Истоки
Космополитическая христианская культура Киева, «матери городов русских», от обращения князя Владимира в 988 г. до разграбления Киева монголами в 1240-м. Заимствование Киевской Русью художественных форм и перенятое ею идеи избранности от Византии «второго золотого века». Очарованность красотой и пристрастное отношение к истории; закладка нового города при Ярославе Мудром (великий князь Киевский в 1019–1054 гг.); продвижение на север при Андрее Боголюбском (великий князь Владимиро-Суздальский в 1157–1174 гг.)
Возрастающее влияние «земли лесов», центрального Волго-Окского района Великороссии, особенно во время монгольского ига, 1240–1480 гг. Укрепление общинных связей во время ослабления центральной власти. Страхи и чары леса: медведи, насекомые и, превыше всего, огонь. Непреходящая значимость для русского воображения исконных предметов обихода этого первозданного пограничного края: икона и топор в каждом крестьянском доме. Пушка и колокол в каждом поселении — символы могущества металла в мире дерева.
Преобладание конкретных образов и звуков над абстрактными понятиями и идеями. Образы святых на деревянных иконах; иконостасы, олицетворяющие небесный порядок и иерархию. Самая почитаемая икона Великороссии — образ Владимирской Божией Матери; величайший художник Руси — Андрей Рублев (1370–1430). Колокола как «ангельские трубы» и гипнотизирующая какофония.
1. КИЕВ
По сути, история русской культуры есть история трех городов: Киева, Москвы и Санкт-Петербурга. Не один из них не может быть назван древним по стандартам всемирной истории. Первый, вероятно, основан в VIII в., второй в XII, последний заложен в XVIII. Каждый был столицей славянской империи, расползавшейся на восточной окраине Европы, каждый оставил неизгладимый след в культуре современной России.
Возвышения Москвы и Санкт-Петербурга были важнейшими событиями новой русской истории, а глубокое, хотя и подспудное соперничество этих городов остается непреходящей темой их зрелого культурного развития. Однако сюжет этой драматической ситуации восходит к Киеву, первому из трех великих городов, переживших величие и падение. Слабеющий и теряющий свое значение с течением времени, яблоко раздора между польскими и украинскими историками, Киев оставался «матерью городов русских» и «радостью мира» для летописцев. Память о его великолепии сохранилась в устном фольклоре, став источником постоянного ощущения сплоченности и былого величия православных восточных славян. По народной пословице, Москва была сердцем России, Санкт-Петербург ее головой, но Киев — матерью…
Вопрос о происхождении Киева все еще темен, прослеживаемая история начинается с основания северными воинами-торговцами цепочки укрепленных городов вдоль рек, которые текли по богатым восточным равнинам Европы в Черное и Средиземное моря. Днепр был главной артерией этого нового торгового пути на юг от Балтики; и многие исторические города ранней России, такие, как Чернигов и Смоленск, были основаны на стратегических точках верхних притоков Днепра. Киев, самый открытый и южный из укрепленных городов на этой реке, стал главным посредником в сношениях с Византийской империей на юго-востоке, а в IX–X вв. — проводником последовательного обращения в православие как скандинавских князей, так и славянского населения края. Расположенный на высоком западном берегу Днепра и надежно защищенный, Киев вскоре стал бастионом христианства на пути воинственных язычников — кочевников южных степей. С экономической точки зрения он был оживленным торговым и, возможно, крупнейшим городом Восточной Европы; с политической — превратился в центр славянской цивилизации, основой которой была не столько территориально оформленная государственность, сколько цепочка укрепленных городов, объединенных не очень крепкими религиозными, экономическими и династическими связями.
Киевская Русь была тесно связана с Западной Европой — через торговлю и смешанные браки со всеми королевскими семьями западных христиан. Россия упоминается в таких ранних эпосах, как «Песнь о Роланде» и «Нибелунги». Действительно, могли бы явиться на свет эти выдающиеся памятники высокого западного средневековья, когда б воинственная христианская цивилизация в Восточной Европе не смягчала удары многочисленных вторжений менее цивилизованных степных народов?
Этим многообещающим ранним связям с Западом так и не суждено было упрочиться. Неумолимо, все дальше и дальше Киевская Русь двигалась на восток, втягиваясь в ослаблявшую ее борьбу за господство над евразийской степью.
Описания государственного прошлого этого самого бескрайнего в мире пространства так и остались очень неполными. Подобно предшественникам — скифам, сарматам и гуннам (и их монгольским современникам и противникам), русским предстояло получить в более стабильных обществах репутацию непредсказуемых и суровых. Однако, в отличие от других обитателей степи, русские преуспели не только в завоеваниях, но и в цивилизации целого региона, от Припятьских болот и Карпатских гор на западе до пустыни Гоби и Гималаев на востоке.
Побудительные для этих свершений веяния пришли не из Европы или Азии, а из Византийской империи, простиравшейся между той и другой и сочетавшей греческое слово с восточной пышностью. Константинополь — столица Византии — был расположен на берегу водной полосы, отделявшей Европу от Азии и соединявшей Средиземное море с Черным и реками, ведущими в самое сердце Центральной и Восточной Европы: Дунаем, Днепром и Доном. Именуемый «новым» или «вторым» Римом, город Константина оставался преемником старой Римской империи в ее восточной половине в течение почти тысячелетия после падения западной.
Важнейшим из культурных деяний Византии было обращение в христианство славян. Когда Святая Земля, Северная Африка и Малая Азия подпали под ислам в VII–VIII вв., Византии пришлось обратиться на север и запад, чтобы вернуть утраченное. К IX в. упроченная уверенность в своей силе подвигла Константинополь к новой экспансии. Долго обсуждавшиеся вопросы христианской доктрины были разрешены седьмым церковным собором; мусульманские захватчики отражены вовне, а пуританские иконоборцы осуждены внутри столицы. Императоры и патриархи вновь подвергли сомнению ценности Запада, еще не до конца освободившегося от наследия «темных веков».
Быстрое расширение византийского политического и культурного влияния на Балканах на протяжении IX в. придало дополнительный блеск этому «второму золотому веку» византийской истории. Решающим этапом в этом продвижении была миссионерская деятельность двух братьев — греков из сопредельной славянскому миру Македонии: Кирилла, много путешествовавшего и широко известного ученого, и Мефодия, государственного деятеля с богатым опытом в славянских областях Византийской империи. В отдаленной Моравии и позже в Болгарии они создали письменность для перевода на местные славянские языки основополагающих книг православного христианства. По-видимому, первоначально они пользовались ни на что не похожим, ими же изобретенным глаголическим алфавитом, но их последователи вскоре обратились к кириллице, для которой большинство букв было заимствовано из известного многим греческого алфавита. За полвека после смерти миссионеров богатейшую богословскую литературу перевели на славянский в транскрипции и того и другого алфавита. Славянский стал церковным языком всех православных славян, а кириллица, названная именем более ученого брата, — алфавитом болгар и южных славян.
В результате литургической и литературной активности последователей Кирилла и Мефодия в Киевской Руси в X и начале XI вв. язык восточных славян сделался (наряду с латинским и греческим) одним из трех письменных и богослужебных языков средневекового христианства. Церковнославянский, при всех его многочисленных изменениях и вариантах, оставался основным литературным языком России до конца XVII в.
Изначально Киевская Россия, или Русь, как она тогда называлась, занимала уникальное место среди большинства славянских княжеств, перенявших устройство и вероисповедание Византии. В отличие от балканских славянских королевств, владения Киева находились вне пределов бывшей Римской империи. Киев был одним из последних национальных образований, принявших византийское христианство, и при этом самым крупным — его земли простирались на север до Балтики и почти до Северного Ледовитого океана, однако политически только Киев никогда не подчинился Константинополю.
В культурном отношении тем не менее Киев зависел от Константинополя даже более, чем многие собственно имперские области, ибо в конце X — начале XI вв. русские князья приняли православие с некритическим энтузиазмом новообращенных и стремились перенести величие Константинополя в Киев с ненасытностью nouveau riche. Сразу после своего обращения в 988 г. князь Владимир воссоздал в Киеве великолепие византийских обрядов и служб, а при его знаменитом сыне Ярославе Мудром из Византии валом повалили ученые богословы, несшие с собой византийские образцы для ранних русских канонов, хроник и проповедей. Грандиозные соборы Святой Софии и Святого Георгия, ставшие «золотыми воротами» города, повторяли одноименные храмы Константинополя.
Преисполненный «христианского оптимизма, возрадовавшись, что Русь удостоилась объединить христианство «одиннадцатого часа» перед концом света», Киев откровеннее, чем сама Византия, заявлял, что православное христианство разрешило все важнейшие проблемы веры и богослужения. Оставалось одно — утвердить «правое восславление» (буквальный перевод «православия», русская калька греческого «ортодоксального») в формах богослужения, восходящих к Апостольской церкви и установленных на бее времена ее семью экуменическими соборами. Изменения в догме или даже в священной фразеологии нетерпимы, ибо на любое расхождение во мнениях существует только один ответ. В конце IX в. восточная церковь впервые разошлась с Римом из-за того, что тот присоединил «и от Сына» к формуле Символа веры, утвержденной Никейским собором, по которой Святой Дух исходит «от Бога Отца».
Нигде эта традиционная восточная формула не отстаивалась с таким великим рвением, как на Руси. Словно компенсируя относительно позднее свое обращение, русская церковь принимала православные определения истины и византийское искусство, не подвергая их и малейшему сомнению, но сложные философские традиции и литературные нормы Византии (не говоря уже о классических и эллинистических корнях византийской культуры) русским православием никогда не были должным образом усвоены. Таким образом, Россия фатально восприняла «византийские достижения… без византийской пытливости».
Из столь многообразного и изысканного византийского наследства Киевская Русь выделила и развивала две характерные составляющие, предопределившие дальнейшее развитие русской культуры. Прежде всего, непосредственное восприятие красоты, страстное желание узреть духовные истины в конкретных формах. Согласно самой ранней летописи киевского периода, именно красоты Константинополя, великолепие храмов и обрядов подвигнули Владимира к обращению. В «Повести временных лет» — ярком и нередко прекрасном литературном творении — сообщается, что посланцы Владимира нашли мусульманское богослужение непотребным и смрадным, а в церемониях западных христиан не увидели красот. Не то в Константинополе: «…ввели нас туда, где служат они богу своему, и не знали — на небе или на земле мы: ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой и не знаем, как и рассказать об этом. Знаем мы только, что пребывает там бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах.
Не можем мы забыть красоты той, ибо каждый человек, если вкусит сладкого, не возьмет потом горького…».
В стремлении перенять этот опыт переживания красоты киевские князья возводили в каждом крупном городе восточных славян соборы в византийском стиле. На внутренней стороне центрального соборного купола, символизировавшего небеса, изображался могущественный Пантократор, божественный создатель небес и земли. Среди мозаичных и фресковых фигур, которые украшали внутренние стены и купола, выделялся образ Теотокос — Непорочной Девы-Богородицы. Собор был вместилищем прекрасного и средоточием святости для жителей близлежащих мест. Само слово «собор», означавшее некую общность людей, все совместные действия которых совершаются только в согласии с божественной волей, стало также означать и храм; и жизнь каждой общины выстраивалась вокруг литургии: совместного богослужения в память искупительной жертвы Христа.
В те времена на Руси конкретная красота более, чем абстрактная идея, выражала суть христианства, что предопределило рассвет византийского искусства и литературы на русской почве. Человек не должен был размышлять над тем, что уже твердо установлено, или толковать таинства, но с любовью и смирением блюсти и украшать унаследованные формы молитвы и богослужения — и тем самым, возможно, прийти к ощущению грядущего сияющего мира. За несколько десятилетий после обращения Владимира Киев превратился в величественный город. Побывавший в нем западный епископ назвал Киев «соперником Константинополя», а первый митрополит-соотечественник Илларион Киевский отозвался о городе так:
Во всех старорусских описаниях христианских правителей «обязательно упоминалось об их физической красоте. Наравне с милосердием и благотворительностью это непременная черта идеального князя».
Грамотность среди всех, кто практически в ней нуждался, была распространена гораздо шире, чем это обычно представляют; однако книги были замечательны скорее искусным оформлением, чем содержанием. Старейшая из дошедших до нас русских рукописей «Остромиров свод» (1056–1057) — это богато украшенное и орнаментированное собрание евангельских текстов, предназначенных для церковного богослужения и Расписанных по дням недели. В Древней Руси не существовало даже полного текста Библии, не говоря о самостоятельных теологических изысканиях. Большинство из двадцати двух рукописных книг, сохранившихся от XI в., и восемьдесят шесть — от XII, изукрашенных как словесно, так и изобразительно русскими копиистами, — это собрания текстов и проповедей, предназначенных для практического руководства при богослужении. Изначально предпочтение было отдано не великим богословам и законодателям Византии, но ее проповедникам, таким, как Иоанн Златоуст. В проповедях величайших киевских писателей, Иллариона Киевского и Кирилла Туровского, оттенки смысла тонут в потоке прекрасных образов воскресения.
