Современная польская повесть: 70-е годы

Билинский Вацлав

Кавалец Юлиан

Терлецкий Владислав

Владислав Терлецкий

 

 

Отдохни после бега

Он снял пальто в канцелярии. Чиновники — их было множество, разные мундиры, разные лица — его уже знали и кланялись с уважением. Он довольно неучтиво прогнал какого-то молодого человека, отметив про себя, что у того грязный воротничок и мятый галстук. Молодой человек отрекомендовался представителем местной газеты. Сказал, что они узнали — разве могло быть иначе! — о его приезде и просил поделиться впечатлениями по поводу следствия, которое только что начато. Он ответил, что делиться нечем, и попросил не морочить голову. Журналист, не привыкший, видимо, к такому обращению, стоял, разинув рот. Он повернулся и вышел из канцелярии. По длинному коридору прошел в кабинет для допросов. Здание, где помещался суд, было столь же неприглядным, как и сам город, с которым он успел уже познакомиться, петляя на пролетке между полицейским управлением и городским магистратом, монастырем и гостиницей. Кажется, лучшей во всем городе. Впрочем, их было всего две, и вторая, как заверил встречавший его на вокзале здешний судейский чиновник, была значительно хуже. Осень коснулась своими красками неба и деревьев, стоявших за окном его комнаты. Начинался первый день работы. И он, вроде бы без причины, почувствовал удовлетворение. Дело захватило его. Он приступал к работе, которую любил, хоть и не был уверен, что она служит высшим целям, как это обыкновенно утверждали сановники в Петербурге. Он знал: придется напрячь все силы. В кабинете он поздоровался с приставленным к нему протоколистом. Сказал, что в такой день — а солнце, не исчезая, сияло за окном — хорошо приступать к работе. Он положил на стол чистый лист бумаги, расстегнул мундир и велел ввести арестованного. Отодвинув от себя папку с показаниями этого человека, он внимательно присмотрелся к нему. Высокий, костистый, немного сутулый. Правильные черты лица. Любопытная вещь: он поймал себя на том, что с некоторых пор думает словами судебного протокола; и стал размышлять, не профессиональный ли это недостаток. Бог ты мой, ведь язык может просто-напросто выражать характер человека! А если таков будет язык грядущей эпохи, к которой в глубине души он жаждал принадлежать? Эта эпоха ассоциировалась у него с рассветом, словно на картинах — к сожалению, не лучших, — какие он уже не раз видел: величественное светило не выкатилось еще на небеса, и минута ожидания отмечена розовыми отблесками. Кто знает, быть может, отблесками пожара, поглощающего идеи, системы, кодексы прошлого. Он подумал, что эту грядущую эпоху может выразить все, только не судебный стиль, не жаргон стенограмм, обоснований, приговоров, где всякий стремится к обезличиванию, старается умертвить свой собственный способ выражения мысли. Стоявший напротив мужчина — он все еще стоял, не осмеливаясь присесть на табурет возле письменного стола, — смотрел на него, потом поднял руку, большую огрубевшую ладонь, и прикоснулся к густым, прикрывающим рот усам. Он указал на табурет. Затем покосился на протоколиста. Это был маленький лысый человечек со слезящимися глазками за стеклами больших очков. Он спросил, в котором часу в известный день тот выехал на пролетке на стоянку и где именно это было. Его спрашивали об этом уже десятки раз. Переводчик быстро перевел вопрос. Мужчина вздохнул, положил руки на колени. — Я уже говорил… — Он понимал почти все, о чем его спрашивают, и присутствие переводчика было простой формальностью. Они могли прекрасно обойтись без него, и, возможно, тогда легче было бы склонить этого человека к откровенному разговору. А сейчас он прятался за слова, которые невнятно бормотал вызванный для этой оказии переводчик, тянул время, что-то обдумывал. Да и легко ль ему — прикинул он — разобраться в потемках, в каких очутился в тот день, когда, наспех пообедав, выехал под вечер на стоянку к костелу святой Барбары. Не успел он выкурить самокрутку и устроиться поудобней на козлах, как подошел знакомый монах. Вечер лишь приближался, он наплывал вместе с песней подходивших к монастырю запоздалых паломников, поднимался по стенам вместе с теплым ветром. — Дождь, ваше сиятельство, был только на следующий день утром… — И тогда пришел тот, чье имя здесь, в казенном месте, он ни за что не назовет, и распахнулись врата бедствия. — Ваше сиятельство — повторил он — мне бы домой. Я ничего худого не сделал. Ну чего пугать меня тюрьмой? Дома беда. Баба на козлы не сядет… — Сколько раз он слышал уже эти причитания. — Слушай — прервал он его — говори правду. Только это тебя спасет. Ты участвовал в преступлении по неведению. Неведение кончилось с той минуты, как ты начал давать показания. Пойми же и очнись. Ты был всего лишь орудием. Тебе велели перевезти багаж — старый драный диван. А в диван засунули труп, но о трупе ты тогда ничего не знал. Приехал на место. Тебе заплатили, и ты вернулся в город. — Извозчик мотал головой, всякий раз с одинаковым упорством, с одуряющей его самого уверенностью, что желанное спасение рядом. — Ладно, дурень — начал он снова — убедишься, что сам себе схлопотал тюрьму. Ни меня, ни суд не тронет ни судьба твоей бабы, ни твоих детей, ни твоей клячи. Ты знаешь: твою пролетку видели, тебе показали человека, который запомнил ее номер. Этот случайный прохожий видел, что ты везешь диван. Он узнал тебя, и ты тоже имел возможность разглядеть его. То же он повторит на суде. Видел он и другую пролетку, где сидело двое мужчин, как ему показалось, двое монахов. — Он снова посмотрел на извозчика. Высокий, худой, спина сутулая. — Все неправда, ваше сиятельство! — Переводчик беспокойно вертелся на стуле, болтая ногой в блестящей лакированной туфле. — У меня вечером была всего одна поездка. Подошел ко мне знакомый лавочник, у него лавочка недалеко от костела. — Видел он этот костел, был в лавочке и разговаривал с хозяином. Ему вспомнился разговор. Лавочника можно было вызвать сразу на допрос, но он предпочел застигнуть его врасплох, однако и это оказалось излишним. Они разговаривали в узкой темноватой лавочке, заставленной образами святых. В воздухе стоял запах впитанной полотном масляной краски. — Я торгую, господин следователь — объяснял лавочник — предметами культа. — Словно об этом не догадаться! — Я человек порядочный, все соседи подтвердят… — Тогда он рассмеялся и спросил, хорошо ли было бы, если бы такого рода торговлей занимался непорядочный человек. Лавочник пробормотал что-то в ответ. Лики святых на иконах смахивали друг на друга. Видно, их рисовала одна и та же беглая, но равнодушная к деталям рука: румянец на щеках, покрывавший кожу тонким слоем, синие, заглядевшиеся на оливковые рощи глаза. Святые угодницы в черных и белых монашеских чепцах. И наконец, иконы, изготовленные так, что если смотреть на них с трех сторон, то увидишь три разных лика. — Все это — думал он, слушая лавочника — можно повесить в преддверии ада. — Да, да, господин следователь, я нанял тогда эту пролетку. Отвез на вокзал мать, в тот день она уезжала в Петрков. Гостила у меня педелю. У нее была тяжелая корзина. Пришлось нанять пролетку. Вот я и пошел на стоянку. Было это, господин следователь, часов в семь. Поезд уходил после восьми. Не в шесть, как говорит этот несчастный извозчик. Не такая уж я бестолочь, уж вы мне поверьте, не стал бы я вместе со старой женщиной торчать два часа на перроне. Да, конечно, я в этом уверен — то же самое я показал и вначале, когда меня в первый раз допрашивали в участке: пролетка подъехала к стоянке, как раз когда я туда подходил. Другой пролетки не было, так что спутать я не мог. И уж, конечно, не время отхода поезда. Все это может подтвердить моя мать, жена и теща. — Он бросил взгляд на прилавок, там лежали какие-то книжки. Кое-что полистал. Молитвенники, дешевенькие жития святых с кое-как отпечатанными иллюстрациями. — У нас на все это, господин следователь — торопливо проговорил лавочник — есть разрешение властей. — Каких властей? — спросил он. — Церковных — ответил лавочник — и светских. — Конечно, конечно — кивнул он головой. — Они со всеми печатями. Никакого бунта от этого не произойдет. — Ему вспомнились времена, когда он имел дело с ведомством, занимавшимся расследованием политических преступлений, вспомнилась крохотная типография в Киево-Печерской лавре, где печатали всякого рода подрывную литературу. Под кипами неразрезанных церковных изданий — брошюрки, которые подбрасывали на киевские заводы. Такая штука не могла существовать долго, но кое-что все-таки сделали. Лавочнику нечего было больше добавить. Он был сильно возбужден, даже обрадован неожиданным визитом господина следователя. Ему улыбалась перспектива дать показания на процессе. — Все это — уверял он с жаром — я повторю слово в слово на суде. Хочу, чтоб совесть у меня была чиста. — «Чистая совесть…» — подумал он уходя. Затем не спеша направился в сторону крошечного костельчика. На стоянке выстроилось несколько пролеток. День примерно такой же, как тогда, тоже приближался вечер, он наплывал на стены монастыря, было тепло, пахло дымом от садов тянулся запах прелых листьев, близкой осени. Что же этот тип — стоящий сейчас перед ним и без устали повторяющий все свои враки — считает чистой совестью? — Послушайте, дружище — неожиданно обратился он к арестованному — чистая совесть — это правда, которую могут подтвердить другие… — Так точно, ваше сиятельство — согласился тот торопливо. Неделю назад пришлось вызвать лавочника. Состоялась очная ставка. Ее результаты были записаны на большом листе бумаги, поделенном на две половины. Слева — показания лавочника, справа — арестованного. Извозчик упрямо твердил свое. И смотрел все тем же ошарашенным взглядом. — Он, ваше сиятельство — повторял извозчик — врет. После обеда у меня не было никакой поездки, пока не пришел он и не велел ехать на вокзал. Я и обрадовался, потому как в тот вечер ни на какие денежки уже не рассчитывал… — Лавочник беспомощно развел руками. Протоколист торопливо протирал большим клетчатым платком очки. Он попросил свидетеля выйти и велел ввести жену извозчика. — Повторите, пожалуйста — обратился он с доброжелательной улыбкой к маленькой перепуганной женщине — о чем говорил ваш муж в тот вечер. — Арестованный грозно таращил глаза на жену. — Учтите, ваши показания помогут нам сломить упорство мужа — продолжал он. — Ваш муж напрасно вводит нас в заблуждение. Вы знаете, он невиновен, никакого преступления не совершил. Его преступление проистекает из лжи. — Женщина согласно кивала головой. — За эту ложь его могут подвергнуть наказанию. Нам хочется, чтоб он этого избежал. Время у него еще есть. До процесса. — Помнишь, когда вернулся, ты сказал, что тебе подвернулась хорошая поездка. «Какая?» — спросила я тогда. «Не твоего ума дело» — ответил ты мне, как всегда. «Поездка была выгодная и стоит нескольких других». — Не ври, жена — поспешно перебил ее извозчик. — В тот день я ничего такого не говорил. — Он вскочил, ударил кулаком по столу, крикнул, чтоб тот помалкивал и отвечал только на заданные вопросы. — Показал ли он вам эти деньги? — Нет — ответила она — денег я не видала. Муж никогда этого не делает. Но он был какой-то беспокойный. Он не рассказывает мне о своих делах. Не любит говорить, но я-то знаю, что с ним происходит. Послушай — обратилась она к мужу — пан судья сказал правду. Случилось страшное дело, но тебя оно не касается. В монастыре каждый день идет служба, хотят вымолить у пречистой девы прощение за злодеянье, которое там совершилось. А злодеяние было. — Не ври! — крикнул извозчик, вскочив с табуретки.

Женщина опустила голову и заплакала. Он велел вывести арестованного. Подал женщине стакан с водой. — Лжет — сказал он — потому что так велели монахи. Когда в тот день приехали на место, они, даже не сгрузив еще с пролетки диван, велели вашему мужу поклясться, что он их не выдаст, потому что это якобы важная монастырская тайна. Один из них — какой, нам точно известно — достал крест и велел ему на этом кресте поклясться, этот человек сам во всем признался и скрепил свои показания подписью. — Женщина перестала плакать. Она смотрела печальными глазами, и ему казалось, что в них отражались все несчастья мира. Безмерность нужды и она, противостоящая ей, ничего не разумеющая букашка. — Ваш муж — продолжал он — верующий, правда? — Женщина кивнула. Впрочем, он и сам знал, что это так. — А я — он нагнулся вперед — не верующий. Я все же вашего мужа понимаю и сочувствую, но ничем не могу облегчить его положение. Он поклялся несуществующему, в чье существование верит. Но господь ему не поможет. Помочь хотел ему я. Вызвал в кабинет убийцу, чтоб он освободил его от клятвы, вызвал того, кто требовал хранить тайну. При мне этот человек сказал вашему мужу правду, умолял простить его и освободил от клятвы. Безрезультатно. Ваш муж пребывает в постоянном страхе. Больше всего боится — объяснял он глядевшей на него непонимающим взором женщине — потерять веру. Ему кажется: один вероломный слуга господа, совершая преступление, умерщвляет и того, кто бессмертен. — Он усомнился, понимает ли она его, но все же продолжал. — Таким мне представляется ход рассуждений вашего мужа. Суть не в монастыре и не в преступлении, которое там совершено, суть в том, кто сияет как светоч в молитвах этого монастыря. Всякий, кто считает, подобно вашему мужу, что жизнь берет начало в этом сиянии, не в силах представить себе, что бог никогда не существовал. Для такого человека мир без бога погружается в пучину злодеяний. А отсюда всего шаг до преступления, содеянного лично.

Женщина вновь заплакала. Он осторожно коснулся подрагивающих плеч. — Пан судья — лепетала она — вы можете его освободить. Все зависит от вас. — Он улыбнулся. Как объяснить ей, что именно это вне его возможностей. — И все-таки — сказала она, поднимаясь — есть бог, который освободит моего мужа. — Каким же будет это освобождение? — спросил он без улыбки. И прочитал в ее взгляде открытую ненависть.

— Вот увидишь… — прошипела женщина. Он подписал ей бумагу на покрытие дорожных расходов. — И этот бог — она взяла бумагу — когда-нибудь вас покарает, потому что вы измываетесь над невиновным. — Дорогая моя — он встал — проклясть так просто. Помолитесь-ка лучше, чтобы ясность мысли снизошла на вашего мужа… — Он убрал папку в стол. Переводчик согнулся в поклоне. — До завтра! — кивнул он ему на прощанье и подошел к окну. Небо багровело в осеннем закате. Городовые разгуливали по площади перед зданием суда. В витринах магазинов зажигались огни. Появлялись и исчезали пролетки. Он выкурил папиросу, взглянул на часы. Пора на условленную встречу с председателем суда. Ему не пришлось ждать в приемной. Что ж, и у него есть свои привилегии. Председатель жмурил глазки в благожелательной улыбке. И не знал, как начать. С высоты ли своего положения — боже мой, сколь невысоким оно было! — а следовательно, покровительственно или же с подчеркнутой доброжелательностью, чтобы произвести наилучшее впечатление. — Ну что, как ваше здоровье? — Он сел, беглым взглядом окинул пустой письменный стол. — Пока не худшим образом — ответил. — Надеюсь, его хватит, чтоб довести дело до конца. — Вот и великолепно! — Председатель склонил голову набок. — Куда лучше выглядел бы наш аппарат правосудия, если бы нам чаще присылали таких чиновников, как вы, Иван Федорович. Меж тем нам посылают глупцов, трудных в общении людей. — Ему пришло в голову, что председатель сам тому хороший пример, хоть и залетел достаточно высоко. Убийство в монастыре ниспослано ему небом. В серых сумерках обозначилась его фигура. И теперь ежедневно — только потому, что неизвестный ему человек в белой рясе взял в руки топор и нанес два-три удара, — в его кабинете стали вершиться важные дела. — У меня бесконечные осложнения с прессой, Иван Федорович! — В глазах сквозила нескрываемая радость, доставляемая ему этими осложнениями. — Сели мне на голову, замучили вопросами о следствии. Вы ж понимаете, я не могу всякий раз гнать их в шею, хотя именно это я охотнее всего бы делал — не прекращал он бахвалиться. — Я решительный противник нажима, какой оказывают газеты на аппарат следствия и на правосудие. Дело это во всех отношениях деликатное — продолжал он, разыгрывая смущение и поправляя расстегнувшуюся пуговку на воротнике. — Никто, разумеется, как вы понимаете, не будоражит специально прессу, не заставляет писать без конца об этом деле. — Я полагаю, господин председатель — прервал он его — дело обстоит по-иному. — Не понимаю?.. — Осторожная лисья улыбка мелькнула у того на губах. — Я располагаю достоверными сведениями — продолжал он — что прессу побуждают заниматься этим делом. — Как, каким образом? — торопливо переспросил председатель. — Скажите, коллега! Мы будем противодействовать. Я решительный противник того, чтоб на суд оказывалось давление, независимо из каких побуждений. Считаю, ничто не может оправдать таких действий. — Я рад — ответил он — что вы такого же мнения, хотя не все высокие инстанции разделяют его в той же мере. Преступление, которое так занимает журналистов, — веский аргумент в проводимой борьбе — он улыбнулся. — Компрометация, которую оно несет, и есть цель наших усилий. Нам важно… — он на секунду заколебался — опорочить то, что наши противники почитают величайшей святыней. — Это меня не касается! — гневно воскликнул председатель. — Это инсинуации. У нас и в мыслях нет придать делу какое-то иное значение. Не мы создали ту атмосферу, которая существовала в монастыре. Это дело — в чем бы нас ни обвиняли — не имеет ни малейшей связи с внутренней политикой. Мы никогда не преследовали этих попиков, они жили, как у Христа за пазухой, и мы всегда относились к ним с терпимостью. Нас не смогут упрекнуть в пристрастии. — Отчего ж тогда такой шум? — осведомился он с удивлением. — Ну, знаете… — Председатель пожал плечами. — Последнее время не так-то часто встречаются убийства на почве ревности. Добавьте к этому, что убийца монах. — На почве ревности? — переспросил он… — Так мне по крайней мере кажется — ответил тот. — Я не собираюсь ничего предвосхищать. Следствие еще не завершено. Из того, что я уяснил, знакомясь с материалами, собранными вами, это единственная, заслуживающая внимания версия. Других мотивов не вижу. — Поговорим об этом, когда я кончу работу. — Разумеется, разумеется! — отозвался председатель. — Сегодня объявился какой-то журналист из Франции. Как вам нравится, присылают уже корреспондентов из Парижа. У меня нет никаких инструкций, как с такими господами разговаривать. Я выкручиваюсь, ссылаюсь на то, что следствие еще не закрыто. А этот господин с идиотской ухмылочкой доказывает мне, что следствие, по существу, уже кончено. Достаточно просмотреть две-три московские или варшавские газеты. Все обстоятельства, по его мнению, там освещены. «Сударь — говорю ему я — вы лучше меня знаете, что собой представляют газетные информации. Наша задача — подготовить материал для процесса, и этим, смею вас уверить, мы занимаемся с величайшим тщанием. Побочные дела нас не интересуют». А журналист, само собой, побывал уже в монастыре. Я не уверен, что такая настойчивость объясняется одним лишь любопытством. И что же! Его там приняли и дали, как он сам уверяет, исчерпывающую информацию, хотя этот господин с самого начала оговорился, что не представляет клерикальную прессу. — Председатель фыркнул. — Полагаю, они об этом догадались еще до того, как он открыл рог. Кажется, они ответили, что считают себя обязанными говорить правду, даже если этой правдой могут воспользоваться враги. Ловко придумано! Отношение к ним было бы куда хуже, если б стали отмалчиваться. А истина одинакова для всех: для тех, кто служит богу, и для тех, кто с ним борется. Есть там еще какой-то монах — присланный, верно, для наведения порядка, — так вот он подробнейшим образом разъяснял, что преступление преступлением и вина ни с кого не снимается, но что в любой среде есть люди, которые подвержены действию злых инстинктов. Такие инстинкты заложены в каждом. Они от первородного греха. Суть только в том, что проявляются при благоприятных обстоятельствах. И всевышнего, по его мнению, оскорбляют более всего эти самые обстоятельства, а не само преступление. Значит, на монастырь должно быть наложено суровое покаяние. Кстати, эти рассуждения убедили француза. По его мнению — а мне кажется, что он представитель бульварной прессы! — не следует придавать делу политической — вы только послушайте! — политической окраски. Я спросил, о какой политике речь. «Поляки — ответил он — почитают эту монастырскую святыню своей духовной столицей. Надлежит отнестись к этому с уважением». Можете себе представить, дорогой Иван Федорович, что творилось в моей душе, когда я слушал его поучения. Нас не перестают считать дикарями. Суются с советами. Не доверяют. Я ответил, что нас не волнуют проблемы покаяния, хоть это, может быть, и улучшит столь неблагополучную нравственную атмосферу монастыря. Мы отнюдь не возражаем, чтоб он и впредь считался религиозной, но только не духовной столицей. Духовная столица, с моей точки зрения, — это нечто большее, чем источник религиозного чувства. Дух — как я это понимаю — не является принадлежностью лишь религии, значит, и монастырь не должен быть его олицетворением. Вы знаете, что сказал мне француз? Под конец он бросил вскользь, что я, несомненно, слыхал об осаде этого монастыря шведскими войсками. «Какую ж это может иметь связь — спрашиваю я у него — с человеком, который был там недавно убит?» — Француз рассмеялся. — «А вы, ваше превосходительство, верите в спасение чудом?» «Но это не вопрос веры» — ввертываю я. «Тогда оставим чудеса в стороне. Я уверен, вы будете принимать во внимание факты, а не веру, к которой далеко не всегда эти факты имеют отношение»… С каким удовольствием, можете мне поверить, я выставил бы этого хлыща, но мы расстались, разумеется, вполне корректно. Скажите мне в конце концов, почему они не перестают считать нас дикарями? Неужто моя обязанность — терпеливо выслушивать разглагольствования какого-то щелкопера из бульварной газетенки только потому, что тот привез с собой бумагу из канцелярии варшавского губернатора? — Он в молчании слушал эти сетования. Потом председатель заметил, что журналист захочет, наверно, поговорить и с ним. Если это так, то не лучше ли обсудить совместно, хотя бы в самых общих чертах, ответы на вопросы, которые тому предложат сформулировать заранее в письменном виде. И еще француз выражал желание побеседовать с Сикстом. Ну уж против этого стоит возразить, по крайней мере пока не закончено следствие. Под конец председатель осведомился, нет ли чего нового. Он ответил, что материал в основном готов. Кроме показаний извозчика, который по-прежнему все отрицает. Учитывая совокупность данных, его показания большого значения не имеют. Бедняге придется, к сожалению, нести ответственность за преднамеренное сокрытие виновных. — Мне надо еще подумать, как окончательно расположить весь собранный материал, чтоб на его основании можно было составить обвинительное заключение. — Великолепно. — Председатель поднялся из-за стола, одернул мундир. — Я вас прошу: без задержки присылайте мне подробные отчеты — заметил он с улыбкой. — А дело этого идиота, пожалуй, следует исключить из судебного разбирательства… — Разумеется, он имел в виду извозчика, но своими сомнениями, которые ему не удалось скрыть, он показал свою природную глупость. — Я полагаю, Спиридон Аполлонович — сказал он, вставая с кресла — он должен отвечать одновременно с Сикстом, по тому же делу, нельзя исключать его из процесса… — Он наблюдал, как лицо председателя заливает румянец. — Так ведь он даст показания как свидетель. И его показания все равно не будут иметь значения для суда и для обвинителя. Если же мы посадим его на скамью подсудимых вместе с Сикстом и со всей его компанией, тогда скажут, что мы готовы измываться над каждым, кто имеет хоть малейшее отношение к делу. Думается, это понятно? — И все же его присутствие я считаю необходимым — отрезал он. Председатель забавлялся своими пальцами. Короткие, толстые пальцы перебегали по пуговицам мундира. Широкие ногти были аккуратно подпилены. Он ждал пояснений. Кажется, догадался, что сморозил глупость. Да и краска на собственных щеках, надо полагать, раздражала его. Он еще не понимал, в чем его ошибка. Отчаянно пытался нащупать причину, скрывая гнев, щурил свои раскосые темные глаза, глядя куда-то в пространство. — Не раз и не два — заговорил он, наслаждаясь замешательством собеседника — я допрашивал этого извозчика. В какой-то момент я даже подумал: а ведь так оно и лучше, пусть не признается в том, что имеет для нас значение. Это темный и упрямый фанатик. На скамье подсудимых он будет немым укором для преступников, которых мы посадим рядом с ним. Его накажут за их вину и за собственную невиновность. Вопреки тому, что на суде они признают себя виновными. Он будет отвечать за то, что не принимает правды. В силу какого-то фаталистического заклятья, которое произнес однажды, когда перед его глазами маячила темная икона богоматери, которая здесь слывет чудотворной. Благодаря своему беспредельному и непостижимому упрямству он даст в руки обвинения козырь, и это сыграет определенную роль на процессе. Это не имеет большого юридического значения, но произведет впечатление на тех, кто слишком пристально будет наблюдать за нами. У меня нет намерения измываться над несчастным. Хоть я и подозреваю, что на свой лад он даже счастлив. Может, даже уверовал в невиновность Сикста. — Чушь! — фыркнул председатель. — Вы позволили воображению увлечь себя, Иван Федорович. — Вот благодаря-то ему — парировал он — у меня и бывают норой удачи. Мы совершим серьезную ошибку, если не посадим его на ту самую скамью, где сядут Сикст и его сообщники. Я буду с живейшим интересом наблюдать — если меня только не отзовут для проведения другого следствия — за его поведением. Мне безумно интересно выяснить, что случится, если он наконец поймет: все сказанное нами правда, короче говоря, если потеряет вдруг свою веру… — Председатель закурил папиросу. Секундой дольше, чем это было необходимо, задержал в руке горящую спичку. Потом вдруг ее выпустил, разжав пальцы, но мерцающий огонек не упал на зеленое сукно, которым был покрыт письменный стол. Погас и пепельнице. — Кто подсказывает вам такие идеи, Иван Федорович? — Он затянулся. Гнев постепенно проходил, во всяком случае он умел скрывать свои чувства. Разумеется, он понял свою ошибку, осознал, что дело извозчика надо включить в процесс. Кто знает, может, он еще похвастается этой находкой, скажет, что настоял. Таковы уж привилегии его должности — размышлял он, смакуя запах папиросного дыма. — Я взвешу все сказанное вами. Возможно, вы и правы. Я в это дело так глубоко не вникал. — Он поискал перчатки. — Вы, должно быть, частенько общаетесь с дьяволом… — О нет — рассмеялся он — такая оказия каждый день не подворачивается… — Председатель тоже ответил смешком. — Я подвезу вас до гостиницы. — В коридоре уже зажгли лампы. Они миновали группу арестантов, готовившихся к выходу. Их привозили в суд на какое-то разбирательство. В приоткрытую дверь канцелярии были видны работающие за высокими конторками писари. Над лампами, висевшими на уровне лица, плавали клубы табачного дыма. Они сели в автомобиль… — Любопытный тип — заметил председатель — этот Сикст! Не кажется ли вам, Иван Федорович, что он довольно образованный человек? — Несомненно. — Меня неизменно интересует вопрос — продолжал председатель, устраиваясь поудобнее на сиденье — как это получается, что при высоком уровне знаний у некоторых людей полностью отключено воображение. Мне частенько приходилось с этим сталкиваться, когда я был еще простым следователем. Приходится и теперь. Случается это чаще всего с политическими. Их я еще могу понять. У них есть определенные идеалы. Этого достаточно, чтоб убить воображение, которое не втиснешь, как правило, в жесткие рамки. Но попадаются и уголовные. Такие, к примеру, как Сикст. — Я полагаю, Спиридон Аполлонович — прервал он собеседника, утомленный его разглагольствованиями — у них воображение особого рода, в нем мало общего со здравым смыслом в обычном его понимании. — Вы полагаете? — переспросил удивленно председатель. — Так что ж, по-вашему, Сиксту присущ именно тот особый вид воображения? — Да — ответил он. — Что и выражается в своеобразном мистицизме. Ином, нежели тот, к какому привыкли мы. Он отпочковался от иного ствола, и, хоть можно считать это нравственной деформацией, он не имеет ничего общего с религиозным фанатизмом. — Вот уж не убежден… — фыркнул председатель. Автомобиль остановился у гостиницы. Председатель бурчал что-то об ужине, на который жаждет его пригласить. Жена, дескать, недовольна, что он до сих пор этого не сделал, но он прекрасно отдает себе отчет в том, как трудно со временем при этой проклятой профессии. В номере лежали письма из Петербурга. И визитная карточка здешнего врача, которого он посетил по приезде. Врач писал, что результаты анализов неплохие. Но ему хотелось бы провести дополнительные исследования. Он достал календарь и отметил предлагаемый день визита. Во время первой их встречи — врач жил за железной дорогой, дом был узкий, одноэтажный, в тенистой аллее — он затеял разговор о лежавшей на столе книге. Это было сочинение самого доктора, изданное на немецком языке. Запомнилось название: «Medizinisclie Logik. Kritik der ärtzlichen Erkenntnis». Оказалось, что провинциальный врач еще и философ. Его интересует превидизм и прагматизм. К тому же он занимается такими проблемами, как логические способности в свете алгебраической логики. Но больше всего увлекается философией медицины. Он осведомился, какова его трактовка этого вопроса, ибо как предмет научного рассмотрения такая дисциплина пока не значится. Врач ответил, что своих взглядов в течение одной встречи не перескажешь. Тогда он попросил дать ему что-нибудь из его работ. Хотя бы эту книгу на немецком. И получил. Но потом не было времени даже заглянуть в нее. Теперь, когда дело дойдет до очередного визита, книгу придется вернуть. Ему вспомнилось — они выходили уже из кабинета и через дверь, открытую в сад, были видны кусты и фруктовые деревья, а в глубине большая рябина с алыми гроздьями ягод, — как доктор излагал какой-то фрагмент своей теории, ссылаясь при этом на мнение авторитетного варшавского ученого. Говорил, что хочет перенести основу патологии со структуры на деятельность, с патологической анатомии на патологическую физиологию. — Ни одна теория болезни — говорил врач — не пройдет мимо анатомических изменений и не может пренебречь ими, но может по-разному их трактовать. Согласно сегодняшним, а то и вчерашним воззрениям, понять болезнь — значит исследовать и описать анатомические изменения и тем самым обосновать иные патологические явления, которые рассматриваются как неизбежный результат изменений, происшедших в органах. Но анатомические изменения — и это он подчеркнул особо — отнюдь не начало и не основа болезни, а лишь отдельный момент в общем ряду явлений. Жизнь организма сводится к восприимчивости тканей к внешним раздражителям. Прощаясь на пороге с этим высоким обаятельным мужчиной, он подумал: неужто возможно, что в результате случайного визита будет в конце концов распознана его болезнь. Он смотрел доктору в глаза, но ничего не мог в них прочесть. Тот улыбался, говорил, что в этом году осень будет наверняка хороша, что ему очень хотелось бы уехать сейчас в горы, но семейные обстоятельства и научная работа держат его, увы, в городе. Он немного помедлил, рассчитывая узнать что-нибудь еще, хотя понимал: медлить бессмысленно, потому что за один визит в тайму не проникнешь. И тем не менее надеялся, вдохновленный какой-то особой силой, составляющей сущность человеческой интуиции, что его судьба в руках этого незнакомого мужчины, что в конце концов тот определит источник болезни и вынесет приговор, от которого многое будет зависеть. Доктор, казалось, понимал, что именно его гнетет. Он как-то беспомощно озирался. Потом кивнул в сторону приближавшейся пролетки. — Да вы не огорчайтесь — сказал доктор, казалось, понимал, что именно его гнетет. Он как-то к делу Сикста. После первого допроса попытался в одном из писем к своим московским друзьям описать его внешность. В кабинет ввели невысокого коренастого человека. На нем был черный светский костюм. Рубашка со стоячим воротником. Без галстука. Массивная лысеющая голова, лицо с четко очерченным, чуть приплюснутым носом, острым подбородком и глубоко сидящими глазами. Из лежащих на столе документов явствовало, что ему сорок, но на вид можно было дать значительно больше. У него вошло в привычку внимательно наблюдать на первом допросе за внутренними реакциями своего подопечного. В услугах переводчика он уже не нуждался. Он принялся расспрашивать о второстепенных деталях, о его семье, детстве, прикидывался усталым скучающим канцеляристом. Но все в нем в такие минуты бывало напряжено до предела. Это был момент наивысшей концентрации, словно он пробуждался к иной, истинной жизни: ясность мысли, сосредоточенность, позволявшие ему безошибочно отличить правду от правдоподобия. И вместе с тем потрясающее ощущение, как будто стынет кровь. — Господин следователь — прервал его вдруг Сикст — я предпочел бы иной порядок. Мне хотелось бы ответить сначала на вопросы, связанные с моим делом. Подробности из биографии, наверное, не самое главное. — Извините меня, пожалуйста — ответил он — но это решаю только я. Да и почему вы считаете, что эти подробности не имеют значения? — Потому что долгие годы я был ничем не примечательным человеком — пояснил Сикст. — Ах, боже мой — ответил он со вздохом. — Да ведь этого не предугадаешь! Существует так много незамечаемых в быту мелочей, которые тем не менее определяют дальнейшую судьбу. Мне хотелось бы, к примеру, знать, к чему у вас в детстве было призвание, представляли ли вы себя слугой божьим. Такое часто появляется и так же часто пропадает. Но иногда после подобных забав или, пожалуй, юношеских мечтаний остается глубокое желание, оно-то в конце концов и определяет, быть ли молодому человеку в монастыре или семинарии. — Нет — ответил Сикст. — У меня таких желаний тогда не было. — Извините, но я должен вам кое в чем признаться — заметил он, помолчав. — Мне хотелось бы, чтоб у нас с вами ради нашей общей пользы установился тесный контакт. Вас это избавит от ненужных страданий, а мне существенно сократит время допросов. С самого начала хочу подчеркнуть: я человек неверующий. К религии у меня свое особое отношение, и оно отрицательное. Ваши религиозные взгляды не могли не повлиять на ваше мышление и на выбор ваших решений. Это первая трудность, которую, как я считаю, нам удастся преодолеть, я не сторонник фанатического атеизма, и из того факта, что имею дело с человеком религиозным, не делаю далеко идущих выводов. Но во имя правды мне хотелось бы понять ваши побуждения. Постарайтесь, отвечая на мои вопросы, учесть это. Вторая сложность связана с первой. Хоть я и воспитывался в религиозных традициях, на вере в бога, но это была совсем иная традиция, нежели та, которая формировала вашу личность. Я воспитывался в духе православной церкви, вы — римско-католической. Забавно, но различие взглядов во многом весьма значительно. Один и тот же спаситель умирал ради нас на кресте. Но его страдания мы воспринимаем по-разному. Так происходит, наверное, потому, что мы часто представляем себе бога вне человеческих страданий. Как может страдать бог? Вы когда-нибудь задумывались над этим? — Сикст внимательно слушал. И ему стало ясно, что это будет трудный противник, его предстоит одолевать с помощью самых изощренных приемов. — Да, господин следователь — отозвался тот — я в состоянии представить себе эти страдания. Я знаю, как спаситель страдает от моей вины… — Вероятно, это говорит в вашу пользу — ответил он — хотя мне и трудно поверить, чтоб какой-то человек, пусть даже столь искушенный, как вы, может вообразить себе меру этого страдания. Мне думается, за таким признанием кроется своего рода гордыня, свойственная, впрочем, в какой-то мере, по-видимому, нам всем. — Не знаю — буркнул Сикст, понурив голову. — От гордыни хотелось бы любой ценой избавиться. Мой удел — покаяние. Я возложил на себя это бремя в ту минуту, когда меня арестовали, когда я понял: это конец. — Но ведь вы не умерли! — с гневом прервал он монаха. — Вам придется еще искупать свою вину. — Я умер как человек, которому дано еще что-то выбирать — спокойно ответил Сикст. — Выбрал за меня тот, которому я недостойно служил… — Здесь он решил сыграть сильнее, хотя не был еще уверен, что за словами этого человека не кроется издевка. А раз так, значит, ни в коем случае нельзя подать виду, что в нем поднимается гнев. Пришлось вновь прикинуться утомленным и не выказывать своих намерений. — Мы еще к этому вернемся — сказал он. — Для меня это будет весьма любопытный разговор. В ходе процесса — а ваш процесс все-таки приближается — ваши пояснения могут сыграть важную роль. Назовем эту главу главой вашего религиозного опыта. Теперь меня интересует нечто другое. Помните ли вы свою мать? — Да. Она умерла двадцать лет назад… — Это мне известно — ответил он. — Она вас ничем не обидела? — Сикст поднял голоду. — Почему вы об этом спрашиваете? — Это необходимо — ответил он с улыбкой. — Я часто спрашиваю об этом вначале. — Нет, нет — ответил Сикст торопливо, словно отгоняя от себя какую-то назойливую мысль — ничего подобного я не припоминаю. — Выходит, детство было у вас благополучное? — Нет, господин следователь — жило возразил Сикст. — В этой стране благополучного детства быть не может. — Как следует понимать ваши слова? — Мой отец смолоду принимал участие в восстании. — Здесь мне хотелось бы уточнить, это восстание было против нашей власти? — Ему было безумно интересно, какова будет реакция Сикста. Тот прищурил глаза. — Я не очень-то разбираюсь в политике, господин следователь — ответил. — Так же, как и в истории. — Да что вы! — разыграл он удивление. — Вы ведь говорите о восстании, направленном против власти. Ваш отец, если я правильно понял, снискал себе репутацию бунтовщика, поскольку принял в нем участие. — Он был железнодорожником — сказал Сикст. — Родился в семье обедневшей шляхты. Мать была дочерью сахарозаводчика в том же городе, где и наш монастырь. Оба воспитаны в патриотическом духе… — Но ведь вы не скажете — перешел он вновь в наступление — что благодаря такому воспитанию ваш отец встал на путь преступления… — Сикст на провокацию не поддался. Во всяком случае, он учел, что это первая рытвина, куда бывалый, рассуждающий о покаянии монах должен со временем провалиться. А пока пусть твердит сколько влезет, что не занимается политикой, что она его никогда не интересовала. — А отца вы помните? — Весьма смутно. Помню облик, иногда мне кажется, что и голос, но не помню ни одного слова, которое он произнес. Он подолгу не бывал дома. Такова была работа. Но он занимался детьми: обедал вместе с нами, гулял, водил в костел. — Это по воскресеньям. А в будни? Постарайтесь припомнить что-нибудь еще — настаивал он. — Надо упражнять память. Попробуем сделать как бы оценку совести… — Это я уже сделал — прервал его Сикст. — Без участия своего отца. В этом деле его присутствие необязательно. — Но ведь какой-то день, разговор — настаивал он — вы все-таки помните. — Да, помню — сказал тот, подумав. — Помню, что отец любил ходить на рыбалку и иногда брал меня с собой на реку. — Вот видите — заметил он с улыбкой. — И часто это случалось? — Не знаю — покрутил головой Сикст — может и часто. — Итак — продолжал он выпытывать — выходит, вы часто ездили с ним на рыбалку? — Мы ездили с ним за город. Обыкновенно на рассвете. Возвращались вечером, и мать готовила тогда на ужин привезенную нами рыбу. Мне нравилось сидеть на берегу в траве и наблюдать за неподвижным поплавком. Всякий раз я надеялся, что вечером мы привезем огромную рыбину. — А на самом деле? — прервал он Сикста. — Крупная рыба попадалась? — Не помню, господин следователь — ответил тот. — Иногда мне кажется, да. Это вопрос пропорции. Но отец, кажется, считал, что нечем хвастаться. — Оставим это. — И только теперь задал вопрос, который собирался задать с самого начала. — Когда вы впервые познали женщину? — Сикст опустил голову. Но тут же поднял ее и посмотрел на него. Пытаясь скрыть внутреннюю тревогу, прищурил веки и выдержал его взгляд. — Имеет ли это — спросил с улыбкой — какое-то отношение к рыбалке, господин следователь? — В некотором смысле, да — без улыбки заметил он. — Прошу отвечать на мои вопросы. — Не могу ли я — сказал, помедлив, Сикст — уклониться от ответа на это, вопрос? — Можете — ответил он. — Хочу только напомнить вам о данном обещании. Нужно определить меру вашей вины. Это еще, конечно, не значит, что мы должны во всей вашей жизни искать предпосылки, которые привели к преступлению. Мы всего лишь люди. Возможности найти истину ограничены. Вы должны нам помочь. Если я правильно понял, вы признали свою вину и сделали какие-то выводы. Хотите каяться. Если желание искренне, то чувство вины должно сопутствовать нашим разговорам. Мы касаемся, к сожалению, темной стороны человеческой натуры. Поверьте мне, я стараюсь видеть не только ее… — Кажется, это не относится к вашим обязанностям, господин следователь! — неожиданно резко прервал его монах. — А вот относится — улыбнулся он в ответ. — Не забывайте, что я не судья, призванный вынести приговор, которого вы ждете. Это не моя задача, это сделают другие. Но им я обязан предоставить достаточно убедительные доказательства. Повторяю: не я ваш официальный судья. Я человек, желающий узнать мотивы ваших поступков. Иными словами: я не дьявол, но и не ангел. Я не обвиняю и не защищаю. Я человек, познающий правду о другом человеке. Брат его, если угодно и если это имеет для вас какое-то значение. Надеюсь, что звучит не слишком патетически. — На этом он кончил. Сикста увели и, вспоминая в деталях их разговор, он уловил двусмысленность в ответах арестованного. У него не было достаточных оснований считать ложью то, что монах добровольно наложил на себя покаяние. Сикст действительно признал свою вину тотчас после ареста. Но это могло произойти от неожиданности. Вполне возможно, Сикст теперь обдумывает линию защиты. Но главное заключается в том, решится ли арестованный быть откровенным до конца. Думая о конце, он имел в виду не столько судебное разбирательство — тогда судьба Сикста не будет уже его интересовать, — сколько все этапы следствия, которое в силу особого характера дела растянется, наверное, надолго. Еще месяц назад он работал в своем кабинете в министерстве. Регулярно встречался с сановником, ответственным за прокурорский надзор. Он только что дернулся из Крыма. Отпуск нельзя сказать чтоб удался. Он жаловался на непонятные ему недомогания. Сразу же по возвращении Ольга дала ему адрес одного медицинского светила. Врач осмотрел его и прописал лекарства, но боли время от времени возвращались. В конце сентября его пригласили к министру. Там сообщили, что ему предстоит ехать в П. для ведения следствия по делу Сикста. То, что удалось узнать на месте, в Петербурге, свидетельствовало, что он столкнется с серьезными трудностями. Это относилось не столько к самому следствию, сколько к создавшейся там атмосфере. По газетам он ознакомился с первыми данными. Вот факты. В городе, где находится известный во всей Европе монастырь, в одно из воскресений выловили — где-то далеко за городом — затопленный в пруду диван. Внутри обнаружили труп молодого мужчины с рассеченной топором головой. Выяснили, что диван из монастыря и был изготовлен по заказу тамошних монахов. Установили личность убитого. И тут-то все завертелось. Из монастыря — ограбив сокровищницу — бежало двое монахов. Одним из них был Сикст. Несколькими днями позже его арестовали в обществе молодой женщины. Вот что было ему известно, когда он садился на Варшавском вокзале в Петербурге в поезд, который вез его на место происшествия. Муж Ольги как раз в это время находился в Москве, и они провели вместе день накануне его отъезда. Они решили, что за время его отсутствия — он знал, что следствие по делу об убийстве в монастыре протянется долго. — Ольга поговорит с мужем о разводе. Последнее время они то и дело к этому возвращались. Ольга совсем решилась. Чем ближе становился развод, тем чаще уверяли они друг друга в необходимости этого шага. Но почему? Он заметил, что их не покидает страх при мысли о том, что они собираются сделать. Может, слишком долго тянулась их связь, и тягостная двусмысленность положения начала постепенно разрушать то, что их соединяло? Он восставал против таких предположений. Склоняясь над ней, он видел ее раскрытые глаза, ее испытующий взгляд, а в глубине зрачков таилась тень сожаления, словно они неосторожно выпустили из рук что-то очень ценное, что могло доставить радость обоим. Он винил себя во всем, но только не в медлительности. Это Ольга тянула с решением. В самом ли деле ее муж — почтенный банковский чиновник, занимающий высокий пост, — так ценит дружбу, привязанность, братство? Этого он не мог себе представить. Сколько мужчин и женщин из общества, где они вращались, жили точно так же, не мучая себя чрезмерными угрызениями совести. Но за сетью всех этих измен и лжи постепенно терялись моральные ценности. Ольга твердила, что такая опасность им не грозит. Говорила в шутку, что не она, а он в силу своей профессии погружается в мир зла, где нет нравственной чистоты и где вместо нее торжествуют основанные на лжи и злодействе иные нормы поведения. Нет, не она разъезжает по городам и весям империи, изучая преступный мир. — Ольга — просил он тогда — это действительно тяжелое бремя. Я никогда об этом не забываю, хотя не раз во имя дела, которое мне поручали, пренебрегал собственным мнением. За каждым таким происшествием кроется обычная, повергающая в ужас нищета. Поддерживает уверенность, что можно в результате отделить от добрых инстинктов злые, толкающие многих из этих людей к преступлению. Но что из этого? Практические выводы сводятся неизменно к статье кодекса. И тогда растет бунт против этих норм и против официального разделения на плохое и хорошее. — Ольга смеялась. — Об этой правде — говорила она — прочтешь у Достоевского. Только он не специалист по решению конкретных криминальных загадок, он полагается лишь на собственное воображение. Ладно, еще на знание жизни. И все же. о правда — правда вымышленная. А ты не имеешь права на основании собственных наблюдений делать какие-либо обобщающие выводы насчет человеческой натуры. — Он не любил таких шуток: слишком близка была граница, за которой пропадает чувство ответственности. — Какой именно? — спрашивала она. — Только та ответственность и стоит чего-то, которая не обходит наших слабостей. — Он пытался говорить о другом. О последних театральных премьерах. О концертах, куда им не удалось сходить вместе. О какой-то выставке финского пейзажа. Он смотрел, как она раздевается, стоя возле большого зеркала в его спальне, окидывал ее взором всю, целиком, как только она поворачивалась к нему. Когда позже он склонялся над ней, чтобы поцеловать, всякий раз натыкался на ее внимательный, проницательный взгляд, каким она встречала его, широко раскрыв глаза. По дороге он задержался на два дня в Варшаве. Здесь царила атмосфера истерии и упорно ходили слухи, якобы дело Сикста сфабриковано местной администрацией, желающей скомпрометировать монастырь. Его предупредили, что следует действовать осторожно, не давать пищу скептикам. — Забавно! — думал он, не обнаруживая при этом, разумеется, своих чувств — ведь он атеист, которому общество этих скептиков должно быть по многим причинам очень близко. Действовать осторожно, извлекая на свет все обстоятельства преступления, значило не пренебрегать явлениями морального разложения, царящего в монастыре. И наконец, его внимание обратили на одно очень важное обстоятельство. Здешнее общество считает монастырь своей духовной твердыней. Дело Сикста может развеять добрую славу этого места, в чем и состоит непосредственная задача всех его действий. — И если во всей этой афере, дорогой Иван Федорович, существует политическая подкладка — объяснял в варшавском Замке один высокий сановник, хорошо знающий местные условия — то она в компрометации определенного символа, за которым скрывается не одна только религиозная суть… — Намек достаточно прозрачный. Из Варшавы он поехал в П. Это были последние дни лета или, точнее, начало осени. В Петербурге еще стояло лето в своем холодном зените. Он понемногу забывал о жаре в Крыму, где недавно отдыхал и где зелень выгорела на солнце. В Петербурге — и по дороге, пока он наблюдал в окно вагона проплывающие мимо пейзажи, — листва не утратила своей свежести, ее еще не тронули осенние краски. А здесь деревья затягивались позолотой. Он миновал два больших парка. Перед глазами высилась громада каменных стен над валом, окаймлявшим монастырь, и островерхая стройная башня. Возле монастыря торговые ряды. Ларьки и бесчисленные лотки. Маленькие одноэтажные дома с двориками, забитыми лошадьми и повозками. Лавочки с церковной утварью. Грязь на пешеходных мостках, полные помоев сточные канавы. Смрад в воздухе. И прежде всего толпа. Сплошная толпа, где приезжий деревенский люд, напуганный этой толкотней и беспомощный, мешался с местными жителями, которых нетрудно было распознать по быстрым самоуверенным взглядам, всюду вертелись пройдохи, готовые обобрать бедняков, дотащившихся сюда во имя некой высшей цели: искупления, покаяния или ради покоя после испытаний, выбивших их из привычного течения жизни. Такую толпу он знал, хотя около православных монастырей все выглядело на первый взгляд иначе: все было куда цветистей, другая архитектура, более близкая радостному видению мира. По крайней мере глаз не замечал в ней той суровости, ну и, конечно, речь была роднее и ближе сердцу. Здесь она звучала резко, раздражала слух. Отдельные слова, которые выкрикивали люди, можно было понять, но от этого не исчезало чувство полного отчуждения. Надо было следить, чтоб в этой давке не стянули случайно бумажник. Пришлось переложить его во внутренний карман. Он с трудом пробивал себе дорогу. Жарило солнце, улочки были почти без тени. Паломники разместились в воротах или прямо на деревянных тротуарах. Он обратил внимание, что среди них было мало молодых лиц. На всех лежала печать предельной усталости. Добравшись сюда, люди как бы намеревались заснуть вечным сном. Его необычная для этих мест внешность не привлекала их внимания. По нему скользили невидящие взоры. Они наверняка сейчас не молятся — отметил он про себя. В монастырь он решил наведаться на следующий день. Пока обошел стены. Обратил внимание, что монастырь стоит на меловом холме, с высоты хорошо видны окрестности. Он не посмотрел на часы, и ему трудно было представить себе, сколько ушло времени на осмотр. Он решил вернуться в гостиницу. И тут, на обратном пути, спускаясь по широкой, мощеной аллее между двумя парками, наткнулся на группу паломников, направляющихся к монастырю. Они не шли, они ползли на коленях, исторгая из себя пронзительную, то и дело обрывавшуюся песнь, — он никогда ничего подобного не слышал, это песнопение настолько его потрясло, что ему пришлось прислониться спиной к стоящему поблизости дереву. Гулко и сильно стучало сердце. Он наблюдал за ними. Группа была небольшая. Человек пятнадцать. Мужчины и женщины в крестьянской одежде. Старец, ползущий впереди, держал в вытянутых руках черное распятие с белой фигуркой Христа. Руки его под тяжестью ноши сгибались. Он смотрел вверх, почти закрыв глаза — солнце било ему в лицо, ослепляя своим нестерпимым светом. Он шевелил губами. Пел. За ним, на некотором расстоянии, — остальные. Тоже с поднятыми головами. Казалось, они стоят на месте. И все же они медленно продвигались вперед. Им удалось преодолеть едва ли полдороги. Так значит, всюду — думал он, глядя на них сухими глазами — всюду можно встретить подобные зрелища. То же добровольное покаяние. То же бремя вины, от которого жаждут избавления. Надежда на то, что воздастся, которая никогда не осуществится. К чувству жалости примешивалось еще и другое: гнев. Этот гнев был не от презрения, ибо они чем-то были близки ему: своим упорством и своей надеждой. Гнев рождался из понимания бесплодности их усилий. Болезнь, снедающая этих людей, была и его болезнью. Однако в отличие от них он умел ее определить. Он знал ее подлинный источник, который они пытались отыскать в магическом ритуале. Они приближались к своей ослепляющей звезде, а в конце этой дороги их ждала шайка пройдох и обирала с боголепной гримасой уличных попрошаек. Они двигались в своем собственном темпом свете, шаг за шагом. И нигде — а времени на изучение окрестностей монастыря он отвел немало — он не заметил хоть проблеска радости. Пение, с которым ползли те на коленях, тоже не сулило ничего светлого. Оно угнетало, в нем звучали, казалось, одни только похоронные мотивы: неизбывная, не дающая успокоения печаль, зов могилы. Он стоял, вслушиваясь в удары собственного сердца, заглушающие их завывания, стоял очень долго, без ощущения уходящего времени — пока последние, подергиваясь и едва не падая друг на друга, не проползли мимо него. Утомление росло. Он отер платком пот со лба и стал спускаться в направлении главной улицы, перерезающей весь город. Здесь, между парками, на дороге, ведущей к монастырским воротам, не было стоянки пролеток. Въезжать сюда на лошадях не разрешалось. Лишь в конце спуска, где начиналась улица, он остановил проезжавшую мимо пролетку и велел везти себя в гостиницу. Сердце стихло. Он не чувствовал больше его гулких ударов. Слева, напротив городского магистрата, среди старых деревьев, он заметил церквушку с зелеными маковками. И подумал, что в этом чужом ему окружении лишь одна деталь — а ведь это был далекий его сердцу символ — будит в нем какую-то радость. Напоминание о родных краях. В тот день он не спустился обедать и не кончил своего письма к Ольге, где описывал пребывание в Варшаве и разговоры с тамошними чиновниками. Он открыл окно, хотя в комнату тотчас ворвался шум привокзальной площади, и лег на диван. Хотелось забыть о впечатлениях этого для. И тут пришла внезапная резкая боль. Это была та знакомая боль, впервые появившаяся в Крыму. Согнувшись, он подошел к письменному столу, чтобы напиться воды. Руки у него дрожали, он боялся упасть. И посмотрел на дверь. Рядом в стене торчала кнопка звонка, тогда он подумал, не дотащиться ли до двери и не позвать ли на помощь. Подождал. Боль меж тем росла внутри, проникая сквозь мышцы живота, напирая на грудную клетку. Казалось, он вот-вот потеряет сознание. Может, и в самом деле случилось что-то подобное. Он очнулся, когда боль уходила. Дышалось с трудом, но теперь он знал: скоро она исчезнет. Он поднимался на поверхность из кровавой теплой бездны, где захлебывался и откуда вылез, судорожно хватая воздух, постепенно узнавая окружающие предметы, улавливая долетающий с улицы шум — цоканье подков по мостовой, людские голоса. К вечеру он позвонил одному из судейских чиновников и попросил порекомендовать достойного доверия врача. Чиновник осведомился, не случилось ли чего худого. Предложил немедленно прийти к нему в гостиницу. Он отговорился, ничего страшного. Обычное утомление после поездки. Записал адрес и в тот же день — отправив из гостиницы посыльного, который предупредил о его визите, — отправился сам в одноэтажный домик за вокзалом. Он рассказал врачу о недавнем приступе и о том, что боль повторяется, упомянул о прописанных в Петербурге лекарствах. Потом — после осмотра — завел речь о лежащей на столе книге. Доктор сказал, что занимается еще и научной работой. Его интересуют проблемы логики и возможность их применения в медицинских исследованиях. Он уверен, что весьма полезны здесь методы логического анализа: сходства, различия и исключенного третьего. Свои тезисы он подкреплял примерами, почерпнутыми из области патологии и терапии. Выводы о степени правдоподобия он основывает на методе различия. Ибо это, согласно его мнению, является чем-то вроде способа проверки, подтверждающего выводы, сделанные предварительно на основе метода сходства. И еще объяснил, что поставить диагноз на основе этих трех методов логики не так-то просто. Посвятить этому надо уйму времени. Меж тем практические задачи — и это повсюду: в больших исследовательских центрах, в университетских клиниках и в кабинетах провинциальных врачей — вынуждают диагноста к спешке. И тогда при распознании болезни он пользуется индукцией либо дедукцией. Не отрицая ценности этих обоих способов — врач говорил как бы с возрастающим нетерпением — можно с помощью предложенного им принципа обнаружить логические ошибки, проистекающие от незнания основ логики или же просто-напросто от ошибочного их толкования. Протягивая руку за рецептом, написанным мелким, бисерным почерком, он отметил, что восхищен той задачей, какую взял на себя его собеседник. — Господин доктор — добавил он — ваши усилия — естественное следствие нынешнего прогресса науки и, несомненно, хотя мне трудно это утверждать, способствуют этому прогрессу. Но в самом ли деле ваш способ, оправдавший себя в ходе логического эксперимента, может иметь решающее значение во врачебной практике? — Тот смотрел с удивлением. — Ценой отчаянных усилий — продолжал он — весь предыдущий век мы пытались сделать этот мир рациональным. Мы создали сотни систем, в которых пытаемся уместить все, что существует в сфере познания. А ведь живем все еще не так, не так умираем… — Он встал. Извинился, что отнял столько времени, разглагольствуя о своих сомнениях. — Я профан, доктор — добавил он — действую в соответствии с имеющимися предписаниями. Порой окружен бесчисленным множеством параграфов, циркуляров и служебных инструкций. Оставаясь с глазу на глаз с преступником, я чувствую всякий раз полную непригодность этих положений. Разумеется, они нужны, чтоб осудить человека, об этом я знаю, но они становятся совершенно непригодными, когда я стараюсь его понять… — Доктор пожал плечами. У него создалось впечатление, что тот думает о чем-то другом, связанном наверняка с его особой. Может, он размышлял над диагнозом? А может, просто-напросто не желал больше слушать жалоб следователя, которого привел в его кабинет приступ непродолжительной и пустяковой по существу болезни? И он еще раз извинился. Они стояли в коридоре. Двери в сад были распахнуты, и на какое-то мгновение он увидел высокую рябину, обсыпанную спелыми ягодами. Врач попросил навестить его еще раз, когда будут сделаны необходимые анализы. — Тогда — заметил он с улыбкой, все еще не выпуская из рук книгу, которую обещал дать — мы схватим быка за рога, как это у нас говорится, хотя надо признаться, в бое быков участия никогда не принимали.

