Всего один век. Хроника моей жизни

Былинкина Маргарита Ивановна

Глава 4. Фатум или блажь?

 

 

Жизнь навязывает выбор

В Москве, к моему удивлению, меня никто никуда не вызывал и обвинений не предъявлял. Не только в Воркуту не сослали, но даже взыскания не наложили. Тем не менее, я по собственной инициативе отправилась в отдел кадров министерства, чтобы забрать свои документы и распрощаться с Внешторгом. Я была абсолютно уверена, что спецорганам были известны мои правонарушения, а потому здесь хода мне заведомо не будет. В лучшем случае мне могли предложить должность юрисконсульта где-нибудь в конторе Техноэкспорта или Плодоимпорта, или в каком-нибудь арбитраже.

Ко всему прочему, поработав в МВТ и в торгпредстве, я укрепилась во мнении, что чиновничья служба «от и до» мне противопоказана. Цель в определенной мере оправдала средства, и теперь я без страха и сожаления, но, понятно, с озабоченностью, старалась определить свою новую стезю.

Шурочке Пирожковой я на всякий случай честно (хотя ей, наверное, и так все было известно) поведала о своей крамольной переписке с родиной. Она меня ни в чем не упрекала, ничего не предлагала и ни от чего не отговаривала. Мы расстались, как и были, почти друзьями.

Итак, моя министерская карьера завершилась к лету 51-го года. В моей трудовой книжке появилась запись: «Освобождена в связи с переходом на учебу». Мысль об «учебе», вначале послужившая предлогом для такой красивой записи, вскоре стала казаться вполне реальной перспективой, а еще через месяц обернулась определенной, хотя и несколько авантюрной идеей: надо поступить в аспирантуру. Но не своего, юридического факультета, а филологического факультета какого-нибудь гуманитарного вуза. Именно в аспирантуру, а не на первый курс. Основания для такого решения были. В Аргентине я собрала интересный, по тем временам уникальный материал по языковым особенностям стран южного конуса Латинской Америки: Аргентины с Уругваем и отчасти Чили. Однако, согласно диплому, я — «юрист по внешней торговле», а, как говорится, не в свои сани не садись.

Тем не менее я отважно сочиняю реферат с описанием известных мне особенностей — грамматических, фонетических и смысловых — испанского языка Аргентины и иду с этими своими наблюдениями и умозаключениями прямехонько в Московский государственный университет имени Ломоносова. Других нужных адресов я просто не знала, а про романо-германское отделение филфака МГУ от кого-то слышала.

Кафедрой романских языков заведовал доктор филологических наук Будагов Рубен Александрович — профессор с лицом армянского апостола и с изысканными манерами и подчеркнуто правильной речью русского интеллигента.

Мой первый шаг был удачен.

Ученому филологу Будагову понравилась предложенная мной свежая научная тема, которую у него на кафедре никто не разрабатывал, тем более — на полевом практическом материале. Интеллигенту Будагову, как мне показалось, импонировала и сама абитуриентка, явившаяся в ареоле тайны заповедных заморских земель. Он принял мой реферат и предложил мне в предстоящий 51/52 учебный год прослушать курс лекций по некоторым лингвистическим дисциплинам на пятом курсе филфака. О моем юридическом дипломе ему и не вспомнилось, зато он со вниманием отнесся к рекомендации, которую мне дал старый филолог-испанист Федор Викторович Кельин.

Среди старых бумаг сохранился и этот документ, некогда очень мне пригодившийся.

Характеристика

Знаю т. Былинкину Маргариту Ивановну как способную испанистку с латиноамериканским уклоном. Изучаемые ею вопросы латиноамериканского фольклора представляют большой интерес. Научный профиль т. Былинкиной, а также ее хорошее знание испанского языка и поэтическая одаренность позволяют рассчитывать, что из нее выйдет полезный специалист. Полагаю, что ее всячески надо поддерживать на ее научном пути.

Проф. Ф. Кельин (подпись)

2 июня 1951 г.

Никогда ничто не делается впустую. Если бы я перед поездкой в Аргентину не зашла бы к Кельину и не работала бы там по его совету над переводом поэмы «Мартина Фьерро», не видать бы мне этой милой характеристики.

Не в ту пору, а лишь много лет спустя я задалась вопросом: почему с той же рекомендацией профессора Кельина, который к тому же, был известным поэтом-переводчиком с испанского, и со сделанным мною подстрочником (и рядом стихотворных строф) «Мартина Фьерро» я не подалась в Литературный институт, а ринулась в языкознание? Ведь литература Латинской Америки была у нас в середине ХХ века так же мало известна и изучена, как и национальные варианты ее испанского языка. И я избавила бы себя от головоломного преодоления точных лингвистических наук, таких, например, как история романских языков (испанского, итальянского, французского, португальского, румынского, провансальского…) до наших дней. Сколько пришлось рисовать огромных бумажных полотнищ, чтобы зрительно запомнить, какое развитие прошли, скажем, вокализм и или морфология каждого (каждого!) из этих языков за последнее тысячелетие, от латыни до современности. Наверно, литературоведение мне не представлялось в полном смысле наукой, способной дать звание кандидата или доктора филологических наук.

Жребий был брошен, выбор сделан.

Во время годичной подготовки к вступительным экзаменам в аспирантуру МГУ мне, дабы не числиться «тунеядцем» и не портить трудовой книжки, пришлось поработать преподавателем на кафедре немецкого языка своего родного института.

Осенью 52-го года из поступавших в аспирантуру филфака трех человек были приняты двое, в том числе и я. Вскоре была утверждена тема диссертации: «Семантические (т. е. смысловые) новообразования испанского языка Аргентины». Научный руководитель — профессор Будагов.

Весной и летом 53-го года я сдала и полагавшиеся кандидатские экзамены.

От той страдной поры остался ломкий бежевый листок — фотокопия. В левом верхнем углу документа — «шапка»: РСФСР. Министерство среднего и высшего образования. Московский государственный университет им. М.В. Ломоносова. Филологический факультет. Ниже — текст:

Удостоверение № 15

Выдано Былинкиной Маргарите Ивановне в том, что она подверглась кандидатским испытаниям на филологическом факультете Московского ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени государственного университета им. М.В. Ломоносова по специальности РОМАНСКАЯ ФИЛОЛОГИЯ и получила следующие оценки:

Историческая грамматика романских языков 27.II 1953 — отлично

Проф. Р.А. Будагов, проф. М.С. Гурычева, доц. Э.И. Левинтова

Диалектический и исторический материализм 30.V 1953 — отлично

Доц. Петрушевский, Ковалев, Шишкина

Немецкий язык (второй) 10.VI — отлично

Доц. К.А. Левковская

Основы сравнительной грамматики романских языков. 4.XII 1953 — отлично

Проф. Р.А. Будагов, проф. М.С. Гурычева

Декан филологического факультета МГУ (Подпись)

Ученый секретарь Совета (Подпись)

Экзамены, слава Богу, остались позади. Теперь надо было до лета 1955 года написать диссертацию. Только и всего-то.

Как забавно куролесит жизнь. В 48-м году в моем институте Внешторга декан юридического факультета Е.А. Флейшиц предлагала мне без всяких экзаменов поступить в аспирантуру. Но мне, увы, надоело учиться, учиться, учиться, как завещал Ленин. И вот теперь, спустя четыре года, я с энтузиазмом вняла завету мудрого вождя.

Мою отшельническую аспирантскую жизнь 52–55 годов разнообразили некоторые эпизоды легкого жанра.

Однажды зимой 52-го года я была в Колонном зале Дома Союзов на Международном экономическом совещании, где иной раз подрабатывала переводом по линии ВОКСа, попав после Аргентины в поле зрения этого Всесоюзного общества по культурным связям с иностранными государствами.

Между заседаниями я зашла в буфет. Стою в очереди за бутербродом, и тут возникает рядом со мной не кто иной, как известный московский бонвиван, смазливый и уверенный в своей неотразимости Олег Трояновский, сын известного дипломата, а в будущем — посол СССР в Китае и представитель СССР в ООН.

Он представился, мы о чем-то поболтали, он попросил мой номер телефона, а вскоре пригласил меня в Большой театр, считавшийся местом свиданий на высоком уровне.

После театра мы отправились в ресторан Дома актера. Трояновский отпускал несмешные шутки, провозглашал выспренные тосты и наконец попросил меня поднять «за что-нибудь» бокал. Аура моего спутника меня явно не околдовывала, разыгрывать великосветскую девицу не хотелось, мне становилось скучновато, и я подняла бокал «За здоровье моей больной тети Маруси!» (Тетя Маруся в самом деле была нездорова после смерти мужа, Михаила Ивановича). Он был разочарован в своих лучших намерениях.

Мы с будущим послом друг другу не приглянулись и мило расстались.

Посещали меня видения и из прошлого. Уже из очень далекого прошлого — по мерке моего тогдашнего возраста.

Той же зимой случилась у меня встреча с Юрой Петровым, тем самым семиклассником с пунцовыми губами и в бархатной черной курточке, который высек во мне первую искру чувственности. Однако теперь, десять лет спустя, из искры пламя не разгорелось.

Петров жил в Сыромятниках, недалеко от меня, и он сам заявился ко мне и пригласил в Большой театр.

Вместо мальчика в бархатной курточке передо мной стоял грубоватый самоуверенный курсант военной академии в серой шинели, из обшлагов которой высовывались красные примороженные руки. Мне пожелалось, чтобы он купил себе перчатки; как-никак — офицер.

К следующему свиданию он явился в серых замшевых перчатках, но мне уже больше ничего не желалось. Его огромные красные пальцы на моей коленке в театре не вызвали во мне ничего, кроме моментальной отрицательной эмоции, которая так и не улетучилась. А в общем, надо очень любить человека, чтобы всю жизнь ездить с ним по дальним гарнизонам нашей несусветно большой страны.

* * *

Осенью 51-го года, когда поутихли треволнения, связанные с поступлением в аспирантуру, и зарубцевался шов после удаления аппендицита в Пироговской больнице (где мне зашили полость вместе с куском веревки), пришло время вспомнить о Сергееве. Надо было успеть предстать перед ним во всей своей красе, пока заморский блеск не запорошит библиотечная пыль.

Оказалось, что Евгений Семенович Сергеев уже не работает в министерстве Внешторга, но мне сообщили номер его рабочего телефона.

МВТ отошло в прошлое, декорации изменились, изменились и действующие лица.

Сергеев защитил диссертацию по своей инженерно-строительной теме (что-то о значении для аэрофотосъемки теней, которые отбрасываются на земле строениями). Не дожидаясь утверждения ее ВАКом (Всесоюзной аттестационной комиссией), он поступил в Институт научной информации на должность доцента и заведующего отделом с сумасшедше высокой зарплатой — 6 тысяч рублей в месяц.

Зимой 51–52 годов он стал время от времени навещать меня в ИВТ, где я преподавала немецкий, и провожать меня домой.

Летом 52-го года мы не раз ездили за город — в Загорск (ныне Сергиев Посад) и другие, кажется, красивые места по Ярославской железной дороге.

Наше сближение не доставило мне ни особого удовольствия, ни душевной радости, если не считать морального удовлетворения. Программа-минимум была полностью выполнена, а программа-максимум в этой истории никогда и не ставилась, тем более в новой сложившейся ситуации.

Мне стало абсолютно ясно, что я поддалась наваждению юности, недугу местного значения, своего рода клаустрофобии — в стенах министерства. Об этом мне подумалось еще в первые дни пребывания за границей, когда однажды я с удивлением отметила, что не только не скучаю, но даже не вспоминаю о Сергееве. По возвращении, однако, взяло верх женское любопытство и желание довести некогда затеянное до конца. Не зря же, черт побери, затрачено столько сил и чувств на этого человека, который, впрочем, невольно подтолкнул меня к дальней поездке.

Между тем Сергеев после наших летних пикников зачастил ко мне на факультет в МГУ, оставлял в моем почтовом ящике записки, написанные округлым каллиграфическим почерком: «Был, но не застал», а однажды явился ко мне домой, когда мама заведомо была дома, мол, «был рядом и заглянул». У меня даже не появилось охоты предложить ему снять пальто.

Наши нечастые встречи все же продолжались. Осенью 53го года он сообщил мне по телефону убитым голосом: «Гретхен, ВАК не утвердил мою диссертацию…», — и попросил с ним увидеться.

Попросил увидеться! Неужели это тот самый Сергеев? Тот, которого я не раз поджидала вечером в гардеробе МВТ, чтобы «случайно» пойти вместе с ним до метро? Тот, один забавный вид которого приводил меня в восторг и трепет? Реанимация былых переживаний приводила в изумление, не давала угаснуть интересу.

Потом наступили дни, когда при встрече с ним приходилось подбадривать себя мыслью: «Ведь это — тот, тот самый Сергеев!» Но такая мысль все чаще сменялась другой: «Зачем мне все это надо?»

Довольство собой, своей «победой» уступало место равнодушию, даже раздражению. Мне становилось с ним скучно и неинтересно, ни как с мужчиной (при всех его достоинствах), ни как с человеком (при всех его качествах). Дело не в «статусе любовницы», — известно немало случаев, когда двое любящих не расстаются, несмотря на препоны морального и социального характера.

Не было главного — любви, ни у меня, ни у него. Его мужское влечение (вкупе с привязанностью) росло, но мое, женское, гасло. Секс — хорошо, «только этого мало», как говаривал мой добрый знакомый, поэт Арсений Тарковский. В немецком языке есть поговорка: «Первая любовь не ржавеет». Но если не только ржавеет, но и рассыпается на куски — это даже не усталость металла, это просто-напросто чувство не самого высшего качества.

Страсть назначено пережить каждому, и не единожды. Иначе, пожалуй, и дети бы не рождались. Но любовь — это всякий раз штучное творение Господа Бога.

Весной 1953 года в СССР наступил «конец света», апокалипсис, как думали многие. 5 марта умер Сталин. Как ни поразительно, но Сталин все-таки умер. 6 марта, часов в десять утра, диктор Левитан загробным голосом сообщил по радио невероятную новость. Я спала блаженным сном праведного аспиранта, когда меня разбудила мама: «Послушай, ты только послушай!» Трагический тон то и дело повторяемых сообщений нагнетал атмосферу, погружал в состояние напряженного ожидания. Вот-вот погибнет Помпея, накатит девятый вал или наш кирпичный дом взлетит на воздух со всеми потрохами…

Меня одолело страстное любопытство: «Ну, и что же теперь будет?» Остальные мысли и эмоции еще не пришли в движение. Надежда на перемены, осознание краха восточной деспотии и просто радость — все это наступит позже. А пока, в последующие три-четыре дня, люди ощущали себя действующими лицами в общем грандиозном спектакле: одни опасливо помалкивали, другие лили натуральные или искусственные слезы, а третьи, особенно в день похорон, в порыве буйной истерии бежали сломя голову в центр Москвы попрощаться с бессмертным самодержцем.

Телевизора не было, смотреть было не на что, но красочные рассказы очевидцев давали представление о том, что творилось на улицах.

Мой детский приятель, Юра Крестников, мужество которого мы с Валей Горячевой, бывало, испытывали, колотя мальчишку жесткой щеткой по голове, теперь продемонстрировал истинное мужество, отправившись поглазеть на церемонию похорон.

Вся Тверская улица сверху донизу, до дверей Колонного зала в Охотном ряду, была запружена, забита народом; люди не шествовали чинно и печально, как на похоронах Ленина, а плакали, ревели, орали, устремлялись вперед, толкая и давя друг друга.

Конная милиция не могла удержать обезумевший поток; толпы неслись вперед по упавшим и задавленным согражданам. Юра чудом сумел вырваться из людской вихревой стремнины и нырнул под брюхо стиснутой народом милицейской лошади, которая даже копытом не цокнула, с пониманием отнесясь к ошалевшему от ужаса парню. Кое-кто из молодых ребят отваживался добираться до цели по крышам домов вдоль Тверской.

Смерть и кровь сопроводили вождя и в самый его последний земной день. Люди прожили при Сталине, со Сталиным или под Сталиным, — кому как пришлось, — почти тридцать лет, но очень многие, сидя взаперти, так ничего и не поняли и даже привыкли к жестоким поркам «родного отца» ради счастья любимой матери Родины.