Действительно, на старой Руси не было сколько-либо искусного или утонченного самостоятельного критического богословия. Даже позже, в московский период, «спекулятивное» было представлено «зрительно», и почитаемые учителя именовались «смотреливыми», т. е. «теми, кто узрел». Местные й современные святители приобрели в русском богословии исключительное значение. Деяния их свершались на глазах у современников: Феодосий Киевский, отказавшийся от богатства и даже от аскетизма, дабы превратить Киево-Печерскую лавру в источник мудрых советов и благотворительных дел; Авраамий Смоленский, столь же искусный богомаз, сколь и проповедник, учительствовавший о Страшном суде, страстными молитвами призвал дождь на иссушенную степь. Превыше всех почитались первые русские святые Борис и Глеб, невинные юные сыновья Владимира, которые радостно приняли смерть во время киевской смуты, чтобы искупить грехи своего народа в подражание Христу .
Богословие, «слово Божие», являло себя в житиях святых. Тот, кто не мог сам стать святым или знать святого, все же мог иметь живое общение с ним через иконописный образ и по рассказам агиографа. Священное изображение или икона были наиболее почитаемой формой богословского выражения на Руси. И верно: для обозначения «праведных» или «святых» самым распространенным было слово «преподобный», т. е. «очень подобный» ликам на иконах. Однако столь же высоко ценимы были и жития святых, предназначенные для чтения вслух «на добрую удачу и пользу тех, кто слушает». Вступавший в святую обитель или готовивший себя в монахи назывался «послушником», т. е. «покорно слушающим». Как разъяснял один из величайших русских агиографов, увидеть лучше, чем услышать, а последующие поколения, которые уже не могут увидеть, смогут тем не менее «поверить словам тех, кто слышал, если те говорят в правде».
Было нечто гипнотическое в модуляциях церковных распевов, а подобные полусферам ниши (голосники) в стенах ранних киевских церквей создавали томительный запаздывающий резонанс, который затемнял смысл, но усиливал воздействие песнопений литургии. Стремление к красоте проявлялось во всем, не только в мозаике, фресках и иконах, но и в красочных одеяниях величественных процессий и в изысканном курсиве (скорописи), которым впоследствии переписывались поучения и летописи. Святилище, в котором священники служили обедню, было обителью Бога в этом мире. Обильные воскурения в царских вратах символизировали облако, в котором Бог сошел к Моисею, а теперь как бы сходил ко всем верующим в освященном хлебе, который выносил священник в наивысший момент литургии.
В те времена русских привлекала в христианстве эстетическая притягательность литургии, а не рациональная (умственная) модель богословия. Безоговорочно принимая православное определение истины, они рассматривали как равноценные все формы исповедания и прославления веры. Слова, звуки и зрительные образы были соподчиненными и взаимосвязанными составляющими общей религиозной культуры. На Руси, в отличие от Средиземноморья и западного мира, «церковное искусство не было привнесено в религию извне, но проистекало изнутри».
Поразительное чувство истории, эта еще одна существенная особенность ранней русской культуры, объясняется тем же страстным желанием увидеть духовную истину в ощутимо материальной форме. Как у большинства наивных воинственных народов, религиозная истина проверялась способностью вдохновлять на победу. Притязания христианства на чудодейственность не были единственными в своем роде среди мировых религий; но православное христианство предложило особенно полное отождествление харизматической силы с исторической традицией: неразрывную преемственность патриархов, пророков и апостолов от сотворения к воплощению и — до последнего суда. Чувство величия и высокого предназначения вселяла в души людей церковь, возникшая в первоначальных христианских епархиях, и Империя с центром в городе Константина Великого, человека, который обратил Римскую империю в христианство и принял участие в первом экуменическом церковном соборе в Никее. Купцы и паломники, возвращаясь в Киев, рассказывали о великих империях Востока и святых землях, и их рассказы естественно и уместно вплетались в церковные летописи. Тогда как Западная и Северная Европа унаследовали первичное и еще не организованное христианство от распадавшейся Западной Римской империи, Русь восприняла совершенное вероучение еще не покоренной Восточной империи. Новообращенным всего и оставалось, что вписать заключительную главу в торжество священной истории — «превращение царство земного в царство церковное»: подготовить последний собор (экклесию) святых перед престолом Божиим.
«Древнерусское богословие было всецело исторично из-за отсутствия рациональных и логических начал». Изложение священной истории в форме летописи было, возможно, наиболее важным и выдающимся видом литературной деятельности киевского периода. Летописи на церковнославянском языке были написаны в Киевской Руси задолго до хроник, созданных на итальянском или французском, и с не меньшей художественностью, чем сочинения на латыни или немецком. Красочное описание людей и событий в основном своде «Повести временных лет» поразило первого западного исследователя русских летописей Августа Шлёцера как превосходящее какое бы то ни было повествование средневекового Запада и подвигло ученого ввести в учебный план современного университета наравне со всемирной и русскую историю.
Окончательный список «Повести временных лет», составленный в начале XII в., вероятно, опирался на работы многих авторов в течение предшествующего столетия и, в свою очередь, послужил основой для бесчисленных последующих летописей, зачастую более подробных и обстоятельных. Почтение, с которым относились к этим священным историям, впоследствии позволило превратить даже незначительные изменения в повествовании или генеалогии в действенные формы политической и идеологической борьбы между соперничающими князьями и монастырями. Разночтения в списках хроник остаются для тех, кто способен овладеть этой тайнописью, в числе самых надежных путеводителей по политической междоусобице средневековой Руси.
Русские летописи — гораздо более ценный источник дли изучения как светской, так и церковной истории, чем большинство монастырских хроник средневекового Запада. Элементы язычества, политическая и экономическая информация и даже полные тексты народных сказок зачастую соседствовали в традиционных рамках церковного летописного списка. В целом Киев был довольно космополитическим и терпимым культурным центром. В летописях немало свидетельств живучести древних языческих обрядов. Среди фресок на стенах особо почитаемой Святой Софии в Киеве есть и чисто светские сюжеты. Первый и наиболее распространенный в копиях список сказания о хождении русского паломника в Святую землю содержит больше бесстрастных географических и этнографических описаний, чем большинство описаний того времени, принадлежащих западным пилигримам и крестоносцам. Светскостью изложения и обилием бытовых подробностей знаменитая эпическая поэма «Слово о полку Игореве» превосходит сочинения московского периода. Если признать временем ее создания киевский период, то и житейский, и литературный гений Киевской Руси представляется еще более поразительным .
Светская литература не менее богословской была настояна на особом восприятии истории. Ведущий советский историк древней русской литературы писал: «Всякий повествовательный сюжет в русской средневековой литературе рассматривался как исторически бывший…
Действующими лицами древнерусских повествовательных произведений всегда были исторические лица либо лица хотя и не существовавшие, но историческое существование которых не подвергалось сомнению. Даже в тех случаях, когда в произведение древней русской литературы вводилось вымышленное лицо, оно окружалось роем исторических воспоминаний, создававших иллюзию его реального существования в прошлом.
Действие повествования всегда происходило в точно определенной исторической обстановке, или, еще чаще, произведения древней русской литературы рассказывали непосредственно о самих исторических событиях…
Вот почему в средневековой русской литературе не было произведений чисто развлекательных жанров, но дух историзма пронизывал собою всю ее от начала и до конца. Это придавало русской средневековой литературе отпечаток особой серьезности и особой значительности».
Желание обнаружить как первопричину, так и поддержку в истории произросло отчасти из суровости восточной равнины. Издавна не история, а география заботила обитателей евразийских степей. Резко континентальный климат, малочисленность и отдаленность друг от друга рек, скудость осадков и разбросанность плодородных почв обуславливали жизнь обыкновенного сельского жителя; а приливы и отливы кочевников-завоевателей казались не более чем бессмысленным движением предметов на поверхности неизменного и враждебного моря.
Тот из степных народов, который осознавал значение времени, а самого себя призванным исполнить свое предназначение во времени, сразу обретал особое положение. На юге обращение в иудаизм, вероучение в высшей степени историчное, продлило жизнь плохо укрепленной Хазарской империи; а на востоке волжские булгары приобрели влияние, несоразмерное с их численностью, приняв ислам. Исторически христианство явилось на полпути во времени между этими двумя монотеистическими религиями и, пустив корни в восточном славянстве, обеспечило ему ту же психологическую уверенность, какую вероучения пророков дали соседним цивилизациям.
Поучению митрополита Иллариона «о законе и благодати» исторически предопределено было стать самой распространенной проповедью киевского периода. По-видимому, впервые Слово было произнесено на Пасху 1049 г., всего через два дня после праздника Благовещения в церкви Благовещения близ Золотых Ворот во время торжественного богослужения по случаю завершении строительства городской стены вокруг Киева. Противопоставив ветхозаветному закону благодать, ниспосланную Новым Заветом, Илларион не медля описывает приход века славы на русскую землю. Он призывает Владимира восстать из мертвых, дабы увидеть Киев, ставший Новым Иерусалимом. И как во времена Моисеева закона Давид, сын Соломона, возвел храм в Иерусалиме, так сын Владимира Ярослав Мудрый построил Святую Софию, «домъ божш великый святый его премудрости» в стенах «славного града» Киева. Подобно народу Израилеву, киевляне были призваны не только исповедовать веру, но свидетельствовать делами своими преданность Богу живому. И церкви были возведены, и город преобразился под Ярославом не ради украшательства, а во свидетельство христианства. В ответ на щедрый дар Бога — Его сына — народ Божий возносил молитвы, славящие и благодарственные. Искусство и церковные обряды обязательно освящались единственно «православной» церковью, в которой Его святой дух пребывал.
Консервативная приверженность старым обычаям, как ни странно, способствовала усилению решительного ожидания конца света. Будучи уверены в том, что установленные формы искусства и богослужения должны быть сохранены нетронутыми до Второго пришествия Христа, русские были склонны истолковывать неизбежные нововведения как знак приближающегося конца света. Хотя это «эсхатологическое помешательство» более характерно для позднейшего, московского периода, признаки его просматриваются уже в темных пророчествах Авраамия Смоленского.
Ту общность, которую достигла Киевская Русь, она обрела в основном путем последовательных обращений в христианство — на север от Киева и от княжеских дворов в каждом городе — вширь, с охватом все новых слоев населения. Несомненно, что в процессе объединения главенствующим была христианизация, а не колонизация, и каждая новая волна обращенных усваивала не только византийские традиции, но и киевское культурное наследие. Славянский язык становился общепринятым языком письменности и богослужения, постепенно вытесняя исконные финно-угорские языки с русского Севера на окраины; на запад в Финляндию и Эстонию и на восток вдоль Волги — в Мордовию и к черемисам. Росло чувство исторического предназначения, и идея христианства как победоносной религии воинства крепла по мере того, как на пути его распространения возникали трудноодолимые препятствия, связанные с язычеством и географическими факторами.
Всюду приход новой веры внешне проявлялся в монументальной церковной архитектуре: величественная Святая София в Новгороде, втором по значению городе ранней Руси и средоточии коммерческих контактов с германскими народами Балтики; великолепный Успенский собор во Владимире, главной северной резиденции киевских князей и опорном пункте на Верхней Волге. Оба этих шедевра XII в. были построены в стиле одноименных киевских и получили их имена; при этом церкви возводились не только в городах, но, зачастую даже без упоминания в монастырских летописях, и в таких необжитых местностях, как, например, на берегах Ладожского озера. Там в конце 1160 г. была построена церковь Святого Георгия, украшенная прекрасными фресками, которые иллюстрировали верность традиции и осознание предопределенности, засвидетельствованное в летописях. Тот факт, что даже эта достопамятная церковь не отмечена в летописях, говорит о том, что, возможно, таких несохранившихся храмов было немало. Георгий Победоносец, поражающий дракона, считался святым покровителем русского Севера; Свято-Георгиевская церковь, должно быть, была построена во исполнение обета за победу в битве со шведами. Византийские по иконографии, сохранившиеся фрески указывают, однако, на повышенный интерес к подробностям Страшного суда, сцены которого занимают не только предназначенную для того западную стену, но и выступают за ее пределы, что характерно именно для русских церквей.
