От начала четырнадцатого века до начала семнадцатого
Расцвет самобытной цивилизации под верховенством Москвы, начиная с провозглашения ее столицей в 1326 г. и до достижения военного превосходства и первого использования имперских титулований в годы царствования Ивана III (Великого) (1462–1505). Ведущая роль монастырей в освоении российского Севера, (особенно на протяжении столетия между основанием св. Сергием Свято-Троицкого монастыря в 1337 г. и основанием Соловецкого монастыря на Белом море в 1436-м), а также в формировании чувства национального единства и предназначения. Рост милитаризма и ксенофобии перед лицом агрессии западных рыцарских орденов, продолжающихся столкновений с монголами и падения Византии в 1453 г. Нарастание пророческого накала как активизация исторической направленности русской теологии: юродствующие во Христе, Москва как «третий Рим».
Широкое болезненное противостояние могущественного, но примитивного Московского государства Западной Европе, переживающей муки Ренессанса и Реформации. Разрушение рационалистических и республиканских традиций космополитического Новгорода; победа ориентированной на Москву иерархии над прозападными еретиками. Важная роль католических идей в формировании авторитарной «иосифлянской» идеологии XVI в., которую цари Московского государства принимали даже в процессе осуждения «латинян». Растущая военная и технологическая зависимость — при Иване IV, Грозном (1533–1584), Борисе Годунове (1598–1605) и Михаиле Романове (1613–1645) — от североевропейских «германцев», невзирая на идейное противостояние протестантству.
Правление Ивана IVкак наивысшая и одновременно первая переломная точка для московских чаяний построить пророческую религиозную цивилизацию. С одной стороны, его сосредоточенность на освящении генеалогии, его попытка подвести всю жизнь под монастырский шаблон и сходство его царствования с правлением царей Древнего Израиля и монархов современной Испании. С другой — разрыв Иваном священной цепочки правящего рода (восходящего к легендарному призыву Рюрика в Новгород в 862 г.), приуготовление пути для практики «самозванства» и втягивание России в западную политику в стремлении продвинуться на Запад, к Балтике, в период дорогостоящих Ливонских войн 1558–1583 гг. Переход западноевропейских религиозных войн на российскую почву по мере того, как лютеранская Швеция и католическая Польша вели длительную безнадежную войну с Московским государством за господство над Северо-Восточной Европой в период российского междуцарствия, или «Смутного времени» (1604–1613).
1. ИДЕОЛОГИЯ МОСКОВСКОГО ГОСУДАРСТВА
Уникальность новой великорусской культуры, которая постепенно развилась после упадка Киева, отражается в крышах-шатрах и куполах-луковицах — двух новых удивительных формах, которые к началу XVI в. выделялись на линии горизонта на русском Севере.
Возведение воздушных деревянных пирамид, выросших в указанный период из построенных в виде восьмиугольников церквей, демонстрирует, вероятно, наследование методов деревянного зодчества, предшествовавших на великорусском Севере христианству. Сколь бы родственна ни была шатровая крыша скандинавским, кавказским или монгольским образцам, ее развитие из примитивной горизонтальной бревенчатой конструкции и переход в XVI столетии из дерева в камень и кирпич явились уникальными для Северной России преобразованиями. Новый луковичный купол и заостренные луковичные фронтоны и арки тоже имеют предшественников — если не корни — в иных культурах (особенно в исламских); но для Московского государства особенно характерной является повсеместная замена сферического византийского и раннего русского купола этими новыми удлиненными формами с их витиеватыми украшениями — не в последнюю очередь на коньке крыши-шатра. Ярчайший из дошедших до нас примеров московского стиля, деревянная церковь Преображения в Кижах, на Онежском озере, похожа на гигантскую ель своими крупными заостренными очертаниями, которые создаются двадцатью двумя чрезвычайно впечатляющими луковичными куполами, расположенными на остроконечной пирамидальной крыше. Новая вертикальная направленность крыши и луковичных форм вызвана к жизни как материальными соображениями — для защиты крыш от снега, так и оживлением духовной жизни молодой московской цивилизации. Эти новые позолоченные строения, выраставшие из северных лесов и снегов, как бы являли миру нечто отличное и от Византии, и от Запада.