Не успел саркофаг второго вождя оказаться в теперь уже двуспальном Мавзолее, как новые руководители в конце марта 53-го года поспешили утешить осиротевший народ и показать, что дальше будет еще лучше, чем прежде. Президиум Верховного Совета СССР принял Указ об амнистии, а Совет Министров СССР и Центральный Комитет КПСС вынесли постановление «О новом снижении государственных розничных цен на продовольственные и промышленные товары».

С войны у меня вошло в привычку сохранять для истории номера газеты «Известия», где публиковались особо интересные материалы из социальной жизни и политики.

Передо мной — желтый хрупкий газетный лист с постановлением Совмина и ЦК о снижении цен, о чем в капстранах не могли и мечтать. Вот фрагменты из этого документа.

«Снизить с 1-го апреля 1953 года (дата выбрана знаковая — М.Б. ) цены на продовольственные и промышленные товары в следующих размерах:

Хлеб ржаной, пшеничный, булки, баранки и др. — на 10%

Крупа, рис, бобы и пищевые концентраты — на 10%

Мясо и мясопродукты, в т. ч. говядина, баранина, свинина, птица, колбаса, сосиски, сардельки, котлеты, консервы и другие продукты (Следовало бы добавить: «когда они появляются в продмагах». — М.Б. ) — на 15%

Картофель и др. овощи — на 50%

Сахар, соль, конфеты — на 10%

Водка — на 11%

Пиво — на 15%

Вино — на 5%

Трикотажные изделия, платья и др. — на 15%

Обувь кожаная — на 8%

Обувь из заменителей, кожи, текстильная и комбинированная — на 12%

Мыло — на 15%

Духи и папиросы — на 10%

Холодильники «ЗТС» и стиральные машины — на 20%

Вилы, косы, серпы и др. сельхозинвентарь — на 20%

Посуда металлическая — на 10%

Мебель — на 5%

Стройматериалы, в т. ч.: железо кровельное — на 10%

Гвозди подковные, сапожные и др. — на 25%

Медикаменты — на 15%

Спички — на 17%

Керосин — на 25%

Бензин — на 25 %».

Это был умелый шаг новых правителей в лице Маленкова, Берии и других. Народ снова стал с надеждой смотреть в будущее.

В октябре этого же, 53-го года правительство озаботилось и тем, чтобы в магазинах появились мало-мальски необходимые промтовары, приняв постановление «О расширении производства промышленных товаров широкого потребления и улучшения их качества». К 1956 году рост производства следующих товаров предусматривался в таких размерах: шерстяных тканей в два раза, обуви — на 70 %, чулок и носков — на 80 %, часов в 3,2 раза и т. д. Было запланировано и значительное улучшение качества нашей одежды, белья и ботинок.

Не забывали новые правители и об обороне Советского Союза от внешнего врага, не иначе как грозившего новой страшной войной. В августе 53-го года в стране была испытана первая водородная бомба, любимое детище академика Сахарова.

Отныне страна была надежно защищена, и я могла спокойно заниматься своими делами и проблемами.

Весной 53-го года завершался мой первый год в аспирантуре. Ежемесячная аспирантская стипендия была невелика — 400 рублей. Мама снова поила меня и кормила, но работать ей становилось все труднее. В марте мы отметили ее пятидесятилетие, возраст был еще не так велик, но все чаще у нее пошаливало сердце и прыгало давление.

Отец жил в основном у Марьи Петровны Пушкиной в Лосиноостровском, где он купил ей комнату. Она с великим терпением ухаживала за ним в дни запоя и порой жаловалась маме по телефону на свою горькую долю. Тем не менее он был не в силах совсем оторваться от дома, изредка приезжал ночевать в свою комнату и настоятельно вручал нам двести рублей.

В эту пору, как уже упоминалось, я нашла способ немного подработать. Вернее, меня нашла молодая, шустрая Вера Николаевна Кутейщикова из ВОКСа и предложила иногда сопровождать делегации в качестве переводчика.

ВОКС (Всесоюзное общество культурных связей с иностранными государствами) помещался рядом с Арбатской площадью, на улице Воздвиженка, 16, в известном «особняке мавританского стиля», некогда построенном Саввой Морозовым. Объемом служебных полномочий сотрудников этого гостеприимного заведения я не интересовалась, хотя была более чем уверена, что они благоденствуют под сенью спецорганов. Какникак, связи с иностранцами, хотя и «культурные». Забавно, что некоторые воспринимали меня, побывавшую в Аргентине, тоже как своего рода сексота, хотя мои там связи были явно «некультурными», с официальной точки зрения. Но кому и что мне надо было объяснять, когда самой многое оставалось непонятным.

По какой-то причине Кутейщикова прониклась ко мне если не симпатией, то некоторым доверием и стала порой приглашать меня — в числе других испанистов, — культурно поработать с делегациями из Латинской Америки, поскольку сама она работала в Отделе латиноамериканских стран ВОКСа. Наипервейшей задачей этого маленького странноприимного министерства было красиво принять и обласкать представителей прогрессивной интеллигенции из-за рубежа, продемонстрировать им наши достижения и достопримечательности: Большой театр и Третьяковскую галерею, детские сады (передовые), больницы (лучшие); показать радующие взор места по методу нашего славного предка князя Потемкина-Таврического.

За зиму 52-го года мне довелось раза два побывать с латиноамериканскими делегациями на «Лебедином озере» и бесплатно пообедать с ними в первоклассных гостиницах — в основном в «Советской» и «Украине», — где их размещали.

В конце марта 53-го, вскоре после смерти Сталина, мне позвонила Кутейщикова и попросила с неделю поработать с делегацией членов Совета Мира.

В те годы Советский Союз, крепко подружившись со странами Восточной Европы, стал последовательным сторонником мира во всем мире и всячески поддерживал в капиталистических государствах движение сторонников мира, людей, которые искренне восхищались победой СССР в войне с фашизмом. На сей раз мне предстояло быть гидом делегации из Аргентины.

Бегло просматриваю список гостей: Хуан Карлос Кастаньино (художник с мировым именем), Мария Роса Оливер (писательница), Леонидас Барлетта (писатель)… — и столбенею. — Хорхе Виаджо (хирург)… Других фамилий уже не вижу.

Смотрю на листок. И не знаю, что делать. Отказаться от работы? Остаться гидом и..? Ноги подкашиваются.

Что делать?

Меня одолевало смятение чувств: радости, растерянности — и противного страха. Если Карякин видел нас в Палермо, то любой разговор с Хорхе наедине не останется незамеченным, станет лишним свидетельством продолжающихся «опасных контактов», а тогда все пойдет прахом — и дом, и аспирантура… Кто мог знать — да и сам Карякин, — что никаких опасных для государства контактов не было. Собственно говоря, не было ничего. Но для меня было. И очень-очень много. Был не просто эпизод, а большое открытие и большая потеря. Но все это осталось где-то далеко-далеко, вспоминалось, как яркое сновидение. А теперь — вот здесь, рядом, близко…

Мы свиделись словно старые добрые знакомые, как когда-то при первом посещении его клиники. За два прошедших года Хорхе Виаджо не изменился. Так же едва заметно улыбался и легко шутил. Я тоже улыбалась и шутила, но ловила на себе его задумчивый вопросительный взгляд и старалась не смотреть в его сторону. В автобусе по дороге в Большой театр или в клинику профессора Вишневского не могла оторвать глаз от его темноволосого с искорками седины затылка. Ему уже сорок, но вторично он все еще не был женат.

На дворе стояли последние мартовские морозы. Членам делегации преподнесли меховые шапки ушанки и калоши на красной подкладке. Надо было видеть, как Хорхе, щеголявший в демисезонном песочного цвета пальто, с длинным красным шарфом вокруг шеи, смущенно напяливает на голову котиковую ушанку и озадаченно рассматривает свои ноги в больших резиновых калошах. Любимые мужчины бывают очень трогательны.

Мы все время были на людях. Уединиться где-то в холле, не говоря о гостиничном номере, где все просматривалось и прослушивалось, было невозможно. Мы оба чувствовали фальшь нашего дружественного общения, но он ничего (или почти ничего) не мог понять, а мне ничего не оставалось другого, как оставлять его в неведении — и относительно моего странного поведения, и относительно истинного положения дел в нашем государстве.

Даже если бы вдруг произошло объяснение — бурное или не очень, заметное для всевидящего ока государева или нет, — неизбежное расставание лишь обернулось бы настоящей трагедией. Будущего у нас быть не могло. Специальным постановлением Советского правительства от 1948 года были запрещены браки между гражданами СССР и иностранцами. «Несанкционированные контакты» возбранялись в любом виде. Все советские люди были в курсе того, какая участь постигла известных киноактрис Зою Федорову и Татьяну Окуневскую, осмелившихся связать судьбу с офицерами союзной нам армии США.

Подходил конец пребывания аргентинской делегации в Москве. Я подружилась со всеми ее членами, общение с ними было приятным и непринужденным, однако «мост дружбы» между мной и Хорхе незримо напрягался.

Однажды вечером по возвращении с очередного культурного мероприятия Хорхе ровным дружеским голосом сказал мне, что его друг, художник Кастаньино, хочет нарисовать мой портрет и просит подойти к его номеру. Мне было лестно, что крупнейший латиноамериканский график и живописец вознамерился меня запечатлеть, но почему мне об этом сообщает именно Хорхе?

Мы идем с ним по красной ковровой дорожке длинного безлюдного коридора гостиницы «Советская», провожаемые настороженным взором дежурной по этажу. Я — впереди, он на шаг сзади. И вдруг слышу тихий, не то с укоризной, не то с грустью голос: «Mala! Mala!» Первое его слово, обращенное не к гиду. Возвращение в Палермо…

По-испански «mala» значит «нехорошая» или «злая». Я не обернулась, потому что не могла, не хватало сил вернуться в Палермо. Горло перехватило, ноги одеревенели и, дойдя до холла, где нас ждал художник, я рухнула в спасительное кресло.

Через полчаса мой портрет был готов. Рисунок сепией в три четверти крупным планом. Художник встал и, держа портрет на вытянутых руках, окидывал его последним взором. Я, поблагодарив, тоже встала, протянула руку и ухватила пальцами угол портрета. Однако добрый старый Кастаньино из своих рук портрет не выпустил и украдкой взглянул на Хорхе. Тот молчал.

Я все поняла, но мои пальцы почему-то еще крепче уцепились за край рисунка и не могли от него оторваться. Так английский бульдог, вцепившись в чью-то ляжку, не в состоянии сам разжать челюсти при всем своем желании.

С тех пор мое жилище украшает попавшая сюда не по назначению прекрасная работа Кастаньино, запечатлевшая мою унылую, даже скорбную физиономию.

Говорят, эта вещь — музейная и дорого стоит, но мне она дорога только тем, что ее хотел иметь всего лишь один зритель.

На прощание аргентинская делегация подарила мне — от имени всех и с их автографами — большой кожаный блокнотальбом с золотым обрезом, привезенный Хорхе из Аргентины для своих путевых заметок, да так и оставшийся чистым. На первой странице — маленькая прелестная акварель Кастаньино, сделанная на сей раз специально для меня. Хорхе Виаджо молча вручил мне свою изданную в Аргентине книжку «Откровения медика» без какой-либо надписи.

В последние часы он был мил, вежлив и холоден. Получив на память его альбом, я подарила всем аргентинцам по маленькому сувениру и почему-то не нашла ничего лучшего, как подарить ему курительную трубку с вырезанным на ней зловещим профилем Демона. Этакая непроизвольная аллюзия на Мефистофеля и Маргариту.

По дороге в Шереметьево доктор Хорхе Виаджо, глядевший в окно машины на мелькавшие рекламные щиты, спросил: «Для чего в СССР нужно рекламировать товары?» — «Для того, чтобы люди знали о хороших товарах», — ответила я, как исправный гид. «А…» — сказал он. И больше никто из делегации не прерывал молчания до самого аэропорта.

Через полчаса самолет взмыл в серое небо и взял курс к созвездию Южного Креста.

Но на этой истории крест поставлен еще не был.

Сергеева я окончательно вычеркнула из жизни. Не хотелось ни видеть его, ни слышать. В последующие два-три года он навещал меня в МГУ и других местах, но разговаривали мы не более десяти минут, ибо общих животрепещущих тем не находилось.

Ровно через четверть века после нашей последней мимолетной встречи Сергеев позвонил мне — в 80-м году — по телефону домой: «Гретхен, моя жена Софа умерла…» Я ему посочувствовала, не выразив ни малейшего желания его увидеть.

Работа над диссертацией шла в 53–54 годах своим чередом. Раза два в неделю я ездила на семинарские занятия и уроки французского языка на Моховую, в старое здание Московского университета. Это здание в стиле ампир было заново отстроено архитектором Жилярди после пожара 1812 года и появилось в 1817 году одновременно со зданием Манежа. М.В. Ломоносов своим бронзовым бюстом (работы П. Иванова) охраняет нашу alma mater от превращения в очередной офис.

В описываемое время там на третьем этаже находился филологический факультет — узенькие коридоры, небольшие аудитории с обшарпанными столами, тесный гардероб. Такая уютная домашняя обстановка казалась убогой по сравнению с красными ковровыми дорожками в помещениях Минвнешторга или ЦК партии.

Я упрямо и кропотливо доискивалась причин смыслового изменения испанских слов в условиях Латинской Америки. Читала сочинения аргентинских филологов и беллетристов, листала словари, выискивая сугубо местные слова и выражения, а затем распределяла их в группы по собственной классификации: результаты воздействия новых для европейцев природных условий, заимствования из индейских языков (субстрат) и из языков иммигрантов (суперстрат).

Работа непосредственно над диссертацией была несравнимо интереснее и легче подготовки к сдаче аспирантских экзаменов, когда приходилось одолевать теорию и историю языкознания и рисовать широчайшие — во весь стол — таблицы, наглядно изображающие (для удержания в памяти) все этапы многовекового дробления латыни на романские языки, и в частности, превращения староиспанского языка в современный.

С моим научным руководителем, профессором Будаговым, мы ладили. Он был приглашен из Ленинграда в МГУ и наделен в Москве трехкомнатной квартирой недалеко от метро Сокол, куда я и наведывалась для консультаций. Рубен Александрович был достаточно молод (лет сорока трех), высок, красив и седовлас. Он являл собой законченный тип кабинетного ученого и интеллигентного петербуржца. Трудно сказать, чем он больше гордился — своими известными трудами по лингвистике или своими изысканными манерами и безупречностью своей русской речи. Всем его домашним хозяйством заправляла жена, маленькая невзрачная женщина, с виду бывшая домработница, не мешавшая ему, однако, выбирать аспиранток по его питерскому вкусу.

Рубен Александрович знакомил меня со своими и чужими лингвистическими воззрениями, смотрел на меня своими грустными армянскими глазами и с каким-то чувственным наслаждением корректировал мои речевые промахи и вольности: «надо произносить эту фамилию Бсколи, а не Асколи… Надо говорить «сколько времени», а не «сколько время»… Надо…» Я, понятно, повиновалась, но однажды сказала: «Рубен Александрович, вы с русским «на вы», а я — «на ты»…» Вскоре профессор Будагов был избран в члены-корреспонденты Академии наук СССР.

На кафедре романской филологии мне чаще, чем с другими, приходилось сталкиваться с двумя уважаемыми кандидатами наук. Эрнестина Иосифовна Левинтова, маленькая рыжеволосая дама с мясистым носом, меня, в общем, привечала, но поглядывала на меня с некоторым подозрением: как это, мол, из юриста да сразу в филологи. Нина Давыдовна Арутюнова, живописная брюнетка и большая умница, воспринимала меня в целом как коллегу. В своей подаренной мне книге «Трудности перевода с испанского языка на русский» она сделала милую надпись, напомнившую мне, молодой аспирантке, увязшей в научных делах, о том, что есть и другие сферы приложения своих сил: «A la bella Margarita, con todo mi cariño — la autora».

Весной 54-го года в Москве состоялся очередной международный форум — то ли сторонников мира, то ли защитников зеленых насаждений. На этот раз мне предложили побывать в Большом театре с мексиканской делегацией.

Прихожу в гостиницу «Украина». Вестибюль полон народу, толкучка дикая. Иностранные делегаты, советские амфитрионы и шпики. Шум, говор. Я ищу своих мексиканцев.

Вдруг вижу: в центре одного из людских сгущений стоит не кто иной, как… доктор Хорхе Луис Виаджо. Рядом с ним — маленькая женщина, лица которой я так и не заметила.

Мы натянуто поздоровались. Свою спутницу он мне не представил. Чтобы что-то сказать, спросил: «Вы все еще переводчиком?». Я ответила: «Иногда. А вы снова в Москве?»

