Линия моей судьбы клонилась «все ниже» и ниже, но никогда еще мои надежды, моя отвага и мое мужество не были такими готовыми к резкой перемене к худшему, как в последующие несколько дней. Слабость в теле делала меня жалким и беспомощным, а созерцание бесполезности моей правой руки вызывало у меня приступы депрессии, вывести из которой меня не могли даже мои постоянные размышления о спрятанных деньгах старого Пита.

«Я сообщу вам о состоянии ваших дел через день или два, м-р Фарриер», — обещал мне на прощание эсквайр Киллиан. И таким уверенным был его тон, что он оказался способен воодушевить меня на некоторое время. Если бы он нашел завещание старого скряги и припрятанные им сокровища, то тогда все наши тревоги нашли бы свой конец, положение фирмы моего дяди упрочилось бы запасом в сто тысяч долларов звонкой монетой, и Фелиция стала бы вольна подарить свою красоту тому, кого выбрало бы ее сердце. Но когда прошел третий день, и вместо ответа на мою записку, которую я послал с Джуди Хоскинс в контору адвоката, я узнал, что эсквайр был вызван в Олбани по делу, которое могло задержать его недели на две, я вновь впал в отчаяние.

Кроме того, в тот день Барри принес мне приглашение на ужин, на котором мой дядя собирался официально объявить о помолвке своей племянницы с мосье де Сен-Лаупом. С удовольствием старого слуги, радующемуся всему, что бросает тень на величие дома его хозяина, добрый глупый Барри не уберег меня от подробностей тех утонченных приготовлений, которые будущий жених совершает в ожидании встречи со своей невестой. Он со смаком описывал шелковые драпировки в опочивальне, инкрустированную кровать и элегантную карету с лошадьми черной масти, которые должны будут отвезти чету новобрачных в свадебное путешествие в Нью-Йорк. Экипаж был даже снабжен комплектом ходовых роликов, которые должны были заменить колеса в том случае, если обильный снег выпадет раньше, чем молодые вернутся в свой дом. И карета и лошади уже стояли в конюшне таверны, потому что пока еще не была построена подобающая им конюшня в усадьбе старого Пита.

— Обильный снег раньше их возвращения? — воскликнул я. — Ты хочешь сказать, до их отъезда, не так ли?

— Не похоже, м-р Роберт; середина декабря, вы же знаете, — ответил старый слуга; и в ответ на мое удивление он рассказал мне, что пока еще день венчания не определен, но он пришел к заключению, что это событие должно произойти задолго до Рождества. «Моунсир» преисполнен желания поскорее завершить это дело.

Я догадываюсь, что благодаря эффекту, произведенному на меня этими новостями, доктор Браун не только позволил, но и посоветовал мне начинать выходить из дома, хотя и делать это с осторожностью, дабы не переутомлять себя, так же как и ограничивать свои прогулки дневными солнечными часами. Итак, на следующий день, закутанный в теплое пальто и опирающийся на свою прогулочную трость тяжелее, чем мне бы того хотелось, я шел по улице, еле передвигая ноги, туда, где видел наилучшую перспективу повстречаться с солнечным светом и наименьшую опасность подвергнуть мою висящую на перевязи руку пристальному разглядыванию любопытных глаз праздных прохожих и сочувственным взорам знакомых. Но не успел я отойти от своего дома, как позади меня раздался стук копыт, скрип вращающихся колес и веселое приветствие голоса, услышать который я желал менее всего на свете. И в следующее мгновение красивая новенькая карета остановилась рядом со мной у обочины тротуара и мосье де Сен-Лауп, выпрыгнув из экипажа, распахнул передо мной дверцу, приглашая меня занять одно из мест внутри салона.

Он только что заезжал за мной на мою квартиру, объяснил он; а сейчас он поглощен испытаниями кандидата на роль форейтора. Не присоединюсь ли я к нему? Мы бы вдвоем увидели, как этот парень управляется с лошадьми на трудном подъеме на участке дороги, ведущей между холмов к его «коттеджу», а затем, прежде чем мы проверим парня на спуске, мы могли бы подкрепить нашу храбрость стаканом мадеры и бисквитами. Кроме того, он хочет показать мне свой дом. Я ведь так и не видел его со дня смерти старого Пита? В его поведении было заметно определенное приукрашивание предвкушаемого им события.

