Всего один век. Хроника моей жизни

Былинкина Маргарита Ивановна

Глава 6. После моей эры

 

 

Эта реальная нереальность

Подступала новая политическая эпоха, новый календарный век в новом тысячелетии, а у меня кончилась моя эра, наша с ней эра. Я стала существовать не только в новом времени, но совсем в другом жизненном измерении и даже в другом доме.

К концу того же самого июня месяца 87-го года в Союзе писателей — после нескольких лет ожидания — мне неожиданно дали ордер на новую квартиру в обмен на старую.

Мне давно хотелось переехать в новый дом с горячей водой и ванной комнатой, с лифтом и без мышей, но я чувствовала, что маме, которой было бы там легче жить, этого не хотелось, хотя она и молчала.

И вот, прожив со мной в нашей квартирке 60 лет, мама сама увела меня оттуда, где каждый угол, каждая трещина ежедневно и ежеминутно напоминали бы обо всем прожитом вместе. А то, что отныне за окнами шумел Ленинский проспект, меня даже успокаивало.

Пришлось заниматься сборами месяца три, и в это же самое время — правда, всего дней десять — возить на своей машине с другого конца Москвы, из Отрадного, на Юго-Запад специалиста-работягу, взявшегося недорого отремонтировать новое жилье. Возвращаясь домой, я сваливалась от усталости к маме на кровать и, только пообщавшись с ней, шла спать в свою комнату.

Как ни странно, я спокойно рассталась с нашей квартирой, где фактически прошла вся жизнь. Римляне говорят: «Там хорошо, где родина». Мне же «хорошо там, где мама». Ее здесь больше нет, но мы поедем вместе из Сыромятников туда, на Юго-Запад, в самый конец Ленинского проспекта.

Тихая боль в груди не отпускала, но, коли я осталась жива, надо было делать все то, что надо было делать. Немыслимо тяжко стало без моего родного друга, но от одиночества как такового я не страдала, и не только потому, что все происходящее казалось нереальным. Мамы нет, но она всегда возле меня, и не только в своих фотографиях над кроватью, на столике под стеклом, в моей сумке. Она часто навещала меня во сне, но и этим ее присутствие не ограничивалось.

И пусть это назовут случайностью, мистикой или необъяснимым ее духовным воздействием, но факты остаются фактами, они приносили облегчение, и мне не важно, кто и как их объясняет. Вот лишь один из них.

Сижу я той осенью 87-го в новой квартире и сокрушаюсь: уже десять вечера, а я сегодня не успела сменить увядшие цветы на свежие перед ее большим портретом. Вдруг по телефону звонок. Звонит сторож с автостоянки: «С вашей машины ветром сдуло чехол. Надо бы накрыть». Я тут же выхожу из дома и еду на автобусе две остановки до магазина «Электроника». Обратно иду пешком. Темно. Ленинский проспект безлюден в тот час. Раздумываю: «Не податься ли сейчас к метро «Юго-Западная» за цветами?» Живые цветы — символ нашей жизни с мамой или ее бессмертия. Нет, поздно. И вдруг из-за угла какого-то дома на пустынный ночной тротуар выходит молодая пара. Юноша с огромным букетом палевых гвоздик отделяется от девушки, направляется прямо ко мне и спрашивает: «Вам нужны цветы?» Я обалдеваю. «Да, очень». — «Вот, возьмите»…

Причина тут не имеет значения, — поссорились ли молодые, или нет, — важно следствие. Я была счастлива и поставила прекрасные махровые гвоздики — от нее — не только ей, но и во все другие вазы.

Так случалось не раз, так продолжается.

Поначалу я раза три побывала в церкви. Однажды была в Сокольниках у иконы Иверской Богоматери, которую мама много лет назад навестила с просьбой поберечь меня и скорее вернуть из Аргентины. Дважды ходила в храм Михаила Архангела к иконе Николая Чудотворца, в которого мама верила с детства. Но душевной боли эти визиты не уняли, не успокоили, произошло даже нечто обратное. Сначала какой-то пьянчуга накинулся на меня ни с того ни с сего; во второй раз какая-то злобная баба вырвала у меня из рук свечку, прохрипев, что нельзя ставить одну свечу и за здравие, и за упокой. А я не могла поставить свечку «за упокой». В последний раз другая баба свирепо зашипела на меня за то, что у меня головной платок съехал на затылок.

Я поняла, что в церковь мне ходить не надо: у нас всегда был свой Бог в душе, и лучше беседовать с мамой дома. Она так хочет и она — мой ангел-хранитель. Я это чувствую и тем сильна.

В новом жилище мебель захотелось разместить точно так, как она стояла в старой квартире, лишь черный «Бехштейн» поселился в маминой комнате. Только теперь я ощутила, как дорога мне наша старая квартирка, и поняла, почему маме так не хотелось из нее уезжать. Отныне я обхожу наши Сыромятники за километр, чтобы не видеть наш кирпичный дом.

К концу 87-го года вышла «наша» первая посмертная книга: мемуары известного мексиканского художника Сикейроса, которые я переводила по предложению Политиздата после не совсем удачного перевода, сделанного журналистом Ткаченко и сотрудником аппарата ЦК Козловым. Это первая книга, которую я уже не смогла вручить маме. Огромная книга, словно нарочно вышедшая в твердой обложке сиреневого цвета, — цвета материи, которой был обтянут гроб. Но это явно совпадение.

Весной 88-го года референт Иностранной комиссии Союза писателей, Людмила Петровна Синянская, предложила мне поехать с писателем Виктором Петровичем Астафьевым на книжную ярмарку в Колумбию, на родину Гарсии Маркеса.

Я согласилась. Сыграла роль инерция моих давних устремлений. Да и спутник выдался интересный.

Перелет был долгим. Через Мехико на Лиму, а оттуда к Боготе, столице Колумбии. Летели над землями древних индейских народностей, которые представляют лицо и Мексики, и Андских стран.

Небоскребный центр Лимы, столицы Перу, не произвел на меня впечатления. Намного привлекательнее показался пестрый индейский базар с массой сотканных из козьей шерсти картинковров. Астафьев купил огромную шерстяную картину: черный всадник на фоне красного заката во весь горизонт. Я довольствовалась небольшим городским пейзажем, где белый дом с тремя окнами на втором этаже и аркой на первом почти в точности повторял вид моей новой квартиры с улицы. Это я заметила уже по возвращении — и порадовалась.

Кстати сказать, потом я долго удивлялась: откуда у меня в комнатах моль неистребимая? Оказалось, что перуанское домотканое изделие было с изнанки густо засеяно личинками заморской родни нашей мошки. Надо думать, что в Сибири у Астафьева тропическая гнусь не прижилась.

С набережной Лимы я спустилась к океану и окунула руки в воду. Забавно было сознавать, что это не Атлантика, а Тихий океан, и за ним не Европа, а Китай и наш Дальний Восток.

Из Лимы к Боготе летели на «боинге» через Анды, поверх северной оконечности гигантской Кордильеры, горной цепи, протянувшейся по всей Южной Америке с юга на север. Здесь на вершинах гор уже не было снежных шапок, как в Аргентине и Чили, — внизу проплывали округлые холмы, сплошь покрытые хвойными лесами.

Столица Колумбии Богота расположена в одной из горных долин на высоте примерно трех тысяч метров над уровнем моря. Нас предостерегали, что будет трудновато дышать, но я не ощутила никакого дискомфорта. Дышалось даже легче, чем в Москве.

Богота такой же разграфленный на продольные и поперечные улицы город, как Буэнос-Айрес или Мехико, но эта огромная с квадратами-кварталами сеть наброшена не на равнину, а на холмистую местность и своими краями задевает окрестные горы. Идешь по высотным улицам и чувствуешь себя почти альпинистом или, напротив, человеком, оказавшимся на дне огромного озера, если поднять глаза к окаймляющим столицу холмистым горам.

Колумбия мне показалась даже более индейской страной, чем Мексика, если судить по обилию нищих индейцев, ночевавших прямо на городских газонах. Когда мы ехали на машине к высокогорному озеру, индейские босоногие мальчишки то и дело выскакивали на дорогу, предлагая круглые лепехи домашнего сыра. Возле придорожных хижин хлопотали индейские женщины в национальных одеждах. Однако когда мы подъехали к озеру, где ловится форель, местная экзотика мгновенно испарилась. На высоких холмах вокруг голубого озера — типично русский сосняк, а у подножья — зеленые заливные луга, где мирно, совсем по-русски, паслись гнедые лошади.

Меня это зрелище поразило, наверное, не меньше, чем некогда корзины со свеклой и морковью на рынке в Буэнос-Айресе. Как, в сущности, едина земля. А тут еще были и грибы. Самые настоящие маслята.

Посольские жены и я пошли прогуляться в ближайший сосновый борок и наткнулись на грибные поляны. Ни шагу шагнуть — всюду, нет, не маслята, а маслянты, грибы для Гулливера, с тарелку величиной, но блестящие, крепкие, духовитые. Посольские жены, обезумев от радости, набивали грибами сумки, платки, кофты, все, что можно было наполнить. Как-никак — экономия валюты, бесплатный обед на неделю. Хотя в магазинах Боготы чего только не было: бифштексы, ромштексы, антрекоты, свиные отбивные в аккуратных коробочках и пакетах. В Москве такого не знали.

У меня хватило денег только на килограмм дешевого колумбийского кофе да немного времени на то, чтобы полюбоваться не виданным со времен Мексики съестным изобилием. Нет, всетаки не едина была наша земля.

В номере отеля меня встречал улыбающийся мамин портрет в рамке на тумбочке возле кровати. Она разделяла и мои впечатления, и мою усталость.

Дел там было немало: беседы с местными писателями, выступление на симпозиуме с сообщением об успехах советской литературы и советских мастеров перевода. Не знаю, как это мне тогда удавалось: мысли едва плавали, как рыбы в киселе. Все вокруг продолжало видеться чем-то нереальным, неправдоподобным, но это была совсем не та, приводившая в восторг нереальность, какую я когда-то ощущала при виде римского Колизея или Везувия.

Колумбийцы подарили мне последнее издание романа Г. Гарсии Маркеса «Сто лет одиночества», и я равнодушно сунула книгу в чемодан.

Виктору Петровичу Астафьеву, ласково называвшему меня Марфой Ивановной, я помогала общаться с латиноамериканцами. Он тоже без особого восторга смотрел по сторонам и неохотно проводил беседы: у него недавно погибла в катастрофе дочь. Но на одно свое выступление он с охотой потратил силы. Это произошло в Советском посольстве в Боготе.

Астафьев — один из немногих достойных и талантливых писателей советской поры. С виду неказистый сибирский мужичок, потерявший на войне глаз, он с радостным азартом шел навстречу объявленной Горбачевым перестройке и гласности. Собравшемуся в зале посольскому люду он рассказывал о работе над своей новой повестью. Книга, посвященная сибирской жизни до и после ГУЛАГа, впервые так открыто говорила про то, как бедствовали сибиряки после победоносной войны, и про то, как сибирские мальчишки играли в футбол черепами политзаключенных…

В зале посольства царило напряженное молчание, люди боялись пошевелиться. Был 88-й год, но советские служивые за границей, бойцы идеологических форпостов в капиталистическом окружении, не знали, как реагировать на крамольные рассказы писателя. Каменные лица, неподвижные фигуры. Все боялись шелохнуться до той минуты, когда посол встал и пожелал рассказчику успехов в творчестве на благо родины.

Вернувшись в мае из Колумбии в свое новое московское жилье и открыв дверь, я подошла к окну и невольно замерла. Впервые из этого чужого окна я смотрела на весну: по ту сторону Ленинского проспекта мягко зеленела роща, и там, в гуще деревьев, робко, будто тоже с трудом приноравливаясь к своему месту жительства, цокал соловей. На душе стало легче и уютнее. Однако слова «думой» или «дома» не приживались в моем лексиконе.

А соловей стал дорогим гостем, с которым ежегодно приходит весеннее тепло.

В ту же весну 88-го, на 84-м году жизни, ушла и тетя Валя, Валентина Ивановна Минко, та самая девочка с большим белым бантом, который становился предметом раздоров двух маленьких кузин: Валечки и Лидочки.

И в том же году летом из «Иностранки» позвонил Дашкевич и предложил перевести новый роман Мигеля Отеро Сильвы под названием «И стал тот камень Христом» — о жизни Иисуса Христа. Времена менялись. Несколько лет назад о такой вещи для перевода и заикнуться было нельзя. Да и Отеро Сильва, автор популярного романа «Когда хочется плакать, не плачу», выбрал для серьезного романа сюжет, который вроде бы никак не отвечал его саркастической манере письма и мироощущению. За свой едкий памфлет об ангелах — «Небесные создания» — он был отлучен Ватиканом от церкви. И вдруг — Христос на полном серьезе.

Оказалось, что Отеро Сильва написал роман о Христе незадолго до смерти. Узнав о своей неизлечимой болезни, он, убежденный атеист, перестал относиться к Богу как к бородатому старику, сидящему на облаке в окружении ангелочков. Ему захотелось прикоснуться к чему-то высокому и непознанному, уловить проявление некой космической силы, а уловив, укрепить собственную душу и тело. Фактически он пришел к тому, что попростому называется верой.

Автор не видит в Христе того, кем его обычно считают: полубогом или богочеловеком. Христос у Отеро Сильвы — человек, сын плотника, наделенный необычными способностями и возможностями, чувствующий и позволяющий другим почувствовать великую силу Вселенной, своими делами доказывающий ее существование, что рождает надежду и помогает людям в горе, беде и дает силы в болезни. Именно так виделась автору реальная миссия Христа.

Мое настроение во многом совпадало с мыслями Отеро Сильвы. Меня не слишком увлекало учение Иисуса Христа, распространившееся в мире по воле обстоятельств и мало отвечающее натуре людей, не могущих подставлять для удара вторую щеку. (Травоядные твари живут стадами, хищники живут в одиночку; могут ли хищники-мясоеды жить, вопреки природе, стадами и при том не есть или хотя бы любить друг друга?)

Меня всегда больше интересовала личность Христа, словно подтверждающая, что существуют законы Космоса, которые регулируют жизнь галактик, звезд, планет, Земли, наконец, и — на микроуровне — отдельных существ.

Древние греки говорили, что «чудо» не противоречит законам природы, а говорит о еще каком-то непознанном (или непознаваемом) ее законе.

Если такие лица, наделенные сверхъестественным даром исцелять и духовно укреплять, прикоснувшиеся к тайнам вселенской энергии, как Христос, Николай Чудотворец или Серафим Саровский, названы святыми (церковь же причисляет к лику святых и великомучеников), то существует и немало других, тех, кто своим божественным (в моем понимании этого слова) зарядом тоже помогает людям.

