1
Командир полка, майор Мельник, осторожно уселся на скрипучий топчан и, вытянув ногу, пошевелил пальцами. Ступня была некрасивой. Большой палец непомерно велик и широк, остальные — кривоваты.
Подумал: «Самое, гляди, некрасивое у человека, особенно у солдата. Сколько этими ногами исхожено. С гражданской — все на ногах. Один только год ноги в стременах держал. А потом опять — пехота, пехота... Откуда ей, ноге-то, быть красивой?»
И словно желая как можно скорее скрыть эту некрасивость от посторонних глаз, любовно окутал ногу летней портянкой и утопил в начищенном до блеска сапоге.
Из-под одеяла выглядывала нога спящей Аннушки. Мельник усмехнулся. Он всегда любовался стройностью и малостью ее ног. Да, пожалуй, не только он, а и многие мужики-сослуживцы косыми взглядами так и мели пол, по которому скользила на высоком каблучке его женушка. И дочка тоже, как говорится, не подкачала, хороша дивчина...
Странно, о чем думается в это утро...
Майор Мельник довольно безразлично относился к переменам «вверху». Никакого любопытства. Своих забот полно. Полк. Люди, хозяйство, оружие, обмундирование, обувь, продовольствие, фураж, лошади, пушки, минометы, баяны, балалайки, пилы, книги, молотки, портреты, гвозди, котлы, кухни — все это и еще многое другое, соединенное, сведенное, сочлененное в отделения, взводы, роты, батальоны, собранное в склады, уложенное на машины и повозки, пронизанное субординацией, занесенное в акты, инвентарные книги и списки, готовое вмиг развернуться и свернуться, занять оборону или рвануться в бой, — все это и есть полк, во главе которого стоит он, майор Мельник Иван Кузьмич.
Он уже плескал в лицо водой из большой эмалированной миски. Эту посудину подцепили где-то в Павлограде на складе. Находчивый помпохоз Маслов осчастливил тогда полк сверкающими белизной мисками, кастрюлями, кружками и даже оцинкованными корытами на десяток лет вперед.
И хоть не встретили здесь, в Оренбургской степи, никаких удобств — песок, да ковыль, да мелководная речушка, по-солдатски обжились, задымили походные кухни, заскрипели перьями писарчуки, огласилась песнями степь.
Раскинулись полки запасной бригады на широких просторах Южного Урала, куда не дошвырнет камня грозная рука войны. И потянулись люди в этот военный тыловой стан со всех концов необъятного края, чтобы, не очень задерживаясь здесь, зашагать в рядах маршевой роты на фронт.
Плотно прикрыв за собой дверь, майор услышал медный голос трубы. И вдруг заторопился. Почудилось, будто проснувшийся полк на все голоса зовет его.
Он редко появлялся в подразделениях на рассвете. На рассвете хозяйничали старшины: туалет, уборка, утренний осмотр, завтрак. Как петухи, возвестившие начало дня, похаживают они, горделиво осматриваясь, все подчиняя своему цепкому взгляду. И ревностным видом, и зычным «Смирно» встречают начальство.
Ах, эти встречи! Мельник сам, будучи старшиной, с восторгом встречал у дверей казармы командира роты — до сих пор в памяти тот щуплый, с монгольским личиком; стал ротным — комбатам докладывал; дежурным по части — командира полка высматривал по утрам.
Что может быть торжественнее военной встречи старшего, когда все застыло и не шелохнется, пораженное громовым «Смирно», и только ты один живешь счастливым вдохновением покорной тебе минуты, произносишь чеканные слова рапорта, делаешь шаг в сторону, лихо щелкнув каблуками, а затем подхваченной из уст в уста командой «Вольно» снимаешь, как чародей, волшебное оцепенение тысяч!
Нынче вся бригада играет «Встречный марш». Новый командир бригады! Полковник Чернявский, начальник штаба бригады, не зря на рассвете побудку устроил: готовьтесь. Мудрый старик. Тревожится. Оно и понятно: хочется предстать перед новым в наилучшем виде. Дежурного по части Аренского придется заменить кем-нибудь из кадровых командиров...
Мельник уже был охвачен беспокойством, словно ознобом. Его видели в это утро то там, то здесь; он побывал и у палаток и шалашей, где выстраивались бойцы под переклик старшин и взводных, и у котлов, где пузырилась пшенная каша (опять пшено!), и в складах, среди мешков и ящиков, штабелей свежевыпеченных буханок черного хлеба.
Да, полк, ставший родным за этот невеселый год, ждал его, звал его и, кажется, любил его.
В восемь ноль-ноль командир полка собрал командиров и комиссаров батальонов. Он говорил привычные слова о порядке, дисциплине и чистоте. Затем он заменил неловкого Аренского, назначив дежурным по части лихого строевика, фронтовика, комроты из первого батальона.
Он разбирался в людях, знал их слабости. Вот, к примеру, этот старшина хозвзвода, безусый юнец с позолоченными «тыловыми» галунами петлиц.
Где знать мальчишке, что испытывает майор в конюшне, пахнущей навозом и кислым лошадиным потом? Нет, не в забайкальских степях, не у границы началась эта дружба с табунами! На Полтавщине, с которой давно расстался. Можно ли забыть дым костра, стелившийся вдоль поймы Ворсклы, белесый, густой туман, словно борода Черномора, храп коней, испуганных волком?.. Размеренное поскрипывание воза убаюкивало будущего командира полка, безмятежно раскинувшегося на пахучем сене, полынный запах степи как бы овевал его детство. А ночлег под возом, когда кони-змеи под ухом: хрум, хрум, хрум... В какой бы уголок детства ни забежала память — везде кони и кони, неотделимые спутники и помощники жизни крестьянина.
...Иван Кузьмич запустил руку в кормушку.
— Соломкой грязь притрусил и думаешь командира полка одурачить? — спросил он.
— Никак нет, товарищ майор.
— «Товарищ майор», «товарищ майор»... Думаешь, товарищ майор — пехота и в твоем хозяйстве не разберется?
Старшина не шевельнулся.
— Гляди у меня, — уже беззлобно сказал он и пошел дальше.
В полку мыли и скребли. Выбивали пыль из матрасов и одеял, подметали территорию, посыпали красным песочком дорожки меж палаток, по которым — неизвестно еще — пройдет или не пройдет начальство. У стеллажей драили оружие. Возле столовой прибивали портреты.
Чувство неловкости на мгновение кольнуло душу. «Соломкой грязь в кормушке... того... — вспомнил майор. — А сам что?» Но тотчас освободился от этой нелепой мысли: он честно исполнял свой долг.
Через всю страну, от края до края, от севера к югу, протянулся фронт. Алые флажочки, изготовленные для Ивана Кузьмича начальником клуба, толпились уже у Ростова-на-Дону и Кубани, возле Ленинграда, в Крыму. Подолгу вместе с комиссаром Щербаком простаивали они у просторной географической карты, сокрушались, передвигая флажочки все дальше и дальше на восток, и, не сговариваясь, молчаливо отмеряли взором расстояние, отделявшее большой синий флажочек — месторасположение бригады — от линии фронта. Их взоры скользили по карте, словно вымеряли тяжкий путь отступления, пройденный от излучины Днепра по исколотому иглами флажков простору. Им было что вспомнить...
Сошлись их военные дороги летом сорок первого.
Оставленный город горел вторые сутки; огни отражались в спокойных водах Днепра. Пылала нефтебаза, вздымая к небу столб жирного, черного дыма, горели элеватор, вокзал. С правого берега приходили вести одна тревожнее другой.
Говорят, в пригородах уже встречали вражескую разведку. Дальнобойные орудия врага бьют по проспекту. Застрелился, захваченный гитлеровцами, командир батальона связи...