Никогда прежде мое самообладание и воля не испытывали большего напряжения, чем в последующий час, ибо я был подвергнут самым искуснейшим мучениям. Я должен был не просто выдержать все эти муки, но выдержать их настолько безупречно, чтобы произвести впечатление человека, совершенно не заметившего стараний француза. С принятым на себя притворством, показывающим, что родственная привязанность является самым сильным чувством, которое когда-либо могло существовать между мной и Фелицией, я был вынужден, словно единственный в мире человек, способный объяснить другому вкусы и пристрастия девушки, знакомиться с меблировкой дома, выслушивая попутно напыщенные восклицания Сен-Лаупа в адрес ее красоты, которые хотя никогда и не выходили за границы правил хорошего тона, но произносились с заранее предвкушаемым удовольствием, вызывающим багровые пятна на моих скулах. И все это время на моем лице находилась маска полного простодушия, показывающая, что все происходящее рядом со мной не вызывает во мне каких-либо иных, более сильных душевных волнений, чем простые чувства, естественные для родственника в данных обстоятельствах, тогда как за радостным выражением темных глаз француза пряталась убийственная насмешка, а в легкомысленных интонациях его голоса таились нотки безжалостного сарказма; и я стал отдавать себе полный отчет в том, что Сен-Лаупу известно о моем бессилии и о том наслаждении, которое француз испытывает от причиняемой им мне боли. Более того! Я почувствовал, что он догадался о моем намерении терпеливо пройти через все испытания, навязанные мне им, и о причинах, заставляющих меня поступать подобным образом. Когда, например, он назойливо сожалел о том, что доктор Браун не позволит мне подвергаться опасному действию холодного ночного воздуха, а потому я вынужден буду отказаться от приглашения на объявленный на сегодняшний вечер ужин, он заставил меня почувствовать, что сожалеет только о том, что не увидит моего лица в тот самый момент, который расставит точки над «и» в крушении всех моих надежд.

Когда мы наконец вышли перед его домом из кареты, я был похож на человека, готового в ожидании пытки на дыбе упасть в обморок: все мои мысли, все мое существо были поглощены единственной заботой сохранить печать молчания на своих устах. И словно какой-нибудь заговорщик, давший перед пыткой клятву верности своим товарищам, я собрал все свои душевные силы, чтобы исполнить совет Уэшти и прозвучавшее невольным эхом пожелание м-ра Сэквила. Избавление же от тесного соседства в салоне экипажа напоминало ослабление напряжения канатов и механизмов какой-то ужасной машины. И я постарался переключить свое внимание на щеголевато выкрашенные ворота и недавно отремонтированные стены ограды, на посыпанные свежим гравием дорожки и расчищенные от старого мусора клумбы. И хотя Сен-Лауп не смягчил гнета своего жестокого сердца, он, по крайней мере, не стал будить свое воображение и входить в подробности своего будущего блаженства, а, напротив, позволил мне свободно переходить из комнаты в комнату, двигаясь рядом со мной по недавно отполированному полу и высказывая свои соображения о картинах, развешанных на стенах, или о расцветке портьер на окнах.

Столовая, которую я в последний раз видел загроможденной нераспакованными ящиками и тюками, сейчас, насколько это было возможно, напоминала гостиную во французском стиле, консоли и зеркала занимали места в простенках между богато занавешенными окнами, изящные диваны и кресла были обтянуты тонким шелком; только в дальнем конце комнаты стояли небольшой обеденный стол и легкий туалетный столик, заставленные тускло мерцающим старинным серебром и сверкающим севрским фарфором. Камин, около которого в золе Киллиан и я обнаружили тот необъяснимый отпечаток голой ноги, был закрыт бронзовой решеткой изысканной резки. Латунь и чугун были подобраны в удивительном сочетании, а на полке, висящей над камином, с мягкой быстротой тикали часы, чем-то похожие на маленький храм времени.