Ныне трудно отрицать способности и возможности народных целителей и хирургов-хилеров, ясновидящих и других кудесников. Таких, например, как некогда Наташа с Холодной горы или как опытный врач-гомеопат и (в точном значении этого термина) экстрасенс Людмила Михайловна Романова. Она ставит точнейший диагноз, «просвечивая» пациента лишь своим взглядом сквозь одежду и жировые отложения. Я испытала ее способности на собственной персоне.

Обычный рентгеновский снимок позвоночника показал, что у меня в основании черепа обнаружено подозрительное темное пятно, которое, не дай Бог, и т. д. Не дожидаясь томографического обследования, я далеко не в радостном настроении отправилась к Людмиле Михайловне. Мы сели в кресла друг против друга, и через минуту она сказала: «Это вовсе не опухоль, а небольшой костный вырост». Томография подтвердила ее диагноз… О ее удивительных предсказаниях, сделанных мне в 2000 году и, вопреки всем моим сомнениям, сбывшихся, я расскажу ниже.

Так или иначе, но мое состояние духа было таково, что, как и Отеро Сильве, хотелось приблизиться к Христу и ощутить — через века — его утешающее воздействие в тяжелейшее для меня время.

Нет, не поддаться самогипнозу, а кое-что понять и, возможно, почувствовать некоторое облегчение от такого понимания или ощущения. Мой племянник Герман, серьезно увлеченный православием, говорит, что надо «просто верить». Да, верить, но не в одного «богочеловека», а в те могущественные силы Вселенной, которые обычно называют «Богом» и отблески которых доносят до нас такие, «отмеченные Богом» люди или порой улавливаем мы сами.

Меня просто потянуло заняться переводом романа «И стал тот камень Христом», я даже приобрела Библию и стала штудировать ее нужные по теме части. Мне импонировало и то, что Отеро Сильва при всем уважении к своему герою и к чувствам верующих, написал живую, полнокровную историю Иисуса Христа, сохранил свой сочный язык и не впал в религиозный мистицизм. Он тоже хотел понять, узнать и найти духовную опору в горе.

И все же перевод романа не попал бы так легко в советскую печать, если бы не получил положительного отзыва известного ученого-богослова и писателя, протоиерея Александра Меня, погибшего двумя годами позже от рук так и не найденных убийц. Говорят, что его убили фанатики за веротерпимость и непредвзято научный подход к трактовке религиозных понятий и постулатов.

Отец Александр дал объяснение и названию романа.

Отзыв протоиерея А.Н. Меня:

Насколько я могу судить, роман переведен весьма удачно. Фактически он является слегка беллетризованным пересказом Евангелия, довольно близким к тексту, что само по себе ценно из-за того, что наш читатель почти незнаком с таким важным памятником, как Евангелие. Элементы модернизации, внесенные автором, имеют цель приблизить содержание Евангелия к современному человеку. Привожу лишь частные заметки. (Следует уточнение некоторых реалий. — М.Б. )

Заглавие романа взято из Первого послания апостола Павла к коринфянам (10,4). Смысл слов Павла заключается в том, что некогда Моисей извлек воду из камня для жаждущих в пустыне, а с приходом новой эры таким живительным камнем стал Христос.

Прот. А. Мень

После того, как роман был напечатан («ИЛ». 1989. № 3), о. Александр Мень снова вернулся к этому произведению и в одном из следующих номеров «Иностранки» опубликовал свою статью под названием «Камень, который отвергли строители». Здесь, возможно при более углубленном прочтении, он иначе трактует заглавие, а следовательно, и лейтмотив романа Отеро Сильвы.

Привожу некоторые цитаты из статьи о. Александра, имеющей подзаголовок «Размышления, навеянные романом Мигеля Отеро Сильвы».

«…Хочу остановиться на мысли, заложенной в заглавии. На мысли о Краеугольном камне. Краеугольный камень — древний и многозначный библейский символ. За восемь веков до н. э. пророк Исайя называл так духовные основы жизни общества, которые остаются незыблемыми, даже если совесть и разум людей омрачены ненавистью и заблуждением…

Пусть мир ищет свои пути в суете, лжи и корысти — остается Краеугольный камень, его ничто не может поколебать. Это напряжение между идеалом и действительностью выразил ветхозаветный псалмопевец, воскликнув: «Камень, который отвергли строители, сделался главою угла!»…

По убеждению о. Меня, «существует лишь одно твердое основание жизни — вера, надежда, любовь». Это, мол, и есть тот Краеугольный камень, о котором забыли люди.

«Благовестие Христа, — пишет о. Мень, — встречало активное сопротивление. Его проповедь была борьбой. Она несла «не мир, но меч» — в том смысле, что благодаря ей обнажилась правда, человек ставился перед решающим выбором…»

Отец Александр Мень был чрезвычайно интересным человеком и эрудитом. Мне довелось познакомиться с ним в редакции «Иностранки». Высокорослый библейский красавец с седеющей бородой и умными блестящими глазами. При всех своих достоинствах — умении говорить и умении писать (у него много книг по истории разных религий) — он не был фаворитом православной иерархии. Даже по отрывкам из упомянутой его статьи видно, что он — сторонник экуменизма, то есть равноправия и взаимной толерантности всех религий. Православные же иерархи, по сути, придерживаются канонов прозелитизма, то есть приверженности лишь своему восприятию и толкованию веры, но в то же время обвиняют в прозелитизме католичество и Папу Римского. Протоиерей Мень был философом с мировой известностью и очень популярным священнослужителем в России. Фанатик-убийца, зарубивший топором большого мыслителя, так и не был найден.

В работе над книгой Отеро Сильвы меня, как я сказала, не столько интересовало учение Христа как таковое и его стремление призвать людей к самосовершенствованию, сколько его личность, его способности, его деяния и его жизнь. Я разделяю мысль великой испанской писательницы и поэтессы Гертрудис Гомес де Авельянеды о том, что «надо позволить человечеству идти своим путем: управляй им, если сможешь, но не пытайся его совершенствовать». Знакомство с таким человеком, как Иисус Христос, если и не усовершенствовало меня, то, во всяком случае, немного успокоило душу. Позже я узнала, что мое интуитивное восприятие Иисуса Христа не как Бога, а как подобие Бога, присуще русским старообрядцам.

Роман «И стал тот камень Христом» не побудил меня всецело опереться на библейский Краеугольный камень, но немного уменьшил тяжесть того камня, который с уходом мамы лег на мою душу. Удивительно, как вовремя и к месту подоспела эта вещь ко мне на письменный стол. Да и перевод, к моей радости, вышел в свет в марте 89-го года, как раз ко дню рождения мамы.

А к моему 63-му дню рождения — день в день — в газете «Известия» (№ 356) от 20 декабря 88-го года появилась статья под крупным заголовком: «Пришло время строить дома».

Может быть, под впечатлением романа Отеро Сильвы я восприняла это чуть ли не как знак свыше. К тому же участок земли на Малой Истре давно нас ждал, но строить дом я стала одна.

Пришлось изучать газетные объявления разных строительных контор, но ничего подходящего — по моим финансам — не находилось. Да и строение должно было бы быть возведено не иначе, как на сваях посреди болота. Потому что при розыгрыше участков мне досталась не землица, а настоящая большая лужа в самом заднем, шестом ряду участков, нарезанных на болотистой поляне.

И вот тут, в это самое время к лету 89-го года, в нашем садоводческом товариществе «Московский литератор» начал разыгрываться драматический спектакль. Началось с того, что кто-то заметил, что в нашем «Моссаде» деньги с пайщиков собирают регулярно, но товарищество за два года обзавелось только названием. Тем не менее члены правления во главе с его председателем, поэтом Александром Александровичем Говоровым, то и дело ездят на такси в город Истру по делам и не менее часто наведываются в соседний с нашим болотом совхоз, где коптится и вялится рыба для продажи.

Долго, слишком долго утрясались всякие организационные вопросы по освоению нашей земли. Терпение членов «Моссада» лопнуло. Экстравагантный и шумливый, но славный писатель-фронтовик Владимир Алексеевич Додолев предложил создать ревизионную комиссию. Правление подчинилось зову вопиющих. А председателем ревизионной комиссии народ выбрал меня. Правда, с подачи Додолева, с которым у нас установились приятельские отношения после того, как меня связал с ним жилищный интерес. (Я согласилась въехать в его квартиру на Ленинском проспекте, а ему, как фронтовику, СП выделил трехкомнатное жилье на Волгоградском).

Я не отказалась стать ревизионером и почти машинально, подобно зомби (как это было и в Колумбии) делала то, что мне подбрасывала жизнь. На сей раз погрузилась в правленческие отчеты, расписки, в ворох всяких документов.

Результаты превзошли ожидания. Злоупотребления — налицо: фиктивные цифры, липовые отчеты, денежные растраты.

Мое выступление на общем собрании членов «Моссада» в малом зале ЦДЛ имело успех. Мой прочувствованный монолог а ля цицероновский «Доколе, Катилина, будешь испытывать терпение наше!» наверняка вызвал бы аплодисменты, выступай я в театре. Говорили, что выглядела на трибуне я довольно импозантно: серо-голубой габардиновый костюм, золотистые (умело подкрашенные) волосы, звучный голос и увлекательный доклад.

Старое правление было единогласно изгнано. А секретарша нового правления развернула передо мной рулон с земельным планом и тихо сказала: «Вообще-то тут еще есть свободные земельные участки…»

И, нежданно-негаданно, я не села в лужу, а сменила свой 67-й участок на 27-й в третьем ряду. А на следующий день мне позвонил всеведущий Додолев и рявкнул: «Рядом со мной пустует участок, берите!»

Так я оказалась в самом первом ряду, на участке № 4. Передо мной расстилалась сказочная поляна с ромашками и синими колокольчиками, слева — светлая гладь Малоистринского водохранилища, а справа — стена елового леса. Чудо, а не вид. И не надо упираться взглядом в чьи-то шестисоточные владения.

Оставалась самая малость. Построить дом. Но и тут случилось нечто неожиданное. Звонит все тот же неугомонный Додолев и говорит: «Слушайте, соседка. Мы тут впятером хотим заключить договоры со строительным комбинатом на возведение готовых немецких домиков. Присоединяйтесь».

Я, понятно, присоединилась. Домик мне понравился: аккуратный и теплый — из панельных плит, проложенных стекловатой; двухэтажный — внизу две комнаты с кухней, вверху комната с мансардой. И цена приемлемая: «Сметная стоимость по расценкам 87-го года — 8.247 р. 77 коп.».

Все бы хорошо, да строительная страда затянулась почти на три года. Строительный комбинат дышал на ладан, готовясь умереть до перестройки. Домики нам достались последние, и строители оказались из последних в своем ремесле. Сборные дома возводила ватага встрепанных мальчишек, за работой которых наблюдать было просто некому.

Летом еще куда ни шло; мы с Додолевым на моей машине ездили раза два в месяц взглянуть, кому из нас, счастливых домовладельцев, вставили окно, а кому — дверь или еще что-нибудь. Казалось, до крыш дело никогда не дойдет.

Зимой туда вообще никто не наведывался, а весной и осенью мы входили в роль вековечных российских первопроходцев. На машине можно было доехать только до деревни Раково, а оттуда — шлепать в резиновых сапогах по глинистому бездорожью еще километра полтора.

Нередко в такой экспедиции мне составлял компанию Герман, мой троюродный племянник (сын маминой троюродной сестры Нины). Тихоголосый, высокий, с черной бородкой, Герман любил природу не меньше, чем я. Когда было позволено оторвать взор от вселенской грязи под ногами, мы смотрели в небо на весенние облака или на журавлиный клин осенью. В клине мне виделась буква «Л» и хотелось думать, что мама подает мне знак: «Бодрись».

Герман видел в небе что-то свое, ибо к тридцати годам его истинным утешением не только в горе, но и в жизни стало православие. Позже он нашел работу в Московской епархии, взвалив себе на плечи заботы о своей беспечной сестре Надежде и о непутевом младшем брате Дмитрии. Было время, когда он не на шутку подумывал об уходе в монастырь, но раздумал: может быть, сам Бог велел помогать своим близким и нести, как говорится, свой крест в миру.

Наконец мой домик был построен. Оказалось, что это — полдела.

Надо было застелить все комнаты линолеумом и выложить в кухне кирпичную русскую печь. Кирпичи я привезла с «маминого завода», а печь сложил дед, который делал ремонт в моей новой квартире. Одну комнату мне захотелось видеть в зеленых тонах, другую — в голубых: и занавески и обои. Тахтой меня снабдила моя старейшая приятельница, Валя Горячева, а кровать, стул и табуретки пришлось прикупить. В зеленой комнате у большого окна с видом на ромашковый луг я поставила письменный столик, а у стены — кровать. Голубая комната с тахтой и старым телевизором достойно играла роль гостиной. Наверху, в мансарде, не было ничего, кроме раскладушки, зато из окошка открывался чудесный пейзаж: край синего водоема, а на горизонте — деревня Раково.

Однако и на этом строительная эпопея не закончилась. Я нашла двух местных парней, которые оградили мой земельный надел сеткой рабицей и из этой же сетки сделали небольшой гараж, крытый листовым железом.

Последним штрихом стало крыльцо с железной крышей, сооруженное заезжими молдаванами. Крыльцо вышло если и не красное, то, по крайней мере, бордовое. Ибо домик пришлось покрасить серой — за неимением другой — масляной краской, а оконные наличники и крылечко темно-бордовой. Получилось пресимпатично.

В целом за двухлетний строительный период (88–90 гг.) моего полуреального существования мне пришлось немало бегать, ездить, хлопотать и суетиться, чтобы кроме мебели, линолеума и кирпича добыть замки, ворота, калитку, водосточные и дренажные трубы, песок, цемент, толь, болты, железо, древесностружечные плиты (ДСП) и много всякой всячины. А чтобы эта большая и малая всячина обрела свое место, ее надо было привезти, погрузить, разгрузить, уложить, подвесить, окантовать, оклеить, установить, сложить, подогнать и окрасить, для чего приходилось нанимать шабашников, уговаривать перевозчиков и, в некоторых случаях, сердечно благодарить друзей и родственников. В итоге моя фазенда приобрела все качества жилого дома и обошлась мне около двадцати пяти тысяч рублей или, по тогдашнему курсу (1 доллар — 6 рублей) в четыре тысячи долларов — деньги немалые к середине 90-х годов.

Какое же это непередаваемо блаженное чувство — в свои 65 лет умиротворенно сидеть на ступеньках крыльца своего построенного домишки или философски бродить — туда-сюда — по заросшим травой соткам собственной земли.

