Запасный полк

Былинов Александр Иосифович

Глава пятая

 

 

1

Спустя несколько дней майор Мельник сдал полк.

Твердое решение, родившееся тогда, в час ночного «разбора», и все происшедшее вслед казалось ему логическим и справедливым завершением пути. Появление Беляева в южноуральских степях и почти фантастическая их встреча в бригаде как-то по-новому осветили всю жизнь майора от самых истоков. Сама судьба или рок, в который он никогда не верил, посылала ныне в лице Беляева свой знак.

В ту ночь, освещенную багровым костром, он сказал Беляеву о своем решении. Тот пытался успокоить майора, советовал подумать, не торопиться. Он доказывал, что серьезный промах штаба полка не влечет еще такой меры, как смещение командира, а порядок и организованность будут наведены. «Поможем...»

Но Мельник стоял на своем. Он брал на себя вину Борского, потому что знал о недоработке в роте и примирился с ней, отпустил на фронт необученных. Он мотал своей седеющей головой, не соглашаясь с доводами, а мягкость полковника, бывшего подчиненного, все более раздражала и оскорбляла. За все, что происходит в полку, отвечает его командир.

На другой день свое решение Мельник закрепил рапортом. И вскоре из округа пришел приказ.

Мельник сдавал полк своему заместителю по строевой части. Он не ожидал, что процедура эта будет так удручающе тяжела для него.

Казалось, что передает не только батальоны и роты вместе с оружием, снаряжением и продовольствием, лошадьми, автомашинами, землянками, помещениями, штабом, телефонами и портретами, но и эту степь, обожженную солнцем, и солнце, неяркое, оренбургское, словно остуженное ветром, и резкий ветер, досаждавший людям, и реку, и рыбу в реке, и все остальное.

Первое утро, когда Мельник проснулся уже не командиром полка, а обычным резервистом, встретило его ранним прохладным солнцем. По привычке он быстро поднялся, плеснул из миски на лицо, тщательно вычистил сапоги и, как всегда осторожно, чтобы не разбудить своих, вышел, прикрыв за собой дверь.

Лагерь уже бодрствовал. Обычно суета подразделений не доносилась на окраину лагеря к офицерским домикам. Но Мельник как бы услышал всем существом и простуженные голоса старшин и молчаливую «работу» утреннего подъема, когда бойцы впопыхах навертывают портянки, кашляют, торопятся к построению, зарядке и пробежке. Это солдатское утро было так знакомо майору, что захотелось по привычке вытащить старые, но верные часы-луковицу и засечь время для одной, наугад выбранной роты, как он делал это в ушедшие годы своей капитанской молодости. Но он только усмехнулся.

Лагерь заволокла розовая утренняя дымка. Неподвижно застыли деревья, начинавшие желтеть, кустарник, в котором, казалось, еще зябко гнездился не разбуженный солнцем ночной холодок. Песчаная дорога, тронутая ночью дождем, хранила свежие следы колес — это на рассвете проезжали подводы с хлебом из бригадной пекарни. Капельки дождя отсвечивали на жухлых листьях, в них искрилось солнце, а влажная трава уже замутила блеск сапог майора.

День обещал быть погожим. Жизнь в полку и сегодня пойдет по давно утвержденному распорядку. Так же отправятся на занятия роты, затрещат на стрельбищах выстрелы и горнист будет дуть в трубу: «Попади, попади». Так же вечером протрубят «Отбой», и лошади по-прежнему будут пережевывать овес, разве что некому будет пропесочить нерадивого сержанта, который грязь в кормушках присыпал соломкой и решил, что командир полка побрезгает ручкой до дна копнуть.

Мельник шел гулким плацем. Здесь обычно происходили торжественные церемонии, гремели полковые митинги. С этой наспех сколоченной трибуны, обтянутой кумачом, нередко и сам он произносил речи, провожая на фронт маршевиков.

У распахнутых дверей продовольственного склада стоял заведующий — пожилой солдат Немец. Странная эта фамилия служила часто поводом для острот, но самого его не смущала нисколько. «Немец так немец, — говаривал он. — Абы не фашист».

Он приветствовал командира полка, неловко козырнув, а Мельник протянул ему руку и вошел в помещение. Здесь пахло хлебом и мясом. Мешки и ящики громоздились до потолка, медно-желтые коробки «второго фронта», как называли бойцы американскую тушенку, стеной стояли в углу. Буханки свежего темного хлеба, сложенные в штабеля, возвышались у весов.

— Ну что, Немец? — спросил майор, рассеянно просматривая лежавшие засаленные накладные. — Что скажешь? Кормишь?

— Кормлю, товарищ майор. Наше дело такое. С вечера до утра, с утра до вечера... Котлы кипят.

— Кипят?

— Так точно, товарищ майор.

Кто-то заглянул в дверь, но, увидев майора, тут же исчез.