На том разговор и закончился. Не объяснять же ему, что завершаю ту филологическую работу, о которой мы с ним говорили еще в Буэнос-Айресе. Он почему-то не счел нужным познакомить меня со своей женой, хотя, наверное, замыслил эту акцию еще в Буэнос-Айресе, где недавно женился на своей медицинской сестре. Как мне потом сказали.

Я не стала искать своих мексиканцев и пошла в гардероб. Там нос к носу столкнулась в известной в ту пору югославской певицей, голубоглазой Милой Караклаич. Я стала ей, незнакомому мне человеку, говорить, как она хорошо поет, как прекрасны ее песни и как она популярна в Советском Союзе. Певица что-то вежливо отвечала. В тот раз я впервые отметила про себя, что, когда мне плохо, я становлюсь очень болтливой и даже охотно шучу.

Теперь — настоящий конец. Все так, как и должно быть.

Но и на этот раз я ошиблась. История с доктором Виаджо, вопреки всему, имела продолжение.

Судьбе было угодно снова и снова искушать меня Аргентиной.

Осенью 54-го года дома раздается телефонный звонок. Звонят из Министерства внешней торговли. Начальник Управления торговых договоров, Николай Иванович Чеклин, просит зайти к нему назавтра к двенадцати. Я в полном недоумении: оживают призраки минувших лет?

Снова иду по красной ковровой дорожке длинного министерского коридора, направляясь к дубовой двери с медной блестящей ручкой. Иду к Чеклину, как некогда, в ранней юности, шла к Кумыкину.

За длинным конференц-столом Чеклин сидит не один, а с каким-то миниатюрным красивеньким мужчиной. Мужчина со звучной украинской фамилией Манжуло оказался новым торгпредом, назначенным в Аргентину.

Чеклин, представив нас друг другу, делает мне абсолютно сенсационное предложение: поехать с торгпредом Манжуло в торгпредство на должность… старшего экономиста. Старшего экономиста! Иначе говоря, вторым лицом после самого торгпреда… И это после того, как я сидела там секретарем-референтом; после того, как была выдворена оттуда неизвестно за что, и после того, как сделала на своем служебном пути крутой поворот и небезуспешно взбираюсь на крутую горку новой профессии. К тому же — и это главное — я больше не хочу в Аргентину.

Эти мои мысли породили минутную паузу. Непредвиденное молчание вдруг нарушил Манжуло, который стал меня просто уговаривать поехать и работать с ним.

Я ответила первое, что пришло в голову: моя мама уходит со своей работы и не может существовать здесь без меня.

Тогда произошло самое невероятное, что могло произойти в еще не очнувшейся от сталинизма стране. Манжуло быстро вынимает из портфеля две выездных анкеты — две! — и кладет передо мной: «А вашей маме я предлагаю место моего секретаря». Невероятно. Семейный выезд!?

До сих пор храню, как реликвию, две анкеты, которые могли направить мою жизнь снова по другому (или первоначальному?) пути.

Две (две?!) плотные желтые анкеты с общим названием «Личное дело №…»

Такой документ, предназначенный не просто для временно выезжающих за границу, а для тех, кто направляется туда на работу, содержал 32 вопроса, требовавших подробного ответа. Целых 6 вопросов (с 16 по 22 п.) посвящались отношению к войне и военной службе, в том числе (привожу в сокращенном виде): «Служили ли Вы или Ваши родственники в войсках или учреждениях белых армий… Были ли в плену во время империалистической или Гражданской войны… Находились ли Вы или Ваши родственники в плену, в окружении или на оккупированной немцами территории в период Отечественной войны… Участвовали ли в партизанском движении и подпольной работе?» и т. п.

Детальные сведения (п. 29) следовало дать о родственниках мужа (жены), детей, отца, матери, братьев, сестер, а также о родителях и родственниках мужа (жены) — их отце, матери, братьях и сестрах.

Завершался этот судьбоносный документ такой концовкой:

Приметы: Рост — , Волосы — , Глаза — , другие приметы — .

Личная подпись -

«_______» Дата заполнения.

Анкету проверил и лично беседовал

(Подпись)

Тип. Внешторгиздата. Зак.№ 2887

К анкете прилагался листок для автобиографии и, кроме того, еще требовалось написать свою автобиографию от руки. Получалась некая тройная исповедальная запись под одной обложкой. Для пущей верности.

Я взяла анкеты, сказала, что посоветуюсь с домашними и скоро сообщу о своем решении. Неужто моя переписка с мамой парадоксальным образом сыграла положительную роль?

Мой ответ Чеклину был готов, но я не могла не поговорить об этом странном происшествии с мамой. Возможно, чтобы утвердиться в своем выборе. И действительно, она не выразила ни малейшего желания ехать: жаркий климат не подходит для сердца, отец спьяну может поджечь квартиру или поселить тут Пушкину… «А тебе, — говорила она, — после такой огромной затраты нервов и сил и при всем твоем неприятии чиновничьей жизни лучше бы остаться в Москве».

Я ответила Чеклину и Манжуло отказом. Если бы мне хотелось поехать в Аргентину так, как хотелось раньше, мы бы с мамой непременно поехали, но я была просто не в состоянии туда ехать, несмотря на всю любовь к путешествиям.

Перепутье было пройдено, жребий брошен. Манжуло в будущем стал заместителем министра внешней торговли, но я не жалела о своем тогдашнем выборе. Или это было просто предначертание судьбы?

Случившийся удивительный эпизод побуждал меня, однако, не раз возвращаться к двум вопросам, пока остававшимся тайной. Какова же все-таки причина моего выдворения из Буэнос-Айреса, если меня хотели снова туда послать? И кто подал Чеклину мысль послать туда именно меня, уже не работавшую в министерстве?

Если ответ на первый вопрос еще долго оставался мне неизвестен, то, задумываясь над вторым, я склонялась, пожалуй, к единственному варианту правильного ответа. Эта идея могла принадлежать только Шурочке Пирожковой, хотя мы с ней давным-давно не виделись. Но даже когда мы с ней потом однажды встретились, я почему-то ее об этом так и не спросила.

Стараясь забыть этот загадочный инцидент, я успокаивала себя тем, что само приглашение меня в МВТ было благой вестью: никакого серьезного дела на меня в спецорганах не заведено.

А между тем Аргентина меня и теперь от себя не отпустила.

* * *

Быстро прошли три вольных аспирантских года. Летом 55-го завершился срок моей очной аспирантуры при филфаке МГУ. Диссертация «Семантические новообразования в испанском языке Аргентины» написана.

Однако к этой поре появился указ Министерства высшего образования: без публикации в научной печати двух-трех статей по теме своего исследования диссертант к защите оного не допускается.

Написание и устройство статей в журнал «Вопросы языкознания» и другие специальные периодические издания могло занять не менее года. Мне же надо было срочно трудоустраиваться. Пора и честь знать. Целых три года финансовые заботы лежали на маме, а она уже выбивалась из сил и мечтала поскорее дотянуть до пенсии, хотя ей было всего пятьдесят два года.

Окончание аспирантуры — с защитой или без защиты диссертации — завершалось обычным официальным распределением, хотя отдел научных кадров МГУ не возражал, если молодые специалисты сами подыщут себе работу.

Вставал вопрос: куда податься?

Преподавание меня не интересовало, в Институт языкознания АН без кандидатского диплома идти не было смысла.

И здесь происходит следующее, очень своевременное чудо. Именно весной 55-го года создается журнал «Иностранная литература» и началось формирование редакции. Я, не зная о том ни сном ни духом и не помышляя ни о какой литературной или журналистской деятельности, продолжаю названивать друзьям и знакомым в тщетных поисках работы.

Неожиданно моя знакомая по ВОКСу, Вера Николаевна Кутейщикова, мне говорит: «Подожди, старуха», и звонит своей приятельнице, Раисе Давыдовне Орловой, литературоведу и будущей известной диссидентке, жене Льва Копелева. Та сообщает обо мне первому главному редактору «Иностранки», Александру Борисовичу Чаковскому, а он вскоре приглашает меня для беседы.

Мы с Кутейщиковой были в добрых рабочих отношениях, но, думается, мысль рекомендовать меня в журнал ей подал ее муж, благодушный и талантливый Лев Самойлович Осповат. В те годы Лёвчик (как его называла жена и за глаза другие) уже успешно переквалифицировался из преподавателя русского языка в литературоведа-испаниста. Я не была с ним знакома, но поэтпереводчик и тоже испанист Овадий Герцович Савич рассказал мне, что Осповату очень понравилась моя статья об аргентинской поэме «Мартин Фьерро» и ее авторе. Эта статья, написанная мною вскоре по приезде и называвшаяся «Хосе Эрнандес — национальный поэт Аргентины», была опубликована в газете «Искусство и культура» в 52-м году. Статья была обильно уснащена фрагментами поэмы, переведенными мною с испанского. Видно, все-таки не зря трудилась я над книгой о славном гаучо Мартине Фьерро под недреманным оком торгпредского начальства. Если аукнешься, всегда откликнется. Правда, неизвестно, где, когда и как…

Итак, сижу я в один из осенних дней 55-го года перед письменным столом Чаковского. Главный редактор нового журнала фигурой невелик, но массивный чернильный прибор не очень мешает мне его разглядеть. Прилизанные черные волосы, огромные очки, сползающие на короткий нос, — то и дело привычным жестом он сажает их на место. Из-за толстых стекол глядят острые, но смешливые и дружелюбные глаза. Быстрые вопросы следуют один за другим, однако недолго. И я понимаю, что могу взять из МГУ направление сюда на работу, хотя практически это теперь лишь проформа.

Тонкий пожелтевший листок — словно напутственное слово в новую дорогу.

Министерство высшего образования СССР

Москва, 29 сентября 1955 г.

Удостоверение № 183

Главное управление унив., экон. и юридических вузов Министерства высшего образования СССР направляет тов. Былинкину Маргариту Ивановну, окончившую аспирантуру МГУ в 1955 году в распоряжение редакции журнала «Иностранная литература» для работы по специальности «романо-германская филология». Срок прибытия 1 ноября 1955 года.

Зам. начальника Главного управления

унив. экон. и юридических вузов

Мин-ва высшего образования СССР

Печать. (Подпись)

Это невостребованное направление вместе с неоторванным корешком «Подтверждение прибытия» осталось мне на память.

Отныне я — референт-консультант по литературе латиноамериканских стран и Испании в журнале «Иностранная литература» с зарплатой в тысячу рублей, — такой, какую мне положили в Минвнешторге сразу по окончании института. Теперь мне надо было стать литературоведом. Все — снова с нуля; прощай, лингвистика, хотя мне еще и предстояла защита лингвистической диссертации.

Но я была довольна и рада. Наконец можно заниматься тем, к чему душа лежит. А с литературой Латинской Америки я, к счастью, давно поладила.

 

Новые старты и флирты

Благополучно появившись на свет в 1955 году, журнал «Иностранная литература» разместился в левом флигеле «Усадьбы Болконских», описанной Толстым в романе «Война и мир» и находящейся на Поварской (быв. ул. Воровского), 52. В центральном же барском доме с просторными залами и высокими потолками восседали секретари Союза писателей СССР, руководители пишущей братии, вышедшие из сочинителей, не всегда первоклассных. Секретарь по кадрам, ведавший анкетами и судьбами членов СП, и вовсе был из старших офицеров КГБ.

В узких и тесных клетушках флигелей, где когда-то находились конюшни и дворня, поселили два журнала: «Иностранную литературу» и «Дружбу народов». Там же, в левом флигеле, помещалась и Иностранная комиссия СП, референты которой принимали зарубежных писателей и сопровождали советских литераторов в закордонные командировки, подчиняясь кадровикам СП.

Первый главный редактор «Иностранной литературы» — Александр Борисович Чаковский лишь внешне походил на мартышку в очках. Он был именно тем человеком, который в середине 50-х годов мог дать повод к существованию, удержать на плаву и сделать популярным и многотиражным такое деликатное издание, как «Иностранная литература». Журнал грозил стать свалкой сочинений писателей из братских соцстран, но, благодаря Чаковскому, не стал. Здесь сразу же были впервые в СССР опубликованы такие прозаики, как Ремарк, Хемингуэй, Астуриас и другие известные сопланетяне.

Чаковский мог позволить себе подобный кураж: он был вхож в кулуары Центрального комитета и знал, куда ветер дует. Но еще надо было и хотеть себе такое позволить. А он хотел и потому обратился в редактора-эквилибриста, который поддерживал равновесие интересов читателей и власть предержащих, хотя и не подвергая себя особому риску. В ту пору, например, широко известный в мире Борхес не мог попасть на страницы журнала, хотя и написал несколько антиперонистских, по сути своей антидиктаторских новелл, в том числе рассказ «Монстр». Я поделилась своими соображениями с Чаковским, но главный редактор дал понять, где проходит граница разумного для сотрудников его журнала: «Борхес, да, он против диктаторов-каудильо, но он — антисоветчик». Мне подумалось: «А велика ли разница?», но инструкция была принята к сведению.

Тем не менее в команде Чаковского были не просто профессионалы-литературоведы, а литературоведы-вольнодумцы, во что бы то ни стало желавшие опубликовать в журнале лучшие художественные произведения того времени. Иногда, под соусом «антиимпериалистичности темы» или «прогрессивности автора» это удавалось таким маститым членам редколлегии, как дородный «мистер Пиквик», Николай Николаевич Вильям-Вильмонт, златоуст Николай Борисович Томашевский, специалистыдиссиденты (уехавшие в 88 году в Германию) Раиса Орлова и Лев Копелев и другие.

Заместителем главного редактора был опасливый, но бесхитростный Савва Артемыч, точнее, Савелий Артемьевич Дангулов, бывший разведчик, а ныне писатель-любитель, добродушный кавказец с удивленными черными глазками, словно он не переставал удивляться литературным шедеврам, то и дело ему открывавшимся.

Сотрудники журнала работали по принципу «знай, чего нельзя, и делай, чтобы можно». Кроме того, чтобы протащить в журнал стоящий материал, надо было профессионально и политически гибко отредактировать литературный перевод. Это негласное требование помогало редакторам подбирать слова, смягчавшие настораживающий смысл произведения, могущий показаться Главлиту опасным. Материалы шли в журнал косяком, редакторы не справлялись. Поэтому вскоре все референты были объявлены редакторами и включены в отделы критики, публицистики, художественной литературы и информации. Мне снова предстояло осиливать новую профессию.

В редакторском деле я была полным профаном, но кое-что уже успела опубликовать (две статьи о Мартине Фьерро) и кое-что написать (диссертацию), и потому оказалась в отделе публицистики под началом Прожогина. Николай Павлович Прожогин — вылитый Молотов: курносый, в очках, с неменьшими амбициями, но ростом повыше, — был младше меня года на два. Он окончил МГИМО и засиживаться в журнале завотделом публицистики явно не намеревался, открыто флиртуя с газетой «Правда». Не прошло и нескольких лет, как Прожогин отправился спецкором «Правды» в Марокко, а затем в Италию. Пока же, строя из себя закоренелого журналиста, муштровал своих новоявленных редакторов, меня и Словесного. «Пвохо, — слегка картавя, говорил он, разглядывая наши первые редакторские работы. — Пвохо».

Моим соседом по столу у окна оказался Алексей Николаевич Словесный, окончивший арабское отделение Института востоковедения. «Алешка», как за глаза называли этого степенного юнца с вечной сигаретой во рту, был славный малый с хорошим литературным вкусом, но с явно восточной флегмой. Он, в противоположность Прожогину, никуда и никогда не спешил, «Иностранке» изменять не собирался и, оседлав ее, потихоньку ехал на ней вперед и только вперед. Со временем Словесный сделался ответственным секретарем журнала, позже — заместителем главного редактора, а к своим шестидесяти годам стал вальяжным и лысым главным редактором, потеряв былую стройность, миловидность и пышные волосы, но получив в награду за верность черную «Волгу» и бывший кабинет Чаковского.

Нередко в отдел публицистики заходил поболтать завотделом критики мудрый долгоносый Павел Максимович Топер. Умелый литературовед, он ухитрялся проводить через редколлегию и публиковать острые, огнеопасные статьи. Одним из наших любимых занятий — в отсутствие Прожогина — было сочинение друг на друга и на остальных сотрудников своего рода незатейливых эпиграмм, в которые следовало вклинить узнаваемые фамилии.