После суетной поры строительных преодолений часто снова охватывало ощущение нереальности настоящего. Думалось: «Вот сейчас привезу сюда маму, и заживем на славу, хватит мотаться по чужим дачам». А потом, окунаясь в реальность, находила утешение в мысли: «Нет, она все-таки и сейчас рада и довольна… Здесь я могу хорошо поработать, сделать для нее то, что давно задумала…»

Переехать в свою резиденцию на летнее житье мне удалось лишь в 91-м году. Строймытарство закончилось раньше, но грунтовые дороги — от Ракова и между рядами домиков — прокладывались дольше, чем в свое время железная дорога от Москвы до Петербурга.

66-й год моей жизни ознаменовался не только обустройством усадьбы, но и неожиданным вторжением в мою жизнь рыжего Фредика. Он был не так велик, как его собратья, красноволос, длиннонос и с торчащими ушками. Мальчишка он был славный, не сентиментальный, очень самостоятельный, даже шалый. Если на прогулке дать ему полную свободу, он быстро, без оглядки, засеменит вперед или в сторону. Особенно если заприметит или учует хвостатую девочку.

Фреди — четвертый сын Ульзаны, породистой черной колли, принадлежавшей Марине, дочери тети Милуши. Марина безоговорочно определила, что этот щенок должен стать моим псом. Я согласилась, потому что люблю собак, хотя на них никогда не хватало времени. Да и почему бы не взять свалившегося на меня симпатичного мохнатого щененка?

Так Фредик стал жить и расти у меня в квартире. Сначала малыш доставлял немало хлопот, приходилось выгуливать его часов в шесть утра, но позже я была даже рада, что вечером он заставляет меня выйти подышать воздухом.

У нас установились дружеские отношения без бурных проявлений чувств. Он был из породы неласковых, а я, продолжавшая жить только с мамой, не мыслившая о том, чтобы вообще впустить в свою душу еще кого-нибудь, могла только по-доброму заботиться о нем: покупать необходимое сырое мясо, перебинтовывать пораненную лапу и учить русскому языку. Порой думалось: у меня в доме — собака! Не может быть. Опять — нереальная реальность.

Впрочем, дважды Фредик тронул меня за сердце; в тех двух случаях, когда он сам не постеснялся проявить свои чувства.

Случилось это летом, на даче. Я взобралась по крутой деревянной лесенке на мансарду. Фреди вертелся внизу. Я его не звала, зная, что ему не под силу цирковые номера. И вдруг он, сомкнув передние лапы, в несколько антилопьих прыжков взлетел по высокой лестнице наверх. Ко мне. Я от неожиданной радости не знала, что ему сказать.

В другой раз я пошла в лес, оставив его одного на участке, но он нашел щель в ограде, распластался немыслимым образом под доской, вылез наружу и сломя голову бросился за мной. Бранить его за ослушание язык не повернулся, напротив, на душе сделалось тепло и хорошо. Стало понятно, что, хотя сама я больше не могу ни любить, ни к чему-либо или кому-либо сильно привязаться, «отзыв» на «пароль» может случиться. Правда, одни только четвероногие готовы на «пароль», не требуя «отзыва».

В начале 90-х годов ощущение нереальности окружающего мира вызывалось у меня не только внутренним настроением. Происходили удивительные события вовне: стоило лишь включить телевизор.

Мне — где-то на краю Москвы и почти на краю жизни — все грандиозные события тех лет представлялись драматичными или трагикомичными телешоу, которые никак не могли быть картинами действительности. Не одна я, а все люди не отлипали от телеэкранов, когда шел триллер-сериал под названием «политстриптиз в натуре» или разыгрывалось захватывающее дух действо в Большом кремлевском зале в марте 90-го года на III съезде народных депутатов, где председательствовал президент СССР М.С. Горбачев.

Народные депутаты, ошалевшие от дозволенной гласности, хмельные от сладкого ветра свободы, выступали — один за другим — с такими страстными монологами, что Станиславский трижды сказал бы: «Верю!» Они говорили чистую правду, а мне все не верилось. Не верилось, что вот так, открыто, на весь мир взахлеб рассказывается о том, о чем можно было говорить только дома и при закрытых дверях шепотом. С горящими глазами ораторы вещали о бедах в сельском хозяйстве, о тяжелом положении народов Севера, о сотнях других, доселе сокрытых проблем. Будто каждый депутат с яростным наслаждением вонзал иглу в созревший нарыв… Но тех, кто шел не с иглой, а со скальпелем, новоиспеченный президент СССР М.С. Горбачев, воркуя, осаживал. Так случилось с академиком А.Д. Сахаровым, с картавым лысеньким смельчаком, которому захотелось поговорить о подлинной демократии и который порывался взять штурмом трибуну, не видя, что это — ветряная мельница. Пока еще ветряная мельница. Хотя ее крылья уже не только взбалтывали, но и освежали воздух.

Телевидение не уставало поражать зрителей. Днем оно показывало плачущих коммунистов (вроде Н.И. Рыжкова), а вечером напоминало, что «Богатые тоже плачут». Массовый зритель переживал бурные сцены вместе с Горбачевым и Зюгановым, с Вероникой Кастро и Луисом-Альберто.

Пока все это представлялось возбуждающе интересным, но не вполне понятным: как-то дела развернутся дальше?

Летом 91-го дела стали развертываться. Нам с Фредиком случилось стать свидетелями не телевизионного шоу, а первого акта той большой драмы, которая могла получить название «Переворот», а стала называться «Распад империи».

Утром, почти на рассвете, за окном раздается грохот, — долгий, непрестанный. Смотрю: по Ленинскому проспекту в сторону Центра катится серая, шумная, тяжелая лавина. Идут танки, один за другим, без конца.

Включаю телевизор.

Оказалось, что некоторые соратники Горбачева, недовольные Перестройкой, которая подрывала старые политические устои, едва не арестовали Президента СССР в Крыму, на его даче в Форосе. Но членам этой так называемой Государственной комиссии по чрезвычайному положению (ГКЧП) пришлось отступить и самим пойти под арест, что телезрители и наблюдали целый день с большим интересом.

Мне же удалось не только на телеэкране, но и воочию увидеть участников подавления мятежа и перекинуться с ними словом.

К полудню того же дня мы с Фредиком гуляли на лужайке с деревцами, зеленевшими тогда у слияния проспектов Ленина и Вернадского, неподалеку от массивного здания Генштаба, откуда, как говорят, и пошла вся заваруха.

Танки громкой медленной вереницей уже ползли обратно. Из башни одного танка высунулась голова в шлеме и, кивая на Генштаб, крикнула мне: «Это и есть нашинский Пентагон?!» — «Да, — говорю, — теперь нашинский, с вашей помощью».

На этом мое участие в политических событиях 91-го года закончилось, но нереальная реальность никого не могла оставить в покое.

К концу 91-го дела развернулись во всю ширь. В один прекрасный миг телезрители узнали, что Союз Советских Социалистических республик больше не существует и что мы в самом деле живем в эпохальное историческое время, о котором будут много писать и спорить. А мы вот так сидим перед телевизором и попиваем чаек, ходим в магазины и готовим обед. Мы — зрители, на экране — актеры, большие и малые, комедианты и трагики.

В это самое время я впервые в жизни обзавелась цветным телевизором «Рекорд» за шесть тысяч рублей старыми деньгами. (В конце января 92-го такой ящик уже стоил девять тысяч, а вскоре и новые деньги появились, но пока еще с портретом Ленина.)

В конце декабря 91-го ко мне в гости приехала моя кузина Ляля (Алла Александровна Былинкина, младшая сестра погибшей на Камчатке Алевтины). Субтильное, умненькое и своенравное, как все Былинкины, существо, стойко пережившее раннюю потерю родителей и сестры. Жизнь развела нас по разные стороны родства, но к старости снова сблизила.

Я приготовила ужин, главным блюдом которого были котлеты из дешевой колбасы. К Новому, 92-му году Собес выдал пенсионерам продукт «гуманитарной помощи» — колбасный фарш в длинной жестяной коробке. Не знаю, откуда явилась помощь, но это колбасное изделие было на редкость безвкусным, даже противным. Пришлось его пропустить через мясорубку, добавить в фарш лук и белый хлеб, как следует прожарить — и получились вполне съедобные котлетки. Ляля и не подозревала, из какого «мяса» сделано это блюдо, но с красным вином оно прошло беспрепятственно.

А первый бокал мы подняли за то, о чем и в мыслях ранее не могли себе представить ни мы, ни наши родители. «За возвращение из СССР в Россию!»

Как-то не думалось, что возврата к прошлому не бывает и что — в этом парадокс — Россия всегда, во все эпохи остается Россией со своим евроазиатским характером и судьбой. Меняются лишь декорации и настроения людей, но не образ мыслей и действий.

Постепенно люди стали превращаться из телезрителей в действующих персонажей, играть каждый кто во что горазд и в то, что может.

Мы с моей старой приятельницей Скиной Вафа задумали создать частное литературное агентство. Ни больше, ни меньше.

Пришло время, когда стало появляться много новых издательств, а литераторы всякого рода и жанра подчас не знали, куда предложить свой товар. Для всех проще было бы обратиться в литагентство, которое взяло бы на себя все хлопоты по пристройству сочинений.

Мы написали устав, придумали название агентства и т. п., но я отступила. Наверное, впервые в жизни отступилась от задуманного, от интересного и перспективного дела. На сей раз победила депрессия, физическая и моральная апатия, которая держала меня в плену уже шесть лет. Оказалось, что теперь я могу развивать бешеную энергию только в тех делах, которые прямо касаются мамы, делаются для нее или по ее желанию.

«У тебя будет дачка и собачка». И появились силы для строительства домика, который в общем-то сам ко мне шел; нашлись силы для ухода за собакой, которая тоже появилась у меня не по моей инициативе. Это были ее «задания» мне и для меня, но мне было легче действовать, думая, что эти ее «задания» я выполняю для нее.

Чтобы создавать, развивать, упрочивать и раскручивать новый бизнес, нужен был большой душевный подъем. О, если бы такое представилось лет двадцать, даже десять тому назад, это стало бы еще одним большим делом «с нуля». Если бы в ту пору рядом была бы она, мой дорогой большой друг, я наверняка бы забыла, что мне под 70 лет…

 

В компании знакомых гениев

В 92-м году в Кремль бульдозером въехал Борис Николаевич Ельцин. Южный ветерок сменился ураганом из Сибири. Первого Президента СССР заменил первый Президент России.

Мне больше импонировал Голубок, с виду мягкотелый, но далеко не глупый Горбачев, чем медвежистый, хотя и проницательный Ельцин. И начались тут медвежьи пляски под бубен собственной семьи и во славу свободы.

То, что произошло в России в начале 90-х годов, это не революция в революции и не контрреволюция. Новое поколение своими глазами увидело особенности национальных пертурбаций: всё и сразу. Но Ленин с корнем выкорчевал дерево предыдущего режима и засыпал ямку землей, а Ельцин оставил корешки и вершки. И корешки, шелестя кумачовыми знаменами, немедля ринулись вглубь, а вершки в малиновых пиджаках пошли в рост и вширь.

Летом 93-го по Ленинскому проспекту мимо моего дома снова поползла тяжелая вереница танков.

Включила телевизор. Оказалось, Председатель Верховного Совета Хасбулатов и вице-президент Руцкой, несогласные с крутой хваткой первого демократического президента, окопались в правительственном Белом доме и объявили себя законной властью. Ельцин ничтоже сумняшеся велел палить по зданию из танковых орудий.

Позже левые оппозиционеры подняли шум: «Расстреляли парламент!» Парламент? Это было последнее пристанище «корешков» во власти, превративших Верховный Совет в поле брани и заслон для реформ. Для новых реформ, порой скороспелых и неуклюжих, но уводящих от хорошо известного прошлого в, может быть, не столь светлое, но какое-то иное будущее.

К сожалению, ельцинские младореформаторы Гайдар и Чубайс впопыхах забыли о том, что Россия во много раз больше крохотной страны Чили…

Тем не менее страна постепенно приходила в себя от политического и экономического шока. На московские тротуары и рынки, как грибы после дождя, высыпали ларьки с кока-колой и всякими «сникерсами»; по дорогам забегали не наши автомашины, ласково названные «иномарками».

Реформаторские треволнения становились делом обычным и уже оставались где-то за окном и за экраном телевизора. Пенсии и гонораров мне вполне хватало на прожитье.

Я тоже немного оправилась от своего шока, но лишь за моим любимым дубовым письменным столом мысли оживали и начинали пробивать пленку апатии и безразличия.

Осенью 93-го мне в голову пришла дерзкая мысль, подогревшая интерес к работе: надо перевести роман Гарсии Маркеса «Сто лет одиночества». Мне припомнилось, что в 70-м году, когда роман в переводе Столбова и Бутыриной был впервые опубликован в «Иностранке», Дашкевич потешался над стилистическими несуразностями, жаловался на пропуски фраз и абзацев, но, как редактор, ничего поделать не мог. Во-первых, эротические и политические пассажи сглаживались или урезались по цензурным соображениям, во-вторых, переводчик Валерий Сергеевич Столбов занимал должность заведующего редакцией стран Латинской Америки и Испании в издательстве «Художественная литература», и спорить с литературным начальством по поводу языковых ляпов или незнания реалий всем испанистам (переводчикам и редакторам) было просто противопоказано.

Самое забавное состояло в том, что книга Гарсии Маркеса попала к Столбову по моей собственной рекомендации. А случилось это так.

Дашкевич пригласил меня в редакцию, дал в руки тяжелый «кирпич» и попросил почитать, чтобы затем перевести для журнала этот роман, ставший к тому времени популярным во всем мире.

Дома я равнодушно полистала книгу, взвесила на руке. Вещь претолстенная и дочерна слитный текст — почти ни одного диалога! То ли я устала от институтских дел, то ли подвело чутье, но я, не читая, отказалась от перевода и посоветовала Дашкевичу отдать роман в работу Столбову. Благо они оба из одной «лавочки», а Столбов к тому же часто пробовал себя в переводах стихов. Дашкевич, однако, не мог предположить, что к работе над «Ста летами…» будет привлечена и Н.Бутырина, супруга Столбова, впервые окунувшаяся в такую сложную языковую материю, как проза Гарсии Маркеса.

Тем не менее этот роман имел у нас в стране шумный успех. Большой самобытный талант писателя мог бы пробиться через любой перевод. Этот мощный симбиоз фантастики и реальности поражал необычностью, а смелые, хотя и оскопленные, эротические сцены радовали глаз советского читателя.

Прошло почти двадцать пять лет. О Гарсии Маркесе в буре наших политических страстей позабыли. Я наконец удосужилась прочитать полученную в Колумбии его книгу и полистать роман в переводе Столбова — Бутыриной. Наверное, за эти годы я стала слишком придирчивым редактором, но явные стилистические недостатки заставили меня снова обратиться к оригинальному тексту. Да. Былые времена и очень свободное обращение переводчиков с этим текстом так или иначе сказались на русском переводе. Если честно, то это было не то, что я называю адекватным переводом, а, скорее, вольным изложением романа.