— А ведь я уже ушел от вас, — вдруг сказал Мельник. — Уехал. — И он звонко щелкнул костяшкой счетов.

— Каждый поедет, товарищ майор, коли потребуется, когда команда будет. Что же с того? — подчеркнуто равнодушно проговорил Немец, и Мельник был благодарен ему за то, что тот не выражает сочувствия. Завскладом был, пожалуй, ровесник майора. Нестроевик, он с первых дней окопался в этом складе, вел дела аккуратно, все у него выходило в ажуре, остатков не обнаруживалось. Немец, несомненно, знал о том, что произошло в полку (он все знал раньше других), но виду не подавал: «Ничего, мол, особенного. Как я вас уважал, так и уважаю. Каждого из нас, даже меня, можно снять, если придраться. Пусть они не думают, что в этом «снять - назначить» весь смысл жизни».

Лесок, синеватой тучкой набегавший на лагерь с востока, встретил прохладной дремой и как бы звал вглубь, подальше от людей. Он был полон тонких запахов перегноя, свежей хвои. Воздух был влажным и терпким. Иван Кузьмич шагал меж деревьев, прислушиваясь к шорохам, к щебетанию птиц. Ветви опускались над ним, ласково трогали лицо, оставляя влажные следы. Все здесь было ново, незнакомо. И он подумал, что вот ведь ни разу за все время не был здесь. А жаль! Отличное место для раздумья!

Впрочем, неплохо бы этот лесок приспособить для боевой учебы подразделений. Отличный рельеф. Вон вдалеке небольшая ложбина, покрытая густым кустарником, левее — густой сосняк. Деревья затрудняют обзор местности, а если слева дать фланкирующий огонь пулемета, наступающим трудно придется, не один ляжет на пути к «вражеским» окопам.

Майор усмехнулся. Не слишком ли запоздал, стратег? Надо было раньше с протоптанной стежки шарахнуться в незнакомые леса и долы, от учебного плаца, от надоевшей высотки, прочь к неизведанным рельефам, к неожиданным, «заминированным», обработанным «вражеской» артиллерией местам.

Солнце пробивалось сквозь густую листву. В лесу стоял холодок, словно в сырой комнате. Опушка уже отливала желтизной. Казалось, что само солнце смелой кистью лучей мазнуло по деревьям да так и застыло на них до самого снега.

А ведь не замечал он природы, не замечал, хотя всегда был с ней и даже в ней. В молодости исходил тысячи верст, ступал по горячей земле, по луговым цветам и клеверу, по сгнившим прошлогодним листьям, падал камнем в пахучие травы, в разноцветье летних оврагов, переползал, вдыхая запахи чебреца, подорожника, мяты, взрыхленного чернозема, жевал щавель, заглушая жажду, применялся к местности, изучал земную красу, как удобный или неудобный, выгодный или невыгодный рельеф местности, рубеж для атаки или обороны, а реки представлялись ему естественными преградами или водными рубежами. Он не увлекался ни рыболовством, ни охотой, как многие его сослуживцы.

В мирное время полк жил «благонадежно». Майор командовал без особого напряжения. Он отлично знал весь церемониал смотров и поверок. Наезжих поверяющих не терпел: «Послужи с мое...» Как-то попал в числе других на зубок начальнику политуправления округа («Командир полка отстает, не учится, не постигает...»). Собственным брюхом «постигал» он опыт на полях да на буераках. Повертись день-деньской по казармам да конюшням, поставь по команде «Смирно» с десяток старшин да взводных, втемяшь им понимание, что есть военная служба, — тогда заговоришь ли еще о новых требованиях и методах! Требования, может быть, новые, а служба старая...

В июле сорок первого формировал запасный полк. Пусть где-то поначалу сбился с ноги, стушевался, не стал героем, потому что не привык отступать, прятаться от врага, хоронить павших. Но, видит бог, полк выравнялся.

И если случались прорехи, подобные той, которая нынче сокрушила, так у кого же их не бывает? Но тут же возражал себе: «Не лги, сам отпросился, сам решил. Все взял на себя. Чтобы не краснеть перед внуками, даст еще бог. А то ведь и впрямь — война кончится, а он и фронта не увидит».

Поэтому, когда на днях вызвал его Беляев и со смущенной улыбкой, усадив на диван, сказал, что приказ еще можно «отставить», Мельник покачал головой и, вставая, ответил:

— Никак нет, полковник. Не испытывай. Твердо решено. Каждый день мне в тягость.

— Не обижаетесь? — спросил Беляев,

— Нисколько.

Беляев протянул руку.

— Когда пожалуешь? — спросил Мельник.

— Провожать придем.

На том и порешили. Но позднее, когда оставался один, накатывало раздумье.