В те дни майор Мельник, замученный и растерянный, неожиданно почувствовал поддержку Щербака, своего нового комиссара, присланного из фронтовой дивизии. Вместе шли они с запада на восток по бездорожью, ночевали в курских, воронежских, саратовских избах, ведя за собой до десятка тысяч новобранцев. Полк в эти дни отступления разбух, разросся, скрипел и урчал сотнями повозок и автомашин. Батальоны растягивались на целые километры. Бойцы ночевали где и как придется: и в деревенских избах «покотом», подостлав под негнущиеся, отсыревшие плащ-палатки свежее сено, и просто в поле под звездным небом, полным надрывных гулов. И все это время безрадостного марша согревала Мельника теплота встречи с комиссаром. Помнит майор, как усадил гостя за стол, накрытый затертой клеенкой в чернильных пятнах, и худой, угловатый, до черноты загорелый Щербак неторопливо прихлебывал чай и бубнил надорванным своим баском, рассказывая о сражении на реке Прут. Он был моложе Ивана Кузьмича и смотрел на вещи проще.
— Что ж, товарищ майор, — говорил он, — надо учиться и отступать... Дела на фронте невеселые — прет немец...
Вначале шли плодоносными землями Украины. Вокруг стояла нескошенная пшеница, переспелые колосья клонились к земле, роняя тяжелое зерно, подсолнухи свесили черные головки с облетающими желтыми лепестками. По обочинам пыльных дорог стояли женщины, провожая бойцов тоскливыми взглядами.
— Правда, що нимець близько? Невже до нас добереться? Невже спалюваты це добро?
Колхозники поили бойцов молоком, угощали паляницами. Но один затаенный вопрос в глазах: «Правда ли?»
— Не, мамо... Мы такая часть, запасная, — убеждали бойцы. — Наше дело — войско собирать, резервы готовить. А потом и сами на фронт пойдем. Без резерва победы не бывает. Вот нас и отводят в глубокий тыл.
— А уж больно глубоко вас отводят, — вздыхали женщины.
— Это уж куда надо. Верховный штаб решает.
Пошли осенние дожди. Машины и повозки утопали в грязи. Российские деревни — Никольские, Старые Чеглы, Муратовки и Поддубья — ставили самовары для чужих усталых мужиков, заботливо расстилали солому. Переходы становились труднее. Начал падать мокрый снег. Интенданты в пути получали новое обмундирование и снаряжение. На ходу формировались маршевые роты и после краткого обучения отправлялись обратно на фронт.
Самолеты с черными крестами преследовали отступающих, бомбили Валуйки и Лиски, обстреливали колонны. По обочинам дороги вырастали могилы.
Старший политрук Щербак носился в своем «пикапе» от головы до хвоста неохватной полковой колонны, беседовал с бойцами, шагал с ними бок о бок, и, вероятно, глаз его видел то, чего не замечал усталый и обескураженный командир.
Но и Щербак однажды задумался. Враг прорвался к столице. Танки Гудериана охватывали Тулу. Бригада получила приказ — двигаться на Курск и дальше к Москве.
«Неужто исчерпаны все резервы?»
Тот же вопрос он читал на лицах бойцов и командиров. Когда же на другой день приказ был отменен, а путь прочерчен дальше на восток, Щербак облегченно вздохнул. Значит, Москва сильна! Значит, есть еще порох в пороховницах! Но самого потянуло туда, под Москву, где начиналась великая битва.
И здесь год спустя, в Оренбургской степи, он оставался таким же верным и крепким плечом, на которое Мельник всегда мог опереться.
Впрочем, сегодня опереться на Щербака он не мог. Тот уже вторую неделю был в командировке, в политуправлении округа. Поговаривали — Щербака забирают.
2
Маршевая рота старшего лейтенанта из запаса, бывшего актера Аренского, состояла в основном из обученного пополнения — стрелков и пулеметчиков. Здесь были и уфимские колхозники, и сибирские стрелки, и уральцы из близлежащих сел, и немало эвакуированных с запада.
Только что по распоряжению штаба к недоукомплектованной маршевой роте приписали довольно внушительную команду молодых мотористов, необученных, отчисленных из аэродромной службы за дисциплинарные проступки.
Ротный парикмахер, расположившись под густым деревом, торопливо бороздил машинкой головы, и темные, каштановые, русые чубы, которые только что украшали мотористов, падали на землю, как скошенная трава. Новоиспеченные маршевики, одетые старшиной в свежее защитное обмундирование, дружно обхохатывали каждого обработанного парикмахером, гармошка, привезенная кем-то с дальних аэродромов, тушем встречала выскакивающих из-под машинки. Огромный детина — косая сажень в плечах, — с блестящими глазами и густым, еще не срезанным чубом, притоптывая кирзовыми сапогами и картинно поводя руками, пел:
«Стихия, — подумал Аренский, теребя жидкий пшеничный ус, — им бы еще здесь репетировать да репетировать. А так что... статисты, птенцы... Что их ждет в недалеком...»
И хотя сам Аренский не был на фронте, тренированное его актерское воображение рисовало почти точные картины тягостных сражений и отступления на Дону.
На стенах деревянных строений лагеря черным были начертаны слова: «Боец, останови врага!», «Стой и бей! Бей и стой!», «Ни шагу назад! Выдержка — твоя жизнь!», «Смерть предателям, шкурникам и трусам!». Бойцы ежедневно ходили мимо этих гневных призывов на занятия в поле, в столовую, в деревянный, наспех сколоченный клуб. Гигантские буквы тщательно выписывал всюду, где только мог, полковой живописец, бывший студент художественного училища Савчук. Он рисовал также многокрасочные панно, картины и плакаты, обильно оснащая ими аллеи и дорожки лагеря и стены зданий.
В это утро плакатов и портретов стало больше — Аренский заметил суету на парадных дорожках, посыпанных красным песочком.
В полдень, когда тучи пыли, как обычно, поднялись к небу, в расположении роты появился командир полка. Его сопровождал начальник штаба капитан Борский. Аренский едва успел подать команду «Смирно».
Палатки дрожали под порывами горячего ветра, словно вот-вот снимутся с места и улетят бог весть куда. Рота застыла. Окаменел парикмахер, опустив машинку, встал гармонист, не успевший освободиться от ремней гармошки — так она и повисла на его плече. А командир полка не торопился с командой «Вольно». Он придирчиво обошел застывших бойцов, заглядывая им в лица, приоткрывая полы палаток, словно выискивал признаки непорядка.
— Вольно! — наконец скомандовал он и внимательным взглядом осмотрел командира роты, который только что лихо повторил его команду. — Командовать-то ты здоров, усач, — заметил майор добродушно и чуть-чуть насмешливо сощурил глаза. — Наверно, на сцене и генералов играл. Случалось?
Аренский напрягся. Ему нравился Мельник своей простотой, доходчивостью и, пожалуй, народной мудростью.
— Генералов не играл, товарищ майор, — отчеканил Аренский. — А вот поручика Ярового в «Любови Яровой» однажды изображал.
— Контру, значит?
— Был грех. — Аренский улыбался, посматривая на молодого стройного начальника штаба, левый глаз которого был перетянут черной ленточкой.
— Видел я эту пьесу, — сказал Мельник. — Ничего вещь. Особенно одного солдатика запомнил, такой комедийный персонаж...
— Швандя, — с готовностью подсказал Аренский.
— Так точно, Швандя. А ты, значит, того беляка играл?
— Так точно.
— И что же, аплодировали тебе?
— Как водится, товарищ майор. Актеру аплодисменты что коню корм. Вспоминаю народного Степана Кузнецова в роли Шванди, вот где аплодировали. В Малом театре не бывали, товарищ майор?