Излюбленными персонажами фресок были пророки и военачальники Ветхого завета. Среди суровых ликов византийского письма сострадающая Мария виделась единственным и желанным источником утешения и спасения. Она была покровительницей Киева и Новгорода, так же как и Константинополя. Русские именовали ее Пресвятой и посвящали храмы ее Успению задолго до западных христиан. Именно она даровала облегчение от вечных мук, как сказано в знаменитом апокрифе «Хождение Богородицы по мукам», пришедшем в XII в. из Византии и получившем самое широкое распространение на Руси. Сострадая покойным грешникам, она спускалась в преисподнюю, добиваясь для них ежегодного освобождения от страданий на время от Святого четверга до Пятидесятницы.
Большинство мифов, сложенных о святых городах предшествующих цивилизаций, приноравливалось к Киеву и Новгороду, а знания, накопленные в древних святынях и монастырях, приписывались возникавшим монастырям православных восточных славян. Легенда о том, что апостол Андрей принес христианство прямо в Киев, как Петр — в Рим, повторяла подобную легенду о христианизации Константинополя. Такие заимствования, как из легенд о катакомбах Рима, получили дальнейшее развитие в легендах о киевских пещерах, и таким образом искусно взращивалась идея о том, что Киев может стать «вторым Иерусалимом».
Киевскую Русь превыше всего объединяла только общая религия. Только формы вероисповедания и богослужения были едиными в этой неоформившейся цивилизации. Слабые экономические связи и политические союзы начали разрушаться из-за междоусобиц конца XII в., взятия Константинополя латинянами в 1204 г. и последующего почти одновременного нападения на восточных славян монголов с востока и тевтонских кнехтов с запада.
Монголы, которые разграбили Киев в 1240 г., оказались более страшным врагом. Они беспрепятственно рыскали по всей степи, перекрывали торговые речные пути на юг и держали «мать городов русских» в постоянном страхе. Чтобы сохранить культурную самостоятельность и местное самоуправление, приходилось регулярно платить дань монгольскому хану. В отличие от мусульман-арабов, которые по мере расширения своих владений в христианском мире несли с собой греческие научные знания и философию, кочевники-язычники Чингисхана и Батыя не привнесли почти ничего интеллектуально или художественно ценного. Очевидное наследие монголов лежало в военной и административной сферах. В русский язык вошли монгольские названия денег и оружия, а также был принят новый порядок подачи прошения правителю, так называемая «челобитная» (буквально — «бить челом») — проситель простирался ниц и бил лбом о землю.
Монгольское иго — приблизительно с 1240 г. до окончательного освобождения от данничества в 1480 г. — было для православных восточных славян не столько «восточным деспотизмом», сколько децентрализованным местничеством. Этот «удельный период» русской истории был одним из тех, когда, по словам Шпенглера, «…утомленная большая история как бы впадает в спячку. Человек уподобляется растению, прикрепленному к земле, бессловесному и жизнестойкому. Вновь на исторической сцене появляется вневременная деревня и «вечный» крестьянин, рождающий чад и бросающий в лоно земли семена, — поглощенная заботами, бедствующая масса, разоряемая набегами бродячих военных дружин… Люди едва сводят концы с концами, влачат жалкое существование, экономя по мелочам и откладывая каждый грош… Массы вытаптываются, но выжившие с первозданной плодовитостью заполняют брешь и продолжают мучиться дальше».
«Большая история» того времени была историей воинственных восточных правителей; их изматывающие силы и нервы набеги тоже отвечают определению Шпенглера: «…драма, величественная в своей бессмысленности… подобно ходу светил… — чередованию суши и моря».
Так же, как до них киевские князья, монгольские завоеватели заимствовали религию (ислам), основали столицу в излучине большой реки (Сарай на Волге), изначально терпели от нового завоевателя с востока (Тамерлана) больший урон, чем от фактически одновременных атак с запада (победа москвитян на Куликовом поле в 1380 г.), и были раздираемы внутренними противоречиями. Ханство кипчаков, или Золотая Орда, было только одной из нескольких зависимых составляющих внутри широко раскинувшейся империи Чингисхана; это было состоявшее из представителей разных рас и идеологически терпимое царство, которое постепенно распалось на протяжении XV столетия, уступая мало-помалу политическое влияние своим же «уделам» — самостоятельным татарскому ханству в Крыму, Казанскому ханству на Верхней Волге и Астраханскому — в каспийской дельте Волги. Лицемерная дипломатия в сочетании с дерзкими набегами позволили крымским татарам и другим меньшим татарским общинам сохранять угрожающие с военной точки зрения позиции в южной части европейской России вплоть до конца XVIII столетия.
Затянувшееся татарское присутствие в восточноевропейской степи существенно не прямым воздействием завоевателей на русскую культуру, а тем, что православные восточные славяне получили врага, против которого смогли объединиться во имя общей цели Медленно, но неуклонно, преодолевая униженность и разрозненность монгольского периода, восточные славяне продвигались на восток — через владения бывшей Золотой Орды и земли так называемой Голубой Орды, все дальше и дальше в степи Центральной Азии и к Тихому океану. Пытаясь понять, почему Россия после своих «темных времен» достигла столь великих успехов, не следует постоянно оглядываться на Византию или монголов — на Золотой Рог или Золотую Орду. Гораздо большего внимания заслуживает та «первозданная плодовитость», благодаря которой постепенно накапливались сельскохозяйственные излишки и рос достаток; а также, что еще важнее, «накопление духовной энергии в течение долгого безмолвия» в монастырях и растущая политическая мощь нового, подчинившего весь край, города — Москвы.
2. ЛЕС
Непосредственным и самым главным следствием монгольского продвижения по евразийской степи в XIII в. стало для Руси превращение некогда отдаленных лесных северных территорий в главный центр независимой православной культуры. Никогда не удастся точно установить подлинное значение того, что географический центр сместился со среднего течения Днепра в верховья Волги. К сожалению, слишком мало документов и археологических материалов уцелело после битв, морозов и пожаров, бушевавших в северных районах. Историки культуры обычно подчеркивают преемственность с киевской эпохой, указывая на то, что главные города северо-востока — Владимир, Суздаль, Рязань, Ростов и Ярославль — были почти такими же древними, как Киев, что во Владимире на протяжении многих лет до падения Киева правили влиятельные киевские князья и что Новгород — второй по значению город в киевские времена — сохранил свою независимость во время монгольского нашествия и его благосостояние по-прежнему возрастало. Герои, события и литературные формы киевских времен преобладали в летописях и эпических сказаниях, «обретая свой окончательный вид в творческой памяти народов русского Севера». Обрядовые формы искусства и церковного богослужения, особая восприимчивость к красоте и истории — все это оставалось неизменными чертами русской культуры.
Однако перенос центра власти в верховья Волги — самый холодный и наиболее удаленный район византийско-славянской цивилизации — сопровождался глубокими, хотя и трудноуловимыми изменениями. Этот регион становился все более изолированным не только от клонившейся к упадку Византии, но также от вновь расцветающего Запада, который совсем недавно заново открыл греческую философию и приступил к созданию первых университетов. Упоминания о Руси, столь часто встречавшиеся во французской литературе раннего средневековья, в XIV в. полностью исчезают. Русские авторы столь же ясно, как западноевропейские, сознавали, что православные восточные славяне уже не представляли собой единую политическую силу, а были разделены на множество княжеств. Авторы северных летописей ощущали свою изолированность, используя слово «Русь» в первую очередь для обозначения старого культурно-политического центра на Днепре во главе с Киевом.
На обособленность Севера в пределах восточнославянской территории уже указывало принятое в Византии X в. деление Руси на «дальнюю» и «ближнюю». В XIII в. деление Руси на Великую (северную) и Малую (южную) постепенно пришло из Византии и нд саму русскую землю. То, что, судя по всему, первоначально было просто определением протяженности территорий, в конце концов стало предпочтительным псевдоимперским именованием на Севере. Отдельные города (такие, как Новгород или Ростов) называли себя «Великими». События жизни Александра Великого — любимого героя эпической литературы Востока — включались северными летописцами в идеализированное описание жизни Александра Невского, который, после победы над шведами в 1240 г. и двумя годами позже — над тевтонскими рыцарями, стал великим князем во Владимире. Его блестящие победы как бы явились возмещением за те унижения, которым подвергали Русь монголы, поэтому его и стали считать столь же «великим», как Александра Македонского. В конце XV в. Иван ПІ легендарное величие превратил в реальное, подчинив Москве большую часть крупных русских северных городов. Первый великий князь Московии, который назвал себя царем (цезарем), он стал первым из царей-завоевателей на Руси нового времени, которые вошли в историю как «великие».
Однако в Великой Руси XIII — начала XIV вв. не было ничего великого или, по крайней мере, впечатляющего. Представляется в высшей степени маловероятным, чтобы восточные славяне, населяющие суровые края в верховьях Оки и Волги, могли унаследовать великолепие киевской эпохи, не говоря уже о том, чтобы его превзойти. Киев и земли вдоль Днепра, на которых возникла Русь, были опустошены все еще грозными монголами. Волга замерзала на большую часть года, а на юге ее контролировали татаро-монгольские крепости. Равнины и деревянные укрепления были ненадежной защитой от вторжений с востока. Православные христиане на Западе были заняты своими проблемами. На северо-западе Новгород создал собственную экономическую империю и все больше втягивался в орбиту расширявшегося Ганзейского союза. Еще дальше на север суровых финнов обращали в христианство прозападные шведы, а недеятельные ранее православные миссионеры Новгорода и Ладоги. Непосредственно на западе тевтонские и ливонские рыцари представляли постоянную военную угрозу, в то время как Галицко-Волынские земли на юго-западе подпали под влияние Римской церкви. Большая часть того, что теперь является Белой (или Западной) Русью, формально подчинялась Литве, а большая часть Малой России (Украины) — Польше. К тому же два эти западных соседа заключили союз, скрепленный браком и упрочившийся после воцарения Ягеллонской династии в 1386 г.
Сохранившиеся на Великой Руси центры византийско-киевской цивилизации были до некоторой степени изолированы от этих чужеродных сил. В итоге трудно объяснить изменения, произошедшие в русской культурной жизни после перенесения политического центра из Малой в Великую Русь, одними только контактами с другими культурами. Безусловно, на севере имело место возросшее влияние татар и дохристианского языческого анимизма. Но будет слишком рискованно предположить, что две этих составляющих дают «ключ» к пониманию русского характера. Известный афоризм «поскреби русского — найдешь татарина» и изобретательная гипотеза, что в течение долгого времени на Руси существовало двоеверие (официальное христианство совмещалось с народным язычеством), в большей мере свидетельствуют о снисходительной позиции западных исследователей в первом случае и о романтическом воображении русских этнографов во втором, чем о русской реальности как таковой.
Из этих двух теорий — теория длительного влияния анимизма, возможно, глубже вводит нас в процессы, формировавшие русскую мысль. Татары, ставшие четким символом в народном сознании и примером административного правления для русских князей, являлись внешней силой, контакты которой с русским населением были в основном эпизодическими или опосредованными. С другой стороны, существовавшее ранее язычество исповедовалось широкими слоями населения и выражало непосредственную реакцию на неизбежные явления природы. И если отдельные сохранившиеся материалы не могут доказать существование устойчивой и непрерывной языческой традиции, то нет оснований сомневаться в том, что холодные, мрачные ландшафты Великой Руси сыграли решающую роль в культуре, медленно восстававшей из этих безмолвных веков русской истории. Как и на других лесных территориях Северной Европы (в Скандинавии, Пруссии и Литве), исконный языческий натурализм, по-видимому, и здесь периодически оказывался в оппозиции к христианству, которое относительно поздно пришло из солнечных южных стран. Однако Великая Русь в течение XIV и XV вв. значительно чаще, чем ее соседи, возводила монастыри в пустынных лесах. Таким образом, в Великой Руси имело место не столько двоеверие, сколько постоянное проникновение первобытного анимизма в развивающуюся христианскую культуру.
Анимистическое восприятие природы гармонично сочеталось с православным отношением к истории в весеннем празднике Пасхи, который вызывал особое воодушевление на русском Севере. Традиционным пасхальным поздравлением здесь было не вежливое пожелание счастливой Пасхи, как на Западе, а непосредственное утверждение главного событиясвященной истории: «Христос воскресе!» И казалось, что привычный ответ «Воистину воскресе!» относился не только к человеку, но и к природе, ибо праздник Воскресения не только завершал собой Великий пост, но и приходился на конец мрачной холодной зимы. Тексты пасхальных проповедей, начиная с киевского периода, не только сохранялись особенно тщательно, но и чаще всего переписывались. К византийской витиеватости на русском Севере прибавилось простое утверждение, что «в воскресении доброта святых на телесах их явится, которая ныне в душах их сокровенна пребывает», подобно тому как «во время весны листвия и цветы зелий и древес извнутрь их исходят и являются вне».