Из трех небольших комнат, составляющих, если не считать кухни и столовой, весь дом, одна имела простое и скромное убранство, способное удовлетворить скромные требования горничной госпожи. Здесь француз остановился, чтобы спросить мое мнение о служанке, которую он привез из Нью-Йорка на место Уэшти; а когда я ответил, что еще не видел ее, он проронил несколько слов о ее грации и красоте.

— Женщина из города будет продолжать приходить в этот дом, чтобы готовить и убирать, — продолжал он. — Но горничная госпожи будет в состоянии справиться с утренним шоколадом, которым я чаще всего наслаждаюсь в постели, особенно если мое ложе будет делить со мной прекрасная подруга. Здесь, — добавил он, открывая следующую дверь, — место, которое я предназначил для себя.

Меблировка комнаты не была завершена, прежде всего подумал я: она выглядела почти такой же пустой, как и в ту ночь, когда адвокат и я освещали ее стены колеблющимся пламенем свечи, разыскивая автора таинственного следа. В ней, по сути, находились лишь самые простые предметы первой необходимости или чуть более того: потертое седло на грубом каркасе, большой шкаф для одежды, маленький письменный стол с лежащим на нем футляром для дуэльных пистолетов, а над камином располагалась грубо сколоченная вешалка, на которой висело охотничье ружье, пара кавалерийских пистолетов в кобурах и разнообразные кнуты и ремешки.

— Я вижу, вы дивитесь ее непритязательности, — продолжал он. — Вы, может быть, думаете, что эта простота лишь на время? Уверяю вас, что это не так. Я намерен и впредь сохранять здесь именно такой порядок, который будет напоминать мне даже среди полного блаженства, что в этой стране я всего лишь изгнанник. Я собираюсь использовать эту комнату в качестве своей гардеробной и попадать из горячих молодых объятий прямо сюда, в эту комнату, не так ли? Эта обитель также служит удобным местом для хранения некоторых вещей, едва ли способных доставить удовольствие молодой новобрачной, но еще более дорогих для меня из-за тех ассоциаций, которые они вызывают. Вот, например.

Подойдя к камину, он снял один из ремней, висевших над ним, и вложил его в мою руку. Искусно выделанный из кожи серого цвета, кожи необычайной мягкости и гибкости, он был шириною в дюйм и длиною около трех футов. Фактура этой серой кожи не была похожа ни на одну другую, к которой когда-либо прикасались мои пальцы.

— Это, — улыбаясь моему удивлению, пояснил Сен-Лауп, — полоска человеческой кожи, снятая с живого ребенка прекрасной рабыни-черкешенки. Она была наложницей некоего паши в Сенегале, который удостоил меня своей дружбы. Однажды рабыня изменила своему господину с одним из его стражников. И тогда паша живьем бросил женщину на съедение своим львам. С девочки же, в назидание остальным своим наложницам, он повелел содрать одну единственную полоску кожи, как, к примеру, снимают шкурку с яблока — это самая утонченная и возбуждающая любопытство операция.

— Вы хотите сказать, что сами видели все… это? — пораженный ужасом, вскричал я.

— Ну, да. — И он наклонился, чтобы подобрать с полу этот страшный сувенир, выскользнувший из моих пальцев, обратив при этом ко мне свое улыбающееся лицо. — Это был своеобразный знак доверия паши ко мне, посвящение меня в то, что являлось таким совершенно семейным делом.

— И вы все это время находились рядом и наблюдали за… этим?!

— Но, мой милый, мой отказ исполнить его пожелание не смог бы помочь несчастной девчонке и лишь подверг бы опасности то, что было для меня ценной и полезной дружбой. Но даже сегодня этот ремешок имеет прелестную фактуру — не так ли? — и напоминает о розовом тепле пылких ласк возлюбленного.

Пока француз говорил, он держал ремешок пропущенным сквозь свои пальцы, словно испытываемые им при этом ощущения будили в нем некие возбуждающие чувственные желания воспоминания, а затем, прежде чем закрыть и запереть за собой дверь, он бережно повесил ремешок на то же место.

— Каждую ночь, когда я буду находиться вне дома, Де Рец будет спать в этой комнате, и двери ее будут открыты. Это позволит моей молодой жене иметь рядом с собой ангела-хранителя, не поддающегося ни на какие уговоры посторонних. — И Сен-Лауп вновь улыбнулся мне.