Мельник недоверчиво посмотрел на Аренского и нахмурился.
— Ни в Малом, ни в Большом не бывал, товарищ артист. У нас тут свой театр... театр военных действий. Ясно? — Мельник обвел присутствующих значительным взглядом, словно ожидал одобрения своему каламбуру. — И аплодируют нам знаешь где? То-то же... Тут не сцена, и нынче не до представлений. Вот их, «артистов»-то сколько.
— Товарищ майор, — торопливо вставил Аренский, снова искоса бросив взгляд на Борского. — Им бы еще потоптаться на стрельбище недельку-другую...
— Что? — Мельник сурово глянул на говорившего и неожиданно улыбнулся. — Эх, ты... Сказано — артист. Сам, думаешь, не знаю, что не на все пуговички застегнуты? Да что поделаешь? Сроки жесткие, фронт не ждет. Скоро, видать, и сами пойдем. Постройте-ка роту, старший лейтенант.
Маршевики со скатками и тугими вещевыми мешками на спинах выстроились перед палаткой ротного, на площадке, обнесенной низким березовым палисадом.
Майор молча обошел фронт.
— Кто не стрелял боевыми патронами по мишеням — два шага вперед! — скомандовал он.
Никто не шевельнулся.
— Кто не отстрелялся, товарищи бойцы? Ну... Кто не выполнил упражнений? Говори смело. Кто не видел мишеней?
Рота молчала.
— Выходит, все стреляли. Отлично. А может, начальничков не хотите подводить? Ну вот ты стрелял? — неожиданно спросил он молодцеватого крепыша с узкими щелочками глаз.
— Не стрелял, товарищ майор.
— Как так? Что случилось?
— Почем мы знаем, ей-богу... — по лицу маршевика скользнула улыбка.
— Выходит, не готовы к боям.
— Почему — не готовы?
— Неверно это...
— Стреляли мы. Не здесь стреляли — там стреляли. Где-нибудь, да клацали.
— На фронт нас...
Рота загомонила, зашевелилась. Мотористы, занявшие левый фланг, шумели более других.
— Надоело в тылу.
— Отправляйте, не задерживайте.
— Ребята что надо, товарищ майор. Дух какой боевой, — весело вставил Борский. — Накуролесили они в Куйбышеве, это верно, списали с аэродромной службы, но ребята не вредные, право. — И, обратившись к бойцам, крикнул: — Я, ребята, за сутки фронтовую науку прошел! Там это быстро. Понятно вам? А все же каждый прорезь прицела видел, мушку понимает... Не новичок небось в этом деле...
Ему ответили дружно.
Майор верил капитану, лихому фронтовику. Красивый, всегда вылощенный, он хлебнул немало лиха на фронте. После пребывания в Иране Борский попал на Калининский фронт, командовал ротой, был ранен, отлежался в госпитале, а затем, посланный под Ленинград, в первых же боях лишился глаза. Увольняться из армии не пожелал, прибыл в запасный полк на должность начальника штаба и тотчас почувствовал себя, как говорится, в своей тарелке. Комплектование маршевых рот проходило безостановочно. Жизнь в полку налаживалась, и «иранский принц» — так незлобиво прозвали в полку начштаба — находил время даже для рыбалки, сопровождавшейся грохотом толовых шашек. Мельник уважал фронтовое прошлое Борского, как человек, сам никогда не отведавший этого горячего и сильно приперченного блюда.
Но сейчас, глядя на выутюженную фигурку своего начальника штаба, на его пухлый и немного капризный, самоуверенный рот, он подумал: «Не слишком ли торопится сбыть этих приблудных мотористов? Пожалуй, хитрит начальник штаба на сей раз. Надо бы проверить и перепроверить списки. Может, и впрямь оставить их здесь еще на пару недель?»
Однако рота уже стояла, переодетая и собранная, готовая к маршу. Загорелые и выжидающе-задорные лица ребят успокаивающе подействовали на майора.
— Р-разойдись! — скомандовал он. Строй рассыпался с обычным гомоном. Послышались возгласы отделенных и взводных. Задымили цигарки. Парикмахер взялся за машинку.
— Так-то, дорогуша, — обратился Мельник к командиру роты, словно все это время незримо спорил с ним. — Верю, что не подведут хлопцы. А мы в гражданскую, скажи, какое обучение проходили? А побеждали и Советскую власть отстояли. Богатыри не в тылу, а на фронте рождаются. Как фамилия-то развеселого солдатика из пьески?
— Швандя, товарищ майор.
— Ага, Швандя. Вот оно как, брат.
3
Солнце давно перевалило зенит. Длинные тени протянулись по земле. Ветер улегся, и тучи пыли, носившиеся в воздухе, тоже рассеялись. Дрожащее марево струилось над холодеющей степью. Горизонт синел. Откуда-то накатывались терпкие запахи иссушенных трав. Ночью опять вспыхнут на горизонте бледные зарницы, напоминающие отсветы далеких боев.
Где-то пиликала гармошка, приплывала и уплывала музыка радио.
Обычно роты уходили на погрузку вечером. И на этот раз перед штабом полка выстроилась маршевая рота.
Комиссар батальона произнес напутственную речь, маршевики клялись выполнить свой долг на поле боя.
Неожиданно появился командир полка. Он был не бог весть как красноречив. Но умел дружить с солдатами, умел и спросить по всем правилам, и научить, мать честная... А ну-ка, друзья, нечего равнять фронт, собирайтесь в кружок возле своего командира...
Бойцы охотно окружили того, кто до этой минуты был отдален от них строгой гранью субординации. Майор часто провожал маршевиков. Хоть и коротким, по нужде, было их знакомство — Главупраформ не давал засиживаться пополненцам в запасных полках, — но все же как-никак не проходной двор Н-ский линейный полк, и бойцы, вышедшие из его ворот с полковой меткой, не какие-нибудь безыменные, а уже сродни и пескам здешним, и шалашам, и стрельбищам, и командиру полка.
Много теплых напутственных слов хотелось высказать нынче. Военная молодость Ивана Кузьмича Мельника пролетала в сабельных и штыковых атаках, в догорающем зареве гражданской войны. Саперная лопатка, почитай, чуть не главным инструментом красноармейца была. Да и сейчас, чего греха таить, Мельник, как старый вояка, на лопатку возлагал немалую надежду. Слов нет, за предвоенные годы армия оснастилась большим моторизованным хозяйством, появились танки, развилась могучая артиллерия и, разумеется, авиация. Говорили, что под Бродами в прошлом году наши танки встретились лоб в лоб с вражескими и показали силу Красной Армии.
Но по-прежнему — никуда не денешься — в обучении бойца нынче главной техникой оказалась трехлинейка образца 1891 года, «удобная в походе и безотказная в бою», пулеметы да все та же саперная лопатка. Рыли окопы, раскидывались цепью в коротких перебежках, бросали деревянные чурки-гранаты в условные дзоты, толковали о танках и борьбе с ними, смотрели учебные фильмы.
Может, поэтому майор снова, и не без знания дела, заговорил о лопатке.
— Помните про лопатку, ребята, — деловито толковал майор. — Уедете вы отсюда далече, попадете в новые подразделения, новые части и, конечно, позабудете нас, тыловиков. Но слова мои про лопатку не забывайте. Она вас в бою выручит и врага поможет уничтожить. Окапывайся, где только можно. Землица-мать убережет солдата от огня, от смерти...
И вдруг поймал на себе взгляд узких стальных глаз молодцеватого крепыша.
— Откуда ты, парень?
— Из Алексеевского района, из Сибири, стало быть.
— Где работал?
— В колхозе, известно...
— Бригадиром?