После нескольких дней, прошедших в разговорах с Сикстом — хотя к некоторым деталям ему придется еще вернуться, — он допросил монаха, чей облик запомнился ему при первом посещении монастыря. Тот восседал среди монастырских старцев. В белой рясе. Высокий, тощий, с длинной седой бородой, которую порой осторожно поглаживал. Он все время молчал — может, раза два открыл рот, отвечая на несущественные вопросы, задаваемые тогда, — был как-то сосредоточен, и казалось — всего лишь казалось, как он теперь понял, — что монах чем-то напуган. Запомнилась суровость его лица. Как выяснилось, в тот самый день, когда в монастыре было совершено убийство, именно он дежурил в привратницкой — комнатенке, отделенной от обширного помещения, из которого, поднявшись по лестнице, через массивные дубовые двери можно пройти в собор. Эти двери были всегда на запоре. И потому, если кто-то — то есть какой-либо мужчина, ибо женщине, согласно уставу, доступ туда был строжайше запрещен — а эту деталь стоило иметь в виду, зная некоторые признания Сикста, — так вот, если какой-либо мужчина хотел пройти в монастырь, ему необходимо было потянуть сперва за шпур вделанного в стену звонка. И тогда дежуривший монах подходил к двери, открывал небольшое окошечко, выяснял, кто звонит, и в случае надобности открывал дверь. Монастырский устав, с которым он ознакомился, разумеется, еще до своего первого визита, позволял принимать иногда в кельях посетителей. Но чаще встречи происходили, если это были не слишком важные дела, в прилегающей к привратницкой просторной комнате, там стояли кресла, удобные диваны и огромный старинный стол. Впрочем, как ему стало известно, святые отцы не так уж редко принимали гостей в своих кельях. Надлежало лишь получить позволение настоятеля, что было сущей формальностью, ибо, как выяснилось, не помнили случая, чтобы в такой просьбе отказывали. Все ото — подумал он — давало возможность поддерживать постоянные контакты с внешним миром, встречи, впрочем, происходили и вне стен монастыря, поскольку монахи могли уходить, куда им понадобится. Вопрос лишь в том, каждого ли стучавшего в двери пускали в монастырь? Может, всей правды ему еще не открыли? Он подозревал, что в то самое время, когда велось обстоятельное расследование дела Сикста, монахи провели еще более тщательное разбирательство в собственной своей обители. Если его предположения верны, то они могли, распределив между собой роли, устроить что-то вроде представления. Ибо все время стараются показать, что от властей ничего не утаивают. С другой стороны, они. наверно, опасаются, что какие-то слухи об их делишках могут просочиться за стены монастыря. И тогда во имя высшей цели стоит позволить себе ложь — грешок, который им мигом отпустится. Что ни говори, а дело Сикста и его сообщников приподняло, по всей видимости, завесу над многими другими, в какой-то степени компрометирующими их историями. Трудно представить, чтоб в таком мирке — размышлял он — как монастырь, подобный образ жизни явился бы для кого-то тайной. О всех нарушениях он и не думал. В особенности насчет связей с женщинами. Они имели место наверняка, если можно так выразиться, на нейтральной почве. Он попросил монаха минуточку подождать, а сам погрузился в чтение документов. Длилось это довольно долго. Тот начал нервно посапывать. — Господин следователь — выдавил он наконец из себя — у меня масса дел… — Он поднял голову и посмотрел на небо. — Простите, святой отец. Мы потонули в море бумаг. Трудно доверять собственной памяти. Как вы, верно, догадываетесь, осмотрительность и здравый рассудок тут крайне необходимы. Теперь можно приступить к допросу. — Я прошу вас — начал монах — пояснить мне с самого начала, в качестве кого я здесь выступаю? — Он закрыл папку и в молчании смотрел прямо перед собой. — Значит они являются ко мне после консультации с юристом — подумал он. — Роли затвержены назубок. — И он решил прикинуться дурачком. — Не понимаю вас. — И пожал плечами. — Мне хочется знать — повторил тот, внезапно багровея — нахожусь ли я в этом здании в качестве свидетеля или подозреваемого? — Как же так? — И он развел руками в наигранном удивлении. — Ведь все подозреваемые давно под замком. Кто сказал вам, святой отец, что вас пригласили на допрос в качестве подозреваемого? — Никто, никто! — ответил тот, начиная успокаиваться. — Хотя от вас можно ждать чего угодно — вырвалось у него неожиданно. — От нас? Что вы имеете в виду, отец мой? — Ничего — буркнул тот. — Наделали шуму, словно сам дьявол сошел на землю. — А вы считаете, святой отец, что не сошел?.. — То, что я считаю, не имеет никакого отношения к делу — поспешно парировал монах. — Понимаю. — Он вновь улыбнулся. — Дьявол ведь иногда выступает в обличье мужчины в рясе или же в мундире чиновника юридического ведомства. Что ж, пусть я буду дьяволом, если вы, святой отец, так того желаете. — Не люблю таких шуток — ответил старец. — И убежден, что подобным шуткам здесь не место, господин следователь. — Совершенно с вами согласен. — И, не спрашивая позволения, закурил папиросу. — Итак, прошу вас, расскажите мне, что произошло в тот памятный день, когда вы приняли дежурство в привратницкой монастыря. — Монах устроился поудобнее на стуле, зыркнул на секретаря, приготовившегося записывать его показания. — Около девяти утра, едва я принял дежурство — начал он — появился отец Сикст… — Любопытно, что монах, видимо из давней солидарности, говорит о Сиксте так, словно тот все еще носит сутану. — Он был в плаще, в руке держал шляпу. Я спросил, куда он направляется. Сикст ответил, что на вокзал. Утром прибывает варшавский поезд, на котором должен приехать в гости его родственник. Я открыл дверь, и отец Сикст вышел. — Значит, это было около девяти утра — прервал он монаха. — Расскажите, что вы делали после его ухода. — Отец Сикст вернулся около одиннадцати… — начал тот. Тогда он вновь прервал его, попросив рассказать, что происходило от девяти до момента возвращения. Монах удивился. — Ничего — ответил. — Я читал житие святого Иеронима. — Я спрашиваю, выходил ли в его время кто-нибудь через привратницкую и впустили ли вы кого-нибудь в монастырь? — А вы как думаете? — ответил тот. — Ведь приходится присматривать за всей обителью. Постоянно кто-то выходит. Кто в собор, кто на хозяйственный двор. — Вы не записываете, разумеется, всех входящих и выходящих? — Старик фыркнул. — Сколько ж на это пойдет бумаги! И зачем? — Понимаю — согласился он. — Кто ж прошел за это время? — Сейчас уже не припомнить. Впустил знакомого ветеринара, он шел к отцу настоятелю в библиотеку. — Значит такие встречи происходят не в приемной? — удивился он. Хотя знал это, поскольку его помощник ранее допросил ветеринара. После непродолжительного свидания с настоятелем в библиотеке, где они говорили об эпидемии, поразившей монастырский скот, ветеринар зашел еще в келью — к знакомому монаху, ведавшему имуществом обители. Там в непринужденной обстановке они потолковали о городских сплетнях, потягивая наливку, которую монах держал в особом тайничке, оборудованном в стене. Монах на допросе подтвердил, что это имело место, и добавил, что в силу возложенных на него обязанностей ему случалось не раз принимать разных посетителей из города, причем иногда — сам он к алкоголю не притрагивается — угощать их наливкой, одной, двумя рюмочками. — Отец настоятель — объяснял привратник — работал в тот день в библиотеке, потому я и подумал, не лучше ли будет, если ветеринар пройдет прямо к нему. Он старый наш знакомый. Его часто приглашают в монастырь. — Превосходно — прервал он монаха. — Когда вы открыли ему двери? — Сейчас не припомню — пробурчал монах — кое-что и забылось. Знаю только, что он беседовал еще с отцом Амброзием. — У него было твердое убеждение, что они согласовали все детали перед тем, как монах сюда отправился, они устраивают подобные совещания всякий раз, когда кого-нибудь из них вызывают в суд. — Ну, ничего — подумал он. — Внутренне они напряжены куда больше, чем это на первый взгляд кажется, боятся, как бы не сказать чего лишнего, о чем предварительно не договаривались. Все время настороже. Готовы играть заученную роль. В подобных случаях, чтоб добиться превосходства, надо вести допрос предельно спокойно. — А этот Амброзий — он бросил взгляд на старика — тоже был другом Сикста? — Господин следователь — поднятая к подбородку рука упала на колени — мы все были его друзьями. — Друзьями дьявола — буркнул он. — Вы и в самом деле верите, святой отец, что дьявол может войти в человека? — Старик остолбенел. И никак не мог понять, уж не смеются ли над ним. Что ж ему делать? Ему наверняка объяснили, что он имеет право не отвечать на вопросы, но сейчас, как видно, забыл об этом. — Разумеется! — ответил он. — Я верю, что он может одолеть человеческую природу и взять над человеком верх… — А вам случалось видеть людей, в кого вселился дьявол? — Случалось. — И старик кивнул в подтверждение. — Дьявол говорил через них своим языком? — Дьявол — ответил старик — не говорит никаким языком, господин следователь, он говорит поступками этих людей. — Иными словами, с ним нельзя войти в контакт, хоть он и овладел человеческой душой? — Нельзя — согласился монах — да и не следует предпринимать таких попыток. Они могут печально кончиться для тех, кто выказывает любопытство. Зато можно — и в этом подчас наш пастырский долг — говорить с тем человеком, который ему поддался. Можно взывать к его совести, к вере, к его нравственным убеждениям. Одним словом, можно и следует такому человеку помогать. — И что же — прервал он старика — успешны такие вмешательства? — Все зависит от воли того человека — услышал он в ответ. — От силы его верования. Это своего рода душевная болезнь, которая поддается излечению. Во всяком случае, такова одна из наших основных обязанностей. — Часто ли наступает выздоровление? — не отставал он. — Это зависит от обстоятельств — начал петлять старикан. — Прежде всего необходима добрая воля жертвы. Дьявол никогда не в силах овладеть полностью совестью человека. Он ведет с ним борьбу. Хочет взять верх в этой борьбе. И потому до самого конца существует свобода выбора. Ибо ему нужно участие личной воли. Надеюсь, вы понимаете? — Он кивнул в подтверждение. — Тут-то и заложена возможность нашего успеха… — продолжал монах. — Мы переходим в наступление, задевая те струны, которые отзываются на добро и справедливость. Окончательный результат зависит, однако, от самого человека. — Ну, разумеется — сказал он без тени иронии. — Вряд ли стоит удивляться, что случаи выздоровления были редки среди паствы отца Сикста. — Он же сумасшедший! — вскрикнул старик, подняв кулак, точно намереваясь стукнуть в гневе о край амвона. — Не дьявол овладел душой отца Сикста, а душевная болезнь, и признаки ее — трудные для опознания — мы наблюдали уже давно. — Но послушайте, святой отец, врачи — а были среди них выдающиеся специалисты из лучших психиатрических клиник нашего государства — не подтвердили наличия такой болезни. Опасаюсь, что отец Сикст — абсолютно нормальный человек. — Нет, — упрямо твердил старец. — Он не нормальный… — Стало ясно, к чему тот клонит. И он пропустил мимо ушей соображения насчет странных симптомов, давно замеченных у Сикста. — Следовало еще обратиться — продолжал старик — к иностранным специалистам. — У вас нет доверия к нашим экспертам? — прервал он нахмурясь. — Этого я не говорил! — поспешно возразил старик, с трудом овладевая собой. — Я не имею понятия, что эти эксперты собой представляют. Максимального беспристрастия можно ожидать лишь от посторонних… — Послушайте, святой отец — перебил он монаха — это уже смахивает на инсинуацию. Вы не верите в нашу добрую волю в ведении следствия? — Я только упомянул — со вздохом заметил старик — насчет его душевной болезни. Однако факты, которым мы прежде не придавали значения, такие подозрения подтверждают. — Что ж это за подозрения? — вздохнул он в свою очередь. — Отец Сикст страдал бессонницей, жаловался на это неоднократно. — Не потому ли он с такой легкостью получал увольнительную на лечение? — Монах помотал головой. — Ну и что еще? — Он откинулся на спинку стула, наблюдая за кружением мух вокруг низко свисающего абажура. — Иногда — продолжал старик — он останавливался вдруг на полуслове. Не закончив фразы, словно забывал о ней. Опускал голову. И молча уходил прочь от собеседника, не дожидаясь ответа на вопрос, который сам же задал. — По-вашему, святой отец — прервал он монаха — это симптомы психического заболевания? — И рассмеялся. — Не будем тратить времени на эти россказни. Сообщите мне, пожалуйста, с кем Сикст вернулся в тот день в монастырь. — Я отворил ему около одиннадцати. Он ввел с собой молодого крепкого сложения мужчину. — Почему вы решили, что тот мужчина крепкого сложения? — прервал он монаха. — Отец Сикст сам отличался силой, а тот, хоть и пониже ростом, был весьма широк в плечах. — Вы о чем-нибудь говорили с ним? — Нет. — И старец вновь помотал головой. — Отец Сикст сказал только, что поезд из Варшавы прибыл с опозданием. Затем он отвел молодого человека к себе в келью. — Вы никогда не видели его прежде? — Не припоминаю. Говорят, он бывал в гостях у отца. Сикста, но я этого не помню. Примерно через час — я все еще читал свою книгу — отец Сикст вновь вошел в привратницкую и попросил открыть двери. Он был взволнован, посматривал на часы… — На основании чего вы сделали вывод, что он был взволнован? — перебил он монаха. — Потому, что посматривал на часы? — Нет, — ответил тот. — Он шел торопливым шагом. Сказал, что забыл что-то важное и ему нужно пройти в собор. Я его пропустил. — На сей раз молодой человек его не сопровождал? — Нет, он был один. Вскоре мое дежурство в привратницкой закончилось. Я не видел, как отец Сикст вернулся из собора. Это произошло позже… — Он нагнулся, вынул папку, достал из нее большой серый конверт. На стол посыпались фотографии. Он выбрал одну из них и протянул старцу. Тот поднес ее поближе к глазам, видимо из-за близорукости, и долго рассматривал. — Это ужасно — проговорил он, возвращая дрожащей рукой фотографию. — Узнаете ли вы, святой отец, в нем того молодого человека, которого Сикст привел в монастырь? — Да — ответил почти шепотом монах — это тот самый человек… — Он взглянул на фотографию. Труп мужчины на деревянном, обитом жестью столе. Обнаженный массивный волосатый торс, мускулистые, хорошо развитые плечи. Голова чуть откинута вбок и на ней глубокие следы ударов. Слипшаяся кровь на волосах. Он спрятал снимок в конверт. — Пока все. — И поднялся. — Если вспомните еще какие-нибудь подробности, прошу нам сообщить. — Подал руку тому на прощание. — Извините, что продержал вас долго, но такие, увы, у меня обязанности. И еще одно… — Монах отступил на шаг. — У меня кое-какие сомнения насчет той теории борьбы с дьяволом, которую вы тут развивали. Коль скоро он в состоянии одолеть даже нас. А ведь мы, святой отец, не руководствуемся ни злой, ни доброй волей, только кодексом, нормами обязующего нас закона, который, как я полагаю, не является ни его творением, ни творением падшего ангела… — Монах поморщился. Кажется, ему хотелось сказать что-то неучтивое. Но вовремя вспомнил о смирении. Склонил голову и молча вышел из кабинета. — Господин следователь — услышал он голос протоколиста, сидевшего за пюпитром — святые отцы не очень болтливы… — Не очень — отозвался он, подходя к окну. — Чему ж дивиться? Не так уж плохо им жилось! — Маленький лысый человечек вытирал перепачканные чернилами пальцы большим платком. — Рай у них был уже здесь, на земле… — А он все смотрел на площадь. Старец вышел из здания суда и повелительным жестом подозвал извозчика. Был разгар дня. К входу подъехала тюремная карета в сопровождении конного караула. Из нее вышли арестованные. Среди них были две женщины. Арестанты задерживались на мгновение, задирая голову кверху. Смотрели на висящее над площадью солнце. Еще недавно он считал, что уровень духовенства, с которым он здесь встретится, весьма высок. Таково было общее мнение. — Это вам не православные попы — толковали ему. — У нас вышколили только элиту, а духовенство в основной массе темное. Здесь есть свои резон: умный поп не справится с чернью. А там совсем другая традиция: костел — это одновременно храм знания. Очаг просвещения. — Любопытно было выяснить, как это выглядит в действительности. Оказалось, что не слишком привлекательно… Такой диспут насчет дьявола мог состояться в любой захолустной церквушке. Там у дьявола были и хвост и копыта. Он входил в человеческую душу через глаза либо уши. И располагался с удобствами, начиная свою коварную борьбу за душу, чистую, как новенькое сукно, не оскверненное еще грязным прикосновением. Этот церковный дьявол был неизменно безумцем. Вполне естественно, раз по собственной воле сделался падшим ангелом, отказавшись от райского блаженства. Он вел себя как сумасшедший и делал безумцами тех, в кого вселялся ради собственного искупления. Не всегда, разумеется, доходило до преступления, но случалось и это. И сами преступники — когда представали перед лицом закона — скулили, оправдываясь, что их мучит его присутствие. Но бывал он и кроток. Обычно в народных сказах и в песнях уличных музыкантов. Он соблазнял не слишком добродетельных девиц, обманывал монахов, звонил в колокола, будя по ночам людей, или же, притаясь на старом заброшенном кладбище, пугал проходящих путников. У здешнего за спиной был топор. Он отгонял сон, являясь снедаемому лихорадкой Сиксту в образе черного паука, плетущего паутину ревности. Любовные утехи он сулил без радостной болтовни, с расчетом. Он уносил Сикста в мечтах к нагой женской плоти, отданной ему в рабство, но не утолял тем самым страсть, напротив, лишь множил угрюмые вожделения и вызывал в его памяти все то, что происходило, когда они были рядом, на расстоянии вытянутой руки. Словно рассчитывая, что тот голод будет вечным — дьявол Сикста не ведал отдохновения, — побуждал своего пленника изобретать новые способы игры и, если его тело — а сатане, надо полагать, это безразлично — поникало в изнеможении, побуждал его к очередному порыву. Это был дьявол-мыслитель. Не похожий на придурковатого простолюдина, зыркающего кошачьими глазками с верхушки изгороди. Несколько дней тому назад Сикст признался, что бывали дни, когда он начинал ему молиться. Сказал, что эти молитвы были горячи и что у него не появлялось желания умертвить тогда существо, поселившееся внутри. Впрочем, Сикст отдавал себе отчет в том, что это существо бессмертно, как и бесконечен список его побед. Однажды некий исповедовавшийся у него молодой человек подбросил ему некий литературный опус, и он прочитал молитву к сатане. Она его, как Сикст выразился, ошеломила. Он моментально ее уничтожил, но целые фрагменты, которые он потом повторял в своей келье, застряли в памяти. Он изумлялся тому, что подобное можно вообще печатать. Наверняка за рубежом. Он старался припомнить молодого паломника, который сунул ему в исповедальню это страшное чтиво, но в памяти осталось лишь бесцветное признание в плотском грехе. Если и тот человек — так думалось ему — твердил эти молитвы, значит, может быть, существует некий тайный орден приверженцев сатаны, которые этим путем — а этот путь есть не что иное, как удовлетворение буйного, непреодолимого желания, — шлют призывы его душе, желая, чтоб он воссоединился с ними в познании зла. Он старался избегать таких мыслей. Но они возвращались. Он полагал сперва, что это простое искушение и что в борениях ему дано в конце концов победить, ибо за его спиной силы могущественнее тех, которые пытались овладеть им. Но когда он смыкал руки в святотатственном объятии, он чувствовал, что эти силы не так уж могучи, раз не могут воспротивиться жажде столь же глубокой, как инстинкт жизни, ощущаемый в бурном кружении крови. Нет, это был, вне всякого сомнения, не дьявол безмятежных игрищ, который по временам, словно в помрачении, велит кому-нибудь вонзить нож в спину врага или же мутит разум человека сивухой и гонит его с пылающим факелом к соломенной кровле… Пролетка с монахом давно уже отъехала. Исчезла и тюремная карета. Два сонных жандарма прогуливались в тенечке. Он отвернулся от окна. Низкорослый лысый человечек стоял, бессмысленно уставившись в стену, положив руку на пюпитр. — Вы свободны — сказал он ему. — Сегодня больше работать не будем… — Он отвернулся к столу, порылся в бумагах, нашел показания хозяйки квартиры, которую снимал Сикст в Варшаве. Написал, что желает эту женщину допросить, в связи с чем необходимо препроводить ее из Варшавы. Натянул перчатки и улыбнулся при мысли, что вторую половину дня будет отдыхать. Еще с утра он нанял пролетку с намерением отправиться за город, посетить живописные, как говорили, руины замка времен раннего средневековья. Погода была по-прежнему великолепна.

На следующий день он разговаривал с начальником здешней тюрьмы. Расспрашивал о Сиксте. Поинтересовался, как ведет себя арестованный. Спокоен ли он, агрессивен? И выяснил, что ничего примечательного нет. Начальник объяснил это некими, приобретенными уже навыками. Скорее всего, он считал, что жизнь в монастыре мало чем отличается — по крайней мере что касается контактов с людьми — от пребывания в тюрьме. Он и не старался, чтоб тот думал иначе. Единственно, на что стоило обратить внимание. — Сикст не спал по ночам. Что же он делал? То сидел подолгу на кровати, то стоял на коленях, упершись лбом в стену. Он попросил начальника тюрьмы сообщить ему, если в поведении узника наступят перемены. Оттуда прямиком направился в кабинет. Сикст был уже на месте. Разговаривал с протоколистом. Интересовался, что именно — но об этом он узнал позже, когда арестованного увели, — пишут о нем в газетах. Пожаловался, что ему запрещают их читать. Сказал, что, конечно, надо выяснить все обстоятельства и он не намерен что-либо скрывать. Говорил так прочувствованно, что состарившийся при суде писарь, не раз слыхавший подобные разглагольствования арестантов, уверился в искренности Сикста. Когда он вошел — после разговора с начальником тюрьмы — в кабинет, где Сикст ожидал допроса, они оборвали разговор. Он внимательно присмотрелся к арестованному. Бледное, землистого цвета лицо, плохо выбрит и горящие, пронизывающие глаза. Поздоровался. Сел за стол, пробежал глазами заключительные фразы последнего протокола. В какой-то момент не мог удержаться от улыбки. Сикст удивленно вскинул на него глаза. — Послушайте — сказал он ему — вот я задумался — он отложил в сторону протокол — каков будет язык будущего. Известно, язык меняется. Появляются новые слова, которые определяют новые понятия, они проникают из технического языка в разговорный. И наконец, меняется восприимчивость людей. Все это влияет, разумеется, на язык. Заметны явные перемены, хотя совершаются они понемногу. Я всегда считал, что люди станут пользоваться языком более точным, отражающим полней мысль, которую благодаря этому яснее удастся выразить. Не кажется ли вам порой, что, желая выразиться как можно точнее, мы бредем как бы в потемках и что наш обиходный язык все еще слишком убог? — Должно быть, это дело особого рода, господин следователь — ответил Сикст. — У меня никогда не было подобных затруднений. — Выходит, вы свободны от опасений, которые не покидают меня. — Он откинул голову на спинку стула. Зажмурил веки, словно силясь что-то припомнить, а сам все время внимательно наблюдал за арестованным. — Прошлый раз — заговорил он — у нас, кажется, зашла речь о ваших теологических изысканиях. Если я правильно вас понял, сегодня вы считаете их недостаточными для рукоположения в сап, не так ли? — Сикст кивнул. — Совершенно верно — ответил он. — Мои знания недостаточны, чтобы противостоять тем сомнениям, которые могут одолеть человека. — Ну хорошо — с силой возразил он — а вера? (— Господин следователь — с улыбкой заметил Сикст — посвящение в сан налагает так много обязательств, связывающих нас с другими людьми… — Но эти проблемы в свою очередь — прервал он, нацеливаясь на следующий вопрос — видимо, чересчур сложны для меня. Покончим с этим. Когда вы познакомились с Барбарой?.. — Он уже не раз испробовал этот прием, внезапно меняя тему. Переходил от разговора на общие темы к конкретным обстоятельствам. Сикст в такой ситуации выказывал явное замешательство. Это была существенная деталь. Он не умеет таить своих чувств, хотя, являясь сюда, должен подготовиться к подобным неожиданностям. Он, опустив голову, чтоб скрыть выступивший на лице румянец, рылся в карманах в поисках платка, хотелось вытереть лоб. В такие минуты глаза у него обычно гасли. Пропадал в них — будто от смертельной раны — отблеск жизни. Он подолгу задумывался над ответом. — Это произошло в мае прошлого года — сказал он, помолчав. — Она пришла ко мне. Поскольку в тот день монастырь посетило несколько групп паломников, я исповедовал вместе с другими во дворе перед входом в главный собор. Тогда-то я с ней и познакомился. — Расскажите об этом подробней. — Увы, господин следователь, я не могу этого сделать. Я познакомился с ней в момент исповеди. Это тайна, которую никогда не открою. Значит — сказал он со вздохом — мы не сможем, к сожалению, восстановить ваш разговор. Разве что — и он задумался — она сама все расскажет… — Она не сделает этого! — воскликнул Сикст. — Я в этом убежден, господин следователь… — Разведя руками, он поинтересовался: — Что ж было дальше?.. — Сикст молчал. Вспомнил, возможно, ту минуту, когда почувствовал холодное прикосновение губ к своей руке, просунутой в отверстие исповедальни? А перед этим только что стукнул костяшками пальцев в знак, что исповедь окончена. Она подняла голову. На короткое мгновение. Только чтобы сделать вздох. И увидел ее глаза. А сам был скрыт в глубине исповедальни. Солнце озаряло мощенную камнем площадь. Отражалось от противоположной стены. Он сидел закрыв глаза. И чувствовал ее близкое присутствие. Очнулся, услышав нетерпеливый шепот преклонившей колени очередной грешницы. И тогда, понурив голову, он забормотал, что полагалось говорить перед началом исповеди. Открыл глаза, но взглянуть на площадь страшился. Оттуда доносился говор, приглушавший слова начавшей исповедь женщины. Наконец взглянул. Она стояла, прислонившись к стене напротив исповедальни. В ярком солнце. Обе руки подняла вверх, расстегивала ворот платья. Длинными пальцами коснулась накрахмаленного белого кружева. Он увидел шею. Чуть откинутую назад голову. Она смотрела на него, щуря глаза. Затем опустила руки. Они упали вдоль бедер, обтянутых узкой юбкой. Он видел линию ног, длинных и худых, плоский живот, высокую поднимавшуюся при каждом вздохе грудь. Он не отводил взгляда, чувствуя, что девушка напротив поняла это и не спускает с него внимательных глаз. Он задыхался от зноя. Кровь ударила в голову. Иногда ее, стоявшую у стены, заслоняли проходившие мимо паломники. Шепот с правой стороны исповедальни становился настойчивее. Женщина повторяла одно и то же, ждала ответа. Он молчал. Должно быть, ей показалось, что он заснул. Она зашептала громче. Он отчетливо слышал ее слова, все до единого, но у него не было силы ответить. Девушка тем временем поправила волосы, спадавшие на лоб. Нет, она не вела себя вызывающе, но в каждом ее движении было нечто, неистово подстегивавшее воображение, рождавшее желание, от которого кровь быстрее пульсировала в жилах. Он не в силах был освободиться от наваждения… — Вам плохо, отец? — услышал он шепот из-за решетки. — Нет, нет! — ответил он наконец и опустил голову на грудь. Когда он ее поднял — место напротив опустело. Он почувствовал вдруг досаду из-за этой потери, его захватил поднимающийся гнев. Крепко сжал кулаки. Нет ее, лишь наплывающая к собору толпа: вереницы истомленных людей, бредущих по обе стороны исповедальни под беспощадными лучами солнца. — В тот же день — продолжал он тем ровным голосом, каким пересказывают любовные истории постороннего человека — я уговорился с этой женщиной — он нечасто называл ее по имени — встретиться на монастырской стене. Точней, возле ворот, где можно подняться на стены, эти ворота всегда запирали на ночь. У меня был ключ, и я решил впустить ее туда. — Согласилась? — Да — ответил Сикст — хотя, по правде сказать, у меня не было уверенности, что она придет. Она была ошеломлена моей просьбой. — Имелся ли у вас уже тогда — продолжал он, не спуская глаз с арестованного — конкретный план действий? — Сикст не понял. — Я спрашиваю — повторил он — знали ли вы, отправляясь на эту встречу, какова будет ее цель? Ведь не разговор же и не продолжение исповеди. — Знал — ответил Сикст. — Итак — подумал он, сосредоточив все свое внимание — мы приближаемся к завязке драмы. Сейчас в душе Сикста — ему очень хотелось, чтоб этот момент стал заметен; он рассчитывал, что обвиняемый не ускользнет от него в столь важную минуту — разверзнется ад, которого он еще не предчувствовал в тот майский вечер. — Должен вам сказать, господин следователь — и Сикст поднял голову — я знаю, это прозвучит мерзко — таким встречам я не придавал особого значения, я уже упоминал о своих прежних, мимолетных и, увы, довольно частых связях с женщинами. Оценивая грехи, я не считал этот самым тяжким. Я подчинялся потребностям плоти. Все происходило без участия сердца. Женщины, которые соглашались, относились к этим связям подобным же образом. Легко. Сначала, разумеется, изумлялись. Некоторые из них знали, что я лицо духовное, вдобавок монах. Я внушал им, что грех обоюдный, только моя вина больше. Обычно это были недалекие женщины: они смотрели на все проще. Прекрасно знали нашу слабость, сталкивались со злом на каждом шагу. Попросту — продавались. Не все соглашались брать деньги, но в наших отношениях всегда был какой-то элемент взаимных расчетов. Какое-то грешное сродство. И постепенно — как вы знаете, это продолжалось несколько лет после посвящения в сан — я приспособился к такой жизни. Я избегал, разумеется, подобных встреч в нашем городе. Чаще всего я выезжал на несколько дней в Краков. За границей опознать меня было труднее. Я останавливался в гостиницах или же снимал частную квартиру… — Все это он рассказал в подробностях на предыдущих допросах. В своих показаниях — а ведь каждый раз приходилось одолевать терзающее чувство стыда и унижения — Сикст проявлял известную сухость. Примерно так мог бы рассуждать некто, обвиненный в растрате общественных денег. — По-видимому — так думал он о Сиксте — все эти, пусть и многочисленные, принимая во внимание общественное положение арестованного, связи с женщинами не имели столь большого значения. Не обременяли его совести. — Я ждал у ворот — продолжал Сикст. — Время было уже позднее, и главные ворота монастыря должны были вот-вот закрыть. Последние паломники, поторапливаемые братьями, покидали собор. Я сомневался в том, что наше свидание состоится. И уже собрался было в келью, как вдруг появилась она. Очень худенькая и маленькая. Она шла мне навстречу в длинном темном платье, расстегнув пальто. Это врезалось мне в память. Я смотрел на нее со стороны главного входа, где как раз находился, и она показалась мне еще меньше. Я пришел в замешательство. Хотел было бежать — все это я хорошо помню и в этом усматриваю сейчас помощь со стороны того, кого своими делами тяжко оскорбил, — и мог бы еще проскользнуть в собор, а оттуда в ризницу. Она ни за что бы меня не нашла. Тем временем какая-то сила приковала меня к месту. Вы, господин следователь, называете это состояние духа вмешательством дьявола — он посмотрел на Сикста, но ни единым жестом не выдал своих чувств — и вы, по-видимому, близки к истине. Она подошла, сняла перчатку и подала мне руку. Какое-то время я держал ее руку в своей. Пальцы у нее были холодные. Большие серебряные перстни с зелеными камнями я разглядел позднее. Она сказала, что не могла найти пролетки и потому опоздала. — Зачем, святой отец — спросила она — вы велели мне прийти?.. — Я попросил ее следовать за мной. Убедился, что никто нас не видит, и открыл калитку. Потом пропустил ее вперед и повернул ключ в замке. Мы очутились на валу. — Посмотрите-ка — сказал я, уводя ее в глубину — какой дивный вечер… — На западе пылал пурпурный закат. Розовые блики ложились на сосны в монастырском саду. Мы миновали часовню страстей господних. Потом — в изломе стены, откуда никто из наших не мог нас видеть, — я остановился, прислонясь спиной к камням. Она смотрела на меня. У нее были красивые карие глаза, обрамленные длинными ресницами. — Сегодня днем — сказал я — моим искренним желанием было помочь тебе. Но я человек слабый. — И коснулся ее руки, она не отстранилась. — Это ты — совсем рядом было ее лицо с удивленными глазами — можешь мне помочь… — Все совершилось неожиданно. В забытьи. Никогда прежде я не переживал ничего подобного. Словно вдруг очнулась, пробудилась к жизни какая-то неизвестная часть моего существа. Рядом слышалось частое, прерывистое дыхание, в нем назревал плач, но радость, соединившая нас, не давала ему прорваться. Мой взор унесся высоко над стенами и над нашей монастырской башней, где появился уже зеленый огонек, зажженный для ночных пилигримов, и звезды, огромные и невероятно яркие, как никогда прежде. Я не чувствовал утомления, и меня не терзали злые, проклятые мысли, какие обычно появлялись после такого сближения. Не было ощущения, что рядом со много — чужой и что сатана, пользуясь неведением этого чужого человека, гасит с его помощью грешную жажду моей плоти. Зато меня залило чувство всеобъемлющего покоя. — В тишине, которая нас окружает — думал я — не может таиться грех. — Меж тем в такой же тишине умирал в бесконечной муке тот, кто зрит наши вины. Но я не думал тогда о нем. Точно он уже умер и не пробудится к вечной жизни. Он исчезал в отдалении большем, чем те звезды, на которые мы глядели. Затем я проводил ее до ворот. Отпер замок. Я чувствовал, она хочет прижаться ко мне, но старался держать ее на расстоянии вытянутой руки. Я не знал, как мне вести себя. — Мы согрешили — сказал я наконец шепотом. — И этот грех я беру на себя. — Нет! — ответила она громко, не боясь, что кто-то услышит. — Мы не совершили никакого греха… — Она вдруг повернулась и бросилась бегом через темную площадь в улицу, где — далеко — мерцали тусклые фонари. Через пустой, погруженный во мрак собор я вернулся к себе в келью. Привратнику я сказал, что возвращаюсь от больного, которого посещал в городе… — Сикст о чем-то задумался. Сидел, уронив голову на грудь. Протоколист рассматривал его с нескрываемым любопытством. — Сделаем перерыв — распорядился он, заметив, что арестант утомлен. Он предложил ему стакан воды. Сикст поблагодарил, выпил. — Вы что-то плохо выглядите — заметил он, припомнив свой утренний разговор с начальником тюрьмы. — Не похлопотать ли мне о более длительной прогулке для вас? — Нет — ответил тот. — У меня нет никаких просьб. — И поднял глаза. — Вы тоже что-то плохо выглядите, господин следователь… — Это его удивило. В самом деле? Умываясь каждое утро в гостинице, он рассматривал себя в зеркале, но перемен что-то не замечал. — Вы, наверно, больны — продолжал Сикст. — Чепуха! — ответил он. — Просто я много работаю, вот и все… — Но этот ответ не удовлетворил арестованного. — А я вам говорю, господин следователь — повторил Сикст — похоже, что вы больны. — Вечером он отправился на званый ужин к председателю. Пробовал отвертеться, но в конце концов пришлось уступить. Лучше избежать открытой войны. Председатель жил в огромном доме. Этот дом был собственностью одного из великих князей, а снимали там квартиры исключительно чиновники из администрации. Русская колония этого города. — Будете чувствовать себя, коллега — уверял председатель — как дома… — Для начала пришлось поклониться даме, один ее вид в передней навел на него уже тоску. Низенькая, широкая в бедрах, с маленьким личиком в короне рыжих с высоким коком волос. — Ах, Иван Федорович — затараторила она сразу — я так много слышала о вас от мужа, а вы до сей поры не изволили показаться в нашем доме… — На ужин пригласили несколько персон из местных промышленных кругов. — Здесь — пояснил ему один из приглашенных — находятся крупные и процветающие — он подчеркнул это слово — текстильные фабрики. Они дают значительную долю продукции в масштабе государства. Увы — и тут он с неудовольствием поморщился — наблюдается приток чужого капитала. Поляки — продолжал он — заинтересованы в том, чтоб здесь помещали капитал французы или хотя бы немцы. А для тех — это чистая выгода. Они заинтересованы в русском рынке сбыта, где, по их мнению, никогда не иссякнет спрос. Только они предпочитают строить фабрики здесь, нежели в глубине России. Во многих отношениях это факт беспокоящий. Мы живем во времена, когда политика все глубже проникает в экономику. За каждым таким фактом кроются важные политические последствия. Поляки намерены ограничить участие русского капитала на своих землях. И не изъявляют большого желания вкладывать свой капитал в Сибири или, скажем, на Кавказе, где тоже можно получить хорошую прибыль. И потому наблюдается срастание иностранного капитала с местным, польским. При таком положении вещей мы постепенно оказываемся во власти стихий, весьма для нас неблагоприятных. Не знаю, отдают ли себе отчет промышленные круги столицы в тех переменах, которые мы здесь, на месте, видим чуть ли не каждый день воочию… — Какая-то дама средних лет, прислушивавшаяся к разговору, подняла руку. — Мой друг — сказала она — тебе всюду мерещатся заговоры. — Моя жена полька — пояснил его собеседник. — В экономике ничего не смыслит. — Снова он оговаривает моих земляков — вздохнула та. — Они великолепны! — прервала ее соседка. — Я их обожаю… — А эта дама оригинальности ради — пояснил собеседник — социалистка… — Что это вы так? — оскорбилась та. — В жизни не прочла ни одной социалистической брошюры. — Зато — ответил все тот же господин — вы не раз просили у меня за уволенных с работы бунтовщиков… — И погрозил ей пальцем. — Это не имеет ничего общего, сударь, ни с социалистической агитацией, ни с моими убеждениями. — Можно быть социалистом — сказал он тогда с улыбкой — без серьезного знакомства с их доктриной… — Вот видите, Софья Андреевна — обрадовался промышленник. — Что ж — пожала та плечами — их доктрина отвратительна. Даже если у нее есть какое-то будущее. — Позднее, за черным кофе, который подали в кабинет председателя, заговорили о связях, существующих между революционным брожением и национальными устремлениями. Здешние забастовщики, к примеру, кроме экономических требований, выдвигают также и национальные. Кто-то спросил о деле Сикста. Он ответил, что следствие продолжается, и он не имеет права делиться пока соображениями на этот счет. А какого он мнения о сообщениях прессы? Он сказал правду: у него нет времени просматривать газеты, он предпочитает не морочить себе этим голову, чтоб случайно не поддаться ложным оценкам. — Ну хорошо! — согласилась хозяйка дома. — Расскажите нам хоть что-нибудь об этом Сиксте. Что это за тип? — Он задумался. — Мне кажется — произнес он после долгой паузы — это глубоко несчастный человек…