В моих архивных материалах я нашла эти записки. На меня Топер написал такое:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Я не осталась в долгу у Топера.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Алеше Словесному было выдано следующее:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

О Прожогине я написала:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Атмосфера в журнале в первые годы существования «Иностранки» была удивительно легкой и вдохновляющей. Все мы жили в духовном уюте и работали с искренним азартом. Чаковский был не прост, довольно своенравен, любил незлобно поорать, но быстро приходил в себя и не стеснялся признаться в своей неправоте. Однажды я, временно исполняя обязанности ответственного секретаря, допустила какой-то промах. Он на меня мимоходом накричал, я пустила слезу и тотчас была вызвана к нему в кабинет, где «Чак» быстро и даже смущенно заговорил: «А вы на меня кричите! Я кричу, а вы на меня, на меня кричите!»

Интереснее и увлекательнее всего было общение с такими авторами журнала, как, например, известный и неистощимый рассказчик Ираклий Андронников или создатель кукольного театра Сергей Образцов, охотно вспоминавший эпизоды из своей актерской жизни, особенно о том, как из тенора-певца он превратился в кукольника.

Интересны были и встречи с зарубежными писателями, особенно частые с сочинителями из соцстран.

Рядом с нашим домом-усадьбой находился (и находится) на Поварской, 50 дом, тоже интересный своей историей и своим последующим предназначением. В этом старинном особняке, где некогда собирались московские масоны, разместился Центральный Дом литераторов (ЦДЛ) со своей библиотекой и рестораном. В ресторане обедали сотрудники журналов и служб СП, а также принадлежавшие к высшей писательской гильдии члены Союза писателей СССР. Мы, сотрудники, довольствовались обедами из дежурных блюд, а творцы советской литературы подкреплялись каждый на свой лад и по своим средствам.

В уютном, обитом деревянными панелями «дубовом зале» ресторана можно было часто видеть прозаика Олешу, который «обедал» рюмкой водки с одной шоколадной конфеткой, или поэта Светлова, которому вообще хватало лишь стопки русского напитка. А вот поэтическая пара — розовощекая прелестная Белла Ахмадулина и юный «Буратино» Евгений Евтушенко — каждодневно праздновали свою молодую влюбленность, щедро заливая порционные блюда хорошими грузинскими винами.

Мы ходили из «Иностранки» в ресторан обедать в положенный часовой перерыв. Летом я обычно брала окрошку, блинчики или оладьи, а зимой — борщ и котлеты. Такой обед обходился рублей в пятнадцать — двадцать. О том, чтобы отведать шашлык или осетрину, нечего было и помышлять. Разве что по какому-нибудь чрезвычайному поводу.

* * *

Однажды в редакцию мне позвонил незнакомый мужчина. Приятный голос с легким интеллигентским акцентом. Передал привет от проживающих в Минске Шостаковских. Тех самых Шостаковских, которые так стремились приехать из Аргентины на родину и вот приехали.

В Москву им въезд запретили и предоставили жилплощадь в Минске. Но до того, как получить там квартиру, они с полгода маялись в гостинице. В голодном и разбитом послевоенном Минске семью добросовестно обворовали. Людмила Павловна, дочь старика Шостаковского, лишилась аргентинской шубки и других вещей, а с ее младшего сына, музыканта Сергея (в будущем директора Минского Оперного театра Сергея Адольфовича Кортеса), сняли часы; чемоданы затерялись на таможне. Хорошо, что не украли привезенный рояль.

Шостаковские стойко пережили первую радостную встречу с родиной и сумели встроиться в ее жизнь. Людмила Павловна Кортес-Шостаковская стала преподавать иностранные языки в Минском университете, куда поступила и ее младшая дочь Сима; Сергей начал заниматься в консерватории по классу фортепьяно и композиции, а старший, Павел, который работал в Буэнос-Айресе инженером по текстильному оборудованию, был определен мастером в красильный цех минской текстильной фабрики. Сам Павел Петрович привез с собой две рукописи: одна — с описанием его жизни за границей, другая — собрание критических статей о писателях Аргентины. То и другое он мечтал издать в СССР и прежде всего хотел показать эти рукописи мне как журнальному редактору.

Все это мне поведал по телефону приятный голос, принадлежавший, как оказалось, сотруднику журнала «Советский Союз», того самого журнала, который завораживал прекрасными сказками старика Сачука. Виктор Николаевич Благодетелев побывал по заданию своей редакции в Минске, чтобы написать репортаж о замечательном русском патриоте П.П. Шостаковском, который снарядил в родные края сотни возвращенцев из Аргентины и которому было дозволено вернуться самому со всей его многочисленной семьей, если и не в столицу, то, во всяком случае, на родную землю.

Журналисту Благодетелеву тоже понравился мой голос, ибо он стал мне звонить каждую неделю, а потом и через день, по поводу и без повода. Завязался своего рода телефонный роман.

К Первому мая 58-го года он прислал мне милое поздравление.

В моем архиве сохранилась красочная открытка с букетом красных гвоздик и надписью золотом: «Поздравляю с праздником 1 Мая!»

На внутреннем развороте — слова:

Дорогой и до сих пор невиданной Маргарите Ивановне с искренними пожеланиями счастья, успехов, всего наилучшего от товарища по работе и телефонным разговорам.

Мне стало любопытно взглянуть на этого моего товарища по работе. Мы встретились в вестибюле станции метро Дворец Советов (ныне — Кропоткинская) возле третьей колонны от эскалатора.

Виктор Благодетелев оказался таким же милым и обтекаемым, как его голос. Выпускник МГИМО и почти мой сверстник (на четыре года младше меня, что в моих глазах особым украшением ему не служило). Приземистый, плотный, с редкими темными волосами и смешливым взглядом исподлобья. Мне вдруг привиделось, что к старости он мог бы выглядеть крепким лысоватым купчиной с черной окладистой бородой и непременно в красной рубахе, хотя на нем был хороший бежевый костюм. Однако интеллигентности и приятности в нем было вполне достаточно, хотя и маловато для того, чтобы влюбиться в него с первого взгляда.

Судя по всему, я произвела на него тоже неплохое впечатление. Мы легко разговорились и с тех пор стали часто прогуливаться по московским бульварам и паркам.

Летом 58-го года мама и я поехали «дикарями» (путевки в санаторий трудно было достать) в Ялту, куда ее давно тянуло, а мне очень хотелось посмотреть, как она будет наслаждаться воспоминаниями о своей ялтинской жизни сорокалетней давности.

Мы поселились в прелестном домике с фруктовым садом напротив Городского театра, недалеко от Набережной. В комнате кроме нас жили еще три женщины-«дикарки», но мы друг другу не мешали, ибо койко-место было нужно только к ночи.

В Ялте, куда я впервые попала, меня дурманил особый южный запах, запах морского бриза, смешанный с ароматом зреющих персиков. На Садовой улице мама с грустным воодушевлением показала мне белый особняк, все еще называющийся «Дворцом Эмира бухарского», где Березовские и Потоловские переживали годы Гражданской войны.

Виктор Благодетелев в это же самое время был отправлен во Львов на военные сборы. Таинство телефонного романа обернулось тем наслаждением романа эпистолярного, какого не приносило обыденное общение и посещения театров и парков.

Мне доставляло неописуемое удовольствие ходить свежим и ярким ялтинским утром на почту и ежедневно получать до востребования одно или порой два письма. А потом садиться в шезлонг под персиковым деревом и смаковать очередное послание.

Одно из этих писем, написанное мелким круглым почерком синими чернилами, каким-то образом сохранилось:

Львов, 21 сентября

Милая моя Бегущая по волнам!

Я очень рад, что ты хорошо устроилась, что тебе понравился Крым, что ты предаешься всем удовольствиям, которые открывает юг. Это видно не только по твоему письму, но и по тому, что ты вспомнила обо мне только на пятый день своего пребывания в Ялте. Должно быть, штаты Нептунов, водяных и прочих черноморов полностью укомплектованы, и они исправно несут свои обязанности. Только ты их не слишком балуй. Обитатели моря от этого очень портятся (не то что рыцари Карпат). Мне же пока приходится утешать себя тем, что мы живем с тобой сейчас в одной республике Украине (важный шаг к встрече, не правда ли?!).

Что можно сказать о себе? Жизнь моя близится к концу и, должно быть, оборвется 12 октября. Собирался лететь, но теперь раздумал. К чему спешить, если тебя все равно не будет. Последние 20 дней вряд ли оставят время для развлечений — предстоят различные зачеты и тому подобное. Так что поручаю тебе, милая, развлечься за меня.

Два слова о магнитофоне (если ты не потеряла к нему интереса). Здесь на прошлой неделе появился в продаже «Днепр-10» (1650 р.). Это последняя и, как меня уверили, лучшая советская модель. Кстати, его можно использовать и как проигрыватель. Что касается «Яузы», то в ответ на свой запрос я получил наихудшие рекомендации. Выражаясь военным языком, жду твоих указаний.

Желаю тебе, милая Фрези Грант, всего наилучшего, крепко обнимаю и шлю самый горячий львовский поцелуй (по утверждениям аборигенов, здесь знают в этом толк).

Виктор

P.S. Пиши мне, пожалуйста, авиапочтой. Обычные письма идут очень долго. Я послал тебе три письма в Москву, и, кроме того, открытки и два письма в Ялту. Получила ли ты их? За тобой, как видишь, долг.

Я чувствовала, что начинаю привязываться к Виктору, мне было с ним интересно как с эрудитом, ибо я не спешила узнать его как мужчину. Но, глядя на его широкие плечи и плотную фигуру, попав под очарование его писем, я стала даже подумывать о том, не выйти ли за него замуж. Пришло обычное время, когда желание продолжить род человеческий и быть за мужем, как за каменной стеной, возобладало над желанием найти своего идеального мужчину и любить только его одного. Но одновременно росла недоуменность по поводу некоторых сторон его поведения: Виктор словно бы с охотой воспринимал нашу возрастную разницу и часто вел себя, как мальчик, ожидающий материнской похвалы и умиления: «Посмотри, какая на мне красивенькая рубашечка в полоску…», «называй меня Витюшенька!».

Кроме того, он очень хотел, чтобы мы были вместе, но настаивал на том, чтобы снять комнату отдельно от родителей, пожить там какое-то время, а уже потом официализировать наши отношения. Мне же абсолютно не хотелось ради Витюшеньки, его блажи и даже своих видов на будущее отрываться от своего дома, от мамы. Что за фокусы? Или любишь, или не любишь — и незачем проверять свои мужские качества. Но он упорно не отступался ни от меня, ни от своего идефикса, становясь все более нетерпеливым и нетерпимым.

Я, в свою очередь, делалась все более раздражительной и не сдавала позиции. Однажды, на исходе истории, когда мы уже изрядно потрепали друг другу нервы, мне довелось понять, в чем камень, вернее, камешек преткновения.

Но было уже поздно.

Мне стало ясно, что он страдал под гнетом одного из мужских комплексов и по-своему был прав, стремясь от него избавиться, если удастся. У него не хватило отваги с самого начала довериться мне, он плохо знал психологическую и физиологическую природу женщины, в частности — мою. В неведении у каждого есть свой мотив не уступать.

Однако все сложилось к лучшему. Мое чувство можно было скорее назвать расположением, чем увлечением, и со временем я перестала бы сносить его довольно капризный нрав и прочие изъяны. Мало-мальски приемлемой семьи бы не получилось. Дети — огромный стимул для самопожертвования, но насиловать себя — худшее насилие, особенно если оно длится долго. С той поры я зареклась не подчиняться в чувствах разуму и гипнозу окружающих, которые молчаливо подстрекают к судьбоносному шагу, а потом хором радостно констатируют: «Она вышла замуж! Вышла замуж!» — и тут же напрочь забывают о тебе, о боге Гименее и всех твоих последующих заботах.

* * *

В начале 57-го года мой служебный статус в журнале изменился, я неплохо освоила редакторское дело, и Чаковский назначил меня ответственным редактором раздела «Литературная хроника». Этот раздел в «Иностранке» считался самым нервотрепным. Надо было отыскивать в зарубежной прессе интересные (а еще лучше — сенсационные) литературные новости, но каждая такая новость могла оказаться миной замедленного действия. Если после сдачи очередного номера в набор зарубежному корифею, которому посвящалась заметка, вдруг вздумалось бы обронить антисоветское слово, тогда беды не обобраться. В случае, если заменить материал уже нельзя и журнал выйдет в свет с крамолой, тогда Чаковский, после устроенной ему головомойки в ЦК, сам намылит голову редактору. Ну а если нашлось время выкинуть из номера вредный материал, то редактору «кровь из носа» надо было срочно найди другую потрясающую, но безвредную новость. Мне полагалось не только самой штудировать иностранную печать, но и мобилизовать «авторов-несушек», которые за небольшую плату добывали крупинки золота из гор журнально-газетной руды.

Работа была интересная, но хлопотливая. В утешение мне повысили зарплату вдвое, до двух тысяч рублей. Это было как нельзя кстати. Потому что на маму, беспартийного служащего предпенсионного возраста, началось самое настоящее гонение со стороны начальника, который вознамерился поставить на ее должность своего человека.

Грустно смотреть на эту старую желтую бумажку, копию заявления, направленного мамой высшему начальству как раз в год моего окончания аспирантуры и написанного в надлежащем советско-официозном стиле своего времени.

Начальнику

управления промышленности

строительных материалов

товарищу Мальцеву В.И.

от Былинкиной Л.А.

Заявление

Приказом по конторе снабжения от 10.1.1955 года я уволена по сокращению штатов. Считаю, что мое увольнение противоречит Директиве Партии и Правительства о сужении штатов, согласно которой в первую очередь сокращаются лица, не приносящие пользы государству на своем участке работы и не полностью загруженные по своей основной должности.

В настоящее время я возглавляю работу не одной, а трех отдельных групп материалов, которыми снабжаются наши заводы:

1. Электрооборудование

2. Подшипники

3. Резино-технические изделия, исполняя, таким образом, функции заместителя главного механика и главного энергетика управления.

За все время своей работы в конторе я не только не имела взысканий, но, напротив, мне было вынесено приказом более 20 благодарностей, в том числе и от нынешнего начальника конторы, тов. Беликова, и вручена в 1946 году медаль «За доблестный труд»…

Я имею все основания считать, что действия начальника Конторы тов. Беликова в отношении меня основаны на личной антипатии, о чем он не раз заявлял, а не на стремлении улучшить работу Конторы. Об этом свидетельствует и тот факт, что в течение последнего года тов. Беликов принял в штат новых сотрудников, не имеющих опыта и не знающих специфики работы в нашей системе…

Считая, что действия начальника Конторы тов. Беликова противоречат указаниям Партии и Правительства и обусловлены чисто личными отношениями, прошу Вас, после проверки изложенных мною фактов и с учетом моей долголетней безупречной работы в системе Управления стройматериалов, восстановить меня на работе.

Л. Былинкина

В сущности, все неприятности проистекали скорее не из злостных намерений самого Беликова, мужичонки, которому не столько нравилось заниматься делами конторы, сколько чесать себе спину о дверной косяк, а из амбиций его «выдвиженки», Алисы Довьяло, которая метила на мамино место.

Я была счастлива, что смогла избавить маму от унижений и от адской работы, тем более что все эти треволнения сильно подорвали ее здоровье. На вид не просто моложавая, а молодая и красивая женщина стала гипертоником последней степени. Дождавшись (так она сама хотела) повышения моей зарплаты, мама пятидесяти четырех лет, за год до положенного срока, вышла на пенсию. Поскольку ее стаж работы оказался неполным, ей начислили не 600 рублей, а 599 — последний щелчок по самолюбию.

* * *

Шли 50-е годы ХХ века.

После смерти великого кормчего в 53-м году первым секретарем ЦК Компартии стал Никита Сергеевич Хрущев, энергичный колобок в шляпе и с бородавкой под носом. Климат в стране теплел. На полях шла в рост кукуруза, в городах, как грибы, росли пятиэтажные дома-коробки, или «хрущобы», как их потом неблагодарно окрестили. Скот с удовольствием ел зеленую добавку к сену, люди с восторгом въезжали в отдельные (отдельные!) квартиры. Поэты — Евтушенко, Вознесенский и Рождественский — с пафосом читали в Политехническом музее свои смелые правильные стихи. Все своими глазами увидели реальные очертания светлого будущего.