И ныне прелесть раннего утра и осеннего леса не спасала от тяжелых мыслей. Хорошо бы не показываться больше! Превратиться в зверушку и скрыться в густой траве, в потайных норах у мшистых пеньков. Ни тебе полка, ни роты, ушедшей на фронт, ни Борского, ни Беляева, никого, кто напоминал бы о прошлом, о путях и дорогах, пройденных не так и не там. За деревьями буйствует жаркий полковой день. Он уже не твой. Имя твое в военных списках, и где тебя ждут — неизвестно.

И вдруг с тоской подумал, что ничего ему уже не жаль здесь. Вчерашнее близкое стало вдруг отчужденным и даже враждебным. Будто не его усилиями стаскивалось все в эти склады, конюшни, палатки, стеллажи, стрельбища, по гвоздику, по дощечке. Только один островок в этом песчаном безбрежье звал трепетным голосом. Семья — Аннушка, Наташа...

Перед войной они должны были пожениться — Наташка и Алик, черноволосый студент пятого курса. Где-то они повстречались, то ли на вечеринке, то ли на именинах. Он приходил ежевечерне, исчезал только перед сессией, когда он и Наташка, каждый в отдельности, сидели за книгами. Он готовился стать инженером по прокатному делу, а она — преподавательницей физики. Мельник и Аннушка с теплотой наблюдали за крепнущей дружбой молодых: майору обещали квартиру в этом городе, где необычно долго задержался, одна комната предназначалась для новобрачных.

Погиб Алик под Перемышлем.

Наташа чуть постарела, глаза затаили непроходящую печаль, слишком заметную близким. Дорога на восток да месяцы неустроенной жизни в новых местах; морозный Бугуруслан с розовыми столбиками дымков, застывших в безветренном воздухе; татарская деревня Асекеево с чистотой горниц и смешными домашними козочками у хозяев; снежные просторы русской равнины, слепящей глаз; кое-какая полковая работенка, к которой приспособилась; чужая беда, напоминавшая собственную; похоронки да невеселые сводки радио; и люди, люди, люди, приходившие и уезжавшие на далекий фронт, — все это как-то скрадывало, выветривало горе.

Майору казалось, что дочь выздоравливает. Господи, да если вдуматься, разве она одна пережила горе в эти грозные дни? Придет еще ее праздник, дай только срок.

Он уже шел знакомой дорогой домой.

Художник Савчук, с удивительно некрасивым лицом, словно природе было некогда поработать над этим человеческим экземпляром, приложил руку к пилотке.

— В столовую, что ли? — спросил Мельник.

— Так точно, товарищ майор.

— Значит, рисуем?

— Рисуем, товарищ майор.

— Материала хватает или надо съездить?

— Надо бы съездить, товарищ командир полка. В округе обещали красочками помочь.

Лукавая улыбка на лице художника. Майор знал слабости своих людей. Зазноба у этого паренька в Чкалове, часто просится художник в командировки — то краски достать, то холст, то масло... Но теперь майор никакого отношения не имеет к командировкам этого некрасивого, но симпатичного юноши.

— Все рисуешь, Савчук, а командира полка на прощание забыл запечатлеть. Уезжаю я от вас.

— Слышал, товарищ майор. Я, между прочим, хотел предложить, только боязно было. А теперь, если разрешите...

— Теперь нового комбрига рисуй. Он тебя допустит — фигура солидная.

— Так точно, — ответил Савчук. — Он делов наделал. Артиллерийский вал такой организовал — страшно смотреть. Через него, наверно, ни дня ни ночи — все рисую.

— Ну, ну, рисуй, брат...

Савчук, откозыряв, пошел дальше, размахивая котелком.

Мельник направился домой. Из-за угла показался взвод. Командир взвода, незнакомый лейтенант, встрепенулся и скомандовал: «Взвод, смирно! Равнение направо!» — а сам приосанился и, припечатывал шаг, приложил руку к пилотке. Взвод закачался, прекратив отмашку. Бойцы обратили загорелые лица к майору. Мельник отдал честь. Конечно же, комвзвода не знал, что Мельник уже не командир полка.

Но странное дело, эта малозначащая встреча как бы взбодрила майора. Что же, собственно, произошло? Первый ли раз в жизни покидает он обжитое, насиженное место? Армия не считалась ни с ним, ни с его женой. Бросала — перебрасывала, разлучала, снова сводила и опять разлучала... Правда, никогда не было так тяжело. Не потому, что уходил на опасную, на смертную дорогу войны. А потому, что на сей раз как бы сплоховал в чем-то, недотянул.

Но разве он сдался? Уклонился? Отступил? Как бы не так! Не назад он шагнул, а вперед. Фронт нынче — это вперед. И только вперед. Туда, где трудно. Не прячется, не юлит. Он солдат... И к этому дню готовился еще бог знает с каких времен... Сам готовился и других готовил, таких, как Беляев. Верил в них, не зря лично ввинчивал квадратики в их петлички.

Взвод удалялся с песней. Бойцы запели, как только разминулись с майором. Звонкий голос запевалы взбодрил разомлевших бойцов:

По курганам горбатым, По степным перекатам...