И все же вскоре ему пришлось посетить врача. Приступ боли начался на прогулке. Он с трудом дотащился до стоянки и, не зная даже, застанет ли доктора, велел извозчику ехать за вокзал, где на широкой, обсаженной каштанами аллее стоял этот низенький одноэтажный домик. К счастью, доктора он застал. Тот сразу же сделал укол, и боль прошла. Потом он лежал в его кабинете на диване. Дышал глубоко, спокойнее. Извинился, что наделал хлопот своим неожиданным появлением. — Хлопот? — удивился доктор. — Что ж вам еще оставалось?.. — Он хотел тотчас вернуться в гостиницу, но доктор посоветовал немного подождать. Хотел выяснить, каково будет действие того препарата, который он ему ввел. В комнате, хотя окна на улицу были нараспашку, стояла духота, и доктор предложил перебраться на террасу. Попросил, чтоб туда подали чаю. Терраса выходила в сад. Поблизости резвились две девочки, дочки врача. Фруктовые деревья были аккуратно подрезаны. Крупные яблоки сияли золотом на фоне зелени. Несмотря на подпорки, под тяжестью плодов гнулись ветви. На клумбах — цветы. Стрельчатые розы, попеременно белые и алые. Сюда не долетала уличная пыль, здесь не слышалось тарахтение проезжающих возов. Воздух был чист. В конце сада то дерево — ни разу еще не приходилось ему видеть столь высокой рябины, — плодоносящее кровью. Так ему, по крайней мере, казалось, когда он смотрел на него. — Зимой — сказал доктор — это дерево великолепная кладовая для птиц со всей округи… — Понемногу разговор перешел на книгу, которую он взял в прошлый раз. Он сказал, что прочел ее со вниманием, но этот труд предназначен для тех, кто хорошо знаком с предметом. Свои знания логики он признал недостаточными для того, чтобы понять изложенное в книге. — Поначалу — сказал врач — логика была обособленным предметом. Аристотель вообще не причислял ее к философским наукам. Лишь его преемниками она была отнесена к официальной философии. В своих исследованиях — продолжал он — я руководствуюсь убеждением, что истинная задача логики заключается — и тут он открыл книгу и прочитал: «…в отыскании общих принципов и правил, какими руководствуется тот, кто, изучая человеческое мышление, стремится получить истинные результаты»; правила же, предписываемые логикой, «должны быть критерием, как в наших научных поисках, так и в каждодневном познании». — И еще одно — подчеркнул он. — Я провожу четкую грань между логикой как практической наукой и теорией познания, являющейся частью философии. В конечном счете разница существенная. Ибо если мы будем — он смотрел на него внимательным взглядом, видимо надеясь уловить его реакцию, словно и сейчас наблюдал за ним, как за пациентом — рассматривать познание как сознательное воспроизведение действительности разумом, то столь широкая трактовка включит в себя и проблемы теории познания, в том числе и чисто логические. Именно так рассматривает вопрос большинство современных исследователей… — Он привел их имена: Юбервег, Струве, Шуппе, Вундт, Милль… — Если же мы будем рассматривать познание как познавательную функцию разума, короче, как логическое мышление, то в эти рамки теорию познания не втиснешь. — Понимаю — отозвался он, чувствуя, что мышцы все еще точно деревянные: действие укола, видимо, еще не кончилось — теория познания в философских категориях не является чем-то однозначным. По-разному понимали ее и в ходе исторического процесса. — Вот именно! — с радостью воскликнул врач. — В истории мы видим различные философские направления: рационализм, эмпиризм, скептицизм. Проникновение же этих учений в логику, согласитесь со мной, не пойдет ей на пользу. И потому логика должна стать тем, чем была во времена Аристотеля: самостоятельной наукой… — Потом говорили о трудностях обмена идеями, об изолированности провинции от основных путей научного обмена, что ведет к постоянной интеллектуальной неполноценности. — Трудно обеспечить себя книгами. Во-первых, потому, что наблюдается отсутствие информации даже на специальные темы, хотя бы из области медицины, потом в связи с предписаниями, не допускающими ввоз запрещенной литературы. А определить, где запрещенная литература, где нет, согласитесь, не так-то просто… — Он смотрел на небо, по которому плыли уже вечерние облака. На розовеющем фоне высилась монастырская башня. Ему вспомнился Сикст. Его рассказ именно о таком вечере с пылающим на западе небом, на которое они смотрели с монастырских стен. Сикст сказал, что его охватила тогда радость, о какой он прежде даже не подозревал. Именно дьявол, по его мнению, наполнил их сердца этой радостью. Тогда же и родилось преступление. Но у него был и другой выход. Он мог покинуть монастырь, убедившись, — разве нужны были еще иные доказательства? — что это место не для него. Его интересовали показания женщины, он решил допросить ее лишь после того, как закончит с Сикстом. Ему вновь вспомнились подробности первого их прощания. Было темно. На западе замерли кровавые волокна длинных низких туч. Он проводил ее до железной кованой калитки. Пробормотал что-то о грехе — видно, ничего другого не пришло в голову — и отстранил, чтоб она вдруг к нему не прильнула. По его словам, она тогда сказала, что они не совершили греха. Это правда — решил он позднее. Она повернулась. Бросилась бегом в улицу, где уже мерцали тусклыми огоньками фонари. — Как вы себя чувствуете? — спросил врач. Только сейчас он заметил, что какое-то время — небо из розового стало пурпурным — пребывал в полном оцепенении. Его охватило ощущение, подобное тому, какое бывает при погружении в сон. Но усталость исчезла. — Отлично, доктор… — Врач налил чаю. — Пейте. Это естественное состояние после укола… — Он сделал глоток. Чай был горьким и ароматным. — Можете вы мне сказать, что у меня за болезнь? — Врач улыбнулся. — Слишком мало вы дали мне времени — объяснил. — Врачи, которые наблюдали вас до меня — а это, как вы сказали, известные петербургские светила, — тоже не поставили диагноза. Есть у меня кое-какие предположения. — Какие? — прервал он. — Да вы не волнуйтесь! Ваша болезнь связана с общим истощением. Вам нужен отдых. Было б хорошо, если б вы подумали об этом как можно скорее. — Какое там! — развел он руками. — Я не могу и мечтать об отдыхе. Во всяком случае, сейчас. У меня очень серьезная задача. Чтоб решить ее, надо время. — Он признался, что ведет следствие в связи с убийством, совершенным несколько месяцев назад в здешнем монастыре; его прислали сюда, чтобы он самым тщательным образом подготовил следственный материал. А материал очень обширен. Доктор кивал с пониманием. Сказал, что преступление потрясло и его. Он не раз задумывался над тем, чем можно объяснить такое. И пришел к выводу, что в силу рокового стечения обстоятельств люди, обладающие естественным предрасположением ко злу (это убеждение — тут же пояснил он — не противоречит его христианской трактовке человеческой судьбы), наделены, к сожалению, незаурядными способностями влиять на свое окружение. Зачастую их влияние куда сильнее того воздействия, какое на тот же круг людей оказывают другие. Те, что были вблизи Сикста, не обладали, должно быть, сильными характерами. Они поддались. — Это не так-то просто, доктор, — ответил он. — Я не считаю, что у этого человека было какое-то особое предрасположение. И не считаю его выдающейся личностью. — В таком случае — стал настаивать доктор — чем же вы объясняете его преступление? — Он ответил, что у него нет пока исчерпывающего ответа. Тем не менее он считает, что находится на пути к открытию.

На следующий день он предпринял последнюю попытку сломить сопротивление извозчика. Еще раз устроил очную ставку. Ввели Сикста. Извозчик поспешно отвернул голову и уставился в окно. Он спросил, известен ли ему этот человек. Тот, не раздумывая, ответил, что посещает все богослужения в монастыре и потому знает всех тамошних монахов. И этого тоже. Он велел ему еще раз присмотреться к Сиксту. — Вглядитесь внимательней — настаивал он. — Этот человек подходил к стоянке, чтоб нанять вашу пролетку? — Нет! — заявил решительно упрямец, не сводя глаз с Сикста. — Не видел я его тогда… — Сикст вскочил со своего места. Подошел к извозчику и встал перед ним на колени. — Человече — громко сказал он — молю тебя: говори правду. Я освобождаю тебя от клятвы. Сделай это, и ты спасешь себя и мою совесть… — Он так и стоял, глядя на извозчика. — Нет — послышалось через некоторое время. — В глаза не видел я тогда этого человека. Он не подходил ко мне. — Сикст встал, отошел на прежнее место. И руками закрыл лицо. — Итак, — обратился он к извозчику спокойным ровным голосом — вы сами распорядились своей судьбой… — Как это так? — спросил тот с беспокойством. — Напишите жене, чтоб поискала хорошего адвоката — пояснил он. — Задача у него будет не из легких. Ваше дело будет рассматривать суд, который вынесет приговор и этому… — Он указал на Сикста, но извозчик не повернул головы в его сторону. — Как же так? — крикнул он. — Ведь я не сделал ничего худого! Нельзя судить невинного человека… — Он дал знак надзирателю и велел отвести извозчика в камеру. Все это он в тот же день описал в письме к Ольге. В поведении извозчика — что, несомненно, почувствовал и сам Сикст, столь театрально преклонивший колени, — было еще — кроме страха перед утратой веры — и человеческое достоинство. «Выходит, — писал он ей — можно доискаться его и во лжи, если человек намерен спасти других либо — что более вероятно— спасти идею, в которую верит сильнее, чем в чувство справедливости у ближних». В письме он не упомянул о разводе. Посчитал, что она может воспринять это как попытку давления с его стороны. Ни ей, ни ему это не нужно. Зато написал о недомоганиях, которые вновь дали о себе знать, и о том, что здешний доктор считает его болезнь результатом переутомления. Отшутился по поводу отдыха и старательно запечатал конверт, чтоб отправить его в тот же самый вечер. Дело постепенно двигалось вперед. Сикст — несмотря на явное утомление — не терял желания рассказывать в подробностях свою жизнь. Появлялось все больше свидетелей. Надо было выбирать из их числа тех, кто окажется более полезным на процессе. Прибыла также — подчиняясь срочному вызову — хозяйка квартиры, которую Сикст снимал в Варшаве. Облаченная в негнущееся зеленое платье сорокалетняя шумная женщина. Она отвечала на вопросы, поигрывая висящими на цепочке миниатюрными золотыми часиками. — Господин следователь — пустилась она в объяснения, щуря глаза, словно они у нее болели от яркого солнца, заливавшего кабинет — за свою жизнь я сталкивалась с самыми разными людьми, и до сих пор всегда считала, что могу угадать, что кроется у человека за душой… — Из доставленных варшавской полицией сведений, которые он вновь пробежал глазами перед ее приходом, явствовало, что дама — содержательница старательно закамуфлированного борделя, где бывали люди из высшего общества… В рапорте промелькнули даже кое-какие имена. Это были директора, президенты, сановники и секретари важных ведомств. Поляки и русские. Дама держалась самонадеянно, уверенная, надо полагать, в своих покровителях. — На этот раз, господин следователь — продолжала она — я сильно обманулась. Целиком доверилась этим людям. Я вдова. У меня большая — слишком большая, если учесть мои потребности, — квартира, и я сдаю несколько комнат внаем. Я женщина самостоятельная — продолжала она с кокетливой улыбкой — но у меня есть, разумеется, требования. Я решилась сдавать — разумеется, особам, достойным доверия, — свободные комнаты. Никогда у меня не было никаких хлопот с моими жильцами. В Варшаве сейчас не так-то просто с квартирами, потому что приезжих все больше. Хорошие комнаты в цепе. Один мой знакомый монах — было установлено, что это отец Дамиан, друг Сикста, помогший ему бежать после того, как был выловлен труп, — порекомендовал мне этого человека, уверяя, что это его кузен, приехавший вместе с женой на некоторое время из провинции с намерением продать свое имение. Оба с первого взгляда произвели на меня благоприятное впечатление. Согласитесь, господин следователь — она по-прежнему улыбалась — на такую рекомендацию можно положиться… — В самом деле — подумал он. — Дамиан посещал ее девочек, приезжая в Варшаву. Была у него еще и постоянная любовница, не подтвердившая, однако, знакомства с ним, когда ее привлекли к следствию. Эта связь не мешала Дамиану быть завсегдатаем салона в Аллеях, куда — как признался Сикст, по-видимому посвященный во все секреты — Дамиан являлся неизменно с засахаренными фруктами — любимым лакомством барышень — или же с коробкой лучших шоколадных конфет. Сикст рассказывал это с величайшей неохотой. Что ни говори, очернял друга, помогшего ему в самое трудное время. Но он решил говорить правду до конца. Не щадить никого. — Я согласилась сдать им комнату. Мне пришлась по сердцу Барбара. Много времени мы проводили вместе. Должна вам сказать, господин следователь — тут она перестала играть с часиками и положила руки на стол, рассматривая свои длинные, точеные пальцы — Барбара очень умная и красивая женщина. По моим наблюдениям, куда интереснее этого Сикста. Мы частенько беседовали, кстати сказать, об искусстве. Не очень-то я в нем смыслю, но она сумела пробудить во мне любознательность. Я не разделяла ее взглядов на нынешнюю мораль. Сама я сторонница — она врала не моргнув и глазом — строгих нравственных правил, в которых меня воспитали… — Он молчал. Достаточно одного вопроса, одного хотя бы имени из полицейского рапорта, который был у него на столе под руками, чтоб мгновенно смешать ей карты и заставить переменить тактику. Но он решил молчать. Может быть — рассуждал он сам с собой — лучше не выводить ее пока из роли. До процесса. И лишь в зале суда двумя-тремя невинными вопросами обнажить истинный облик сводницы. Не следует избегать — если это служит серьезным целям — театральных эффектов в момент судебного разбирательства. Даже тогда, когда следишь за подлинной драмой, один опереточный эпизод вдруг приблизит все к жизни, вызовет напряженность, которая в свою очередь разбудит воображение людей, привыкших мыслить правовыми нормами и юридическими формулировками. Этому он научился от своих наставников. Судебный процесс, говорили они ему, тот же театр. Только в этом театре нет места вымыслу… — Барбара — продолжала меж тем неутомимая дама — заявила, что она сторонница свободной любви — тут она опустила глаза. — Такова сейчас мода. Я уверена, она позабудет все это, когда в ней проснется материнский инстинкт. Ведь не грозит же ей — и тут она подняла глаза — серьезный приговор? — Такие вопросы решает суд, мадам — ответил он. — Это невиннейшее существо — продолжала дама с жаром. — Сикст, разумеется, ее растлил. Я глубоко убеждена: Барбара не знала, кем в действительности является этот человек. Всякий раз, когда он уезжал из Варшавы, он говорил, что ему предстоят хлопоты по важным имущественным делам… — Если в ходе допроса — думал он — хоть каким-то образом дать ей понять, что известна тайна ее салона, хотя бы кое-какие подробности относительно Дамиана, она тотчас по возвращении прибегнет к услугам варшавского адвоката, а тот наверняка научит ее, что говорить в суде. Беспокойство почувствуют и титулованные завсегдатаи ее гостеприимного дома. Интересно, взвешивал он, не соблазняла ли она Барбару на еще более распутную и, уж конечно, более заманчивую жизнь? Столько наговорила о ее красоте и небывалых талантах. Такие дамы всегда охотятся за девицами, которые могут заманить новых клиентов. Если так оно и есть — ведь живя в этом доме, Барбара не могла не знать, что там происходит, — то какова была ее реакция? Он пометил на листке бумаги, где разрабатывал план ее допроса, что надлежит осторожным образом коснуться разговоров о свободной любви, которые велись в их варшавской квартире. — Барбара — не унималась дамочка — была убеждена, что он впрямь уезжает по делам. — Тут она какое-то мгновение взвешивала, не слишком ли это наивно. — Ну, во всяком случае — добавила она — о подлинных причинах его поездок она ничего не говорила… — Он осведомился, не было ли у нее в Варшаве родственников или близких друзей. Дама ответила, что ей об этом ничего не известно. Об убийстве она узнала из газет. В тот момент она была близка к обмороку. Больше всего жалела Барбару. Все же она верит, что судьба — после стольких испытаний — будет благосклоннее к несчастной. За три месяца до этого события — закончила дама — они съехали от нее, поблагодарив за комнату. Сикст сказал, что ему удалось успешно решить свои имущественные дела и он нашел в Варшаве более удобную квартиру. Она и Барбара поклялись встретиться через некоторое время в кафе, она даже ожидала, что будет приглашена к ним, как только они устроятся на новой квартире. — Он поблагодарил свидетельницу за показания. В последний момент, когда она уже закрыла сумочку, из которой достала перчатки, он попросил ее немного подождать. Ему хочется задать ей важный вопрос, и он рассчитывает, что она будет с ним откровенна. Он сотрясался от внутреннего смеха, разыгрывая смущение, перед тем, как задать щекотливый вопрос, а дама клюнула, кажется, на удочку. — Мне хотелось бы знать — и это имеет серьезное значение — не делилась ли она с вами когда-либо подробностями своей интимной жизни?.. — Дама посмотрела испуганными глазами. — Что ж — начала она — Барбара говорила, что он добрый… — Я спрашиваю — повторил он — о подробностях их интимной жизни. Судя по вашим рассказам, отношение у вас к ней было чисто материнское и вы добились ее доверия. В такой ситуации молодая женщина часто советуется, как ей быть с мужчинами. И тут наступает подходящий момент для самых интимных признаний. — Господин следователь — поспешила она возмутиться — мы никогда не разговаривали с ней об этом… Уверяю вас… — И она потупилась. — Барбара говорила, что очень любит этого человека и что это тот мужчина, которого ждет женщина. Это было сказано с такой непосредственностью, что я была просто растрогана. Непосредственность теряет лишь тот — пояснила она — кому есть что таить. Она же говорила мне, что жила с другими мужчинами, но что ни один из них не был ей так близок. Я уже упоминала: в том, что касается чувства — а мы говорили об этом — она признавала нерасторжимость любви духовной и физической. Чем сильней пробуждает, по ее мнению, телесную страсть мужчина, тем глубже чувство, которым хочется его одарить. И это, пожалуй, все, что я могу сказать без опасения нарушить нашу женскую тайну и осложнить жизнь и без того уже измученного судьбой существа. — Он любезно попрощался и проводил даму до дверей. Возвращаясь, закурил папиросу и спросил у протоколиста, что он о ней думает. Тот сощурил глаза за толстыми стеклами очков. И, вздохнув, ответил: — Породистая женщина. И характера сильного… — Он только рассмеялся. — О да! — сказал он — облагороженная шлюха. — Протоколист онемел. — Господин следователь… — пробормотал он. Только тут ему пришло в голову, что секретарь не знает содержания донесений, лежащих у него на столе. — Собирайте свои бумаги — буркнул он — у меня разболелась голова… — Он удивился, когда на очередном допросе — вскоре после того, как Сикст рассказал ему о встрече на монастырских стенах, — тот вдруг стал проявлять оживление. — Это очень важный период, господин следователь — объяснял он. — Сейчас мне кажется, что это может способствовать пониманию всех моих дальнейших действий. Но суть и в другом. Я часто возвращаюсь мыслями к тем неделям. Как раз тогда — трудно определить время с абсолютной точностью, но, думаю, длилось это несколько недель с момента знакомства — я вел трудную и изнурительную борьбу. В конце концов я оказался побежденным, это верно. Совершенно ясно, я не тот, кому дано побеждать искушения. Уверяю вас, моему падению предшествовала неистовая борьба. — Что ж именно вы делали? — спросил он, чтоб как-то прервать поток многословия. Сикст закивал с готовностью головой. Он расскажет все подробнейшим образом. И, продолжая слушать, он думал, что его отношение к этому человеку меняется — а это было тревожным признаком — едва ли не с каждым допросом. Своей психической неуравновешенностью он вызывал сначала что-то вроде сочувствия. В ту пору он внимательнейшим образом наблюдал за арестованным. Выбитый из привычной колеи, тот вел себя, как всякий, кто впервые оказался за стенами тюрьмы. К тому же еще и понимал, что он узник необычный, и каждый его шаг вызывает всеобщее любопытство. Потом Сикст принялся все чаще рассуждать о покаянии. Он долго не мог сориентироваться, не нарочно ли это, не желание ли замести следы, вымарать что-то из биографии. Но потом убедился, что ошибся. Наступило явное изменение в облике арестованного. Он заботился о чистоте. Лицо, в особенности глаза выражали какой-то внутренний подъем. По-видимому, он чувствовал себя теперь лучше. Продолжал говорить о покаянии. Тема эта по-прежнему не оставляла его, и говорил даже с какой-то лихорадочностью, но уже нетрудно было понять, что покаяние — один из элементов оборонительной тактики узника и он будет придерживаться этого до конца. Упоминал и о дьяволе. Разумеется, Сикст догадался, что следователь не относится к его экскурсам всерьез, и потому сатана вначале был фигурой, если можно так выразиться, но вполне определившейся. Символом, почерпнутым из традиции. Итак, постепенно — он, разумеется, действовал, ясно осознавая цель, — он приближался к пониманию натуры Сикста. Поэтому он и позволял арестованному разглагольствовать часами о влиянии, какое дьявол оказывает на поступки человека. Делал вид, будто понимает, что тот в силу своего призвания и в самом деле разбирается в кознях дьявола. И даже унюхал, в чем дело. Сикст пытался доказать, что был грозным противником сатаны в борьбе за свою душу. Потому-то сатана и накинулся на него с таким остервенением. Отсюда все эти искушения. Он увлекся настолько, что принялся описывать свои беседы с дьяволом. Происходили они якобы в те ночи, когда его сои бывал чуток. — Но послушайте — вырвалось у него — я тоже часто разговариваю сам с собой. Даже ловлю себя на том, что говорю вслух… — Итак, дьявол стал навещать Сикста в его келье вскоре после той памятной исповеди, когда какой-то гонец вручил ему напечатанную, по всей видимости в Кракове, книжечку с внушающей ужас молитвой. — Понимаю, господин следователь — сказал он, задетый за живое. — Вам трудно во что-то такое поверить. Но я утверждаю: последовательность событий не была случайностью. Взвесьте хорошенько. — Итак, сатана подбрасывает брошюрку, потрясшую воображение Сикста… Подсовывает ему затем женщину. Потом в бестелесной своей ипостаси затевает что-то вроде диалога… Приходилось, к сожалению, выслушивать терпеливо эти бредни. — Мне хотелось бы подчеркнуть, господин следователь — заключенный глядел все теми же пылающими глазами — это мое состояние ни в коей мере не свидетельствует о нарушении психического равновесия. Это не болезненные химеры. Мои попытки рассказать обо всем этом, признаюсь, очень неудачны. Свидетельствуют о беспомощности. Обратите внимание: и здесь тоже можно почувствовать руку дьявола, ведь это он смешал когда-то языки — добавил Сикст с улыбкой. — Я хорошо знаю, не все можно передать словами, и в глубине души человек часто сам с собою ведет… — похоже, что от его внимания ускользнуло это «сам с собою»: Сикст вдруг как бы вышел из затверженной роли и забыл о бдительности следователя — беседы, которых потом пересказать или описать не в силах, просто не находит слов, которые могли бы передать всю тяжесть обуревающих его в эти минуты мыслей. Это все равно что описывать музыку, господин следователь. Минуты самого тесного моего сближения с богом — для разнообразия он стал разрабатывать и эту тему — связаны с музыкой, благодаря ей мне легче постичь его суть… — Да вы поэт! — сказал он, поморщившись. — Мне почему-то всегда казалось, что у вас, у людей духовного сословия, самые надежные способы сближения с богом и вы нащупываете более верные пути. — Господь повсюду! — с жаром прервал его Сикст. — Он может объявиться в любом человеческом обличье… — Да поймите вы наконец — он удобнее устроился на стуле и посмотрел на арестованного с явным неудовольствием — эти откровения не имеют для меня ни малейшей ценности… — Догадываюсь, господин следователь — парировал Сикст. — Но позвольте высказаться до конца. Ведь это вы просили, чтоб я был предельно откровенен в наших беседах. И мне важно, чтоб вы правильно поняли состояние моего духа, прежде чем мы перейдем к событиям, которые затем последовали… — Хорошо — согласился он — только давайте поближе к фактам. Не могу поручиться, что в ваших показаниях нет теологической глубины, но мне это совершенно безразлично. Я не верю, учтите, ни в дьявола, ни в то, что можно считать его отрицанием… — Сикст шевельнулся нетерпеливо на табуретке. — Надеюсь, вам не пришло в голову — он пожал плечами — заняться моим обращением… — Ваша вера — ваше личное дело — ответил Сикст — порой всевышний говорит устами людей наименее достойных, господин следователь… — Он только улыбнулся, услышав такую сентенцию. Именно тогда он впервые почувствовал неприязнь. Арестованный петлял, явно желал дойти до сути окольными путями, искал объяснений своих действий вне обычного человеческого опыта. И он пропустил мимо ушей дальнейшие рассказы Сикста о ночных посещениях, когда тот боролся со своим преследователем. В это время он думал о другом, дивился себе, что так мало места в своих мыслях уделяет Ольге. Внезапная разлука отодвинула ее на дальний план, и он не был уверен, что это можно объяснить одной лишь усталостью, вызванном необходимостью скрывать их отношения. Зато все чаще он возвращался мыслью к своим встречам со здешним врачом. Ко всему, что происходило близко и недавно. Впрочем, врач был человеком чужим. Чужим был и город, куда он приехал. Но именно о разговорах около высокой, осыпанной гроздьями ягод рябины он чаще всего и думал. О научных работах врача, которые, по-видимому, ни к чему не приведут, ибо поиски в философии — пусть даже в логике, оторванной от философии, — показались ему занятием слишком рискованным при постановке диагноза. Но он невольно восхищался иным: тем, что было вне научных интересов этого провинциального доктора, а именно той страстью, с какой он работал в этом неуютном, прозябающем на краю света городке, который, казалось, истлевал, застряв где-то в середине прошлого века. Разве здесь, на пограничной станции Хербы, может начинаться для кого-то вселенная? Человеку, прибывшему из столицы, с берегов Невы, это представляется немыслимым. Рост промышленности, забастовки, приток капитала из-за границы — все это, разумеется, реальность, но истинная жизнь обитающих здесь людей течет по какому-то иному, скрытому от глаз руслу. Доктор казался ему человеком современным. Но своими увлечениями он гораздо ближе той эпохе, которая, несомненно, еще наступит до того, как совершится светопреставление. Возможно, он ошибался в своих оценках, но факт, что можно было думать о чем-то таком вообще, наполнял его неподдельным восхищением. И еще — это тоже пришло ему в голову, пока он слушал разглагольствования узника, — с доктором его объединила болезнь. Он чувствовал, что ключ к загадке в руках этого человека, в его взглядах, советах, в его опеке. Он решил при первой же возможности побеседовать с ним о тех делах, которые его больше всего сейчас волнуют. Он знал, что это будет разговор без экзальтации, которая раздражала его больше всего на свете. И если окажется — а это он тоже предвидел, как отдаленную, впрочем, и не очень доступную для воображения возможность, — что его болезнь— смертельный недуг, то этот человек не скроет от него правду. Он хотел поговорить с ним о совести… — Да, да, господин следователь — не унимался меж тем Сикст. — Господь глаголет устами людей недостойных… — Мне хочется попросить вас — резко оборвал он его — чуть побольше смирения. Я тоже верю, что в этих случаях господь прибегает к разным посредникам, но предпочел бы, чтоб он не делал этого вашими устами. Нам предстоит установить целый ряд конкретных фактов. Сообщите мне, пожалуйста, когда вы появились в Варшаве после ее первого отъезда? — Сикст улыбался, скаля зубы с раздражающей снисходительностью. Ему удалось вывести из себя своего мучителя, да еще беседуя с ним о боге. — В Варшаве? — повторил он. — Это было уже летом. Но прежде я получил от нее много писем. Письма я брал всегда на почте. Сначала не отвечал… — Все это было ему известно. Среди вещественных доказательств фигурировала пачка писем, перевязанная розовой лентой. Ее нашли во время обыска в комнате Барбары. Она сохранила их все, не предполагая, что когда-нибудь эти письма сыграют такую роль в определении размеров вины человека, который их написал. Поразительная беззаботность. Но об этом Сикст не знал. С самого начала переписки он — заканчивая письмо — всякий раз напоминал ей, чтоб она случаем не забыла его сжечь. Он читал все эти письма и намеревался еще не раз к ним вернуться. По ним можно было проверять память Сикста. Письма демонстрировали также истинные, но тайные его намерения, в той мере, разумеется, в какой они существовали. — Но потом — продолжал Сикст — стал отвечать. Умолял и заклинал, чтоб она позабыла обо всем, что произошло между нами. — А о своих ночных беседах с дьяволом, которые вы вели в то время в своей келье — тоже писали? — прервал он монаха. — Нет — ответил Сикст — об этом не писал. Это были вещи, которых женщина понять не в состоянии. — Отчего же? — удивился он. — Ведь она образованная… — Что тут общего с образованием! — фыркнул монах. — Понимаю, и все-таки… — Ничего, повторяю, ничего из моих признаний она бы не поняла— стоял на своем Сикст. — Это была моя величайшая тайна… — Вы не дали мне кончить — он наклонился над столом. — Вера этой женщины не вызывала у вас, кажется, никаких сомнений? — Вера? — повторил Сикст. — Нет. Я знал: она верующая. Но ее вера поверхностная. Очень часто женщины — в особенности, когда они впадают в самое обыкновенное ханжество — выказывают именно такую веру, очень близкую к язычеству. — Как это понимать? — спросил он. — У них нет способности мистического восприятия его присутствия — пояснил Сикст. — Не у всех, разумеется. В нашей церкви есть свои женщины-святые, чей дух вознесся до таких высот, что они чувствовали присутствие господне самым бесспорным образом. Эти женщины видели чудо и сами могли творить чудеса. Будни, впрочем, бывают иными. Я не верил в то, что Барбара может мне помочь или хотя бы понять то, что происходит в моей душе… В один прекрасный день я получил от нее таинственную телеграмму, которой она срочно вызывала меня в Варшаву — продолжал Сикст. — Она прекрасно знала, что ее приезд в монастырь не вынудит меня решиться на свидание. Тогда я еще боролся с собой, и ничто не предвещало близкого падения. Я перечел телеграмму много раз. Не помню точно ее содержания. Одно я понял — хотя прямо этого сказано не было, — что Барбара грозит покончить с собой. Это решило все. На следующий день — послав предварительно телеграмму с уведомлением о приезде — я сел в поезд… — Что вы сказали в монастыре? — спросил он. — Что еду к доктору. — Сикст понурил голову. — Разве в этом городе нет достойных врачей? — Есть — ответил Сикст. — Но я и прежде посещал варшавских докторов, когда лечился у них от бессонницы. У меня не было трудностей с разрешением на такую поездку. — Об этом нам известно, — заметил он. — Скажите, покидая монастырь, вы приводили каждый раз все те же причины? — Нет — Сикст вновь потупился. — Иногда я говорил, что еду навестить родственников… — Это была правда. В более поздних письмах к Барбаре бывали просьбы, чтоб она присылала на его адрес телеграммы с вызовом к больной матери или брату. И Барбара каждый раз такие телеграммы высылала… — Какова же была ваша новая встреча? — он вновь откинул голову на спинку стула. Полагалось, собственно, прервать допрос, но они подошли к важному перекрестку. — Когда в Варшаве я вышел из поезда — начал Сикст — в толпе на перроне я заметил маленькую быстро приближавшуюся ко мне фигурку и понял, что не отступлю и не позволю никому отнять ее у меня. Я богохульствовал в какой-то безумной радости. Мне казалось, я обретаю себя. Люди останавливались, глядя на нас. На мне, разумеется, не было рясы, но все-таки и опасался, что кто-нибудь может меня узнать, однако страх не сдержал меня, я не мог отстранить ее от себя. Я был счастлив, как человек, который после долгой ночи видит зарю, видит появление солнца в его божественном величии…