— Осмотрим ли мы сейчас ту комнату, которую я приберег напоследок, ибо она олицетворяет собой весь смысл моего существования — это апартаменты новобрачной, — произнес Сен-Лауп, бросаясь открывать дверь и становясь в сторону, предоставляя мне тем самым возможность войти в нее.

То обстоятельство, что мы подошли к этой двери в самом конце осмотра дома, предостерегло меня, что Сен-Лауп предназначил комнату Фелиции для последней, окончательной пытки.

Но в то время как тревога, проистекающая от этой задержки, должна была усиливать тот эффект, который француз хотел на меня произвести, я получил благоприятную возможность ожесточиться против уготованных мне мук. Кроме того, грубые рассказы Барри и тишина и покой самого дома подготовили меня к тому, что я должен был увидеть. Поэтому я смог позволить своему равнодушному взгляду переходить с низкой французской кровати с ее резными купидонами и украшенным цветочной гирляндой изголовьем на розовый ковер на полу, на котором, словно в густом мху, тонули мои ноги, к инкрустациям золотом и слоновой костью на туалетном столике, изображающим сцены любви, а от них к полупрозрачной прелести кружевного пеньюара, лежащего в ожидании женщины на шелковых подушках шезлонга, словно я присутствовал на демонстрации изделий модного драпировщика.

Его глаза, не упустившие ни единого перемещения моего взгляда, были словно прикованы к моему лицу.

— Как вы думаете, это доставит ей удовольствие? — дрожащим от сладострастия голосом произнес он и, подхватив с подушек пеньюар, быстро дважды прижал его к своим губам, с пристальной издевательской усмешкой, скользнувшей над кружевными волнами и, возможно, вызвавшей бы у него муки Тантала, окажись он на моем месте, взглянул при этом на меня. Но его поступки показались мне гротескными до абсурда.

— Хорошо, — с расстановкой произнес я, — но вы не должны забывать, что американские леди, особенно тех из них, кто подобно моей кузине, жил, главным образом, в деревне, утомляет роскошь таких искусно сделанных вещиц, доставляя им вместо удовольствия одно беспокойство. И я делаю это мое единственное замечание об убранстве этой комнаты только потому, что вы спрашиваете меня об этом. Хотя само по себе оно, конечно, безупречно.

Я испытал определенное удовлетворение, увидев Сен-Лаупа в замешательстве, когда он осознал, что так тщательно подготовленная им сцена своего триумфа обернулась против него. И вспыхнувшая в его взоре свирепость выжгла улыбку из его глаз.

— Будем надеяться, что я имел трудный опыт разговора с признанным авторитетом в этой области, — презрительно усмехнулся француз. И он молча поклонился мне через порог. Мы вышли в гостиную и Сен-Лауп обратился ко мне со своим обычным выражением легкой насмешливой учтивости на лице.

— Стакан вина сейчас и бисквит перед тем, как мой слуга отвезет нас обратно в город?

Но я решил, что в этот день у него не будет больше благоприятных возможностей одерживать верх надо мной. Удовлетворение, полученное мною от незначительной победы над Сен-Лаупом, оказалось слишком кратковременным, чтобы поддержать мое самообладание более чем на минуту или две, и моя душевная стойкость была уже на пределе.

Я поблагодарил француза за гостеприимство, но сказал, что вино все еще запрещено мне моим врачом и что меня слишком страшит опасность ушибить плечо при спуске с холма в карете; и поэтому я вернусь в город пешком. За исключением того, что экипаж француза обогнал меня на дороге, и Сен-Лаупа не было в нем, у меня не сохранилось больше никаких воспоминаний ни о моем спуске с холма, ни о том, кого я встречал на улицах, ни о том, каким образом я добрался до дядиной двери. Дом я нашел в том состоянии радостной суеты, какая в большинстве случаев сопровождает приготовления к важному и значительному празднику. Чтобы принять меня, Барри, с закатанными рукавами рубашки и в фартуке из зеленого сукна, даже оставил двух нанятых ради такого события официантов, накрывавших под его надзором длинный обеденный стол в столовой. Мисс Фелиция, сказал он мне, заканчивает в гостиной составление последних букетов из живых цветов, и тотчас же провел меня к ней.