Он еще не раз услышит эту песню и многие другие песни, которые реяли над ним всю жизнь, как бы опоясанную скрипучей портупеей. Нет, не выбили его из седла нынче, а, наоборот, пересадили с тихохода на горячую скаковую лошадь, только бы удержаться. Понесет его этот необъезженный им конь по таким долам и весям... Засвистит ветер в ушах, оглушит, ослепит; в дикой скачке, может, займется дыхание у седока, а может, и упадет, сраженный шальной пулей... «Как упал седок с коня...»

Что ж, и на то согласен. Только, чтобы провожала его песня, к которой привык, которую сам когда-то певал, покачиваясь в седле.

 

2

В тесной комнатке было шумно. Собравшиеся изрядно выпили, поэтому разговор был громкий и обстоятельный. Особенно грохотал «бог войны» полковник Семерников, которого знали и любили в этом доме.

Беляев запоздал. Знали бы, сколько времени он топтался неподалеку от дома, а потом уже у самого крыльца. Держа в руках «штрафной» стакан, наполненный полковником Семерниковым, он услышал голос Наташи, увидел ее, кивнул.

Оказывается, он ждал и страшился встречи. Что она думает о нем, об отце, обо всем этом... В ее девичьем облике проглядывало нечто неуловимо зрелое, женское.

— Начальство не опаздывает, а задерживается.

— Задержка наказуема.

— Два наряда... два бокала вне очереди.

— Друзья-однополчане, подняли...

Он здоровался с Аннушкой, снова с Наташей — ощутил ее теплую руку в своей, что-то говорил о прошлом, о сопках и падях, где прошло детство этой девушки, и снова пил со всеми.

«Хорошая, солдатская семья, — подумал, закусывая после выпитого и точно чувствуя себя среди однополчан. — Все они, и даже Наташка, понимают, что такое кадровый командир. Здесь, на этих землях, так часто разлучаются, так часто провожают родных и друзей».

Копна золотистых волос появлялась то там, то тут среди гостей: Наташа помогала матери по хозяйству.

— Не забыли нас? — спросила девушка, видимо решившись заговорить с ним, и в ее широко раскрытых глазах мелькнули любопытство и испуг. — Я вас помню. Мне было четырнадцать, и я ждала, когда же вы наконец начнете ухаживать за мной, как полагается адъютанту.

Беляев рассмеялся:

— Не подозревал, что это входит в круг моих обязанностей. Во всяком случае, никаких распоряжений на этот счет...

От нее шел запах скошенной травы.

— А помните — зимой? Вы с отцом вернулись с «выхода», прямо с мороза ввалились к нам, в теплую комнату. А у вас шинель сгорела — вот такая дыра на спине... Помните?

Еще бы! Как забыть тот тяжелый двенадцатидневный поход, когда гигантские костры из сосновых ветвей трещали на всю тайгу, согревая роты и батальоны, и как во сне все ближе и ближе подвигались к огню бойцы и тлело сукно шинелей. Еще бы не помнить, как они ввалились в теплую избу, сизые от ветра и мороза, выпили по полстакана водки, поели и бухнулись на теплые овчины, чтобы сутки не просыпаться.

— А помните шпиона Цоя, капитана? Ох, это было страшно...

Слегка захмелев, он удивленно смотрел на Наташу, которая не переставала вспоминать события из прошлой, далекой жизни, и в этой ее живости и даже известной нарочитости он прочитал то, чего страшился. В нем она видела причину нелегких перемен и за напряженной живостью прятала тоску и, вероятно, обиду.

Тосты следовали один за другим. Вспоминали путь отступления, потери, одинокие могилы товарищей, сокрушались, что сидят в тылу, вместо того чтобы воевать на фронте. Зачиняев, повторяя свой клич «Руби ногой, ребята!» — заверил, что скоро будет на фронте, чего бы это ему ни стоило,

— Завидую, майор, веришь? — говорил он, обнимая Мельника. — От чистого сердца завидую. Знаю, что не сладко на фронте, зато дело-то настоящее. И польза видна налицо.

— А здесь пользы не замечаете? — спросил Беляев.

— Прямой отдачи? Нет, не замечаю. Разговор неофициальный, парткомиссии не подлежит. Я во хмелю.

Майор Мельник улыбался и одобрительно кивал головой. Трудно было сказать, что одобрял он: то ли слова Зачиняева, то ли слова Беляева. На душе было тепло — вот собрались друзья проводить, и никакой неловкости, никакой недомолвки. Более того, он видел искреннюю зависть со стороны многих, с которыми свела судьба на этом суровом участке земли: вот ведь едет на фронт, в настоящие соединения, в боевые части, а может, еще и в гвардейские попадет. Конечно, придется какое-никакое время потоптаться в резерве, в приемных у окружного начальства, но там его знают и наверняка ускорят отъезд в действующую.