В 56-м году состоялся ХХ съезд партии, разразился, как очистительная гроза, для одних, обрушился, как холодный ливень, на других. «Хрущ» (или «Хряк», как его еще называли) решил по весне выветрить тяжелый дух сталинских времен. В своем докладе на съезде он впервые копнул завалы преступных дел и развенчал культ «Отца народов». Однако его пробный шар не сразу вылетел в окно, разоблачительная речь не попала в массовую печать, ибо предназначалась для партийных кадров, для дееспособного субъекта, а недееспособный объект — народ — должен был довольствоваться слухами и ощущать дуновения свободы.

Несколькими днями позже партийный секретарь Союза писателей зачитывал доклад Хрущева партактиву в зале «усадьбы Болконских» при закрытых дверях. Рядовые партийные и беспартийные сотрудники журналов — и я в том числе — толпились возле дверей зала, стараясь уловить живительное слово, и осаждали вопросами каждого, кто выходил из зала. Однако парторги выходили молча, в некоторой прострации, но с сознанием собственной значимости и причастности к политическому таинству.

В 57-м году по Москве прокатился Международный фестиваль молодежи. Столица впервые приоткрыла шлюзы для вторжения веселых молодых европейцев, азиатов и африканцев. Москвичей брала оторопь при виде стольких шляющихся по улицам иностранцев. Как ни старалась милиция не допускать с ними слишком тесных контактов, у наших ошарашенных девушек родилось на следующий год немало темнокожих младенцев.

В том же 57-м году все мы стали свидетелями другого, еще более впечатляющего акта и доказательства того, что мы намерены «догнать и перегнать Америку», к чему призвал нас Никита Сергеевич. В ближнее поднебесье был запущен Спутник, открывший дорогу в космос.

Одновременно с общесоюзными радостями у нас дома происходили свои эпохальные события. Во-первых, появился телевизор, небольшой черно-белый «Старт», который доставлял нам удовольствия больше, чем все космические достижения. Особенно радовалась мама: «Кино в дом пришло».

Жизнь явно прихорашивалась. В 59-м году мы купили стиральную машину ЗИЛ, здоровенный стальной ящик серого цвета, который с грохотом и рвением стирал нам вещи лет тридцать. Какое было блаженство запихнуть в машину белье, полить жидким мылом и забыть о тазах, замачивании и прочих аксессуарах стародавнего русского быта.

Но преобразование быта на том не кончилось. К 60-му году мы обзавелись холодильником, хотя у зажиточных людей холодильники появились года на три раньше. У Шашкиных, наших соседей по квартире, нами был куплен маленький подержанный «Саратов», а сама семья милицейского начальника Шашкина купила себе новый, большой и пузатый холодильник ЗИЛ. В нашей не привыкшей к удобствам квартирке с дощатым полом новосел «Саратов» выглядел как белый квадратный инопланетянин.

Следующее заметное изменение пейзажа нашей кухни произошло лишь много лет позже, когда в нее была втиснута громоздкая чугунная ванна. Правда, разрешение на установку газовой колонки для горячей воды удалось получить лишь в 70-х годах, когда я наконец убедила председателя райсовета, что И.Г. Былинкин, лауреат Государственной (бывш. Сталинской) премии, полученной им за газификацию послевоенной Москвы, заслуживает того, чтобы иметь в доме нагревательную газовую колонку. И с тех пор мы комфортно пользовались совмещенным кухонно-ванным узлом.

Весной 59-го года мама задумала вести учет нашим домашним расходам, но больше двух месяцев не выдержала. Тем не менее в желтой общей тетради сохранилось несколько ее записей, сделанных, в частности, накануне Масленицы и женского праздника 8 Марта (в рублях):

Селедки — 47.75 (кг)

Семга — 17.60 (200 г)

Мука — 9.30

Дрожжи — 1.00

Яйца — 2.00

Сметана — 7.50

Подсолнечное масло — 3.00

Водка — 15.00

Вино — 20.00

Молоко — 2.90

Гусь — 34.00

Лимон — 3.50

Хлеб — 1.20

Огурцы — 2.00

Апельсины — 14.00

Шпроты — 8.50

Мясо — 22.00 (кг.)

и т. п.

За месяц были куплены такие предметы домашнего обихода:

Туфли — 180.00

Платье х/б — 300.00

Штапель — 240.00

Мыло — 12.00

Зуб. паста — 5.00

Полотенца — 36.00

Бюстгальтер — 25.00

Трико — 41.00

Комбинация — 58.50

Сода и «Новость» (для стирки) — 19.00

Лекарства — 20.00

Пудра — 5.00

Одеколон — 14.00

и т. п.

Среди прочих расходов были:

Такси — 15.00

Машинистка — 20.00

Театр — 25.00

Билеты в кино — 10.00

Газ-электричество — 40.00

Телефон — 25.00

Метро — 5.00

и т. п.

Мы с мамой вместе получали две с половиной тысячи рублей и на жизнь (без крупных трат) вполне хватало.

Смягчение социального климата выразилось не только в появлении «Иностранки», но и отразилось на всей печатной продукции! Зять Хрущева — Алексей Аджубей сделал из зашоренной «Комсомольской правды» занятную «Комсомолку» с человеческим лицом, а из официозных «Известий» вполне читаемую газету с иллюстрациями. Толстые журналы мало-помалу стали вторгаться в ранее запретные темы и сферы. «Новый мир» опубликовал новеллу Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича», прорубившую окно в ГУЛАГ.

В «Иностранной литературе» все чаще публиковались произведения писателей из капстран. Как раз в ту пору мне попал в руки роман испанского автора Луиса Ландинеса «Дети Максимо Худаса». Эта книга случайно оказалась в редакции, ибо в Испании у власти еще был одиозный каудильо Франко, и книги оттуда у нас не выходили с 36-го года, с времен испанской Гражданской войны.

Роман, написанный живыми и легкими акварельными красками, мне сразу понравился. К тому же драматичный сюжет «из тяжелой жизни бедных испанских крестьян при франкизме» позволял «пробить» книжку в печать, пройти заслоны Чаковского и Гослита. Я уже освоила редакторское ремесло и с его изнанки.

Мною овладело желание попробовать себя в переводе, о чем я давно подумывала и кое-что сделала в Аргентине.

Чаковский поправил на носу очки, помолчал, прикидывая, какие политические дивиденды (или неприятности?) может принести опубликование вещи неизвестного испанского автора, и в конце концов дал добро на перевод. Моим внешним редактором стал Овадий Герцович Савич, старый поэт-переводчик, участвовавший в испанской Гражданской войне.

Журнал заключил со мной официальный договор о переводе.

Вот он, мой самый первый авторский Договор почти пятидесятилетней давности. Три листочка желтой бумаги плохого качества и машинописный текст, который в целом повторяет положения о правах и обязанностях обеих сторон в современных договорах. Приведу лишь его начало и один примечательный параграф № 9, навсегда канувший в Лету после Перестройки.

«Договор №

гор. Москва 1957 г. 9 января

Издательство «Известий Советов депутатов трудящихся СССР», именуемое в дальнейшем «Издательство», в лице зам. главного редактора журнала «Иностранная литература», Дангулова Саввы Артемовича, с одной стороны, и гр. Былинкиной Маргариты Ивановны, с другой стороны, заключили настоящий договор в нижеследующем:

1. — «Автор» передает «Издательству» исключительное право на издание и распространение путем напечатания в книжках издаваемого «Издательством» ежемесячного журнала «Иностранная литература» перевод романа Луиса Ландинеса «Дети Максима Худаса». <…>

3. — За предоставление указанного в § 1 исключительного права «Издательство» обязуется уплатить «Автору» гонорар в размере 1.000 (Одна тысяча) рублей за авторский лист, а всего 8.000 (Восемь тысяч) рублей. <…>

9. — Если принятое «Издательством» произведение «Автора» не будет выпущено в свет в силу запрета со стороны Главлита, то «Издательство» возвращает «Автору» ненапечатанную рукопись, и договор считается расторгнутым без права «Автора» на получение гонорара за предоставленную рукопись. <… >

Подписи:

С. Дангулов

М. Былинкина

Слава Богу, «Главлит» Испанию пропустил, и я получила первую в жизни внушительную сумму, в четыре раза превысившую мою в целом приличную зарплату.

Роман «Дети Максима Худаса» на первый взгляд был легок и прост, но именно изящество стиля требовало при переводе немалого профессионального писательского опыта. Я же, научившись в редакции править чужой, в основном публицистический текст, плохо видела саму себя со стороны и, перелагая испанский текст, оказалась в плену у языка-оригинала. Поэтому я онемела от изумления, когда Савич возвратил мне мой перевод. Рукопись была не просто исправлена, а, как мне показалось, исковеркана и измазана черными чернилами. Обаятельный Овадий Герцович смотрел на меня добрыми голубыми глазами и мягко говорил: «Здесь более подходит слово «мысль», а не «идея». В языке крестьян нет слова «идея»… А вот здесь… И здесь…»

Роман Ландинеса был опубликован в № 7–8 журнала «Иностранная литература» в 1957 году и в «Худлите» в 1958 г. Это — моя первая переводческая работа.

Я с удовольствием постигала азы художественного перевода, с еще большим вниманием читая переводные работы опытных мастеров из так называемой школы Ивана Кашкина, переводившего романы Хемингуэя. Меня увлекала перспектива приобщения к этому виду литературного искусства, но незащищенная диссертация беспокоила, висела тяжелой гирей на ногах. Предстояло еще написать и опубликовать статьи по теме диссертации, хотя лингвистика уже отходила в прошлое, и появился новый большой интерес. Только мама, никогда не вмешивавшаяся в мои дела, время от времени напоминала: «Надо бы завершить начатое, ученая степень нужна в нашей жизни…»

Случайная встреча с профессором Будаговым на Большой Никитской встряхнула меня, напомнив о моем «хвосте».

Рубен Александрович стоял, смотрел на меня грустными армянскими глазами и почти молил: «Одну, ну две статьи…» Меня бросило в жар от стыда. Он поверил в меня, у него никогда еще не было аспирантов, не защитивших диссертацию, а я ведь, между прочим, оказалась в «Иностранке» фактически благодаря ему. И я твердо решила доделать дело, которое, правда, доделывалось еще несколько лет.

Именно в это время, в 58-м году, мне удалось совершить первый вполне самостоятельный прорыв в переводе. Вдруг, именно «вдруг» мне открылись многие тайны этого искусства.

Вера Николаевна Кутейщикова посоветовала Валерию Сергеевичу Столбову, заведующему редакцией Испании и Латинской Америки издательства «Художественная литература», дать на перевод мне и Наталии Леонидовне Трауберг (в ту пору тоже начинающему переводчику) нашумевший за границей роман «Сеньор Президент» гватемальского писателя Мигеля Анхеля Астуриаса, который позже стал лауреатом Нобелевской премии по литературе. Н.Трауберг переводила первую часть романа, я — вторую, а также отредактировала обе части.

Интересно, что я приступила к работе над второй частью книги, не зная, о чем идет речь в самом начале и не ведая об особенностях авторского стиля. Надо сказать, что Астуриас был одним из основоположников магического реализма, о котором у нас ни переводчики, ни читатели еще слыхом не слыхивали. К счастью, переводчики уловили дух, стиль и смысл этой прекрасной вещи, которая имела успех и впоследствии много раз переиздавалась, начиная с «Худлита» (59 год) и кончая «Панорамой» (2000 год).

Эта работа, которая удалась, заставила меня сделать для себя два вывода. Во-первых, художественный перевод требует максимально точного воспроизведения стилистических особенностей и смысловых нюансов оригинала и отвергает отсебятину (именно поэтому нам с Трауберг, которая тоже придерживалась этого принципа, удалось сделать в общем единую вещь, хотя мы переводили ее разные части). Во-вторых, стало ясно, что мне легче одолевать красочный и образный язык писателя-живописца с его аллюзиями и потайным смыслом, чем прозрачный и ясный язык писателя-акварелиста с незатейливой речью. Ландинес преподал мне первый полезный урок, но Астуриас открыл мне мои собственные предпочтения и возможности.

Отныне надо было ухитряться ехать в тарантасе, в который были впряжены лебедь, рак и щука — «долг», «работа» и «увлечение». Иными словами, одновременно писать статьи по диссертации, составлять и редактировать литературную хронику в журнале и заниматься художественным переводом с испанского на русский.

К счастью, работа в редакции начиналась в полдень, и нам предоставлялся один свободный «творческий» день, да еще был месячный отпуск, когда тоже можно было заниматься только своими делами. Когда мы с мамой были летом 58-го года в Ялте, там я и начала переводить «Сеньора Президента». Прочитав очередное Витюшечкино письмо, я брала книгу, словарь, коврик, и мы шли в дикий парк Чукурлар, «на горку», где усаживались под какой-нибудь сосенкой на сухую ароматную траву. Жаркий пьянящий дух чабреца приносил удивительную ясность мысли, и легко находились краски, масляные краски, какими писались астуриасовские образы на русском полотне.

С этого же 1958 года мы стали выезжать на дачу, снимать комнату с терраской и жить летом в Подмосковье, как когда-то в Костине. С той только разницей, что в ту далекую детскую пору по вечерам встречать маму на станцию отправлялась я, а теперь она, свободная от служебного рабства, выходила к восьмичасовой электричке встречать меня, нагруженную сумками и авоськами.

Началась летняя «малинская» эпопея в поселке Малино по Ленинградской железной дороге, километрах в тридцати от Москвы, где, ни много ни мало, мы прожили с 58-го вплоть до 75-го года.

Поначалу в летние месяцы здесь собиралась почти вся костинская гоп-компания, хотя и порядком видоизмененная. Старинные приятельницы: Лида Березовская, Наташа и Милуша Потоловкие — стали дамами свежепенсионного возраста, кое-кто уже обзавелся внуками.

Тетя Милуша Артемова-Потоловская, — все такая же зеленоглазая, с блестками прежнего шарма, — жила со своей послевоенной двенадцатилетней дочкой Мариной, не в мать пышноволосой, но большеглазой и — в будущем — большой охотницей до радостей жизни. Младший сын Милуши Володя (бывш. Вовка, любитель конфет) стал двадцатичетырехлетним статным парнем, женатым на Галине Румянцевой, миловидной жеманнице с властным характером. Володя любил возить трехлетнюю Зою, свое прелестное чадо, в коляске по лесным дорожкам, а Заинька любила по пути выбрасывать из коляски все, что попадало под руку: игрушки, туфельки и отцовские вещи. Бедному молодому отцу приходилось разворачивать коляску и на обратном пути собирать все посеянное дочерью. Трехлетняя малышка уже хорошо говорила по-русски и чувствовала нюансы родного языка. «Слезь, гадина», — уверенно сказала она моей маме, которая случайно села в лесу на «Зоин пенек». В далеком будущем Зоя Владимировна Артемова станет красивой и способной — к языкам и на известные безрассудства — женщиной, ценным сотрудником фирмы «Майский чай».

Старшие сыновья тети Милуши и тети Наташи — Жорес (бывш. горластый Жорик) и Всеволод (бывш. голенастый Сева) — давно были женаты, обзавелись дочками и довольно редко навещали летние резиденции матерей. Тетя Наташа при случае с явной гордостью сообщала, что «у Севы Лиля — редактор в издательстве «Молодая гвардия»» и даже ездит к писателю-фантасту Ефремову…»

В целом славный клан Потоловских постепенно приумножался, хотя доля генетического наследия Александра Платоновича убывала от поколения к поколению в геометрической прогрессии. Фамилия «Потоловские», как и «Березовские» уходила в прошлое.

Лета в Малино не были так безмятежны и радостны, как когда-то в Костино. Не было ни детства, ни желтых купавок, ни белых «ночных красавиц». Но были ромашки, целое поле ромашек у деревни Рожки. И грибы, — белые «скулаки» в лесу, и круглые шампиньоны на лесной поляне.

Особенно большие и жирные ромашки росли на двух холмиках среди поля. Мы приносили домой охапки этих цветов, а потом узнали, что растут они на братских воинских могилах. Там, под Крюково, разыгрывались тяжелые бои с немцами, подходившими к Москве.

Мы с мамой частенько ходили по грибы в небольшой лесок рядом с поселком, где почти у дороги, в густой траве под елками, прятали свои коричневые шляпки наши «скулаки».

Жаркими летними вечерами дачники собирались у кого-нибудь на террасе и дулись в карты. В «кинг» или чаще в «ералаш» по «полкопейки». «Преферанс» не был в моде: крупно рисковать не хотелось, ныне были другие ставки, другие возможности.