Я знал, что в это время суток и в такой ясный день вся гостиная должна быть заполнена светом, ибо дом стоял на достаточно высоком месте и солнце, склоняющееся к вершинам холмов за рекой, заливало комнату потоками своих стремительных лучей. Но в моей памяти она осталась местом мрачного уныния, единственным светлым пятном в котором была Фелиция, чей стройный силуэт с золотым нимбом вокруг головы феерически выделялся на фоне высокого окна; рядом с ней находилась ее новая служанка, проворная молодая особа, заменившая благодаря необыкновенной щедрости мосье де Сен-Лаупа Уэшти. Увы, даже ее любезная воркующая скороговорка звучала насквозь фальшиво.

— О, Роберт, как хорошо, что вы пришли! Но вы подвергнете свое здоровье опасному воздействию холода вечерних сумерек, если задержитесь здесь чуть дольше, чем это возможно. Хиби, эта работа может подождать, пока я не позову вас. Садитесь, кузен Роберт.

— Нет, — произнес я с трудом. — Давайте порадуемся последним солнечным лучам, кузина Фелиция, и пока не зашло солнце, погуляем в саду. То, что я должен сказать вам, не займет много времени.

Ни я, ни Фелиция не произнесли больше ни слова до тех пор, пока горничная не принесла девушке ее плащ и мы не вышли на посыпанную гравием дорожку сада, откуда в тот вечер приезда моей кузины, казавшийся теперь таким далеким, огромный волк свирепо глядел на нас… И тут я взорвался:

— Фелиция, вы не можете иметь серьезных намерений довести до конца то, что вы собираетесь совершить!

— Я не имею серьезных намерений? — прервала она меня прежде, чем я успел сказать еще хоть слово. — Прогнала ли бы я Уэшти — Уэшти, которая вскормила и воспитала меня — и старого Генри, который был личным слугой моего отца, еще когда они оба были маленькими мальчиками, если бы я не собиралась довести до конца то, на что я решилась?

Ее голос был таким печальным, так наполнен грустью, унынием и твердостью принятого решения, что я смотрел на нее, как редко смотрят на своего собеседника, по крайней мере, когда люди молоды и полны искреннего пытливого негодующего желания понять другого. Фелиция встретила мой взгляд своими полными чистоты и непорочности глазами, лицо ее было спокойно, линия губ легка и тверда, так что красоту ее рта не портила ни единая черточка, ни малейший штрих. И по этому взгляду девушки я понял, что у меня нет никакой надежды поколебать ее в принятом ей решении. Тем не менее после того, как Фелиция закончила говорить, я сказал ей о том, ради чего я пришел сюда.

— Этот человек отвратителен, Фелиция — он сластолюбец — и он жесток. Я пришел к вам после того, как провел с ним час, осматривая тот дом, в котором он намерен поселиться вместе с вами. Я не могу рассказать вам… Зрелая женщина, возможно, поняла бы…

— Я понимаю достаточно, чтобы знать, насколько он жесток и бессердечен — и я тем более желанна ему, потому что он знает, что я ненавижу его и люблю вас… Я сказала ему об этом…

— Вы сказали ему, что — что вы любите меня! — воскликнул я, и в моих глазах отразилась гордая посадка ее головы и чистый и светлый взгляд, с которым Фелиция сделала мне свое признание.

— Да. Сен-Лауп спросил меня об этом. И я поступила так, как я только что рассказала вам. Я должна была это сделать — сказать ему, что если он возьмет меня в жены, то возьмет нелюбящей его. Он ответил мне, что я буду не первой девушкой, входящей в его жизнь с неохотой, чтобы потом навсегда остаться его преданной рабыней. Позднее — это был вечер, следующий за тем, в который я дала ему обещание выйти за него замуж — он спросил меня, не люблю ли я вас, и когда я запнулась с ответом, напомнил мне, как он застал нас вместе в те снежные сумерки, когда волк ранил вас. Я сказала ему, что, по крайней мере, думаю, что полюбила вас именно в тот вечер.