— Да нет. На рядовке.
— Как же ты? Охотник, поди?
— Быват, охотимся.
— Стрелять знаешь?
— А то не знаю?
Мельник улыбнулся.
— Малость надо бы еще потренироваться?.. — Мельник смотрел на него с надеждой.
— Оно, конечно, не мешало бы, да невелика беда. В немца-то не промажу...
— Не промажешь?
— Белку в глаз бью, товарищ майор, — с достоинством ответил узкоглазый боец,
— Ну, прощай...
— До свиданьица, — ответил боец.
Рота уходила с песней:
Майору казалось, что запевает все тот же молодой сибирячок. Мысленно поблагодарил его за песню и за то, что облегчил душу. Он поверил в счастливую звезду, встающую над этой ротой.
4
Майор Мельник только что успел отужинать.
Когда вышел из столовой, увидел где-то у штаба яркие вспышки ручных фонариков. Хотел предупредить заведующую столовой, чтобы не оплошала (может, навестим с гостем), но махнул рукой — будь что будет! — и поспешил на огоньки. Через мгновение он уже представлялся новому командиру бригады.
Фонарики тактично погасли, не освещая ни того ни другого, но голос вновь прибывшего показался удивительно знакомым.
— Вигвамы понастроили, точно индейцы из Фенимора Купера, — весело говорил приезжий. — Ротные небось плутают, никак своих подразделений не разыщут. Командир полка Мельник? Разрази меня Герасим, если не Иван Кузьмич. Он? Ну и ну...
И приезжий заключил в свои объятия майора. У того сдавило в горле.
— Алексей, что ли... Ты как же здесь? Какими путями? Неужто...
— Курсант первого учебного Беляев, так точно. Прибыл, как говорится, в распоряжение тылов, о чем скорблю. Признаюсь при всех, товарищ комбат, на выпуске нашем по сто пятьдесят-таки глотнули...
— Глотнули, злодеи?
— Глотнули, Иван Кузьмич. Под столом бутылку хоронили.
Все дружно захохотали и пуще всех приезжий. Неожиданной и радостно-знаменательной показалась всем эта встреча.
В темноте раздался чеканный голос:
— Начальник штаба капитан Борский!
Вслед за ним по-уставному представились комбаты, комиссары, кое-кто из штаба бригады. Приезжий тепло и уважительно здоровался с командирами, словно извинялся, что вот, мол, в неурочный час потревожил отдыхавших людей. Он снова обнял майора Мельника, как будто затем и появился здесь, чтобы потискать, помять старого знакомого. А у всех на душе как бы отлегло — добрый и разумный человек, видать, новый командир. И в первую очередь отлегло у самого майора. Он как бы вырос на голову в своих глазах и, наверное, в глазах однополчан; стал прочнее и солиднее — вот дружба-то!
Расстались они в невеселом тридцать шестом. Японцы прощупывали границу, то там, то здесь вспыхивали очажки войны, вырастали могилы пограничников. Белореченский Краснознаменный полк, словно перед прыжком, напряг мускулы, обострил слух и глаз — ждал приказа. Незабываемые учебные ночные тревоги, когда весь полк гневно штурмовал дальние сопки, чтобы затем разгоряченным под утро шагать к родным бревенчатым строениям, оставив и гнев, и злость в окованных льдом лесах и все заглушая бодрой солдатской песней. Впереди первой роты учебного батальона шагал Беляев. В новой, только что введенной форме, в фуражке с красным околышем, всегда свежевыбритый, строгий, он был одарен той природной мудростью и справедливостью, которые всегда находят отзвук в сердцах подчиненных. Да только ли подчиненных? Не был ли Алексей Беляев любимцем всего батальона, да и всего полка?
Прибыл с командой одногодичников совсем «зеленым», горячим, порывистым, только что с университетской скамьи. Здесь его сразу овеяли суровые песчаные ветры, испытал он свои силенки в единоборстве с морозом, усталостью, жарким солнцем и благословил руку безыменного военкоматского писаря, вписавшего его имя в команду одногодичников, которых, оказывается, ждут не дождутся и заснеженная Сухая Падь, и еловое мелколесье, и крутой каменистый Шаманский хребет, и старшина роты, высокий, худой, картавый украинец Ногайник.
Отлично прижился новичок! Он чувствовал себя прямым наследником всех доблестных сражений и боевых знамен полка, через три месяца стал комсомольским вожаком батальона, хорошо изучил операции на КВЖД, в которых некогда участвовал полк, и даже делал о них доклады, разбирая перед бойцами подробности давно отгремевших битв.
Выпускали одногодичников торжественно. Бывшие курсанты с новехонькими квадратиками в петличках сидели за праздничным столом, а под ним путешествовала строжайше запрещенная комбатом бутылка. Как было не выпить, когда сам комбат деловито прокалывал шилом петлички и самолично вдевал в них красные квадратики — знаки различия? А потом курсанты разъехались по домам. А он остался. Никто не удивлялся: призвание!
А кто открыл в нем это призвание, кто вселил веру в военный талант и задержал на берегах Ингоды и Читинки, отрешив от мирных грез будущего учителя истории? Он, этот сухощавый дядька, с мирной, этакой домашней фамилией, начиненный солдатской мудростью, неповторимой уставной и житейской бывалостью. Он, и никто другой, заставил его полюбить и Краснознаменный полк, и снежные марши, и ночные тревоги, и охоты на тетеревов, и мороз, звонкий и режущий, как добрый клинок. Лешка поначалу стал адъютантом комбата и, пожалуй, впервые после бесконечных студенческих общежитий, а затем и красноармейских казарм почувствовал теплоту и уют домашнего очага. Были в этом временном жилище командира батальона и сдобные запахи пирогов, и чисто вымытые полы, куда ступать без тщательного топтания в передней не разрешалось, и приветливые улыбки и гостеприимство не по летам статной Аннушки, как называл комбат свою жену, и звонкий смех неприметной девочки-школьницы, дочери.
Беляев оживленно беседовал с командирами, прислушиваясь к каждому, и с удовлетворением отмечал: нет ни натянутости, ни настороженности, которые обычно сопутствуют подобным встречам.
— А я-то, признаться, готовился, веничком подметал, полы швабрил, уголочки вылизывал, — сказал Мельник и дробно, с удовольствием засмеялся. Его поддержали.
— Начальство встречать — не сапоги тачать, — весело ответил Беляев. — Служба...
— Комиссий вдоволь у нас, не забывают, товарищ командир бригады, — вставил начальник штаба Борский. — Бывает весело.
— Придираются?
— Не то чтобы... Но иной тыловой специфики не поймет — ну и сплеча. А Главупраформ знаете как жмет? Округ на плечах сидит.
— А есть, вообще, она, тыловая специфика? — с едва заметной усмешкой спросил Беляев и не дождался ответа. — Что у вас с глазом-то?
— Осколочное ранение, товарищ полковник. Специфика есть, а глаза нет.
Беляев умолк. Замолчали и остальные. Но вскоре беседа опять завязалась.
Майор Мельник уже хорошо различал приезжего. Как изменился! На висках появилась ранняя седина. У глаз незнакомые морщинки, худощавое лицо потемнело, то ли от загара, то ли от пыли, и утратило былую свежесть. Что-то горькое залегло возле губ. Он пришел оттуда. И так захотелось снова обнять его, отеплить, по-отечески приласкать в этой неуютной, но безопасной и уже обжитой бескрайней степи!
— Каковы планы у начальства? — спросил он. — Я, кажется, заберу его от вас, товарищи. С дороги ведь прямо в полки. А отдыхать кто будет, японец? — Он вспомнил характерную присказку давних лет, бытовавшую в забайкальских приграничных подразделениях.