Работать в «Иностранной литературе» было приятно и интересно, но моя тройная нагрузка становилась непосильной. Возня с литературной хроникой отнимала массу времени и стоила больших нервов. Дома же по вечерам приходилось заниматься переводом и диссертационными статьями. Одно могло идти в ущерб другому, и надо было что-то предпринять.

Как раз в это время, к концу 59-го года, представился случай, которым можно было воспользоваться.

Довольно известный в ту пору журналист Борис Владимирович Яковлев, часто заходивший в «Иностранку» к своей жене, секретарше Чаковского, белокурой бестии Наташе Легздинг, — стал переманивать меня в журнал «Дружба народов» на высокую должность заведующего отделом зарубежной литературы. Мол, хватит заниматься хроникой, пора редактировать больших писателей, которых можно выбирать и публиковать по своему вкусу. Тем более что зарубежные материалы будут не слишком часто публиковаться в «Дружбе народов», где делается упор на произведения советских республиканских литераторов. К тому же в отдельном кабинете можно будет и своими делами заняться…

Сначала я пропускала слова Яковлева мимо ушей, но с некоторых пор стала к ним прислушиваться. В это время в «Худлите» мне предложили перевод исторического романа филиппинского классика Хосе Рисаля «Не прикасайся ко мне». В журнале «Научные доклады высшей школы» моя диссертационная статья стояла в плане выпуска. При этом мозаичная взрывчатая работа в хронике «Иностранки» превращала меня в хроническую неврастеничку.

* * *

Пришел день, когда я решила уйти из «Иностранной литературы».

Чаковский был ошарашен моим заявлением. От него по своей доброй воле еще никто не уходил. Я, малодушно умолчав о «Дружбе народов», сказала, что ухожу дорабатывать диссертацию. Тогда Чаковский выдвинул условие: найти замену в лице латиноамериканиста и редактора.

С некоторых пор в журнал стал захаживать человек средних лет, ранее работавший в «Комсомольской правде» и долго живший в странах Латинской Америки. Не долго думая, я предложила Чаковскому его кандидатуру. И «Чак» взял Юрия Владимировича Дашкевича на работу. Я получила свободу: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день».

Дашкевич рассыпался в благодарностях, и мы мило распрощались. Кто бы мог подумать, что на том наше знакомство не кончится.

С 59-го года началась моя литературная вахта в другом крупном литературном журнале, тоже любимом детище СП и ЦК и довольно популярном издании, где свою карьеру начали Айтматов, Искандер, Амиреджеби и другие известные писатели.

«Дружба народов» размещалась в клетушках правого флигеля «усадьбы Болконских» на Поварской, 52, а «Иностранка» уже переехала в особнячок на Пятницкой, 41. Так что я осталась почти на прежнем месте, рядом с Домом литераторов, с его кинозалом и рестораном.

В «Дружбе народов» были свои интересные и симпатичные редакторы: лучезарная Лариса Иосифовна Лебедева, милая рыжая мышка Лидия Абрамовна Дурново, симпатичная литераторша Валерия Викторовна Перуанская, а также ответственный секретарь добродушная толстуха Людмила Михайловна Шиловцева и другие. Со всеми у меня были ровные отношения, но общих интересов, как в «Иностранке», не было. Я замкнулась в своей сфере и в своей комнате, но от скуки не страдала. Иногда приятно оставлять позади то, что осточертело, и выходить на какой-то новый виток с тем багажом знаний, что получены на витке предыдущем.

Я чувствовала себя теперь полноценным редактором и хозяйкой положения не только в литературе латиноамериканского континента, но и всего необъятного литературного мира. И бросилась этот мир осваивать.

Словно специально к моему дебюту в этом журнале ЦК повелел всем крупным московским журналам подготовить к осени 60-го года специальный «афро-азиатский номер» в знак солидарности с нашими цветными братьями за рубежом и в СССР.

Я рьяно принялась отыскивать литературные шедевры в скудной африканской и азиатской беллетристике. Шедевров мирового масштаба не нашлось, и я решила украсить номер романом Э. Хемингуэя «За рекой в тени деревьев». Хемингуэй любил Африку, его любили в Советском Союзе, и какой журнал отказался бы опубликовать его еще неизвестный у нас роман? Мне посчастливилось найти, быстро отдать на перевод эту вещь и подготовить к публикации.

Весть о сенсационной находке «Дружбы народов» разнеслась в журнальных кругах еще на стадии подготовки упомянутого спецномера. Лидия Ивановна Лерер-Баша, матерый редактор из «Нового мира», прибежала к главному редактору «Дружбы» В.В. Смирнову с просьбой уступить ей Хемингуэя. Я сопротивлялась, но, увы, — Смирнов внял мольбе представительницы именитого «Нового мира». Однако наш афро-азиатский номер всетаки оказался одним из лучших по представленным в нем материалам.

Переводчики с европейских языков, прослышав, что в «Дружбе» требуются хорошие зарубежные произведения, стали частенько стучаться в дверь моего клетушечного кабинетика. За дверью из коридора до меня иногда долетали озабоченные голоса: «Где тут Былинкина Маргарита Ивановна сидит? Где тут такая… пышная блондинка?..»

Подобная аттестация была для меня, прямо скажем, откровением. Мне стукнуло 34 года, я уже выглядела не поджарой девочкой, но была вполне в форме, и о том, что могу казаться полной или хотя бы пышной, себе не представляла. Но у мужчин свои мерила.

* * *

Однажды, в начале 60-го года, ко мне в редакцию заглянул автор, который привлек мое внимание не только тем, что предложил опубликовать пьесу известного французского драматурга Ануя «Жаворонок» в его переводе с французского.

Внешне он был не особенно презентабелен: невысок, довольно тщедушен и лысоват. Лет сорока пяти. Очень походил на американского киноактера Джека Николсона. Те же умные восточного разреза глаза, высокий лоб, крупный правильный нос. И был он очень интеллигентен и очень печален, как Чайльд Гарольд. А что может быть привлекательнее для русской женщины, чем грустный одинокий мужчина, у которого недавно умерла мать и которого недавно бросила жена.

Кирилл Викторович Хенкин был сыном некогда эмигрировавшего из России во Францию актера Виктора Хенкина и русской дворянки, и родился в Париже. После смерти отца он вернулся с матерью в СССР, получил за свой парижский дом квартиру в высотке на Котельнической набережной и работал во французской редакции Радиокомитета.

И вот теперь его старуха мать Елизавета Алексеевна умерла, а жена, красавица американка Анита, его оставила и собралась вернуться в США, прихватив с собой из Радиокомитета не мужа, а молодого редактора по фамилии Сетяев. Беда была и в том, что она увозила и сына, маленького Костика.

Кирилл Викторович стал приезжать в «Дружбу» и по делам, и просто так, поболтать по душам и посетовать на трудности жизни.

Я сама не заметила, как стала чаще обычного поглядывать в окошко: не въезжает ли в ворота «усадьбы Болконских» его желтый жучок-«фольксваген». А если въезжал, то в «зобу дыхание спирало», а в груди щекотало теплым пушистым перышком. Нечто подобное когда-то происходило при виде Сергеева.

Нам было друг с другом легко и интересно. Он нередко отвозил меня на своей машине домой, а летом 60-го года притащил в редакцию большой букет роз и подарил магнитофонную бобину с песнями Окуджавы, входившего в моду.

В эту пору я очень сдружилась с редакторшей из «Иностранки», Ниной Петровной Соколовской, у которой, в свою очередь, был в разгаре роман с видным поэтом-переводчиком Вильгельмом Вениаминовичем Левиком.

Нина, которую в ее журнале ласково называли «сарделькой» за невысокую плотную фигуру, была очень остроумной, добродушной и на редкость непосредственной особой. Как-то, обедая у нас, Нинон обронила фразу, которую мы с мамой, улыбаясь, потом не раз повторяли: «Имеются еще в Москве дома, где можно вкусно покушать». Одним словом, мы с Ниной висели по вечерам на телефоне, с жаром поверяя друг другу подробности происходивших событий. Ничто так не сближает двух женщин, как наличие у каждой по мужчине, и ничто так свирепо не разъединяет обеих, как один мужчина на двоих.

Однако серьезного продолжения у меня с Хенкиным не получилось. Его душа была прибита грустью, а его сексуальные изыски на французский манер мне были не только не по нутру, но вмиг отрезвили от угара. Возможно, со временем из него получился бы нормальный мужчина, но для этого нужно было питать к нему особое чувство или хотя бы большое желание ехать с ним во Францию, куда он, оказывается, замыслил вернуться.

После того как мы расстались, я, понятно, впала в черную меланхолию.

Каким-то удивительным образом с тех времен сохранился листок бумаги с несколькими строками, написанными синими чернилами:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Мама не замечала или деликатно старалась не замечать перепадов моего настроения. Она прекрасно знала, что если мне будет очень плохо или очень хорошо, то к ней первой я брошусь на шею.

Жизнь шла вперед со всеми своими выкрутасами и преподносила очередные сюрпризы. Долго предаваться меланхолии и унынию было некогда.

В начале 61-го года парторг «Дружбы народов» — кудрявый и симпатичный Акоп Ншанович Салахян нежно объяснил мне, что заведующему отделом зарубежной литературы в журнале союзного значения просто положено быть членом КПСС. И вместе со своей уже готовой рекомендацией, где говорилось, какая я положительная и работоспособная, вручил мне соответствующую анкету.

Эта путевка в жизнь называлась «Анкета вступающего кандидатом в члены КПСС» и занимала всего лишь один бумажный лист, но тем не менее надо было ответить на 22 вопроса.

Следовало сообщить о «занятии родителей», о трудовой деятельности и образовании, «какое участие кандидат принимает в работе советов профсоюза, комсомола, колхозов и т. д.», «Состоял ли в братских компартиях», «Жил ли за границей, когда, сколько времени, причины возвращения в СССР», «Кто из родственников живет за границей, где, сколько времени и чем занимается» и т. п. и т. д.

Завершался этот документ требованием указать фамилии трех членов КПСС, давших рекомендации, каковые должны быть приложены к анкете.

В самом конце анкеты оставлено место для записи: 1) о решении общего собрания первичной парторганизации о приеме кандидатом в члены КПСС, и 2) о решении райкома, горкома КПСС о приеме кандидатом в члены КПСС.

Такие вот требовалось пройти «инстанции», чтобы в хрущевскую эру попасть в руководящую и направляющую партию, стать одним из винтиков режима.

Возник вопрос: что же теперь делать? Я спокойно и формально вышла «по возрасту» (в 30 лет) из комсомола и вступать в КПСС отнюдь не собиралась.

И, как по мановению волшебной палочки, выход нашелся — выход из журнала «Дружба народов» и вход прямехонько в Институт Латинской Америки, созданный снова, будто по заказу, летом 61-го года. Не напрасно же я корпела над диссертацией и уже успела опубликовать три статьи по диссертационной теме в филологической периодике!

Оказалось, что мне на руку сыграл «мой» бывший министр внешней торговли, ставший председателем Совета министров СССР, достославный Анастас Иванович Микоян. Он побывал на освободившейся от империалистической зависимости и от сытой жизни Кубе и решил создать в лоне Академии наук СССР, — ибо уже давно существовал Институт Африки и Азии при МГУ, — аналогичный Институт Латинской Америки. Пора кроме Кубы и другие латиноамериканские страны изучать и направлять их на путь истинный.

Вот где мое спасение. Вот где новые перспективы. Прощай, журналистика!

 

Открытка с Канарских островов

В первой половине 1960 годов люди бодро шлепали по лужам хрущевской оттепели и победно поглядывали на небо, куда в 61-м году летал покорять космос улыбчивый мальчик Гагарин. В этом же году была проведена денежная реформа и десятикратно снизился номинал рубля. Все с интересом шелестели новенькими разноцветными банкнотами и позвякивали мелочью, которая стала теперь платежеспособной.

Ветерок нововведений приятно колебал и освежал атмосферу. В 62-м году на свежий воздух вынесли и Сталина из темного Мавзолея, где Ленин остался лежать в одиночестве. Ветры холодной войны, было подувшие с Карибского моря и Берлинской стены, просвистели над головами обывателей и затихли. Поговаривали, что угрозу атомной перепалки с США отвел непотопляемый советский деятель и оборотистый дипломат Микоян.

Лично я благодарна Анастасу Ивановичу за неизменное участие в моей судьбе: в самом начале я оказалась под его крылом в Министерстве внешней торговли, а теперь, под конец, попала в ИЛА, созданное им учреждение, где тоже начинался новый этап моей жизни и где наконец-то мне открылась давняя тайна моего блиц-отъезда из Буэнос-Айреса.

Ровно десять лет прошло с аргентинских времен — десятилетие, заполнившее дни аспирантскими и редакционными делами и промелькнувшее, как один день.

Итак, мне 35 лет, и мое новое, избранное мною амплуа в Институте Латинской Америки — младший научный сотрудник с зарплатой в 120 рублей.

Снова все с нуля. Но это, право, интересно, если к тому же начинаешь плавание на совсем новом корабле и курс хорошо известен.

Институт Латинской Америки, вначале ютившийся в небольшом помещении на улице Огарева, в центре Москвы, вскоре переехал в двухэтажный ампирный особняк с двумя флигелями в Замоскворечье, на Большой Ордынке, 21. Когда-то этот старинный дом составлял единый ансамбль с великолепным храмом Всех скорбящих радости, находящимся ныне по другую сторону улицы. Скорбященская церковь, как она называется в народе, была построена в конце XVIII века по проекту знаменитого Баженова и окончательно отделана в XIX веке не менее известным архитектором Бове.

В камнедробильном ХХ веке храм чудом сохранился, действовал и время от времени густым колокольным звоном извещал, что еще жив. В течение многих последующих лет колокол — в Рождество и на Пасху — будто говорил мне, что никогда не надо скорбеть о содеянном.

ИЛА был задуман и создан как учреждение исключительно политико-экономическое, не занимающееся ни филологией, ни культурой Латинской Америки. Молоденький ученый секретарь, сметливый и расторопный Борис Иосифович Коваль, охотно взял меня в штат как раз потому, что у меня был диплом юриста по внешней торговле, и также потому, что я, подышавшая воздухом заокеанской пампы, видимо, должна была разбираться во всех проблемах Латинской Америки. Тема моей диссертации там никого не интересовала, но, чтобы чувствовать себя в лоне Академии наук человеком, нужна была ученая степень.

Посему с защитой мне надо было спешить, а в ИЛА поначалу пришлось взяться за освоение одной из социальных тем. При этом, однако, у меня зародилась, а потом окрепла мысль «пробить» со временем в Институте сектор культуры, где можно было бы заняться изучением национальных культур латиноамериканских стран, в том числе если не лингвистикой, то литературой и историей.

В первые годы работы об осуществлении подобных замыслов и говорить не приходилось. В ту пору Латинская Америка вообще была для СССР терра инкогнита, и институту предстояло стать советским Колумбом, который должен был, подняв паруса марксизма-ленинизма, отправиться открывать экономику и политику неведомого континента. При этом в Москве было очень мало остепененных ученых-латиноамериканистов, узких специалистов в той или иной области. С трудом были найдены доктора исторических наук на должности заведующих отделами социальных проблем и внешней политики. Остальным неофитам — бывшим библиотекарям или преподавателям, а также знатокам-практикам, не нашедшим себя в МИД, КГБ и других высоких инстанциях, — был дан шанс быстро стать кандидатами наук в Колумбовой команде. Меня, к счастью, эти заботы не касались, но коли я подрядилась сюда простым матросом, до поры до времени следовало идти общим курсом.

* * *

Первым директором ИЛА стал Михайлов, вполне интеллигентный сотрудник МИДа, с ученой степенью, но мало что понимавший в руководстве академическим институтом, хотя бы практически и подчиненным Международному отделу ЦК. Вскоре Михайлов был, к сожалению, отправлен послом в Бразилию, и ему на смену пришел артиллерист Вольский.

В самом деле, настоящий пулеметчик, Герой Советского Союза, сразивший, как говорили, до батальона немцев, и к тому же кандидат экономических наук. Где и как Виктор Вацлавович успел научно внедриться в Латинскую Америку, для меня оставалось загадкой, но не прошло и двух лет, как он снова лег на амбразуру науки и грудью защитил свою докторскую диссертацию в институте.