Вечером, в гостинице, готовясь к очередному допросу, он читал письма Сикста. Снизу доносился уличный шум. Он оставил окна открытыми: погода была теплой, и вечер не давал еще о себе знать прохладой. С нижнего этажа долетали звуки оркестра, игравшего в ресторане. В письмах, написанных Сикстом до своего приезда в Варшаву, содержались характерные для монашеского образа мышления наказы и спасительные советы. Стиль писем был суховат и свидетельствовал о том, что их автор великолепно владеет собой. Никаких следов присутствия дьявола в рассуждениях Сикста не было. Он предупреждал, выговаривал, обещал заступничество в молитвах. Призывал к искреннему покаянию. Просил, чтоб она никогда не забывала о присутствии того, кому он, несмотря на всю свою человеческую слабость, старается служить как можно лучше. Говорил, что ему достанет духа противостоять ее желаниям. Спрашивал без обиняков, к чему она стремится. Писал, что не уйдет из монастыря. Именно там он решил коротать свои дни до самой смерти. Грех, который оба они совершили, ничего не может изменить. Советовал, что читать. Ссылался на книги, где описаны еще более страшные грехопадения. Эти люди — ликовал он — познавшие то же самое, восстали в конце концов для святой жизни. И всегда писал о том, что ей стоит задуматься, не ощущает ли она в себе призвания уединиться в обители. Может быть — спрашивал он — это соответствует ее наклонностям, и лишь там, в уединении разумно выбранного ею самою монастыря, она обретет душевный покой? Он поверял ее опеке самых разных святых и заклинал, чтоб она больше ему не писала. Письма этого периода были наименее интересны. Они не вносили в дело ничего нового. Игра, которую он в то время вел, имела явную цель: избавиться от навязчивой поклонницы. Любопытно, каковы были письма Барбары. Они не сохранились — он наверняка уничтожал их тотчас по прочтении. Может быть — подумал он — Барбаре захочется рассказать об этом самой на предстоящих допросах. Гораздо важнее оказалась вся остальная корреспонденция. Письма, написанные после нескольких дней, проведенных в Варшаве. Словно их автором был совершенно иной человек. От безличного стиля не осталось и следа. Ощущалась подлинная драма. Письма говорили о сильном чувстве, столь сильном, что оно сломило давнюю предубежденность. Сикст много и красиво распространялся о состоянии своего духа, о мучивших его желаниях. Радость мешалась со страхом. Он расспрашивал о ее здоровье. Желал знать о малейших затруднениях. Теперь он умолял, чтоб она писала чаще. Каждый день. Прежних мыслей в тех письмах не было. Читать их было все равно что присутствовать при рождении нового человека. Во всех этих запечатленных старательным почерком воздыханиях, жалобах, в отчаянии, перемешанном с упоением, трудно было доискаться признаков близкого преступления. Это поразительно — думал он — но Сикст лишь сейчас впервые нашел себя и благодаря этому — при всем том ощущении греховности, которое его не покидало, — начал жить в атмосфере подлинной духовной чистоты. В одном из писем он даже упомянул, что его вера окрепла. Просил не удивляться такому признанию. Он верил в милосердие всевышнего, который карает лишь тех, кто совершает зло. «Нет ничего дурного — делился он с ней — во взаимном доверии и в чувстве более сильном, чем доверие, которое люди зовут любовью и к которому и нам дано в конце концов приблизиться…» Так пишут юноши под влиянием первого любовного порыва. А Сикст давно уже был не юношей. Он читал со все возрастающим изумлением, познавая еще одно, до той поры ему неизвестное обличье узника. Иногда он испытывал неловкость оттого, что знакомился с такого рода перепиской. Ведь он, посторонний, читает эти строки с целью выловить аргументы, способные осудить писавшего их человека. Он не рассчитывал услышать здесь отголоски старых историй об участи грешных монахов и монахинь, забывших вдруг о своем святом призвании и связавших себя узами более прочными, чем любовь к господу, которому они принесли обет верности, облачившись в монашеское одеяние. И еще одно. Потребность освобождения. Он понял, сколь страшным стало пребывание Сикста в монастыре. А впрочем — тут же пришло ему в голову — быть может, он жил как бы пне своего окружения и умел отключаться от навязанного ему сурового уклада? Это трудно было представить. Он намеревался на днях посетить монастырь. Решил расспросить монахов — хотя уверенности, что скажут правду, не было — о поведении Сикста в тот период. Не заметили ли они каких-то перемен? Не проявлял ли он раздражительности или же, напротив, был спокоен и сиял от счастья. Легко себе представить, что в таком сообществе подобного рода перемены не останутся без внимания. Письма наверняка не были наигрышем. Не был пустым фейерверком сжигающий его жар… Случилось так, как и предупреждал председатель: парижский журналист отыскал его, попросил интервью. Он сказал, что времени у него в обрез и что он не может дать какую-либо информацию относительно следствия. Они разговаривали в пустом кабинете после того, как закончился допрос последнего свидетеля. — Вам следует знать — цедил он сквозь зубы — такие методы практикуются во всем цивилизованном мире. — Да, это мне известно! — ответил журналист. — Я стараюсь добиться возможности поговорить с вашим узником. — Опасаюсь, что такого разрешения вы не получите. — У нас — прервал его француз — подобные встречи в тюрьме иногда разрешаются… — Вы думаете — спросил он — это помогает работе правосудия? Это только способствует нажиму со стороны общественного мнения. — А иными средствами — улыбнулся журналист — без контакта с лицами, оказавшимися на скамье подсудимых, нельзя, по-вашему, оказать нажима? — Именно для этого — ответил он — у нас и существует цензура. Уверяю вас, терпеливое ожидание процесса — самый лучший в таких случаях способ, и он более всего способствует интересам правосудия. — Мы вернемся, возможно, еще к нашему разговору — буркнул француз. — Я ожидаю как раз письма из Петербурга. В нашем посольстве у меня есть знакомые. А у тех знакомые в вашем министерстве… — Француз попрощался. Не впервые сталкивался он с такой уверенностью в силу протекции. Когда он выходил из суда, ему в глаза бросилась худенькая фигурка женщины, повязанной платком. Она подошла. — Это вы — прошептала. — Я ходила в тюрьму. Мне сказали, вы еще в суде… — В первую минуту он ее не узнал. Лишь когда они приблизились к зажженному фонарю посреди площади, понял, что это жена извозчика. — Вы навещали мужа? — Да — торопливо проговорила она приглушенным голосом, сдерживая рыдания. — У меня семеро детей. С тех пор как его арестовали, мы нищенствуем. Вы должны его выпустить… — Это от меня не зависит. — Он остановился. — Для вашего мужа существовала единственная возможность выйти из тюрьмы. — Какая? — она подняла голову. Из-под надвинутого на лоб платка торчали короткие пряди седеющих волос. — Ему надо было сказать правду. Ничего больше! — ответил он, злясь из-за того, что она сюда притащилась, и быстро зашагал в направлении улицы, ведущей к вокзалу. — Мы говорили об этом. Я не раз предупреждал, что упрямство приведет его на скамью подсудимых. — Но ведь он — повторяла она, семеня рядом — не сделал ничего худого. — Мы должны карать и преступников, и тех, кто покрывает преступления — проговорил он с раздражением. — Ничем не могу помочь. Найдите ему хорошего адвоката. — У меня нет денег! — вновь зарыдала она. — Мы голодаем, господин следователь… — В таком случае — бросил он, не замедляя шага — адвоката ему назначит суд. Там будет видно… — Проклятая жизнь! — застонала она. — Проклятая полиция! Проклятые суды! — и громко, словно это должно было принести ей облегчение: — Проклятый монастырь… — Он остановился. Подумал, что ослышался, но она все проклинала и проклинала. — Вот оно что! — он наклонил голову. — Любопытно, в тюрьме она вела себя так же? Проклинала тех, кто навлек на нее эти беды? И какова была реакция ее мужа? Он сунул руку в карман, вытащил бумажник, подал ей мятую ассигнацию. — Ничего не поделаешь! — и развел руками. — Больше ничем помочь не могу… — Он видел, как она боролась с собой. Решала, брать или не брать деньги. Все-таки протянула руку. Потом молча повернулась и пошла в противоположную сторону. В ресторане, куда он зашел поужинать, он наткнулся на председателя, веселившегося в обществе друзей. Ретироваться было поздно. Пришлось подойти к их столику под громкие приветственные крики. — Вот наш отшельник! — отрекомендовал его присутствующим изрядно захмелевший председатель. — Восходящая звезда петербургского судопроизводства… — Ему стали улыбаться, подсунули рюмку. Он сказал, что пить не станет, плохо себя чувствует. — Отговорочки, отговорочки, Иван Федорович — бормотал председатель. — В вашем возрасте, помнится, я лучше пользовался благами жизни… — И он запел хриплым пропитым голосом. Официант получил новый заказ. Председатель наклонился к нему и принялся рассказывать о каком-то деле, приключившемся в Рязани много лет назад. Он был тогда начинающим судьей и прочитал о нем в газетах. — Вам стоит познакомиться с этим делом, дорогой Иван Федорович — не унимался он. — В каком-то смысле это прецедент. Я уже велел доставить сюда необходимые бумаги. Да вы послушайте — он облизал лоснящиеся губы. — В женском монастыре под Рязанью была убита старуха монахиня. В ходе следствия, начатого через некоторое время, ибо поначалу преступление постарались замять, выяснилось, что убийца — молодая, только что принятая в монастырь послушница. Ее задержали, произвели психиатрическую экспертизу. Врачи не решились признать у нее душевное расстройство. Девушка сразу призналась в совершением преступлении. Стали доискиваться мотивов. Оказалось, причиной является зависть. Но установили — возможно, не захотели сообщать всех результатов, — может, были еще какие-либо дополнительные мотивы. Возможно, и были. Суд, однако, не пожелал извлечь их на свет божий. И я не удивляюсь этому. Но причиной, которую приводила сама монашка, явились ее видения. Она упорно твердила, что в течение многих месяцев ее посещали святые угодники. Делилась этим с другими монашками. Ее пытались угомонить. Когда уговоры стали слишком настойчивыми, она решила, что увещевания исходят от дьявола. Пришла к выводу, что он говорит устами той самой старухи, и однажды в припадке злобы убила ее жердью, подобранной во дворе, в тот момент, когда та выходила из церкви после ночной службы. Обратите, Иван Федорович, внимание на соображения экспертов. Они, разумеется, установили состояние повышенной возбудимости на почве религиозного психоза, но не подтвердили, что девушка невменяема. Допускали, следовательно — тут он фыркнул — что вечерами можно беседовать с божьими угодниками, ночью убивать, а днем отвечать за свои поступки перед судом. Я не хочу тем самым сказать, что медицинские заключения, какими мы располагаем по делу Сикста, сомнительны в отношении его вменяемости. Ведь у него таких видений не бывало. Болтает он, правда, о разговорах с дьяволом, но воочию его все-таки не видел. А с такими дьяволами — хохотнул он — мы все встречаемся каждый день, разве не так?.. — Собеседники поспешили согласиться. Вновь наполнили рюмки. — Опять нажимают на меня, Иван Федорович — сказал председатель со вздохом — просят ускорить следствие. — С какой целью? — спросил он. — Да вы ведь сами видите: я не придаю этому никакого значения! — негодуя, воскликнул он. — Я отсылаю их к вам. Они сетуют, что дело может в конце концов выдохнуться, вы понимаете? Исчезнуть с горизонта. Что о нем забудут. — А нам-то что? — и он пожал плечами. — Именно так я им и отвечаю — заверил его председатель с горестным выражением на лице. — Вот какова судьба чиновника, занимающего пост чуть повыше других! Слава богу, ответственность в основном на вас. — Понимаю — сказал он — но ведь мы с вами только что говорили: никакого нажима не наблюдается, исключение составляют лишь те глупости, какие пишет местная пресса. — Помню — отозвался председатель. — (Я о нажиме и не говорю. Боже мой, это всего-навсего советы. Мне самому приходится улавливать грань, за которой кончаются советы и начинаются приказания… — Ему опротивело слушать эти бредни, но неудобно было уйти. — И еще одно — улыбнулся председатель. — Недавно вы допрашивали по делу Сикста даму из Варшавы. Она, кажется, сдавала внаем свою квартиру. — Правильно — подтвердил он — я допрашивал эту особу… — Надеюсь — продолжал председатель — ее показания не имеют большого значения? — Почему вы так полагаете? — удивился он. — Я предпочел бы — цедил сквозь зубы председатель — чтоб ее не вмешивали в процесс. — Вовсе даже напротив — возразил он поспешно. — Я внесу предложение, чтоб ее допросили в качестве свидетельницы… — Что она там скажет! — воскликнул председатель. — Сдавала комнату. Вот и все. — Вы ошибаетесь — возразил он с ледяным спокойствием — она вела при этом весьма любопытные разговоры. — Дорогой коллега — не отставал тот — если в это и без того обширное дело мы будем совать еще и всякие сплетни… — Не думаю, чтоб так можно было оценить ее показания — улыбнулся он. — Она сводница. — Ваше мнение основано на сильно преувеличенных данных полиции — продолжал председатель. — Не буду скрывать: эти сведения попали к нам по недосмотру. Мне намекнули люди, занимающие довольно высокие посты, что будет лучше, если мы оставим эту бабу в покое. — Не возьму в толк — прервал он — что это за персоны? — Председатель побагровел. — Мне не хотелось бы называть их имен — заметил он сухо. — Я думал, вы понимаете, что кроется за такого рода просьбой. — Нет, не понимаю и прошу, чтоб вы мне объяснили, Спиридон Аполлонович. — Великолепно! — председатель покосился на соседа. Тот был погружен в беседу с кем-то сидящим рядом, они горячо толковали о биржевых курсах. — Дама, о которой речь, и в самом деле занимается своего рода сводничеством, хотя, как мне кажется, в некоторых сферах это занятие определяют более отвлеченно… — Просто-напросто законспирированный бордель — перебил он. — Боже милостивый — вздохнул председатель — да не упирайтесь вы в терминологию. У нее в доме бывают разные люди… — Они известны нам по полицейским рапортам — вновь перебил он. — Я уже говорил — невозмутимо продолжал председатель — что данные полиции преувеличены и нам не следует придавать им слишком большого значения. А теперь к делу, Иван Федорович. Адвокаты Сикста или копь другого из обвиняемых легко подвергнут сомнению правдивость ее показаний. — Почему бы этого не сделать прокурору? — спросил он. — Прокурор будет молчать — отозвался председатель. — Могу вас в этом уверить. Нам указали избегать подобных ситуаций. Знаете, что произойдет, если в ходе процесса — даже не по существу дела — появятся имена людей из нашей администрации? Этого будет достаточно, чтобы местная печать, которой рта при таком повороте не заткнешь, мгновенно раздула эту историю до размеров колоссального скандала. И поэтому ничьи имена в ходе процесса не должны быть ею названы — докончил председатель. — Только это я вам и хотел сказать. Надеюсь, у вас не возникло сомнений, будто это моя выдумка. Впрочем, целесообразность такого решения я одобряю. — Он не ответил. Пил кофе. У него не проходило ощущение, что все его дела в данный миг не ускользают от чьих-то внимательных глаз, что он постоянно находится под пристальным наблюдением, что за ним следят недремлющим оком еще иные люди, не только этот почтенный его опекун, который развалился на диване, раскуривая сигару, счастливый, что ему так гладко удалось завершить свой монолог. — Господа — обратился к ним сидящий рядом мужчина, кажется, здешний промышленник — вы о политике? — Нет — ответил он. — Мы о девочках… — Председатель вытаращил глаза. — Мы говорили об одном достойном наилучших рекомендаций борделе… — Мужчина перестал улыбаться. Снял пенсне и принялся протирать его концом салфетки. — У Ивана Федоровича — пробормотал наконец председатель — своеобразное чувство юмора. Судебная практика отравляет, видимо, здоровую радость… — Да, да — согласился мужчина. — А у нас тем временем без конца неприятности из-за растущей революционной активности. Из России сюда проникают анархические элементы. А от нас просачиваются туда наши агитаторы. Пестрейшая смесь национальных интересов, и над всем этим маячит революция. Требования растут с каждым днем. Бывают случаи самосуда. Наши мастера боятся высунуть нос на улицу. Настоящий террор. — По поводу подобных дел — председатель занял свою прежнюю позу — у нас самые определенные инструкции. Суды будут выносить суровые приговоры. Мы усилим меру наказания. — Не кажется ли вам, господа — обратился он ко всей компании— что дело тут гораздо сложнее и что все это связано с самой структурой государства? — Так считают либералы в столице — заметил промышленник. — Я-то как раз убежден, что дискуссии по поводу структуры вряд ли изменят положение вещей. Они того и гляди взорвут мне фабрику. — Председатель рассмеялся. — Ну, а жрать что они будут? Камни?..

Сикст был все в том же приподнятом настроении. — Каждое утро, господин следователь — сказал он, придвигая поближе стул — к окну моей камеры прилетают два голубя. Один серый с белыми пятнышками на крыльях. У другого такие же точно коричневые пятна. Кормлю их хлебом. Они прилетают всегда в одно и то же время. Я жду их. В них что-то от великой чистоты… — Может, вы и правы — заметил он. — Не придавайте только, пожалуйста, их появлению символического смысла… — Отчего бы мне этого не делать? — улыбнулся Сикст. А он подумал: любопытно, что они могут символизировать? Но не хотелось в начале допроса раздражать арестованного. — Я часто размышляю о смерти — продолжал Сикст. — Смерть не существует вне моральных категорий. Иначе говоря, мы должны придавать ей моральный смысл. Часто размышляю… Я убежден, что моя жизнь близится к концу… — Отчего же такие мысли? — осведомился он. — Вы что, плохо себя чувствуете? — Напротив — ответил Сикст. — Чувствую себя превосходно, если учесть условия, в каких живу. Никогда я не думал, что вид птиц на подоконнике может таить в себе какой-то моральный смысл. Если мы сами, конечно, несем в себе что-то очищающее. — Ищите лучше моральный смысл не в смерти, а в жизни… — прервал он его. — Вы заблуждаетесь, господин следователь — не унимался Сикст. Он держался все более самоуверенно, напоминая мэтра или проповедника. — Смерть — об этом вам скажет любой врач — отнюдь не то, что совершается в одно мгновение. Мы умираем каждый день, каждый час. Это то, что нам присуще. Мы дозреваем до нее. Дорастаем. Я не имею в виду, что замирают биологические процессы. Меня интересует процесс, который измеряется моральными категориями. — Прелестно — ответил он. — Но учтите, с меня хватит расплывчатых бесед о морали. Мне вот что хотелось бы знать. Был у вас с ней разговор о том, чтобы вам уйти из монастыря? — Да — ответил Сикст. — Много раз. — И вы всегда говорили одно и то же? — настаивал он. — Я ощущал в то время — начал Сикст — удивительную двойственность. Я любил эту женщину. Я все более и более в ней нуждался. Все мои мысли были связаны с нею. И вместе с тем я чувствовал: нельзя нарушить монашеский обет. Смею вас уверить: это не была приверженность к удобствам, желание продлить предосудительную связь. Я ездил в Варшаву — мои поездки становились более частыми и более длительными, — и мы проводили все время вместе. Я был счастлив, и она, как я думаю, была счастлива тоже. И все-таки сколько она ни просила меня оставить монастырь, я каждый раз отвечал ей, что это невозможно. Она говорила, что нет оснований для опасения, будто мне не приспособиться к новой жизни. Она глубоко верила в то, что это возможно. Считала, что надо уехать куда-нибудь подальше. Туда, где никто не проникнет в нашу тайну. Я объяснял, что тут не проблема устройства новой жизни, что иные, более глубокие причины, уходящие корнями в данный мною когда-то обет, связывают меня навсегда с монастырем. Ей было не понять, как я могу существовать так. Если это вопрос веры — рассуждала она — то можно попробовать освободиться от обета. Можно поехать с этим даже в Рим, умолить папу римского. Наверно, она где-то это вычитала. Я просил, чтоб она об этом забыла. Как можно забыть о будущем? Я не знал, что на это ответить. «Может, мы оба — говорил я в отчаянии — не дозрели еще до решения?» — «Какого? — спрашивала она с гневом. — Разве мы не нуждаемся друг в друге больше, чем когда-либо прежде?» Мы нередко совершали долгие прогулки вдоль Вислы. Заканчивали их возле Цитадели. Порой мне казалось: исполнение надежды на лучшую жизнь совсем близко, не дальше, чем тот берег, который виднеется за отмелями и деревцами, растущими у воды. Там, где зеленая, а затем синяя линия на горизонте. Надо лишь переплыть эту воду. — Долго ли мне ждать? — спрашивала она. И повторяла этот вопрос дома, в магазинах, куда мы заходили за покупками, в театре, куда она затащила меня впервые в жизни. Я умолял ее быть терпеливей. Знал, что она страдает, но и сам страдал. Возвращаясь в монастырь, я много часов проводил в пустом соборе. Перед закрытой пологом чудотворной иконой молился о ниспослании помощи. И ответа не получил. Я опасался разговора с опытным исповедником. Догадывался, что он может мне сказать, и не верил в пользу его советов. Может, я ошибался? Может, тут-то и надо было открыть свое сердце другому человеку? Все реже — даже тогда, когда я стоял, преклонив колени, в темном соборе перед единственной тлеющей красной лампадой, — я допускал мысль, что мы можем существовать врозь. В состоянии ли вы понять меня?.. — Вопрос, признаться, удивил его. Но во взгляде Сикста читалась мольба, ожидание помощи, которую он должен оказать. — Нет — ответил он. — Мне непонятны ваши сомнения. Вы нарушили данный вами обет. Не оставалось ничего иного, как объявить об этом факте. Вы стали бы свободным человеком. Могли бы жить честно. — Свободным? — повторил Сикст. — Разве обет можно нарушить? — Должно — ответил он не задумываясь. — Если вы апеллируете к нравственности. Однако вы струсили. — Это верно — согласился Сикст. — Но отвагу я понимаю по-другому, господин следователь. Я не отрекался от всевышнего, который меня отметил. — А было трудно снять обет? — спросил он. — Не знаю. Всерьез я никогда об этом не думал. — Выходит, вы предпочли обманывать других и даже украли сокровища из монастыря — продолжал он. — Втянули в грязное, безнравственное дело женщину, которая вас любила, за которую вы были в ответе… — Он хотел добавить: оскорбили господа, в которого верили, — но Сикст его перебил. — Я предпочел, господин следователь, взять все грехи на себя, но не хотел разрубать тех уз, которые были завязаны мною добровольно. Они были важнее. — И потому — взорвался он, не в силах сдерживать больше накопившийся гнев — выбрали преступление! — Сикст не спускал некоторое время с него взгляда, словно понимая, что следователь должен дать выход своему возмущению. Убежденный в несовершенстве санкций, какие изобрели люди, устанавливавшие нормы общественной жизни, он не желал — по-прежнему не желал — принять к сведению, что и высший, по его мнению, сверхчеловеческий закон, тоже является законом, созданным человеком. — Простите, мне не стоило говорить этого… — Отчего же, господин следователь — удивился Сикст. — Ладно, ладно — пробормотал он, убирая бумаги, среди которых были и выписки из прочитанных накануне писем — хотя они ему в этом разговоре не понадобились. — У меня сегодня дурной день… — Он посмотрел в окно. По небу плыли темные тучи. — Наверное, будет дождь… — И решил отказаться на ближайшие дни от разговоров с Сикстом. Материала накопилось достаточно. Надо хорошенько его проанализировать. Установить очередность дальнейших поисков, чтоб не затеряться в дебрях словесных излияний, монологов, каверзных — со стороны Сикста, о чудо! — вопросов и ответов. Была еще одна причина. Последнее время Сикст до такой степени разговорился, словно решил его доконать. В камере он не будет пускаться в разглагольствования. Наскучит надзирателям. Он попросил, чтобы из тюрьмы доставили Дамиана. Он уже наслышался о нем от здешнего следователя, который не раз его допрашивал. Несколько дней назад председатель со злостью заметил, что монаха придется выпустить, во время процесса он не будет находиться под стражей. Кто-то прибегнул вновь к давлению, и почти наверняка его придется освободить. Вошел высокий, видный мужчина. Может быть, более чем высокий. Широкий в плечах, с огромным животом, на который, сцепив пальцы, он положил свои руки. Облачен в белую сутану. Ему, по-видимому, разрешили носить монашеское одеяние. Дамиан прошел по кабинету твердым решительным шагом и, не ожидая разрешения, опустился на стул. — Я разговаривал со своими адвокатами — сразу заговорил он. — Мне сообщили, что следствие по моему делу завершено. Чего же от меня еще требуется?.. — Он ни словом не обмолвился об освобождении. Значит, его осторожные адвокаты не сообщили ему пока о такой возможности. — Вам сказали правду — ответил он. — Следствие по вашему делу завершено. Но не завершено следствие по делу ваших друзей. — О каких друзьях вы говорите? — перебил он бесцеремонно. — Не следует отрекаться от друзей в беде — улыбнулся он. — Вы отлично знаете, о ком я говорю… — Догадываюсь — процедил сквозь зубы Дамиан — вы имеете в виду Сикста. Но каких еще друзей вы собирались мне подсунуть? — Насколько мне известно — кроме вас — он подчеркнул это — другом Сикста был также Леон. Тот самый, который исчез после ограбления монастырской сокровищницы. Пока что мы его не отыскали, а у нас хорошие связи с криминальной полицией всей Европы. — Я попрошу! — воскликнул с раздражением Дамиан. — Леон никогда не был моим другом. — Друзья наших друзей… — начал он. — Вы что, пригласили меня сюда выслушивать афоризмы? — Дамиан нахмурился. — Отнюдь — и тут он постарался сосредоточиться. С чего начать? — размышлял он. — С показаний хозяйки тайного борделя, где бывал Дамиан? Для него это слишком большая неожиданность. Если сослаться на показания Сикста, очерняющие друга, Дамиан может вообще отказаться отвечать на вопросы. — Вам было известно, что находилось в диване, который Леон помог вывезти Сиксту из монастыря? — На этот вопрос я отвечал уже сто раз! — воскликнул Дамиан. — Я уже сообщал, что в это самое время я отправлял богослужение. Меня не было во дворе, и я не видал никакой выезжающей из монастыря пролетки. — Понятно — согласился он. — Когда же в таком случае вы узнали, что Сикст убил человека? — И об этом я говорил — выдавил Дамиан из себя со вздохом. Увы, он не мог отрицать, что знал об убийстве. Именно он, когда в монастыре впервые появилась полиция — после бегства Сикста и Леона — отправил по условленному адресу в Варшаву сообщение о том, что тучи сгущаются над головой. — Я уже говорил: отец Сикст явился ко мне в келью в тот вечер и сказал, что должен признаться в совершенном им страшном грехе. Это было на следующий день после того, как тело вывезли из монастыря. Я удивленно спросил, считать ли этот разговор исповедью, он ответил отрицательно. Сказал, что ему надлежит взвесить сначала все на весах совести и лишь потом он будет готов к исповеди. Я удивился еще больше и посоветовал ему отложить разговор до следующего дня, когда он немного успокоится. Я видел, как он взволнован. И тут он открыл мне то, что произошло в его келье накануне. Просил, чтоб я никому об этом пока не сообщал, потому что сам собирается поговорить с настоятелем. Сикст был моим другом. То, что я услышал, потрясло меня до глубины души. Я обещал молчать. Я поступил неправильно. Моим долгом было — не считаясь с тем, что нас связывает дружба, — немедленно известить об этом братию. Большой вред я нанес своим молчанием монастырю… — Какова была реакция Сикста? — перебил он Дамиана. — Так ведь можно — поморщился монах — зачитать соответствующее место из показаний, которые я подписал своим именем… — Отвечайте на вопросы! — ударил он кулаком по столу. Он уже не владел собою. И в ту же секунду пожалел об этом. Не стоило так горячиться. Не только ради интересов дела, но также из уважения к самому себе. Хотя наглость Дамиана превосходила все ожидания. — Господин следователь — начал монах, помолчав, голосом, в котором чувствовалось ледяное спокойствие — криком вы меня не испугаете. Все это можете оставить при себе. — Пожалуйста, не забывайте — перебил он вновь Дамиана — вам не дано право комментировать мои вопросы, ваша обязанность говорить правду. Если мое обращение к вам — как к гражданину — не дает результатов, я обращаюсь к вам как к духовной особе, чьим долгом, как мне известно, является правдивость всегда и во всем… — Дамиан улыбнулся, с явным # удовлетворением. — Постараюсь пойти навстречу вашим пожеланиям. Мои адвокаты сообщили, что я имею право отказаться от дачи показаний. — В данном случае меня не интересуют советы ваших адвокатов… — Хочу обратить ваше внимание — продолжал Дамиан — я отвечаю здесь по доброй воле. — Он задумался на минуту. — Сикст начал с первой встречи с Барбарой. Рассказал, что его с нею связывало и сколь сильным было его чувство. В августе — а их связь продолжалась, кажется, несколько месяцев — эта женщина стала проявлять все больше беспокойства по поводу будущего. Короче, настаивала, чтоб он вышел из ордена. Не могла поверить, что он не в состоянии этого сделать. Он подозревал, что она намеревается по-иному устроить свою жизнь. Это, как он говорил, было невыносимо. Сикст обдумывал разные способы привязать ее к себе навсегда. И тут ему пришел в голову этот страшный — он подчеркнул это слово — замысел. Он решил выдать Барбару замуж за своего двоюродного брата. Ему казалось, что это как раз подходящий человек для этого. Он сочетал их святыми узами и не задумался при этом — а задуматься следовало, — что увеличивает тем самым свою и без того огромную вину. И они условились с этим мужчиной — а это был молодой, очень бедный железнодорожный служащий, — что, получая пожизненное материальное обеспечение, какое ему гарантирует Сикст, тот будет играть на людях роль супруга Барбары. Но только на людях! Он был посвящен в тайну их отношений. Кажется, он согласился без колебаний. Еще Сикст рассказывал, что его двоюродный брат жаловался все время на какой-то недуг. Не знаю, какая это была болезнь. Сикст сочувствовал молодому человеку. Даже молился за него. Советовал ему обратиться к хорошему врачу и сделать необходимые обследования. Не знаю, выбрался ли тот в конце концов к врачу и рассказал ли Сиксту о результатах своего визита. Но это сообщение, как я полагаю, повлияло на безумный план Сикста. Он отправился в Варшаву. Обсудив все с Барбарой, которая дала согласие с равнодушием легкомысленной грешницы, он обвенчал их пред алтарем костела Визиток. Несколько месяцев все шло своим чередом, ничто не предвещало трагедию — Дамиан повторял это, словно играл затверженную роль, речь лилась плавно, без участия мысли. А сам следил за ветвями, качавшимися за окном, за быстрыми движениями пера, которым водил протоколист, записывавший его показания. Дамиан старался говорить не слишком быстро, чтоб тот поспевал за его рассказом. И это вызывало определенное беспокойство. Он понял, что Дамиан повторит то же самое слово в слово и перед судом. Приходилось следить за каждой деталью. — Наконец — продолжал он — в одном из писем, которые Сикст сам брал на почте — а письма приходили меж тем все реже — Барбара сообщала, что большую часть свободного времени проводит с мужем. Это был первый сигнал тревоги. Вскоре появились другие. Однажды Сикст Приехал без предупреждения в Варшаву. И застал их вдвоем. Близилась ночь. Братец молчал, а Барбара заявила со смехом, что он как-никак ее законный супруг. Затем все же выставила его из дому. Какое-то время все оставалось без изменения. Пока не пришло письмо. Барбару, кажется, в его содержание не посвятили, в чем лично я сомневаюсь. Брат в этом письме категорически требовал прекратить дальнейшие визиты в Варшаву и грозил Сиксту, что все откроет, если тот не примет его условий. Сикст растерялся. С этого момента он стал подозревать, что этот дьявольский план — все, впрочем, было здесь делом дьявола — инсценировала сама Барбара. Страх мешался с гневом. Гнев с ревностью. Сикст признался мне, что страшнее всего была именно ревность, мутившая рассудок. Он чуть было не обезумел. Отправился вновь в Варшаву, подгоняемый страхом неизвестности. Брата он не застал. Барбара прикинулась, будто ни о чем не подозревает. Вместе с тем держала себя самоуверенно. Он осыпал ее подарками. Стал оставлять больше, чем обычно, денег на ведение хозяйства. Вернулся, немного успокоенный. По-прежнему ежедневно бегал на почту, но писем пока не было. Затем получил второе письмо. Оба эти письма он впоследствии уничтожил. Знаю только, что брат требовал срочного ответа. Он назначил день, когда сообщит обо всем церковным властям, попутно дал понять, что не ограничится этим и устроит публичный скандал. Итак, шантаж. Надлежало действовать как можно скорее. Сикст решил поговорить с кузеном в монастыре. Не в Варшаве. Здесь он чувствовал себя уверенней. Мог навязать свою волю сообщнику. И то, что рядом не было Барбары, тоже имело свое значение. — Дамиан задумался. — Меня больше всего поразило в его рассказе неизменное отношение к этой женщине. Он утверждал, что любит ее. Это не позволило ему увидеть истинное обличье предмета своего обожания. Тем временем брат согласился приехать. Сикст встретил его на вокзале. Прямо оттуда они отправились в монастырь. В келье Сикст сразу перешел к делу. Сказал, что все трое совершили великий грех. Что его вина несомненна, но какая-то доля вины приходится и на них, ибо все они соучаствовали в грехе. Сказал далее, что любит Барбару и что не может от нее отказаться. Сулил деньги. Братец не соглашался ни на какие условия. Говорил, что из-за этого фиктивного брака жизнь у него сломана. Сикст обещал начать немедленно хлопоты о разводе в Риме. Это потребует времени, но получить согласие на развод вполне возможно, тем более что дело не дошло до близких отношений. Тогда братец разразился смехом и заявил, что вот уже три месяца, как он находится в близких отношениях с Барбарой. Он съезжал от нее только на время визитов Сикста. Это был страшнейший удар. Сикст говорил, что в ту минуту был близок к обмороку, казалось, весь мир обрушился ему на голову. Братец же со своей стороны твердил, смеясь, что не помышляет о разводе, что полюбил Барбару, которая отвечает взаимностью на его чувство. И в подтверждение показал привезенное с собой письмо. Вульгарное по выражениям и беспощадное по сути, оно было написано, несомненно, ее собственной рукой. Тогда Сикст ударил его по лицу. Завязалась борьба. Сикст помнит, что тот изо всех сил колотил его головой о стену. На какое-то мгновение Сикст потерял сознание. Очнулся, но противник все бил и бил в ожесточении. Именно тогда он схватил лежавший под кроватью топор и ударил. Раз и еще раз. Сатана свершил свое дело. Сиксту казалось, он во сне… Я не поверил, что это правда. И не знал, как мне быть. Я спросил, откуда в его келье топор. Он ответил, что принес его из мастерских перед поездкой на вокзал. Принес без определенного умысла. Я повторяю все время, господин следователь, его слова — продолжал Дамиан — ничего не комментирую. Я знал Сикста много лет. Но не предполагал, что этот человек окажется столь великим грешником. У него не природа преступника. Каждый из нас, господин следователь — продолжал он, переходя на шепот — может очутиться в тех же сетях, если только отвратит свой взор от видения страшного суда. — Что было дальше? — спросил он. — Сикст сказал, что топор выпал у него из рук. Кровоточащее тело лежало на полу. Сикст рухнул на постель. Отдался великому непреодолимому плачу. Затем встал и отпустил грехи умирающему. Вновь упал на постель. Он не представлял себе течение времени. Очнулся. Позвал Леона. Велел поклясться, что тот никому не выдаст тайны. Они решили бежать вместе из монастыря. Леону следовало проникнуть в монастырскую сокровищницу, вынести оттуда драгоценности, отправиться по условленному адресу, где через какое-то время они должны встретиться и решить, что делать дальше. Но в первую очередь надлежало уничтожить следы преступления. Во всем помогал Леон. Никто в монастыре не знал, какое страшное дело совершилось в его стенах. После того как был вывезен диван с упрятанным в нем трупом — это было сделано по предложению Леона, — тот в самом деле проник вечером в монастырскую сокровищницу и совершил дерзкую кражу. Исчез он на следующий день утром. Канул, будто камень в воду. Сикст был еще в монастыре. Его терзали страшные угрызения совести. Именно тогда он и посетил меня. Сатана не раз становился на моем пути. Впустив Сикста, я ощутил его дыхание. При разговоре Сикст назвал случайно адрес, где предполагал встретиться с Леоном. Там они собирались поделить награбленное. Собирались также составить дальнейший план действий. Я не заметил, как он вышел из кельи. Я молился после его ухода, преклонив колени, много часов подряд. Так продолжалось до вечера. Обеспокоенный моим отсутствием, отец Павел заглянул в келью. Говорят, у меня был вид смертельно больного человека. Я ничего так и не выяснил. Я был уверен, что Сикст уже поговорил с настоятелем. В тот же вечер обнаружили, что сокровищница разграблена и что из обители исчез и отец Сикст. Двумя днями позже — не буду рассказывать, что происходило все это время в моей душе, — в монастыре появилась полиция, и началось следствие. Все открылось, и я отправился на почту, чтоб послать эту несчастную телеграмму по запомнившемуся мне адресу, в то место, где Сикст условился встретиться с Леоном. Я поступил так, ибо знал: надлежит предпринять все возможное, дабы исправить содеянное. Я опасался, что обоих арестуют, думал, что будет лучше, если они исчезнут, провалятся сквозь землю. Я действовал по своему собственному усмотрению, никого в это не посвящая. Лишь когда полиция явилась меня арестовать, я сообщил настоятелю правду. Меня вело малодушие. Признаюсь, я забыл о святом призвании и нанес великий вред своему монашескому ордену. Буду каяться до конца дней… — Он умолк. Главная часть показаний — это, конечно, эпизод в келье Сикста. Дамиан пытался внушить, что Сикст, спровоцированный двоюродным братом, действовал в состоянии возбуждения, не отдавая себе отчета в происходящем. Делал он это убедительно, тонко, без излишней навязчивости. Правда выглядела, разумеется, иначе. Сикст думал об убийстве своего гостя еще до его приезда. Тогда, когда раздобыл топор. Это было неопровержимой уликой. Может, рассчитывал, что брат откажется от всего в последнюю минуту. В противном случае был готов совершить преступление. И осуществил свой план. Он ждал, не припомнит ли Дамиан кое-что еще — может быть, ту самую деталь, которая была для него всего важнее. Верно, под влиянием собственного рассказа агрессивность Дамиана исчезла. Он молчал, прикрыв веки. Советы адвокатов выветривались, надо полагать, у него из головы. Он думал, по-видимому, о своей роли в этом деле. Может, прикидывал, не станет ли для него с течением времени это преступление чем-то вроде легкого воспоминания, лишенного реальности. Однако обстановка, в которой он находился, не благоприятствовала таким предположениям. — Не хотите ли чего добавить? — осведомился он, прервав затянувшуюся тишину. — Не ускользнула от вас какая-нибудь существенная деталь? — Дамиан открыл веки. У него были ярко-голубые с золотым отливом глаза, напоминавшие глаза хищника. — Сикст — сказал монах, помолчав — говорил еще вот о чем: в ту минуту, когда он понял, что тот, на полу, умирает, он наклонился к нему и дал отпущение грехов. — Опять сощурил веки. — Я полагаю, это для вас не существенно… — Нет, отчего же? — Дамиан пожал плечами. — Для следствия, какое вы тут ведете, этот факт не может иметь значения. — Напротив! — он налил воды в стакан и протянул Дамиану. Монах даже не поблагодарил. Выпил, отставил пустой стакан. — Эта подробность имеет для меня — добавил он — очень большое значение…

В воскресенье он велел разбудить себя пораньше. В пять часов за ним должны были заехать на автомобиле. Предстояла охота. Он пробовал от этого отвертеться. Объяснял, что ему не во что одеться. Тогда председатель привез охотничий костюм сына. Он пришелся ему впору. — Боже ты мой милостивый — говорил тот еще во время субботней встречи — что это за образ жизни, Иван Федорович! Надо глотнуть свежего воздуха. Увидите, какие превосходные здесь охотничьи угодья. Будет и кое-кто из знакомых, чиновники из ближайшего окружения губернатора в Петркове. Да вы посмотрите, какая погода… — Когда выезжали из города, светало. Остальные машины они обогнали по дороге. Сбор был назначен после завтрака в местечке, оттуда выйдут в лес на облаву. Вскоре показалось солнце. Ехали по песчаной дороге среди пологих холмов. Вокруг белели березовые рощицы. В автомобиле рядом с председателем сидел офицер полиции, прибывший вчера вечером из Петркова. Высокий, худой. Он откинул голову на спинку сиденья. Временами открывал глаза. Касался рукой коротко стриженной рыжей бородки. — В этом году — разливался председатель — у нас была замечательная поездка в Крым. Работа истощила меня до предела — и он скорчил крайне озабоченную физиономию. — Отпуск был мне абсолютно необходим. Я раздумывал, не отправиться ли за границу. Сейчас в моде немецкие курорты. А может, посетить Италию? Я знаю великолепный курорт вблизи Венеции. Решил все же махнуть в Крым. Ангел-хранитель подсказал мне эту идею. Выздоравливать лучше всего в кругу семьи… — Офицер открыл глаза. Во взгляде мелькнуло неодобрение. Его явно раздражала болтовня спутника. Но сам он пока молчал. — Какие краски — вздыхал председатель. — Краски земли, воды, воздуха. — Преувеличиваете, Спиридон Аполлонович— не выдержал наконец офицер. — Я родился в Крыму. Не желаю и слушать о красках воздуха. — Да ведь так оно и есть — сказал с удивлением председатель. — Игра отсветов, полутеней. Какая-то летучая и переменчивая. Так и ускользает из-под пальцев. — Ну так и не стоит трогать ее пальцами, Спиридон Аполлонович — фыркнул тот. Председатель огорчился. — Вы человек, лишенный фантазии. Взываю к вашей памяти — нудил он свое. — Разве память ничего вам не подсказывает? Уверяю вас, одно дело цвет воздуха, например, над Волгой, другое — в Венеции. Все зависит от времени дня и года… — И еще от того, не дымит ли поблизости заводская труба, мой друг— улыбнулся полицейский. — С такой впечатлительностью вам угрожает нервное расстройство. — Председатель махнул рукой, словно отгоняя муху. Наконец доехали до местечка. Хотя рассвело, на столах, накрытых в ресторане для завтрака, горели свечи. Ждали четвертой машины. Как впоследствии выяснилось, у нее отказал в пути мотор. Вдвоем с полицейским чином они устроились за свободным столиком. Оскорбленный председатель сел с остальными. — Дурак — пробормотал полицейский. — Один из величайших дураков в этой губернии. А должен вам заметить — он потянулся к блюду — есть из чего выбирать. Вот плоды нашей «окраинной» политики. Здесь у нас, наверное, самая глупая администрация. Именно здесь, куда мы должны присылать наиболее способных людей, потому что работаем в чужой и враждебной среде. Этот идиот — он покосился на председателя, который заливался меж тем соловьем — проповедует славянофильские идеи, ничего в них, разумеется, не понимая. — А я-то думал — заметил он — что принципы той старой персональной политики не воплощаются теперь с такой дотошностью. Бедняга в самом деле не блещет умом… — Он просто яркая иллюстрация известного принципа — продолжал полицейский чип — в трудных условиях наилучшими являются наихудшие. Глупее ничего не придумаешь… — И объяснил, что сам он служит здесь уже много лет. Хорошо знаком с местной средой. И отнюдь не от обиды он это говорит, нет, в любую минуту он может вернуться в Москву или в Петербург. Здесь он из чувства ответственности… Позавтракав, разбились на группы. Он пошел в паре с полицейским офицером. Их проводником оказался мужчина средних лет в мундире лесничего. Миновали деревянные дачи среди заросших лесом участков. Вдали виднелись известковые скалы, а над скалами руины огромного замка с хорошо сохранившейся башней. Незаметно подошли к лесу. Полицейский рассказывал, что в приграничных районах ситуация очень напряженная. — Так бывает всегда — пояснил — когда появляются первые симптомы болезни. В стране царит еще, может быть, спокойствие — хотя, как мне кажется, спокойствие мнимое, — а здесь отчетливо видны признаки неблагополучия. До сих пор у нас было много хлопот с сепаратистским движением. Вольнолюбивые бредни одурманивают людям голову. Я изучил историю Польши и, уверяю вас, не зря потерял время. Государство, утратившее независимость столь постыдным образом, никогда более не возродится. После нескольких безнадежных вспышек — обреченных на провал главным образом по внешним причинам, хотя сжирает их тут и междоусобица, — новых попыток не будет. Но это еще не значит, что наступил период, когда можно, ничем не рискуя, ослабить вожжи… — Он предложил сделать передышку. Перед ними высился старый лес. Кончились светлые березовые рощицы, все гуще падали тени. Офицер закурил. Они умолкли. Его категорические суждения были, по-видимому, чрезмерным преувеличением. Случается, что люди, очутившись в центре событий, отлично понимая отдельные их причины, не в состоянии дать им надлежащую оценку. Им не хватает перспективы, они не видят эти события со стороны. Он было хотел намекнуть на это. Офицер сидел, нахмурив лоб, затягиваясь дымом. Рядом примостился лесничий. Скрутил козью ножку. — Подстрелим двух-трех фазанов — завязал он разговор. — Ну, ну — проворчал офицер — я предпочитаю что-нибудь покрупнее… — А он прислонился меж тем к стволу и наблюдал, как в тревоге снуют между ветвями птицы. — О чем вы думаете? — спросил полицейский. — Отдыхаю — ответил он. — У меня много работы и мало времени на отдых. — Я говорил о беспокойстве — затянулся офицер, щуря глаза. — Это совершенно иной процесс, отличный от того, который наблюдался до сих пор. Углубляется расслоение между различными социальными группировками — и это, с нашей точки зрения, явление положительное, — однако выявляются и весьма тревожные симптомы. — Что вы имеете в виду? — спросил он. — Они называют это общностью классовых интересов. Зерна революционной демагогии падают на благоприятную почву. На здешних фабриках мы хватаем агитаторов из дальних областей России, они даже не знают толком польского языка. Раньше это было немыслимо. Врага опознавали простым способом: по языку… — Он смотрел на беспокойное движение ветвей. Небо сквозь зелень светило голубизной с каким-то белесым оттенком, какой появляется иногда осенью в солнечный день. Он посмотрел на сидевшего рядом офицера. Есть ли страсти у этого человека? Идеальный манекен — подумал он. — Помимо глупцов, таких, как председатель здешнего суда, способных единственно на исполнение распоряжений начальства, администрация состоит еще и из таких людей. Вот совершенство системы! — Вы полагаете — спросил тот, стряхивая пепел — я не прав? Да, да, сегодня, к сожалению, врагов не узнаешь по языку. Среди анархистов, бросающих бомбы в столице, наряду с русскими попадаются и поляки. Социалистические агитаторы из дальних губерний России чувствуют себя среди поляков как дома. И наоборот. На петербургских заводах вылавливают заговорщиков, которые до недавнего времени действовали здесь. Вот новизна нынешней ситуации. — Он кивнул в подтверждение. Все это, несомненно, соответствовало действительности. Такие, как этот человек, не удовлетворяются созерцанием вселенной. Они хотят ее формировать. Общаясь с ними, он интересовался неизменно тем, что является сутью их профессиональной тайны. — Однако же — продолжал тот, не обращая внимания на молчание собеседника — со своим делом мы все-таки справляемся. Конспиративная сеть пока весьма в примитивном состоянии. Но с течением времени — и в его голосе зазвучала неподдельная тревога — она будет совершенствоваться. Все чаще мы вылавливаем на границе путешествующих в обе стороны террористов. Их штабы размещены не только в Москве, Петербурге или Варшаве, но также в Вене и Берлине. Это величайшая угроза… — Он догадался, что в задачу его собеседника здесь, в приграничной местности, входит наблюдение за каналами, по которым поступает подрывная литература и проникают прошедшие подготовку конспираторы. Он хотел заметить, что такое движение идей — поверх административных барьеров — явление вечное и всеобщее. Разве существуют способы изоляции, которые остановят это движение? Следует ли к ним прибегать? Мир развивается благодаря этим взаимно проникающим течениям… Номера, выпавшие им по жеребьевке, находились на опушке. Им не надо было забираться глубоко в лес, облава шла стороной. Они лишь слышали долетающие крики загонщиков. Потом над деревьями вновь повисла тишина. Стало припекать солнце. Он рассказал офицеру об интересном деле, порученном ему в рамках надзора. В дачной местности вблизи Петербурга обнаружили труп молодого еще мужчины. Паспорт, который при нем оказался, был выписан на имя английского коммерсанта. Все свидетельствовало об инсценированном самоубийстве. Следствие полностью подтвердило первоначальные предположения. Мнимый англичанин оказался давно разыскиваемым террористом. Полностью отпала версия об убийстве с целью грабежа. Из полученных донесений — доставленных непосредственно из Лондона — явствовало, что этот человек долгое время пребывал на Альбионе и был довольно активен среди тамошней эмиграции. В чем заключалась его деятельность, установить не удалось. Никто, во всяком случае, не предполагал, что вскоре он отправится в Россию. Он исчез из Лондона. Думали, он вынырнет в Париже. Но и там он не объявлялся. Тогда стали прикидывать, не уехал ли он на родину. Попытки определить его местонахождение в России оказались безуспешными. Политическая полиция в столице была убеждена, что он действует у себя на родине. Пришло даже донесение из Киева, подтверждавшее справедливость такого предположения. Но след потерялся до того, как были приняты соответствующие меры. — О, я знаю людей, работающих в Киеве — отозвался с пренебрежением офицер. — Они всегда узнают все последними. Мы здесь знаем порой о том, что делается у них под носом. — Вскоре после того, как личность убитого была установлена — продолжал он— и через англичан выяснили, что коммерсанта с такой фамилией не существует — петербургская полиция на основе данных, собранных на месте преступления, арестовала одного молодого человека, известного в кругу столичных гомосексуалистов. И на этом дело завершилось. — Не понимаю — проговорил офицер. И посмотрел на него, как на сумасшедшего. — Как это понимать? — Следствие было прекращено — пояснил он — хотя задержанный тут же признался. Он действовал по поручению полиции. Ему предстояло доказать — его снабдили заранее сфабрикованными материалами, — что приезжий из Лондона в течение долгого времени — а это было вымыслом — играет роль провокатора и что с его деятельностью связано несколько громких провалов. — Вас заинтересовало такое дело? — удивился полицейский. — Что же в нем нового? — Ничего, ничего! — ответил он. — Приговор был приведен в исполнение. Наш гомосексуалист поднял, так сказать, карающий меч революции. Вскоре он повесился в своей камере. Следствие пришлось прекратить… — Знал, что ему делать! — рассмеялся полицейский. — Сегодня провести такую операцию будет потруднее. Противник перенимает понемногу нашу тактику. И потому приходится прибегать к другим, более сложным методам. Что из того, что в каждой конспиративной группе у нас есть свои люди, что, используя их, мы как-то влияем на их политические решения! — Видимо, эти люди необходимы как аргумент в политической игре — вставил он. — Начиная с какого уровня можно говорить о понимании такой игры? — И полицейский пожал плечами. — В состоянии ли я, наблюдая здесь, на границе, борьбу разведок, все эти хитросплетения конспираторских интриг, могу ли я предвидеть, что в действительности обращено против нас, а что является лишь подстроенными нами трюками? — У него вырвался смешок, и полицейский офицер вновь удивленно покосился на него. Вот — подумал он — и открылась причина неожиданной болтливости. Круг, о котором он только что говорил, замкнулся, превращая его в ничего не понимающего дурака. Может ли такой дурак стоять на страже государственных интересов, если он достаточно умен и понимает, что его старания могут неожиданно обернуться против его собственной карьеры? — Я думаю — заговорил вновь полицейский — об организующей идее. Не всегда она понятна. Быть может, люди, которые с близкого расстояния в столице присматриваются к разрозненным на первый взгляд фактам, способны охватить мыслью весь этот общий замысел. Но мы? Меняются цели и методы. От неведения государство может рухнуть. — Ох, капитан, ведущая идея всегда одна и та же: сделать перемены невозможными. Сохранить существующий порядок вещей. Меняются лишь методы, цель остается прежней. Это факт… — А вы не из политических максималистов — буркнул полицейский. Можно было себе представить, каков его собственный политический максимализм. Новые тюрьмы. Новые места ссылок. Пытки. Негласные приговоры. То, что разрушает психику каждого полицейского, какому бы монарху он ни служил. — Иногда мне хочется — послышалось через некоторое время — бросить эту службу к чертям собачьим. Но это не так-то просто. Я ведь могу жить в деревне. У меня есть фамильное поместье под Псковом. Отличная земля. Отличные урожаи. Недавно мы завершили следствие — завел он о прежнем — по делу одной большой революционной группы, прошедшей подготовку в Швейцарии. В программе ничего нового. Вольнолюбивые словеса и революционная икота. Я допрашивал молодого человека, который попался вместе с ними. Он из хорошей семьи, которая живет здесь и держится подальше от политики. Я толковал ему об опыте. О том, что необходим гораздо больший житейский опыт, чтоб иметь представление о разумности собственных поступков. Он только и бредит последним восстанием. Кто-то из фанатических приверженцев этой традиции вывернул ему, по-видимому, мозги наизнанку. Разглагольствует о свободном мире свободных людей. Как раз то самое, что вбивают в голову таким дуракам всякого рода политические игроки, которые строят на этом свою карьеру. К тем подобраться труднее. Разве что рискнуть тайным убийством. Но их наплодилось столько, что нет больше охотников исполнять такие приговоры. Чтобы его как-то встряхнуть, открыть глаза, я рассказал о двойной роли одного из его друзей. Не называя, разумеется, фамилии. Подозрение могло пасть на многих, причастных к этой организации. На следующий день, по дороге в тюрьму, он попытался броситься под колеса проезжавшего экипажа. Трудно предвидеть такого рода впечатлительность. Какой мне прок в его смерти? — задумался полицейский. — Говорит, все равно добьется своего. Повесится или выбросится из окна.