Беляев улыбнулся:
— Ни японцу, ни мне нынче нет отдыха, Иван Кузьмич. Я сегодня в полках. Всю ночь буду в полках.
— Жена и дочь обидятся, — сказал Мельник. — Рискуешь впасть в немилость.
— Стало быть, и они здесь? — И опять что-то далекое и теплое тронуло его.
— Нашел их в Кустанае, перебазировал. Вместе и воюем. Ты что, забыл их?
Беляев почему-то молчал, и Мельнику показалось, будто он в неловкости вспоминает и не может вспомнить жену и дочь.
— Ай и вправду забыл?
— Как же... — Беляев словно очнулся. — Как можно забыть, Иван Кузьмич?
— Наташа горя набралась, — печально произнес Мельник и вдруг услышал далекую походную песню. Было уже совсем поздно. Яркие, спелые звезды высыпали над лагерем, где-то безмолвно вспыхивали зарницы. Ночь зачернила все вокруг, и белели только лагерные дорожки.
Песня приближалась. В ее торжественной мелодии слышалась ярость народа, вставшего на смертный бой. Прибоем вскипает она в сердцах. Идет великая священная война, не утихающая и в эту ночь. И, точно эхо великого сражения, звучала мерная поступь приближающейся роты. Откуда бы ей быть, этой песне?
Рота уже поравнялась со штабом. Послышалась команда: «Рота, равнение налево» — и, гулко вбивая шаг, бойцы со скатками и тугими вещевыми мешками прошли мимо.
— Постой-ка... товарищи... — Мельнику вдруг почудилось что-то знакомое в облике проходившей роты. — Не иначе наша маршевая. Либо наваждение какое...
— Признал. Видать хозяина — по песне признал, — глухо отозвался полковник, и Мельник не узнал его голоса. — Я их со станции вернул. С фронта, стало быть. Песни поют, а стрелять как следует не научились.
Он произнес эти слова совершенно буднично, беззлобно и чуть глуховато, но, вероятно, именно поэтому они таким звоном отдались в ушах командира полка.
5
В эту ночь в маршевой роте долго не спали. Бойцы, потрескивая самосадом, судили-рядили о случившемся. Все понимали: ротой недовольны, она признана не готовой к боям, и причиной всему этому незнакомый острый полковник, новый комбриг.
Оптимисты пришли к выводу, что на фронте стало полегче, можно и «роздыхнуть», осмотреться, а может, и срок обучения в запасных полках увеличили.
А дело на станции происходило так.
Сойдя с поезда и увидев маршевиков, расположившихся в ожидании теплушек, полковник через минуту уже вошел в солдатскую толпу, и по тому, как он вошел в нее и как завязал разговор, всем стало ясно, что этот человек с фронтовыми петлицами полковника неспроста так неожиданно оказался среди них. Следом за полковником, не отставая от него ни на шаг, продвигался молоденький старший сержант с черными петличками и пистолетом не в кирзовой, а в кожаной новенькой кобуре. Сапожки его были до блеска начищены, и всем своим видом — затянутый «в рюмку», новенький с иголочки — он как бы предупреждал окружающих, что хотя полковник лицо, несомненно, важное, но без него, то есть без помощи старшего сержанта, он бы, разумеется, не справился. В повадке щеголеватого ординарца с двумя медалями сквозило плохо скрываемое мальчишеское превосходство бывалого фронтовика над необстрелянными тыловиками. «Что же это вы, братцы, пороха-то и не нюхали», — можно было прочесть на его лице с девичьим вздернутым носиком и румянцем во всю щеку.
— На фронте был, танки видел? — спрашивал между тем полковник у смуглого, красивого юноши с нерусскими чертами лица.
— На фронте не был. Танк не видел, товарищ полковник. Артист мы. Узбекский опера.
— А стрелять умеешь, артист? — полковник улыбался, с удовольствием разглядывая стройную фигуру узбека.
— Мало-мало.
— Мало не годится, надо много. Надо немца много стрелять.
— Петь умеем... — узбек отвечал полковнику открытой улыбкой. — Стрелял — не попал. Ничего, товарищ командир, фронт научит.
Полковник прошел дальше. Среди бойцов он чувствовал себя прочно. Знакомые запахи обжитой казармы — ремней, скипидара, пота, махорки — овеяли его на этой станции. Экипировка бойцов, подогнанность и свежесть обмундирования порадовали наметанный глаз. Это, конечно, были солдаты — это слово совсем не употреблялось нынче в армии, но он любил его. Однако незнакомого полковника встречали подчас настороженные, опасливые взгляды. Он присматривался и прислушивался к людям, стараясь постигнуть дух казармы, где комплектовали и обучали эту роту.
— Значит, не видели танков? — выспрашивал он. — Не отражали танковых атак? А противотанковое ружье видели? А в полный профиль окопы рыли? Огневую точку, дзот блокировали? Тактикой занимались?
Молодой боец, в небрежно накинутой на плечи, раскатанной шинели, выдвинулся вперед.
— Разрешите вопрос, товарищ полковник, — сказал он и лениво поднес руку к пилотке. — Мы, конечно, ничего этого не знаем. Ни танков, ни дзотов. Едем на фронт, и терять нам нечего, но справедливость...
— Чье отделение? — спросил полковник, осматриваясь. — Отделенный?
— Точно так. Я, товарищ полковник, — ввернул сержант, очутившийся подле. — Никакого сладу с ними. Бузят, нет спасения...
— Вынь руки из карманов, — приказал полковник бойцу.
— А вы кто такой?
— Я — командир бригады. Вынь руки...
— Не в этом дело, — боец в накинутой на плечи шинели уставился на полковника нагловатыми голубыми глазами. — Полковник тоже должен разбираться, что к чему. Вот, например, мы — аэродромная служба, летчики, можно сказать. Так почему же нас загнали в пехоту, когда мы имеем летную специальность...
— Руки! — крикнул полковник так, что окружающие вздрогнули.
Боец не спеша выпростал руки.
— Вижу, что за летчики, — произнес полковник, с трудом сдерживая закипавший гнев. — Как же ты вот такой собрался на фронт, а? Похоронки матерям готовите! За разгильдяйство, наверно, и списали в пехоту.
— Так точно, товарищ полковник, — поспешил объяснить все тот же сержант.
— Вы кто — командир отделения?
— Так точно, — неистово гаркнул сержант, словно обрадованный тем, что командир бригады обратил на него внимание. — Командир отделения сержант Воскобойник!
Полковник пожал плечами.
В это время перед ним вырос немолодой старший лейтенант с рыжеватыми, прокуренными усиками.
— Командир роты старший лейтенант Аренский, — деревянным голосом произнес он, козыряя. — С кем имею честь?
— Полковник Беляев, командир бригады. — Беляев полез в планшет и вытащил документ.
— Верю, товарищ полковник, — опять козырнул Аренский. — Слушаюсь.
— Как же вы с ними воевать собрались, старший лейтенант? — спросил Беляев. — На фронте в вас верят, надеются — вот, мол, на Урале армию отрабатывают. А вы... Люди-то не готовы. Как же так?
— Товарищ полковник, разрешите доложить...
— Нечего докладывать. Стройте роту — и домой.
— Товарищ полковник, разрешите доложить, что приказ округа...
— Отставить!
В это время на путях показался паровоз. За ним, лязгая и звеня буферами, медленно подтянулся к станции состав красных теплушек.
Бойцы зашевелились. Те, кто лежали на траве и дымили махоркой, поднялись, надели скатки, стали прилаживать вещмешки.
— Становись! — раздалась команда старшины, который не подозревал о вмешательстве нового комбрига в судьбу роты. — По вагонам!