Ослабление центральной власти и новые проявления враждебности как со стороны природы, так и со стороны человека вели к усилению семейных и общественных связей внутри поселений, разбросанных на просторах русского Севера. Власть в большинстве районов закономерно возлагалась на «старших» и осуществлялась через разветвленные родственные отношения. К личному имени каждого русского и по сей день добавляется имя его отца. Широко распространенные русские слова, обозначающие «родина» и «народ», имеют тот же самый корень, что и слово «рождение», а слова «отечество» и «вотчина» — тот же корень, что и слово «отец». Отдельные члены общины должны были подчиняться общим интересам и выполнять ежедневные задания: заниматься коллективной расчисткой земли, работать на строительстве укреплений и церквей, принимать участие в совместных молитвах и церковных службах. Возможно, что позднейшие попытки обнаружить в «русской душе» врожденное стремление к соборности и «семейному счастью» зачастую диктуются романтическим отталкиванием от реальности своего времени. Но едва ли можно отрицать практическую необходимость коллективных действий в ранний период русской истории; и примечательно, что уже в XIV в. слово «соборная» начинает, по всей видимости, вытеснять слово «кафолическая» в славянском варианте никейского Символа веры.
К счастью или несчастью, но ощущение общей связи, почти как в одной большой семье, являлось важным элементом в формировании культурных традиций современной России. Это чувство, усиленное общими страданиями и воспоминаниями о славных киевских временах, возможно, было глубже во внутренних районах Руси, чем в таких более процветающих космополитических городах, как Новгород, Смоленск и Полоцк на западе. Именно во внутренних землях культ Богородицы развивался с особой интенсивностью. Здесь появился неизвестный Киевской Руси праздник Покрова Богородицы, а соборы, посвященные Успению Богородицы, были главными во Владимире и Москве, в то время как в Киеве и Новгороде подобную роль выполняли Софийские соборы, более соотносимые с византийской традицией. Хотя культ Богородицы развивался и в Византии, и даже на Западе, именно в центральных русских землях ему были присущи особая первобытная сила и ощущение семейной близости.
Внутри семьи, по-видимому, именно мать являлась той силой, которая всех объединяла вокруг себя. В обществе, в котором богатая и яркая эпическая литература редко повествует о романтических любовных отношениях и не дает ни одного изображения возвышенной любовной пары, мать становится необычайно важным объектом почитания и любви. Если место отца в управлении домом в середине XVI в. («Домострой») было подобно месту настоятеля монастыря, то роль матери можно сопоставить с ролью монастырского святого, или «старца». Мать являлась как бы живым воплощением вездесущих икон Богоматери; «Всех Скорбящих Радости» и «Заступница Преблагая» — как русские особенно часто называли деву Марию. Мужчины монополизировали активное ведение войны и занятие государственными делами, в то время как женщины культивировали пассивные духовные добродетели, такие, как терпение и исцеляющая любовь. Женщины смиренно поддерживали течение русской духовности, славившее непротивление злу и добровольное страдание, уравновешивая таким образом военные и государственные стремления мужчин. Женщины играли главную роль в тех последних страстных попытках сохранить органическую религиозную культуру средневековой Руси, каковыми было знаменитое движение старообрядцев XVII в..
В более поздние годы по-прежнему сохраняли особое значение сильная фигура матери, которая, невзирая на страдания, удерживала членов семьи вместе, и бабушки, которая передавала новому поколению веру и фольклор, благочестие и пословицы, то, что содержала в себе русская народная культура. Саму Русь представляли не столько как географическое и политическое единство, сколько как мать (матушку) всего народа, а ее правителя не столько как князя и законодателя, сколько как народного отца (батюшку). Выражение «русская земля» — женского рода и имеет аллегорический смысл, связанный с древним языческим культом «матери сырой земли» среди восточных славян дохристианского периода.
«Земля — вот русская «вечная женственность», а не ее небесный образ; мать, а не дева; плодородная, а не чистая; и черная, ибо лучшая русская почва — черная».
«Дорогой матерью» в самой первой русской записанной песне и «родной матерью» в одной из наиболее популярных песен о Стеньке Разиненазывали Волгу.
Расширение киевской цивилизации до верховий этой самой широкой реки Евразии оказалось залогом спасения этой цивилизации. Сама негостеприимность северного края была защитой от восточных и западных врагов. Волга служила внутренним водным путем для будущей экспансии на юг и восток, а ее притоки в Северо-Западной Руси почти доходили до верховий других рек, имеющих выход в Балтийское, Черное и арктические моря.
Но борьба за выход к морю и продвижение в степь имела место на более позднем этапе русской истории. А в данный период, по существу, происходило отступление в районы, где основной чертой природного ландшафта были леса.
Говоря об этих землях, русские летописцы XIII и XIV вв. отходят от своей обычной практики называть земли по главенствующему городу и взамен этого употребляют выражение «залесская земля» — как подчеркнутое напоминание, что именно девственная лесная чаща явилась колыбелью великой русской культуры. Даже в новое время в фольклоре говорилось о первобытном лесе, который тянется до самого неба. Леса представляли собой как бы вечнозеленый занавес, в начальный период формирования культуры защищавший сознание от все более отдалявшихся миров — Византии и урбанистического Запада.
Можно без преувеличения сказать, что покрытая лесом равнина определила образ жизни христианского Московского государства в той же мере, в какой пустыня — жизненный уклад мусульманской Аравии. На обеих этих территориях подчас трудно было найти пропитание и дружеское расположение, и славяне, как и семитские народы, развили теплые традиции гостеприимства. Нижние слои — крестьяне — подносили ритуальный хлеб-соль всякому пришедшему в дом, высшие слои — князья — приветствовали гостей пышными пирами и тостами, которые стали характерной чертой официального русского гостеприимства.
Если в знойной пустыне жизнь сосредоточивалась вокруг оазисов и источников воды, то в промерзшем лесу она ютилась в жилищах на расчищенном пространстве с их источниками тепла. Из множества слов, обозначавших жилище в Киевской Руси, только слово «изба» — со значением «отапливаемое строение» — стало общеупотребительным в Московском государстве. Позволение усесться на глиняную печь или возле нее в русской избе было высшим проявлением крестьянского гостеприимства, сопоставимым разве что с глотком холодной воды в пустыне. Жаркая общественная баня также имела полурелигиозное значение, которое и по сей день ощущается в русских общественных парилках и финских саунах и в каком-то смысле аналогично ритуальному омовению в религиях пустыни.
Однако в отличие от кочевника пустыни типичный житель Московии был оседлым, поскольку его окружали не бесплодные пески, а богатые леса. В лесу он добывал не только бревна для строительства избы, но и воск для свечей, кору для лаптей и берестяных грамот, мех для одежды, мох для пола и сосновые ветки для кроватей. Тем, кто знал тайные, скрытые от посторонних глаз места, лес также давал мясо, грибы, дикие ягоды и высшее яство — сладкий мед.
В лесу соперником человека в добывании меда был всемогущий медведь, которому принадлежало особое место в фольклоре, геральдической символике и искусстве резьбы по дереву Великой Руси. Согласно легенде, медведь изначально был человеком, которому отказали в традиционном хлебе-соли людского гостеприимства, и в отместку он принял ужасающий облик медведя и скрылся в лес, чтобы охранять его от вторжений своих бывших собратьев. Старинные северорусские обычаи дрессировки и борьбы с медведями в народном воображении связывались с первобытным сражением за лес и его богатства, а также с мечтой об окончательном восстановлении утраченной гармонии между всеми обитателями леса.
Страхи и помыслы Великой Руси в те давние времена были в значительной мере связаны со всеобщими бедствиями — войной и голодом. В состоянии войны приходилось жить из-за междоусобиц русских князей и периодических сражений с татарами и тевтонами. Голод на севере тоже всегда ходил поблизости, поскольку пора, благоприятная для роста растений, была здесь короткой, а почва бедной и, чтобы посеять зерно, требовалось сначала, затратив много усилий, выкорчевать деревья и вспахать землю деревянным плугом.
Но лес вызывал еще и особые страхи — страх перед насекомыми и грызунами, уничтожающими посевы, и перед огнем, пожирающим все на своем пути. Известный многим обществам, страх перед этими врагами древнего человека был особенно сильным на Великой Руси. Используя современную военную терминологию, можно сказать, что это были вражеские партизаны и термоядерное оружие, обрекавшие на поражение все попытки крестьянина победить холод и мрак «обычными» средствами защиты — пищей, одеждой, домашним кровом. Даже когда северный мужик расчищал и засевал поле и строил избу, ему досаждала невидимая армия насекомых и грызунов, проникавших сквозь доски пола и уничтожавших урожай. В течение непродолжительных теплых и светлых месяцев лета его беспокоили тучи комаров, а когда зимой он надевал свою простую (из меха и полотна) одежду, его телу угрожало еще более беспощадное насекомое — вездесущая тифозная вошь.
Тепло, которое выделяло тело, побуждало вошь перебираться с одежды на человека, становившегося ее жертвой, и даже в самих общих банях, где русские пытались избавиться от грязи, одежда оказывалась источником распространения этой заразы. Блохи и крысы являлись разносчиками на Руси черной чумы в XIV и ХѴII вв. — возможно, еще более страшной, чем чума в Западной Европе Крестьянская изба, окруженная лесом и ненадежно защищавшая от крупных лесных зверей, еще и служила приманкой для насекомых и грызунов. Эти прожорливые твари пытались пробраться в жилище крестьянина, к его пище и, по возможности, к его теплому телу.
Языческие колдуны учили, что на самом деле насекомые начинают поедать людей еще при жизни и что смерть наступает лишь тогда, когда люди перестают верить в магическую силу колдуна. Слово «подполье» буквально означает «под полом» и подразумевает насекомых и грызунов, которые «подползают» снизу. Первому официальному английскому послу в середине XVII в. русские должностные лица советовали спать вместе со слугами, «чтобы их не испугали крысы».
«Наибольший вред беззащитному простому человеку причиняли не крупные хищники, — утверждает исследователь русского крестьянского быта, — а низшие твари — насекомые, мыши, крысы, которые подавляли его количеством и вездесущностью». Не только революционер, написавший эти слова, но и такие консервативные авторы, как Гоголь, сравнивали с. этими вездесущими насекомыми и грызунами непрерывно возраставшую армию инспекторов и чиновников, которых рассылали по деревням. Достоевский еще больше был напуган и поражен связью человека с миром насекомых, начиная с его ранних «Записок из подполья» и заканчивая апокалиптическими образами в романе «Бесы» — крыса, грызущая икону, и человечество, превращающееся в муравейник. В произведениях Достоевского все время упоминаются пауки и мухи, приобретшие гротескные черты в творчестве единственного уцелевшего подражателя Достоевского, творившего в сталинскую эпоху, — Леонида Леонова. Начиная с «Барсуков» (1924) и вплоть до «Русского леса» (1953) Леонов вводит в реалистический сюжет такие сюрреалистические создания, как новый вид таракана, двухсотсемидесятилетнюю крысу, однозубого гигантского микроба, который рыщет по строительным площадкам.
Еще сильнее в лесу были страх перед огнем и тяга к нему. Огонь являлся «хозяином» в доме, источником тепла и света, требовавшим порядка и благоговейного молчания, когда его разжигали или гасили. В монастырях разведение огня для приготовления пищи и выпечки хлеба было религиозным ритуалом, который мог выполняться только ризничим, бравшим огонь из лампады в алтаре. Одно из слов, обозначавших тепло — «богатя», — было синонимом «богатства».
Русские воспринимали порядок небесного мироустройства в духе знаменитых сочинений, приписываемых мистику Дионисию Ареопагиту, для которого ангелы — «живые порождения огня, мужи, как огнь блистающие, языки огненны и престолы огненны и серафимы… горят огнем». Русские часто вспоминают как слова Христа: «Огонь пришел я низвести на землю», так и то, что Святой Дух снизошел на апостолов в виде «языков пламени».
В Московском государстве о сгоревших церкви или иконе говорилось, что они «вознеслись». Красная площадь в Москве (в те времена, как и сейчас, — место торжественных процессий) в народе называлась «пожаром». Купола-луковицы московских церквей сравнивали с языками пламени.