Я загорелась: надо вытащить на свет божий «подлинного Гарсия Маркеса», нужно наказать себя за былую леность, за препоручение прозы титана тем, чьих прозаических переводов я не видела.

Идея переросла в убежденность, когда я детально, фраза за фразой, сравнила перевод с оригиналом. Набралась целая коллекция стилистических и смысловых огрехов, купюр и эвфемизмов, туманящих суть авторской мысли.

Но как было в наступавшее странное время заинтересовать издательства, побудить их вернуться к великолепному произведению, вспомнить популярного писателя, ставшего классиком и лауреатом Нобелевской премии? Как дать понять, что этого автора надо представить в его натуральном виде?

Принявшись за осуществление своего прожекта, я решила сначала привлечь к нему внимание прессы и до выхода своей работы опубликовала сугубо филологическую статью.

Моя статья под названием «И снова — "Сто лет одиночества"» была опубликована в Литературной газете 7 июня 95-го года и неожиданно вызвала огромный интерес моих коллег к моей работе над Маркесом.

Вот некоторые фрагменты из статьи.

1) О моем видении прозы автора

«Можно ли, скажем, перевести прозу Гоголя на испанский, не постаравшись передать музыкальность его речи, глубинный трагизм и комизм слов и ситуаций, реальность и сказочность атмосферы? На ум для сравнения пришел именно Гоголь, может быть, потому, что его проза по-своему сходна с гарсия-маркесовской, а сам он нередко так же явно ощутим за спиной своих героев, как Гарсия Маркес, который в романе «Сто лет одиночества» выступает в качестве основного рассказчика. Его рассказ льется сплошным мощным потоком — без глав, без диалогов; речь включает и короткие фразы, и длиннейшие периоды, но всегда слитна, динамична, без колдобин и ухабов. Авторская ритмика чеканна и безупречна.

С таким же тщанием Гарсия Маркес относится к выбору образных лексических средств: никаких красивостей или вульгарностей, ни одного лишнего эпитета. Он сам часто упоминает о своей почти «толстовской страсти к переписыванию», к отшлифовке стиля. Особенностью его письма является то, что он нередко соединяет, казалось бы несочетаемые, слова, а зачастую придумывает новые, не говоря уж о множестве каламбуров. Видимая простота изложения оборачивается для переводчика частоколом головоломок».

2) О неточностях и ошибках, в том числе:

«В сцене, где продающие себя с голоду неискушенные девочки впервые приступили к своему занятию, они почему-то деловито рассуждают (гл. 19): «Ну и ну, глядите, как потолок осыпается». У автора кратко и зримо: «Ой-ой-ой, потолок обрушился!» Или в старом переводе (гл. 6): «Креспи обрел любовь… после того, как спутал ее со страстью, торопливо и пылко целуясь с Ребекой». У автора не так жеманно: «Креспи… приняв за счастье страсть, которую будили похотливые руки Ребеки, нашел наконец любовь Амаранты». Или — в старом варианте (гл.10): «Он хотел умереть с ней, в ее объятьях». У автора по-своему: «Он хотел умереть с ней, на ней, под ней». Бывали и совсем уж забавные эвфемизмы, вроде такого (гл. 2): «Она могла сидеть лишь одной половинкой.» вместо «Сидеть она могла только на правой ягодице».

<…>

«К особо уморительным результатам приводит переводчиков незнание реалий Латинской Америки. Вот пример искажения очень значимой для контекста картины смерти Мелькиадеса (гл. 4): «Он лежал на мели в светлой заводи, а к животу его прилип кусочек куриного помета». На самом деле картина выглядит иначе: «Он лежал на светлой отмели в излучине реки, а на животе у него сидел одинокий стервятник». В Колумбии слово «гальинасо» (букв. «большой петух», «петушище») означает «стервятник, питающийся падалью». Здесь же ошибочное толкование реалии уводит в сторону от главного мотива книги — напоминания о вселенском Одиночестве».

3) Под конец — о своей задаче:

«Есть над чем подумать, если заново вчитаться в эту такую этически многогранную, эстетически многослойную вещь. Задача переводчика — быть гарантом достоверности переводного художественного произведения и умелым распорядителем богатств родного языка, чтобы творения больших иноязычных мастеров могли стать частью отечественной литературы вне зависимости от вкусов той или иной эпохи. С этим, кажется, согласен и Габриэль Гарсия Маркес: «Самое главное для меня — чтобы эта книга перешла от одного поколения к другому, нравилась бы детям и понравилась бы внукам. Я думаю, как раз это и называется остаться в литературе».

Резонанс на мою статью был скор и немало меня позабавил, но об этом ниже.

Все лето 94-го я с удовольствием, не покладая рук, трудилась в своем домике над воскрешением Маркеса во плоти и крови. Дни — пошли.

В одном окне, что напротив стола, солнце ползло с востока к зениту, а в окне справа клонилось к закату и медленно исчезало за темной стеной хвойного леса. Свежий ароматный ветерок шевелил листки рукописи на столе, на стуле, на кровати. Я отрывалась от бумаг, только чтобы перекусить и пройтись по участку, заросшему бурьяном.

Передо мной стояла непростая задача не только воссоздать дух и букву оригинала, но и постараться ни единым словом не повторить прежний перевод во избежание обвинения в плагиате. Впрочем, последнее не представляло труда, так как оригинальный текст сам уводил меня и стилем, и лексикой от варианта Столбова и Бутыриной.

У меня не имелось ни малейшего желания обвинять Столбова (тем более что он к тому времени уже умер) — мне надо было оправдать Гарсия Маркеса. К тому же еще в 74-м году, не успев прочитать Маркеса в исполнении Столбова, я смогла составить мнение о нем как о переводчике-прозаике.

Как заведующий отделом в «Худлите», он не мог не доставлять себе удовольствия публиковать свои переводческие работы в собственном издательстве. Одна из таких работ — после Маркеса — называлась «Хуан де Майрена. Изречения, шутки, замечания и воспоминания апокрифического профессора». (Кстати, правильнее было бы сказать «лже-профессора» или «ученого самозванца»). Автор — известный испанский философ и поэт Антонио Мачадо, то есть автор, который требует сохранения при переводе афористичности и поэтичности своей натуры.

Для публикации любой книги в советских издательствах требовались две внутренние положительные рецензии от членов СП.

Для Столбова такие внутренние рецензии были пустой формальностью, но на этот раз он почему-то не дал произнести «похвальное слово мудрости» никому из своего ближайшего литературного окружения, а попросил это сделать меня. Видимо полагал, что «приятельница его приятеля Дашкевича» уж непременно его уважит и ограничится легким дифирамбом на скорую руку.

Он допустил оплошность. Если я чувствую в деле свою правоту, мне трудно не поделиться тем, что я считаю нужным выложить, невзирая на лица и последствия и не плутая вокруг да около. В политических дебатах приходилось прикусывать язык до крови, но в профессиональной и этической сфере мне нет удержу. И я написала Столбову в подробной девятистраничной (закрытой) рецензии все, что думала о рецензируемом материале после того, как впервые в жизни познакомилась с его прозаическим переводом.

Привожу краткий фрагмент моего недипломатичного, но честного резюме:

«Русский перевод В.С. Столбова сатирической прозы Мачадо носит явный отпечаток поспешности и небрежности. Считаю, что этот сам по себе интересный материал требует серьезной доработки».

Далее я привожу множество примеров, один из которых следует ниже.

В предлагаемом переводе читаем:

«Я также хочу напомнить вам о том, что хорошо знают маленькие дети и слишком часто забываем мы, взрослые: труднее ходить на двух ногах, чем упасть на четырех».

Авторская же подача и мысль такова:

«Хочу напомнить вам о том, о чем прекрасно знают младенцы, но забывают взрослые: труднее стоять на ногах, чем ползать на брюхе».

Таким образом, наша дискуссия со Столбовым о принципах перевода началась еще при его жизни, как только я ознакомилась с его прозаическими опытами. Знакомство же с вариантом его перевода «Ста лет одиночества» лишь укрепило меня во мнении, что надо засучить рукава и приниматься за дело. Реальный труд интереснее и достойнее любой критики или полемики, а тем более с усопшим.

И вот — дело сделано.

Моя своего рода рекламная статья в «Литгазету» попала в руки редакторши И.Хуземи и была опубликована в июне 95-го года. А всего через неделю там же появился «ответ группы товарищей».

И. Хуземи, газетчик с крепкой журналистской хваткой, учуяв запах сенсационности, заранее познакомила с моей статьей одну из своих приятельниц-переводчиц, а далее все пошло по телефонной цепочке. Товарищи, сорганизованные в группу, члены которой сплошь старые мои коллеги-переводчики, подписались: Э. Брагинская, Н. Трауберг, Л. Осповат, А. Гелескул, Л. Синянская, Н. Ванханен, Н. Малиновская, В. Дубин.

Пафос пламенной диатрибы был втиснут в два постулата: «Не сметь поднимать руку на труд Столбова!» и «Ужо мы тебе покажем, только попробуй опубликуйся!»

Затея мне показалась смешной. Ведь мой вариант перевода еще не вышел в свет и практически ни о какой конкретной его критике попросту не могло быть речи. А запугивать собрата по цеху просто глупо. Тем более что подписанты-то люди все солидные и вроде бы интеллигентные…

И потому единственное, что меня заинтересовало, был даже не вопрос «кто организовал эту операцию старорежимного общественного порицания», а какова причина бури, разразившейся в стакане воды? Едва ли подписанты стали бы в едином строю защищать устаревшее детище Столбова, хотя все они регулярно печатались в «Худлите». Тогда, может быть, это запоздалая месть за мою «работу на антисемита Дашкевича»? Однако, скорее всего, негодование по поводу того, что никому из них самих не пришло в голову взяться за эту трудоемкое, но интересное дело.

Я недолго занималась разгадыванием шарад: отвлекаться было некогда, надо было завершить перевод и предложить его какому-либо издательству.

Публикации в «Литгазете» обострили интерес к Гарсия Маркесу, было заглохший в последние десять — пятнадцать лет. Публику не слишком интересовали внутрицеховые дрязги, в которые меня хотели втянуть.

Моим вариантом перевода романа «Сто лет одиночества» заинтересовались два издательства: сначала «Тройка-Вагриус» и затем «Труд». В первом из них роман вышел в 97-м году, а во втором — в 96-м.

Однако мои взволнованные коллеги не могли успокоиться, поскольку я не обратила внимания на их дружеское предупреждение.

После выхода обновленного романа Гарсии Маркеса в свет в «Независимой газете» Б.Березовского осенью 97-го года появился следующий, теперь уже конкретно направленный и нарочито клеветнический опус, претендующий на статус литературной рецензии, за подписью А. Гелескул.

Приведу самые любопытные фрагменты из этой статьи, в каждой строке которой сквозит упоение гласностью и свободой любого слова.

Начинается «рецензия» забавным, явно провокационным пассажем, рассчитанным не иначе, как на мой инфаркт:

«Я смутно знаю, что он (т. е. новый перевод. — М.Б. ) ровесник старому, только в свое время не выдержал состязания, — вот дождался лучших времен».

На это лишь замечу, что о том, чего не было, нельзя не только «смутно знать», но даже смутно помнить.

Дальше — больше.

Поскольку огрехов в моей работе не отыскалось, «рецензенту» пришлось прибегнуть к прямой фальсификации. Было выужено несколько фраз из моего текста и без зазрения совести превращено в нелепицу: в одних местах было выкинуто слово, а в других приписано другое, чужеродное. Например:

У «рецензента»: «Сердце стало сухим и обугленным, потому что он замахнулся им на свою сестру».

У меня в тексте: «Хозяин рассказал про беду со своей рукой, сухой и будто обугленной, ибо он замахнулся когда-то на свою мать. Аурелиано рассказал ему про беду со своим сердцем, теперь сухим и будто обугленным, потому что он замахнулся на свою сестру».

Или:

«Рецензент» якобы цитирует: «Он разлился буйным ручьем».

В моем переводе (в сцене свидания юного Аурелиано с женщиной): «Сначала были непроизвольные короткие всхлипы, затем он излился буйным ручьем, чувствуя, как внутри прорвалось что-то набухшее и распиравшее до боли».

Или:

«Рецензент» придумывает такую «цитату»: «Воздух, загустевший от непрерывного употребления».

У Маркеса это звучит так: «До Аурелиано этим вечером через комнату (девочки-проститутки. — М.Б. ) прошли 63 мужчины. Загустевший от непрестанного употребления, отсыревший от пота и сапа воздух в комнате стелился грязным облаком».

Понятно, что газетное послание было адресовано не читающей публике — публика мало внимания обращает на клочки, надерганные из книги. Эта доведенная до абсурда галиматья была выражением бессильного раздражения и обращена напрямую ко мне.

Друзья тут же посоветовали мне подать в суд на клеветника и потребовать приличную компенсацию за моральный ущерб. Дело беспроигрышное.

Мне не захотелось тратить время и участвовать в глупом спектакле. Во-первых, потому, что я не понесла никакого морального ущерба, а во-вторых, потому, что я была почти уверена: эту инвективу состряпал не тихий интеллигент Гелескул, а, судя по развязному тону, окололитературный журналист и муж переводчицы Л. Синянской, «московский испанец» Хуан Кобо в силу, видно, своей возбудимой натуры и в защиту семейных интересов. Это мое мнение основано на том, что, как оказалось, Х. Кобо, не пожелавший выступить в соавторстве с «группой товарищей», одновременно с ними тиснул персональный авторский материал все на ту же тему и все в ту же самую газету Березовского. «Ужасный материал», — как сообщила мне все та же И. Хуземи, тихо улыбаясь.

Читать еще одну ерунду у меня не появилось желания, но, хотя Кобо красиво «подставил» своего друга Гелескула, которого пришлось пожалеть, я все-таки не удержалась, чтобы не ответить на так называемую «рецензию Гелескула» и не показать несостоятельность нервических обличений.

Моя статья появилась в книжном обозрении «Экслибрис» НГ. 4.12.97 и называлась «Назад к мурашкам» (или топорные методы написания рецензий)». Приведу ее начало и конец.

«Когда в голову приходят светлые мысли, а душу посещает вдохновение, можно взять перо и написать стихи или даже рецензию. Когда же на сердце кошки скребут, а желчь готова вырваться наружу, можно взять в руки топор и. написать рецензию. Изделие получится довольно забавным, но грубым и сучковатым. В этом мне довелось убедиться, когда я прочитала в «НГ» от 21.08.97 под рубрикой «Инвективы» (по-русски — «бранные выпады») статью Анатолия Гелескула, которая претендует на всестороннее сравнение нового и старого вариантов перевода романа Габриеля Маркеса «Сто лет одиночества». Какой-либо профессиональной критики, которая вызвала бы у меня — как автора нового перевода — интерес, я, к сожалению, не нашла, но мне захотелось наглядно показать читателям, как сочиняются некоторые «рецензии».