Он уже давно обрел спокойствие. И едва заметное превосходство над всеми, кто сидит в этой комнате, вызывает даже улыбку на губах. Словно ныне он знает такое, чего не знает никто здесь, даже Алексей, командир бригады, с которым расстается надолго.

Щербак был мрачен и чувствовал себя неловко. Он много и неумело пил, быстро захмелел.

— Всех нас — в рядовые, — гудел он, поглаживая граненый стакан. — Прохлопали роту... Борского надо убирать, товарищ полковник. Авторитета у него с гулькин нос. А начальник штаба без авторитета — пустая баклага. Он еще учудит...

— Вместе отвечать будете, — рассмеялся Беляев. — Вы зорче — как-никак два глаза у вас. Может, его поучить надо? Вы же комиссар, воспитатель.

— Черт ему воспитатель. Думаете, не возились с ним? Было ему и за рыбу, и за Папушу было... Он выговоров не понимает.

Анна Ивановна присела к краешку стола, ее тоже заставили выпить. Проглотила горькую влагу по-женски неловко. Закусила огурчиком, подмигнула Беляеву — знай, мол, наших. Потом снова отлучилась по хозяйству.

Дейнека затянул песню. Голос у него был высокий, приятный.

Распрягайте, хлопцы, коней, Та й лягайте спочивать...

Это была старинная украинская песня, но ее любили в бригаде и пели часто. И нынче подхватили на разные голоса, и тихо она полилась, словно поющие вывязывали широкую и знакомую дорогу на Украину, плененную ворогом.

Копав, копав криниченьку У зеленом у саду, Чи не выйде дивчинонька...

Многим эта песня была хорошо знакома, витала она над ними в дни комсомольской юности, и в колоннах с красными стягами, и в дружной компании на отдыхе.

Знал ее и Беляев, хоть с Украиной не был знаком, а вырастал далеко от нее. Но в суровое Забайкалье, где служил, послала она своих сынов из Киева, Запорожья, Чернигова и Переяслава и свела воедино, в одну роту, под начальством украинца-старшины, обладавшего выразительной фамилией Нагайник. Когда рота запевала украинские песни, старшина, давно расставшийся с родным краем по причине сверхсрочной службы в армии, тихо подтягивал своим неожиданным дискантом и становился в эти минуты доступным и мягким — лепи из него что хочешь. Там Беляев научился подпевать знаменитое: «Ой, жаль, жаль...» — и полюбил мелодичные песни малознакомой Украины, с которой вот вновь свела судьба в оренбургской степи: бригада формировалась на Украине и сохранила свой постоянный состав.

Песня звучала, а Беляев с любопытством смотрел на Наташу, на ее старательное лицо, когда, закрыв глаза, присоединяла она свой голос к общему хору. Однажды глаза их встретились. Она улыбнулась, продолжая выводить:

Выйшла, выйшла дивчинонька До крыныци воду брать...

Щербак, уловив взгляд Беляева, неторопливо заметил:

— Решил я ее в библиотеку устроить. Есть, правда, у нее страсть давняя — на фронт. А мать — на кого? Обойдутся без нее на фронте.

— На фронт, говоришь, ее тянет? — спросил комбриг. — Почему так?

— Как почему? Романтика, выходит... Молодежь вся на фронт торопится.

Беляев подумал: «Конечно, там обойдутся без нее. Ведь там ее не знают. А здесь она своя. И мать остается. Прав Щербак».

Он преисполнился теплым чувством к Щербаку.

Стали прощаться. Беляев обнялся с Мельником, троекратно поцеловались.

— Возвращайтесь с победой, — сказал Беляев.

— Да уж постараюсь, иначе нам нельзя.

В сенях Беляев остановил Наташу, взял за руку.

— Послушайте, Наташенька... Вы — умница, все поймете. Правда?

— Правда, — ответила она, и нижняя губа ее дрогнула. — Я все понимаю... — И, вдруг отвернувшись, затряслась в беззвучном рыдании, уткнув лицо в ладошки.

 

3

Еще было непоздно.

Можно было все переиначить. Даже сейчас, когда холодные рельсы сверкают беспощадным ожиданием поезда. Решить и отменить. А потом оправдаться перед округом. «Не будем разлучаться, Иван Кузьмич. Может, наступит час, когда бригада обретет фронтовой номер и станет именоваться дивизией. Вот тогда и поедем...»

Он долго не мог успокоиться в ту ночь, ночь проводов. Наташины слезы поразили и как бы сковали его. Что-то похожее испытал он, когда умирал отец. Алексею было двенадцать, и он никак не мог примириться с тем, что вот уходит навсегда человек, который так нужен ему, человек с высохшей и теперь уже чужой бородкой, щекотавшей его в детстве.