Основная метафора, которая демонстрирует высшее соединение человеческой и божественной природы во Христе, — огонь, проникающий в железо. Не меняясь в своем существе, это «железо», символизирующее человека, приобретает огненную природу божества: способность воспламенять все, что к нему прикасается. Согласно византийскому определению, которое пользовалось известностью на Руси: «Став весь огнем по душе, он (человек. — Док. Б.) и телу передает от стяжанного внутри светлоблистания, подобно тому, как и чувственный огнь передает свое действо железу». Или, по словам Дионисия, «чувственный огнь есть во всем… незаметен сам по себе, если нет подходящего вещества, в котором он может явить свое действо… все обновляет своим жизнетворным жаром… неизменен, все, что вбирает, возносит ввысь, не перенося никакого унижения к земле».
Жар, а не свет, тепло, а не просвещение — таков был путь к Богу.
В то же самое время в этой легко воспламеняющейся цивилизации огонь был страшной силой, незваным гостем, чье внезапное появление служило напоминанием о ее хрупкости и неустойчивости. Народное выражение «подпустить красного петуха» и по сей день обозначает поджог; красного петуха часто рисовали на деревянных зданиях, чтобы умилостивить огонь и предотвратить его гибельный приход. Леонов сравнивает лесной пожар с полчищем красных пауков, пожирающих все на своем пути.
Только в одной Москве в период с 1330-го по 1453 г. произошло семнадцать больших пожаров, и много-много раз огонь опустошал ее вплоть до великого пожара 1812 г. Летописные хроники Новгорода упоминают свыше ста серьезных пожаров. Один из путешественников ХѴII в. заметил: «Чтобы пожар в этой стране стал значительным событием, должно сгореть по крайней мере семь или восемь тысяч домов». Неудивительно, что в русской иконографии огонь был главным символом Страшного суда. Его красное зарево в нижней части церковных фресок и икон было видно издалека, когда верующие зажигали церковные свечи.
Перун, бог грома и огнетворец, занимал исключительное место в пантеоне дохристианских божеств, а огненная жар-птица — особое место в русской мифологии. Прообразом Ильи Муромца, возможно самого популярного героя христианизированного народного эпоса, был пророк Илия, который низвел огонь на врагов Израиля и вознесся на небо в огненной колеснице (славянский вариант его имени и носит русский герой). Первая драма на Руси — это «Пещное действо», которое разыгрывается в последнее воскресенье перед Рождеством и в котором рассказывается о том, как три отрока — Седрах, Мисах и Авденаго, — брошенные в огонь царем Навуходоносором, были спасены Богом. Пришедшее из Византии, на Руси это действо превратилось в яркое театрализованное представление и получило новое музыкальное сопровождение. В русском варианте использовался настоящий огонь и после своего спасения три отрока обходили церковь и город, возвещая, что Христос явился спасти людей, так же как ангел Божий спас их из печи. Во время первых религиозных споров в ХѴII в. ревнители веры горячо и последовательно отстаивали обряд, при котором зажженные свечи погружались в воды, освященные при Богоявлении, чтобы напомнить людям: Христос явился «крестить Духом Святым и огнем». В 1618 г. настоятель самого большого русского монастыря был избит толпой и на него была наложена ежедневная епитимья в тысячу простираний ниц за то, что он попытался покончить с этим неканоническим обрядом. Один из осуждавших этого настоятеля вменял ему в вину то, что он отказал Руси в «огне просветительном». Огонь был оружием старообрядцев в сороковые годы ХѴII в., когда они сжигали музыкальные инструменты, произведения живописи в иностранном стиле, а в Москве — сами здания, принадлежавшие иностранной общине. После того как старообрядцев предали анафеме в 1667 г., многие из них, часто со всей семьей и друзьями, сжигали себя в пропитанных горючими смолами деревянных церквях, предвосхищая таким образом очистительное пламя наступающего конца света.
Апокалиптическая тяга к очистительной силе огня продолжала жить в стихийных крестьянских бунтах — и, разумеется, в возникшей впоследствии идеологии дворянской революции. Атеист и анархист Михаил Бакунин во время революции 1848–1849 гг. завораживал Европу пророчествами о том, что вскоре всю ее охватят «языки пламени», которые низвергнут старых богов. Услышав в Лейпциге в 1849 г. Девятую симфонию Бетховена в исполнении Вагнера, Бакунин бросился заверять его, что это произведение заслуживает, чтобы его пощадил грядущий мировой пожар. Вагнеру, находившемуся под обаянием личности Бакунина (он называл его «кочегаром» революции), впоследствии не давала покоя мысль о том, что здание оперы погибло в огне вскоре после этого концерта. И возможно, именно Бакунин оказал влияние на образ вагнеровского Зигфрида, на огненную музыку самого Вагнера и на всю концепцию «Гибели богов». Когда в России в начале XX в. произошла собственная музыкальная революция, символика огня по-прежнему оставалась в центре: в «Поэме огня» Скрябина и в захватывающем синтезе музыки и танца в «Жар-птице» Стравинского и Дягилева.
Их жар-птица, подобно двуглавому имперскому орлу, исчезла в пламени революции 1917 г., которое ветер войны раздул из, казалось бы, незначительной ленинской «Искры». Многим дореволюционным поэтам сродни было, как сказал один из них, «влечение бабочки-души к огненной смерти», а первый и наиболее выдающийся из поэтов, павших жертвой нового режима, оставил после себя посмертный сборник стихов — «Огненный столп». В период молчания, которым сопровождался сталинский террор, возможно, самый большой эмоциональный отклик слушателей вызывала постановка «народной музыкальной драмы» — «Хованщины» Мусоргского заканчивающейся самосожжением старообрядческой общины (на сцене Большого театра полыхал настоящий огонь). Подобный образ возникает и в творчестве Пастернака, однако вопрос о том, что же в итоге восстало из пепла культуры сталинской эпохи, относится скорее к эпилогу, нежели к прологу нашего повествования. Пока достаточно подчеркнуть, что чувство духовной близости с природными силами, существовавшее уже в древние времена, особенно возросло в лесу Великой Руси, который легко становился добычей пламени и в котором огонь и плодородие, мужская сила Перуна и мать сыра земля соперничали за власть над миром, где человеческие существа казались до странного ничтожными.
Объяснением тому, почему русские не впали в глубокий фатализм и отчаяние в ту беспросветную пору XIII–XIV вв., могут служить две пары артефактов, которые сопровождали их во всех пожарах и битвах того времени: топор и икона — в деревне, колокол и пушка — в монастыре и городе. Каждый элемент в этих парах внутренне соотнесен с другим, демонстрируя тесную связь между церковной службой и войной, красотой и жестокостью в воинственном мире Московии. В других обществах эти предметы были также значимыми, но на Руси они приобрели особое символическое значение, которое сохранили даже в сложных формах культуры нового времени.
Топор и икона
Сопряженность борьбы за материальное начало и торжество духа в Древней Руси лучше всего демонстрируют два предмета, традиционно висевшие рядом на стене, в красном углу каждой крестьянской избы: топор и икона. Топор был главным и незаменимым орудием в Великой Руси: с его помощью человек подчинял себе лес. Икона, или священный образ, являлась вездесущим напоминанием о вере, которая хранила жителя неспокойных окраин и указывала высшую цель его земного существования. В то время как топор мог служить для такой искусной работы, как обтесывание и шлифовка деревянной поверхности, на которой писались священные образы, икону крестьяне несли впереди себя, когда шли с топорами в лес для более сурового дела — валить деревья или отражать нападение врага.
Топор был так же важен для жизни северного мужика, как мачете для обитателя тропических джунглей. Это было универсальное орудие, с помощью которого русский, говоря словами Толстого, мог «и дом построить, и ложку вырезать». «С топором весь свет пройдешь» и «Топор — всему делу голова» — таковы только две из многочисленных поговорок на эту тему. Как свидетельствует один из первых (и лучших) исследователей быта Древней Руси: «В черных диких лесах и в полях, куда ходил топор, ходила коса и соха и бортная кжень, или где топоры ея ссекли, лес ронили и чистили, дворы ставили, починки и деревни посажали на лесех…»
Языческие племена этих земель нередко использовали топоры в качестве денег и хоронили их вместе с их владельцами. В народе топор прозывался «громной стрелой», а камни, найденные возле дерева, в которое ударила молния, почитались как остатки топорища, которым нанес удар бог грома.
Крещеный москвитянин чтил топор не меньше, чем его языческий предок. При помощи топора он рубил, тесал, вырезал. Еще в относительно недавние времена гвозди, не говоря уже о пилах или рубанках, мало применялись в строительстве. Топоры использовались в ближнем бою, чтобы отбиваться от волков, сражаться на равных с закованными в железо тевтонскими рыцарями и монгольской конницей.
Одно из очень немногих сохранившихся произведений ювелирного искусства Северной Руси ХII в. — топорик князя Андрея Боголюбского, наиболее способствовавшего переносу власти из Киева на север.
Топор играл главную роль в формировании культуры верхневолжских земель. С его помощью была вырублена засечная черта (длинные заграждения, образованные из заостренных пней и поваленных деревьев) — защита от набегов, пожаров и чумы. Топор был традиционным орудием казни и стал непреходящим символом простой и суровой жизни на открытых всем опасностям восточных рубежах Европы. Тайная зависть по отношению к народам, более уверенным в своей безопасности, выразилась в русской пословице «Чай пить — не дрова рубить». А английская пословица «Перо сильнее меча» звучит по-русски так: «Что написано пером, то не вырубишь топором».
Северный топор являлся придворным оружием русской монархии в большей степени, чем западный мушкет или восточный кинжал. Первая русская регулярная пехота XVI–XVII вв. — стрельцы (хотя само это слово буквально означает «стрелки») — была вооружена топорами и несла их во время торжественных процессий. Топор был главным оружием царей, усмирявших городские бунты ХѴII в., и крестьян, наводивших ужас на местное дворянство и приказных во время восстаний. Предводителей мятежников публично подвергали казни четвертованием на Красной площади. Приговоренным отрубали сперва одну руку, затем другую, одним ударом — ноги, и последний удар отделял голову от туловища. Менее важным преступникам просто отрубали кисти, ступни или отрезали языки.
Использование топора в качестве оружия к XIX в. стало анахронизмом, но топор по-прежнему оставался символом бунта. Умеренные либералы уже в 60-е гг. обвиняли радикальную интеллигенцию в «привычке хвататься за топор» и призывах к русскому народу — «точите топор». Николай Добролюбов — журналист радикального направления начала 60-х гг. — выразил программу русского утопического социализма, изложенную в книге «Что делать?» его единомышленником Чернышевским, в лозунге «К топору зовите Русь». В России первый призыв к якобинской революции прозвучал в прокламации «Молодая Россия», появившейся в пасхальный понедельник того же 1862 г., где пророчески провозглашалось, что России «вышло на долю первой осуществить великое дело социализма», и объявлялось, что «мы издадим один крик «в топоры» и тогда… тогда бей императорскую партию… не жалея, как не жалеет она нас теперь». К концу 60-х гг. печально известный Нечаев организовал тайное «общество топора», и в молодой России стала развиваться традиция конспиративных революционных организаций, вдохновившая Ленина в 1902 г. на его собственное «Что делать?» — первый манифест большевизма. Стук топора в финале последней чеховской пьесы «Вишневый сад» возвестил близкую гибель царской России. Наводящие ужас чистки 1930-х гг., положившие конец надеждам первых романтиков революции, в конце концов, в 1940 г., достигли даже далекой Мексики, где ледорубом пробили голову Льву Троцкому — самому главному вдохновителю и пророку революции.
Те же, кто отказывался видеть в революции решение противоречий российской действительности, часто обращались при этом к старой теме поруганного, но восторжествовавшего над топорами леса. Срубленное дерево встречает свою смерть величественнее, чем умирающий человек, в рассказе Толстого «Три смерти», и на могиле самого Толстого было по его желанию посажено молодое зеленое деревце. Сильный роман Леонова середины 1950-х гг. «Русский лес» подводит к выводу, что советский строй сыграл главную роль в уничтожении леса, превращающегося в символ древнерусской культуры. И если Леонов однозначно не обнаруживает, на чьей он стороне — топора или деревьев, то политические стражи революции дали ясно понять, что они на стороне топора. Хрущев публично напомнил Леонову, что «не каждое дерево полезно… Время от времени лес надо редить». Но сам Хрущев в 1964 г. пал, когда от него отвернулась политическая фортуна, в то время как Леонов, устояв, намекнул его преемникам во власти, «что железный предмет топор без приложения ума может немало бед натворить в централизованном государственном обиходе».