<…>

«Рецензия» Гелескула — приглашение к склоке, в которой я отнюдь не собираюсь участвовать: мои заметки имели целью лишь показать, как фабрикуются такие «топорные изделия», предназначенные для дезориентации читателей. Мне же подобные писания со всеми их фальсификациями и зряшными потугами не наносят ни морального, ни материального ущерба. Просто очень стыдно за некоторых «коллег». После прикосновения к «очагам инвектиции» хочется вымыть руки».

Такие нечистоплотные игры затеваются тогда, когда люди безмерно радуются словесной свободе и, выйдя на пенсию, имеют массу свободного времени. У меня на сей счет свой стих:

Сказал Сизифу Менелай: «У нас судьба такая. Тебе — работа, мене — лай». Вот так и жил он, лая.

С тех лет роман Габриеля Гарсия Маркеса «Сто лет одиночества», который можно назвать своеобразной энциклопедией любви и смысловым стержнем которого служит вечное противоборство Любви и Одиночества, был неоднократно издан в Москве, Санкт-Петербурге, Харькове, Ростове-на-Дону. Массовыми изданиями и в сериях «Классики ХХ века», в мягких обложках и в золотом переплете. В 2005 году петербургская «Азбука» снова переиздала роман в твердой обложке, а московская «Олма» выпустила в свет подарочным изданием. Пожелание Маркеса: «чтобы эту книгу читали отцы, их дети и чтобы она не теряла интереса для внуков» — вроде бы сбывается.

На первый взгляд кажется, что человеческое Одиночество необоримо. Тем не менее мне представляется, что для автора понятие Одиночества равнозначно настоящей Свободе духа.

Год своего 70-летия — 1995-й — я отметила завершением еще одной, очень важной для меня вещи: документально-романтического коллажа о жизни великой испано-кубинки Гертрудис Гомес де Авельянеды, с которой меня познакомила в 1973 году на Кубе поэтесса Мирта Агирре. Летом 95-го в тихом домике на Истре я наконец возвратилась к своему давнему замыслу — жизнеописанию (с переводом ее любовных писем) замечательной писательницы, поэтессы и драматурга XIX века, которую совсем не знают в России.

Француженке Жорж Санд повезло больше: французская литература и язык получили широкое распространение в русском обществе девятнадцатого столетия. С Испанией было совсем иначе, хотя по величине таланта Гертрудис Авельянеда не уступает Авроре Дюдеван, а по диапазону жанров явно ее превосходит.

Да и в испанском мире Авельянеде нелегко было вырваться из рамок сугубо «женской литературы» и встать вровень с такими классиками, как драматург Соррилья или поэт Эспронседа. Ее творчество — семь романов, двадцать пьес и сборники лирики — явно заслуживает внимания.

Я отдала должное прозе Авельянеды, опубликовав в 90-м году роман «Гуатимоцин, последний император» (в переводе названный «Куаутемок, последний повелитель ацтеков ацтеков»). Однако меня больше привлекало ее литературное наследие не как таковое, а в прямой связи с ее бурной, полной страстей и событий жизни.

В основу жизнеописания Авельянеды я положила более сорока любовных писем, адресованных этой неординарной женщиной человеку, с которым ее разлучила судьба. Эти удивительные по силе чувств послания были случайно найдены в Испании в начале ХХ века и не раз издавались под названием «Дневник любви».

Мало-помалу между другими делами я с удовольствием работала над переводом эпистолярия. Мою работу неожиданно ускорило одно событие. Мне в руки попали другие письма Авельянеды, найденные, можно сказать, совсем недавно — в 75-м году ХХ века — и еще неизвестные ни литературоведам, ни публике. Письма, адресованные сорокалетней Авельянедой ее последнему возлюбленному.

Это эпистолярное сокровище мне привез из Мадрида мой коллега-испанист, добрый приятель Юрий Вениаминович Ванников, с которым мы в ту пору нередко виделись и беседовали по поводу и без повода.

Второй эпистолярий Авельянеды послужил большим стимулом в моей работе. Стал ясен весь ее жизненный путь и зигзагообразная линия ее переживаний, отраженных и в письмах, и в произведениях.

К 95-му году я перевела с испанского все 80 писем. Оставалось только (только!) вставить письма в рамку жизненных фактов, связать с конкретными людьми, понять ее отношения с ними и мотивы ее действий, найти взаимозависимость поступков и движений души.

Меня часто удивляла широта и нешаблонность мышления Авельянеды, ее принципиальность и цельность.

Приведу фрагменты одного из ее писем, где особенно четко выражается ее отношение к окружающей жизни и к любви.

«Мадрид, 25 апреля 1853 г.

Как раз сейчас получила твою записку и прочитала ее трижды. Оказывается, моя соперница — политика!.. Моя достойная соперница! Как ты мог такое написать? Знай, для меня политика не более чем грязная кокотка. Политика, — иными словами все то, что так называете вы, дети XIX века, вы, попусту упражняющие свой интеллект и губящие себя газом, дымом и камнем; политика, которую творите вы, «конституционные» мужи, приверженцы того, что вы именуете «представительным правлением», — все это противно нам, поэтам, нашей пылкой натуре, ибо мы не приемлем того, что по сути своей несовершенно и рахитично.

Мне понятен Людовик XIV или Прудон, но я не могу уяснить себе, что такое члены коалиционного правительства, что такое «монархические либералы», кто такие вы, называющие свободой немыслимую неразбериху? Я не скрываю, что у меня нет ни малейшего доверия, ни малейшего интереса к тому, что можно назвать социальными идеями.

Все правительства кажутся мне плохими, ибо все они созданы человеком и для человека, а человеческое общество, по-моему, не слишком способно к совершенствованию, не слишком достойно того, чтобы заботиться о его совершенстве.

Великое слово «свобода», родившее стольких мучеников, теперь мне кажется пустым звуком, и не более того. Где она? В чем состоит? О ней можно сказать то же, что сказал Паскаль об истине и справедливости: «Эти два тончайших лезвия нельзя заточить нашими грубыми инструментами». Если позволишь, я после слов Паскаля процитирую одну из моих собственных сентенций по поводу свободы:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Все меняется, мой друг, и потому никогда не станет вечным то, что зовется истинным добром или совершенным образом жизни.

Все меняется, ибо все фальшиво, бессильно, ненормально. Я понимаю, когда честолюбие служит возвеличиванию каких-то идей, каких-то имен, но я не понимаю, как может разум или сердце создавать культ этих идей или каких-то имен. Позволь человечеству идти своим путем: управляй им, если сможешь, но не пытайся его совершенствовать…

Теперь о другом.

Меня возмущает, когда все глупцы и все глупицы на белом свете говорят, что они «любят». Меня еще больше возмущает, что природа, эта жестокая уравнительница, наградила одинаковым желанием любви все души, сколь различными они бы ни были. Кажется, тот же Паскаль сказал, что самый высокий человек отличается от самого маленького лишь тем, что «голова первого возвышается над головой второго, хотя ноги обоих — на одном уровне».

Ах, друг мой! Эти проклятые ноги, стоящие на одной, на той же самой земле, которую попирают ступни идиота, эти ноги, стоящие рядом с ногами всех остальных, как ни высоко была бы поднята голова, — это та роковая опора, единая для всех людей, которая ошибочно зовется влечением сердца… Как ужасно, что самая чистая, самая одухотворенная любовь знает лишь то же самое удовлетворение, какое доступно самому примитивному существу.

В своем письме ты обращаешь ко мне очень красивые и очень пылкие слова, но они выражают и возбуждают очень вульгарные, очень плотские желания, силе которых я напрасно стараюсь противопоставить другие чувства…

Будь более духовным, друг мой, прошу тебя во имя нашего будущего счастья. Не расписывай мне очарование поцелуев: поцелуи заставляют чувствовать всегда одно и то же — будь они твои или водовоза, привозящего на кухню воду. Говори мне только о таком блаженстве, которое понятно только возвышенным душам. Я больше не захотела бы тебя видеть, если бы думала, что ты, рождая мечты, в конечном счете желаешь стать для меня всего-навсего моим мужчиной. Не будь только им, не будь ни за что. Не отнимай у меня надежды на полное счастье, пытаясь найти счастье в том, что лишь искажает его суть.

Прощай.

Гертрудис»

Это письмо к известному испанскому политику Антонио Ромеро Ортису говорит, что красавица Авельянеда очень трезво оценивает политику и жизнь при дворе королевы Изабеллы II. В то же время, несмотря на свой бурный испанский темперамент, она отдает явное предпочтение романтической любви и ждет того же от любимых мужчин. «Моя душа мне не дает покоя» — эти слова поэтессы отражают суть ее характера…

Очень нелегко переводить интимные письма, а особенно — такой крупной личности и гениального писателя, как Авельянеда. Пожалуй, потруднее, чем прозу Гарсии Маркеса, где надо воспроизводить художественные приемы и вымыслы автора, а не естественный художественный стиль поэтессы и нюансы спонтанных чувств самого автора. Но в этом заключено и огромное удовольствие — пытаться понять, как и что она хочет выразить в словах, восклицаниях и недоговоренности.

Однако знакомство с ее письмами, точнее, с художественными эпистолярными произведениями лишается половины интереса и смысла, если не знать, кому и зачем она их пишет.

Сверхзадача моей затеи состояла в том, чтобы в биографических эпизодах, связывающих письма, рассказать о семье Авельянеды, об окружавших ее видных испанских писателях XIX века, о ее пути к славе, о покорении литературного Мадрида и королевского двора, о ее мимолетных романах и фатальных замужествах.

А вот о том, кто был тем первым адресатом, которому она писала свой «Дневник любви» почти двадцать лет начиная с двадцати двух лет и которого любила вопреки всем жизненным перипетиям, я сообщаю читателям лишь в конце этой романтической истории. Такова правда интриги: при жизни Авельянеды никто из ее окружения не подозревал об их связи, хотя «Он» нередко бывал рядом с нею и принадлежал к кругу ее друзей. Его имя звучало в литературных собраниях, и в светском обществе, и на страницах моей книги, но до поры до времени читателям, как и современникам Авельянеды, не дано знать, какую роль этот человек играл в ее жизни.

Ни одной своей работе я не отдала столько времени, старания и сил и не получила столько удовольствия от постепенного познавания и открывания душевных побуждений и творческих стимулов героини. Хотя с названием книги я поспешила. По-испански ее прозвание «Божественная Тула» (уменьшительное от Гертрудис) звучит красиво: «Ла Тула Дивина», а по-русски — тяжело и двусмысленно. Надо было остановиться на первом варианте: «Дневники любви».

Впрочем, какая разница? Когда-нибудь имя Гертрудис Гомес де Авельянеды станет широко известно в России и без моей помощи. Зато я получила не только духовное и творческое удовлетворение, но и глубоко личное. Я не могла не сделать эту вещь уже по одному тому, что Авельянеда родилась 23 марта (по новому стилю) — в день рождения моей мамы. Пусть это будет ей мой посильный дар.

В газете «Известия» (21.01.02) появилась краткая, но достаточно емкая рецензия на книгу, изданную в «Академпроекте» в Москве:

МОЖЕТ ЛИ УМНАЯ ЖЕНЩИНА БЫТЬ СЧАСТЛИВОЙ

Маргарита Былинкина.

Божественная Тула: Из жизни Гертрудис Гомес де Авельянеды.

Роман.

М.: Академический проект

На молодых своих портретах она похожа на Натали Гончарову. При этом Гертрудис Авельянеда не была женой великого человека, а сама являлась крупнейшим поэтом, драматургом и прозаиком. За честь считаться ее родиной до сих пор соперничают Куба, где она родилась, и Испания, где прожила почти всю свою жизнь, скончалась и похоронена. Эта книга возникла из двух связок писем Авельянеды к мужчинам, которых она любила. Младшая современница Пушкина (годы ее жизни 1814–1873), она не умела руководствоваться его циничным: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей» (естественно, применительно к иному полу). Авельянеда любила без оглядки, и в ее бесподобных, умных, страстных письмах в полной мере содержится все то, от чего в страхе бегут сильные полом, но слабые духом мужчины. Кроме того, в книге имеется тайна, прекрасно передан дух времени, есть детальное описание быта и нравов Испании XIX века.

Ю. Рахаева

Думаю, что умные женщины все-таки могут быть счастливыми. Хотя бы иногда и недолго.

С середины 90-х годов интерес нашей публики снова стали вызывать аргентинцы Борхес и Кортасар. Если в прошлые десятилетия мне довелось лишь познакомиться с ними, то теперь мы были знакомы чуть ли не накоротке.

В 84-м году я исхлопотала разрешение в аппарате ЦК на публикацию первых рассказов Борхеса, для чего пришлось отредактировать сотруднику аппарата В.М. Гончарову его повесть «Кодовилья» (об аргентинском коммунисте) для Политиздата. Впрочем, и время уже созревало для того, чтобы гениальный слепец явился в Россию. О нем уже рассказано ранее и теперь остается лишь кое-что добавить.

После первых новелл Борхеса на национальные аргентинские темы я в 90-е годы опубликовала в своем переводе более двадцати пяти его рассказов и миниатюр с сугубо борхесовскими интеллектуально-фантазийными сюжетами.

Может быть, стал сказываться возраст, но меня все больше стало интересовать философское наполнение его произведений. А в своих более поздних рассказах слепой старец все чаще обращался к теме смерти, спокойно и мудро взирая на нее с позиций разных восточных философий, особенно с точки зрения буддизма. Если еще и не в практических целях, то с теоретической стороны его мысли о «светлом будущем» пробудили интерес и у меня. Я приведу здесь одну его доселе неизвестную миниатюру, не вошедшую в полное собрание сочинений Борхеса.

Вот эта вещь.

СТРАХ СМЕРТИ

Один человек, как и все люди, знал, что в конце жизни его ожидает смерть. Однажды он понял, что смерть вовсе не ждет долгие годы и может настичь в любой день месяца или даже недели, где-нибудь в дальних странствиях или просто в поездке. Он перестал далеко ездить, опасаясь разбиться или утонуть. Однако смерть не дремлет и не сегодня завтра подкараулит на соседней улице, за ближайшим углом. Можно шутя получить удар в спину ножом или попасть под быстрое колесо.

Страх отступал, но постоянно возвращался.

Человек стал редко выходить из дому. А смерть между тем затаилась в его собственном доме, где сторожила на каждом шагу, чтобы наповал сразить утром или вечером, через час или через минуту. Кость, застрявшая в горле; голова, размозженная о дверной косяк при падении на скользком полу; сердце, вдруг остановившееся от ужаса при мысли о гибели через мгновение. Смертельный страх целиком овладел им, не отпуская ни днем ни ночью. Обыкновенная смертельная опасность стучала извне в дверь, была в каждом его движении и поступке, в каждом глотке и вздохе. Он знал, что от так называемого несчастного случая спасения нет. Но человек придумал, как избежать нелепой кончины.