Прошла еще неделя. Он принимал прописанные врачом лекарства и чувствовал себя вполне прилично. Приводил в порядок огромный материал, который тем временем удалось собрать. Работал даже вечерами в гостинице. Иногда брал у вокзала пролетку и велел везти себя за город. Проезжал мимо аллеи, в глубине которой стоял дом врача. Ему даже казалось, что через открытое окно он видит, как тот работает в своем кабинете. Далее следовало огромное здание — дом великого князя, где разместились чиновники русской администрации. Потом пролетка прыгала по булыжной мостовой фабричной стороны. Они ехали вдоль длинных кирпичных стен, за которыми виднелись заводские цехи и упирались в небо вечно дымящиеся трубы. Он глядел на такие же, как всюду, двухэтажные здания из красного кирпича, где жили рабочие, и наконец, пролетка въезжала на большой деревянный мост, за которым тянулись пригородные сады и прятавшиеся в их зелени убогие деревянные домики. Деревья стояли в тучах золотисто-красных октябрьских листьев. Воздух — если ветер не приносил клубы жирного дыма из фабричных труб — был чистый, напоенный запахом земли и костров, которые уже жгли в садах. И высокое осеннее небо с облаками, окружавшими огромный, почти всегда кровавый диск заходящего солнца. Он возвращался в город, когда пожар на западе догорал, а низкие, отражающие краски осени облака набухали непроницаемой чернотой. На небе высыпали звезды. Извозчик зажигал фонари. Они ехали по тем же самым, но преображенным накатившимся мраком улицам. Люди, завершив дневной труд, сидели возле домов. В некоторых окнах горели лампы. Внутренности лавчонок сияли светом, пробивавшимся сквозь грязные стекла. Когда они подъезжали к строящемуся католическому собору — высоченные стены в сплетении строительных лесов, — начинались богатые улицы и шикарные магазины. На тротуарах — многочисленные прохожие, больше экипажей. Толпа, двигавшаяся широкой аллеей от монастырского холма до вокзала, плыла сплошным потоком. Над городом торчал месяц в одной из своих вечно меняющихся фаз. Председатель вновь возобновил свои приглашения, но не так навязчиво. Он понимал, что раздражает его своим присутствием, своими странными взглядами, бесспорно какой-то протекцией в Петербурге, одним словом, всем тем, что отличает его от здешних жителей и заставляет воспринимать как чужестранца. День за днем он приближался к тому моменту, когда Сикст станет подробно рассказывать об убийстве. Такие признания — а среди них были куда более кровавые — он слушал много раз. И закалился. Они не производили на него впечатления. Он приступал к этому, как врач приступает, наверное, к вскрытию. Искал причины. Менаду ним и врачом была лишь та разница, что на столе в прозекторской лежал труп — иногда труп убитого, убийцу которого в это время по его поручению искала полиция, — перед ним же был живой человек. Когда на следствии выяснялись детали преступления, то в душе преступника наступал обычно перелом. Он смотрел на свое преступление глазами постороннего человека. В какую-то минуту исчезал терзавший преступника страх. Он забывал о каре и о покаянии. Именно тогда свершалась эта перемена. Закрывая следствие и передавая дело суду, он знал: приговор, который неизбежен, вынесут уже другому человеку. В дни следствия в психике человека происходят столь разительные перемены — думал он, не давая им, впрочем, оценки, — что само наказание, его нравственный смысл становится проблематичным. Иногда мысль об этом подбадривала его. Страх, что он накидывает петлю на шею совершенно иному человеку, непохожему на того, с кем он имел дело всего несколько месяцев назад, уступал место радости, которую вызывала сама эта перемена. Своими действиями он побуждал узника к длительным экскурсам в глубь собственного сознания. Иногда был его проводником. Почти всегда делал невозможным возвращение. Он ждал момента, когда правда о совершенном преступлении будет открыта в признании. Он считал только это истинной карой. Попадались люди со столь деформированной психикой, что отгораживались от его попыток. Тогда он был уверен — вопреки сомнениям врачей-психиатров — что это попросту патологические типы. Он смотрел на них, как на людей больных, которым не дано понять смысл свершающейся драмы. Когда же перед ним были нормальные люди и он просил поставить их последнюю подпись под документом, завершающим следствие, он ощущал радость, видя, что они никогда больше не преступят границы, которую преступили однажды. То была краткая минута удовлетворения, ради нее стоило отдавать месяцы, полные тяжкого, напряженного труда. Потом неизбежно приходила усталость. Дальнейшая судьба этих людей его не волновала. Он узнавал о ней порой из газет, иногда из разговоров в министерстве, когда обсуждали наиболее интересные процессы. Он не помнил лиц, улетучивались из памяти даже наиболее драматические моменты. Оправдательные приговоры тоже не имели для него значения. Коллеги считали это особым проявлением гордыни. Да, но его подопечные не делали ничего вопреки собственной воле. Таким образом он снискал себе славу беспощадного человека. Вот и все. В этом же крылся и секрет его карьеры в министерстве, в связи с которой у провинциальных стражей правосудия перехватывало порой дыхание. Накануне того дня, на который назначил осмотр места преступления, он почувствовал себя плохо. Стал прикидывать, скоро ли начнется приступ. Вначале это было едва ощутимое головокружение. Бросало в пот, он старался глубоко дышать. Пальцы слегка дрожали, грудь сдавливало от боли. Прямо из суда — пришлось прервать допрос сторожа, выловившего диван с трупом, и попросить нанять пролетку — вновь без предупреждения поехал к врачу. На этот раз его не было дома. Жена, отворившая дверь, попросила его немного подождать. Она встретила его в просторной передней, с противоположной стороны было распахнутое окно в сад, и в его проеме, как бы в отдалении, виднелась неподвижная ветвь рябины с кровавыми кистями ягод. Он осведомился, где муж. Потом они вошли в кабинет. Вид у него был, должно быть, неважный. Она тотчас подала ему стакан воды. Это была статная, сияющая зрелой красотой женщина. — Муж вот-вот вернется — пояснила она. — В это время он кончает работу в больнице. — Он молча кивнул. Первый удар боли был так силен, что он с трудом отставил стакан. И не знал, долго ли это продолжалось. Сидел с закрытыми глазами. До него долетели торопливые шаги из соседней комнаты и ее тихий разговор с мужем. Почувствовав чью-то руку на плече, он открыл глаза. — Сделаем укол — услышал он голос врача — боль скоро пройдет. — Он закусил губу. Не скрывая беспокойства, доктор внимательно присматривался к нему. — Как вы чувствовали себя сегодня утром? — сев напротив, взял руку и пощупал пульс. — Вам лучше? — А слабость — наверное, от укола — меж тем все увеличивалась. Он с трудом открыл глаза. — Утром? — повторил шепотом. — Ничего особенного. Спал хорошо… — А такие приступы — спросил врач, и звуки его голоса были словно эхо от стены — случались у вас и ночью? — Да, несколько раз он просыпался примерно с теми же ощущениями, затем следовал сильный приступ боли. Он брал тогда со столика лекарство, которое ему прописали. Это давало возможность спать. — Боюсь — продолжал врач — придется лечь в больницу на обследование. — В больницу? — он посмотрел на врача. — Это необходимо. Может быть, стоит вернуться в Петербург. — Он помотал головой. Болезнь пройдет. Нельзя поддаваться. Больница только уступка. Он справится и так. — Но в Петербурге вы будете под постоянным наблюдением — настаивал врач. — Без обследования не установить, что с вами. — Ну, а все-таки, как вы считаете? — Врач пожал плечами. — Не знаю. Мои предположения анализами не подтвердились. Остаются домыслы. — Какие же? — не унимался он. Врач наклонился. Его лицо было теперь совсем рядом. Он видел темные, устремленные на него глаза. В них тоже была усталость. — Вы серьезный человек — начал он. — При диагнозе у врача должна быть уверенность. Я не знаю, что с вами. Потому и говорю: вам лучше лечь в больницу… — Ладно, ладно. Это по возвращении. А пока дайте мне, доктор, какое-нибудь успокоительное… — Врач направился к письменному столу. Стал выписывать рецепт. — Операция? — спросил он. Врач поднял на него глаза. — Может быть — ответил — но пока нельзя говорить с уверенностью. В Петербурге вам скорее скажут, что надо делать. — Вы предпочитаете сложить с себя ответственность… — Рука с пером замерла в воздухе. — Нет — услышал он. — Но я не хотел бы ошибиться. — Будь у него побольше силы, он встал бы сейчас с дивана и заставил врача сказать правду. Ведь тот что-то скрывает. Сказал два слова и пишет, словно его ответ может удовлетворить пациента. — Как же так, доктор — прошептал он — вы предпочитаете скрывать свои подозрения? — и попытался встать, но упал обратно на диван. — Лучше отдохните — посоветовал врач. Голос слышался вновь издалека, хотя слова звучали отчетливо. На какую-то долю секунды он увидел свое отражение в огромном трюмо. Стремящийся встать человек. Бескровное лицо искажено гримасой боли. Он думал о себе, как о постороннем. Такое случилось впервые. В зеркале мелькнул призрак. — Значит, та к это выглядит — сказал он. Врач не ответил. Рылся в каком-то справочнике. А ему было не совладать с бессилием. Рука врача спокойно перелистывала странички. Ему показалось, что он отдаляется от стола. За окном — которое тоже уплывало куда-то вглубь — катились тяжелые фуры. Из дальних комнат долетал смех девочек. Но от зрительной иллюзии отдаления замирали голоса. Смех доносился словно издалека. Он хотел сказать, что ему изменяет слух. Рука с книгой была едва видна. Очнулся он от холода, лежа на диване. — Что случилось? — Врач наклонился над ним. — Очень сильное средство. Теперь вам лучше? — Да — улыбнулся он. — Долго я спал? — Нет — ответил врач. — Пульс нормальный… — Он сел, пригладил волосы. — Придется вызвать извозчика. — У вас все больше хлопот со мной, доктор… — И будет впредь — перебил врач — если вы не послушаете моего совета. — Обещаю, доктор. Работу я скоро заканчиваю. — Следствие? — спросил врач. — Да — ответил он. — Мне удастся завершить его к сроку. — Доктор покивал головой. — Мучительное занятие. Вы очень ослабли… — Они больше — ответил он. — Кто «они»? — спросил врач. — Мои подопечные. — Он встал, подошел к окну. Улица была пустынна. Над дорогой нависли ветви каштанов, их золотистые к осени листья кое-где уже покраснели. — Через месяц все будет позади. — Это очень долго — долетели до него слова врача. Он не повернулся, следя, как ребятишки собирают каштаны. Наверное, стоит подозвать кого-нибудь из них и попросить кликнуть извозчика. — Я вам дал слово, доктор. Что поделаешь, если я самый опытный следователь, какой побывал в этом городе, пожалуй, за последние десять лет — и он фыркнул, но тут же испугался, что боль может вернуться, сжал губы. — Верю, верю — ответил врач. — Никуда не денешься, вы должны передать дело другому. Даже если следователь будет и похуже вас. — Нет, нет — и он помотал головой. — Теперь мне предстоит самое важное — он отвернулся от окна. — И никто действительно не сможет заменить меня. — Это дело вас так затянуло? — врач закурил. — Очень — отозвался он. — Надеюсь поймать в капкан дьявола, доктор. Чувствую, как он пытается улизнуть любой ценой. Но я схвачу его — улыбнулся он. — Хочу познакомиться с дьяволом. Не уверен, что такой случай представится еще раз. — А вы не переоцениваете этого несчастного монаха? — удивился доктор. — Говорят, это довольно-таки ограниченный человек. Там ли вы ищете? — Знаете, доктор — и он развел руками — этот несчастный — мой сообщник… — Врач нахмурился. Он предупредил его вопрос. — Мы вместе выслеживаем дьявола. Он, несомненно, где-то поблизости. Ио пробует ускользнуть. У нас обоих — у Сикста и у меня — мало времени для поимки. Сикст пытается это делать с помощью ничем не замутненной веры, а я неверием в могущество дьявола. Из таких сетей, признайтесь, не выскользнешь. Жаль мне этого дьявола, но меня радует наша скорая встреча. — Врач молча еще раз просмотрел рецепты. Пожалуй, надо спешить, если он хочет приобрести лекарства до закрытия аптеки. Не терпелось вернуться в гостиницу. Не буду писать никаких писем — подумал он. — Надо сперва хорошенько отдохнуть. Завтра столько работы.

После хмурых и дождливых дней вернулась осень со своими буйными красками. Дни были короткие, но напоенные солнцем, оно грело в полдень, как в середине лета. Золотая и красная листва, расцветившая город, перемешивалась с сочной, почти весенней зеленью. И какая свежесть воздуха! Дымка, которая с рассветом окутывала город, быстро исчезала. — Что за дивная осень! — сетовала приезжая дама в ресторане гостиницы. — Надо было взять с собой летние туалеты… — За час до установленного срока он велел подать пролетку и направился в монастырь. За железнодорожным мостом, слева, виднелось двухэтажное здание больницы. Узкие высокие окна придавали ему вид часовни. Он обратил внимание, что к больнице подъехала пролетка. На тротуаре тотчас собралась группка зевак. Из пролетки вынесли девушку. Длинное пепельного цвета платье свисало до земли. Бросилась в глаза толстая рыжая коса. Среди мужчин, несших больную, он разглядел доктора. Собираясь ему поклониться, он приподнялся и даже сиял шляпу, но, поглощенный своим занятием, доктор не взглянул в его сторону. Он опустился на подушки сиденья и закурил. Было очень рано. Еще не все магазины были открыты… За площадью, где торчала нескладная зеленая церквушка, пролетка обогнала большую группу гимназистов. Они шли парами с тощим воспитателем во главе, облаченным в длинное, по-видимому зимнее, пальто. Мальчики громко разговаривали друг с другом, не обращая на него никакого внимания. Один даже вызывающе свистнул вслед проходившей мимо женщине. Он хотел было остановиться и как следует отчитать мальчишку, но в последний момент раздумал. Решил ничем себя не волновать. Парк остался позади. Пролетка затряслась по булыжникам узкой улочки, выходившей к тому месту ограды, где парк обрывался напротив монастырской стены. Народ толпился только у ларей, где бойко шла торговля. Паломников не было. Может, монахи предупредили, что сегодня никого не впустят в монастырь? Он вышел из пролетки. Направляясь к главным воротам, пересек небольшую, затейливо вымощенную площадь. Из черных камней, будто из мозаики, здесь был выложен большой герб ордена: высокая пальма и на ее вершине крупная птица с караваем хлеба в клюве. Ворота были закрыты. Тем не менее при его появлении из окошечка высунулся дежурный монах в белой рясе. Спросил, чего он желает. Он представился. Монах повернул ключ, впустил его внутрь. — Не знаю, господин следователь — пробормотал он — как мне быть. Мы ждем гостей из курии. Должен прибыть представитель. — Вам нет необходимости провожать меня — сказал он с улыбкой. — Как-нибудь и сам дойду. — Монах поспешно согласился. Накануне в его кабинет явился священнослужитель высокого сана с просьбой разрешить здешнему епископу — следовательно, тому, кому подчиняется монастырь, — выслать своего представителя в день осмотра места преступления. Он принял посланца очень любезно. Выразил, разумеется, согласие, предупредив, однако, чтоб тот не вмешивался в следствие. Может быть наблюдателем. Ксендз заверил его, что только это и имелось в виду. Все это время духовные власти проявляли большую выдержку, и потому не было смысла обострять отношения. Председатель был, кажется, доволен этим решением и ломался больше по привычке. Был, конечно, раздосадован, что с такой просьбой не обратились лично к нему. С посланцем епископа он затеял разговор на тему сложной процедуры церковного суда. Осведомился, будет ли вынесено решение по делу Сикста и когда надлежит ожидать приговора. Выяснилось, что у духовенства все не так-то просто. Начались споры, возникла проблема компетенции. Монастырь подчинен кому-то в Риме. — Такова — пояснил ксендз — структура ордена. Власть епископа распространяется лишь на ксендзов, которые не являются монахами. Сферы власти должны быть разделены. — В конце разговора посланец епископа подчеркнул, что соответствующие инстанции давно занимаются этим делом и что решение светского суда ни в коей мере не повлияет на действия духовных властей. Тогда он выразил удивление, что так быстро решен вопрос вины. — А разве — и ксендз развел руками — существуют какие-либо сомнения, господин следователь? — Нет, нет — поспешил он с ответом. — Мы уточняем только детали. — Он миновал внутренний двор, где по левой стороне громоздились хозяйственные постройки. Здесь сообщник Сикста прятал украденные сокровища. Он глянул вверх. Большая стая вспугнутых грачей носилась вокруг башни, шпиль которой пронзал бегущие высоко облака. Он посмотрел назад. Справа был вход на монастырские стены. Ворота закрыты. Именно здесь Сикст ожидал незнакомку. И в нескольких шагах отсюда, у стены, где под открытым небом были расставлены деревянные исповедальни, слушал ее исповедь. Он подумал с досадой: не будь в тот день хорошей погоды — и не мог вспомнить, говорил ли Сикст о погоде, — странствующая грешница могла остановиться у другой исповедальни и попасть к другому исповеднику, и тогда не было бы дела, приведшего его сюда издалека, а судьбы людей, вовлеченных в эту драму, сложились бы по-иному. Ему не пришлось бы слышать дьявольского стрекотания птиц, вьющихся между стенами. Его раздражала роль случая в судьбе людей. Ничто ни от чего не зависит, ничто нельзя логически упорядочить. Может, случай — думал он с растущим раздражением — не менее важен, чем характер? Еще бы! — захотелось крикнуть ему, хотя во дворе никого не было. Эту женщину, едва она вышла из вокзала, мог переехать экипаж, а на Сикста, спешившего к исповедальне, мог рухнуть обломок стены, оборвав жизнь солидного, но, пожалуй, не слишком целомудренного служителя культа. Такие вопросы появляются от интеллектуального истощения, от надломленности разума. Фантазия пытается подменить логически обоснованный случай… В вестибюле он столкнулся с поджидавшим настоятелем. У него уже была возможность с ним познакомиться. Он допрашивал его. Поздоровались. Он сказал, что приехал раньше других, поскольку хочет уточнить кое-какие детали, пока не явились остальные. Попросил, чтоб его проводили в келью Сикста. Настоятель осведомился, должен ли он его сопровождать или это может сделать кто-нибудь из монахов. Разумеется, все они ждали представителя курии, он ответил, что ему никто не требуется. К келье на первом этаже повел его, минуя вход в собор, худой старец с лицом аскета, позаимствованным, казалось, с итальянских полотен. — Это величайшее поругание — сказал монах — какое познала наша святыня в своей истории, господин следователь… — Встречные монахи опускали, завидя их, голову, словно их тоже сжигало пламя стыда. — Ничто не смоет этого позора — продолжал старик — кроме покаяния. — Он осведомился, какое тот носит после пострига имя. — Якуб — ответил монах. Он слышал об этом человеке. Однажды Сикст, разоткровенничавшись, рассказал о нескольких старцах, которые — как он утверждал — по причине тягостной для них самих гордыни держались особняком, призывая всем своим поведением к святости и воздержанию, раздражая всю остальную братию своей неуемной суровостью. Одним из этих старцев и был отец Якуб. Он распахнул пред ним дверь в келью. Окно выходило на север. Как это было уже отмечено в первых полицейских протоколах, келья после исчезновения Сикста была тщательно прибрана. Унесли все. Уничтожили, разумеется — об этом можно было догадаться, — все следы крови. Сикст утверждал впоследствии, что сам старательно вымыл келью, а потом под его надзором Леон повторил это с таким тщанием, что ни о каких следах не могло быть и речи. Важное обстоятельство, свидетельствующее о попытке скрыть преступление. Белые стены. Простая железная кровать с чистой постелью. Огромное распятие. Скамеечка для коленопреклонения. Небольшой стол и два стула. Печка. Полка для книг. Пустая. — Что же, выходит, этот человек — спросил он замершего на пороге монаха — никогда не читал книжек? — Не знаю! — ответил тот. — Это был сатана… — Послушайте, святой отец, я думаю, вы не правы. — Да простятся мне эти слова — торопливо ответил монах. — В самом деле, сатана может порой войти в человека, однако сам никогда человеком не становится. Это так. Не знаю, господин следователь, читал ли он, и если читал, то что именно. Обычно мы читаем в библиотеке, но Сикст появлялся там редко. — Он подошел к стене. Здесь был тайник. Сикст рассказывал, что все монахи — любопытно, касалось ли это и святых старцев — держат в таких тайниках наливку. Одни считали, что это хорошее лекарство, другие грелись наливкой, пока не топили печи, а осенние холода уже наступили. Тайник был пуст. — Что же Сикст — осведомился он у Якуба — мог там хранить? То, что привело его в бездну греха — выпалил не размышляя старец. Но ведь Сикст не был пьяницей. — Уж лучше был бы. — И старец потупил голову, и когда вновь взглянул на него, то увидел навернувшиеся на глаза слезы. — Однажды Сикст сказал, что нашему ордену необходимы люди с противоположными характерами. Не знал я тогда, что под этим он подразумевает. — А что, позвольте спросить, вы на это ответили? — он уселся на стул и посмотрел на стоящего на пороге старца. — Что нашему ордену необходимы люди, которые помнят о молитве… — Судя по всему, этот человек избегал Сикста. Так оно, несомненно, и было. — Уже в ту пору — спросил он с улыбкой — вы предугадывали характер Сикста? — Почему вы спрашиваете меня об этом, господин следователь? — удивился монах. — Вы учили его, как я слышал, о потребности молитвы. — Это не было поучением — возразил Якуб. — Я беседовал с ним, зная, что у меня больше опыта. Я старый человек. Не думал, что доживу до такого позора… — Он поднялся, еще раз окинул взглядом келью. — Он тоже не думал, что его уделом будет позор. — Кто? — не понял монах. — Сикст. Можете мне поверить. — Что же, выходит — заинтересовался старик — он говорит с вами о позоре? — Уверяю вас, он говорит об этом при каждой нашей встрече. Он ведет себя, как грешник, осознавший свою вину… — Он подумал, не вспомнить ли еще раз о потребности молитвы. Пусть это даже прозвучит как поучение. Но сдержался. Жаль стало старика. Тот стоял, сгорбленный, руки висели как плети. — Все — сказал он, вставая — можно идти в библиотеку. — Это был зал с широкими окнами, выходившими в обширный монастырский сад, сияющий позолотой и зеленью листвы. Его поразили стоявшие вдоль стен шкафы из темного дерева, заставленные книгами одинакового формата. Впоследствии оказалось, что это всего лишь футляры, куда вложены старинные латинские книги. На каждом футляре золотым тиснением было выведено название. Все это, пояснил сопровождавший его по-прежнему Якуб, было делом одного, давно уже почившего брата, который отдал библиотеке всю свою жизнь. — Блестящее доказательство трудолюбия! — пробормотал он. Монах кивнул в подтверждение. За огромным пустым столом — здесь наверняка сходилась братия для важных собраний — сидело двое монахов, погруженных в чтение. И он подумал, что среди царящей здесь ничем не нарушаемой тишины можно и в самом деле провести жизнь, ожидая встречи с господом, существующим как бы в ином измерении, во времени, которое здесь внезапно остановилось, рассеянное в брызгах солнечного света. Но это, к сожалению, иллюзия. Нет иных измерений. Существует лишь время, определяемое движением часовой стрелки. — Множество раз в детстве — сказал он Якубу, который подошел к нему с огромным пергаментом в руке, намереваясь его показать — посещал я православные монастыри. Бабушка моя была богомолкой. Думаю, эти путешествия отвратили меня от дальнейших посещений. То были совсем иные монастыри. — Что вы имеете в виду, господин следователь? — не удержался Якуб. — Там царил совсем иной дух — пояснил он. — Простите меня — улыбнулся он изумленному старику — но выразить это точней мне не удастся. Наша религия сумрачней, но вместе с тем в ней кроется больше радости… — Вы в этом уверены? — И монах разложил на столе пергамент. — Так мне кажется. А здесь все доведено до крайности. Чистота и грязь. Спасение и грех. — Вы думаете, такое разделение не отражает правды о мире, в котором мы живем? — спросил монах. — Этого я не утверждаю — ответил он, жалея уже, что ввязывается в спор. — Но жизнь, мне сдается, не терпит однозначности. Мы не ангелы, но мы и не дьяволы. В православных монастырях ощутимо присутствие и тех и других… — Он хотел еще добавить, что здесь в обители стоит неуловимый запах святой воды. А ему приходят на память темные, чуть озаренные тусклыми лампадками кельи, где пребывают старцы, их лица едва видны, глаза ярко пылают. Они дают благословение, шепчут что-то посетителям. Или же просто молчат. Стоит густой запах свеч и ладана. Выйдя оттуда, человек с радостью вступает во двор, ощущая свежесть воздуха. В такой полумрак — думал он — легче прийти с больной душой. Открыть сердце другому человеку. Легче, главное, уверовать в существование того, в чью честь воздвигнуты все эти обители, святыни и скиты. И было там еще одно, чего здесь не встретишь. Идя мрачными переходами, минуя приоткрытые двери келий, часто можно было услышать громкий, откровенно громкий смех. Рядом с медитацией этот смех казался чем-то естественным. — У вас также — добавил он — иная музыка. В ней выражен страх перед господом. Меньше в ней тоски, больше страха. — Я слышал — прервал его монах — вы утратили веру, господин следователь. — Да — подтвердил он. — Но все эти различия способны улавливать не одни только верующие… — Итак, о нем уже слышали. Вероятно, он был той особой, о которой частенько говорили в монастыре. — Некоторые вещи — заметил, помолчав, старик — трудно понять. Вот вы сказали, что мы больше боимся бога, если только я вас правильно понял… — Да — согласился он. — Это не раз подтверждалось моими наблюдениями. — Монах улыбнулся. — Вероятно, поэтому — и он разгладил пергамент — у нас больше возможности уцелеть в мире, где хозяйничает сатана… — Опять сатана! — невольно пришло в голову. Не лики ангелов и святых, а облик дьявола уродует духовный мир этих людей, деформирует их воображение. В библиотеке появился настоятель в обществе высокого видного мужчины в черной сутане. Погруженные в чтение монахи встали. По едва заметному кивку настоятеля вышли из зала. Посланец из епископского дворца, которого ожидали с неменьшим нетерпением, чем судейских чиновников, оказался канцлером курии. Он поздоровался. Высокомерный и уверенный в себе человек. — Надеюсь, господин следователь — заявил он едва ли не с порога — вы не задержитесь здесь чересчур долго. Нам не хотелось бы нарушать установленный уставом порядок. — Можете быть спокойны — ответил он с иронией — мы пробудем здесь ровно столько, сколько нам надо. — Понимаю — буркнул тот в ответ — уверен, однако, что здесь, как и всюду, можно не увлекаться мелочами… — Это не должно быть предметом нашего разговора — отрезал он. — Настоятель уловил нотку неприязни в возникшей полемике. — Мы рассчитываем — вмешался поспешно — на вашу снисходительность, господин следователь. Разумеется, мы готовы оказывать всяческое содействие. — Он взглянул на часы. — Остальные должны уже прибыть. Он опасался, как бы к воротам не сбежалась толпа зевак. Правда, час осмотра держали в секрете, да и монахам, надо полагать, не хотелось распространяться о предстоящем посещении. Были приняты меры предосторожности. Наконец с получасовым опозданием, в установленной очередности, стали прибывать пролетки. Сикстом занялся один из местных чиновников. Ему предстояло записывать ответы на вопросы, которые были заготовлены заранее. Сикста привезли в пролетке с поднятым верхом в сопровождении полицейских в штатском. В келье, куда его ввели, держался спокойно. Пересказал свой бурный разговор с убитым. Впрочем, это ничем не отличалось от того, что было сказано на следствии. Указал место, где началась схватка и где его противник упал. Показания полностью совпадали с тем описанием событий, которое было представлено ранее. Собравшиеся в коридоре монахи — разумеется лишь те, кого пригласили, — в первый момент его не узнали. Он шел, расправив плечи, в сером костюме, который был ему чуть великоват. Среди этой группы он был похож скорее на статиста, чем на главного актера этого представления. Он старался не смотреть в глаза собравшимся. Но иногда его черный горящий взгляд встречался с чьим-либо взглядом, и тогда смотревший отводил глаза в сторону. Воспользовавшись небольшим замешательством, возникшим вначале, он подошел к Сиксту. — Не слишком ли вы утомлены, чтоб отвечать на наши вопросы? — Нет, господин следователь — ответил тот. — Хочу, чтоб это осталось позади. — Принесли манекен, имитирующий убитого. Из положения тела после удара следовало, что человек, падая на пол, должен был стукнуться головой о выступ подоконника. Вскрытие этого не подтвердило. Сикст не смог объяснить противоречия. Выходя из кельи, он огляделся по сторонам, точно в последнюю минуту припомнил вдруг какую-то подробность. — Ну, что еще? — он коснулся его плеча. Тот вздрогнул. — Нет, ничего — ответил. — Удивляюсь — докончил он шепотом — как это я мог прожить здесь столько лет… — Ему показалось, что он ослышался. Попросил повторить, но Сикст лишь поморщился и махнул рукой. — Мне нечего добавить — сказал. — Это все? — По дороге к хозяйственным постройкам, где Сикст в день убийства встречался со своим сообщником — келья Леона была расположена этажом выше, — арестованный воспользовался суматохой и приблизился к окну. Тотчас подскочил приставленный к нему полицейский. — Не волнуйся! — сказал ему Сикст. — Отсюда не убежишь. Вечером из этого окна видно, как садится солнце… — Ассистенты, принимавшие участие в следственном эксперименте, внесли большой ящик, соответствующий тому дивану, куда засунули труп. Сикст попятился. Из всего увиденного этот пустой ящик произвел на него, должно быть, самое сильное впечатление. Пока ящик устанавливали в коридоре, он наблюдал за происходящим неподвижным, стынущим взглядом. Были сомнения в том, что преступники воспользовались именно этими дверями. Они соединяли жилую часть монастыря с хозяйственным двором. Если бы показания, сделанные по этому поводу, не соответствовали действительности, пришлось бы принять совершенно неправдоподобную версию, что труп был вынесен через главный вход. По словам Сикста, диван пронесли вечером именно через эту дверь в конюшню. Прибывшая на следующий день пролетка подъехала к хозяйственному двору. Произошло это рано утром, и никто из монахов — уверял не раз Сикст в самой категорической форме — не мог ничего увидеть. Это было время утренних молитв, а работа в расположенных поблизости мастерских начиналась лишь спустя час. Все с напряжением следили, как ящик с трудом пролезает в дверь. В первую минуту показалось, что он застрянет. Но только в первую минуту. На лице настоятеля, который очутился рядом с ним, появилось успокоение. Он видел, как тот наклонился к кому-то в черной сутане — этот человек стоял поблизости, опираясь о стену, — и прошептал что-то на ухо. Догадок можно было не строить: если бы ящик застрял в дверях, следствие пошло бы по иному пути, суля еще большие неприятности для монастыря. Возникло бы подозрение, что в дело впутаны другие, не выявленные пока лица. Во дворе ему бросились в глаза вертевшиеся повсюду полицейские агенты. Председатель был с самого начала в монастыре, но они еще не успели поговорить. — Ну что, довольны, Иван Федорович? — Председатель угостил его папиросой. — Редкостное, должен вам заметить, представление. Надеюсь, вы обратили внимание на святых отцов. На каждого из нас они смотрели, как на чудище. О Сиксте не говорю. Ничего удивительного, он один из них… — Господин председатель — сказал он с улыбкой — а ведь можно считать, что он теперь примкнул к нам. — Ну, мой дорогой — поморщился председатель — мне такого родства не надо. Не забывайте, нас разделяет нечто большее, чем литургическая традиция. — Он глянул на высокую серую башню. — Не подумайте, что мои взгляды на веру так уж сильно расходятся со взглядами здешних монахов. В конце концов, мы все христиане. Они римская ветвь того же самого древа. Но сегодня я очень этим доволен. — Он наблюдал, как Сикста, надев на него наручники, сажали в пролетку. — Все было как надо, Иван Федорович — продолжал председатель. — Можно прощаться с хозяевами. — И он обнажил в улыбке желтые зубы. — Прошу в мой автомобиль… — Отказываться было неудобно. Пролетки отъезжали. Они подошли к провожавшим их монахам. — Надеюсь — долетели до него слова председателя — мы не нарушили покой вашей обители… — Он не расслышал ответа, зато был виден румянец смущения на их лицах. — Когда мне довелось быть здесь впервые — заговорил председатель по дороге к автомобилю — эти дерзкие монахи показывали мне какие-то королевские рескрипты. У них тут этого целый шкаф. Бумаженции, в которых расписана историческая роль этого места… — Возле стоявшего у главных ворот автомобиля — а это была одна из немногих машин, появившихся в городе, — собралась толпа зевак. Городовой следил, чтоб машину не трогали руками. Он заметил треножник фотографического аппарата. — Что это значит? — спросил. Председатель пожал плечами. — Не имею понятия — пробормотал. — Надо полагать, вы недооцениваете их возможностей… — В этот момент к ним приблизился молодой человек. Лицо дерзкое. Поздоровался. — Ваше превосходительство — начал — читатели нашей газеты желали бы знать, каков результат следственного эксперимента. — Рука с карандашиком замерла над блокнотом. Председатель театрально развел руками. — Вот следователь, которому поручено это дело. Иван Федорович, какой мы дадим ответ? — Мне нечего сказать — и он направился к автомобилю. За его спиной примиряюще зарокотал голос председателя, разъясняющий, что следствие еще не завершено. Понятно, тот поинтересовался, полный удивления, каким образом журналисту удалось узнать о сегодняшнем визите в монастырь. Пока он стоял, положив руку на дверцу автомобиля в ожидании, когда кончится разговор, фоторепортер ухитрился его сфотографировать. Он припомнил, как в конюшне — там царил полумрак — Сикст внезапно подошел к нему и, испытующе глянув в лицо — их освещала свисавшая с потолка керосиновая лампа, — сказал, что он плохо выглядит. — Вас тревожит мое здоровье, господин следователь — и улыбнулся — подумайте о своем… — Как знать, не подвох ли это? Даже если это правда, нельзя было подать вида, что слова Сикста хоть на мгновение его озадачили. — Я уверен — добавил Сикст — вы правильно меня понимаете. Вы были добры ко мне, господин следователь. — Он не закончил, потому что его потянули к выходу. Председатель очутился рядом. — В этом мы отказать им не можем, Иван Федорович — зашептал — они хотят нас сфотографировать. Я не могу с ними ссориться… — Сделали еще несколько снимков. Он чувствовал, что его отвращение ко всему этому увеличивается. С каким удовольствием вышиб бы он аппарат из рук ухмыляющегося дурака фотографа. Председатель улыбался с нескрываемым удовлетворением. Обличье ликующего шута. Из толпы зевак послышалась брань. — Ого — проворчал председатель — кажется, они не прочь намять нам бока… — Он развалился на подушках сиденья и велел шоферу ехать в город.

В течение нескольких дней он готовил материалы к процессу. Сидел над протоколами допросов Сикста. Пора было приступать к составлению обвинительного заключения, но кое-где обнаружились еще пробелы. Надо было поскорее их восполнить. Он решил не допрашивать пока Сикста. Передал его своему помощнику. Ограничился чтением стенограмм. Сикст демонстрировал по-прежнему великолепную память. Даже мелочи вспоминал без труда. Постепенно составилась общая картина. Но чем больше накапливалось всех этих мелочей, тем трудней было представить себе внутренний облик этого человека. Один только раз — после того дня, как они виделись на следственном эксперименте, — он заглянул в кабинет, где молодой, разгоряченный допросом чиновник наседал на Сикста. Тот обрадовался, увидев его. — Понемногу мы двигаемся вперед — сообщил. — Надеюсь, следствие будет вскоре закончено. — Вы ошибаетесь. У нас еще много работы. Я принимаюсь за ваших сообщников. — Сикст понурил голову. Он судорожно сжимал и разжимал пальцы. — Вы уже разговаривали с ней, господин следователь? — Нет. — И направившись к двери, вызвал чиновника в коридор. Тот от их разговора был, кажется, в замешательстве. — Он ведет себя вызывающе — начал жаловаться чиновник. — В конце концов, это преступник. Он совершенно забыл, кто он такой… — Ему не раз приходилось наблюдать подобную реакцию у начинающих следователей. Они ставили обвиняемого в положение осужденного, чья вина уже доказана. Забывали, что именно им предстоит доказать эту вину и что, желая понять обвиняемого, нужно хоть ненадолго избавить его от чувства вины. Тогда можно говорить о преступлении, словно оно совершено кем-то другим. — Вы ошибаетесь, коллега — сказал он чиновнику — Сикст ни на минуту не забывает о своем положении. — Он передал ему кое-какие сведения, полученные от Дамиана, успевшего не на шутку обнаглеть за эти дни. Возвращаясь к себе в кабинет, вспомнил, что Сикст ждет с нетерпением допроса Барбары. Разумеется, ее показания мало что изменят. Барбаре предстояло отвечать за сокрытие преступления. Больше ничего ей не припишешь. Он решил ограничиться лишь несколькими допросами. Вот уже неделя, как ее тщательно допрашивают специально выделенные для этого следователи. Он читал все материалы и пришел к выводу, что у нее готовая система защиты, которую она вряд ли изменит до процесса. Соответствовало ли правде, да еще в подробностях, все, что она сообщала про Сикста — сказать было пока трудно. Барбара отвечала коротко, думала над каждым ответом. Иногда ссылалась на пробелы в памяти. Он решил не выдавать интереса к главному. Когда в дождливый день ее привели к нему в кабинет для допроса, он сказал, что интересуется ограблением монастырской сокровищницы. — У меня всего несколько вопросов — заявил он, наблюдая, как она — миниатюрная, скромная на вид гимназистка — присматривается в свою очередь к нему. — Они будут касаться кражи. Остальные обстоятельства дела мне известны. Считаю не лишним предупредить: ответы, которых я жду, должны быть деловыми, говорите только о том, в чем вы уверены. — Что это за вопросы? — осведомилась она, поправляя спадающие на лоб волосы. — Я готова… — Когда вам стало известно — он смотрел на ее худенькие маленькие руки, опущенные на колени — про ограбление сокровищницы? — Сикст упомянул об этом в первый же день по прибытии в Варшаву — ответила она, не раздумывая. — Говорил, что им трудно было рассовать все по чемоданам… — Любопытная деталь. Очевидно, сразу после того, как Сикст сообщил ей о смерти мужа, они стали обсуждать план бегства. Выходит, Сикст нашел время ей все обстоятельно рассказать. — А это известие — продолжал он не торопясь — было вам сообщено вскоре… — Он не кончил. На лице Барбары вспыхнул румянец. — Да, господин следователь — сказала она решительно. — Вскоре после того, как я узнала о смерти мужа. Сикст, как вы знаете, сказал мне, что муж на него напал. Но не сообщил подробностей. — На предварительном допросе она уже описала встречу с Сикстом. Тот не внес поправок в ее рассказ, но и не подтвердил его полностью. — Я была под сильным впечатлением того, что случилось — говорила она, не сводя с него испытующего взгляда. — Вся эта история с монастырской казной мало меня интересовала… — Вечером того же дня — перебил он ее — вместе с Сикстом вы отправились на ужин. Он только что прибыл поездом в Варшаву. Утром того же дня вы получили телеграмму, уведомляющую о его приезде. — Да — подтвердила она. — Я рассчитывала, что они приедут вместе с мужем, состоится решающий разговор втроем. Я была уверена, что Сикст поставит такое условие, прежде чем примет наше предложение. — В тот самый вечер вы отправились с ним в ресторан и поужинали в его обществе? — Да — ответила она, помолчав. — Сикст сказал, что должен отправить важную телеграмму. Возвращаясь с почты, мы зашли в ресторан. — Что это была за телеграмма? — Она вновь поправила спадающие волосы. — Не знаю — ответила. — Я не задавала никаких вопросов. И не ждала объяснений. Я молчала. Все существенное для меня было связано со смертью мужа. У нас не было разговоров, господин следователь. Я все время слушала. Говорил Сикст. — И за столиком в ресторане тоже? — поинтересовался он. — То, что вы говорите, находится в явном противоречии с правдой, которую нетрудно себе представить. Итак, вы согласились пойти на почту после того, что вы узнали? — Она пыталась его перебить, но он не позволил. — Затем поужинали в ресторане… — Мне было страшно — прошептала она. — Я не знала, что мне делать. — Вы боялись Сикста? — осведомился он. — Или же, быть может, ответственности, которая ляжет на ваши плечи, когда правда обнаружится? — Она опустила голову. И заплакала. Он предполагал, что такой момент наступит. Попросил ее успокоиться. Вышел в коридор. Как раз в это время по коридору вели арестантов. Вдруг — он хорошо видел это, потому что был всего в нескольких шагах от приближавшейся группы, — один из них, молодой человек в расстегнутой рубашке, подскочил к окну, оттолкнув шедшего рядом надзирателя, и резким движением выбил стекло. Поднялась суматоха. Он слышал пронзительный крик женщины, подбегающей с противоположного конца коридора. Надзиратель пытался схватить падающего уже человека. Минуту спустя на площади сгрудились люди. Заключенный был еще жив. Как установил врач, у него был сломан позвоночник. Он вернулся в свой кабинет и сказал, что кончает допрос. Попросил увести Барбару. Взволнованный протоколист, вернувшийся вскоре в кабинет, сообщил, что незадачливым самоубийцей оказался молодой арестант из политических, ожидавший процесса. Он отпустил подчиненных. Сел просматривать поступившие за последнее время бумаги. Прочитал письмо из министерства. Там требовали разъяснений; на этот раз речь шла о дипломатическом нажиме со стороны Ватикана. Он пробежал глазами черновик ответа, где просил не настаивать на срочном обвинительном акте. Если подозревают, что длительное следствие обусловлено злой волей властей, то пробелы, которые всплывут, возможно, в ходе процесса, принесут еще больше вреда. Больше, чем имевшее место недовольство. Он собирался приложить к ответу личное письмо шефу канцелярии, с которым был в дружеских отношениях. Хотелось объяснить, что давление, которое на него здесь оказывают, и без того значительно. И потому не удивителен факт вмешательства — даже доверительно, дипломатическим путем — на столь высоком уровне. «Дорогой Семен Михайлович — писал он — присутствие дьявола ощутимо здесь с самого начала. Может быть, я поймаю его скоро за хвост. Но мне не сделать этого в спешке, в атмосфере нервозности. Можете мне поверить: я бы и сам с величайшей радостью давно закончил это следствие, которое движется черепашьим шагом, и вернулся домой. Меня останавливает ответственность. Процесс должен доказать, что наш народ уважает правосудие и что никакие обстоятельства не соблазнят нас выступить против религии, национальных обычаев и против того, что почитается здесь святыней. Все свидетельствует о том, что мы приближаемся тем не менее к концу». Он взял чистый лист бумаги. Принялся за письмо к Ольге. Недавно он получил от нее пухлый конверт, с несколькими исписанными вкривь и вкось листками. Она писала о столь многом, что тотчас стало ясно, к чему она клонит. Пока ничто не должно меняться. Рисковать нельзя. Он слышал это уже много раз. И удивился, что письмо не пробудило в нем гнева. Последние строки даже позабавили. Ольга писала, что познакомилась с женой Достоевского. Она считала эту женщину весьма своеобразным человеком… Поражало ее упорное нежелание взглянуть правде в глаза. Думая над ответом — а он медлил с ответом несколько дней, — решил мысленно вернуться к описанной уже Ольгой встрече с женой писателя. Кто знает, может быть, то упорство, с каким не замечают зла — многие люди, а не только та женщина, — и есть видимо не что иное, как формы защиты от зла, которому нечего больше противопоставить? Если существует некая жестокая правда, то не лучше ли защищаться от нее таким образом, каким защищается та дама? Это не имеет ничего общего ни с нравственной правдой, ни с нравственным безумием. Возвращаясь памятью к последним беседам с Сикстом, он задавал себе вопрос, является ли деформированность моральных критериев всего лишь симптомом или же особой болезнью? Вечный вопрос, ответ на него он пытался найти в поведении подследственных на допросе, во всей их судьбе. Подобные отклонения — думал он — бывают при многих заболеваниях. Это может быть функциональное расстройство токсического характера, может быть заболевание, возникшее на основе патологии мозга. Нравственные извращения нельзя трактовать как психическое расстройство, если им не сопутствуют иные признаки душевной болезни. Во время недавнего своего разговора с председателем он утверждал, что не бывает затмения нравственности, при котором человек был бы целиком и полностью вменяем, и единственным признаком его безумия была тяга к преступлению. — Да бросьте вы, Иван Федорович, эти свои теории — усмехнулся тот. — Не следует, однако — продолжал он, не обращая внимания на ироническую улыбку собеседника — отождествлять преступника от рождения с нравственным безумцем, ибо существование того и другого не более чем гипотеза. — Ломброзо, наверно, того же самого мнения — прервал его председатель. — Слишком много сочинений этого философа попало вам в руки, дорогой друг. — Вместе с тем — продолжал он — многие нравственные безумцы симулируют сумасшествие. Патогистология тоже усматривает родство этих двух типов. — Ну и что из этого? — председатель перестал улыбаться. Сидел, рисуя какие-то затейливые узоры на листке бумаги. — А то — ответил он — что черты нравственного безумца в той же мере присущи человеку с рождения, что и черты преступника. — В письме к Ольге ему хотелось вернуться к этому прерванному чьим-то приходом разговору. Хотелось написать и о других сомнениях, которые здесь его одолевали и которые они в свое время уже обсудили. Он отложил перо. Обычно на письма Ольги он отвечал сразу. Это было его внутренней потребностью, необходимостью поделиться своими мыслями. Спешил прийти на помощь и развеять ее сомнения, не дававшие ей порой покоя. Он смотрел на написанные уже строки своего письма к ней и думал, отчего это им не понять друг друга. Все, что когда-то само собой подразумевалось, оказалось лишь вымыслом, утратило связи с действительностью. Какой-то диалог теней. Письма Ольги не способствовали взаимопониманию. Он смял начатую страницу и бросил в корзину. Накинул на себя пальто и вышел из здания. Дворник посыпал песком следы крови на камнях. Почему-то подумалось: вот прошло еще несколько дней.