Мастер металлических конструкций, практик, не дотянувший до института, а оставшийся полурабочим, полуинженером в цехе электросварки, он собирался и Алексея приучить к своей работе, казавшейся ему красивее и важнее всех работ на свете. Осанистый, солидный, с заметным брюшком, он за месяцы болезни превратился в сухонького старичка, о котором Алексей однажды подумал: «Неужто он совсем недавно ворочал стотонные фермы мостов и эстакад? Выпивал с мастерами при случае. И заступался за обиженных, и выступал против несправедливости...»

В те дни, когда умирал отец, Алексей, не привыкший еще хоронить близких, почти физически ощущал, как внутри, где-то близко у сердца, готов оборваться какой-то до отказа натянутый, скрепляющий тяж. Со всей полнотой, оказывается, разделял он ныне горечь разлуки, владевшую Наташей и ее матерью. И странно, все то, что предшествовало минуте близящегося расставания, вдруг показалось ему незначительным, как бы растворенным в этой слезинке, выкатившейся из глаз девушки. И роты, и тревоги, которые вспыхивали в частях довольно часто, и строевые праздники...

Провожать Мельника отправились многие. Во всяком случае, когда, погромыхивая и задыхаясь, к станции подкатил поезд, составленный из пассажирских и товарных вагонов, к руке майора потянулось множество рук, среди которых была и смуглая рука Борского, и сильная рука Щербака, и тонкая девичья рука смущающейся медсестры Веры, лечившей иной раз командира полка от простуды. Тогда-то Беляев подумал, успокаиваясь, что ничего особенного не произошло, что в это же самое время свершаются тысячи самых разнообразных разлук и прощаний, что война на то и война, чтобы разлучать людей и заставлять их надеяться на встречи. И что так же, как он, вероятно, думают все собравшиеся здесь.

Мельник расцеловался с женой и дочерью, подошел к Беляеву и обнял его.

— Верю, что встретимся, — проговорил он. — Успеха желаю.

Но когда поезд увез майора и скрылся за поворотом, ощущение непоправимой ошибки снова прочно овладело Беляевым. Он пытался скрыть свое смятение от окружающих, преодолевая неловкость, что-то ободряющее говорил Наташе и ее матери. Но отвечали ему односложно и сдержанно, то ли по причине затаенной обиды, то ли рассеянности. Случилось то, чего страшился. Отчужденность, отъединившая однополчан с первого дня встречи, не проходила и нынче.

Наташа шла впереди с Борским и Верой: последние уже не скрывали своей близости. Щербак что-то гудел подле Аннушки. Дейнека шагал вместе с Гавохиным, припадая на одну ногу. Все направились домой, и только сейчас Беляев остро уловил приближение осени. Травы пожелтели и наполняли степь терпким ароматом. Далекая синева на горизонте — солнце уже давно зашло — как бы распространяла прохладу. По обочинам пыльной дороги, исхоженной тысячами ног, Беляев разглядел тонкие нити паутины. Он шагал, разрывая сапогами серебристую вязь, причудливо вывязанную паучками осени. И в этом микроскопическом, никому не заметном, яростном разрушении он находил удивительное отдохновение от тяжелых и, надо сказать, неуместных мыслей. Вот так же он будет рвать все, что попытается помешать его делу, его заботам здесь.

Походка Наташи была упругой, сильной. Что-то надо сказать ей сейчас. Важное для него. И может быть, для обоих. Сказать о прошлом. Что не замечал тогда ее, девочку, школьницу, тонконогую, смешливую, с косичками, водившую дружбу с одноклассниками, такими же юными, как и она. А она, оказывается, многое запомнила и, пожалуй, всерьез принимала его, старшего, равнодушного, вхожего в их дом. Может, нравился по-девчоночьи, по-школьному. Он слышал, что, бывает, влюбляются вот такие чистой, вычитанной где-то любовью...

И вот она уже взрослая, полузнакомая, не чужая. Была невестой. Потеряла жениха. Наверно, скорбила, плакала.

Борский, жестикулируя, горячо рассказывал Наташе о чем-то. Он мог говорить о футболе с такой же яростью и знанием, как и о лошадях, в которых, говорят, разбирался; мог рассказывать об этикете шахиншахского двора или о том, как генерал Курбаткин кормил офицерский состав Средне-Азиатского военного округа черепашьими яйцами. Он слыл в полку трепачом и ветрогоном, хотя часто умел блеснуть и военной выправкой и даже солдатской мудростью. Посоветовавшись с начальником политотдела и начальником штаба бригады, Беляев строго наказал Борского за халатность и очковтирательство при формировании маршевой роты, не применяя, однако, более тяжелых санкций. А нынче Борский не чувствовал ни виноватости, ни даже неловкости перед теми, кто только что проводил отца и мужа. Беляев на миг позавидовал его развязности.

Позади всех на лошади следовал Агафонов, держа повод командирского вышколенного Оленя. Вскочить бы на гнедого и рвануть в степь, разметать по ветру тоску, которая неожиданно взяла за горло.

Но нет, ему надо быть поближе к ней, вчера еще малознакомой девушке, занявшей вдруг непомерно много места в этой степи, в песчаном безбрежье.