Через трое суток, на рассвете, когда занимался свежий ясный день, он подошел к горе, где находится Фингалова пещера. Оттуда шел бледный путник, который, поравнявшись с ним, спросил:

— Зачем ты сюда спешишь?

— Я спасаюсь от смерти, она идет за мной по пятам.

— Она настигнет тебя именно здесь, во тьме, в пустоте и одиночестве. Ты станешь самоубийцей, отдавшись смерти.

— Нет. Самоубийца — это ты, идущий ей навстречу.

Путник ничего не ответил, и каждый пошел своей дорогой. Один был бессмертен, как бессмертно утро, заливающее солнцем землю. Другой обретал вечность, отказываясь от суетного мира».

Иногда мне чудится, что эта вещица не из литературного приложения к газете «Ла Насьон» 50-х годов, а просто мое собственное сочинение, апокриф. Я так вжилась в его прозу, что при переводе его миниатюры «Борхес и я» моя рука едва не написала: «Я и Борхес». Бывает.

Произведения Хорхе Луиса Борхеса продолжают издаваться и переиздаваться. Малиновые пиджаки и прочие «вершки» выпалываются молодым думающим поколением.

О знакомстве с другим замечательным аргентинцем, Хулио Кортасаром, я тоже рассказывала ранее. Подаренный им мне «Преследователь», к счастью, снова стал преследовать меня в 90-е годы. Без этой повести не обходится ни один сборник произведений Кортасара. И не только.

Газета «Известия» от 20.12.97 сообщает: «По знаменитой новелле знаменитого прозаика Хулио Кортасара «Преследователь» написана композитором Ю. Маркиным потрясающая джаз-опера, которая стала вершиной III Международного фестиваля».

Такое вот было сообщение как раз в день моего рождения.

А режиссер Марк Розовский поставил в театре «У Никитских ворот» довольно удачную пьесу по этой новелле.

В эти же плодоносные девяностые я с удовольствием поработала над упоминавшейся пьесой Кортасара «Цари», а также опубликовала два рассказа, которые мне особенно нравятся: «Менады» и «Слюни дьявола».

Много было интересных литературных знакомств и случайных соприкосновений, но главное в том, что мне посчастливилось оказаться в компании гениев, — таких мыслителей и художников, как Авельянеда, Маркес, Борхес и Кортасар, и попытаться оказать им посильные услуги.

В своем домике на Истре я ни секунды не испытывала ни одиночества, ни скуки. Напротив, так спокойно и так умиротворенно, но с таким подъемом давным-давно не работалось.

Иногда приходилось засиживаться за работой далеко за полночь. Вокруг — звенящая тишь и непроглядная темь. В поселке ни единого огонька. Только вдали за водоемом мерцают три фонаря на столбах в деревне Раково. Справа за окном — черная стена елового леса. Иногда хрипло крикнет непонятная птица.

А в домике тепло, светло и уютно. Со стены из небольшой рамки на меня ободряюще смотрит мама. На столе перед занавешенным окном под настольной лампой — книги, словари, листы бумаги, как добрые друзья. Наверно, из деревни Раково мое светлое окошко выглядело крохотным огоньком во мгле.

Жизнь, однако, не может быть без общения, хотя бы и виртуального. Каждый день к восьми часам вечера я громоздила на кушетку подушки и с удовольствием отправлялась в одну занятную семью, что жила в городке Санта-Барбара. Большой экран старого черно-белого телевизора высвечивал миловидные лица и всю подноготную запутанных интриг, живописные пейзажи и захватывающие мелодрамы. Было хорошо и приятно.

В те три лета, что я прожила в домике на Истре, бывали и приятные встречи вживую.

У меня появились хорошие соседи. Рядом за забором — семья бодрого журналиста-автогонщика, голубоглазого Юры, Юрия Васильевича Гейко, нежно и бессрочно влюбленного в свою жену, хорошенькую норовистую киноактрису Марину Дюжеву. Он работал в «Комсомолке» и рассказывал много интересного.

Ниже по улочке раскинулось имение славной семьи Тамм с цветниками и огородами. Немногословный, но всем своим видом говорящий о радушии и доброте эстонец, писатель-переводчик Арнольд Освальдович Тамм и его видная дебелая — тоже в летах — супруга Дина Степановна прикупили два ближайших участка и воздвигли настоящий эстонский хутор со всеми удобствами. Я охотно заходила к ним поболтать, но чаще меня навещала сама Дина Степановна с огромными букетами салата, укропа и петрушки. Мы с ней по-свойски общались друг с другом «на ты», а десять лет спустя я была гостем на их золотой свадьбе.

Однажды она меня не по-женски щедро одарила: «Знаешь, Арнольд говорит, что ты — красивая».

Я всегда знала, что заграничные мужчины лучше русских разбираются в женщинах, но — в женщинах, а не в старухах. Откровенно говоря, я меньше всего на свете ожидала услышать такие слова. Всему свое время. Но почему-то в любое время такое вдохновляет.

Дома посмотрела в зеркало, стараясь увидеть что-то стоящее. Но привычка к своей физиономии ничего не дала разглядеть. Правда, на свои почти семьдесят не выглядела. Мама с отцом оставили мне в наследство гладкое безморщинное лицо, хотя волосы вокруг него стали белыми, за исключением темной пряди над лбом. Да и ходить стало тяжеловато, фигура погрузнела. «Красавица»…

В летние страды 93–95 годов мне удалось сделать все, что было задумано сотворить в этом месте и за это время.

Осенью 95-го я продала дачку, а собачка умерла еще осенью 93-го. Не иначе как маме так захотелось.

Фредик погиб сразу после нашего возвращения с дачи. Хотя я регулярно вытаскивала клещей из его длинной рыжей шерсти, на коже остался один смертельно опасный паразит. Бедный пес сгорел за два дня. Я похоронила его напротив дома за Ленинским проспектом в той роще, где весной поют соловьи.

С домиком я рассталась без особых переживаний. Со временем стало трудновато носить воду из дальнего колодца, постоянно затыкать в окнах щели, через которые хлещет дождевая вода, или ездить на машине, у которой бывают свои капризы, в Истру на рынок за провизией. Садик все больше зарастал бурьяном, домик начинал требовать забот и ухода, на что не было ни достаточно сил, ни достаточно денег. Деньги, как ни парадоксально, помог мне заработать именно этот маленький серый домик с бордовым крыльцом и столиком у окна. На тот год и день его миссия и, наверное, миссия Фредика были выполнены. Мои главные планы — Авельянеда и Маркес — тоже.

 

Неустанный зов Аргентины

Вторая половина 1990-х годов прошла под знаком позднего Ельцина. Он легко вошел в роль самодержавного царя-батюшки, а затем, войдя во вкус, стал чаще прежнего поднимать бокал за здравие «дорогих россиян» и радостно принимать «парад суверенитетов».

Тихий распад страны — иногда под громкий салют криминальных выстрелов — продолжался. Всяк хотел обогатиться по своим способностям и потребностям: кто растаскивал машины по деталям, кто присваивал заводы и нефтепромыслы; кому досталось много, а кому, увы, очень мало.

Разгул свободы возрождал революционную ненависть пострадавших к родным нуворишам. Не к богатству, а к ставшим богатыми за счет народа, Хозяина земли и всего, что на ней находится. Но едва ли кто-либо из народных дедов и прадедов сидел сложа руки в 17-м году. Гениальный ленинский постулат «Грабь награбленное» обеляет историю на все времена. Справедливость — это голограмма.

Горячий правитель шел напролом вперед, обтесывая Совдепию топором а ля европейских реформ и одновременно наводя на свои новые сани глянец старых символов Российской империи.

На фоне трагической неразберихи и дикого приволья, рождавших российский частный капитал и свободу, ширилось влияние коммунистов. С экрана телевизоров Зюганов, блистая лысиной и красноречием, убеждал людей вернуться в светлое прошлое. Однако президентские выборы 96-го года он Ельцину проиграл. Русские люди, чья неизбывная надежда на лучшее будущее въелась в плоть и кровь, предпочитают всегда смотреть за горизонт.

Пришлось голосовать за Ельцина: выбор был невелик.

Как бы там ни было, на обывательском уровне жить стало интереснее, жить стало сытнее. Все зашевелились, опомнились, огляделись и стали вживаться в новизну.

В начале девяностых рядом с моим домом на Ленинском проспекте была захудалая булочная, торговавшая белыми батонами и черными буханками. Во второй половине девяностых ее помещение занял аккуратный продуктовый магазин, в котором чего только нет: какая там Мексика, какая Аргентина! И не надо за ветчиной, копченостями и прочей рыбой в Елисеевский магазин на Тверскую, как бывало, гонять или в очередях маяться. Не верилось, что мы с кузиной Лялей в 91-м, в день кончины СССР, котлетками из гуманитарной колбасы лакомились.

Моя пенсия «Ветерана труда» меньше, чем у ветеранов войны и других привилегированных категорий старых советских граждан, но мои добрые «знакомые гении» вскоре стали регулярно поддерживать мое денежное довольствие на должном уровне.

Кончилось, слава Богу, прежнее бегство от страха и моя вечная погоня за достатком.

В конце 95-го года мне надо было бы отпраздновать свое семидесятилетие, как это сделала моя школьная подруга Тамара, но отмечать этот юбилей не было никакого желания. И я пригласила к себе только одну Тамару с ее третьим мужем. Стол был очень неплох: деликатесы, пирожки, вино, а Тина соорудила даже медовый торт по торжественному случаю.

У меня в квартире поселилась Тина. Это случилось неожиданно и для нее, и для меня.

Осенью 94-го во время празднования сорокавосьмилетия Марины (дочери тети Милуши Артемовой-Потоловской) ко мне подсела милая барышня лет за тридцать. Красивое личико, умная речь. Оказалось — внучка Льва Потоловского (маминого приятеля юности). Приехала из Грузии, где осталась ее большая семья, в Москву на заработки. Живет у знакомых и вроде бы собирается вернуться. Вдруг как-то сами собой у меня вырываются слова: «Приходи ко мне жить»…

И стала со мной жить-поживать Тина Романовна Потоловская-Бускивадзе, добрая, прямодушная и норовистая дочь Грузии, не обремененная знанием жизни где-то еще под другой крышей, кроме родного крова.

Мне тоже не думалось, что так трудно впустить в свой десятилетиями складывавшийся мир привычек и вещей незнакомого человека, близкого лишь исторически, по бывшей на слуху фамилии. Очень было странно видеть у себя дома чью-то крупную фигуру, по-свойски гремящую посудой на кухне и прихорашивающуюся перед зеркалом в маминой комнате. (В старой квартире я не смогла бы даже ангелу открыть эту комнату).

Было понятно, что Тина выросла в многочисленной семье, на Кавказе, где просторные жилища — как свободный проходной двор для друзей и соседей; где эмоциональные разговоры по телефону и на базаре ведутся на громкой ноте; где южным вечером можно вернуться домой в любой поздний час, но… в каждом монастыре свой устав. Тем более в небольшом монастырчике на Ленинском проспекте, где многие годы некая москвичка все что-то пишет и пишет в тиши своих книг и мыслей.

Велика была разница в домоощущении, и наша совместимость рождалась с трудом. Бывали дни душевного сближения, а бывали и такие, когда у обеих возникал вопрос: «А надо ли?…» Я, например, сама ходила в магазин, готовила себе еду, а одиночество меня никогда не пугало.

Статус-кво держался на трех китах и обусловливался в основном тремя обстоятельствами.

Вначале — смертью отца Тины, сделавшей ее вдруг кормилицей семьи в расчете на работу и проживание в Москве.

Во-вторых, мне стало казаться, что пришествие Тины — это своего рода моя эпитимья, духовное испытание за мои собственные былые взбрыки и срывы, случавшиеся даже не помнится по какому поводу, на что мама грустно и спокойно говорила (без всякого гнева или пророчества): «Ты очень пожалеешь…»

И наконец, как бы там ни было, у нас с самого начала были единство мироощущения в широком плане, взаимная приязнь и позже привязанность, вопреки отсутствию общих интересов.

С годами Тина становилась мудрее, я — старее; прояснилось видение наших жизненных перспектив, и к нам подобрался консенсус. Потомки А. Березовского и А. Потоловского продолжили свой совместный путь.

Аргентина внезапно опять ворвалась в мою жизнь. Странные сложились у нас отношения. На первых порах я сама стремилась к ней, но она уходила, ускользала от меня. Весь срединный период моей жизни — аспирантура, журнал «Иностранная литература», Институт Латинской Америки и, наконец, переводы — Аргентина определяла пути моих интересов и занятий. И вот, словно очнувшись, она снова стала настойчиво звать меня и приглашать к себе. Уж не стараниями ли иконы Владимирской Богоматери, которую я подарила в пятидесятых годах писательнице Марии Росе Оливер, моя связь с этой страной никак не прерывалась?

Новый виток аргентинской спирали начался еще в 88-м году, когда в Союзе писателей была организована туристическая поездка специалистов-латиноамериканистов в Аргентину за сравнительно небольшие деньги. Возглавлял делегацию профессор Венедикт Степанович Виноградов, мой хороший знакомый, симпатяга и бонвиван.

Я наотрез отказалась. Попасть в Аргентину, на знакомые улицы, где когда-то так скучала по маме, но знать, что теперь к ней уже никогда не вернуться, — для меня было невозможно. О Хорхе Виаджо и не вспомнилось.

Это было начало.

В том же 88-м году в Колумбии я познакомилась с довольно известной аргентинской писательницей Анхеликой Городишер. Ее полное имя — Анхелика Беатрис Аркаль де Городишер. Она — автор довольно остроумных бытовых рассказов и фантастических интеллектуальных новелл, многие из которых получили континентальное признание и были переведены на французский и немецкий языки.

Анхелика — высокая, порывистая, коротко стриженная дама — воспылала ко мне профессионально-литературной любовью. Впрочем, мы прониклись и взаимной человеческой симпатией, но мне было ясно, что ей страшно хочется, чтобы я перевела ее творения на русский.

И вот однажды, не далее чем осенью 88-го года, я получаю из Аргентины официальное письмо на бланке Национального университета города Росарио.

7 ноября 1988

Сеньора доктора,

Имею честь обратиться к Вам с предложением приехать и прочитать в нашем университете пять лекций на любые темы из области современной русской литературы.

Принимая во внимание то, что Вы — ученый-филолог, член Союза писателей СССР, автор книги «Особенности языка аргентинцев» и перевода произведений Борхеса и Кортасара на русский язык, мы уверены, что Ваши доклады на предлагаемую нами тематику представляют для нас большой интерес.