Если мы вернемся в простую деревянную избу древнерусского крестьянина, то увидим, что рядом с топором — на грубой бревенчатой стене — непременно находился еще один предмет: религиозное изображение на дереве, называемое русскими образом, но более известное под греческим словом, обозначающим картину или что-либо подобное, — икона (еікоп). Везде, где на Руси жили и собирались люди, были иконы — как вездесущее напоминание о вере, которая давала жителям восточных территорий ощущение высшего смысла их существования.
История икон обнаруживает одновременно преемственность русской культуры по отношению к Византии и своеобразие русского культурного развития. Хотя история возникновения иконы восходит, по всей вероятности, к древнеегипетским и сирийским изображениям усопших, священные образы впервые стали предметом постоянного поклонения и религиозного наставления в Византии VI–VII вв., во времена величайшего расцвета монастырей. В VIII в. первые иконоборцы начали движение за уменьшение власти монахов и уничтожение всех икон. После долгой борьбы они потерпели поражение, а почитание икон было официально поддержано вторым Никейским собором в 787 г. — последним из семи соборов, решения которых признаны всем православным миром.
Славяне были обращены в христианство вскоре после этого собора, или «торжества православия», как его называли в народе, и унаследовали от Византии ее новообретенное воодушевление религиозной живописью. Легенда VI в. о том, что первая икона была чудесным образом запечатлена самим Христом на полотнище для прокаженного царя Эдессы, легла в основу множества русских преданий о «нерукотворных» иконах. Торжественное перенесение этой иконы из Эдессы в Константинополь 16 августа 944 г. стало праздничным днем на Руси и заложило традицию «образных хождений» (крестного хода с иконой), игравшую столь важную роль в русской церковной жизни.
«Если Византия дала миру книжное богословие, которое не имело себе равных, то Русь дала непревзойденное богословие в образах». Среди всех способов изображения церковных праздников и религиозных таинств писание икон по дереву вскоре возобладало в Московской Руси. Искусство мозаичной живописи пришло в упадок, поскольку русская культура Утратила тесные связи со средиземноморской традицией. Фресковая живопись тоже теряла свое значение по мере возрастания зависимости от деревянного строительства. Используя насыщенные темперные краски, сменившие восковые краски доиконоборческого периода, русские художники воплощали и развивали тенденции, которые были ощутимы уже в византийской живописи XI–XII вв.: (1) стремление к дематериализации фигур на иконах и изображению каждого святого строго установленным и традиционным способом; (2) введение новых деталей, богатства цвета и сдержанной эмоциональности. На тщательно обработанную доску русский художник переносил основной рисунок с раннего византийского образца и затем в цвете выписывал детали. Он постепенно заменял сосной кипарис и липу византийских икон и развивал новые способы наложения красок и усиления насыщенности цвета.
Хотя к иконописи неприменимы точные методы датировки и классификации, используемые историками западного искусства, очевидно, что некоторые региональные особенности письма сложились к концу XIV в. Новгородским иконам были присущи выразительная композиция, ломаные линии и чистые яркие краски. Тверская школа отличалась особым светло-голубым цветом, Новгород — характерным ярко-красным. В Пскове, «младшем брате» соседнего Новгорода, в изображении одеяний использовалось золото. Особенность далекого Ярославля — гибкие и удлиненные фигуры в русле общей склонности «северной школы» к более простому и традиционному рисунку. Между Новгородом и Ярославлем, во Владимиро-Суздальской земле, постепенно возник новый стиль, превзошедший достижения новгородской и ярославской школ и отмеченный созданием некоторых самых прекрасных икон за всю историю религиозной живописи. Произведения этой московской школы решительно порвали со строгостью поздневизантийской традиции и достигли большего богатства красок, чем новгородские живописцы, и большего благородства фигур, чем ярославские. Один из современных критиков увидел в сияющих красках Андрея Рублева — самого выдающегося мастера московской школы — внутреннюю связь с красотой северного леса:
«Он берет краски для своей палитры не из традиционного цветового канона, а из окружающей его русской природы, красоту которой он тонко чувствовал. Его дивный голубец подсказан синевой весеннего неба, его белые цвета напоминают столь милые русскому человеку березки, его зеленый цвет близок цвету неспелой ржи, его золотая охра заставляет вспомнить об осенних палых листьях, в его темных зеленых цветах есть что-то от сумрака хвойной чащи. Краски русской природы он перевел на высокий язык искусства…»
Нигде художественный язык Рублева не достигает такого величия, как в его самом известном произведении «Ветхозаветная Троица» с ее воздушными линиями и сияющими бликами желтого и голубого. Сюжет иконы демонстрирует характер воплощения русской иконографией положений и доктрин церкви. Поскольку Троица есть тайна, не доступная никакому изображению, она предстает в ее символической и условной форме — как явление трех ангелов Сарре и Аврааму, о чем рассказывается в Ветхом завете. Бог Отец никогда не изображался, ибо никто никогда не лицезрел его. В ранней иконографии также не существовало изображения Святого Духа; когда впоследствии его начал символизировать заимствованный на Западе белый голубь, на употребление этих птиц в пищу был наложен запрет и они стали служить объектом поклонения.
Натуралистическая портретная живопись отвергалась на Руси еще строже, чем в поздней Византии, а разрыв с античным искусством был еще полнее. Скульптура из-за ее реализма и «телесности» фактически была неизвестна в Московском государстве, и многообещавшая традиция барельефного искусства киевских времен совершенно исчезла из-за стремления добиться более одухотворенного изображения святых. Церковь отдавала предпочтение плоскому двухмерному изображению. Икона не только не имела перспективы, но часто воплощала сознательное намерение как бы воспрепятствовать проникновению зрителя внутрь композиции иконы посредством так называемой обратной перспективы. Художественные чувственные образы западного христианства (стигматы или Святое Сердце) были чужды православию и не представлены в русском искусстве. Орнаментальные фигуры классической древности в русской живописи были распространены еще меньше, чем в византийской, и многие из них были решительно недопустимы на русских иконах.
Исключительное развитие иконописи и почитания икон на Руси в XII–XIV вв. имело место, как и некогда в Византии, в период ослабления политической власти. В обоих случая иконолатрия сопровождалась увеличением числа монастырей. Повсеместное присутствие священных образов способствовало созданию представления о высшей власти, призванного компенсировать снижение авторитета сменяющих друг друга князей. На Руси икона часто представляла высшую верховную власть коллектива, перед которой давали клятву, разрешали споры, с которой отправлялись на битву.
Но если икона давала божественную санкцию человеческой власти, она также служила очеловечиванию божественной власти. Главная икона великого праздника Пасхи изображает Христа, разбивающего врата ада и восстающего из огня, в котором он пребывал со Страстной пятницы, — редко изображаемая сцена в пасхальной иконографии Запада, где основное внимание уделяется божественному таинству воскресения из мертвых, опустевшей могилы. Ранняя церковь активно противодействовала попыткам последователей Аполлинария опровергнуть догмат о человеческой природе Иисуса Христа, заклеймив эту ересь на Халкедонском соборе в 451 г. Отчасти по той причине, что идеи Аполлинария поддерживались в Западной Римской империи, христиане Восточной империи стали соотносить падение Рима с принятием этой ереси. В Византии образы святых начали рассматривать в качестве символов христианства, величие которого сохранилось в «новом Риме», Константинополе, после того как Западная империя погрузилась в варварство и тьму. В то же самое время победа над иконоборцами представляла собой преодоление восточных уклонов местного происхождения, возникших в значительной мере под влиянием еврейских и мусульманских учений, согласно которым любое изображение Бога в человеческом облике признавалось богохульством. Византия укрепила единство своей многонациональной империи с помощью идеологии, отвергающей общую для многих восточных религий и христианских ересей идею о том, что спасение человека зиждется на преображении человеческой природы в нечто полностью иное.
Тенденция к привнесению человеческого начала в иконопись особенно чувствуется в образах Богородицы, которая уже на византийских иконах XII в. изображается склоняющейся к младенцу Христу и воплощает не только божественность, но и материнство. Одна такая икона, на которой величественная и спокойная Богородица соприкасается щекой с младенцем Иисусом, стала самой почитаемой на Руси: это икона Владимирской, или Казанской, Божией Матери. Перенос этого шедевра иконописи XII в. из Константинополя в Киев, а оттуда — в Суздаль и Владимир еще до падения Киева символизирует перемещение культурного центра на север. Культ Богоматери на севере был значительно сильнее, и перенос этой иконы в Успенский собор московского Кремля в конце XIV в. превратил Кремль в символ национального объединения задолго до того, как это объединение стало политическим фактом. Эта икона была высшим материнским образом Древней Руси: исполненная умиротворения Богоматерь, сострадательно склоняющаяся к своему сыну. Поколение за поколением молило ее о заступничестве в соборе, выстроенном в честь ее вознесения на небеса.
История этой иконы демонстрирует тесную взаимосвязь между верой и войной, искусством и оружием в средневековой Руси. Привезенная на север князем-воином Андреем Боголюбским, икона в 1395 г. была перенесена в Москву, чтобы вдохновлять защитников города во время ожидавшейся осады Москвы войском Тамерлана в конце XIV в. Название иконы Божией Матери — «Казанская» — возникло в связи с народным преданием о том, что своей победой над татарами и взятием Казани Иван Грозный был обязан ее, чудотворной силе. Победа над поляками в «Смутное время» в начале XVII в. также приписывалось ее заступничеству. Многие верили, что Дева Мария умолила Иисуса избавить Русь от дальнейшего унижения и Спаситель обещал ей это, если Русь покается и вновь обратится к Богу. К 1520 г. установился обычай четыре раза в год совершать ход в честь этой иконы от кремлевского Успенского собора через Красную площадь к собору Василия Блаженного. Этой иконой часто благословляли войска, отправлявшиеся на битву, и «встречали» другие иконы или высшее духовенство, прибывавшее в Москву.
Вслед за культом, возникшим вокруг этой иконы, стали появляться самые разные изображения Богородицы в других позах. Большинство образцов были византийскими, но появились и собственно русские варианты иконы Богородицы типа «Умиления», причем на некоторых из них она, целуя Христа, так наклоняет голову, что это представляется невозможным с анатомической точки зрения. В русской иконописи насчитывается около четырех сотен самостоятельных стилей изображения Богородицы. Наиболее известные и оригинальные из них возникли как результат усиливающейся тенденции к переложению церковных песнопений в зрительную форму. Взаимосвязь зрения, слуха и обоняния на протяжении долгого времени была важна в литургии восточной церкви; с XII в. постепенно набирала силу тенденция использовать религиозное искусство для непосредственного иллюстрирования литургии и сезонных церковных акафистов. Уже в XIV в. настенные росписи новых церквей на русском Севере, по существу, являлись иллюстрациями церковной музыки. Русская рождественская икона «Поклонение Пресвятой Богородице», изображающая всю тварь земную, пришедшую поклониться Святой Деве, является переложением рождественских песнопений. Все более возрастала на Руси популярность икон, изображающих Святую Деву в окружении различных сцен, взятых из двадцати четырех великопостных акафистов. Существовали и другие иконы, писавшиеся на том же материале, например «Богородица Нерушимой Стены», которая почти в каждом городе и монастыре увековечила византийский образ Святой Девы, поддерживающей стены Константинополя во время приступа неверных. Ратным подвигам придавали такое значение, что полулегендарные войны и эпизоды битв вскоре получали воплощение в этих святых образах, превращая их в важный источник не только по истории благочестия, но и по истории оружия.
Едва ли менее впечатляющим, чем расширение тематики и совершенствование техники иконописи, было развитие иконостаса — наиболее самостоятельного вклада Руси в практику использования икон. В Византии и Киеве расписанные покрывала или иконы часто располагались на центральных, или царских, вратах, соединявших святилище с приделом, и на ширме между ними. Изображения святых писались и вырезались на балке над ширмой. Но только в Московском государстве встречается систематическое использование такой ширмы с иконами, которая высоко возносится над алтарем и представляет собой что-то вроде живописной энциклопедии христианства. По крайней мере с конца XIV в., когда Рублев и два других иконописца создали прекрасный трехрядный иконостас для Архангельского собора московского Кремля (самый ранний из дошедших до нас), — иконостасы становятся неизменной частью убранства русских церквей. К множеству икон, расположенных на уровне глаз, было добавлено еще шесть рядов икон, располагавшихся выше и часто достигавших сводов новых церквей.
Русский иконостас представлял собой дальнейшее развитие процесса сближения божественного и человеческого в православии — устанавливая множество живописных связей между далеким от человека Богом Востока и простыми чаяниями пробуждающегося народа. Расположенный между святилищем и верующими, иконостас пребывал на границе «между небом и землей» и являл многообразие человеческих обликов, в которых Бог нисходил из горней обители, чтобы спасти свой народ. Каждая икона давала «внешнее выражение преображенного состояния человека», служила окном, сквозь которое взгляд верующего мог проникнуть в запредельное. Весь в целом иконостас являлся живописным наставлением на путь духовного просветления, которое могла дать только церковь.