— Отставить «По вагонам»! — подал команду Аренский и, согнувшись, зашагал к станционному зданию.
...Проходя с песней мимо штаба, бойцы разглядели в темноте множество командиров, заприметили и майора Мельника, который несколько часов назад толковал с ними о лопатке, и поняли, что и здесь действует тот полковник, который отправил их домой. И только один из бойцов искренне недоумевал. Он не разговаривал с полковником и вовсе не запомнил его. На станции он дремал, примостившись у дерева. Когда бойцы окружили нового командира бригады, он не поднялся; любопытство было чуждо ему, привыкшему интересоваться только тем, что входило в круг его непосредственных обязанностей. Он знал, что едет на фронт бить врагов России и что будет бить их умело, по-сибирски, знал, что может погибнуть, хотя и не очень этому верил. Глаз его был меток, рука тверда. И когда он встал в строй и пошел обратно в лагерь, то искренне удивился, но он шел и пел песню вместе с другими. Рядом с ним шагал высокий общительный солдат Яков Руденко, который сказал ему, что рота для фронта, видать, не готова и нужно еще ее «доводить».
6
Однако на другой день, когда рота после завтрака вышла, как обычно, в поле, знакомая местность и штурмовая полоса, к которой бойцы успели уже привыкнуть за несколько недель, показались обновленными. Эта обновленность сквозила решительно во всем: и в том, что необычно придирчивы и суетливы были взводные, и в том, что на поле против обыкновения присутствовал командный состав всех полков бригады. А Яков Руденко, аккуратный боец, приметив среди командиров давешнего полковника с его чистеньким адъютантом в щегольских сапожках, подтолкнул своего соседа.
Аренский ломающимся от волнения голосом объявил бойцам, что новый командир бригады хочет увидеть маршевую роту в действии, в наступлении, и поэтому он, командир маршевой роты, просит бойцов не подкачать, наступать лихо, умело, по-уставному.
Узкоглазый боец, крепыш Федор Порошин, с сочувствием слушал толковую и взволнованную речь командира роты, который нравился ему своей увлеченностью и добрым подходом к каждому из ребят, и внутренне сокрушался. Хотелось сказать: «Дрянь дело, старшой. Незадача с этой ротой, чего там и говорить. Гляди, сколь мотористов, липовых летчиков, в отделении. А отделенный тоже себе ни рыба ни мясо. Что бы такое сделать, чем помочь? И надо же, чтобы как раз на этих мотористов напоролся тот новый командир бригады и затеял такую волынку».
Роте предстояло атаковать высоту с вышкой, мимо которой часто ходили в поле на занятия.
На высотке уже чернели мишени — их было множество. И то, что за ночь тут выросли мишени, и то, что майор Мельник тоже суетился в рядах роты, еще и еще раз напутствуя ее, придавало нынешним занятиям необычно важное, исключительное значение.
Неподалеку стоял командир бригады в окружении командиров полков и комбатов. Весть о том, что отправленная на фронт маршевая рота возвращена со станции в лагерь, облетела бригаду, вызвав разноречивые толки. Полковник Гавохин, высокий, поджарый, с интеллигентным длинноватым лицом и усталыми прозрачно-голубыми глазами за стеклами пенсне, в отутюженной гимнастерке и безукоризненно начищенных сапогах, был, как всегда, спокоен и чуть-чуть насмешлив. Он, видимо, не одобрял крутой меры нового командира. Во всяком случае, полагал, что к нему это не имеет отношения. Ни одна часть бригады не блистала таким порядком и организованностью, как его полк, успевший принять несколько боев в составе запасной бригады у берегов Днепра. Его роты отличались выправкой. В строю бойцы выглядели так, словно одеты были не в затрапезное обмундирование «бу», то есть бывшее в употреблении, а в новенькую, с иголочки, форму, приготовленную для марша. А песни! Нет, никто на строевом плацу не мог потягаться с батальонами полковника Гавохина. Да только ли на строевом плацу? Войдите в расположение рот, в землянки, которые уже начали строить, несмотря на то что некоторые командиры не верили в долгую здесь жизнь: приказ — и на фронт! Все здесь было добротно и со вкусом, да и на учебных полях маршевые роты не подкачают и командира полка не подведут.
Командир артиллерийского полка полковник Семерников со своей «свитой», любопытный ко всему новому, что свершается вокруг него, похохатывал густым баском, невзирая на несколько напряженную и, во всяком случае, неуютную обстановку здесь на поле. Подполковник Зачиняев, командир соседнего полка, кавалерист, не успевший как следует повоевать, не отступал от Беляева ни на шаг, каждое его движение, каждое слово наполняя каким-то особенным и значительным смыслом: фронтовик!
Выйдя на исходный рубеж, рота расчленилась по взводам и по отделениям и, приняв боевой порядок, начала скрытно сближаться с «противником». За ротой молча следовали командиры батальонов и полков.
Но странное дело! Присутствие всех этих людей, не имевших прямого отношения к роте, не нарушало иллюзии настоящего наступления. А вскоре боевые порядки роты оторвались от поверяющих и вышли к подножию сопки, охватив ее плотным полукольцом.
Отделение, в котором находился Федор Порошин, получило задачу вместе с соседним отделением атаковать дзот «противника». Это был настоящий, глубоко зарывшийся в землю дзот. Порошин быстрыми перебежками продвигался вперед, сжимая в руках винтовку. Рядом с ним, тяжело дыша, двигался кто-то из «летчиков».
Метрах в двухстах от переднего края обороны «противника» рота залегла. Порошин оглянулся. Группа командиров осталась далеко позади. Заметил он и отстававших бойцов. Артист узбекской оперы лежал, положив возле себя винтовку. Отстал и голубоглазый моторист. Командир роты Аренский, запыхавшийся и потный, что-то кричал бойцам, размахивая руками, но Федор ничего уже не мог расслышать.
Наступил последний этап. Порошин положил винтовку на сгиб локтя левой руки и с деревянной гранатой в правой пополз вперед. Он видел перед собой только дзот, и ничего другого. Сначала он полз, потом, когда ползти стало трудно, встал и пробежал несколько шагов, опять упал в траву и снова пополз. Пот заливал лицо. На мгновение он лег на спину, посмотрел на солнце, зажмурил глаза и снова открыл их, и радужные круги поплыли перед ним. Он вдруг представил себе точно такой же жаркий день в забайкальской деревне близ Ингоды, окаймленной цепью горных отрогов.
Безмятежный медленный лет облаков на бледном, точно измученном жарой, небе рождал такое спокойствие души, так живо напоминал родные края, что Порошин едва не позабыл о происходящем.
Зеленая, местами уже выгоревшая трава. Справа уходящие к западу песчаные дюны, зыбучие пески. Внизу, в котловине, раскинулся военный лагерь, открытый пронзительным оренбургским ветрам, омываемый ливнями, заносимый снегом. И куда ни глянь — степь и степь, раскаленная, бескрайняя. Изредка перелески, негустые заросли. И снова степь. И если бы не стойкое чувство, толкавшее вперед к вершине сопки, Порошин не вспомнил бы ни о своих ненадежных соседях-бойцах, ни о войне, ни о деревянной гранате, которую должен бросить в дзот. Так ли будет в бою? Сможет ли и там думать так же, как сейчас? Там свист пуль, разрывы бомб, смерть. А для того чтобы скорее кончилось там, надо сегодня, здесь, преодолеть эту игрушечную высоту и поразить условно стреляющий дзот. Так толковал командир роты с рыжеватыми усиками и очень добрым лицом. Ишь как выбивается артист! Рассказывал — в настоящем театре представлял. А здесь, гляди ты... И какая-то сила рывком поднимает Порошина с земли, толкает вперед. Сжимая винтовку в левой руке, он правой бросает деревянную гранату и, словно догоняя ее, бежит вперед с громким «ура».