По утрам становилось все холоднее. Он велел протапливать печь в кабинете, потому что в начале дня, когда он приступал к работе, у него коченели пальцы. Он спешил, а следствие точно стояло на месте. Барбара приводила разные версии событий, происшедших после приезда Сикста в Варшаву. Они не противоречили друг другу, но всякий раз обнаруживалась какая-то новая подробность, заставлявшая усомниться в правдивости ее рассказа. Он предполагал — вероятно, так оно и произойдет на процессе — Барбара постарается любой ценой убедить суд в том, что действовала под влиянием сильного потрясения. Известие о смерти мужа было столь неожиданно, что она утратила контроль над собой, действовала как бы машинально. Она не упоминала больше о страхе перед Сикстом. Это выглядело бы слишком наивно. Смерть того человека была для нее потрясением, но была и фактом. Раскрытие преступления Сикста грозило и ей серьезной опасностью. Оставалось одно: бежать, именно это имел в виду Сикст, высылая свои нетерпеливые телеграммы в Краков. Надо было думать, как им исчезнуть вдвоем. Так, надо полагать, выглядела правда. Впрочем, выбор у Барбары был невелик. Что еще оставалось? Пойти в участок и сделать соответствующее заявление? Он подумывал, не начать ли с ней разговоры о ее отношении к религии. Он предполагал, что так ему будет легче приблизиться к истине, чем с помощью многократных обстоятельных допросов, к которым она была подготовлена. Поздним вечером он возвращался в гостиницу. Просматривал газеты и быстро засыпал. Болей не было. Но пропал аппетит. За завтраком он выпивал лишь чашку молока, а потом в течение всего дня не вспоминал о еде… Только ужинал в гостинице. Погода стала портиться. Небо над городом утратило прежнюю голубизну. Все чаще лил дождь. Однажды швейцар вручил ему конверт. В нем было приглашение на ужин от дамы, с которой он познакомился в доме председателя. Он вспомнил ее: та, что афишировала свою симпатию к революционерам. Он не хотел ехать, но в последнюю минуту передумал. Дама жила далеко за городом. В большом одноэтажном доме, окруженном старым садом. Едва выйдя из пролетки, он столкнулся у крыльца с каким-то молодым человеком. — Как это мило, господин следователь — сказала дама, обрадовавшись, — что вы отозвались на мою просьбу. Будет всего два-три человека. Мои друзья артисты. — Мужчина, которого он заметил первым, приехал из Кракова. В гостиной он познакомился еще с кузеном хозяйки, учителем музыки. — Я обратила внимание, как ужасно вы скучали на приеме у председателя — сказала дама, когда подали кофе. — Мне стало вас жаль, поверьте… — Он попытался было возразить, но она легонько сжала ему руку. — Не лгите, господин следователь — улыбнулась она. — Я тоже невероятно скучаю на таких приемах. К счастью, бываю на них не часто. Сюда я приезжаю присмотреть за своими финансами. Вскоре возвращаюсь в Италию. Здесь, если можно так выразиться, я живу временно. — Нигде, дорогая — вмешался молодой человек — временно не живут. Это иллюзия. Здесь, впрочем, тоже случаются необычные вещи, можешь мне поверить. — Боже — вздохнула она — ведь ты отлично знаешь: я выезжаю из-за здоровья. Не понимаю, во имя чего мне отказываться от поездок. — Я тоже тебя не понимаю — буркнул тот в ответ. — Уверяю тебя, в Риме я скучал во сто раз сильнее. — Ну не варвар ли? — спросила дама, щуря глаза в насмешливой улыбке. — Он и в самом деле ужасно скучал. Просиживал с утра до вечера в кафе и часами читал там старые французские газеты. — Кузен хозяйки сел к роялю. — Коль скоро пошло о варварах — сказал он, касаясь пальцами клавиатуры — послушайте, что создают наши юные гении. Я сыграю фрагмент большого сочинения, написанного одним русским евреем. — Перестань! — погрозила ему пальчиком хозяйка. Нет, он не понимал такую музыку, но и не желал высказывать своего мнения. Она раздражала его своим необычным, как бы обнаженным драматизмом. — Это вопрос исполнения — сказала дама, когда кузен отошел от рояля. — Интерпретации. Ты усиливаешь то, что выражено не до конца. — Конечно, конечно — согласился тот — но ведь и пьеса допускает возможность такой деформации. Более того, она звучит искренней благодаря подобной интерпретации. Это уже не симптом болезни. — Что ж это такое? — перебил молодой человек. — Это сама смерть, сударь — ответил музыкант. — Умерщвление живой ткани. — Нонсенс! — фыркнул тот. — Эта музыка лишь приближает нас — через гибель определенного жанра — к картине будущего. Она — его провозвестник… — Нет, он не принимал участия в споре. Беседовал с хозяйкой о ее путешествиях. Последнее время не все шло гладко. Постоянные стачки на текстильных фабриках, куда она поместила свой капитал, осложняли проблему денежных поступлений. — Как видите — говорила она — я не роскошествую. За границей тоже живу скромно. — Определила ли ты в полном объеме критерий, который кладешь в основу своих расчетов? — спросил молодой человек. Они только что кончили спор с учителем музыки. — Да, мой дорогой — ответила дама без улыбки. — Я проверяю также, не допустила ли я ошибки. — Каким же образом? — не унимался он. — Читая твои книги. — И улыбнулась. Он побагровел. Хотел было что-то ответить, но страшно смутился и, видимо, не знал, как выйти из положения. У него был вид пойманного с поличным подростка. Так продолжалось в течение всего ужина. Молодой человек вел себя вызывающе. Хозяйка и ее кузен относились к его выходкам со снисходительностью, что еще более бесило его. В поведении хозяйки, в ее ответах, во взглядах, обращенных на своего молодого гостя, крылось нечто большее, чем привязанность. Тот понимал это и еще больше сердился. Поздним вечером они вместе возвращались в город. Кузен уехал раньше на пролетке. Решили прогуляться. Ночь обещала быть тихой, светили низкие звезды. — Скажите, пожалуйста — начал вдруг молодой человек — кто он на самом деле, ваш подопечный? Я слышал от пани Зофии, что вы ведете следствие по делу об убийстве в монастыре. Я знаю — продолжал он — такое случается всюду. Отчего бы подобной личности не объявиться и среди монахов? Но это придает всей трагедии гротескный характер. Я неверующий. Мне отвратительна атмосфера, царящая в том мирке. Мне хочется знать, этот человек, обвиненный в преступлении, в полной ли мере отдает себе отчет в содеянном? — Они брели вдоль высокой белой стены кладбища. С холма, по которому они шли и где приютились последние домики предместья, были видны далекие огни заводов и зарево, стоящее над городом. Черноту неба прорезали языки пламени. Это литейный завод жил своей ночной жизнью. — А может — продолжал тот свои вопросы — это преступление было ничем иным, как выражением бунта? — О чем это вы? прервал он. Ему не хотелось вести сейчас разговор о том деле, которое интересовало, надо полагать, этого человека ради праздного любопытства. Он устал, и ему хотелось помолчать. — Выражением бунта против бога, которого он себе вообразил. Ну подумайте сами — заговорил тот снова — если такой человек вдруг обнаруживает отчаянную пустоту своей жизни… — Вы ошибаетесь — ответил он. — Он не утратил веры. Он даже старается меня обратить. — Дурень! — фыркнул тот. — Я создам такой образ… — Они спускались с осторожностью по каменистому склону. В домиках, мимо которых шли, гасли огни. — Я покажу человека, который готов к злодейству, чтобы тем самым свести счеты с миром за погубленную жизнь. И в конце концов он совершает такое преступление. — Почему вас интересует эта история? — спросил он. — Она не хуже других. — Он закурил. — Почему? Эта история может вызвать к жизни интересное произведение. — Они подходили к рыночной площади. Лишь кое-где в окнах горел еще свет. Тусклый желтый луч пробивался из приотворенных дверей трактира. — Давайте зайдем — предложил молодой человек. — На минуту. — В трактире сидело несколько пьянчуг. — Закрываем — объявил мужчина за стойкой, вытиравший стаканы. Молодой человек заказал водку. Спросил, не выпьет ли он с ним за компанию. Он отказался. А тот внезапно наклонился к его уху. — Великолепно! — прошептал. — Этот монах убил не только своего соперника. Я не ошибаюсь! Так должно было быть. Даже если скрывает. Убил бога! — Он отставил пустую рюмку и подумал, что пускаться в объяснения бесполезно. Отвернулся от стойки. — Вы уходите? — Да, ухожу. Желаю хорошо повеселиться! — На площади он вздохнул полной грудью. Вдалеке светился на небе маленький голубой огонек. Это горел маяк на вершине башни. На следующий день, во время очередного допроса Дамиана, которого он решил взять измором, секретарь подал ему записку. Следователь, допрашивавший Барбару, просил срочно зайти к нему в кабинет: у Барбары истерика, надо ли вызвать тюремного врача. Он попросил Дамиана, бросавшего на него исподтишка взгляды, исполненные ненависти, записать свои показания, и вышел в коридор. Рабочие вставляли в окна решетки. — Иван Федорович — донеслось до него возле канцелярии — что у вас происходит? — Председатель шел к нему, протягивая руку. — Посмотрите, что пишут! — и он подал газету. — Нами недовольны… — И попросил заглянуть к нему в конце присутствия. Он сунул газету в карман и вошел в кабинет, где допрашивали Барбару. Она сидела у стола, напротив стоял бледный, испуганный чиновник. — Господин следователь! — вскочила Барбара, завидев его. — Это настоящий палач!.. — Успокойтесь, пожалуйста — перебил он ее. — В чем дело? — Подозреваемая отказывается от дачи показаний — пояснил чиновник. — Я посоветовал ей хорошенько подумать, прежде чем так поступать. — Да — подтвердила она. — Этот грубиян не услышит от меня больше ни слова. Разве можно так обращаться… — Он подал Барбаре стакан воды. Та с жадностью выпила его. Маленькое с правильными чертами личико порозовело. Она отерла следы слез. — Будьте же благоразумны — мягко сказал он. — Отказываясь давать показания, вы вредите себе. Мы хотим узнать от вас лишь некоторые детали, чтобы кое-что уточнить. — С меня хватит, господин следователь! — перебила она. — Я сказала все, что знаю. — В больших черных глазах было столько огня, что ее высокий открытый лоб казался от этого светлее. Лицо юной женщины с ощутимой печатью зрелости. Изящество черт сочетается с решительностью. Беспомощность — с какой-то внутренней силой. — Ошибаетесь, сударыня — проговорил он по-прежнему мягким, успокоительным тоном — многое остается еще неясным. Не забывайте: ведь мы не участники этой драмы. То, что вам представляется понятным… — Понятным? — вновь перебила она. — Вы считаете, это можно понять? С момента ареста я все думаю об этом деле, и с каждым днем оно для меня все непонятнее. — Он попросил чиновника, отошедшего на мгновение к открытому окну, продолжать допрос Дамиана. Вопросы, на которые тот должен ответить, ему уже предложены. Дамиан никак не мог вспомнить, когда он отправлял Сиксту телеграмму, в которой сообщал о прибытии полиции в монастырь и о начале следствия. Согласно записям телеграфного ведомства, выходит, что телеграмма была отослана в полдень того самого дня, когда в монастыре появилась полиция. Дамиан — непонятно почему — утверждает, что якобы отправил ее только на следующий день утром. Возможность ошибки в почтовых записях, которые, само собой разумеется, будут приложены к обвинительному заключению, фактически исключается. Какую же цель преследует Дамиан? Чиновник вышел, он пододвинул стул. Попросил ее извинить молодого человека, если тот своим поведением обидел ее. — Мы стараемся — он подчеркнул это слово — обходиться с арестованными хорошо, но ведь и мы люди, поймите это пожалуйста. Мы работаем в постоянном напряжении. — Я женщина, господин следователь. Я не преступница, что бы вы ни утверждали. И несмотря ни на что, заслуживаю лучшего обращения. — Он задумался, сказать ли, что молодые следователи часто ошибаются, трактуя одинаково всех подозреваемых. У них свое представление о духовном мире этих людей или — что чаще — охотясь за фактами, они забывают, что этот духовный мир существует. — Я с ним поговорю — пообещал он с улыбкой. — Только ради всего святого не ждите извинений. — Она успокоилась. — Я столько наслышалась о полиции… — сказала она. — Представляю, чего вы наслышались… — Да, вы правы. В моей семье живы еще те, кого без вины приговаривали к ссылке. — Вы, наверное, говорите о политических — поморщился он. — Но ведь характер вашего дела совсем иной. Мы не политическая полиция. — Ему вспомнились их недавние разговоры с Ольгой на тему политических притеснений. Тогда у нее на лице были такие же красные пятна от едва сдерживаемого гнева, что и у этой сидящей сейчас напротив него женщины с огромными черными глазами. Он полагал, что наличие такого аппарата является необходимостью, против которой можно бунтовать, но бунт этот бесполезен. Просто необходимостью. Случалось ему, хоть, к счастью, издалека, знакомиться с тайнами политической полиции. И тогда ему открылась цепь тайных преступлений, бездны различных провокаций, ему послышались сдавленные крики пытаемых людей, представились не ведомые никому бедствия. И безнаказанность. Он объяснял Ольге, что такая служба существует независимо от государственного строя. От нрава правителя. От духа существующих законов. — Вот это и именуется — говорила она с растущим возмущением — полицейским взглядом на мир. Пробьет час, когда по этим тайным счетам придется платить. — Ты заблуждаешься — разъяснял он терпеливо. — Платят, если такое случится, лишь люди, чью вину можно доказать. Эти же останутся в стороне. Любой дворцовый переворот оставит их в тени. Они нужны. Их присутствие является необходимостью. Они гаранты преемственности. — Преемственности чего? — спрашивала она. — Власти. Она опирается на деятельность этой машины. Бывают, разумеется, периоды, когда эта сила кажется незаметной. Так и должно быть. Могу себе представить, что когда-нибудь жертвам поставят памятники. А на расставленных вокруг скамеечках усядутся их палачи. — Это пошлый цинизм. — Нет — отвечал он. — Впрочем, анархисты, бросающие бомбы под колеса дворцовых карет, полиции необходимы. — Ольга смеялась. В двух-трех уголовных делах, которыми он занимался, он уловил тень крупных провокаций. Смерть высокого сановника — почему бы не царствующей особы? — тоже может быть целью полицейской акции… — Он очнулся. Барбара глядела на него не спуская глаз. — Вы задумались? — спросила она. — Да — ответил он. — Я размышлял о насилии. — Она пожала плечами. — Вы утомлены — поднялся он. — Вам надо отдохнуть в камере. — Смеетесь! — нахмурилась Барбара. — В камере, где вместе со мной сидят две старые потаскухи. — Хотите, чтобы вас перевели в другую? — спросил он. — Да — ответила Барбара — если это в ваших силах, господин следователь… — Постараюсь — он подошел к окну. Площадь была безлюдна, залита солнцем. Яркими бликами оно отражалось в окнах домов напротив. — Вы его любили? — он стоял, повернувшись к окну, и не мог видеть ее лица. Она молчала. — Я обязана отвечать? — послышался через некоторое время ее голос. — Пожалуйста. — Да — сказала она. — Но это продолжалось недолго. — А вы уверены, что это была любовь? — стал настаивать он. — Да, пока не поняла, что он слабый человек, что ему недостанет сил взбунтоваться против собственной судьбы… — Она задумалась на мгновение. — Я любила его. Никого еще я так не любила… — Он повернулся. Барбара сидела, опустив голову на грудь, и рассматривала свои руки. — Существует, видимо, веление — сощурила она веки — более сильное, чем это чувство. — Какое? — Она подняла голову. — Божье. Сикст вам об этом не говорил? — Сикст считает, что вы решили его погубить — он подошел к столу, стал собирать бумаги. — Погубить? — повторила она. — Для этого я должна была его возненавидеть. Нет, господин следователь. — Он подозревал, что она скрывает правду. Почему не хочет признаться? Последние ее письма, из Варшавы, написанные перед отъездом мужа — а ведь и поездка была ее идеей, она этого факта не отрицала, — дышали непритворной ненавистью. Она писала их, зная, что Сиксту не вырваться из собственной западни. Писала, сознавая свое поражение. Он мог бы напомнить ей эти письма, но она была слишком утомлена. Он снова пообещал перевести ее в другую камеру и продиктовал даже письмо начальнику тюрьмы. — Спасибо — сказала она, когда вошел надзиратель, чтобы увести ее. — Передайте ему, что я не испытываю ненависти… — Что же вы испытываете? — он повернул ключ в замке ящика. — Жалость, господин следователь — Барбара положила руку на дверную ручку, обернулась, словно любопытствуя, какое впечатление произвело ее признание. — Больше ничего.

По дороге в гостиницу он прошел мимо кафе. Вечер еще не наступил. Из беседки не унесли столики. Какая-то парочка сидела в обнимку на фоне красных уже листьев дикого винограда. Он помедлил, вернулся и заглянул в зал. В углу играл слепой пианист. Занято было два-три столика. Он сел у большого окна и стал просматривать газету. На последней странице увидел свою фотографию. Он стоял, опираясь на дверцу автомобиля. Снимок был расплывчатый — на него смотрел какой-то черный призрак. Рядом сообщение об осмотре места происшествия в монастыре, произведенном в присутствии Сикста. Автор заметки — со ссылкой на авторитетные источники — утверждал, что следствие, видимо, зашло в тупик. Тянется довольно долго, а результатов в виде обвинительного заключения еще нет. Можно считать — писал автор — что доказательный материал уже собран. Есть преступление, есть и те, кто его совершил. И если существуют сомнения, то касаются они, надо полагать, не столько улик, сколько тех побуждений, какими руководствовались обвиняемые. Людям, знакомым с этим мрачным преступлением, их побуждения представить нетрудно. Иного мнения, надо полагать, официальные особы, которым поручено следствие. Трудно не высказать пожелания, чтобы следствие наконец было завершено. Медлительность рождает ненужные подозрительность и опасения. Заметка написана с таким расчетом, чтобы могла проскользнуть сквозь сито цензуры. Подразумевалось, что она выражает общественное мнение. Между лаконичными, но многозначительными строками читалась угроза. Невольно он подумал, что председатель получил еще один аргумент, призванный свидетельствовать о его знании местных условий. Появление заметки он припишет не слишком вежливому обращению с журналистом у монастыря. Ведь он предупреждал: их не следует раздражать. Они и так на грани истерики. Ему не понять, что иной разговор — даже если б он состоялся — не изменил бы планов этого журналиста и тех, кто его послал. Они опасаются, что дело Сикста затронет более широкий круг лиц. Так бывает — подумал он — с теми, у кого совесть нечиста. Отложив газету, он принялся за кофе. — Завтра я уезжаю в Краков — раздалось у него над ухом. Он поднял голову. Рядом стоял молодой человек, с которым он познакомился несколько дней назад, и возвращался затем вместе в город. Молодой человек подсел к его столику. Заказал коньяк. — Я здесь задыхаюсь. Здесь невозможно жить. — А в Кракове? — Ах — поморщился молодой человек — там Европа. А здесь, в Хербах — продолжал — когда после проверки паспортов я пересаживаюсь в другой поезд, мне всякий раз кажется, что я пересекаю границу двух совершенно разных миров. Нет, это не Европа… — Да что вы говорите? — он продолжал улыбаться, хотя в душе уже клокотал гнев. — Ужасная серость — продолжал молодой человек. — Здесь нельзя быть художником. — Я мог бы, однако, перечислить вам несколько имен, сударь… — вставил он. — Ну и что из того? — и молодой человек пожал плечами. — Во-первых, это европейцы, люди, которые срослись духовно с Европой. — Он хотел было осведомиться, как это происходит, но промолчал. — Во-вторых, это всегда жрецы. А искусство уже давно перестало быть жречеством. У вас же оно постоянно им остается. Забавно. — Молодой человек выпил рюмку и ужасно сморщился. — В Европе произрастает древо декадентства — с серьезной миной он уставился в пространство. — А мы его — улыбнулся он — хоть и привядшие, но все же цветы. А у вас пустыня. — Он не стал отвечать. Задумался. Выходит, и этот шут думает о спасении мира. — Через дым и пожарища… — помедлив, произнес тот. — Таков единственный путь к спасению. Другого нет… — Вот в чем суть. Он замолчал. И уже ни слова о своих сомнениях. — Я мог бы — молодой человек склонился над пустой рюмкой — сказать кое-что еще… — Так скажите. — Зачем? — встрепенулся тот. — Зачем бросать слова на ветер? Ведь надо помнить и о паспорте, правда?.. — Он прикинулся, будто не понимает, что под этим подразумевается. — Мы разговаривали о Сиксте — напомнил он, помолчав. — Вы его не понимаете. — Молодой человек подозвал официанта. Указав на рюмки, поднял два пальца вверх. — Будущее принадлежит — продолжал неутомимо — хотите вы того или нет — таким людям, как Сикст… — Он рассмеялся. Молодой человек смотрел грозно. — Не над чем смеяться — проворчал. — Его преступление — тут молодой человек сощурил глаза — выражение бунта. Такой бунт, независимо от цены, какую потом за него платишь, освобождает. Это желание ощущаем мы все. В первую очередь художники. Порой мы чувствуем себя так, словно с нас содрали кожу. Любое прикосновение бьет по нервам. Разве вы не заметили, в какое волнение привело это дело весь здешний мирок? — Он обвел глазами зал. — Все трясутся от возмущения, а по существу от страха… — Уверяю вас — перебил он его наконец — это самый обыкновенный преступник. Ничего подобного не было у него на уме. Он заслуживает кары, но и вместе с тем сострадания… — Ему вспомнились слова Барбары, сказанные на последнем допросе. Молодой человек покрутил с сомнением головой. — Из-за одной ревности не убивают — упорствовал он. — Если есть еще и другие причины, может получиться великолепный спектакль. Наконец что-то без искусственного огня и пошлых облаков. Не знаю, найдутся ли актеры, способные сыграть в такой пьесе? Сомневаюсь. Они привыкли к мутному набору зарифмованных афоризмов, от которых трещат по швам занавесы в краковских театрах. — Молодой человек потянулся к поданной официантом рюмке. — Дым и пожарища, сударь мой — сказал с улыбкой. — Сикст мог бы стать глашатаем всех наших бунтовщиков. Будь у него фантазия. Взбунтуйся он не против настоятеля, а против самого господа бога и его законов. — А ограбление сокровищницы? — вырвалось у него. — Ну и что? — удивился молодой человек. — Ржаветь всему этому в монастырских сундуках? Когда мы очнемся в конце концов от оцепенения — он наклонился вновь над столиком — и найдем в себе достаточно силы, чтобы сделаться — во имя подобного бунта — преступниками, мы достигнем порога новой эры. Это будет великолепный мир. — Молодой человек порядком нагрузился. Бормотал что-то еще. Потом, заплатив по счету, с силой сжал ему руку. — Откуда ты так хорошо знаешь наш язык? — Казалось, он вдруг обрел ясность мысли. — Ты мне не нравишься… — Он отдернул руку и без слова направился в гардероб. — Ты мне не нравишься! — повторил он его слова. Поглядел по сторонам. Слепой музыкант сидел, не снимая рук с клавиатуры. Музыка смолкла. Пианист повернулся к залу лицом, на котором застыла улыбка.

Полдень. Он вынул часы, положил их на столе и вскрыл конверт. Посмотрел на выгравированную с тыльной стороны крышки надпись. Вспомнил Ольгу. Она подарила эти часы в одну из их встреч в Москве. — Теперь — с улыбкой сказала она — я буду всегда с тобой. Если не ошибаюсь, это хорошая марка. Тебе не придется носить их к часовщику. — Долго ли вы еще будете меня мучить? — Он поднял голову. — Арестованная что-то возбужденно говорила. Щеки ее пылали. Большие черные глаза горели ярче обычного. — Это зависит от вас. — Он вновь взглянул на часы. Шел очередной допрос, он рассчитывал, что ему удастся проникнуть наконец в мысли этой женщины. Она упряма, это бесспорно думал он — все время уклоняется от прямого ответа. Точно боится, что прямой ответ лишит ее возможности выскользнуть из западни, которую я ей готовлю. Боится даже тогда, когда ее страхи лишены основания. Она петляет. Ссылается на провалы в памяти. Взрывается в гневе. Молчит или, разнообразия ради, приводит, бесчисленные, не имеющие значения детали. Утверждает, что до знакомства с Сикстом у нее была определенная цель в жизни. Хотела обзавестись семьей. Жить спокойно, как большинство женщин, с которыми сталкивала ее судьба. Жаждала внутреннего покоя и никогда не задумывалась, можно ли обрести его ценой чужого страдания. Так же, как не придавала значения деньгам. — Но разве — спрашивала она вдруг — любовь, господин следователь, может дать душевный покой? Я думала только о любви, а ведь любовь и покой несовместимы. — На следующий день она заявляла со смехом, что не относилась к жизни всерьез и что опыт ее — пока не встретилась с Сикстом — не способствовал формированию ее характера. То было время, когда она умела лишь уступать. Она полагала, что слишком слаба, чтоб сопротивляться охватившему ее чувству. Такое чувство она не считала чем-то дурным. И тут же добавляла, что у Сикста оно было дурным. Ссылаясь на его письма. — Своими сомнениями он не облегчал мою жизнь — объясняла она. — В отличие от него я не верила в дьявола. — Он спросил, не означает ли это, что она утратила веру вообще. — Нет, нет, господин следователь! — восклицала она. — Но ведь нельзя все это считать и случайностью. Я не утратила веры. Перестала лишь верить в некоторые догматы. Воспринимала их как проявление человеческого опыта. Господь не мог быть творцом сатаны, но человек — да! Сикст вечно рассуждал о дьяволе. Умирал от страха, точно чувствовал на затылке его дыхание. Вскакивал ночью, будил меня, крича, что я и есть дьявол. Весь мокрый от пота, отирал лоб, шарил в поисках папирос. — А ты не ошибаешься? — спрашивала я у него. — Ты шут. Ты не пошел по пути своего истинного призвания. А ведь мог бы выступать в цирке на Пясках или в Кроводре, а может, даже и в Вене… — Он ложился в постель. Не гасил лампы и шептал, что рядом с ним дьявол. А потом начинал хохотать… — Итак — перебивал он ее — ваша вера отметала суровые ограничения? — Неправда — отвечала Барбара с серьезным видом. — Я всегда считала, что нельзя сознательно обижать кого-либо. А это уже накладывает ограничения. — Конечно, конечно — кивал он, глядя, как она поправляет черную челку на лбу, а затем кладет на колени маленькую ручку, выглядывающую из широкого рукава. — Сикст считал, что я отошла от церкви. Я объясняла ему, что от бога я не отдалилась. Тогда он вопил, что я богохульствую, сошла с ума. Я ему отвечала: если правда все то, что говоришь, значит, с ума сошли мы оба. Я не хотела жить во лжи. В разговорах с ним я постоянно возвращалась к этому. Оставь он монастырь, мы могли бы жить вместе неповенчанными. «Что ж — говорил Сикст — беру на свою совесть и этот грех. Ты дьявол. У меня нет силы оттолкнуть тебя. Ты знаешь об этом, и в этом твое могущество». Он говорил, что его любовь столь же близка безумию, сколь и ненависти. Я считала, что только такая любовь может быть настоящей, и любила его еще больше… — Настроение у нее круто менялось. Уже на следующем допросе она заявляла, что продумала все от начала до конца и что правда о ее прегрешении совсем иная, нежели та, что она до сих пор рассказала. — Я не любила Сикста, господин следователь — говорила она тихо, почти шепотом, так, что он с трудом разбирал слова. — Просто уступила ему. И знала: то, что мы делаем, — безнадежно. Я не думала, что это может тянуться долго. Поэтому решила, что это время будет для меня чем-то вроде испытания, что я ближе узнаю мир, которого не могу до сих пор понять. — Что это значит? — спрашивал он, не скрывая растущего в нем гнева. — Я хотела жить спокойно — поясняла она. — Иметь деньги. Не бояться завтрашнего дня. Я знала, что когда-нибудь брошу Сикста. Но собиралась сделать это тогда, когда найду подходящего мужчину. Не очень-то приятно быть любовницей монаха. Я терпеливо сносила капризы Сикста, считая его пошлым шутом, привыкшим прикрашивать свои удовольствия болтовней о покаянии, грехе и сатане. Я говорила, что он и есть дьявол и что он завладел моей душой. Он приходил в ярость. А я шутя уверяла, что он — худший из слуг Люцифера. Он спрашивал, люблю ли я его. Я отвечала, что никогда не любила мужчины так, как его, и что эта любовь — ступенька к истинному духовному совершенству. Он требовал, чтоб я не отшучивалась от его просьб. Он тешил себя, думая, что за моими шутками кроются иные чувства. Он пытался их сохранить. — Так кем же — спрашивал он ее, памятуя о прежних показаниях — был для вас Сикст? — Негодяем — ответила она без раздумья. Он улыбнулся. — Роль любовницы человека в монашеском одеянии не слишком соблазнительна — сказал он, пристально глядя на нее. — Могу это себе представить. Но разве быть любовницей негодяя лучше? — Барбара подняла голову. Он знал, она любила этого человека, а слова, которые только что произнесла, были защитой от любви. Она молчала. — Ну так как же? — настаивал он. — У меня нет сил. Я очень устала, господин следователь. — Он посмотрел на часы. Долго следил за стрелками. Потом встал. Подошел к окну. Стал взвешивать, стоит ли все-таки столкнуть их друг с другом. Тогда игра, свидетелем которой он станет, приобретет, несомненно, иной характер. Однако почувствовал, что это будет слишком большой подлостью. К тому же эта встреча не внесет ничего нового. Явится лишь своего рода моральной пыткой. Он не любил выступать в роли зрителя, созерцающего ничем не оправданные страдания. Он распахнул окно. По площади двигалось траурное шествие. Ксендз, погребальные дроги, провожающие. Песнопение. — Что это? — услышал он голос Барбары. — Похороны — ответил, поворачиваясь к ней. — Песнопение провожающих в последний путь. — Она склонила голову. — «Ты уже прибыл, мы же в дороге… Так отдохни, отдохни после бега…» — Когда она вновь посмотрела на него, ему вспомнилась виденная всего лишь раз в сумраке бокового придела чудотворная икона. Много черного и серебряного. Темный византийский лик. Видение, воскресившее утраченное время в далеком мире, где осталось детство. «Так отдохни, отдохни после бега…» — явственно доносилось с улицы. Он сказал, что ей можно возвращаться в камеру. Барбара встала, повязала платком голову. Когда он вновь подошел к окну, площадь была пустынна. Внезапно появилась резкая боль. Он ждал следующего, более сильного приступа. Дотащился до стола, сел и уронил голову на лежащие в беспорядке бумаги.

Вечером пришло письмо от брата из Москвы. Знавший уже его фамилию портье спросил, где он так хорошо научился говорить по-польски. — Вы говорите, господин следователь, как здешний житель. — Бабка была полька, мой дорогой — ответил он. В детстве обе бабки яростно за него боролись. От той, которая умерла первой, он унаследовал знание языка и ничего больше. — Кроме того, мне хорошо даются языки… — Это была правда. Сколько раз это позволило ему понять то, чего, не преодолев языкового барьера, он не смог бы понять. В поезде, в коридорах суда, в ресторане. Но ни разу не поймал себя на ощущении близости, родства. Напротив, усиливалось чувство отчужденности. Он знал: так будет всегда, даже если он поселится в этих краях. Может, пожив здесь некоторое время, он смог бы объяснить причину этого. Его удивляло, что к этому ощущению примешивалась еще и неприязнь. Он не вскрывал конверта. Знал, каково будет письмо: краткие новости о здоровье знакомых и описание адвокатской деятельности брата. Сняв пиджак, он бросился на кровать. Лежал, подложив руки под голову, и смотрел на ползущую по потолку полоску света — проникший сквозь стекла луч заходящего солнца, которое показалось под вечер на пасмурном небе. Он очнулся ночью от острой боли. Дышать было трудно, при малейшем движении живот сжимало словно стальным обручем. И все-таки он дотащился донизу. Разбудил портье. Дал ему адрес доктора и послал за ним. Когда наконец доктор приехал — он лежал на постели, потеряв счет времени, под сомкнутыми веками в бешеном кружении мелькали яркие пятна, переплетаясь между собой, бесформенные, но ранящие глаза, — боль, как обычно, начала уходить. Такого острого приступа до сих пор еще не было. — Не послушались вы моих советов — сказал врач. — Я говорил: бросьте работу. Просил вас серьезно обследоваться. — Доктор — прошептал он — я чувствовал себя отлично. Мне не хотелось беспокоить вас. — Врач наклонился со шприцем. — Теперь убедились — его губы были совсем близко — шутить не приходится. — Что-нибудь серьезное? — спросил он. Звякнула о пол слетевшая со шприца игла. — Да — ответил врач. — Ну как еще убедить мне вас? — Не значит ли это… — начал он, помолчав, но тот не дал ему договорить. — Это значит, мой дорогой, ровно столько, сколько вы слышали — и, подойдя к окну, распахнул его пошире. — Как вы чувствовали себя вечером? — Превосходно — он попытался было сесть на кровати, но вновь накатилась волна слабости. Укол, как видно, стал действовать. — Мне очень хотелось спать. Я прилег на минуту в одежде, просто отдохнуть, и почти сразу заснул. — Ему вспомнился заблудившийся солнечный луч, скользящий по потолку, кровавая туча за окном. Потом услышал — издалека — приглушенные удары вокзальных часов. Чьи-то шаги. Ему казалось, что он идет на свидание с Ольгой и что они находятся в противоположных концах длинного, выстланного красной дорожкой коридора. Расстояние, которое их разделяет, не уменьшается, напротив, оно увеличивается, хотя они все ускоряют шаги. Видел, как Ольга тянет к нему руки. Боялся, как бы она не упала, но не мог ей помочь. Погружался все глубже в пульсирующую красками пучину — в проблесках сознания он понимал, что это действие лекарства, — он касался мягких листьев гигантских растений, пытавшихся всосать его в себя, ощущал их дурманящий аромат. Открывал рот, но дышать было все труднее. Кто-то возлагал ему на лоб холодные тяжелые руки, нажимал на веки, и постепенно под этим гнетом живые краски угасали. Пространство вокруг наливалось белизной. И только высоко над ним проплывали в тишине огромные мертвые луны. Он очнулся от этого странного забытья с уверенностью, что идет снег. Стояла такая тишина, что было слышно дыхание врача, сидевшего в придвинутом к постели кресле. — Что это было? — спросил он, выхватив взглядом знакомое лицо доктора. Тот улыбнулся. — Вы спали. Пришлось впрыснуть большую дозу. Я ждал, когда вы проснетесь. — Светает? — он посмотрел в окно. На горизонте проступили серые полоски облаков. — Мне снились удивительные сны, доктор — и он пошевелил пальцами онемевшей левой руки. — Теперь я знаю, как действует наркотик. Ничего приятного. — Боль прошла? — спросил доктор. — Да. Только очень большая слабость. — Доктор стал одеваться. — Я загляну к вам около полудня. А пока полежите. Вам надо заснуть. — И протянул на прощание руку. — Простите, доктор — сказал он — что я побеспокоил вас ночью. — Ничего, посплю еще несколько часов. — Он показал на оставленные лекарства. — Это на всякий случай… — Сон больше не приходил… В дремоте, которая не выключала сознания — он слышал, как началось движение на улице, слышал беготню в коридоре, чьи-то голоса за стенкой — и думал о приближающейся боли, понимая, что это не мимолетная болезнь. Он приближался к некоей — все в нем объемлющей — правде. Незавершенные дела, незавершенные раздумья. Налетающая внезапными спазмами тоска по прошлому. Лица людей, которых давно не видел и которые жили своей жизнью только в его оцепеневшей памяти. Именно туда влекло его все сильнее. В дальние просторы памяти, где жила его юность и юность других, тоже уже минувшая. Днем — время вновь потекло по какому-то странному руслу: из дремы, уводившей его в прошлое, в атмосферу ушедших дней, он попадал в нормальный ритм механизма, точно отмерявшего часы, — к нему заглянул врач. — Я немного обеспокоен. Но более мы не можем ничего пока сделать. Вы еще слишком слабы. — Долго так будет? — спросил он. — Не знаю — ответил врач. — Будем надеяться, скоро подниметесь. Тогда подумаем, что дальше предпринять. — Я читал, доктор — ему вспомнился фрагмент его книги — то, что вы написали о телеологии. — Врач пил кофе. — В проблеме целесообразности — начал он, отставляя чашку — следует строго разграничивать фактическое и теоретическое. — Что же из этого вытекает? — Фактическая сторона основывается на утверждении, что в биологии мы имеем дело с особой системой явлений — продолжал врач — известных под общим названием адаптации. Адаптация отличается в принципе от физических и химических реакций, поскольку причина здесь совпадает со следствием, либо взаимодействуя с ним, либо противодействуя ему. Это естественная реакция — продолжал он — предохраняющая организм от воздействий внешней среды. В каком-то смысле она аналогична целенаправленным сознательным действиям человека. Эту целенаправленную реакцию можно рассматривать исключительно с точки зрения причинной связи. — Какое же это имеет методологическое значение, доктор? — спросил он, пытаясь вникнуть в сказанное. — В конечном счете целенаправленность — развивал свою мысль врач — представляется проблемой чисто методологической. Что-то вроде введения в исследование биологических явлений с точки зрения целесообразности. Можно — и он улыбнулся — на этом поставить точку и не вдаваться в теоретические изыскания над генезисом целенаправленности биологических явлений. Гораздо важнее другое: как следует, теоретически обосновывая проблему целесообразности, объяснить возникающие явления адаптации. Почему, короче, такие явления наблюдаются в живой природе и почему их нет в мертвой? — Ему врезалась в память голова доктора, откинутая на высокую спинку кресла, придвинутого к кровати. Правильные черты лица, тщательно расчесанная борода и густые седеющие усы. Ему запомнилось, как тот поднял руку и быстрым движением откинул волосы со лба. Когда он открыл глаза, кресло было пустым. Только в воздухе стоял острый запах лекарств. Вычитал ли он о целесообразности биологических систем в лежащей на письменном столе книге доктора, или же тот сам только что сказал ему это? Казалось, совсем недавно они беседовали о кишиневском погроме и о бунте, который вечно тлеет в России. Как выяснилось, он провел в глубине России несколько лет как начинающий медик. — Еще тогда — рассказывал он — у меня сложилось впечатление, господин следователь, что конспиративная деятельность в стране усиливается и что мы — даже те, кто не старается анализировать происходящее, — приближаемся к свержению царизма и установлению конституционной формы правления. Очнемся ли мы вовремя и сумеем ли открыть соответствующий клапан, чтоб выпустить пар? Мы — продолжал он — связываем здесь свои стремления со стремлениями русских либералов. Воскресают надежды, умершие много лет назад. У нас сильный союзник — это японская война, проигранные битвы на суше и на море. Лихорадочная дрожь революции — врач вглядывался в него без улыбки — потрясла нашу жизнь до основ. — Вы слишком большое значение придаете выборам в Думу — прервал он собеседника. — Это преждевременный триумф свободолюбивых лозунгов, доктор. — Да, да… — падали взволнованные слова в ответ. — Знаете ли вы о конце полицмейстера Нерлиха? — Нет. Это имя мне ни о чем не говорит. — Как-то — начал врач — я возвращался из железнодорожной амбулатории. Она помещается рядом с вокзалом. То было время, когда участились подрывные акции. Безработица, анархия, террор, политические покушения, беспрерывные митинги. Вдруг слышу чей-то крик, вижу бегущего человека. И другого — лежащего на тротуаре. Это был полицмейстер Нерлих. Он лежал в луже крови с глубокой раной в груди. Рядом окровавленный кинжал. Я оказал ему первую помощь. Впрочем, безрезультатно: при вскрытии было установлено, что лезвие дошло до сердца. Я долго думал о дерзости подобных покушений и об их моральной оценке. — Доктор — сказал он, не открывая глаз — наш теоретический либерализм на практике готов сохранить старый режим. После поражения в русско-японской войне и после революции, которую не могли не предрешить кишиневские события девятьсот третьего года, родилось на свет своеобразное государственное чудище: L’état constitutionnel avec l’empereur autocrate… — Он не заметил улыбки, какая появлялась обычно у людей, слышавших от него это изречение. Доктор молчал. — Боже милостивый! — сказал он наконец. — Что-то ждет нас в будущем?.. Здесь мы живем в атмосфере постоянной угрозы. Больше всего, господин следователь, я боюсь немецкой угрозы. Я внимательно слежу за всем, что происходит там. Поверьте мне, мы здесь сильнее ощущаем эту опасность. Сила их удара обрушится на нас в первую очередь. Может ли панславизм в этом случае стать целительным зельем? — Он вздохнул. Что скрывается — подумал он — за сказочно-ярким фасадом этого движения? Стремление к господству… Он открыл глаза. В кресле развалился сияющий председатель. — Ну что, Иван Федорович? — сказал он вместо приветствия. — Что это за шуточки? Сейчас болеть некогда, дружище. Вас нет уже третий день. Дело двигается с трудом. — Он оглядел номер. — Надо было снять что-нибудь получше. Здесь у вас адский шум. Вокзал, улица. — Я люблю гостиницы — ответил он улыбаясь. — Уж вы мне поверьте. — Мы подумаем об этом, когда вы начнете вставать — сурово бросил председатель. — Черт побери, ведь я отвечаю за вас. — Что нового в следствии? — Председатель оживился. — Есть сенсация, есть! Дамиан пытался повеситься. В последнюю минуту его вынули из петли. Только подумать, такой самоуверенный, такой богобоязненный монах! Ему, видите ли — как сказал врач, лечащий его в тюремной больнице, — невмоготу за решеткой. А обещанного освобождения все нет. Вы, конечно, догадываетесь, что слухи просочились в город. Мне нанес визит какой-то ксендз, которого прислал перепуганный насмерть епископ. Расспрашивал об условиях, в которых содержатся заключенные. Я ему самым любезным образом все разъяснил, сказал, что эта отчаянная выходка не связана с тюремными условиями, которые, надо сказать, для этих господ и так смягчены. Все. объясняется попросту их нравственными терзаниями. — Это не помещается у меня в голове — ответил мне ксендз. — Такой человек не отважится наложить на себя руки. — Боже милостивый, будто это мы велим вешаться им на простынях. Но не будем пока об этом говорить, Иван Федорович; прежде надобно вам оправиться от болезни. Хорошо ли за вами ухаживают? — Да — ответил он. — Великолепно, Спиридон Аполлонович. — Это прекрасно — и председатель участливо притронулся к его руке. — Это меня радует. И не морочьте себе пока, пожалуйста, голову служебными делами. Выздоравливайте. Раз, два, и мы закроем дело Сикста и его сообщников. А вы проверите, не сделали ли мы какой ошибки. Передадим протоколы прокурору, и вы отправитесь в нашу счастливую, богу любезную столицу. — Напоследок пообещал вскоре его навестить. Распрощались. А он подумал, не написать ли письмо Ольге. Хотелось рассказать кому-нибудь о том, что произошло с ним в последние дни. О новых проблемах, сомнениях и своих беседах — прощаясь, председатель передал ему поклоны от знакомых, обеспокоенных его здоровьем, — о разговорах, которые он здесь вел с реальными людьми: хозяином гостиницы, секретарем суда, обещавшим рассказать подробно об эпизоде с Дамианом и о показаниях Барбары, серьезно отягощавших Сикста, с еще одним врачом, русским, директором здешней больницы, а также с теми, кто являлся в его бредовых видениях. В этом сплетении таилась правда. Постепенно выкристаллизовывался мир, который станет подлинной реальностью. Та грань, на которую он ступал с ощущением страха и униженности. Но также с твердой верой. Директор больницы — его прислал председатель — очень хвалил лечившего его врача, своего ученого коллегу. — Вот что я вам скажу, Иван Федорович — заметил он без тени язвительности. — Не знаю, имеют ли проблемы философии медицины, о чем он столько говорит на специальных собраниях научного общества, столь большое практическое значение, но его пытливость я высоко ценю. Не забывайте, господин следователь, мы существуем в интеллектуальной пустыне. Такой человек яркая звезда в окружающем нас океане посредственности. К тому же не слишком отягощен национальными комплексами, как многие его соотечественники, что, вы, я думаю, и сами заметили. А это важно. Таких людей мы должны поддерживать. В условиях, когда денационализация — давайте не будем бояться этого слова — дается нам с таким трудом, каждый не поддавшийся патриотической истерии исследователь становится — независимо от своих желаний — нашим союзником. Мне известны его общественные взгляды. Интеллигент умеренных убеждений. Он отвергает пустые мечтания. Не водится с социалистами. А этих за последнее время появилось тут видимо-невидимо, шныряют по фабрикам. И наконец, он человек глубоко религиозный…

Он забывал постепенно о деле Сикста. И лишь когда почувствовал себя лучше — не лежал уже целыми днями в постели, а начал ходить и провел несколько часов, разбирая бумаги, — он попросил замещавшего его следователя рассказать обо всем, что произошло в его отсутствие. Уже с первых слов стало ясно, что председатель, во время его болезни направлявший следствие, прилагает все усилия к его завершению. Но самыми удивительными были новые показания Барбары. — Я допрашивал ее несколько раз — с оживлением рассказывал чиновник. — Она уже совершенно спокойна, истерики прекратились. Говорит, что о сокровищнице Сикст упоминал не раз. Не Леон, а именно Сикст был, по ее мнению, инициатором ограбления. Как-то она прибыла в монастырь под видом паломницы из-за рубежа, Сикст, согласно ее показаниям, провел ее — вместе с большой группой посетителей — в помещения, где хранилась монастырская казна. Там он внезапно отвел ее в сторону. Попросил получше разглядеть то, что выставлено. «Все это — сказал он якобы — может стать нашей собственностью». В первый момент она подумала, что он не в своем уме. Вскоре представился случай вернуться к этому разговору. На следующий день Сикст выезжал на несколько дней в Варшаву. Он зашел за Барбарой в гостиницу, где она ночевала, и они сели в поезд. В пути — а в купе они были одни — Сикст вернулся к разговору о сокровищнице. Спросил, каково ее впечатление от увиденного. Барбара ответила, что более всего ее удивило не увиденное, а услышанное. «Дорогая моя — ответил тогда якобы Сикст — не придавай слишком большого значения сакрализации мертвых предметов. Не должно ли это богатство — выставленное словно в насмешку людям — служить лучшим целям?» — «Каким же?» — спросила она. «В свое время узнаешь». — Сикст рассмеялся, когда она попросила его не играть в прятки. Объяснил, что надлежит соблюдать осторожность. Он заботится и о ее интересах. Именно такое слово он употребил в разговоре. «У меня — заявил он — есть много способов привязать тебя к себе навечно». Она ответила, что существует лишь один способ. Она хочет, чтоб он снял сутану. Более ей ничего не надо. Он может это сделать, уйдя из монастыря — она никогда не придавала большого значения магии, которой он так поддался, — а может просто исхлопотать себе освобождение от обета. Она не переставала верить в существование всевышнего. Но бог — по ее мнению — никогда не был творцом бесчеловечных законов. Считала, что в случае с Сикстом — если продумать все до конца — проявилась как раз бесчеловечность. И она решила открыть правду. А эта правда, по ее словам, касается совести. С самого начала у Сикста не было намерения хранить верность монашескому обету. Он только ждал подходящего случая. Овладеть сокровищами он давно уже задумал. Ему нужен был лишь верный сообщник. Он готовил план побега из монастыря. Может, во имя любви, хотя она полагает, что, скорее всего, из любви к самому себе. А письма? Она, разумеется, понимает, что из писем вырисовывается иной его портрет. Но письма стали для него своего рода забавой. Иначе он вел себя, когда они говорили о будущем. Она скрывала это до сих пор, желая уберечь его от позора. Но теперь пришла к выводу, что это было неправильно и что ее долг — помочь установить истину. Она не думает о каре, какая их обоих ждет. Ей хочется, чтоб Сикст правильно понял ее роль в этой драме. Быть может, в нем пробудится дремлющая давно совесть. Допрашивавший ее чиновник сообщил, что все это было сказано с внутренней убежденностью. В первый момент такая исповедь может вызвать отвращение. Но что, если она не от обиды? Что, если и в самом деле ищет правды?.. Он просмотрел листы протокола, подписанные ею. Все соответствовало представленному отчету. — Верите вы в это? — Чиновник погасил папироску. — Да, господин следователь, ведь эти показания не снимают с нее ответственности. Пожалуй, даже усугубляют ее вину. — В этом вы правы — согласился он. — На суде ей будет вменяться в вину участие в заговоре, о котором она знала заранее. Таким образом она становится сообщницей всех преступлений Сикста, кроме убийства. Но и за убийство несет моральную ответственность. — Она уверяет — вставил чиновник — что искренне полюбила своего мужа. Что очень переживала его смерть. — Нет, нет — прервал он чиновника. — Она лжет… Тот взглянул на него с удивлением. — Она пытается усугубить вину Сикста — продолжал он — беря на себя большую ответственность в соучастии. Мстит. — Боже мой, отчего же? — и молодой следователь развел руками в величайшем изумлении. — Она любит этого человека. Вот тайна, которую она страшится открыть.