Свечи, зажженные верующими в больших подсвечниках перед иконами, горели во время каждой службы и после ее окончания, превращая церковь, которая иначе оставалась бы темной и холодной, в «царство горящих свечей». Это мерцающее пламя напоминало прихожанам о тех обликах, которые Бог Отец мистически принимал в «Животворящей Троице»: Сына, перед смертью явившегося апостолам в Преображении в виде чистого света, и Святого Духа, снизошедшего на апостолов в виде языков пламени на пятидесятый день после вознесения Христа.
Иконостас позволял русским соединить любовь к красоте с чувством истории. По мере того как доски, на которых писались иконы, делались все больше, а иконостасы обширнее, линии становились более плавными, а цвет более насыщенным. И так же, как жития святых постепенно переносились в пространные хроники священной истории, иконы объединялись во всеобъемлющее священное предание, которое разворачивалось от ветхозаветных пророков и патриархов в верхних рядах до местночтимых святых в нижних. Иконы в центре как бы спускались сверху вниз к верующим, символизируя пути Божественного Откровения, — от Святой Девы к Христу, сидящему в центре главного «деисусного ряда», прямо над царскими вратами. Созданный по образу Пантократора, который в своем одиноком великолепии взирал вниз с росписи главного купола византийских соборов, «Иисус на Престоле» изображался на русских иконостасах не таким грозным. Окружавшие Господа фигуры святых, прежде располагавшиеся вдалеке на заднем плане, были перенесены с куполов византийских церквей и помещены в одном ряду по обе стороны от традиционных образов Девы Марии и Иоанна Крестителя. Святые, вновь ставшие зримыми, склонялись перед Христом, который, в свою очередь, словно призывал верующих присоединиться к ним, устремляя взгляд вперед и держа в руке Евангелие, обычно раскрытое на словах «Придите ко Мне, всетруждающиеся и обремененные, и Я успокою вас». Как бы в ответ верующие теснились перед иконами во время и после службы, чтобы, как к братьям во Христе, приложиться в поцелуе к святым, ближе всего находившимся к ним на иконостасе, при этом, как и при любом выражении почитания и преклонения на православной Руси, клали земные поклоны или простирались ниц и осеняли себя двуперстным крестным знамением, что являло собой прилюдное выражение веры.
Совершенствование иконостаса и рост почитания икон на Руси в XIV–XV вв. разводили русское искусство с искусством западного христианства, где священные образы все более рассматривались как факультативные украшения, не имеющие никакого теологического значения, и где художники заново открывали античные образцы (в большей мере, чем отталкивались от них) и с большей свободой трактовали священные сюжеты. Русь двигалась не к Возрождению — новому высвобождению эмансипированной творческой энергии и индивидуального самосознания, — но к синтетическому утверждению традиции. В отличие от ранних «средневековых синтезов» Запада, тот синтез, который имел место на Руси, был основан не на абстрактном анализе философских проблем веры, но на конкретном изображении ее великолепия. Эмоциональная привязанность к иконам позволяет объяснить, почему ни формы искусства, ни рационалистическая философия классической древности не играли какой-либо существенной роли в культуре Руси начала нового времени. Не было сколь-нибудь значительных русских подражателей возрожденческому искусству Италии и Фландрии, несмотря на широкие контакты с обеими странами, а рационалистические идеи, проникшие в Русь во времена позднего средневековья через ориентированный на Запад Новгород, притягивали только небольшую, космополитически настроенную элиту и постоянно навлекали на себя запреты церковных иерархов.
Трудно переоценить важность икон для культуры Московии. Каждая икона напоминала человеку о постоянном божественном участии в человеческих делах. Истина, которую она несла, непосредственно воспринималась даже теми, кто не был способен читать или размышлять. Икона не давала пищу для ума, а свидетельствовала перед людьми, которых иначе поглотила бы пучина бедствий и отчаяния, о незыблемости божественной власти в истории и над ней.
Посреди этого безбрежного моря икон мысль отливалась скорее в образах, чем в идеях, и «политическую теорию», развившуюся в Древней Руси, можно определить как веру в то, что «царь есть как бы живая икона Бога, так же как вся православная империя — это икона Царства Божьего». Более того, иконостас представлял собой образец для иерархического строя всего русского общества. Каждая фигура занимала строго установленное место строго установленным образом, но всех их объединяло равное расстояние от Бога и подчиненность центральной иконе Христа на Престоле. Слово «чин» использовалось для обозначения как общего строя иконостаса, так идеисусного ряда, самого большого и доступного взгляду, где находились многие наиболее известные иконы значительных размеров, хранящиеся сейчас в музеях. «Чин» стал общепринятым в Московии обозначением установленного должностного звания, а его глагольная форма «учинити» — главным словом для выражения приказа. К XVII в. это понятие легло в основание всего социального устройства. «Уложение» Алексея Михайловича 1649 г. было почти что иконо-графическим руководством к поведению каждого чина в обществе, а несколько лет спустя царь даже создал чин для охотничьих соколов.
Руси было назначено судьбой поддерживать строгую общественную иерархию, постепенно утрачивая тот религиозный идеализм, который изначально ее освящал. «Уложение» Алексея Михайловича фактически просуществовало до 1833 г., но еще до конца его царствования иконо-графическая традиция была подорвана, а в церкви произошел раскол. Реалистические фигуры и театральные композиции становились грубым и эклектичным следованием западным образцам; старинные иконы исчезали за железными окладами под слоями темного лака; резные рамы в стиле рококо оживляли иконостасы, но словно ущемляли, обрамляя их, фигуры святых. На смену традиционному чину Московского государства явился петербургский чиновник, а сакральную традицию иконописи заменило производство икон по государственной концессии. Упрекая Гоголя за обращение к религии в 1840-х гг., Виссарион Белинский привел народную поговорку про икону, которая «годится <…> горшки накрывать», указав тем самым путь новому художественному иконоборчеству в русской революционной традиции.
И тем не менее обаяние иконы полностью уничтожено не было. Ничто так и не заняло ее места, и русские по-прежнему неохотно воспринимали живопись так, как это делали на Западе. Как и прежде, их больше волновал идеал, который воплощает живопись, чем ее художественная сторона. Для Достоевского картина Гольбейна «Снятие с креста» несла отрицание христианской веры, картина «Атис и Галатея» Клода Лоррена — секуляризованную утопию. Репродукция «Мадонны» Рафаэля над его письменным столом была его личной иконой, воплощавшей его собственные попытки примирить веру и творчество. Сами революционеры чтили героический реализм русской светской живописи XIX в. как современную иконопись. Многие усматривали призыв к революционному неповиновению в гордом выражении несмирившегося юноши на известной картине Репина «Бурлаки на Волге». Подобно христианским воинам раннего средневековья, которые давали обеты перед иконами в церкви накануне сражения, русские революционеры, по словам личного секретаря Ленина, увидев такие картины, произносили клятвы в Третьяковской галерее.
Широкомасштабная реставрация в начале XX в. помогла русским в конце концов постичь чисто художественную красоту старых икон. Подобно тому, как церковные гимны и песнопения давали новые темы и вдохновляли древнерусских иконописцев, так и их заново открытые произведения вдохновляли поэтов и музыкантов, равно как и художников, на закате Российской империи. При Сталине — бывшем семинаристе — иконы продолжали существовать не как источник вдохновения художественного творчества, но как образец для массового внушения идей. Старые иконы, как и новая экспериментальная живопись, по большей части были заперты в запасниках музеев. Портреты Ленина в «красных уголках» фабрик и общественных учреждений заменили собой иконы Христа и Богоматери. Фотографии преемников Ленина, развешанные в установленном порядке справа и слева от портрета Сталина, заменили старый «деисусный ряд», где святые располагались в строгом порядке по обе стороны от Христа. И как иконостас собора возводился над захоронением местного святого и специально почитался крестным ходом в дни религиозных праздников, так и эти новоявленные советские святые по большевистским праздникам ритуально появлялись на мавзолее с находившимся в нем забальзамированным телом Ленина, наблюдая бесконечные парады и демонстрации на Красной площади.
В контексте русской культуры эта попытка нажить политический капитал на народном почитании икон представляла собой не более чем продолжение установившейся традиции профанации священных образов. Польский самозванец Дмитрий, шведский завоеватель Густав-Адольф, большинство Романовых и многие из их генералов заказывали свои портреты в полуиконописном стиле — для русского простого народа. Эмигрант-старообрядец, которому вся современная история представлялась гибельным отходом от истинных путей старорусского благочестия, с равнодушием и даже удовлетворением взирал на перенос иконы Казанской Божьей Матери из храма в музей на заре советской эры: «Царица Небесная, совлекшая с себя царские покрывала, вышла из церкви своей проповедовать христианство на улицах».
Сталин внес элемент гротеска в традицию политической профанации духовной культуры. Именем науки он вводил новые иконы и мощи, а затем принимался их ретушировать и осквернять — так же, как его собственные образ и останки были осквернены посмертно. Второстепенные фигуры на советском иконостасе вытеснили центральную икону Сталина на троне и в сильной степени разрушили новый миф о спасении. Но в последовавшую за этим безликую эпоху изображения Ленина и гигантские железные краны продолжали осенять «улья» блочных бетонных избушек совершенно так же, как икона и топор — деревянные избы далекого прошлого.
Колокол и пушка
Если икона и топор на стене крестьянской избы стали неизменными символами русской культуры, то колокол и пушка приобрели то же значение внутри городских стен. Это были первые крупные железные предметы, которые изготавливались в деревянной Московии: предметы, отличавшие город от окружающего сельского ландшафта и защищавшие его от вторжения внешних врагов.
Колокол и пушка были связаны между собой столь же тесно, как топор и икона. Топор вырезал деревянную доску, на которой писалась икона, и он же мог уничтожить ее. Сходным образом древнее литье было средством изготовления и первых пушек, и первых колоколов, и всегда существовала опасность, что во время войны колокола переплавят на пушки. Колокол, подобно иконе, был заимствован из Византии как элемент эстетического совершенствования «правильной молитвы», а здесь и то, и другое стало использоваться гораздо активнее и с большей фантазией, чем в Константинополе. Развитие искусно выстроенных русских многоярусных колоколен, с изобилием колоколов и куполами-луковицами, во многом сопоставимо с развитием иконостаса. Богатый «малиновый» звон колоколов — такой, что люди перестают слышать друг друга, стал неизменным сопровождением «образных хождений» в праздничные дни. Видов колоколов и способов звона было почти такое же множество, как икон и способов их размещения. К началу XV в. Русь создала собственные модели колоколов, отличавшиеся от византийских, западноевропейских или восточных. Русские делали массивные и неподвижные железные колокола, в которые звонили железными билами и языками, поэтому они обладали большей звучностью и резонансом по сравнению с меньшими, часто раскачивавшимися и нередко деревянными колоколами западных церквей того времени. Хотя на Руси никогда не подбирали колокола, как это делали в Нидерландах, она создала свои собственные методы и традиции колокольного звона, с использованием колоколов разного размера и в определенной последовательности. Было подсчитано, что к XVI в. в четырехстах церквях одной только Москвы существовало более пяти тысяч колоколов.
Как икона была лишь одним элементом живописной культуры, включавшей в себя фреску, Священное Писание с цветными рисунками и иллюстрированную летопись, так и колокол являлся лишь частью всего потока звуков, создаваемого богослужебным пением, церковными гимнами и светскими импровизациями бродячих народных певцов, игравших на разнообразных струнных инструментах. Все, что видели и слышали верующие, наставляло их на путь к Богу, а не вело к философским размышлениям и книжной мудрости. Службы совершались по памяти, без использования служебника или молитвенника, а монастырские послушники получали устное наставление. Не только святые люди считались «совершенно подобными» образам святых на иконах, но и само слово «образование» подразумевало «подражание образу».
Взаимодействие между зрительным и слуховым восприятием было столь же примечательным. Если иконопись на Руси XIV–XV вв. вдохновлялась песнопениями, а русская икона явилась чем-то вроде «абстрактной музыкальной арабески… очищенной, подобно музыке, от всего, кроме непосредственного обращения к духу», то новый способ музыкальной нотации, возникший в Московском государстве, напоминал иероглифическое письмо. Господство византийского классического пения после XIV в. пошло на убыль и не привело к возникновению никакого другого способа четкого определения интервалов и соотнесения тонов. На его место пришло «знаменное пение» — новая традиция вокальной записи, при которой «мелодия не только выливалась из слов, но составляла как бы слепок с них, на котором отпечатывался рельеф слов». Записанные, эти красные и черные крюки скорее только отмечали общее направление мелодии, чем давали точное указание высоты тона, но яркое зрительное впечатление, которое они производили, позволило наделить их такими выразительными названиями, как «статья со змейцей», «два в челну», «стрела громная» и т. д.