Просим Вас сообщить нам о Вашем согласии и о дате Вашего возможного приезда в Росарио.

С глубоким уважением

Вице-ректор, д-р Дардо Фачетти

Поехать в Аргентину я снова отказалась. Во-первых, это был все тот же 88-й год, первый год после мамы; во-вторых, надо было сочинять доклады о советских литературных звездах, коими я мало интересовалась.

Тем не менее наша с Анхеликой переписка от года к году становилась все более интенсивной и дружеской. Она присылала мне свои книги. Я добросовестно их читала и раздавала своим молодым коллегам в надежде, что кто-нибудь захочет их перевести и сумеет опубликовать. Но в начале 90-х годов любые намерения издать книгу неизвестного в России иностранного автора практически равнялись нулю.

Все старые советские издательства и, как грибы, выраставшие новые словно с цепи сорвались в своих желаниях печатать, печатать и печатать все те произведения — и русские, и зарубежные, — которые были до той поры запрещены. Чтобы пробиться сквозь толпу воскрешавшихся произведений, мне надо было бы самой перевести на свой страх и риск какую-нибудь книгу Анхелики и убедить издателей, что это именно то, чего сейчас жаждут читатели.

На успех такого авантюрного предприятия, которое отняло бы у меня минимум полгода тяжелого труда, я при всей симпатии к Анхелике и ее несомненному дарованию, надеяться не могла.

Анхелика, которая или не понимала или не принимала моих туманных объяснений, упорно надеялась, что сможет побороть мою «леность» и появиться в лучшем русском виде.

Шли годы, наши письма продолжали пересекать Атлантику.

Наконец в 97-м году Анхелика поставила такой золотой капкан, в который я просто не могла не попасть.

Осенью я получаю от нее письмо.

14 сентября 1997

Дорогая Маргарита!

Мне кажется, за тобой должок — письмо мне. Впрочем, не важно. Мы находимся друг от друга так далеко, что просто чудо, что мы еще можем общаться. Хочешь еще одного чуда? Пожалуйста, вот оно.

Министерство культуры провинции Росарио при участии Культурного центра организует Международную встречу писательниц. Могла бы ты приехать? Если да, то тебе будет оплачено следующее: самолет туда и обратно, четырехзвездный отель, обеды, транспорт в пределах города.

Тебе будет предложено: принять участие в какой-либо из сессий, принять диплом, памятную медаль, сувениры и сердечность коллег, которые с интересом выслушают тебя, а также — всякие другие чудеса.

Очень прошу, ответь мне как можно скорее, и, если ответ будет положителен, — а мы надеемся, что так и будет, — вышлем тебе официальное приглашение, программу и т. п.

С большим нетерпением жду твоего ответа.

Всего хорошего. Обнимаю, как всегда.

Анхелика

Это было в самом деле чудо. Аргентина меня ждала, звала, даже зазывала. Неужто можно отказаться? И я сгоряча ответила согласием.

Ровно через месяц получаю официальное письмо из г. Росарио.

Культурный центр

«Бернардино Ривадавия»

Муниципалитет Росарио

Сан-Мартин 1080 — Пласа Монтенегро

2000 Росарио

29 октября 1997

Сеньоре Маргарите Былинкиной

Россия

Уважаемая сеньора!

Мы рады узнать, что Вы сможете принять участие в Первой Международной встрече писательниц, которая состоится в Росарио, Аргентине в августе 1998.

(Далее сообщается, что в скором времени мне будут высланы программа всех сессий и официальное подтверждение приглашения; указывается E-mail для возможных вопросов и т. д. — М.Б. )

С наилучшими пожеланиями

Директор, др. Фернандо Чао.

В положенное время я получила документы из Росарио и собралась в Аргентину.

Но не тут-то было.

Вероятно, в результате творческой перегрузки в 95–97 годах или после вражьей вылазки моих «коллег», столь для меня неожиданной, а может быть, от такого фантастического приглашения у меня забарахлило сердце и стало прыгать давление. Пришлось и на сей раз отказаться от прекрасной поездки туда, куда во времена оные рвалась со страшной силой.

Странное дело: Аргентина меня и звала, и отторгала.

Анхелика Городишер, конечно, обиделась, но рук не сложила. Как я поняла, она играла одну из первых скрипок в организации этих международных писательских встреч, затевавшихся в основном ради взаимного рекламирования.

И вот в 2002 году мне снова пришло приглашение участвовать в Третьей международной встрече писательниц, которая должна была состояться в Росарио 7-10 августа и имела такой подзаголовок: «Перо и компьютер — от достопамятных времен до наших дней». Программа содержала много интересных тем, в частности: «Писательницы XIX века», «Писательницы ХХ века», «Первопроходчицы», «Преступить закон буквы», «Образ женщины в публицистике», «Женская литература и глобализация» и т. п.

Писательницы XIX века! Вот где можно напомнить об Авельянеде! Эта тема-пуля попала мне прямо в сердце. Но, увы, не вылечила. Пришлось и в этот раз не внять зову Аргентины.

Мне действительно очень хотелось поехать, но… Поздно. Даже при хорошем самочувствии, оказавшись в Аргентине, я едва ли успела бы вырваться из Росарио в Буэнос-Айрес, чтобы что-нибудь разузнать о Хорхе Виаджо. К этому времени я снова стала частенько о нем вспоминать. Но стоило ли так сильно будоражить себя? К тому же зачем вообще это делать? Мне — 77, ему — под 90. Смешно сказать. Скорее всего, его и на свете уже нет. Хирурги долго не живут.

Итак, на путешествие в Аргентину поставлен крест. Однако ее мистические зовы не прекратились.

Летом 2002 года я жила на даче в Перхушково рядом с коттеджем моей троюродной сестры (с маминой стороны) Ириной Минко-Стуловой.

Июль, жарко, цветет жасмин. Я сижу в складном кресле под яблоней и стараюсь сосредоточиться на переводе немецкого романа. Но перевод не увлекал, невольно стали всплывать в памяти разные эпизоды из давних лет: война, институт… Аргентинская эпопея…

И вдруг — замираю. Не могу шевельнуться.

Архимед был наверняка менее поражен своим открытием, когда возопил: «Эврика!»

Перед глазами, как живая, заплясала открытка с Канарских островов. Сине-зеленый пейзаж, подпись: «Ваш преданнейший…» Не может быть. Неужто это?..

Только теперь мне пришло в голову сравнить подпись на открытке с подписью в кожаном альбоме, принадлежавшем Хорхе Виаджо и затем подаренном мне всей аргентинской делегацией в 53-м году.

Приехав с дачи в Москву, едва захлопнув за собою дверь, я хватаю открытку, четыре десятка лет маячившую у меня перед глазами в коробке с конвертами, и достаю из письменного стола альбом. Сличаю подпись. И там, и тут — одна и та же размашистая завитушка.

Хорхе Виаджо.

Опять злая, даже садистская шутка Аргентины. Теперь она не в будущее поманила и ускользнула, а с головой окунула в невозвратное прошлое.

Не судьба. Или, скорее, я слишком рано сделала его воспоминанием.

И еще — странное совпадение. Моя соседка по подъезду аргентинка, Ана Варела, по моей просьбе разыскала в Интернете дату смерти «известного хирурга Хорхе Луиса Виаджо». Он умер осенью 97-го года. То есть тогда, когда мне следовало оказаться в Аргентине по второму зову Анхелики. Будто желал попрощаться. Так мне хочется думать.

Таков конец этой и долгой, и краткой истории, ограниченной тремя эпизодами. Точнее, тремя днями, которые потрясли мой мир и, как ни смешно, стали самой яркой и самой истинной любовной историей в хронике моей жизни. Все-таки собственное понятие любви и упрямая живучесть памяти о нескольких днях своего счастья разгадали секрет открытки с Канарских островов, которая могла бы и впредь торчать загадочной картинкой на письменном столе.

Есть такая форма невроза — парафилия, когда получают удовольствие от долгого ожидания или предвкушения. Я ничего не ждала, хотя, может быть, и напрасно. Просто каждый любит поразному. Данте видел свою Беатриче лишь один раз в жизни, но посвятил ей и творчество, и самого себя, и был счастлив. Отелло видел свою Дездемону очень часто, но муки ревности убили счастье. Я предпочитаю разделить судьбу Данте. И притом я — счастливее поэта, ибо взаимность есть непременное условие счастья, долгого ли, краткого ли.

Пусть эту мысль баюкает вечный морской прилив у побережья Канарских островов на открытке, наконец нашедшей адресата в XXI веке.

А год 2000-й, венчавший и провожавший век ХХ, был уже в двух шагах.

Незаметно подоспело новое столетие вместе с третьим тысячелетием от рождения Христова и с каким-то миллионлетием со дня появления «гомо сапиенс». И «гомо сапиенсы» стали, не в пример остальным представителям земной фауны, с энтузиазмом отмечать придумываемые ими праздники. Но это, надо сказать — приятное занятие.

Как всегда, я водрузила небольшую елочку на кресло возле пианино и обвила ее гирляндой огоньков. Люблю запах хвои — будто по комнате разливается аромат какого-то предстоящего таинства, чего-то волшебного и непонятно почему веселящего душу. Раньше я зажигала для мамы на елке свечки, которые уютно потрескивали, а хвоя пахла сильнее. Или так кажется?

На старой квартире я всегда заранее, за месяц, припасала всякие деликатесные баночки из «заказов»: икру, огурчики, шпроты, еще что-нибудь вкусное и, конечно, шампанское, которого перед Новым годом в гастрономах не сыщешь. В большой комнате накрывала по всем правилам столик на двоих, а потом приглашала или — в последнее время — ввозила маму туда на кресле. Затем — новогодняя ночь, «Голубой огонек» на черно-белом экране телевизора, радостно, тепло, и никто нам не был нужен. Правда, то и дело звонили с поздравлениями друзья и знакомые, но это не мешало. По почте приходило больше двадцати поздравительных открыток, и столько же поздравлений посылали мы по этим же адресам.

На подходе нового века стало все по-другому. Но елочка с ее запахом детства и блеск необъяснимой радости в глазах окружающих — это всегда хорошо.

На сей раз за новогодним столом собрались Тина, Марина и я, и поставлен еще один прибор с бокалом — для мамы. Невольно вспоминается ее взгляд в последнюю встречу Нового, 87-го года, когда мы с ней подняли бокалы. Такой грустный и виноватый взгляд, мол, «вот видишь, какая я стала…». С каким бы удовольствием и интересом она смотрела бы, как празднуют Миллениум в Париже, Лондоне, Нью-Йорке.

…Мы с Тиной и Мариной накушались, как заведено, салата «оливье» с колбасами и ветчинами, чокнулись, как принято, «за счастье в Новом году», нагрузились пирожными с чаем и слились воедино с мягкими креслами, чтобы высмотреть в телевизоре еще что-нибудь, кроме бараньих глаз Киркорова, пухлых ножек Пугачевой и лягушьего рта Долиной. После шампанского и телевизионного галдежа сон был особенно крепок и долог, но пробуждение в новом тысячелетии не отличалось от прежних.

С 2000 года начался новый период в истории России.

На облучок наспех сколоченных новых саней рискнул взобраться возница, которому предстояло выбираться с проселочной дороги на скоростное шоссе. В сани впряглись Рак, Лебедь и олигархическая Щука.

Любое движение вожжами или нужный поворот влево или вправо на ухабистой дороге Рак встречает кряхтеньем, Лебедь — воплями, а Щука старается залечь на дно.

Тем не менее тяжеленный возок тихо, но упрямо ползет вперед, подальше от былых экстравагантных режимов, к людской обыкновенной жизни. Путин — первый российский руководитель на моем веку, за которого мне не стыдно.

В том же 2000-м году мне, между прочим, исполнилось 75 лет.

Когда-то, в далеком детстве, я задумала обязательно дожить до 2000-го года, который маячил где-то в космических далях. Возраст 75 лет выглядел вполне достаточным пределом бытия. Но вот Бог дал перешагнуть этот порог и не повредиться в разуме.

Забавно то, что я смотрю теперь на стариков и старушек как на обычных всегдашних людей, лишь надевших старческие маски. Они (точнее, мы) по-прежнему понятливы и чувствительны, только вот пришлось включиться в этот уродливый маскарад.

Мои годы меня не стесняют и не смущают. Морщин, как ни странно, нет, и психика не рухнула, а именно она старит или, напротив, не дает входить в антикварный возраст. И я стала себя одергивать: «Ну-ка, распрямись, представь, что тебе лет сорок-пятьдесят и шагай, как следует». Надо сказать, помогает. «Если труднее ходить, работай головой, пиши, живи».

Эти заметки я начала набрасывать в 2003 году. Сижу как-то с блокнотом на скамеечке в парке пансионата «Высотка». Мимо по дорожке идет молодая женщина с белобрысой девочкой лет четырех. И говорит своей дочке: «Помахай ручкой бабушке!»

Значит, я — бабушка. А давно ли вот так сама с мамой ходила? Ничего не поделать, пусть говорят.

Но слышала я в том же пансионате и более благозвучное определение. Одна симпатичная незнакомая женщина средних лет почему-то всякий раз со мной здоровалась. Я не удержалась и спрашиваю: «Не знакомы ли мы с вами?» Она отвечает: «Нет, но я — артистка и думала, что вы тоже актриса, из тех, что были в Художественном театре… Похожи на Гоголеву…»

Народная артистка СССР Гоголева под конец играла во МХАТе благородных старух. Такое сравнение вполне бы меня устраивало, но жизнь — не сцена и напоминает об этом, когда приходится с трудом взбираться на ступеньку в автобусе, что говорит о явной разбалансированности фигуры и об избыточном возрасте.

Впрочем, сохранить белозубую улыбку вполне возможно, был бы рядом хороший протезист. В связи с этими моими хлопотами моя соседка по подъезду, Евгения Яковлевна Френкель, — когда-то пленительный эндокринолог, а ныне просто приятная молодящаяся пенсионерка с высокой, иссиня-черной волосяной накладкой, — преподнесла мне ехидный стишок. Я, понятно, не осталась в долгу и, дабы ей не было обидно, посвятила ответный опус нам обеим.

Вот он, ответ.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

В канун 2001 года нежданно-негаданно пришло письмо от Хулио Травиесо, моего молодого кубинского друга. Наша дружба началась более двадцати пяти лет назад, в ту пору, когда кубинец Хулио учился в аспирантуре, защитил диссертацию и получил ученую степень кандидата экономических наук в Институте Латинской Америки.

Его не назовешь красавцем — длинный рот, приплюснутый нос, но большие выразительные черные глаза оставляют в тени остальные детали. При том — он добрейшей души человек и большая умница. Будучи в юности приверженцем Фиделя, Хулио во времена правления Батисты попал в тюрьму, где ему перебили позвоночник. С тех пор его постоянно мучили боли в спине и он тяжело переносил московскую морозную зиму.