Неделю спустя председатель прислал за ним автомобиль, и он отправился с очередным визитом к врачу. Ему не нравилось это средство передвижения. Он предпочитал пролетку, но неудобно было отказываться. То была величайшая честь. Автомобиль все еще вызывал переполох на улице. На поворотах бросало из стороны в сторону. Доктор провел его на террасу. Еще теплый осенний день, наверное, один из последних, близился к концу. Небо сияло безупречной голубизной. И лишь на западе небосклон набухал пурпуром. Сад был похож на увядающий букет. Листья изменили цвет, но не облетели. — Через десять дней, доктор, я уже буду дома. Моя работа заканчивается, хотя, по правде сказать, окончание ее представлялось мне иным. Я говорил вам о дьяволе, он опутал Сикста, и я намеревался схватить его за хвост… — Врач улыбнулся и спросил, не напьется ли он чаю. Он согласился. — К этой встрече я готовился очень старательно — продолжал он — непременно хотел найти причины. Понять, почему Сикст был готов на столь страшное преступление. — Ну и что же — спросил врач — нашли? — Увы — ответил он. — Наверно, я совершил где-то ошибку. — А может, Сикст всего-навсего обыкновенный преступник? — осведомился врач. — Нет, доктор. — Вновь перед ним была орошенная кровавым потом рябина, она рдела на розовеющем небе, и над ней парили стаи птиц. — Не бывает обыкновенных преступников. Бывают лишь обыкновенные мотивы. Трудно говорить о них в деле Сикста. Иных же обнаружить мне не удалось. Мне казалось, что здесь должны быть причины посерьезнее. — Вот как — удивился врач. — Разве те, на которые Сикст ссылается, не достаточно серьезны? — Он отвернулся. — Они серьезны. Но Сикст говорит не обо всех. — Врач поморщился. У него, как и у многих, с кем он здесь встретился, сложилось определенное мнение по делу Сикста. Стоило ли искать аргументы, чтоб его опровергнуть? — Мне хотелось бы, к примеру, знать — добавил он — насколько он искренен, когда говорит о покаянии. — Отчего это вас так интересует? — доктор подал сахарницу. — Знаете, может, нам не стоит углубляться во все эти тайны?.. — И посмотрел на врача. Недавно. точно такую же фразу он сам написал в письме Ольге. Он опустил голову. — Опасаюсь, это похоже на дезертирство… — О боже — вздохнул врач. — Вам не хватает смирения, господин следователь. — Когда он вновь поднял голову и посмотрел на врача, у него мелькнула мысль: а может быть, у сатаны бывает и такое обличье? Ему казалось даже, что это именно сатана смотрит на него, прищурив глаза. — Поверьте, это так, господин следователь — продолжал врач, не спуская с него взгляда. — Вы присвоили себе право судить о намерениях. Меж тем вас должны интересовать результаты. Они-то и являются основой для ваших оценок… — Разве вас не интересуют, сударь, причины болезни? — прервал он врача. Тот пожал плечами. — Те, которые я могу познать. Но мне никогда не познать импульса, который способствует их развитию. Я имею дело с последствиями. Сам же импульс остается тайной. И не раздумываю — видя симптомы — какова их первопричина. Неизменно познаю результаты. И борюсь с ними. Их-то я и стараюсь как можно лучше изучить. Да скажите ж мне, ради бога, могу ли я судить, отчего из двух сидящих в моей приемной пациентов одному угрожает серьезная болезнь, а другой абсолютно здоров? Отчего эпидемия поражает одного, пощадив другого? Это мне неподвластно. Я не присваиваю себе такого права. Предпочитаю признать свою беспомощность. Этот принципиальный выбор совершается без моего участия. Вне моего сознания. — Они помолчали. Через некоторое время доктор спросил, не холодно ли ему. Нет, он не чувствовал холода. Смотрел на багровеющее небо. Был взволнован словами доктора, и лишь густеющие сумерки понемногу успокаивали его. — Я никогда не чувствовал себя старым, доктор — сказал он. — Однако то, что я услыхал, состарило меня… — Но ведь это же не признание полной беспомощности — ответил врач. — Я знаю, существуют некие первопричины, но они иногда ускользают от разума. Так чего же вы ожидаете, господин следователь? Эти первопричины существуют вне морали. Но коль скоро в жизнь вторгается слепой случай — он улыбнулся — я предпочитаю верить в их непознаваемую целесообразность… — И в этой улыбке было что-то дьявольское. — К чему ж вы тогда стремитесь, доктор? — прервал он его. — Не буду пока об этом распространяться. — Улыбка исчезла с его лица. — Повторяю еще раз: из того, что вы услыхали, далеко до признания полной беспомощности. Исследуя законы природы, я шаг за шагом приближаюсь к познанию правды о себе. Может, это и есть самое ценное… — Он рассмеялся в ответ. Но доктор глядел сурово. Ему не хотелось спрашивать, какова все-таки эта правда. Тот и так сказал немало. В конце концов, он многим обязан этому человеку, чей взгляд таит в себе приговор. Сикст прочел, вероятно, нечто подобное во взгляде своего двоюродного брата, когда начался их унизительный торг. Он поднялся. Поблагодарил за внимание. Взял рецепт и положил на стол конверт с деньгами. Обещал написать тотчас по возвращении в Петербург. В ближайшее время, по всей видимости из больницы. — Желаю как можно скорей поправиться — сказал врач. — Спасибо, доктор… — В прощальном взгляде он прочитал все тот же неумолимый приговор. Не выдержал и отвел глаза. И вновь сквозь приоткрытую дверь с террасы увидел погружающийся в сумерки сад. Жена доктора поставила на стол лампу и убирала тарелки. Выпрямилась — освещенная светом лампы — и посмотрела на него. Ждала, когда закроется дверь, ведущая на улицу. Шофер распахнул дверцу автомобиля. Поехали на прощальный ужин к председателю. В машине ему представилась вся бессмысленность этого визита. — Вы поосторожней! — пробурчал он шоферу. Молодой человек в кожаной фуражке повернулся и оскалил в широкой улыбке зубы. — Господин следователь, я лучший шофер в нашем городе… — Ну, ну, постарайся не замарать репутации. — Тот включил фары, и впереди легли два ярких снопа света; они выхватывали из мрака пролетки, перебегающих мостовую прохожих, мелькали тени деревьев. Визит к врачу не давал ему покоя. Если только в ближайшие дни приступ не повторится — а доктор уверял, что не повторится, дав ему, однако, действенное, как он сказал, болеутоляющее средство, — они больше никогда не увидят друг друга. Впервые он поймал себя на том, что чувствует неприязнь к этому человеку. Его раздражала туманная метафизика, которую тот исповедовал. Вспомнились его слова о непознаваемости мира. Видимо, дьявол и в самом деле воплощается в людей, ослепленных сиянием веры. Он закрыл глаза, чтоб не видеть мелькающие перед радиатором тени. И верил в познаваемость любых намерений. Если он и собирался написать Ольге, что порой не стоит принимать к сведению фактов, которым пока нечего противопоставить, то это еще не свидетельство моральной капитуляции. Отнюдь. Такая позиция имела преимущества. Будущее — продолжал он свои размышления — принадлежит людям, которые измерят нравственные законы успешностью своих действий. Это будут люди светлые, не согбенные бременем ограничений, унаследованных от прошлого. И тут же подумал, что такая точка зрения чревата опасностями. Автомобиль остановился перед длинным серым зданием. Он не шевельнулся. — Мы приехали, господин следователь — сказал шофер. — Вас подождать? — Он открыл глаза. — Ах, нет — и поднялся. — Кажется, я задремал! Минуточку! — Сунул руку в карман, достал портмоне. — Не жди меня. — И протянул молодому человеку деньги, но тот отдернул руку. — Не могу — сказал. — Его превосходительство рассердится… — Да бери, бери — настаивал он. — Не узнает… — Он поднялся на второй этаж. Прислонился к стене. Подумал, не вернуться ли, и все же нажал на звонок. Двери распахнулись. На пороге стояла жена председателя. Он ощутил резкий, раздражающий запах духов. — Ах, как я рада — и она легонько похлопала его по плечу. — Муж рассказывал, что вы были больны. Надеюсь, все обошлось благополучно. — Она ввела его в гостиную. — Слишком мало времени вы уделяли нам, господин следователь — сказал, увидев его, знакомый уже промышленник. — Приезд такого человека, как вы, приятное событие для нашего общества. — Председатель усадил его в кресло. — Иван Федорович — воплощенное трудолюбие — затараторил он. — Думает только о Сиксте, о его любовнице и его сообщниках… К счастью, все они вернулись к разговору, который их полностью поглотил. Речь шла о покупке значительного количества акций одной из здешних текстильных фабрик бельгийскими промышленниками. — Бельгийцами пока у нас не пахло ораторствовал взволнованный бородач, — не исключено, что вскоре появятся и японцы. Чему вы так удивляетесь? Они с удовольствием придушили бы нас. Вот современный способ ведения войны. Без винтовок, без крупных военных операций, один лишь финансовый нажим, и мы просыпаемся с перебитым позвоночником. — А может — прервала его импозантная дама с великолепным колье — и нам стоит помещать капиталы за границей? Неужто этих бельгийских финансистов тут же обвинят у них на родине в отсутствии патриотизма?.. — И разговор покатился по этому руслу. Чуть позже председатель еще раз вернулся к Сиксту. — Собственно говоря, Иван Федорович — заявил он — можно считать дело законченным. Не отбивайте хлеб у прокурора… — А что, если — перебил он председателя — обнаружится что-то новое? — Ну что еще может обнаружиться? — снисходительно улыбнулся председатель. — Не хватает только Леона с его сокровищами. Этот не сомневался, что бога нет. Он-то уж, верно, никогда не попадет нам в руки. Последний раз его видели в Гамбурге. Мы пока не наладили сотрудничества с южноамериканской полицией, чтоб надеяться его выследить… — Нет, я думаю о тех, кто ходит на свободе здесь. — Кто ж это, скажите, бога ради? — удивился председатель. — Кто еще в монастыре мог знать о преступлении?

Рано утром он отправился в суд. Шел пешком. Небо было серое. Местами еще стлался густой туман. В коридоре толпились люди. Слышались взволнованные голоса. Много красных от возбуждения лиц. На площади полно крестьянских возов. Сюда приезжали решать деревенские споры. В воздухе стоял запах пота, дубленой кожи и дешевого табака. В кабинете он разложил бумаги на столе. И вдруг пришло в голову: а ведь он ни разу до сих пор не задумывался, кем же, собственно, был убитый. Его имя то и дело появлялось в показаниях, но всякий раз это был человек, лишенный каких бы то ни было индивидуальных черт. Двадцати восьми лет от роду. Окончив гимназию, поступил на работу. Происходил из бедной семьи и потому был вынужден помогать своим близким. Он нашел место на железной дороге, в бухгалтерии. Трудолюбием, судя по отзывам начальства, не отличался. Утверждали, что высказывал либеральные взгляды, но не было оснований полагать, что снюхался с радикалами из подполья. Как известно, на железной дороге существует неплохо налаженная сеть нелегальных организаций. Не вел разгульного образа жизни. Часто болел. Эти сведения соответствовали данным из полицейского участка. Не удалось установить, была ли у него до знакомства с Барбарой постоянная любовная связь. Соседи, однако, рассказывали, что его время от времени посещали разные женщины. Существенная подробность. Сикст показал, что его двоюродный брат вел распутную жизнь и был источником огорчений для своих близких. Кроме того, был он человек скрытный, недоверчивый, не имеющий друзей. Все эти данные свидетельствовали о том, что варшавская полиция не очень-то потрудилась. Несомненно, можно было собрать куда больше данных. Например, о его религиозных убеждениях. Сикст утверждал, что тот давным-давно забыл о существовании бога, а Барбара доказывала, что ее муж был глубоко верующим человеком. Не любил, правда, об этом говорить. — Я больше доверяю тем людям — сказал он однажды Барбаре — которые общаются с богом в одиночестве. Монашье облачение, показной ритуал — все это внушает мне отвращение… — Надо полагать, это был камешек в огород Сикста. Уж он-то наверняка знал иную — далекую от религиозного экстаза — сторону его натуры… Наконец ввели арестованного. Они не виделись много дней. Сикст выглядел лучше. Не было того землистого оттенка на лице. Движения более спокойные. — Я много думал о вас, господин следователь — сказал Сикст, усаживаясь напротив. Он отослал надзирателя. — Слышал, вы болели. Мы еще должны кое-что сказать друг другу… — Я такого же мнения. — На него был устремлен испытующий и вместе с тем как бы сочувствующий взгляд Сикста. — Болезнь прошла. Мы можем приступить к делу. — Я рассказал почти все — продолжал Сикст. — Но не уверен, что получилась полная картина. За теми фактами, которыми вы интересуетесь, кроется сложная причинная связь. Осознавал я это порой лишь после долгих раздумий в камере. Но стоит ли об этом?.. У такой истории не было бы ни конца, ни начала. Я устал. Вы удивляетесь, слыша такое от меня. Даже преступнику может надоесть его преступление. Такова самозащита человеческой психики. Нельзя бесконечно переживать однажды содеянное, даже самое страшное преступление. — Мне трудно об этом судить — прервал он Сикста. — Это ваше дело. Но это противоречит тому, что вы говорили о покаянии. — Нет — ответил Сикст. — О боже, мне претят разговоры о фактах. Существенны только мотивы, господин следователь. — Он попросил рассказать о последней своей встрече с двоюродным братом. — Получив письмо от Барбары, где она писала о своем решении окончательно порвать со мной и о том, что любит мужа, я решил поговорить с ним лично. Ответ я выслал на его имя. И никак не ожидал, что он так быстро откликнется. Через два дня получил телеграмму, что он выезжает. Я решил встретиться с ним на вокзале. Предвидя, что разговор может получиться бурный, перед выходом в город я зашел в мастерские. Взял там топор. Никто этого не заметил. Нынче я думаю: предполагал ли я тогда, что он будет мне угрожать? Либо даже попробует убить? Брал для того, чтобы подстраховаться? Возможно, хотел только постращать? Знаю, сейчас это звучит нелепо. Но повторяю: не думал, что убью его. Не испытывал даже ненависти. Был весь во власти гнева, когда вспоминал тон его последних писем. Вернувшись в келью, я переоделся в светское платье. Вышел из монастыря за час до прибытия поезда. Выходя, сказал, что иду к зубному врачу. В этом была даже доля правды. Последнее время у меня болели зубы, и я уже начал было лечение. В тот день мне тоже предстояло идти к врачу. На всякий случай я сказал, что ко мне приедет, возможно, двоюродный брат из Варшавы. Стоял прекрасный солнечный день. Я не сел в пролетку, решил пройтись пешком. На вокзал я пришел задолго до прихода поезда. Начальник станции сообщил, что варшавский запаздывает. Решил зайти в буфет и выпить кофе. Люблю вокзалы, время там летит незаметно. Настроение у меня было неплохое, ибо надеялся, что нам удастся как-то договориться. Прикидывал, не в деньгах ли дело. Может, следует присылать им побольше. Допускал и такое. И еще одно: Барбара призналась мне, что с некоторых пор близка с мужем. Я подозревал, что она врет, хочет вынудить меня покинуть монастырь и использует все возможное, чтобы добиться этого. В глубине души я не верил, что это правда. Но потом — когда стали приходить эти странные письма, где она так пылко писала о своих переживаниях, — я понял, что это совершилось. Я знал: теперь от случившегося никуда не уйти. Она должна меня покинуть. Я страшился этих мыслей, господин следователь. Некоторое время спустя я примирился с тем, что она действительно стала его женой, и полагал, что это единственно возможный выход, считал, что так даже лучше. Но это не должно перечеркнуть нашу связь. Почему-то я обольщался, что ее чувство к мужу не так сильно и я не потеряю ее навсегда. Словом, мне хотелось остаться ее любовником. Как только прибыл поезд, я поспешил на перрон. И увидел, как он выходит из вагона первого класса. Разъезжать подобным образом его, видимо, научила Барбара. Меня взбесило это, все же я решил начать разговор не с упреков. Поздоровался. В какой-то момент, пока он не переложил чемодан и другую руку, мне показалось, он колеблется, здороваться ли со мной. — Давай не будем, мой дорогой — сказал я ему — устраивать представления на перроне… — Ты прав — ответил он торопливо. — На сей раз наш разговор не будет театральным представлением. Надеюсь, ты к нему подготовлен. — Да — подтвердил я, подводя его к стоянке. Мы сели в пролетку. Я велел ехать в монастырь. — Я готов, мой друг, к разговору — повторил я. — И надеюсь, ты правильно меня поймешь… — Вот в этом я не уверен — ответил он. — Мне это глубоко безразлично. — Я положил руку ему на колено. Сжал пальцы. — Утихомирься, петушок — посоветовал я — у нас есть еще время. — Смотри, тебе кланяются твои верные грешники — фыркнул он. — В самом деле, проходившая мимо женщина улыбнулась мне. Я поклонился ей в ответ. — Я возвращаюсь вечерним поездом, святой муж — продолжал мой братец. — Не вынуждай меня повторять то, что уже написано в письмах. — Мы вышли. — Сколько паломников… — заметил он в воротах. — У тебя не так много свободного времени. Твоя исповедальня пуста. — Не беспокойся — ответил я. — Справятся и без меня. — В келье спросил его, не хочет ли он чего-нибудь напиться. — Чего? — спросил он. — Кофе, чаю. Если хочешь, я схожу на кухню. — Нет, спасибо. — Сев у окна, он уставился на меня. — Ну так что? — Прежде всего — сказал я, подойдя к нему и положив руки ему на плечи. Какой же он худой и маленький — подумалось мне при этом. — Ты огорчил меня своими угрозами… — Знаю — буркнул он. — Подумай о том, что могу их исполнить. Мы сделаем это вместе с Барбарой… — О ней, дорогой мой, речь еще впереди. Пока что не советую угрожать мне. Я ничего не сделал вопреки твоей воле. Ты теперь знаешь меня. Знаешь, что человек я грешный. Сам тебе говорил, какое бремя несу. Говорил, что моя жизнь сплошной кошмар… — Врешь! — крикнул он. Я старался сдерживать себя, лишь покрепче сжал руки на его плечах. — Не перебивай — попросил. — Я пытался говорить тебе о грехе. Объяснял что не все в человеческих силах, что человек не во всем волен, часто природа берет верх над ним. Темные силы движут иногда нами. Ты же утверждал, что против этого есть средство. Сомнительное средство, мой мальчик. Вспомни, как ты водил меня на ставки. И покупал там женщин за жалкие гроши… — Негодяй! — вырвалось у него. — А ведь ты ни разу не попытался внушить мне к этому отвращения! — Нет — подтвердил я. — Ты вел себя как глупый щенок. Такова была твоя духовная жизнь… — Во всяком случае, я не давал обета целомудрия — сбросил он с себя мои руки. — Да, я поступал так по глупости. По неопытности. Но ты, святой отец, не можешь ссылаться на неопытность. Никак не можешь. Вспомни, сколько раз по возвращении из этих грязных нор, где ты — по собственному твоему выражению! — очищал свою почерневшую от греха кровь, ты вспоминал свои прошлые визиты к точно таким женщинам. В Кракове, в Вене. Вот твоя духовная жизнь! — Да, это так — сказал я. — Я и не скрывал, каков я есть на самом деле, не надевал личины. — Ах, ты, подлец — перебил он меня вновь — ты всегда носил личину… — Да, ты прав — я чувствовал, как постепенно у меня деревенеет тело и руки становятся все тяжелее. — Но с тобой я был всегда откровенен. Никогда и не утверждал, что такая жизнь приносит радость. Напротив, я много говорил о страдании. Хоть ты и не мог этого, к сожалению, понять. Я рассказывал тебе, что переживал всякий раз по возвращении в монастырь. Какие страшные угрызения совести! — Ты обыкновенный ханжа! Пытался найти оправдание тому, чему оправдания нет. — Несомненно — подтвердил я. — Но по отношению к тебе я не лицемерил. — Он молчал. Я стал рассказывать ему о Барбаре. Сказал, что, встретив ее, начал новую жизнь. Мои прегрешения стали иными. Я больше не чувствовал себя таким грешником. Это не от слабости. Естественная борьба с собственной натурой, в которой человек осужден на поражение. Я любил эту женщину. Я больше не ездил развлекаться в Варшаву. Мне стали не нужны сомнительные связи. — Ты трус — перебил он меня. — Если б ты не лгал, мы б не встречались сегодня в монастыре. Ты б не гнусавил свои молитвы и не обманывал людей, которые приходят к тебе за отпущением грехов. — Это неправда — возразил я. — Не трусость мной руководит. — Так что же? — спросил он, смеясь. — Страх — ответил я. — Да, я плохой пастырь, но я был избран тем, кому ведомы наши помыслы и наши будущие дела… — Побереги это для воскресной проповеди — пробормотал он. — Я презираю тебя. Никого еще я так не презирал!.. — Я говорил тебе — не дал я ему кончить — что хочу удержать Барбару, что ваш брачный союз будет лишь фикцией, и ты согласился. — Я не знал — сказал он, вставая — каковы твои подлинные намерения. — Что ты имеешь в виду? — спросил я. — Ты просто хотел быть ее любовником. Платил бы деньги. Содержал бы наш дом. Но ты не предполагал, что я могу полюбить эту женщину. — Нет — помотал я головой. — Я думал, ты будешь развлекаться, как раньше. И не тронешь ее. — Этого говорить мне не следовало. Но во мне росло отчаяние. Он был единственным человеком, кому я доверился, кто знал всю правду обо мне. И я ожидал не только осуждения. Он стоял напротив меня, глаза его наполнились слезами, и он принялся поносить меня: — Скотина! Вот как ты рассуждал, скотина! — Он вплотную придвинулся ко мне. — Отчего я не догадался об этом, когда ты нас венчал! Да, я отнял у тебя эту женщину. Я испытывал ни с чем не сравнимую радость при мысли, что она предназначалась только для тебя, что она твоя собственность. Я смеялся, лежа рядом с ней, над твоей глупостью, чувствуя ее дыхание. Я перестал быть слабым. Ты больше не мог рассчитывать на дурачка братца, который покрывает твои грязные делишки… — Я оттолкнул его. Он прислонился к стене. — Не трогай меня! — крикнул. — Да, я хотел видеть, как ты будешь унижен. — Он раскинул руки. — Я счастлив. Теперь мне ничего от тебя не надо, кроме одного только обещания. — Какого? — спросил я шепотом. — Что за обещание? — Мой взгляд упал на топорище, видневшееся из-под кровати. — Что мы больше никогда тебя не увидим — сказал он смеясь. — И это все. В противном случае, если попытаешься нас отыскать, весь мир — ты слышишь? — весь мир узнает о твоей гнусной жизни. Она велела передать тебе это. Она пойдет на это, даже ценой собственного позора… — Вы этого не сделаете — прошептал я. Тут он опять приблизился ко мне. Маленький и щуплый. Встал на цыпочки, точно хотел меня ударить. — А вот плата — и он ударил меня по лицу — вот и задаток на будущее. — И он ударил меня еще раз. Я стукнулся головой о стену. Закрыл глаза. Когда я взглянул, он стоял напротив и смеялся, щурясь. Тогда я быстро нагнулся и схватил лежавший на полу топор, ужас застыл в его глазах, и, прежде чем он успел заслониться, я ударил его топором по голове. Он упал на пол. Изо рта хлынула кровь. Он пытался что-то сказать, протягивал ко мне руки. И снова изо всех сил я ударил его. Кровь лужей растеклась по полу. Топор выпал у меня из рук. Я присел на корточки. Он еще дышал. Я наклонился и — не думая о том, что господь не примет моей просьбы, — дал ему отпущение грехов in articulo mortis. Потом я стал читать отходную, все отчетливей ощущая неумолимое течение времени… — В продолжение всего своего рассказа — вплоть до последнего слова — Сикст не терял самообладания. Странно, что свидетели в один голос говорили об убитом как о мужчине крепкого сложения. Отчего же в рассказе Сикста его образ так преобразился? — Скажите, вы уверены — спросил он Сикста — что ваш брат был физически слабым человеком? — Сикст удивился. — Да, господин следователь. Гораздо слабее меня. — Вы с ним дружили? — Тот отрицательно покачал головой. — Это была не дружба — пояснил. — Я был к нему привязан, вот и все… — А он? Как бы вы определили его отношение к себе? — Сикст задумался. — Он питал ко мне уважение. Я был гораздо старше… — Ему не хотелось возвращаться к уже описанной Сикстом сцене смерти жертвы. Он колебался, хотя, может, момент был необычайно благоприятный — не начать ли разговор об ограблении сокровищницы и, главное, о том, что говорила Барбара о подготовке к этому. Ему стало жаль Сикста. Впрочем, он и сам устал. — Возвращайтесь в камеру. У меня осталось всего несколько вопросов… — Сикст поднялся. Двинулся вслед за надзирателем. У двери обернулся. — Если вам, господин следователь, придется когда-нибудь молиться, помолитесь и за меня… — Он тоже поднялся. — Этого делать я не буду — ответил он тихо. — Попросите других… — Дверь затворилась. Он опустился в кресло. Отыскал протокол вскрытия. Врачи, проводившие секцию, не исключали возможности, что уже первый удар мог оказаться смертельным. Но и не утверждали этого категорически.

Теперь в суд и из суда его возили только на машине председателя. Выйдя из здания, он увидел в машине рядом с шофером молоденькую девушку. Шофер сказал, что это его невеста. — Совсем неплохая погодка… — и, весело улыбаясь, запустил мотор. — Не желаете ли, господин следователь, совершить небольшую прогулку? — Охотно — согласился он. — Лишь бы машина не отказала. — Ручаюсь головой, такого быть не может! — воскликнул молодой человек. Автомобиль медленно набирал скорость. — И прошу вас, не давите ни собак, ни петухов — добавил он. Девушка обернулась. — Он всегда делает наоборот. Перееханная курица кажется ему вкуснее… — Сочиняет, господин следователь! — не дал ей договорить шофер. — А что делать, если курятники чуть ли не на мостовой? Ехали мы как-то на рассвете с их превосходительством на охоту — начал он, помолчав. — Из лесу выскочила на дорогу ослепленная фарами косуля. В последнюю секунду мне удалось остановить машину. — Бедная косуля — вздохнула девушка. — Глупая ты — проворчал жених. — Если бы мы на нее налетели, от нас бы места живого не осталось. — Они ехали по длинной, застроенной старыми одноэтажными домиками улице. По ней выезжали за город. День был базарный. Сплошным потоком по улице двигались крестьянские возы. Шофер то и дело сигналил. Лошади шарахались в сторону. Мужики в ярости им грозили. — Хорошенькое удовольствие — проворчал он. Подъехали меж тем к фабрике. Из ворот выехал большой черный лимузин. — Отличная машина — оценил шофер. — Чья это? — поинтересовался он. — Директора каменоломен. — Они долго ехали, оставляя за собой густое облако пыли. Строения наконец кончились, и дорога стала свободнее. По обеим сторонам тянулись осенние поля. Еще копали картофель. Дымились костры. Машина остановилась у корчмы. Шофер спросил, долго ли они здесь пробудут. Девушка сперва отказывалась зайти в корчму. Хотела остаться в автомобиле и вышла, лишь уступив просьбам молодого человека. Внутри было пусто. За стойкой торчал старик в ермолке. Он попросил его принести чего-нибудь съестного. — Господин следователь — сказал юноша — я могу выпить только одну рюмку водки… — Больше все равно не получишь — рассмеялся он в ответ. — Я хочу, чтобы осталась цела моя голова. — Он посматривал на молодых. Девушка то смотрела с обожанием на своего поклонника, то, потупив глаза, склонялась к нему на плечо. Подкладывала ему в тарелку лучшие куски. Курица, которую им подали, оказалась жесткой и невкусной. Молодая парочка, однако, быстро справилась с едой. Он велел подать чай и на минуту вышел из корчмы. Солнце на западе уже садилось на черную полоску лесов. Пройдя несколько шагов, он очутился на полевой дорожке. Подумал, что через несколько дней его уже здесь не будет. Никто не придет его провожать. Ничего он здесь не оставит. Можно ли любить этот плоский однообразный пейзаж? Унылая равнина. Чужие люди. Чувство страха. А ведь то, что ему предстоит, вселяет в него еще больший страх. Ему ничего не удастся отсрочить, и лучше об этом не думать. Он вернулся мыслями к последнему разговору с Сикстом. Какую версию драмы считать подлинной? Невозможно отбросить версию его любовницы. Впрочем, и в том, что говорил сам Сикст, были противоречия, которых не объяснишь лишь плохой памятью. Самое главное, как считал он, ответить на вопрос: загодя ли Сикст продумывал свое бегство, а следовательно, и ограбление монастыря? Будь это правдой, убийство нельзя объяснить минутным помрачением. Убийство в состоянии аффекта отпадало. Возник бы иной образ Сикста. Но подлинный ли? Он повернул обратно. Ноги проваливались в глубоких колеях. Со стороны города надвигалась низкая тяжелая туча. Когда он подошел к корчме, забарабанили первые капли дождя. Он стоял на пороге и смотрел, как они впитываются сухой землей. Потом сели в автомобиль. Ехали под проливным дождем. Казалось, это не осеннее ненастье, а внезапно налетевшая весенняя буря. На следующий день был назначен допрос Барбары. Он ожидал, когда ее введут. Молча указал на стул. Разложил бумаги. Протоколист, которого он попросил записывать все как можно точнее, подремывал у окна на стуле с высокой спинкой. Седые пряди свешивались на лоб. День был туманный. Пришлось зажечь лампу. Он просматривал разложенные на столе документы. Обратил внимание на подчеркнутую фразу. Это был протокол с показаниями, полученными его предшественником. — Ваш муж — объясняли ей — убит человеком, который убежден в своем страстном к вам чувстве. — Было б лучше, — отвечала Барбара — если б муж убил Сикста! — Вы так его ненавидите? — Что ж в этом странного? — Он поднял глаза. Свет лампы подчеркивал бледность ее лица. Черные глаза горели лихорадочным огнем. — Недавно мы беседовали — начал он наконец допрос — с вашей матерью… — Барбара шевельнулась. — Моя мать старая женщина, и мы редко видимся. — Но все-таки это ваша мать — заметил он. Раньше она работала кассиршей на железной дороге. Последнее время жила на скромную пенсию. Сын, работавший в Германии на шахте, присылал ей иногда денег. Она сказала, что никогда не понимала своей дочери. Что была она трудным ребенком. Упрямая, добивалась обычно, чего хотела. Свои чувства скрывала. Даже от близких. Подвержена была вспышкам безудержного гнева, который переходил в истерику. Вскоре после этого она вновь замыкалась в себе. Решили, что будет учительницей. Мать считала, что ей надо приобрести специальность, которая даст ей самостоятельность. Окончив учительские курсы, Барбара стала преподавать в младших классах школы в предместье. Длилось это недолго. На вопрос, отчего дочь бросила службу, она не сумела — или, точней, не захотела — дать ответа. Второе донесение было гораздо короче. В нем говорилось, что причиной ее ухода явились серьезные подозрения относительно ее образа жизни. В округе пошла молва, что у молодой учительницы роман с женатым мужчиной. Это, разумеется, исключало работу в школе. Ее попросили подать просьбу об увольнении. — Почему вы бросили работу? — спросил он. — А что сказала об этом мать? — Он не ответил. — Кажется, с той поры — пояснила она — угасли ее материнские чувства. Впрочем, я не обязана отвечать на этот вопрос. Это не касается того дела, в которое я замешана… — Можете не отвечать — перебил он — но не вам судить, спрашиваю ли я по существу или нет. — Раз вы меня об этом спрашиваете, господин следователь — заметила она — значит, об этом меня будут спрашивать и на суде. — Он молчал. — А если я ничего не скажу — продолжала она — вы пригласите свидетелей. Кто-нибудь да выболтает, правда? Мне хотелось бы знать, какова цель этих вопросов? — Цель их — установить правду — ответил он. — Знать как можно больше. — Зачем? — настаивала Барбара. Постепенно она утрачивала самоуверенность. — Чтоб начать разговор о моей распущенности? И вам не стыдно? — Протоколист, корпевший над своим пюпитром, фыркнул. Она не обратила внимания. — Может, будете выяснять, имею ли я право говорить о стыде? — Он наблюдал, как ее бледные щеки покраснели. — Мою вину, мне думается, весьма трудно определить. Так в чем же дело? В том, что я не донесла полиции об убийстве… — Это был ваш муж — заметил он. — А я об этом не забываю. — Она подняла руку и поправила челку на лбу. Мелькнула рука с большими серебряными перстнями. Он вспомнил, что об этих перстнях упоминал как-то Сикст. — Согласитесь со мной — сказал он — это нечто большее, чем скрывать убийство постороннего человека… — Это правда… — она хотела продолжать, но он ее перебил. — А может, ваш муж был вам нужен, чтобы свести счеты с Сикстом? — Во имя чего же, по-вашему — и она положила руки на стол — велась эта игра? Не за его ли душу? — Она не скрывала растущего раздражения. — Ведь была же у вас цель? — настаивал он. — В противном случае вы, конечно же, не согласились бы вступить в фиктивный брак. Как еще можно назвать ваш брак после того, как вы приняли условия Сикста? Игра велась не ради его души и не ради вашей. Но ставкой в этой игре оказалась судьба другого человека… — Этого другого я полюбила — сказала Барбара решительно. — Когда Сикст отказался покинуть монастырь — продолжал он, не реагируя на ее слова — вам стало ясно: нет такой силы, которая вырвет его оттуда. Одним словом, вы примирились с проигрышем. Зачем же тогда вы продолжали писать ему? Зачем подсылали мужа? — Это придумала не я! — крикнула она. Хоть не впервые охватывал ее гнев, пальцы, лежавшие на зеленом сукне стола, не дрогнули ни разу. — Я отговаривала его от поездки. Просила не делать этого. Я не верю в предчувствия, но все же была убеждена: добром это не кончится. Провожая мужа на вокзал, я просила его остерегаться западни. — О какой западне речь? — прервал он ее. — Я не знала намерений Сикста, но помнила о его коварстве. Муж не раз упоминал о большом влиянии, какое тот издавна на него имел. На перроне я попросила его вернуться в тот же день последним поездом. Вечером я помчалась на вокзал. Он не приехал. Мне стало ясно: мои опасения не лишены оснований. Я ходила взад и вперед по тому самому перрону, где несколько часов назад мы разговаривали. Он просил меня не расстраиваться. Это будет его последний разговор с Сикстом. Он не желает вступать с ним ни в какие сделки. Будет лишь настаивать, чтоб всякие связи прекратились. И это все. «Теперь я ненавижу этого человека так же сильно — говорил он — как когда-то любил. Главное, чтоб он оставил тебя в покое…» — Итак, вы вернулись домой — сказал он. — Что вы решили предпринять? — Я думала, муж приедет завтра днем. Но еще раньше получила телеграмму от Сикста. Он сообщал, что они едут вдвоем и чтобы я не беспокоилась. Я была уверена: за этим кроется подвох. Боялась представить себе, что может быть на самом деле… — А когда Сикст появился в Варшаве? — перебил он. — Я застала его уже в квартире. С утра ушла из дому. Не знала, как мне держаться, если увижу их вместе. И решила уйти. Его возвращение вместе с Сикстом перечеркнуло бы все, что я пережила в этом, как вы его назвали, фиктивном браке. Сикст сидел на кровати, закрыв лицо руками. Когда я вошла, встал, приблизился ко мне и обнял. Я оцепенела, ждала, что он скажет. Сикст сказал, что он убийца. Помню, именно так и сказал. Не смерть того человека потрясла его, а то, что через него он стал убийцей. Я упала на постель. Не могла произнести ни слова. Чувствовала, что проваливаюсь в бездну, откуда нет спасения. Потом увидела над собой его глаза. Пронизывающие, холодные, диктующие свою волю. Я не защищалась. Никогда еще я не чувствовала себя такой бессильной. Он шептал, что преступление связало нас навсегда и что к нему причастна и я. «Этот юнец — говорил он — вовремя не понял, что ему нельзя было тебя любить…» Не помню, говорила ли я тогда, что это я первая полюбила его и не пыталась бороться со своим чувством. Сикст упомянул и о моей вине. Заявил, что прощает меня. Так вышло потому, что мы жили врозь. Я не обращала внимания на его слова — хотя они врезались в память — перед моими глазами стоял муж. Плакать у меня не было сил. Я ощущала на себе его руки, но их прикосновение не пробуждало во мне ответа. Не было сил подняться. Я лежала с открытыми глазами, не плакала, а кругом рушился мир. — Он представил себе, что произошло после этого тягостного сближения. Барбара надела на себя вечернее зеленое платье — а ведь так не поступает человек, сломленный горем, — решила заполнить возникшую пустоту действием. Они отправились на почту. Потом в ресторан. Ибо, как она уже сказала, у Сикста два дня не было во рту ни крошки. Затем вернулись в квартиру, где находились еще не убранные вещи убитого, и заговорили о бегстве. Леон был уже в Кракове — или по пути в Краков, этого, к сожалению, не уточнишь — со всеми сокровищами. Сикст показал, что Барбара однажды его спросила, почему он позволил Леону забрать с собой то, что принадлежит им всем. Он ответил, что нет оснований опасаться его предательства. Леон ограниченный, беспомощный человек, им надо руководить. Он будет ждать их приезда. Леон полный профан. В монастыре о нем говорили: брат Леон от метлы. Он боится окружающего мира. Именно этот ограниченный, беспомощный человек продемонстрировал вскоре незаурядную ловкость. Когда Сикст отправил свои телеграммы по условленному адресу в Краков, где Леон должен был его ожидать, тот был уже наверняка где-то на пути в Гамбург. А может, даже покупал билет на пароход, прощаясь со Старым Светом. От него осталась брошенная в одном из краковских ресторанчиков монашеская ряса, которую австрийская полиция присовокупила к отчету о его поисках. Не удалось обнаружить ни одного человека, с кем бы он разговаривал в Кракове. — Из него выйдет хороший слуга — объяснял Сикст. А когда через много месяцев после удачного бегства он узнавал у Сикста про Леона, тот рассмеялся. — Господин следователь — сказал он, сощурившись точно от удовольствия — я не представляю его в роли богатого джентльмена. Это хитроватый простак, обыкновенный ловчила. Рано или поздно он попадет в руки полиции или же его уберут люди, когда он начнет сбывать награбленное. — Итак — думал он, глядя на ее белые неподвижные руки — какова же правда? Какие чувства она к ним обоим питала? Кого действительно любила? Может, сейчас она не задает себе таких вопросов, страшась ответа. Заметает следы, лжет, мешает подлинные факты с вымышленными. Защищается — думал он, разглядывая ее усталое, напряженное лицо. Может, не любила ни того ни другого? Он не был уверен, стоит ли в том, что произошло, винить ее. Вряд ли это правдоподобно, хотя некоторые факты свидетельствовали об этом. А что, если она по-прежнему любит Сикста? — Я не ответила вам на первый вопрос — сказала Барбара. — Мне пришлось бросить работу из-за мужчины. Он был женат и хотел, чтоб я стала его любовницей. Но между нами ничего не было. Вас удовлетворяет такое объяснение? Полон ли теперь список моих грехов? — Она не улыбалась. Давно убрала руки со стола, но на зеленом сукне, на том самом месте, где они лежали, остались следы пальцев. Он погасил лампу. Барбара сощурила глаза. Он молчал. Может быть, он поспешил приписать ей холод собственного сердца и это было его самым большим просчетом? — Мне не хочется выяснять — после затянувшейся паузы сказал он — сколько вы тут нафантазировали. Не испытываю желания быть судьей вашей совести. Как вы считаете, располагаем ли мы данными, чтобы определить вам справедливое наказание? — Кому вы хотите прийти на помощь? — спросила она с раздражением. — Пусть другие ответят на этот вопрос. — Тем не менее меня интересует, что ответите вы — настаивал он. — Почему? — спросила Барбара удивленно. — Вы занимаетесь фактами. Наказанием займется суд. — Знаю, знаю… — он поморщился. — Наказание, которое вам вынесут, — я немного разбираюсь в правовых нормах — не будет соответствовать вашей вине. Закон несовершенен, и в этом вы сами убедитесь… — Когда? — спросила она. — Этого я вам сказать не могу — он принялся завязывать тесемки на папках с документами. — Но такой день наступит.