Вот он уже на вершине высотки, и двести его товарищей взбегают наверх, возбужденные, довольные тем, что испытание кончилось. Но тут вдруг появляется ординарец командира бригады в сапожках, уже тронутых пылью, и передает приказ: «Всё сначала!»
Когда рота вернулась на исходный рубеж, к потным, усталым людям подошел приезжий полковник.
— Половина из вас погибла, товарищи, половина ранена, — сказал он, внимательно изучая лица бойцов. — Искусство наступления в том, чтобы неуязвимым добраться до противника. Там, на высотке, — дзот. Довольно было одного пулеметчика, чтобы перестрелять половину роты, а из вас только один догадался бросить гранату и подавить его огонь. «Ура» лихо кричите, да на одном «ура» далеко не ускачешь. К рукопашной нужно пройти свежим. Для этого экономь силы, берегись пули, блокируй дзот. Попробуем еще раз.
Так началась тренировка роты.
Напряжение бойцов как бы передалось и командирам, прибывшим из полков. Получилось так, что они, словно ученики, сдавали сегодня экзамен едва знакомому им человеку, как бы выброшенному штормовой волной на сии далекие от фронта плоские берега. А он снова и снова возвращал роту и посылал атаковать проклятую высоту.
— Начинайте сначала, — говорил он отрывисто. — Дайте людям отдохнуть и попробуйте еще раз.
Он был заметно не в духе, нервно похлопывал прутиком по голенищу сапога.
Чувствовал, что не нашел еще общего языка с командирами, так же как и с маршевой ротой, которую тренировал сейчас на поле. Бойцы устали, смотрели на него невесело.
Вырвавшийся из пекла июльских битв на юге, черный от палящих ветров и знойного солнца, он прибыл по вызову в Ставку и не успел опомниться, как был направлен в глубокий тыл. О резервах ему прожужжали уши.
Словно не там, на фронте, а в тылу проходит главная линия обороны. Ему твердили, что резервы решат исход грядущих сражений, что от надежных резервов зависит победа в любой войне и что еще Грибоедову принадлежат слова о резервах кавалерии, «сем мудром учреждении... служившем тому, что войско наше... как феникс восставало из пепла, дабы пожать новые, неувядаемые лавры на зарейнских полях».
В вагоне, по дороге на Южный Урал, он играл в преферанс с директором чкаловского зерносовхоза и военным врачом, думал о нелепом своем назначении — почему в тыл? — проигрывал, невпопад вистуя и неудачно прикупая, и, наконец услышав на одной из станций урчание новеньких танков, оставил игру. Две недели назад он хоронил своего комиссара Жукова. Свежо пахла вывороченная земля. То, что осталось от Антона, лежало на бугре в наспех сколоченном гробу. Бойцы салютовали из винтовок.
А нынче, извольте видеть, Беляев режется в карты. И едет подальше от могилы комиссара тоже, черт попутал, «играть» в резервы.
У него был собственный счет тылам, институту подготовки войск. Маршевые роты, с которыми ему доводилось встречаться в прифронтовой полосе, радовали внешним видом. Но иногда в деле сдавали. Танкобоязнь! Под Песчанкой, когда пошла лавина немецких танков, они взорвали собственную оборону, и комиссар полка Жуков встал тогда во весь рост с пистолетом в руке. Был этот Жуков удивительно скромным человеком, до войны заведовал парткабинетом.
По дороге из Москвы в южноуральскую степь Беляев ревниво присматривался к тыловой жизни. Динамика фронта сменилась слишком замедленными ритмами. Он часто просыпался в поту от бомбежки, которая преследовала его во сне, и, глядя через спокойный прямоугольник вагонного окна на мирное небо, удивлялся тому, что есть еще оно, синее, прохладное, свободное от надрывного гула самолетов, трассирующих пуль, разрывов зенитных снарядов.
Земля здесь дышала привольно. Мимо проплывали тучные нивы, колосилась пшеница и рожь, зеленели баштаны, на полустанках и станциях под парами выстаивали составы с зачехленными орудиями, с новенькими танками; большие города фантастически щедро сияли огнями, не ведая опасностей и затемнений, — и все это великое многообразие тыловой жизни, которое с размаху как бы вдвинулось в его сознание, было одето в серую армейскую шинель, застегнутую на все крючки и туго, на последнюю дырочку, подпоясанную солдатским ремнем.
Страна воевала. И он, высшей волей отрешенный от того, что называлось фронтом, постепенно, с каждым часом, хотя и не без порывов протеста, проникался чувством уважения и даже зависти к уверенным в победе трудовым людям. Словно терпкое, но живительное вино, он пил настоянные на дымах паровозов мирные запахи тыла.
Встреча на станции с маршевой ротой снова воскресила в его памяти картины недавнего прошлого.
...Жуков был еще жив, когда загорелся первый танк. Он оглянулся и взмахнул пистолетом, словно желая сказать: «Видите, ребята, чего стоят эти танки. Немножко смелости — и горят. А вы побежали...» Но вернуться в окопы ему не удалось. Танки врага все время держали его под огнем, хотя он и пытался отползти в овражек и укрыться в синеватом кустарнике.
Мгновение замешкавшись, танки с крестами снова пошли вперед. Вокруг пылала земля.
Сидя на КП, Беляев не знал, что в эту минуту гибнет комиссар, с которым прошел не один горючий километр родной земли. Не знал, что необстрелянные новички побежали. Правда, танковая атака была отбита: помогли случайно подоспевшие танкисты. На поле стояли шесть подбитых вражеских машин, лежали десятки трупов гитлеровских солдат. Но Жуков тоже лежал бездыханный. Вернее, лежало то, что называлось раньше Жуковым.
Беляев обращался к Ставке с горьким укором: «Неужто не видите, что недоработка? Где же она — стойкость, способность сопротивляться танкам? Почему не «утюжат» ребят там, в тылу?..» И его словно услышали. Где-то в этих местах вьюжной ночью пушкинский Гринев встретил Емельяна Пугачева и подарил ему заячий тулуп.
Справится ли Беляев с задачей?
Пока он снова и снова задавал себе этот вопрос, жизнь незнакомой бригады предстала перед ним в виде усатого старшего лейтенанта со смешным белесым хохолком на голове и старомодным «с кем имею честь?».
Беляев знал: в эти дни запасные соединения по указанию Ставки пополняются фронтовиками и он — один из многих, направленных в глубокий тыл. Его долг — научить людей тому, что требуется на войне. И делать это следует быстро, но разумно, вдумчиво, терпеливо. Так подсказывали в Наркомате.
Случилось же обратное. Он делал, кажется, не то, что намечал в пути. И не так, как советовали ему в Москве. Первую ночь он провел без сна, мотаясь по полкам и батальонам. Он даже не повидался с начальником политотдела. Чернявский, начальник штаба бригады, не понравился: кажется, чиновник. С остальными не успел как следует познакомиться — некогда. «Ни минуты не терять на совещания и «накачки», — думал он. — Слишком часто совещаемся, и без особой пользы. Возглавить роту, показать, чего ждет фронт».
Но только сейчас, перед строем командиров и бойцов, понял, что просчитался. Загонял людей, а ничего не достиг.
Зато, казалось, и монументальный начштабриг, и элегантный, непроницаемый Гавохин, и этот лысоватый басовитый артиллерист, и другие малознакомые командиры молчаливо торжествуют, наблюдая бесплодность его усилий. Они-то знали весь скрытый и, надо сказать, точный механизм подготовки маршевых рот. «Не так, не так, — словно говорили их физиономии. — Неужели ты, полковник, не знаком с азами обучения, имя которому — показ?»