Хулио прекрасно понимал, что режим Фиделя оказался не тем, за что он отдал здоровье. От него я впервые услышала критику кубинских строителей социализма. Оказывается, большинство кубинцев уже тогда называло социализм словом «сосиолизм» (от исп. «сосио» — «кум, приятель»); по-нашему — блатной строй. От него я узнала и такой смелый анекдот, правда, без указания места действия: «Идет военный парад. Прошли танки, пушки, а под конец появляется грузовик, полный дряхлых стариков. «Кто это?» — спрашивают. «Это наше самое страшное оружие, — отвечают. — Это марксисты-экономисты. Они без единого выстрела могут уничтожить любое государство».

У нас дома он чувствовал себя свободно и раскованно, отогревался душой, а для телесного сугрева в общежитии мы снабдили его электроплиткой.

Вскоре после того как Хулио вернулся на Кубу, он забросил экономику, отошел от государственной службы и занялся писательским трудом, благо у него оказался немалый талант. Все последующие годы мы переписывались. Он прислал мне свою книгу, получившую в Мексике Национальную премию. В России же его роман «Пыль и кровь» издательства, увы, не заинтересовал, как больше не интересовала и Куба. В самой же Кубе эта вещь не могла быть издана, так как в последней главе, где описан расстрел кубинского интеллигента-диссидента, в приговоренного к смерти попадают всего лишь три пули, хотя расстрельная команда состояла из десяти человек…

После распада СССР переписка с Кубой затруднилась, что очень жаль. Мне не хватает разговоров с этим умным чутким человеком и его теплых посланий.

Последнее письмо Хулио Травиесо.

Гавана, 14.12.2000

Дорогая Маргарита И.

Сердечно поздравляю Вас с наступающим Новым годом. Прежде всего желаю Вам здоровья и успехов с Авельянедой. Хочу надеяться, что у Вас все в порядке и что Вы такая же бодрая и предприимчивая, как всегда. Посылаю Вам это письмо с одним своим другом-испанцем, который часто бывает в Гаване.

Вы мне сообщили, что получили мое прошлое письмо с годичным опозданием. Вот так обстоят дела. Ничего не поделать.

Все-таки пишите мне и расскажите, как живете, что нового. Ваши письма — радость для меня. Как дела с Авельянедой? Написали ли Вы что-нибудь еще?

У меня все по-прежнему. Пишу мало-помалу и надеюсь на будущее, которое почему-то никак не приходит. Закончил еще один роман и отослал в Испанию для издания. Посмотрим, что получится. Сейчас завершаю сборник рассказов и настраиваю себя на новый роман. В Италии распродан первый тираж «Пыли…» и готовится второй. В Испании эта вещь тоже хорошо расходится. Кроме этого, нет никаких других новостей. Вот так; год бежит за годом, я старею. Хотел бы иметь Вашу энергию, но, к сожалению, Бог не дал.

Сколько же лет я Вас не видел? Много. Несмотря на все, я Вас не забываю и нежно люблю, как всегда.

Крепко обнимаю

Ваш Хулио

Чувствуется, что мой милый кубинец хандрит, что на Кубе ему нелегко, но что мою энергичность ныне явно преувеличивает. Мне бы его годы, коих у него на двадцать меньше, чем у меня. Я бы ринулась в гущу событий и придумала бы себе новое интересное дело в нашу новую, трудную, но такую перспективную эпоху.

А теперь мне надо вести свой собственный отсчет лет.

В канун 2001-го я зашла к Людмиле Михайловне Романовой, «моей» ясновидящей докторше. Хотелось подарить ей «Божественную Тулу», ибо она в свое время правильно предсказала, что издатель этой книги сам явится ко мне «с востока» и все сложится удачно. В самом деле, меня по каким-то делам навестил Юрий Валентинович Тихонов из издательства «Академический проект», которое находится в Новогиреево, в Восточном округе Москвы, а сам он живет в Жуковском…

Разговорилась я с Людмилой Михайловной о своих планах, она мне вдруг и говорит: «Все нормально. Вы будете долго жить. Семь лет обязательно. И напишете еще (она задумалась)… три книги».

Меня такое расписание вполне устроило. Людмила Михайловна, возможно, не могла точно предвидеть, какие произведения — переводные или оригинальные — выползут из-под моего пера. Но действительно, если не считать регулярно переиздаваемых книг моей лихой тройки — Маркеса, Борхеса и Кортасара, — то в 2002-м и в 2003-м годах я уже перевела с немецкого языка для издательства «ЭКСМО» два фантастических романа, и вот принялась за свои записки, которые, правда, не планировала опубликовывать.

Мне хотелось завершить переводческую деятельность переводом с немецкого, с языка, на котором почти свободно говорила в юности и не сказала ни слова целых пятьдесят лет! Какое же это удовольствие — смотреть на немецкий текст и все понимать, видеть ясный смысл в закрученных немецких фразах и при том вдруг замечать новшества, родившиеся за прошедшие полвека.

Тем не менее с переводами покончено. Разве что с Зудерманом немного пообщаюсь.

«Я сделала, что смогла…» — как говорили древние римляне, а мудрец Гёте яснее сказал о том, чего мне хотелось достичь: «Самое главное, чтобы человек до конца знал что-нибудь одно и делал это дело так, как никто в его ближайшем окружении». (Из книги «Годы странствий Вильгельма Мейстера».)

Моя же тяга к странствиям тихо угасла в конце прошлого тысячелетия, хотя теперь можно отправиться не только в Южную Америку, а к черту на кулички. Теперь мне хотелось бы не путешествовать, а жить где-нибудь в одном из красивых мест Европы, в тиши и спокойствии и что-нибудь кропать для себя. Я люблю русские поля, леса и реки, но не хочу, чтобы крутые братаны замочили меня где-нибудь в прелестной березовой роще, а дом ради куска землицы спалили.

Впрочем, неплохо и в своей уютной московской квартире сесть за свой «морозовский» письменный стол, за которым, как за каменной стеной, чувствуешь себя надежно и спокойно.

Открытка с Канарских островов вдохнула в меня необоримое желание пролистать всю свою жизнь с самого начала. А тут подоспело — в 2003 году — и столетие мамы. Летопись тронулась с места. Смерть, далекая ли, близкая ли, меня не пугает. Мама смогла ее перенести, перенесу и я. Забавный аргумент, но очень действенный.

Впрочем, пожить еще не мешает. Сейчас, в первые годы XXI века интересно даже лишь наблюдать окружающую жизнь. Хаотичен и сумбурен этот очередной переходный период российской истории, но хотя бы стало понятно, куда идти и на кого равняться. Мои родители, тоже жившие в «годы великого перелома», абсолютно не представляли себе и не имели понятия, какой будет и когда наступит затеянный социализм.

Хотя Россия, как ни крути, навсегда останется евроазиатским исполином, а народ всегда будет заложником своей огромной богатейшей территории, любопытно следить за кипением человеческой мысли. Ровно сто лет назад, в 1903 году, только-только просачивались в быт телефонные трубки и мотоколяски, а в 2003 году всюду соловьями поют мобильники, лезут друг на друга «иномарки», а невесты ищут женихов в Интернете.

Можно было бы любоваться фатальным наступлением Прогресса, если бы знать, что это не возвещает о начале конца рода человеческого. Век назад не знали таких недугов, как результат атомного облучения, СПИД или «атипичная пневмония»; таких способов самоуничтожения, как терроризм или вражда уже не столько религий, сколько разных цивилизаций, что похоже на симптом изживания себя Цивилизацией как таковой.

Остается надеяться, что общий фронт человечества, называемый «глобализацией», поможет людям еще пару тысячелетий копать, перепахивать, удобрять, отравлять, изучать, опустошать и взрывать планету Земля. А за это время Россия успеет найти свою национальную идею и пережить свой бриллиантовый век.

В 2005 году мне исполняется 80 лет. Вокруг еще немало античных друзей и приятелей. По одному — и даже больше — на каждый заметный этап моей жизни. Все уже причислены к лику великозрелых, но у меня свой взгляд на вещи и на людей — иногда очень консервативный. Они остались теми, кем были в самом начале и в других местах моего повествования: подружка детства Валя Горячева, «костинские» соратники Сева Прусов, Жорик и Вова Артемовы и примкнувшая к ним сестра Марина (из Потоловских); Симочка Певзнер из Института внешней торговли и Нинон Соколовская из «Иностранной литературы», мои соратники по Институту Латинской Америки: Инна Глушко, Лена Бинева и Сережа Табунов.

Со всеми другими я встречаюсь еще реже, чем с этой когортой, но они есть. Особенно интересно мне общаться с молодыми из следующих поколений.

Существуют на Земле и мои троюродные родственники: страстотерпец Герман, колесящий по святым местам России, и его богомольная сестра Надежда; розовощекая Ирина, сошедшая с картин Кустодиева в вековечный ремонт своих домовладений; ясноокая Галочка, спасающаяся бегством в чистый Тибет из нашего духовно запущенного мира; и моя бравая кузина Ляля, упорно двигающая вперед науку и сельское хозяйство в своем северном Борке.

Я благополучно прошла почти весь ХХ век, и просунула голову в век XXI. Мне крупно повезло. Наверное, осознание своей удачи родило этот назидательный элегический экспромт:

О неба синь! О желтой кроны сень! Крадется тихо дымчатая осень И навевает грусть. И думу думать лень… Но не хандрите без шумливых вёсен: Хорош бывает и осенний день.

P. S. Мне никогда не приходилось вести дневник, но вошло в привычку сохранять интересные бумажки, записки и письма в папках и ящиках письменного стола. Случилось так, что эти «документы эпохи» в конце концов пригодились. Однако из-за разрозненности архивных материалов некоторые любопытные письмена не нашли в нужное время своего места в хронике.

Тем не менее одно, недавно попавшее мне под руку письмецо из времен Второй мировой войны, просто нельзя не добавить к летописи. Тем более что оно, полвека назад служившее руководством к действию, теперь, как ни странно, вполне может послужить для заключительного резюме.

Это послание сочинили и адресовали самим себе две вчерашние школьницы с косичками, Тамара Пылева и я, летом 1943-го года. Кончался второй год тяжелой войны и голодной поры, а две девицы, только что закончившие десятый класс, с ребячливым задором и бесшабашной смелостью весело глядели в еще очень туманную даль, настраивая себя на будущие свершения.

У меня в руках — коричневый конвертик, на котором синими чернилами выведено:

9/VIII—1943 г. -

9/VIII—1953 г.

На листочке из тетради в клеточку моим крупным почерком написано:

Через 10 лет.

Место встречи: на Курском вокзале у метро (в Москве).

Время встречи: 2 ч. дня по Моск. времени — 9-го августа 1953 г.

<…>

Что будет с нами через 10 лет??

Сейчас мы только начинаем жизненный путь, мы (я и Тамара Пылева) на пороге института. Мечты, мечты и мечты. Я пробью себе дорогу в жизни, пусть это самоуверенно, но я не паду духом и не остановлюсь перед препятствиями. Надо жить, а не существовать. Я должна побывать за границей, должна стать человеком, должна в своей жизни не повторять жизненных ошибок моей дорогой мамуси.

И пусть мне будет очень стыдно, если через 10 лет, когда мне будет 27 лет, когда я буду читать эти строки, я не выполню того, что написала сейчас.

У меня должно хватить энергии, иначе я окажусь не тем, чем сейчас считаю себя, т. е. упорным в достижении своей цели человеком. Итак, через 10 лет. Чем буду я, чем будет Тамара Пыле- ва, сейчас это ведает только Бог, но за это ответственны и мы сами.

Итак, посмотрим, что-то будет, 10 лет — срок немалый.

9.VIII—43. М. Былинкина

P. S. Даем обещание, что эти 10 лет не пройдут даром в нашей жизни и будут иметь влияние на всю нашу последующую жизнь до последних дней, в чем и подписываемся:

Маргарита Былинкина Тамара Пылева

Как было задумано, мы с Тамарой встретились через 10 лет в назначенное время и подвели итоги наших двух пятилеток. У меня за спиной уже были институт, министерство, Аргентина. Тамара родила сына и поступила в институт. От этой поры в письме осталась моя приписка:

19 августа 1953 г. — 10 лет прошли, вернее, пролетели. Что ж, я могу сказать, что сделала почти все, что намечала на этот срок, и эти 10 лет действительно определили мой дальнейший путь. Ну, поедем дальше, Гретхен, это еще не конец, далеко не конец, — если смогу.

19.VIII.53. М.Былинкина

Но загадывать на 1963 год уже страшновато. Не буду.

Забавно, что эти 10 лет — 1943–1953 — в самом деле стали решающими в моей жизни. Именно в намеченное в письме десятилетие испаноязычный мир включил меня в свою орбиту, хотя и не без моего активного участия.

Мой жизненный путь зримо определился тогда, когда я пошла к директору Института внешней торговли и настойчиво попросила включить меня в группу испанского языка. Фаталисты же сочтут, что газетное объявление об этом институте, случайно попавшее мне на глаза, стало всему началом, — мол, «такова судьба». Однако, не ставь я своей первейшей целью поехать за границу, это объявление тихо прошло бы мимо меня. А посему определять изначальность и роль характера и судьбы, как показал просмотр моей киноленты, не имеет смысла при нынешних скудных человеческих знаниях в области тонкой материи.

Тем не менее не стоит смешивать понятия «жизненный путь» и «судьба». Первое — это то, что намечается волей, характером. Второе — нечто, ставящее рогатки на этом пути или, напротив, добавляющее ветра в паруса. Не вдаваясь в произвольные определения этого «нечто», я довольствуюсь привычным суждением: «Бог помог» либо «черт попутал».

Этот пресловутый черт порой воздвигал на моем пути такие неодолимые препоны, пробить которые не под силу даже сверхупорному характеру. Тяжелый шлюз советского режима наглухо перекрыл мне путь к Хорхе Виаджо. Тут вправду можно сказать, что «такова судьба: найти и потерять своего принца на белом коне».

В целом же — «На Бога надейся, да сам не плошай», о чем и говорится в подростковом письме середины прошлого века. Как ни странно, это ребячески амбициозное письмецо оказалось не только программным манифестом, но и пророческим прогнозом в том, что касается «определения своего пути» — и в личном, и в профессиональном плане.

Моя хроникальная кинолента не только свела меня с самой собой, но и доставила мне радость встречи со многими людьми и, главное, с мамой.

Человек, несмотря на стадность, одинок по природе и в горе, и в угаре любви. О противоборстве Любви и Одиночества и о всегдашней победе последнего убедительно рассказал Гарсия Маркес в романе «Сто лет одиночества».

Мне выпало в жизни огромное счастье. Наша с мамой любовь оберегла меня и весь мой век от одиночества, ибо мы — всегда вместе.

М.Б.