«Вы все еще любите его», — настаивал он. «Мосье, — сказала я ему — мы говорили с ним по-французски, ему нравилось, когда я говорила с ним на этом языке, — мосье де Сен-Лауп, с тех пор, как вы заставили меня признаться в моей любви к Роберту Фарриеру, я поняла, что буду любить его всем сердцем — и примите к сведению это утверждение».

— Фелиция! Дорогая моя! — воскликнул я. И если бы не моя висящая на перевязи искалеченная рука, я бы сжал ее в своих объятиях.

— Не делай этого, — прошептала она. — Нет-нет — нет, потому что я принадлежу Сен-Лаупу. Ему может даже понравиться, что наша любовь так подводит нас. Сен-Лаупу будет очень приятно сознавать это, мой дорогой. И поэтому я не могу, я не должна давать волю своим чувствам.

— Ах, но это ужасно! — воскликнул я. — Ты не должна делать этого! Пойдем к нашему дяде, расскажем ему, какие чувства ты испытываешь к этому человеку. Иначе, если ты этого не сделаешь, это сделаю я. И еще я расскажу ему о том, о чем я узнал за сегодняшний день. И простая мысль о тебе, приносящей себя в жертву, наполнит ужасом его сердце. Он выставит этого негодяя из своего дома.

— И разоренный и обесчещенный несчастный старик умрет еще до весны, — добавила она с печальной убежденностью.

— Ты не можешь быть уверена в этом, — возразил я. — И если он умрет, то ведь он уже старик, он прожил свою жизнь. Самое большее, через десять лет, он, вероятно, умрет. Должна ли ты жертвовать счастьем всей твоей жизни, чтобы купить ему еще десять безмятежных лет, наполненных самомнением и самолюбованием, без которых он не может прожить и дня? Дорогая моя, это скверно, это ужасно, это больше, чем ужасно — это глупо!

— Роберт, — мягко сказала она, положив свои легкие ладони на перевязь, поддерживающую мою правую руку, — глупо это или нет, но я должна это сделать. Ты не знаешь всех мотивов, движущих мною; и бесчестно думать так о нашем дяде, только его большое доверие к тебе удерживает его от разговора с тобой — ведь он должен был догадаться, что именно ты будешь думать о нем. А я в долгу перед ним куда большем, чем благодарность за пищу, кров и привязанность, которыми он одаривает меня. Только благодаря ему, только благодаря той большой сумме, которую он заплатил два года назад, мой отец не умер в тюрьме — не в долговой тюрьме, куда многие честные люди могут угодить по несчастью, — а тюрьме для уголовных преступников и мошенников. Деньги нашего дяди позволили моему отцу погасить растрату прежде, чем она была обнаружена — а ведь то обстоятельство, что сестра его жены была женой моего отца, довод для такого поступка отнюдь не самый веский. Я узнала об этом, просматривая после смерти отца его бумаги. И наш дядя никогда не сказал мне об этом ни единого слова. До сегодняшнего дня он так и не знает, что мне все известно! Я…

— Вероятно, тогда произошло что-то другое, — прервал я Фелицию. — Скорее всего, ты просто не поняла, что речь шла о какой-то финансовой операции. Твой отец — возможно ли, чтобы он…

Печально улыбаясь моему рвению, Фелиция обреченно покачала головой.

— Я подумала об этом. Я показала найденные мной бумаги адвокату отца. Я чувствовала, что должна узнать правду. Поэтому ты видишь, — продолжала она после глубокого вздоха, — если дочь моего отца может хоть что-нибудь сделать — пусть даже самую малость при величайшем жертвоприношении — ради того, чтобы обеспечить такую же спокойную старость для ее дяди, какую тот подарил ее отцу, она должна сделать это, мой дорогой. Разве не так? Положение обязывает. — И она улыбнулась мне дрожащими губами и сверкающими от непролитых слез глазами.

— Однако если дядя Баркли не употребит деньги Сен-Лаупа на обеспечение своей старости, он вложит их все в свое дело, и сделает это сегодня, — упрямо сказал я. — Но сегодня это не поможет ему.

— Дядя Баркли использует деньги Сен-Лаупа так, чтобы обеспечить свою старость, — ответила Фелиция, и мне нечего было возразить в ответ.