О, он знал эти азы! Еще в Забайкалье, под началом капитана Мельника, который ныне на поле стал удивительно незаметным, раздражающе посторонним, он познал сию простую мудрость. И если бы не тот, усатый, которого встретил на станции... Вот он и сейчас путается в боевых порядках.
— Кто он, этот усатый? — спросил Беляев громко, глядя на беспомощную фигурку Аренского, потерявшего управление ротой. — Что за кадр, прости господи!
— Актер, — ответил кто-то. — Актер-неудачник.
— Нам нужны танки, — словно в ответ проговорил полковник. Он, вероятно, все время думал о своем.
— Какие танки? — Начальник строевой части Солонцов выдвинулся вперед, сверкнув рядами неестественно крупных серебристых протезов.
— Настоящие танки. Надо обучить бойцов стойкости. Это главное. Плакатики хорошие здесь написаны: «Бей и стой, стой и бей. Боец, останови врага». А как — останови? Когда танк на тебя прет, попробуй-ка, останови. А ведь маршевики не знают танков, не видели...
— Оружейники мастерят, товарищ полковник, малые макеты, — со свистом проговорил Солонцов.
— Где их достанешь, настоящие-то? На фронте, видимо, каждый танк на учете. Неужто могут отпустить бедным тылам как учебное пособие?
— Фанерой обходимся, товарищ командир бригады, — пробасил Семерников, командир артполка. — Мои артиллеристы по деревянным макетам стреляют. Неплохие результаты.
— Слух идет, наша бригада в действующую дивизию оборачивается, — дерзко сказал Борский, лихо поводя единственным глазом. — Не с той ли миссией вы к нам, товарищ полковник?
— Пора бы, ей-богу. Надоело вторым сортом числиться.
— Кто здесь второго сорта? — неожиданно резко спросил Беляев. — Назовитесь.
Все умолкли. Воцарилось неловкое молчание.
— В войсках нет второсортных, — сказал Беляев. — Понимаю эти слова как шутку. Надо сказать, не весьма удачную. Главная задача, товарищи, ликвидировать танкобоязнь. На днях моего товарища задавило. Вот прямо так... — Он сделал неопределенный жест рукой. — С гранатами под танк пошел. Хороший друг, настоящий коммунист. Батальонный комиссар Жуков. Пошел — задавили на глазах у всех...
— Высокий? Блондин, товарищ полковник? — спросил кто-то.
— Нет, черный он был как жук. Вот именно — Жуков.
— Тогда, значит, не тот...
— Ну что ж, давайте, Иван Кузьмич, еще раз. Стройте роту — и вперед.
Мельник дал сигнал Аренскому, и рота снова пошла в наступление. На этот раз полковник шел в ее боевых порядках, давая на ходу вводные.
И Федор Порошин опять увидал перед собой дзот, зиявший разверстой пастью, и отчетливо вообразил, как шквал пулеметного огня пригибает бойцов к земле. Он залег, не смея поднять головы и пошевелиться, потому что явственно услышал пулеметную трескотню.
— Сильный пулеметный огонь! — услышал Порошин над собой голос полковника. — Хорошо лежишь, боец, хорошо! — И он понял, что это относится к нему. — Голову спрятал, ждешь?
— Так точно, жду, — ответил Порошин. — Без головы что за солдат?
— Молодец. А ведь надо и вперед. Только умеючи.
Полковник оглядел роту. Она уже взбегала на высотку.
— Сильный пулеметный огонь! — снова загремел его голос. — Дзот задержал продвижение! Назад! Вас нет, нет, нет... Уже нет... — Он указал на «убитых».
Рота залегла. Дзот имел широкий сектор обстрела и держал под огнем почти все подножие высотки.
Порошин чуть приподнял голову и посмотрел на соседей. Он понял, что люди не сдвинутся с места, пока не последует приказ. Они вели себя сейчас как в настоящем сражении и, казалось, уже не чувствовали усталости.
— Принимайте решение! — услышал Порошин, и, хотя слова полковника относились к командиру роты Аренскому, Порошин понял, что принимать решение надо и ему самому. Он увидел вспотевшее, страдающее лицо Аренского и посочувствовал ротному. Потом стиснул деревянную гранату-чурку и, подхватив винтовку за ремень, пополз вперед по-пластунски, как его выучили в полку, не отрываясь от земли. Метрах в ста от себя он увидел дзот. Он был один, один на всем белом свете, и еще — зияющая черная амбразура.
Задыхаясь от усталости, он прополз еще с полсотни метров. Дзот уже близехонько, его можно достать гранатой. Приподнявшись на мгновение, он метнул гранату и тут же припал лицом к земле. Голос полковника, прозвучавший над ним, заставил его вздрогнуть, точно от взрыва.
— Граната не разорвалась! Дзот живет. Огонь продолжается! Берегись, боец! Скосит!
В голосе полковника звучала тревога, и она словно подстегнула Порошина. Полковник, оказывается, следил за ним.
Он лежал, не смея пошевелиться, лихорадочно соображая, что же сделать, как заткнуть пулемету его проклятую глотку. Он уже видел дощатую внутренность дзота и почти каждую в отдельности травинку, что так мирно росла подле. Если бы под руками граната — да внутрь ее, через амбразуру. Вот было бы лихо!
И вдруг Порошин, словно решив для себя что-то важное, отвернул в сторону и пополз к лежавшему неподалеку «убитому» бойцу. Без слов он выхватил из его руки гранату-чурку и также быстро, не теряя ни мгновения, пополз вперед, но уже не навстречу амбразуре, а куда-то в сторону от нее, словно пытаясь скрыться, затеряться в блеклой траве. Однако вскоре его потное, словно закопченное пороховым дымком, лицо увидели на верхушке дзота — он незаметно для многих приполз с тыла. Неуязвимый теперь для врага, он приподнялся над амбразурой и, сжав губы, с отчаянной силой швырнул гранату внутрь.
— Вперед, ребята! Нету огня. Впере-ед!
Он поднял винтовку над головой, как сигнал к атаке, и, обессиленный, опустился на землю.
А полковник уже бежал к дзоту и что-то — не разобрать было что — кричал. Рота хорошо поняла «маневр» Порошина и стремительно обтекала высоту, длинными перебежками просачиваясь в расположение обороны «противника». Полковник увидел и голубоглазого дерзкого моториста, и узбека. Они бежали вперед, согнувшись. И это целеустремленное движение вперед рождало в нем чувство гордости. Он наконец показал командирам, чего можно достигнуть, если организовать занятия как настоящий бой, придать им черты подлинного сражения.
Порошина полковник нашел на высотке, когда тот, положив возле себя винтовку и скинув сапог, деловито перематывал портянку. Порошин вскочил, но полковник махнул рукой: «Делай, мол, свое дело» — и сам опустился рядом.
— Молодец, — сказал он. — Как фамилия твоя?
— Порошин, товарищ полковник. — Портянка не наматывалась, руки плохо слушались бойца.
— Правильно сообразил. Герой!
Федор растерянно улыбался.
— Какой же герой? Невтерпеж стало. Держит и держит всю роту. Я и решил его сзади...
Полковник обнял Порошина за плечи, выражая ничем не скрываемое восхищение его находчивостью.
— В этом-то и все дело. На войне смекай, а здесь делай как на войне, — сказал полковник. — Спасибо! Все привыкли в лоб атаковать, видишь ли, а он с тыла... Дело вроде небольшое, а сколько жизней спас, брат! Ты, стало быть, настоящий, настоящий солдат!
И Порошин, как был в одном сапоге, вскочил и вытянулся перед полковником, радостно улыбаясь, но не совсем еще понимая, что же такое он совершил.