И он упрямо шагал, подминая сапогами желтеющие травы и разрывая паутинку меж трав.

 

4

То ли от долгого пути, то ли от погоды — к вечеру небо заволоклось темными тучами — Дейнека почувствовал знакомую боль в позвоночнике и свалился в постель. Сумерки надвинулись на одинокую его комнату внезапно.

Прислушиваясь к боли в области четвертого и шестого позвонков — он уже научился точно определять расположение своих пораженных позвонков, — Дейнека перебирал в памяти события минувшего дня, и снова и снова виделись ему змеистые рельсы, пестрый полутоварный, полупассажирский состав, торжественное лицо Мельника, растерянное и заплаканное — его жены, слезинка дочери и отчужденные, мятущиеся глаза Беляева. Начальник политотдела знал и понимал все.

«Останутся, приживутся или уедут отсюда куда-нибудь к родным? — подумал он о семье командира полка. — Зачем им, впрочем, ехать?»

Женщины и семьи были «легализованы» здесь, несмотря на возражения бывшего командира бригады. Окраины лагеря оглашались детским смехом. Жены командиров и вольнонаемные, среди которых было немало девушек и еще больше вдов, как бы украшали лагерь, расцвечивая его солдатское однообразие. Они самоотверженно чинили красноармейское обмундирование, изодранное на учебных полях и стрельбищах. Они служили поварами и официантками в столовых и продавщицами в магазинах военторга, медицинскими сестрами и военными врачами, библиотекарями и учительницами. Они пели в красноармейских хорах, плясали на сцене, обутые в изящные, чуть ли не сафьяновые, сапожки, готовили мужьям обеды, воспитывали детей, любили одиноких непритязательной походной любовью...

Аннушка, Анна Ивановна, хорошо сохранившаяся женщина, славилась умением хозяйничать, ее квашеную капусту не однажды едал и начальник политотдела. Она была, по-видимому, доброй женой Ивану Кузьмичу.

Дейнека вспомнил своих. Капа, пожалуй, засолит капусту не хуже Аннушки. Эвакуировались они уже без него. Брат Капы — главный инженер металлургического завода в Алапаевске. Там и живут.

Надо о семье позаботиться. Дело солдатское — война. Поручить Щербаку...

И вдруг понял, что все его мысли сосредоточены вокруг Беляева, что по странному обстоятельству ходит он за ним след в след, передумывая все беляевское. Это уже диктовалось нисколько не службой, а, пожалуй, долгом сердца, когда человек рядом становится уже частицей тебя самого. Так вот: нелегко Беляеву нынче... Одно дело — пехота за огневым валом да обучение войск во взаимодействии с танками. Другое дело — человеческая тоска, тонкость отношений, все, что сотворила судьба в этих оренбургских степях с близкими некогда людьми...

Беляев встретил Дейнеку несколько удивленно — он впервые появлялся в такой час. И это удивление не ускользнуло от наблюдательного начальника политотдела.

Полковник был в пижаме и комнатных туфлях, что придавало ему домашний и усталый вид.

Комната, которую он обживал — остальные пустовали, — была по-прежнему обставлена подчеркнуто скромно. У стены стояла простая железная койка, стол, покрытый белой клеенкой, несколько стульев. На стене висела большая карта, возле которой часто простаивал хозяин, о чем свидетельствовали красные флажки, отступавшие по всему фронту.

— Заходи, садись, Василий Степанович, — пригласил Беляев, пододвинув гостю стул. — Чай будешь? Агафонов!

— Чаев не надо, полковник. Я ненадолго.

Агафонов вошел, щелкнув каблуками сверкающих сапожков с низкими, даже чересчур низкими, голенищами, и тут же вышел.

— Отступаем? — спросил Дейнека, глядя на карту.

— Понемногу есть, — вздохнул Беляев. — Вот сюда, в этот резервуар, идут наши маршевые роты, глядите. Здесь перемалываются фашистские войска.

— И наши, — заметил Дейнека.

— И наши, — согласился полковник.

Он провел рукой по излучине Дона, показал на Воронеж, потом спустился на юг. Новочеркасск, Шахты, Ростов, Армавир, Майкоп и другие города находились уже по правую сторону фронта, обозначенного алыми флажками, и были исколоты остриями булавок.

— Этого лета никогда не забыть, — сказал Беляев, не отрываясь от карты. — Пройдут годы, гитлеризм будет раздавлен. Новое поколение подрастет, для него война будет только в книгах или в кино, как был для нас, скажем, Чапай... Историки и писатели возьмутся за перо, будут о наших днях писать. Пусть только не забудут они о начале, о нашем величии и наших промахах, о том, как беззаветно защищали Севастополь и как легко сдали Днепропетровск, о нелегком и, по-моему, не очень разумном наступлении на Изюм-Барвенково этой весной... Не для того чтобы умалить подвиг, нет! Он уже вписан кровью и еще будет скреплен победой. А для того чтобы в будущем быть зорче, чтобы не было лишних жертв и напрасной крови. Надо научиться воевать малой кровью. Может быть, говорю тривиальные вещи, но меня жжет... вот здесь. Не жалеть пота, не жалеть сил для выучки бойца...