Хотя о светской музыке этого древнего периода известно еще меньше, чем о церковной, очевидно, что существовали ее прекрасные образцы, основанные на повторениях с вариациями разных голосов. Торжественный благовест колоколов строился на перекрывающих друг друга последовательностях звуков, сходных с теми, что использовались в многоголосном церковном пении, чем достигался одновременно какофонический и гипнотический эффект.
Для русских в звоне колоколов, как и в поклонении иконам, радостный религиозный экстаз сливался с языческими суевериями. «Образные хождения» устраивались, чтобы изгнать злых духов чумы, засухи и огня; колокольный звон также был призван направить божественную силу против этих бедствий. Иконами обносили границы земельных наделов, чтобы освятить право на владение ими; в колокола звонили, чтобы придать торжественный характер официальным собраниям. В том и другом случае духовное освящение имело большее значение, чем формальное право, предоставляемое законом. Как колокол, так и икону люди ценили за их анагогическую силу, обращающую помыслы людей к Богу: «…слабые звуки дерева и металла <…> равно как и торжественный звон колоколов <…> Через малое ударение <…> означаются древние пророки <…> а великое ударение (в колокола) <…> знаменует во всю землю исшедшее вещание Евангелия <…> Ударение в железное или медное било будущий нам суд и трубу ангельскую, из гробов созывать к общему суду имеющую, означает».
Литье и перезвон колоколов, подобно писанию и почитанию икон, были священными действами в Московском государстве: способом донести до человека слово Божие. Это «слово» было логосом Евангелия от Иоанна — Словом, которое было в начале и совершенным образом воплотилось в Христе, которое должно было стать предметом молитвы и восхваления до Его Второго пришествия. Ни к чему было вдаваться в размышления по поводу этого незаслуженного дара, надо было только хранить в неприкосновенности унаследованные формы благодарения и молитвы. Не было оснований писать о здешнем несовершенном мире сейчас, когда сквозь великолепие образов и звуков уже можно было различить, хотя и не вполне ясно, преображенный мир иной.
Роль колоколов в придании красочности и торжественности церковным обрядам возросла после повсеместного запрета на использование музыкальных инструментов в православной службе. В службе допускалось участие только человеческих голосов и колоколов (еще, по специальным случаям, могли звучать трубы и барабаны, например, в «Пещном действе» или при торжественных встречах). Отсутствие в Московской Руси полифонии или устойчивого звукоряда вело к тому, что грубые, но богатые оттенками гармонии, создаваемые колокольным звоном, казались абсолютным пределом земной музыки. Подобно тому как Московское государство сопротивлялось западной тенденции вводить перспективу и более реалистическое изображение в иконопись, отторгалось и стремление западной церкви установить строгие интервалы для звона или использовать колокола в качестве музыкального сопровождения священных песнопений (с фиксированной длительностью звуков и часто вместе с органом).
Колокола имели важное значение как в материальной, так и духовной культуре, поскольку были технологически связаны с созданием пушек. Уже к концу XIV в., буквально несколько лет спустя после появления пушки на Западе, русские начали производить пушки вместе с колоколами, и к XVI в. создали самые большие из существовавших когда-либо образцов того и другого. Эта железная пара значила так много для Московского государства, что самому большому колоколу и самой большой пушке был присвоен титул царя: это «Царь-колокол», весившийоколо полумиллиона фунтов, и «Царь-пушка», жерло которой было приблизительно метр в ширину.
Они представляют собой первый пример того, как на Руси «догнали и перегнали» Запад в развитии технологии, и в то же время являют собой чисто художественные достижения, ибо колокол был слишком тяжел, чтобы висеть, а жерло пушки слишком широко, чтобы стрелять. Технологические результаты в обеих сферах к тому же в значительной мере принадлежали иностранцам, появившимся на Руси в начале XIV в., когда некий «Борис Римлянин» прибыл сюда для того, чтобы отливать колокола для Москвы и Новгорода.
Колокол предшествовал пушке в плане технологических поисков, но пушка вскоре вытеснила его как главный объект государственного интереса. Многие колокола в провинциальных городах и монастырях систематически переливались в пушки, чтобы усилить русскую армию конца XVII–XVIII вв.; но бесчисленные колокола все равно оставались в Москве, над которой парила почти что трехсотметровая колокольня Ивана Великого, возведенная Борисом Годуновым на холме внутри Кремля в самом начале этого периода. Эта колокольня (как и другая огромная колокольня, построенная патриархом Никоном недалеко от Москвы во второй половине этого же столетия) была призвана увенчать великолепие «Нового Иерусалима» на русской земле — центра цивилизации, созданного в подражание древнему Иерусалиму и по своей красоте достойного воплотить новый. Колокольня в Кремле служила прибежищем для непримиримых старообрядцев, которые забрасывали камнями религиозные процессии официальной церкви. Ревнители старого порядка в течение восьми лет выдерживали огонь правительственных пушек, укрывшись на севере за крепкими стенами Соловецкого монастыря. После того как этот последний легендарный оплот пал, они рассеялись по разным землям и там на колокольнях деревянных церквей ожидали появления царского «легиона Антихриста», при приближении которого давали сигнал к сожжению церкви вместе со всеми истинными верующими внутри.
Позже цари династии Романовых обнаружили нечистую совесть и дурной вкус, выстроив по данным ими обетам барочные колокольни в старинных монастырях. Ко второй четверти XIX в. старые колокольни были по большей части заменены, громкий колокольный звон запрещен, а особое значение колоколов в богослужении поколеблено за счет введения в русскую литургическую музыку органа и других инструментов.
Но эхо колоколов продолжало звучать. Они снова величественно звонят в финале сцены коронации в опере Мусоргского «Борис Годунов», и религиозный пафос искупления, слышащийся в перезвоне колоколов накануне праздничных дней, подхватывается маленькой собачкой (по имени Перезвон), которая примиряет юных товарищей Алеши в конце «Братьев Карамазовых» Достоевского.
В сфере политики колокол также навевал воспоминания. В вольных, ориентированных на Запад городах средневековой Руси бой колокола созывал народ на вече. Вечевой новгородский колокол окончательно смолк в 1478 г. и тем самым знаменовал конец относительной независимости города от центральной власти и частичного народного самоуправления, до того времени сближавшего Новгород со многими западными торговыми городами. Идеал недеспотического правительства, состоящего из представителей народа, побудил одного юного реформатора начала XIX в. написать: «…переношусь на несколько столетий в Новгород, слышу звон вечевого колокола, сердце мое трепещет, я бегу на великую площадь, <…> попираю цепи и на вопрос стражи: «кто идет?» гордо отвечаю: вольный гражданин Новгородский…», а романтического поэта — звучать… как колокол на башне вечевой Во дни торжеств и бед народных.
Когда несколько лет спустя лиризм перешел в тоску, Гоголь дал новую, более таинственную трактовку этого образа на одной из самых известных страниц во всей русской литературе. Сравнивая Русь с мчащейся тройкой в конце поэмы «Мертвые души», автор задается вопросом, куда же несется она, но Русь «не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик».
Пророческий ответ появился несколько лет спустя во вступительном стихотворении к первому номеру первого русского нелегального журнала с уместным названием «Колокол». Долго молчавшее общественное сознание России с этого момента, как обещает издатель Александр Герцен, загудит как колокол:
Но призывный колокол Герцена вскоре был заглушён отчаянными звуками «Набата»: название первого русского периодического издания, способствовавшего формированию якобинской революционной элиты, происходило от обозначения боя колокола, традиционно оповещавшего о пожаре или нападении врага. Ткачева, издателя «Набата», оправдала конечная победа революционеров-ленинцев. Но при большевизме все колокола замолчали — их функцию в какой-то мере принял на себя гипнотический звук машин, объявлявший о наступлении земного, а не небесного рая.
Неизменная привязанность русских к пушкам была засвидетельствована легендарным штурмом Казани Иваном Грозным; в 1606 г. прах Лжедмитрия — единственного иностранца, когда-либо правившего в Кремле, — выстрелом из пушки был развеян по ветру. Чайковский ввел звуки пушечных выстрелов в свою увертюру, посвященную разгрому Наполеона в 1812 г. Сотни пушек возвещали о помазании русских царей во время их коронации. Сталин был невротически озабочен формированием крупных артиллерийских соединений во Вторую мировую войну, и в своих официальных заявлениях эпитет «грозный», традиционно относившийся к Ивану IV, он применял лишь к артиллерии. Дальнейшие успехи Советского Союза в области ракетостроения могут рассматриваться как продолжение этого неослабевающего интереса. Возможно, есть определенная историческая справедливость в том, что в конце 1950-х гг. блестящие результаты космических запусков вылились в новое обещание бесклассового тысячелетия.
Коммунистический мир, к этому времени возникший, походил не столько на пророчества Карла Маркса, сколько на предсказания его почти совсем неизвестного русского современника Николая Ильина. В то время как первый вел жизнь оторванного от корней интеллектуала в Берлине, Париже и Лондоне, второй — всю жизнь прослужил исполненным патриотизма артиллерийским офицером на окраине царской России в Средней Азии. В то время как первый ожидал целесообразного появления нового, преимущественно западноевропейского, пролетариата, с немецкими вождями во главе, второй ожидал мессианского явления новой, евразийской религиозной цивилизации под патронажем России. В то самое время, когда Маркс писал свой коммунистический манифест для немецких революционеров, нашедших убежище во Франции и Бельгии, Ильин нес «сионскую весть» русским сектантам Сибири. Странное учение Ильина отражает детскую привязанность к пушкам, примитивный этический дуализм и подавленный страх перед Европой — все то, что было присуще русскому сознанию. Его последователи маршировали под такие гимны, как «Бомба Божественной артиллерии», делили мир на иеговистов и сатанистов, на тех, кто сидит по правую руку от Господа и по левую (на десных и ошуйных), и учили, что новая империя всеобщего братства и несказанного изобилия будет создана последователями Иеговы вдоль бесконечной железной дороги, протянувшейся от Среднего Востока через Россию в Южный Китай.
Столь же тщетно, но с еще большей визионерской силой самоотверженный аскет, московский библиотекарь Николай Федоров, в конце XIX в. предсказывал, что новое слияние науки и веры приведет в итоге даже к физическому воскрешению мертвых предков. Россия во взаимодействии с Китаем должна была породить новую евразийскую цивилизацию, использующую артиллерию, чтобы управлять климатом и земной атмосферой и чтобы отправлять граждан Земли в стратосферу колонизовывать другие миры. Его видение космической революции привлекало Достоевского и Толстого и повлияло на многих прометеевских мечтателей в службах планирования в послереволюционной Советской России. Наиболее горячие его приверженцы бежали, однако, из большевистской России в Харбин и Маньчжурию, чтобы создать там псевдорелигиозную коммуну, сгинувшую в свой черед, когда волна ленинской революции с их родины докатилась до земли, которая дала им приют.
Русская история полна таких пророческих ожиданий, с их повторяющимися символами и навязчивыми идеями. То, что рушилось под ударами топора и залпами пушек, часто скрывалось в бессознательном или даже в самом сознании палача. То, что изгонялось из памяти, продолжало жить в подсознании, что вычеркивалось из записей, продолжало жить в устном фольклоре. В самом деле, в русской истории нового времени обнаруживается все то же постоянное возвращение основных тем, которое открывается уже в незатейливых древних традициях колокольного звона и народного пения.
Возможно, конечно, что эти отголоски детства уже не отзываются во взрослой России настоящего. Но даже если эти звуки существуют в реальности, они могут быть столь же загадочны, как звон колокольчика гоголевской тройки. Или, возможно, это только умирающее эхо — перезвон, который как будто еще слышится, хотя сам колокольчик уже замолк. Чтобы определить, в какой мере древнерусская культура продолжает жить в настоящем, надо оставить в стороне эти повторяющиеся символы далекого прошлого и обратиться к истории, которая начинается в XIV в., открывает полноводный, хотя и вызывающий растерянность поток свершений, непрерывный вплоть до настоящего. Рассмотрев наследие, природную среду и первые материальные памятники русской культуры, мы можем теперь обратиться к подъему Московского государства и его драматическому противостоянию западному миру, переживавшему в это время муки Ренессанса и Реформации.