Профессор Вольский командовал институтом более двадцати лет. Лысоватый, голубоглазый и курносый, капризный и своенравный, он немного напоминал царя Павла Первого. При его маленьком дворе царил дух беспрекословия и услаждающей лести. В этой атмосфере фаворитизма хорошо жил тот, кто приспособился к характеру властелина — сегодня безгранично подозрительного, а завтра до наивности бесхитростного, но всегда злопамятного Виктора Вацлавовича. Используя подходящий момент, его подчиненные выхлопатывали новую должность, заграничную командировку или иную привилегию. На безусловные привилегии всегда могли рассчитывать те ученые и неученые дамы, которые не сопротивлялись огневой мощи артиллерийской батареи.

Неизменной фавориткой, постоянной советчицей и несменяемой секретаршей нашего директора была Клара Ивановна Пролыгина.

Клара Ивановна — женщина примечательная во всех отношениях. Прежде всего — внешне. На самом верху — приветливая скуластая рожица со вздернутым носиком и круглыми, небесного цвета глазами в обрамлении пышных перманентно-черных волос. Ниже — две крупногабаритные округлости и тонкая талия. Еще ниже — еще более внушительные полушария, а в целом — объемная, сдобная виолончель, удивительно легко порхавшая на каблуках-шпильках из приемной в кабинет директора и обратно.

Клара Ивановна была, безусловно, неглупым созданием. Поначалу и не скажешь, что это радушное существо — мастер тонкой интриги и расчетливый человек, который мог тут же проложить дорогу к Вольскому, а мог надолго, если не навсегда, отодвинуть всякого в сторонку от дверей его кабинета.

У Клары Ивановны были свои временщики-любимицы и любимцы. Возле ее большого стола вилась то одна, то другая младшая научная сотрудница или восседал — вовсе даже не из корыстных побуждений — кто-либо из ученых мужей. Одно время молодой долговязый профессор Глинкин Анатолий Николаевич часто сиживал рядом с ней на стуле, положив ногу за ногу в блаженном неведении, что взору всех любопытных открывалась голубая полоска кальсон, выглядывавшая из-под брючины. Другие поклонники, бывало, часами сидели на диване перед ее столом и не скучали.

Мы с Кларой Ивановной относились друг к другу вполне дружелюбно, хотя и несколько настороженно.

С самого начала меня определили в отдел социальных проблем, к молодому доктору наук Шульговскому, одному из тех колоритных и редких экземпляров ученых, кто искренне влюблен в науку. Если, конечно, можно назвать наукой социологические построения в узких рамках марксистско-ленинского учения. Много лет спустя, с началом Перестройки, фундаментальный труд Шульговского и плод почти всей его научной жизни, толстенный фолиант с анализом военных доктрин и теоретическим прогнозом политики стран Латинской Америки утратил всякое практическое значение и, по сути, оказался в корзинке. Видимо, это послужило одной из причин его ранней кончины.

А тогда, в начале 60-х, грандиозный Анатолий Федорович, закатывая вверх светлые выпуклые глаза и громко шморгая носом, изрекал на заседаниях дирекции истины и выдвигал идеи, которые всегда одобрялись руководством и получали дальнейшее развитие в научных работах сотрудников его отдела.

Объектом моих забот Шульговский сделал систему высшего образования и студенческое движение в Латинской Америке. Это было все же интереснее, чем изучать рабочее движение или оптимистически оценивать роль тамошних компартий. Впрочем, вектор исследований был одним и тем же. Мне было поручено выявить пагубное воздействие империализма США на развитие национальных латиноамериканских вузов и, как следствие этого, показать подъем сопротивления студентов нажиму империалистов.

Мне удалось ограничить свое сочинение на заданную тему рамками истории борьбы аргентинских национальных университетов за автономию и борьбу студенческих федераций за свободу. По крайней мере, эта тема в советской социологии была абсолютно неразработанной, требовала не слишком большой затраты умственной энергии и была занятнее, чем, например, «Определение степени развития овцеводства в горных районах Эквадора».

На том я пока и успокоилась, но мысли о секторе культуры не оставила.

Кроме разработки основной темы приходилось заниматься и мелкой поденной работой, как мы между собой называли составление так называемых аналитических справок для Международного отдела ЦК по конкретным вопросам: о разных конференциях, политических деятелях, съездах и других событиях латиноамериканской жизни. Самым забавным было то, что эти справки, считавшиеся в ИЛА «научной продукцией», составлялись, — как бывало и в Министерстве внешней торговли, — по сообщениям открытой латиноамериканской прессы и официальных североамериканских источников, которые служили первейшим кладезем информации о Латинской Америке и для советских ученых, и для руководящих органов. А мы, научные сотрудники, выступая в роли их референтов, вносили эти справки — уже как ученые-специалисты — в свои годовые отчеты о выполненных научных работах.

Таково было мое знакомство с новыми областями гуманитарных исследований. Тем не менее все больше хотелось посмотреть, как могли бы здесь выглядеть изыскания в области культуры…

* * *

Мой новый приют — отдел социальных проблем ИЛА — помещался на втором этаже особняка и из окон открывался вид на золотые купола храма.

Я оказалась в компании юных научных сотрудниц, всех, как на подбор, младше меня, и впервые реально ощутила, что мне, оказывается, вот-вот стукнет 36 лет. Если в министерстве и даже в «Иностранке» я чувствовала себя едва ли не девочкой, то здесь мне, вольно или невольно, отводилась роль многоопытной матроны. Молоденькие коллегши называли меня по имени и отчеству, а мне, само собой, дозволялось называть их уменьшительно-ласкательно: Верочка, Ниночка… Ничего не поделать, однажды приходит время, когда понимаешь: отныне надо привыкать к своему новому возрасту.

Атмосфера в комнате, где нас было человек десять, не слишком отличалась от редакционной: все по временам что-то тихо выписывали из научных книг или вслух охотно импровизировали на отвлеченные темы. С тех далеких-предалеких лет у меня, из числа первой десятки пришедших в ИЛА, сохранились друзья, в том числе Инночка, Инна Фадеевна Глушко, большая умница, добрая душа и, что особенно важно, моя единомышленница во взглядах на жизнь и на людей.

Однако более чем с соратницами по своему отделу я, в первый период институтской жизни, сдружилась с выходцем из отдела внешней политики Борисом Ивановичем Гвоздаревым.

Галантный холостой симпатяга — сладкая улыбка и прическа с коком, а ля Элвис Пресли — был достойным кандидатом исторических наук и обладал незаурядным чувством юмора.

Мы с удовольствием болтали о том о сем, он часто провожал меня из института, а потом, случилось, проводил летом и до дачи. Вернее, не проводил, а сопроводил меня и маму в Малино при переезде с вещами в нашу скромную летнюю резиденцию. Я, честно говоря, не ожидала от Гвоздарева такой жертвенности: разве не подвиг для избалованного сына заместителя министра целый час трястись в кузове грузовика среди чемоданов и мешков, а потом таскать их на себе в дом?

Тем не мене наши отношения не переходили границ дружбы — да и не могли перейти. Я не была влюблена, мне льстило его внимание и не более. К тому же в него надо было не просто влюбиться, а самоотверженно любить, чтобы шаг за шагом вызволять из крепких объятий зеленого змия. Бедный Беня (как его называли за глаза) не был в силах справиться с этим злом, о чем в институте знали и буфетчицы, и коллеги, и сам директор. Член ученого совета Борис Иванович Гвоздарев нередко появлялся на дирекции с каплями пота на бледном челе и листал бумаги дрожащими руками.

К счастью для него, со временем нашлась вне института самоотверженная женщина, Нелли Яковлевна, которая терпеливо его преследовала, а затем взялась за его спасение. Не прошло и нескольких лет, как он смог стать доктором наук и профессором в своем родном МГИМО. Часто встречаясь в институте, мы не скрывали взаимную симпатию: его губы растягивались в доброй сладкой улыбке, и я тоже не могла не улыбаться славному Борису Ивановичу.

Институт Латинской Америки служил отличной взлетной площадкой для Вольского и его выдвиженцев в их частых полетах через Атлантику.

Мне по ряду причин о таких путешествиях пока и мечтать не приходилось. Дело в том, что у меня с самого начала не сложились теплые отношения с директором. При первой же деловой встрече Виктор Вацлавович, капризно вытянув губки, пожелал узнать, почему это я не пришла ему представиться сразу после его назначения на высокую должность в институт. А мне и в голову не пришло спешить к нему в кабинет на смотрины да еще, чего доброго, строить ему глазки.

Затем, я все еще была убеждена, что считаюсь «невыездной» после моего вояжа в Аргентину, хотя никаких опасных сигналов до сих пор ниоткуда не поступало. Конечно, переходя на работу в это учреждение, я в глубине души надеялась еще разок повидать мир. Но, не веря в полную ненаказуемость моих заграничных «проступков», я полагала, что если меня, к счастью, и не сочли преступницей, то клеймо Fugi tene me («Я сбежал, держи меня», — как на беглых рабах в Древнем Риме) все же поставили. Хотя бежать я никуда и не собиралась.

Но вот пришел день, и я снова убедилась, что если от жизни не ждать подарка, не ждать честно и без надежды, то жизнь сама преподносит сюрприз. Так случилось и теперь: по прошествии многих лет тайное наконец стало явным.

* * *

Однажды, придя в институт, я увидела знакомое лицо, хотя сначала засомневалась: он ли это? Обрюзгшая физиономия, багровые глаза, седые волосы… Батюшки-светы, да ведь это Виталик Харитонов, тот милый юноша из Посольства СССР в Аргентине, который когда-то не пустил старика Сачука на родину.

Виталий Александрович Харитонов занял в ИЛА незавидную чиновничью должность заведующего аспирантурой, готовящего документы институтских мальчиков и девочек к защите диссертаций. Мне сразу подумалось, что он чем-то не потрафил начальству КГБ, где он, конечно, обретался, и его наказали. Хотя мы были по разные стороны баррикады, я понимала его состояние и даже сочувствовала бедняге, заливавшему горе спиртным.

Наши комнаты находились рядом, дверь в дверь, и мы с Виталием часто вспоминали Аргентину, он показывал фотографии взрослого сына, Валерика, которого я когда-то кормила конфетами, и дочки Алены, родившейся при мне в Аргентине. В институте он, не будучи очень занят, написал брошюру «Парагвай» и подарил мне с трогательной надписью: «Para Margo, mas antigua de las amigas — de las porteñas». То есть «Для Марго — самой старинной приятельницы — из аргентинских» (приписал он для точности).

О причинах моего отзыва из Аргентины я у него никогда не спрашивала хотя бы потому, что он, как говорили, был разведчиком по внешней части, а среди своих сограждан, как я считала, подвизался Карякин.

Прошло несколько институтских лет. Харитонов безбожно пил и скончался в больнице от инфаркта.

После его смерти я столкнулась на литературном поприще с еще одним призраком из счастливого прошлого — Юрием Николаевичем Папоровым, с которым познакомилась тоже в Аргентине. Юра Папоров, некогда сотрудник посольства — элегантный юнец с усиками и прилизанными «а ля портеньо» волосами — впоследствии стал плодовитым писателем, автором книг о Хемингуэе и Гарсия Маркесе. В сталинские годы он, как оказалось, имел по долгу службы доступ к секретным бумагам посольств СССР в странах Латинской Америки и был в курсе всех доносов и прочих судьбоносных документов. Времена изменились, и он смог поведать мне следующее.

«Телегу» накатал на меня не кто иной, как Виталий Харитонов. Обвинение гласило: «Опасное отдаление от коллектива…»

Всего-то навсего. ОПАСНОЕ ОТДАЛЕНИЕ ОТ КОЛЛЕКТИВА… а Карякин никакого отношения к внутреннему сыску не имел. Не имел он отношения и к делам торгпредства, где «работал», а подчинялся военному ведомству и в меру своих способностей занимался военной разведкой.

Что ни говори, а справедливость торжествует, хотя и не слишком спешит это делать. Харитонов, ловко взбиравшийся по судьбам (чтобы не сказать «по трупам») людей к новым звездам на погонах, пал жертвой собственного должностного усердия. Он, как рассказал мне Папоров, решил играть по-крупному (ставка — генеральский чин) и вознамерился завербовать на службу СССР не кого-нибудь, а посла Республики Куба в Москве. С перепугу посланец Фиделя Кастро тотчас позвонил в ЦК КПСС, из ЦК был звонок в КГБ, а из лона КГБ Харитонов был доставлен в психиатрическую лечебницу, где был объявлен невменяемым (ибо нормальный человек должен знать, кого вербовать). Он пробыл в психушке месяца два, а оттуда и был отправлен в почетную ссылку в ИЛА.

Жаль, что мне не дано было узнать всю правду раньше. Но лучше поздно, чем никогда, ибо и поздно бывает «вовремя».

Через некоторое время в Аргентину из ИЛА отправлялась делегация на какой-то экономический конгресс. В делегацию включили наконец и меня как специалиста по этой стране и для помощи в переводе с испанского.

Перелет на самолете занял двадцать часов с небольшим вместо двадцати дней на теплоходе.

Буэнос-Айрес заметно изменился. Нет вертлявых вагончиков трамвая — сплошные потоки машин. Нет больше Эвы и Перона.

Конгресс завершился через два дня. За сутки до отлета в Москву я попросила секретаршу посольства позвонить в клинику хирурга Хорхе Виаджо и сообщить ему, что из СССР для него привезен пакет, книга от его коллеги, академика Вишневского. Пакет может быть ему передан в кафе на пересечении улиц Коррьентес и Кажао. К телефону подошел он сам и сказал, что приедет в кафе к назначенному часу. Я чувствовала себя как человек, которому надо прыгнуть в пропасть, но есть надежда, что парашют раскроется.

И вот я сижу за столиком у большого окна и смотрю на мчащиеся по Коррьентес машины. Наконец ко входу в кафе подкатывает темный лимузин. Нервы натянуты, как тетива лука. Вдруг он не один?

Виаджо выходит из машины, идет к дверям кафе. Я продолжаю упорно смотреть в окно на прохожих, моя рука едва ли не вдавливает в столик книгу «от Вишневского». У столика кто-то останавливается. Я решаюсь повернуть голову — и вижу официанта, который мне что-то говорит. Из-за его спины возникает другой человек и молча глядит на меня. Официант умолкает и исчезает. Немая сцена.

Все так же молча Виаджо присаживается напротив меня за столик. Мы боимся проронить слово. Между нами — тончайшее стекло напряженного ожидания. Два слова — «как поживаете?» — могут разбить стекло вдребезги и положить начало фальшивому — или не фальшивому? — пустому разговору про то, про сё.

Молчание затягивается и грозит оборваться смехом.

— Злая. Mala, — произнес наконец очень серьезно и очень тихо Виаджо.

Стекло не разбилось. Это было знакомое слово, сказанное им сто лет назад в коридоре гостиницы «Советская».

— Не совсем. No tanto, — теперь ответила я. Не то вслух, не то про себя.

— Почему? — шевельнул он губами.

— Я улетаю только завтра, днем…

Мои глаза, наверное, взяли на себя смелость сказать недосказанное.

Виаджо встал. Поднялась и я. Он взял, едва касаясь, меня под руку. Книга «от Вишневского» осталась одиноко лежать на столе. Мы вышли из кафе. Он открыл дверцу машины, и я опустилась на переднее сиденье словно как обычно.

Мимо замелькали улицы, тротуары, машины, люди. Мы продолжали молчать, но молчание уже не было опасным или тягостным. Оно стало даже спасительным.

Машина вылетела за город. Кончились парковые заросли кустов и деревьев, начиналась пригородная пампа. Мимо проносились редкие ранчо в степи, окруженные загонами для лошадей. Все это невольно фиксировало мое сознание. Куда мы едем? Спрашивать не хотелось. Ответ мог разрушить сказку и все испортить, ибо явь требует подчинения своим условностям.

Медленный заход большого красного солнца особенно хорош в открытой степи. Я старалась смотреть по сторонам и ни о чем не думать. Меня хватятся мои коллеги? Черт с ними. Сталин умер. И я же вернусь… Вокруг тишина, только шины шуршат по шоссе.

Вскоре машина свернула на боковую дорогу, подъехала к белому домику и остановилась у дверей.

— Хочу показать свое ранчо, — раздался наконец его глуховатый голос.

Пока он ставил машину в гараж, мне надо было бы оглядеться, но я ничего не видела.

Он распахнул дверь. После жаркого душного вечера полутемная комната обдала прохладой.

Мы внезапно повернулись и бросились друг к другу в объятия. Все стеклянные перегородки грудой осколков рухнули к ногам.