Дейнека спросил:

— Вы часто думаете об этом?

— Не перестаю. Об этом нельзя забывать даже у ворот коммунизма. Может быть, я порой схожу с ума, но этот год, сорок второй, с его жарким летом и засухой словно выжжен в сердце. Он вобрал в себя весь наш героизм, всю стойкость и ненависть к врагу и вместе с тем нашу слабость, беспечность, «авось»... О, эта беспечность! Не слишком ли дорого расплачиваемся мы за нее?!

Беляев шагал по комнате, останавливался и снова шагал. Дейнека впервые видел его в таком возбужденном состоянии.

— И если бы в будущем, — прикрикнул он на Дейнеку, — такой человек попытался сфальшивить, приуменьшить страдания и потери ради успокоения душ современников, нового поколения, я первый с презрением отвернусь от его писанины...

— Вы всерьез задумываетесь о будущем, — сказал Дейнека, удивляясь тому, какой оборот приняла беседа. — А у нас в настоящем дел невпроворот. Вот, например, завтра начинается семинар агитаторов подразделений...

— В добрый час, — рассеянно ответил Беляев и снова подошел к карте, рассматривая изломанную линию флажков. — Будущее должно знать о прошлом, — настойчиво сказал он. — Задумываюсь, потому что я — человек, отстаивающий свободу от фашизма, потому что — коммунист. И потому, что верю в прекрасное будущее Земли. Хочется, чтобы оно, это мирное будущее, сразу же началось с огромного доверия к людям, понимаешь? Доверия к мысли человека и его способностям... Мне кажется, что по этому доверию истосковались люди. — Он, видимо, уловил нетерпеливое движение собеседника. — Как-то я тебя упрекнул, помнишь? А теперь, видишь, сам философствую. Оказывается, нам без этой философии никак нельзя. Вот и слушай, коли пришел. Сам назвался. А то я от одиночества иногда пропадаю.

— Не может быть, — искренне удивился Дейнека.

— Точно, точно тебе говорю. Дел много. Днем все настоящим, как ты говоришь, занимаюсь, а ночью мирное будущее планирую. Только думы эти, как ты понимаешь, не беспредметные.

Дейнека вытащил портсигар и стал сворачивать цигарку. Он курил махорку, и от этого кончики его большого и указательного пальцев пожелтели. Слушая Беляева, он с легкой обидой подумал, что зря пришел к нему в такой поздний час. Его, оказывается, нисколько не занимает то, что подняло батальонного комиссара с постели. Видно, показалась, почудилась Дейнеке эта сложность отношений. Никакого намека на душевную слабость. Он размышляет у карты. Задумывается о будущем. А вот у батальонного комиссара, пожалуй, нет для этого времени. Словно пулеметным огнем, он прижат к земле текущими мелочами, из которых состоит красноармейская жизнь. Она не имеет ни конца, ни края. Точно так же, как не имеет конца и края поток маршевых рот на фронт, точно так же, как безбрежно людское море.

Завтра соберутся агитаторы. Среди них будут и рядовые бойцы, и командиры, младшие, средние, старшие. Этих людей предстоит еще больше накалить ненавистью к фашизму, подсказать пути к сердцу бойца. Чтобы они в свою очередь научили стойкости сотни и тысячи других, потому что в излучине Дона, у Воронежа, на юге — вот они эти места на карте, словно обагренные кровью, — идут кровопролитные бои за свободу и независимость Родины. Об этом завтра расскажет агитаторам командир бригады.

— Значит, семинар агитаторов, — сказал Беляев, оторвавшись наконец от карты и как бы спустившись с небес на землю, политую человеческим потом и кровью. — Какие темы? — Он заглянул в бумаги. — Текущий момент в Отечественной войне... Боевая выучка войск, железная дисциплина, строжайший порядок. Задачи агитаторов в выполнении приказов... Выступление командира бригады... Хорошо, я буду говорить с агитаторами. Но если хочешь знать, мне самому нужен хороший агитатор, такой, чтобы доброй палкой «агитировал». Я тебе со всей откровенностью скажу... — Беляев был возбужден. — Может, мелочью покажется... по сравнению с тем, что происходит на Дону, в стране, в мире. Но личное оно... и потому важное... Не один год с ним брюхом сопки утюжили, с Мельником-то. А тут такое случилось. В худшее не верю. И совесть чиста. Но видел ты сегодня... Аннушка и Наталья... девушка эта. Никак не вычеркнешь, как говорится... Ну, что скажешь? Твоего слова жду, начальник политотдела. Этим-то я и мучаюсь.

Дейнека улыбался.