Теперь, когда осень вступила в свои права, дни становились все холоднее и солнце не появлялось на небе. Утром и вечером моросил дождь. Когда он выходил из суда и отсылал ожидавший его автомобиль или же покидал свой номер в гостинице и отправлялся на прогулку пустынными в ту пору аллеями в сторону парка, а под ногами шуршала опавшая листва, в эти краткие минуты отдыха он видел зорче, с большей остротой воспринимал окружающее: мокрые сгорбленные фигурки, бегущие домой с раскрытыми зонтиками, мутные огни экипажей, проплывающие вереницей по мостовой, сумрачные пролеты дворовых арок, освещенные тусклыми лампочками, и поблескивающие лужи, которые приходится обходить, чтоб не замочить ног. Цоканье копыт по мостовой. Шепот. Взгляды, настигающие его в свете фонарей. Зыбкая дымка над крышами. Запах сырости, которой насыщен воздух, и дыма, тянущегося из труб. Он замедлял шаг у ярко освещенных витрин кафе и, стоя с поднятым воротником, смотрел — сам скрытый от глаз, потому что дождик стекал по стеклам, — на расплывчатые силуэты людей за столиками. Они жестикулировали или наклонялись друг к другу, соприкасаясь лбами. Когда кто-либо открывал дверь, на улицу выплескивалась музыка. Это театр — думал он — живой, наполненный тайнами. Но поразительно чужой. Драма, которая там разыгрывалась, не имела к нему отношения. Вот причина отчужденности и вместе с тем покоя. Провинциальный мирок, омраченный приближением зимы. Вслед за пестрыми видениями он вспомнил недавнее убранство городского парка: рослые деревья в золоте и зелени с пятнами багрянца, изящные ветви рябины с гроздьями ягод в саду доктора, зарева заката, охватывавшие половину небес, — теперь все было затянуто серым: небо в облаках, затяжные дожди и короткие закаты. В чередующихся ритмах природы разыгрывалась одна и та же — недоступная его взору — драма, в которую вплелись судьбы всех этих людей. Спешащих домой. Бегущих на вокзал. Спящих на козлах пролеток. Флиртующих в кафе. В их боязливых или — напротив — самонадеянных взглядах. Что роднит его с ними? — думал он, замедляя шаг у витрины или же спасаясь от внезапного ливня в проемах дворовых арок. Каковы нити, которыми его жизнь связана с их жизнью? Он понимал обособленность своего положения, и это позволяло ему смотреть на все как бы со стороны. Что из того, что он объяснялся на их языке? Чего стоило это объяснение, если все их помыслы, все, чем полны их души, все мечты и горести были ему абсолютно чужды? И расстояние между ними росло, неприязнь увеличивалась. Он думал о ходившем теми же улицами Сиксте. О его жажде хранить верность любой ценой. Ощущал чуть ли не гнетущее присутствие бога, которому Сикст жаждал служить. Этот несуществующий бог был повсюду. Он видел его в изменчивых отражениях огней. В фигурке какого-то человека, бегущего серединой улицы. В лоснящихся на дожде сучьях деревьев и голых безлистных ветвях. Бога своего Сикст обособил от всего этого мира, лишил атрибутов реальности, придал черты вечности. Может, поэтому Сикст несчастлив? Вот он, к примеру, смирился с мыслью о близком своем конце. Сикст был не в силах расстаться со своим богом. Из окна кельи— над деревьями монастырского сада — Сикст видел поблескивающую огнями равнину и содрогался от страха — он с поразительной реальностью представлял его в эти мгновения — сгибался под бременем грехов, где суетливые мысли переплетались с грязными делами. Сикст усматривал в этом пульсирующем свете — в далеких улочках, скупо освещенных фонарями, в окнах домов, где с сумерками вспыхивали огни, в ярких всполохах домен, которые тоже были видны ночью с монастырского холма, — всеобъемлющее присутствие бога. И в воспоминаниях о проникших в душу исповедях. Сикст говорил, что его тянуло к исповедальне, что всякий раз ощущал великую радость, если был в состоянии помочь раскаявшемуся грешнику… В один из таких наводящих тоску дождливых дней он выбрался в монастырь. Ворота были открыты. Он поднялся на стену. Пусто. Паломников уже не было. Ему встретился только пожилой мужчина. Подошел, попросил огонька. — Паршивая погода — сказал он ему. — Скоро вот будем замуровывать — и указал на монастырь. — Что? — спросил он. — Окно. Вон там — и вновь указал рукой — келью Сикста. — Замуровывать? — удивился он. — Так решили святые отцы — пояснил тот. — В келье все останется, как было, но окно и дверь замуруем. Как только тут перестанут крутиться эти полицейские ищейки… Так полагается. — И старик задумался. — Иначе дьявола не изгонишь. Кирпичом отгородим его от света. — И усмехнулся. — Пробовали по-всякому. Но кирпич надежнее всего… — Он приподнял зонтик, пригласил старика стать поближе. — Вот работаю у них — продолжал тот. — Дело свое знаю, а работа каменщику всегда найдется. Не больно-то они святые. Но Сикст этот и в самом деле носил в себе дьявола. Смахивал на барина. Леон, конечно, был лучше. Часто пускался со мной в разговоры. Не о Сиксте, само собой. О святых. О чудесах. Леон умел по-человечески. Вот только заикался. Жаловался, что задают ему всегда много работы, что святым отцам живется лучше, хоть не все того заслужили. Он знал их тайны. Но никогда не говорил, что таскаются по бабам. Говорил только, что не больно-то они святые. Любил читать старинные книги, их полно в монастыре. Про жития святых и про всякие чудеса. Говорил: верьте под страхом адской муки — настанет чудо, побегут прочь от этих стен жандармы, и родина будет свободна. Только нельзя сидеть сложа руки. Хотя и не сказал, какое это будет чудо. Я так думаю, порешили они Леона. Ни за что не поверю, чтоб он уволок казну. Сикст не оставил бы его с сокровищами. Обязательно сам бы припрятал. — Старик умолк. Дождь падал тяжелыми каплями. Шелестели ветви. — Какая ему будет кара? — спросил старик. — Не знаю — ответил он. — А ведь и эти тоже пособники дьявола — усмехнулся каменщик. — Осквернят теперь монастырь. Сикста спасут. Появись он тут сейчас, да я б его сам… — не докончил. — Страшные мысли приходят человеку в голову, правда? — Он кивнул утвердительно. — Пошли — сказал старик, бросив папиросу. — Чего тут торчать? Дождь-то не кончается. — Они направились к выходу— Прибыло недавно несколько новых братьев — рассказывал меж тем старик, шагая рядом. — Начали наводить порядок. Не вернется больше сюда дьявол. Надо вот только — и в голосе каменщика послышалась насмешка — замуровать келью. — И приподняв шапку, попрощался.

Он никак не мог решиться на очную ставку. Не надеялся, что карты будут раскрыты. Председатель однако настаивал. — Иван Федорович, нельзя упускать такого случая. Не забывайте, они выдохлись. Выдержки у них с каждым днем все меньше. Я был против очной ставки, когда предлагали это сделать вначале. Опасался, что между арестованными может возникнуть некий сговор, считал необходимым держать их в полной изоляции. Им не следовало знать, что показывают остальные. В конце концов — он отогнал рукой дым сигары — не бог весть какая новинка. Я знаю следователей, которые начинают с очной ставки. А иные и по нескольку раз. Вот уж не сторонник. Это только усложняет следствие, искажает общую картину. А теперь я вам это рекомендую. Сикст должен увидеть эту женщину. Впрочем, эта встреча, пожалуй, более важна для нее. — Он пообещал, что еще подумает. Он понимал: это будет не совсем благородно. Смешно, впрочем, говорить о благородстве, поскольку они обманывали его на каждом шагу. Тем не менее они имели на это право, чувствуя его превосходство над ними. Им невдомек было его намерение — через факты, которые нетрудно реконструировать, понять, что происходит у них в душе. — Предупреждаю, Иван Федорович — председатель поднялся — у вас не так много времени. Если мои предположения верны, к некоторым протоколам придется вернуться вновь. Следствие затягивать далее нельзя. У меня на этот счет строгие инструкции из министерства. — Председатель окликнул его у двери. — Еще одно — и подошел к книжному шкафу. — Так уж получилось, что я взял на себя заботу знакомить вас с прессой. Ведь вы знаете французский, да? Вот прислали из Петербурга, Иван Федорович, одну газетку, статейка написана тем самым французом, который был тут недавно. Об истории монастыря и о всякой всячине про чудеса можно не читать. Газетенка — вольнодумная. Про чудеса написано довольно забавно. Куда менее забавным, я думаю, вам покажется описание нашей встречи… — Газету он развернул лишь в гостинице. Убийству в монастыре было отведено не больше места, чем описанию издевательств властей над бедными монахами. Цель таких действий — категорически утверждал автор — поставить под сомнение духовные ценности народа-мученика, который обращает к Европе свой скорбный лик. Их жалобный глас доходит не всюду. Тот, кто хоть раз заглянет в глаза жертве, кто внимательно присмотрится к жизни этих людей, никогда не забудет страданий, выпавших на их долю. На руках оковы. В бескрайних снежных равнинах угасли лучшие из них. Нагайка и попранные свободы. И так до самого конца. Сплошной пафос. Натренированное ухо — подумал он — легко уловит фальшивую поту. Как связать преступление Сикста с образом замученной жертвы? Все подробности преступления были, разумеется, описаны по законам детективного жанра. Ночь. Ничего не подозревающие монахи погружены в молитвы. Ограбление сокровищницы. Любовные приключения. Потайной ход. Топор. Визит богобоязненного супруга вероломной Барбары. Кровь. Труп в затопленном диване. И тут же следом француз описывал свои беседы. Упомянул, что к следствию привлечены люди с другого конца страны для того, чтоб никто из местных жителей не узнал случайно о его ходе. Усилия следствия направлены на то, чтоб, использовав случайное преступление (истории — разглагольствовал француз — известны и такие случаи), скомпрометировать одновременно ценности, которые считаются здесь наивысшей святыней. Но ни тупым жандармам, ни судебным крючкотворам, которым поручили эту грязную работу, ничего не добиться…

Вечером его позвали вниз к портье. Звонил председатель, спрашивая, не желает ли он заглянуть к нему сегодня. Он ответил, что устал и не хочет быть в тягость хозяевам. — Какая ж тут тягость, Иван Федорович? — долетел до него приглушенный голос. — Вы уже решились на очную ставку? — Я как раз думаю над этим, Аполлон Спиридонович — ответил он. Но тот не разобрал слов. — Черт побери эти телефоны! — кричал председатель. — Вы меня слышите?! — Да — очень громко сказал он в трубку. На него с любопытством оглянулись люди, находившиеся в коридоре. — Поговорим завтра. — И он повесил трубку. Вернулся в номер, зажег лампу. Глянул на прочитанную уже газету, перевел взгляд на стол. В вазе, которая все это время была пуста, стояли три розовых цветка. Кто-то принес их днем. Он вызвал звонком горничную. Спросил, откуда цветы. Та не могла ничего объяснить. Ее дежурство началось лишь час назад. Он попросил узнать у портье. Горничная вернулась ни с чем. Пообещала узнать завтра у дежурившей днем. Отправив ее, он подошел к столу. Бутоны едва раскрылись. На длинных серо-зеленых стеблях с узкими подвернутыми с краев листиками грациозная чашечка, откуда высовываются бледные, с зазубринками лепестки. В середине цветок был розовей. Он наклонился. Уловил горьковатый аромат. Подошел к окну. Опять дождь. На привокзальной площади в мерцающем свете многочисленных фонарей поблескивают огромные лужи. Подъезжают пролетки. На переходах встречные толпы людей. Это движение — спешащих людей и экипажей — казалось ему абсурдным. Всегда такое же, неизменное, когда бы он ни подошел к окну — в потоке времени без содержания. Его раздражало постоянство, упорство, с каким повторялись и множились одни и те же события — сотни модификаций, не ведущих к истине. Бег — к чему? Он отвернулся, вспомнилась недавняя встреча с доморощенным краковским философом, у которого на все был готовый ответ — один из множества возможных. — Муравейник… — сказал он вслух. Удивился, услышав собственный голос. Вновь подошел к столу. Посмотрел на цветы. Неподвижные, замкнутые в своем совершенстве… Утром он раньше обычного вышел из гостиницы. Падали хлопья первого, очень раннего снега. И таяли на тротуаре. Держались чуть дольше лишь на оголенных ветвях. Он торопился в суд. Он никак не мог согласиться на очную ставку, но и не мог противопоставить ни одного убедительного довода. Ничего, кроме предчувствия, что это не даст ожидаемых результатов — а ведь не ради их председатель так на этом настаивает — и что собранный уже следствием материал не пополнится никакими новыми существенными данными. Может, председатель рассчитывает — подумал он — что во время этой пробы будет опровергнута принятая уже концепция вины? Но ведь факты, как их ни поворачивай, останутся прежними. Неужели он полагает, что все подозреваемые с начала и до конца действовали во взаимном сговоре с целью ввести в заблуждение следствие? Зачем бы им тогда менять на очной ставке тактику? Скорее всего, здесь сказывается приверженность председателя к рутине. В коридоре первого этажа, как обычно, в эту пору дня забитого посетителями, он встретил офицера полиции, с которым познакомился месяц назад на охоте. Раскланялись. — Я слышал, вы возвращаетесь в столицу. — Да — ответил он. — Я закончил свои дела. — Вы удовлетворены? — Нет — и пожал плечами. — Я никогда при этом не испытываю удовлетворения, капитан. — Говорят — заметил тот — вы необыкновенно скрупулезный следователь. Показали незаурядное мастерство в работе над малозначащими фактами… — Вы преувеличиваете — перебил он собеседника. — Дело это вовсе не трудное. Все факты были установлены до моего прибытия. — Я не имею в виду основные факты — ответил тот. — В этой истории они значат куда меньше, чем общий фон. Не могу подавить в себе ненависти при виде этих хныкающих ханжей в белых, черных или коричневых рясах… — А что у вас, капитан? — решил он сменить тему. — Да ничего нового, те же самые неприятности. Помните, я вам говорил про молодого человека, которого втянули в конспиративную работу. Симпатичный дурень. За него ходатайствовали родственники. Я знал, в голове у него пусто. — Помню — ответил он. — Тот самый, которому вы открыли глаза? — Вот-вот — поморщился полицейский — в каком-то смысле, сударь. — Ну так что же? — и он ждал ответа. — Осуществил свое намерение — сообщил тот. — Выбросился из окна. — Они обменялись рукопожатием. В мундире офицер выглядел моложе. В нем била ключом энергия. — Что можно сказать о жизни — были его последние слова — если сталкиваешься с такими фактами? — В секретариате было оживленно. Он попросил свою папку. Узнал, что уже вынесено постановление об освобождении Дамиана. Следовательно, на процесс он явится уже не под стражей. Председателю сообщили, что в судейскую коллегию войдут юристы из Петербурга. До недавнего времени председатель надеялся, что сам возглавит процесс. Он не пытался вывести его из заблуждения, хотя отлично знал, что это пустые мечты. Вряд ли после такой новости у него сегодня хорошее настроение. Очную ставку назначили на одиннадцать. Принесли в кабинет чаю. Снег больше не шел. На мостовых и на тротуарах не осталось ни снежинки. — Нас ждет, господин следователь, суровая зима — сказал секретарь, принесший недостающие протоколы. — После хорошей осени будут наверняка сильные морозы. Я очень тяжело переношу такую погоду — пожаловался он. — У меня больное сердце. — Тогда он порекомендовал ему своего врача. Протоколист поморщился. — Говорят, мудрый человек, только вот рука у него тяжелая. Пусть уж лучше пишет свои книги да лечит бедных… — Он задумался. А ведь назначенные ему лекарства помогают. Хотя ощущал на себе их сильное возбуждающее действие. Временами овладевала внезапная слабость, бросало в пот, дышать было тяжело — приходилось отдыхать. Но быстро все проходило. И ни разу не чувствовал боли. Доктор предупреждал его, что действие препаратов длится недолго, что они лишь помогают, но не исцеляют. Он принялся за чтение. Веки у него горели. Зажег лампу. Буквы сливались перед глазами. Он подошел к окну. Как раз в этот момент подъехал автомобиль председателя. Ему вспомнилась кровь, которую впитал песок. Начатый в октябрьское воскресенье рассказ полицейского обрел свой эпилог. Он не слышал, как открылась дверь. — Что вы там высматриваете, Иван Федорович? — Обернулся. Председатель шел к нему с протянутой рукой. — Вы страшно упрямый человек… — Зиму высматриваю… — ответил он, ожидая, что тот начнет сейчас выговаривать ему за то, что он возражал против очной ставки. — Говорят — и он улыбнулся — у вас ожидается суровая зима… — Все у нас суровое — проворчал председатель. Уселся в кресло и вытянул ноги. — Я предпочитаю мороз, чем такую погоду. Я привык к снегу, Иван Федорович. Ко многим вещам привык. И не только к тому, что связано с погодой. Приходится сносить разные унижения… — Какие? — поинтересовался он. — Боже мой— вздохнул тот, откидывая голову на спинку кресла. — Отчего это вы все воспринимаете как упрек в свой адрес? Очень уж вы нетерпеливы. А я люблю смирение — добавил он, опять улыбаясь. — Смирение тоже убивает… — Его это удивило. Любопытно, к чему клонит тот со своими афоризмами. Хотел было об этом спросить, но председатель опередил. — Смирение, Иван Федорович — проворчал он — полезно для здоровья, ибо убивает врагов. — Такого я еще не слышал — он уселся за письменный стол. — Мы — председатель ему улыбнулся — слышим иногда кое-что такое, чего вы — там наверху — он сделал неопределенный жест — никогда не услышите… — Мы? — перебил он. — Вы, вы! — подтвердил председатель. — Законодатели, знатоки… — Он наклонился вперед. — Только не подумайте, что я хочу досадить вам упреками. — Председатель вдруг посерьезнел. — Мои люди многому научились у вас. За это низкий вам поклон. — Что, собственно говоря, тот намеревался сказать всем этим? К чему клонит? Вид у него при этом был, по-видимому, растерянный, потому что председатель фыркнул. — Не обижайтесь, дорогой мой, я уже примирился с мыслью, что мы лишь исполнители тех приговоров, которые давно вынесены… — Ввели Сикста. На сей раз перед ними стоял бледный, апатичный человек. — Скоро ли этому конец, господа? — спросил с порога. — Арестованный подвергает нас испытанию на порядочность — заметил с усмешкой председатель. — Иван Федорович — и он вдруг грохнул кулаком по столу — приучил вас задавать здесь вопросы. Предупреждаю, это запрещено. Советую молчать. — Он поймал вопросительный взгляд Сикста. Но не мог выразить своего недовольства. Опустил только голову. — Иначе, сударь мой — продолжал председатель — действительно этому конца не будет. А если и будет, то именно такой, какой вы должны себе представить, гнусавя молитвы. Будет ведь и от них прок, не правда ли? — Сикст молчал. — Я спрашиваю! — заорал председатель. И, поудобней развалившись в кресле, смерил подсудимого взглядом с головы до ног. — Мне было велено молчать — спокойно ответил Сикст. — Не молчать — гаркнул председатель — а отвечать на мои вопросы… — Я не смогу удовлетворить вашего любопытства — произнес арестованный. — О молитвах говорить отказываюсь… — Бог с тобой — бросил председатель. — Тогда поговорим о топоре и о выломанных замках. Поскольку вы на это мастер. Не знаю, на какого святого вы сошлетесь. — Мои воззрения — перебил Сикст — не являются предметом следствия. — А у меня — фыркнул председатель — нет ни малейшей охоты заниматься вашими воззрениями. Мне их нетрудно себе представить. Хотелось бы только выяснить: какой святой покровительствует разбойникам — и председатель вновь фыркнул. Сикст беспомощно озирался. А он понял: вся эта сцена — и то, что было, и то, что еще наступит, — предназначена специально для него, арестант всего лишь жертва. Поэтому он решил молчать. В душе росло презрение. Он сделал вид, будто читает протоколы. — Согласитесь — зазвучал вновь голос председателя вы просто-напросто бандит! Чего бы ни писали о вас здешние газеты, да и не только здешние… Впрочем, вас не очень-то хвалят. — Я не читаю газет — ответил Сикст. — Это потому, что тюрьма не библиотека — проворчал председатель. — Но меня интересует ваша жизнь в монастыре. Иван Федорович — и он ханжески улыбнулся — посвятил много времени изучению вашего преступления. Он знает все на память. Я поражаюсь его выдержке. Это один из лучших наших следователей по уголовным делам. Но у нас есть и расхождения. Когда у вас зародилась мысль ограбить сокровищницу? — Сикст не отвечал. — Мы не станем дискутировать, сударь — усмехнулся председатель — на тему о влиянии сатаны на ваши поступочки и о числе ангелов, которым надлежало опекать вас. Я жду ответа. — Я думал об этом и раньше — вяло ответил Сикст. — Но не примерялся, каким образом можно это… — Ближе к делу! — перебил председатель. — Кто составил этот разбойничий план? Вы или, может, Леон?.. — Я — ответил Сикст. — Леон только выполнял мои указания… — Отлично! Когда вы известили о краже Дамиана? — На следующий день — покорно ответил арестованный. — Было у вас намерение поделиться добычей? — Нет, нет… — запротестовал Сикст. — Дамиан даже не поверил, что я мог решиться на такое… — Его не защищайте — оборвал председатель. — У него будет возможность рассказать эту сказочку в суде. Не очень-то надежен ваш сообщник — и он рассмеялся. — Спасая собственную шкуру, он взвалил на вас всю ответственность. И ему это удалось — председатель уже не улыбался. — Сегодня мы освободили его из-под стражи. — Слава тебе господи — и Сикст вздохнул. — Да не приплетайте вы сюда этого своего бога! — заорал председатель. — Где вы спрятали награбленное? — Сикст пожал плечами. — Оно там же, где Леон. — Ну, ну, — проворчал председатель. — Этого мы тоже сцапаем. Нам известно, что совместно со своей сожительницей вы обсуждали способы укрытия награбленного еще до того, как братец Леон улетучился, набив сокровищами чемоданчик… — Председатель встал, принялся расхаживать по комнате. — Ну, долго мне ждать ответа?! — Сикст взглянул на следователя, словно ожидая от него спасения. Он не ответил на его взгляд. — Мы никогда — вздохнул монах — не разговаривали об этом. — И тем не менее — не унимался председатель — у нас есть показания других. — Она ошибается — ответил арестованный. — Таких планов у нас не было. — Отвечайте от своего имени — председатель остановился перед Сикстом. Только сейчас он заметил, что тот напялил на себя свой парадный мундир. — Итак, вы утверждаете, что она лжет?.. — Сикст покраснел. — Я сказал, что «ошибается». — Это одно и то же. — И вызвал надзирателя. — Вижу — обратился председатель к Сиксту — у вас пересохло в горле. Не желаете ли чаю? — Сикст поднялся. — Спасибо. — И опустил голову. — Увести! — Надзиратель положил руку на плечо узнику. — Дайте ему чего-нибудь горяченького. Пусть ждет поблизости. — Когда увели Сикста, председатель вновь плюхнулся в кресло и молча уставился в одну точку. — Странный вы человек, Иван Федорович… — заметил после паузы. — Я слышал это уже не раз — ответил он. — В чем дело? — Да ни в чем — улыбнулся председатель. — Вы полагаете, у этого типа свои счеты с господом богом? — Да — ответил он. — Это более всего связывает его с совершенным преступлением. — Ну что ж — пробурчал председатель — я не такой утонченный знаток человеческой души… — Неужели вы не понимаете — сказал он, раздражаясь — что именно это определяет меру его вины? — Нет — усмехнулся тот — не понимаю. — Значит, вы не видите разницы между воришкой, обирающим пилигримов, и этим монахом, ограбившим свой монастырь? — Нет — подтвердил председатель — не вижу. Кроме стоимости добычи, само собой разумеется… — Это имеет прямое отношение к совести — сказал он, окончательно выведенный из равновесия. — Если мы хотим выносить справедливые приговоры, надо помнить об этом. — Так вы полагаете, что приговор — поморщился председатель — не будет справедливым? В таком случае пусть тогда сам вершит суд над собственной душой. Мы охраняем его лишь от самосуда оскорбленной в своих религиозных чувствах толпы. — Поможем ему — прервал он председателя — пусть он и в самом деле вершит над собой суд… — Вы считаете себя орудием господним? — спросил председатель и пристально посмотрел, не издеваются ли над ним. — Я бы побоялся — добавил председатель — таких полномочий. — Это оттого, что вы, как и Сикст, верите — он улыбнулся — в существование бога… — А вы? — спросил председатель. — Я верю в разум… — сказал он уже без улыбки. — Но ведь вы только что доказывали — перебил председатель — нечто совсем противоположное. Ведь именно вера, если я правильно вас понял, возложила особое бремя на его совесть, не так ли? — Должна была возложить бремя — ответил он. — Если то, что говорит Сикст о своих метаниях, правда… — Какие там метания — решительно заявил председатель. Такой тертый калач. — Председатель поднялся, открыл дверь. Велел ввести Барбару. Указал ей на свое кресло. — Здесь вам будет удобней, мадам — сказал, улыбаясь, и воскликнул: — Иван Федорович, отчего это у вас так плохо топят?! Холодина, как в мертвецкой — и сделал вид, будто его передернуло от дрожи. — Может, выпьете горяченького чайку? — Спасибо. — Барбара посматривала на председателя с беспокойством. — Это всего лишь формальность, сударыня — он пододвинул свободный стул и сел рядом. — Наше дело приближается к концу. Сегодня получено известие, что вскоре будет утвержден состав суда. И тогда вы сможете поговорить с адвокатом. Не знаю, будете ли вы нанимать сами или вам назначит суд. Вам стоит об этом подумать. Частный адвокат обойдется недешево. — Барбара смотрела на него с недоверием. — Вам ответить сейчас? — спросила. — Да нет же! — торопливо запротестовал председатель. — У вас есть еще время. Осталось всего несколько вопросов — и тут он изобразил замешательство. — Сикст показал, что вы не раз уговаривали его покинуть монастырь, не так ли? — Да — она кивнула. Знакомым движением вновь положила руки на стол. — Я считала, что это единственный достойный выход. — Верно, верно — торопливо согласился председатель. — Послушай он ваших советов, не было б у нас сейчас всех этих неприятностей. Простите — переменил он вдруг тему — вы верующая? — Да — ответила она, помолчав. В ее взгляде вновь промелькнула тень недоверия. — Очень рад — и он еще больше к ней наклонился. — Я тоже верующий. Может, поэтому мне будет легче понять кое-какие детали… — он дружески прищурился. — Предположим, Сикст послушал ваших советов. Сбросил сутану… — он задумался. — И что? — докончил, помолчав. — Но ведь единственное, что он умеет, это петь псалмы. — Я не задумывалась, что мы будем делать — ответила Барбара. — Только была уверена, что какой-то выход найдется. Главное, надо было уйти из монастыря. — Понимаю — поспешил согласиться председатель. — Ну а остался бы он в таком случае в ладу со своей совестью? Ведь он дал обет. — Он мог похлопотать, чтоб сняли обет — сказала Барбара. — Вы правы — улыбнулся председатель. — Но на какие средства вы бы тогда жили? — Не знаю. — Она пожала плечами. — Уж, наверно, нашелся бы какой-то выход. — Не приходило ли вам в голову — продолжал председатель уже без улыбки — когда посещали сокровищницу, что это обеспечивает ваше будущее? — Не понимаю — она нахмурилась. — Но ведь это так просто, мадам! — воскликнул председатель. — Сикст вам говорил, что с таким состоянием можно прожить без забот до конца дней. Не нужно и хлопотать о снятии обета. Я не верю в его религиозное рвение — поморщился он. — Впрочем, убив вашего супруга, он дал ему отпущение грехов… — Это ужасно — Барбара опустила голову. — Так было, ничего не поделаешь… — Председатель сунул руку в карман. Вытащил оттуда клочок бумаги. Углубился в чтение, как бы забыв о присутствующих. Затем поднял голову. Убрал бумажку. — Вы были, как мы слышали, очень недовольны, узнав, что Леон увез все драгоценности в Краков? — спросил он. — Я не думала об этом — ответила Барбара. — Сикст признался, что вы были поражены его неосторожностью — возразил он. — И успокаивал вас, убеждая, что Леон человек порядочный, что он лишь ждет вестей от вас. — Ничего подобного я не говорила — ее пальцы дрогнули и сжались. — Сикст говорил мне, что доверяет Леону. Повторяю, я не думала о деньгах… — Вполне достаточно, чтоб о деньгах позаботился он — усмехнулся председатель. — Это тоже сообщничество, мадам. — Барбара молчала. — Сикст — вновь начал председатель— заверял нас, что именно вы были сторонницей такого способа обогащения. Говорили ему, дескать, сокровищам нечего плесневеть в монастырских кладовых. — Он лжет! — крикнула она. — Не стоит возмущаться, мадам — заметил председатель. — Мы придерживаемся фактов. Это не наши домыслы… — Я не подговаривала его красть — повторила она. — И готовы подтвердить это в его присутствии? — Конечно! — Барбара сняла руки со стола. Положила на колени. Она, видимо, не ожидала, что это наступит так скоро. Он увидел, как бледность заливает ее лицо. — Введите арестованного! — Дверь отворилась. В кабинет вошел Сикст в сопровождении секретаря суда и остановился как вкопанный. — Приятная встреча — заметил председатель. — Мы с Иваном Федоровичем решили устроить вам напоследок сюрприз… — Сикст подошел к столу. Барбара замерла и не сводила с него глаз. — Ты изменился… сказала она. — Невыносимо жить со всем этим — отозвался он тихо и добавил: — Они к нам безжалостны… — Это пахнет уже трагедией, мои дорогие… — Председатель велел надзирателю подать Сиксту стул. — В ваших показаниях — и он коснулся папки на столе — встречаются различные, исключающие друг друга версии одних и тех же событий. Нам необходимо привести их в соответствие. — Арестованные не обращали никакого внимания на слова председателя. Ему показалось, что лицо Сикста просветлело. Что-то похожее на легкую улыбку мелькнуло в его глазах. — Мы не станем дискутировать — продолжал председатель — на сентиментальные темы, не так ли, Иван Федорович? — Неизвестно отчего, он обращался теперь к нему. — Это вас интересуют тонкости эмоциональной жизни этой пары. Я, увы, человек земной… Когда вы посоветовали ему ограбить сокровищницу? — обратился он к Барбаре. Та вздрогнула. Он повторил вопрос. — Я не давала таких советов — сказала она без раздумья. — А вы? — теперь он смотрел на Сикста. — Мы просто говорили о том, что это огромное состояние… — Не выкручивайтесь! — председатель ударил кулаком по столу. — Кто из вас сказал, что с таким состоянием можно жить без всяких забот? — Оба молчали. — Спрашиваю еще раз! — Сикст метнул взгляд в его сторону. — Я — ответил Сикст — если вам так важен ответ. — Председатель вскочил. Хлопнул ладонью по столу. — Здесь вам не кафе — заорал — где вы можете обсуждать свои делишки! — А вы не кричите — заметил Сикст. — Давайте кончим все это. — Наглостью вы много не возьмете — кипятился председатель — вы убийца и вор! — Я много о тебе думаю… — прошептала Барбара. — Убийца и вор — твердил председатель, склоняясь над ними. — Ты меня простишь? — спросил Сикст, не обращая внимания на крики. — Никакой твоей вины здесь нет — проговорил он скороговоркой, словно боясь, что его сейчас уведут. — Помни, я все взял на свою совесть… — Слишком поздно, сударь! — Председатель, как видно, услышал сказанное, — б совести надо было думать раньше. — Да, да, конечно — согласился Сикст с председателем, но чувствовалось, что слова не доходят до его сознания. — Тебе не дадут большого срока — сказал он еще тише. — Постарайся все забыть… — Барбара помотала отрицательно головой. — Твоей вины здесь нет — повторил Сикст. — Есть, есть вина! — кричал председатель. — И ей это великолепно известно. Где награбленное?! — вопил он. — Отвечать немедленно! — Сикст выпрямился. — Его у нас никогда не было. — Я спрашиваю, где добыча? — Не знаю. — Узник смотрел без ненависти. — Когда задумали убийство? — председатель придвинулся, навис над ними. Заметил, что рука Барбары потянулась к Сиксту. Коснулась кончиками пальцев его руки. Отодвинулась. — Без нежностей! — рявкнул он. — Мы не замышляли убийства — ответил Сикст все с тем же спокойствием. — Для чего же тогда, вероломно заманив к себе в келью этого человека, вы преднамеренно укрыли там топор? — не отступал председатель. — Для чего было это вам нужно? — Это не ее вина, клянусь богом! — и Сикст взглянул на Барбару. — Ой ли? — председатель изобразил изумление. — Зачем же вы в таком случае сводили друг с другом счеты? Прикажете верить, будто вы не замышляли убийства? Вы действовали сообща. Вы запутались, у вас не было выхода. Вам оставалось одно. А вы, мадам, не помышляли о смерти мужа? — Нет — ответила Барбара. — Прикажете верить — фыркнул председатель. — Ну нет уж, увольте, мадам… Отчего же — если так оно и было — вы не поспешили в полицию, чтоб покарать преступника, который искал спасения под вашим кровом? Ведь вы чувствовали к нему ненависть, не так ли? — Барбара молчала. Лишь на какое-то мгновение подняла глаза на своего мучителя. Потом посмотрела вновь на Сикста. — Соизвольте отвечать! — Я лгала — сказала она, помолчав. — Я не испытывала к нему ненависти… — Председатель отшатнулся и стоял теперь, прислонившись к печке. Тяжело дышал. — Ты не должна была говорить им этого! — раздался голос Сикста. — Довольно! — Председатель кивнул надзирателям. — Увести арестованных! — Протоколист за пюпитром с раскрасневшимся лицом складывал бумаги. — Оставьте нас… — проворчал председатель. — М-да, Иван Федорович — начал он после ухода чиновника. — Я знаю, эта женщина лжет. Она и в самом деле ненавидела его, когда он сказал ей об убийстве. Вы обратили внимание, какое удивленное лицо было у него, когда он услышал ее слова. Но ее ложь нам пригодится. Мы будем утверждать, что убийство совершено с заранее обдуманной целью. Более того, будем утверждать, что оно тщательно подготовлено… — Он ответил, что этого они не смогут подтвердить фактами. Не следует создавать ситуацию, при которой такие утверждения могут быть опровергнуты. Более приемлем метод мнимого согласия с версией, предложенной арестованными. Лучше, если все несоответствия и непоследовательность будут вытекать из их позиции. Факт, что топор был принесен в келью в день приезда убитого, — неопровержимая улика. Не стоит досказывать все до конца. — Ради чего, Иван Федорович — председатель все еще стоял, прислонясь к печке — мы расплачиваемся за чужие грехи своим здоровьем? — измученный, весь какой-то поникший. — Мы сами частица этой вины — ответил он ему. — Ну знаете — председатель фыркнул. — Винить себя за отсутствие духовного призвания у этого монаха? — Не знаю — сказал он в ответ и пожал плечами. — Я тоже устал. — А вы ведь не обронили ни одного словечка — заметил председатель. — Я наблюдал… — и он потянулся к стакану с недопитым чаем. Чай был горьким и холодным. — Ну ладно — заметил председатель. — Мы еще потолкуем об этом. — И, ничего не добавив, вышел из кабинета. Тогда он поднялся из-за стола. Надел пальто. Прошел в канцелярию. На стуле у стены в окружении надзирателей сидел Сикст Собрались чиновники. Через полуоткрытую дверь из коридора заглядывали любопытные. — Что тут происходит? — спросил он. — Вот сказал, что плохо себя чувствует, господин следователь — доложил один из надзирателей. — Прошу всех выйти — обратился он к присутствующим и подошел к Сиксту. — Ну что, вам лучше? — Сикст поднял голову. — А, это вы… Да, уже лучше — он протянул руку, словно желая задержать его около себя. — Спасибо, господин следователь… — Сикст опустил голову. — Я пытался вас от этого избавить, уж вы мне поверьте — ответил он. — Сикст улыбнулся. — Спасибо вам…

В гостинице он прочитал письма. Собрался было спуститься пообедать, но представил себе забитый до отказа зал ресторана и раздумал. Лег на кровать. Подумал, что в этом деле ничего не удалось выяснить до конца. Не давала покоя мысль, что суд, который соберется, дабы покарать виновных — ему казалось, он уже слышит зачитываемый монотонным голосом обвинительный акт, — найдет тем не менее достаточно оснований, чтобы вынести безупречный с юридической точки зрения приговор. И в осуждении, которое не определит истинных размеров вины, Сикст познает радость искупления. А ведь его грех от этого ничуть не уменьшится. Вера в божественный промысел вновь подточит человеческий закон. Он не сомневался: то, что с самого начала объединяло эту пару, было союзом сердец. И вот перед лицом якобы сверхъестественной силы этот союз распался. Сикст вернется к кощунственным беседам с тем, кто подверг его испытаниям, женщина, которую он к себе привязал, — к ненависти. Осталось глядящее с фотографий лицо убитого. Голова, откинутая назад. Полуоткрытые веки. На лбу спутанные пряди волос. Он потянулся к лежащей на столе книге. Ее только что прислали по почте. Разумеется, ни у кого из местных юридических светил ее не было в библиотеке. Он прочитал отчет о полемике Тарда, опубликованной в «Arhives d’Anthropologie Criminelle». Тард отводил обвинения в излишнем эклектизме и в тенденции к примирению противоречивых концепций. Что из того — говорили его противники — что, согласно тезису Тарда, безумие человека не зависит от его воли так же, как склонность к преступлению не зависит от воли преступника? В теории Тарда зияющая брешь: идентичность личности у него — понятие мнимое, его опровергает вся эволюция индивидуума. «Я вчера» не есть «я сегодня». Категория моральной ответственности у него не только лишена какого бы то ни было научного смысла, но вдобавок столь ненадежна и изменчива, что не может служить основой ежедневно осуществляемой общественной функции, такой, скажем, как защита перед преступлением, которая нуждается в более определенном и объективном критерии. Наконец, надо еще знать — следовала на это реплика Тарда — не заложена ли склонность к добродетели или пороку в крохотных клетках человеческого мозга? Не проистекает ли эгоцентризм или альтруизм, повышенная приспособляемость или неприспособляемость к общественной жизни из основных свойств этих невидимых, но таинственных руководителей наших поступков и не сохранятся ли те же самые психические черты вне зависимости от телесной оболочки? Он отложил книгу. Последнее время на него часто нападала сонливость. Таково было, по-видимому, действие лекарств, которые ему прописал во время последнего визита доктор. Пробуждался он тоже внезапно. Стирались грани между окружающими явлениями. Он засыпал, наблюдая в окно, как в густеющих сумерках сыплется снег, — большую часть времени проводил в номере, потому что прогулки по городу стали слишком утомительны, — пробуждался через некоторое время — на привокзальной площади горели фонари, в зыбком их свете по-прежнему кружились снежные хлопья. Они быстро таяли на тротуарах, пора заморозков еще не наступила. Иногда он чувствовал далекий, едва уловимый прилив боли. Он сразу тянулся к лекарству, и неприятное ощущение пропадало. По утрам крыши были в снегу. Он в последний раз приехал на пролетке в суд, где кончали составление обвинительного акта. Велел еще раз привести подследственных. Сикст подтвердил свои показания. Он хорошо владел собой, его внезапное спокойствие, даже удовлетворение, можно было объяснить просто фактом окончания следствия, хотя причины этого могли быть и другие. Сикст вновь попросил за него молиться. — Если только это придаст вам силы… — и он развел руками. Сикст покрутил недоуменно головой. Желая тем самым сказать, что его не понимают. И тогда ему вспомнились недавно вычитанные мысли Тарда об основных свойствах невидимых таинственных руководителей наших влечений. С трудом сдержался, чтоб не рассмеяться. Они простились, когда Сикст подписал последний документ. Он протянул ему руку. Ощутил пожатие большой влажной ладони. А ведь это рука убийцы — подумал он — и отнял свою. Положил на стол. Коснулся пальцами зеленого сукна, которым была обита столешница. Через час ввели Барбару. Сидевший рядом с ним за столом чиновник сообщил, что у нее есть адвокат, с которым она уже разговаривала в тюрьме. Едва переступив порог, Барбара заявила, что отказывается от всех своих показаний и просит, чтоб это ее заявление было запротоколировано. — Итак — спросил он, чувствуя, как в душе растет равнодушие — вы не подтверждаете ни единого своего слова? — Ни единого — ответила Барбара решительно. Она смотрела на него с нескрываемой ненавистью. Откуда бралась эта ненависть? Не в том ли причина, что он был свидетелем ее последнего свидания с Сикстом? — гадал он про себя. Но думал об этом без гнева, как о чужом деле, к которому не имеет никакого отношения. — Ни единого слова, господин следователь — повторила Барбара, помолчав, и опустила голову. Ее лицо было очень бледным. На висках обозначились морщинки. В запавших глазах тлел тот самый огонь, который запомнился ему с первой встречи. — Меня ожидает процесс. Пока что мне нечего добавить… — Он знал, она повторяет слова адвоката, и пожал плечами. — Не знаю, лучший ли это способ? Вы поставите суд в затруднительное положение. Станут придираться к каждой мелочи. — А если и там — перебила она — я буду молчать?.. — Он положил перед ней подготовленный для подписи текст. Она внимательно прочитала, медленно расписалась. — Желаю успеха — сказал, поднимаясь и протягивая ей руку. Какое-то мгновенье она колебалась, ответить ли на рукопожатие. — Спасибо — сказала. — Вы могли оказаться гораздо хуже… — Он улыбнулся, но Барбара не заметила его улыбки. Повернулась и направилась к двери. Ее заслонил сопровождавший надзиратель. Дамиан, которого также вызвали в суд, явился в черном, хорошо сшитом костюме. Самоуверенный, ничем не напоминавший недавнего арестанта. — Хочу поскорей со всем этим развязаться — бросил он, просматривая протоколы. — Свою вину я уже искупил. — Вот как… — удивился он. — Да. господин следователь — пробурчал Дамиан. — Справедливую кару назначит мне некто иной… — Кто ж? — спросил он. — Смею вас уверить — Дамиан отложил бумаги — это будет не ваш суд. Я признаю над собой лишь юрисдикцию духовных властей. Ваш приговор не будет иметь для меня значения… — Он хотел было осведомиться, откуда этот вызывающий тон, действительно ли его нисколько не смущает перспектива сидеть на скамье подсудимых? Но махнул рукой, взял подписанную уже бумагу и велел тому выйти. Последним ввели извозчика. Он шел, сутулясь и тяжело ступая. Тяжело опустился на стул. С первого слова отказался что-либо подписать. — Но послушайте — попытался он его вразумить — это вам ничего не даст. Здесь только ваши показания. Точно записанные ответы. — Нет, нет… — крутил тот головой. — Я не умею читать. Там, конечно, одно вранье… — Совершенно верно — подтвердил он. — Одно вранье. И это ваше вранье. Ваши тщательно записанные показания. — Извозчик сжал в ярости кулаки. Вечером он отправился на ужин. Попрощался со знакомыми. Засыпая с зажженной лампой, видел падающий снег. Утром снег лежал уже толстым слоем повсюду. Дворники подметали тротуары, посыпали их песком. Поезд опоздал… — Мне сообщили, господин следователь — он стоял на перроне рядом с провожавшим его чиновником — что жена этого упрямца… — Он отвернулся. Слева появилось облако пара. Послышалось пыхтение паровоза. Кто такая? — до его сознания дошли наконец слова чиновника. — Жена нашего извозчика, она была уборщицей на железной дороге — громко объяснял тот, стараясь перекричать громыхание тормозящих вагонов. — Вчера бросилась под поезд… — Он стоял не шевелясь. Смотрел на зарумянившееся от легкого мороза лицо чиновника, который нагнулся за его чемоданом. — Я помогу, господин следователь. Поторопитесь. — Он двинулся к вагону. — Значит, арестованного — он смотрел, как тот открывает двери купе — пока что не известили. Но сегодня ему должны об этом сообщить… — Он вздрогнул, придвинулся к тому. — Это ложь… — Что, господин следователь? — донесся вопрос чиновника. Чемодан был уже в вагоне. Он занес ногу на ступеньку. — Когда это случилось? — Чиновник помог ему сесть в купе. — Вчера, господин следователь. — Он захлопнул дверь. Прижался к стеклу. Увидел свою тень, падающую на лицо того человека. Непонятно, его ли это собственные глаза или глаза того, кто стоит, махая снятой с головы шляпой. Послышался звонок. Он ощутил быстрые удары сердца. Они учащались. Открыл рот. — Это его глаза — подумал. — Близкое присутствие того, кто карает невиновных, совершая акт правосудия согласно своим непостижимым законам… Он стоял неподвижно. Вокзал остался уже позади. Они переехали мост. Минуту спустя — над пришедшими в движение двухэтажными домами из серого камня — показалась стройная монастырская башня. Тучи разошлись, выглянуло солнце. Огромное, подернутое дымкой. Он очнулся. Острая боль. Он вновь вступал в ее пределы и, стиснув руки, глядел в черное разливавшееся вокруг сияние.