А потом — уже рассвет. Сквозь жалюзи розовело солнце. Пампа за окном начинала освобождаться от тишины: где-то вдали резко вскрикивала птица-чахб.

Хорхе положил руку мне под голову и спросил: «Ты вспоминала меня?» — «Да. А ты?» — Primero no tanto, pero después… Сначала не часто, но потом…»

Я рассказала ему обо всем, о том, чего он не знал, и про то, какая сила нарушила естественный ход жизни двух людей. Многое рассказала я ему об особенностях нашего национального бытия. Не оправдывала и свое малодушие. Просто говорила и говорила, облегчала душу, ибо все равно уже ничего не изменить.

Говорил и он. О том, что ничего не мог понять, что женился сгоряча на своей медсестре и теперь растит двух сыновей. Сказал и многое другое, то, что мне так хотелось услышать…

Солнце уже стояло высоко над горизонтом. Надо было успеть возвратиться в Буэнос-Айрес до отъезда коллег на аэродром.

Снова едем по шоссе через пампу, мимо радостного птичьего гомона. И снова — молчание. Понятное обоим единящее тоскливое молчание.

Все описанное выше — вымысел, единственный вымышленный эпизод в моей летописи. Что-то потом случилось, но не так. Моего романтического путешествия в Аргентину не было. Если когда-то в Буэнос-Айресе явь показалась сном, то теперь явью стал сон.

Весь этот эпизод, вплоть до всех произнесенных — причем по-испански — слов мне приснился 30 августа 1963 года. Если слово «злая» я однажды в самом деле услышала, то фраза «Сначала не часто, но потом…» была произнесена им впервые. Сновидение было таким ярким, что я долго ходила как оглушенная. Все прошедшие годы Хорхе упорно жил в моей памяти, но как нечто навсегда ушедшее, недосягаемое и канувшее в Лету.

Поразмыслив, я поняла, каковы могли быть причины его виртуального возвращения.

Во-первых, в ту пору я находилась под сильным впечатлением открывшейся мне гнусности Харитонова и тайны моего изгнания из Аргентины. Давние заокеанские события снова встали перед глазами и прошли через сердце.

Во-вторых, хотя эта причина показалась мне менее значительной и всего лишь косвенной, — я в том же месяце получила открытку с Канарских островов. Кто-то из коллег, вернувшийся из командировки, передал адресованную мне открытку с изображением Гран Канария. Вид побережья одного из Канарских островов живо напомнил мне заход корабля в Лас-Пальмас, мое путешествие в Аргентину. На открытке — надпись (по-испански): «Сеньоре Маргарите Былинкиной. Москва, СССР. Примите это скромное свидетельство моей памяти и наилучшие пожелания с Канарских островов и из Африки от Вашего преданнейшего почитателя». И подпись — непонятная завитушка.

Я не могла припомнить никого из знакомых, кто бы находился на Канарах или в Африке, и даже не поинтересовалась узнать, кто мне ее привез. И бросила открытку в бювар с чистыми конвертами. Открывая бювар, я всякий раз на нее натыкалась и давно перестала спрашивать себя: от кого бы это?

Ответ на вопрос был получен, но много позже.

«Издалека долго течет река Волга, течет река Волга, а мне уж сорок лет…» — пела звенящим русским голосом Людмила Зыкина.

Действительно, в 65 году мне минуло 40 лет.

К этому времени в Институте Латинской Америки был наконец создан — не без моих усилий — сектор культуры. Руководить изысканиями в сфере заокеанской культуры был призван человек из ВОКСа (позже — СОДа) — Владимир Александрович Кузьмищев, «жирный Кузьма», как его прозвала В.Е. Кутейщикова, его бывшая начальница. Бородка клинышком, толстое брюшко и хитроватые глазки делали его похожим на меньшевика в советском изображении. В нем достаточно явно проступала характерная для тогдашних интеллектуалов (чтобы не сказать интеллигентов) черта: сочетаемость якобинских высказываний в узком кругу коллег с полным подчинением партийной дисциплине и блажливым указаниям Вольского. Справедливости ради надо сказать, что иногда ему удавалось так исхитриться, чтобы и овцы были целы, и волки сыты, но и сам он, подобно директору, не выносил противоречий и обожал угодливость. На заседаниях сектора Кузьма разваливался на диванчике и с удовольствием распивал чаи и вкушал снедь, подносимую молодыми сотрудницами.

У нас с Кузьмой душевных отношений не сложилось. Мне не импонировали его замашки ясновельможного пана, а он в моем присутствии, как мне казалось, не мог полностью отдать дань своей раблезианской натуре в стенах храма науки. Но в целом мы жили в ладу. К тому же в нашем Секторе были и славные люди: Ирина Винниченко (ныне покойная), рыженькая «Симона Сеньоре» Леночка, — Елена Моисеевна Бинева…

Впрочем, изыскания сотрудников сектора культуры назвать научными можно было лишь с определенной натяжкой. Наши культурологи, осваивая литературу, театр, музыку, кино Латинской Америки, как правило, изготовляли компиляции доступных работ латиноамериканских авторов и составляли из таких компилятивных статей сборники: «Культура Чили», «Культура Бразилии» и т. п. Благо в СССР тогда вообще мало что знали об этих сторонах духовной жизни латиноамериканцев и серьезные разработки никому не были нужны.

Я с радостью покончила с университетскими реформами в Латинской Америке и переключилась на литературу, с которой в общем была знакома и давно опубликовала статьи об аргентинских писателях и поэтах: Х. Эрнандесе, Н. Перейре и Р. Туньоне. Теперь предстояло писать литературные портреты других латиноамериканцев.

О языковедении на моем новом поприще не могло быть и речи, но сектор культуры ИЛА просто требовал, чтобы я заделалась кандидатом филологических наук, ибо в этом новом подразделении не было ни одного старшего научного сотрудника со степенью, как предписывали неписаные «правила хорошего научного тона». Да и мне уже было не к лицу пятый год ходить, — хотя и с персональным окладом в 200 р., — кандидатом в кандидаты. Тем более что все требуемые статьи по диссертации были опубликованы в сборнике издательства «Наука» («О национальном литературном языке Аргентины») и в журнале «Филологические науки» № 4 («Чарлз Кени и его американо-испанская семантика»).

В начале 67-го года началась конкретная подготовка к защите, назначенной на май месяц.

Надо было сделать массу хлопотных дел и прежде всего вразумительно написать автореферат с тезисами диссертации и разослать его по доброй сотне адресов ученым мужам и научным учреждениям.

Держу в руках серую брошюрку в 20 страниц, при получении которой из типографии ВПА им. Ленина так сладостно замерло сердце почти 40 лет назад.

На обложке фамилия автора и название: «Семасиологические новообразования в испанском языке Аргентины». Московский государственный университет им. Ломоносова.

Ниже — штамп: «Соответствует разрешенному к печати экземпляру. Нач-к типографии 30.3.67».

Первую препону — Главлит — моя работа преодолела. Оставалось ее защитить.

Оппоненты у меня были солидные и в целом благожелательные: доктор филологических наук Георгий Владимирович Степанов из Ленинградского университета и доктор филологических наук Юрий Сергеевич Степанов из МГУ. К тому же однофамильцы и почти тезки: лучше и не бывает. Тем не менее на защите надо было фундированно и подробно ответить на все их замечания и предложения, переданные мне заранее.

На семи страницах я накатала «Ответы диссертанта М.И. Былинкиной оппонентам».

Бог мой, до чего же осмысленно я выражалась, вступая в полемику с профессиональным филологом, доктором наук: «Мы с Вами, Юрий Сергеевич, стоим на разных исходных позициях, если говорить о предлагаемой мною классификации. Вы говорите о «сложности и избыточности» моей классификации лексических единиц. Возможно, она сложна, но это не некий универсальный образец для всех вариантов испанского языка в Америке, а схема, построенная на исследовании конкретного — аргентинского — семасиологического материала, который нельзя насиловать, помещая в заранее заготовленное прокрустово ложе универсальной классификации…»

Подумать только, до чего лихо я распоряжалась профессиональными лингвистическими терминами: «законы сочетаемости однопризнаковых типов аргентинизмов», «комплексные типы аргентинских значений-вокабул» и т. п. И все же интересно быть первопроходцем в любой, даже узкой области знаний.

Как раз во время суматошной подготовки к защите и рассылки автореферата серьезно захворала мама. Гонконгский грипп дал серьезное осложнение. Были сутки, когда она меня не узнавала и называла «мамочка». Оставалось одно спасение — доктор Слободяник. Старик двадцать лет жил в Китае, лечил даже Мао Цзэдуна и был бесподобным знатоком китайской медицины. Только он мог помочь. Его надо было доставить к нам во что бы то не стало.

Да вот беда: жена старика не разрешала ему навещать больных на дому, ибо иные пациенты на радости часто угощали его хорошим вином. Как я ни убеждала ее, что не держу дома даже водку, старуха стояла на своем. Мне ничего не оставалось делать, как только сесть на ступени около их двери, разреветься и заявить, что одна отсюда не уйду. Такси между тем ждало внизу. И они сдались.

Доктор Слободяник при первом же визите сказал, что «надо работать над позвоночником», а если онемение спины не пройдет… Я сказала «работайте», регулярно привозила его на такси, и старик до седьмого пота растирал маме спину какими-то едкими снадобьями и стегал позвоночник металлическим веничком.

Слава Богу, на шестой день истязаний она пришла в себя. Для окончательного выздоровления Слободяник велел давать ей в день полбокала красного сухого вина. Видно, старик хорошо знал его целебные свойства.

Кроме красного вина маму, по ее словам, воскресили французские духи «Табак». Она с таким наслаждением вдыхала тонкий табачный запах в сочетании с каким-то дурманным ароматом, что ее лицо розовело, глаза оживали. Больше нигде и никогда мне не встретились духи, которые бы ей так нравились, так действовали, как «Табак». С тех пор мы поверили в ароматерапию.

К защите мамочка поправилась.

Пока мама была больна, я забросила все дела и хотела перенести защиту на осень, но, поправляясь, она сама подгоняла меня с авторефератом и говорила, что предстоящая «радость вливает в нее силы». Могла ли я опустить руки? В солнечный майский день она со мной и моими друзьями приехала в университет на Моховой.

Защита проходила в Круглом зале на третьем этаже. На середине зала — стол, вокруг которого — члены Ученого совета во главе с Будаговым. За ними расселись гости, перед ними я развесила листы ватмана с лингвистическими схемами, которые вычерчивала не менее месяца. Чтобы подавить волнение, мне пришлось проглотить две таблетки элениума. И вот — в зеленом костюмчике от (вернее — «из») ГДР я предстала перед советом мудрецов с указкой в руках.

Наследственно звучным голосом я докладывала тезисы автореферата и зачитывала свои ответы оппонентам. Старички из Ученого совета отрывали носы от стола и с каким-то недоуменным интересом поглядывали на меня. Профессор Дмитрий Евгеньевич Михальчи, с которым в составе филологов МГУ я ездила в 61-м году с докладом об испанском языке Латинской Америки в Кишинев на Первое всесоюзное совещание по романскому языкознанию, с одобрением покачивал головой. Это меня вконец успокоило и на мажорной ноте — с благодарностью в адрес научного руководителя и всех уважаемых членов Ученого совета — я завершила свое сольное выступление в Московском государственном университете им. Ломоносова.

Мой профессор Будагов был явно доволен: и результатами голосования (один черный шар при семи белых), и тем, что все его аспиранты доходят до финиша, даже те, что из юристов.

Но еще больше, несказанно больше была рада мама. Ее осунувшееся после болезни, но все еще молодое для ее 64 лет лицо светилось счастьем, когда она, подавшись вперед, смотрела, как коллеги по аспирантуре и институту с цветами поздравляют ее Маргонечку. А я была рада вдвойне.

Отец не мог прийти, ибо давно был прикован к постели облитерирующим эндартериитом. Последние годы он обитал у Марьи Петровны и после защиты прислал мне поздравительное письмо, которое оказалось прощальным.

Привожу полностью это написанное неровным почерком на желтой бумажке письмецо в довольно пафосном тоне, но — я это знаю — искренне и от души.

Дорогая Маргариточка!

От всего сердца рад за тебя, горжусь тобой и поздравляю с колоссальным успехом. Эта, в полной мере заслуженная тобой победа говорит о твоих больших способностях и целеустремленности. Только благодаря себе ты вышла на большую дорогу, и теперь ты должна сделать передышку и как следует отдохнуть.

Еще раз поздравляю тебя и желаю всего наилучшего.

Целую тебя

Отец.

16.XII.68

Он поздравил меня словно с того света, ибо датировано письмо не 67-м, а 68-м годом, — но на эту дату его уже не будет в живых.

Весной следующего, 68-го года отца должны были положить в больницу для ампутации ноги. Марья Петровна в панике звонила маме: «Лидия Александровна, что делать? Куда его везти? В районной больнице зарежут!»

Моя эмоциональная мама, становившаяся в тяжелые минуты удивительно решительной, сняла телефонную трубку, набрала номер то ли Минздрава, то ли Мосгорисполкома и официальным голосом заявила: «Тяжело болен Лауреат Государственной премии… немедленно доставьте его в приличную больницу…»

Отца отвезли в Институт Склифосовского, отняли ногу, но сердце не выдержало, и вскоре после операции он умер.

Иван Герасимович Былинкин окончил свою земную жизнь семидесяти четырех лет 12 августа 1968 года. Он меня любил и был очень талантливым, но очень несчастным человеком, который не по своей воле лишился любимой профессии (химика) и не нашел семейного счастья. Иногда отец напоминал мне Треплева из чеховской «Чайки», разве что Треплеву не пришлось зазря побывать в тюремных застенках. Царствие ему небесное.

Осенью 67-го года Президиум ВАК подтвердил решение Совета МГУ о присуждении мне ученой степени кандидата филологических наук.

Не прошло и пятнадцати лет с моего поступления в аспирантуру, как с чувством душевного удовлетворения и выполненного долга я взяла в руки твердую коричневую «корочку» с вложенным глянцевым листком, на котором каллиграфическим крупным почерком выведено:

Министерство высшего и среднего

специального образования СССР

Высшая аттестационная комиссия

Диплом кандидата наук

МФЛ № 003636

Москва. 7 октября 1967 г.

РЕШЕНИЕМ Совета филологического ф-та Московского ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени государственного университета им. М.В. Ломоносова от 16 июня 1967 г. (протокол № 10)

Былинкиной Маргарите Ивановне присуждена ученая степень кандидата филологических наук.

Председатель Совета (Подпись)

Ученый секретарь Совета (Подпись)

Министерство высшего

и среднего специального образования СССР.

Московский государственный университет

им. М.В. Ломоносова

Круглая печать:

Без статуса и степени кандидата наук в академии амбициозному ученому или просто сотруднику делать было явно нечего. После защиты сразу увеличивался оклад до 300 рублей в месяц и открывалась дорога к ученой степени доктора наук. Защитить докторскую диссертацию в родном конъюнктурном ИЛА не составляло особого труда, на что и были направлены помыслы и усилия многих моих коллег. У меня тоже был такой реальный шанс и можно было дальше разрабатывать ту «научную» тему, по которой у меня было опубликовано — в сборниках ИЛА — несколько статей. Диссертация могла бы носить, скажем, такое шикарное название: «История и особенности системы высшего образования латиноамериканских стран и методы захвата высшей школы Латинской Америки (фонды, гранты и т. п. и т. д.) североамериканским империализмом».

Подобные научные разработки меня не манили, такой род гуманитарной деятельности абсолютно не интересовал. Когда однажды в автобусе я увидела свою синюю книжицу «Смысловые особенности испанского языка в Аргентине» (Изд. «Наука», М., 1968) в руках одной девчушки, видимо, студентки филфака, мне подумалось, что все-таки мною принесена какая-то реальная практическая польза и кое-что сделано в сфере такой точной науки, как лингвистика, не требовавшая опоры на марксизм-ленинизм.

С лингвистикой было благополучно покончено, науке долг отдан, но нужно ли теперь всю жизнь работать за кандидатскую зарплату, не имея душевных интересов? Нет и нет. Тем более что меня все сильнее увлекали шарады художественного перевода, та область творчества, где можно дать разгуляться воображению без оглядки на официальную идеологию, где можно пообщаться с незаурядными свободными умами и, отражая мысли больших писателей, выразить на бумаге то свое, о чем нельзя было говорить вслух.