«Византийский купол над храмом изображает собою свод небесный, покрывший землю. Напротив, готический шпиц выражает собою неудержимое стремление ввысь, подъемлющее от земли к небу каменные громады. И, наконец, наша отечественная «луковица» воплощает в себе идею глубокого молитвенного горения к небесам… Это завершение русского храма — как бы огненный язык, увенчанный крестом и к кресту заостряющийся. Когда смотришь издали при ярком солнечном освещении на старинный русский монастырь или город, со множеством возвышающихся над ним храмов, кажется, что он весь горит многоцветными огнями. А когда эти огни мерцают издали среди необозримых снежных полей, они манят к себе как дальнейшее потустороннее видение града Божьяго».
Из всех позолоченных шпилей и куполов, что вывели русских из сел и деревень в новые городские центры цивилизации, не было более величественных, чем в Москве и ее духовной цитадели, Кремле. К началу XVII в. Кремль, построенный в центре Москвы на холме, собрал за своими рвами и стенами такое множество ценностей, что представлялся православным неким «потусторонним видением града Божьяго». Здесь были самые крупные колокола, самые лучшие иконы (включая икону Владимирской Божией Матери и величайший иконостас Рублева) и группа замечательных новых церквей, возвышавшихся над могилами князей и святых. Выше всех вздымались купола колокольни Ивана Великого. Свыше пятидесяти ее колоколов знаменовали самую грандиозную одиночную попытку подражания «ангельским трубам» грядущего мира; а умножение в разросшемся городе с населением в 100 000 человек числа колоколен меньших размеров надолго прикрепило к новой столице название «Москвы сорока сороков», то есть шестнадцати сотен колоколен.
Москва, второй великий город русской культуры, до сих пор остается крупнейшим городом России и бессмертным символом, завораживающим русское воображение. Новоявленная империя восточных славян, которая медленно формировалась в условиях раздробленности и унижений периода зависимости, была известна как Московское государство, или Московия, задолго до того, как стала называться Россией. Для настроенных на близкий конец света монахов XVI в. Москва была местом пребывания «третьего Рима», а для настроенных на близкий конец «старого мира» революционеров XX — «третьего Интернационала». Экзотическая красота Кремля — пусть даже будучи частично итальянской работы — стала символизировать мессианские претензии современной России и ее жажду еще на земле вкусить от Царствия Небесного.
Из всех северных православных городов, переживших первое монгольское нашествие, Москва должна была казаться одним из самых неподходящих кандидатов на будущее величие. Это было сравнительно юное деревянное поселение, выстроенное вдоль притока Волги, с убогими, даже не из дуба сооруженными стенами. У нее не было соборов и связей с Киевом и Византией, существовавших во Владимире и Суздале; экономической мощи и связей с Западом Новгорода и Твери, а также укрепленного положения Смоленска. До середины XII столетия она даже не упоминается в хрониках, до начала XIV в ней нет постоянного оседлого правителя, и не известно ни одно из первоначальных строений, которое дожило бы даже до ХѴII в.
Историки долго мучились вопросом возвышения «третьего Рима», как, впрочем, и первого. Не сохранилось почти никаких свидетельств о 140 решающих годах между падением Киева и победой, одержанной под водительством Москвы над татарскими ордами на Куликовом поле в 1380 г. Возможно, именно этим объясняется известная гипнотическая повторяемость доводов при оценке и рассмотрении факторов, влиянием которых принято объяснять быстрое возвышение Москвы: ее благоприятное центральное положение, талантливость ее великих князей, ее особый статус сборщицы монгольской дани и разобщенность ее соперников. Хотя объяснения эти — подобно объяснениям толкователей советской экономики в более близкое нам время — кажутся несостоятельными для полного понимания нового рывка и целеустремленности, внезапно продемонстрированных Московским государством как в иконописи, так и на поле брани.
Чтобы понять возвышение Московского государства, нужно принять во внимание религиозную активность, которая предшествовала и лежала в основе его политических достижений. Задолго до того, как среди восточных славян была достигнута какая бы то ни было политическая или экономическая однородность, существовала религиозная общность, которая укрепилась в период монгольского господства.
Православная церковь вывела Россию из темных веков, дав ее рассеянному населению чувство единства, высшую цель ее вождям и вдохновение ее творческим силам. На протяжении XIV столетия основным термином для обозначения русского сельского жителя стал «крестьянин», являвшийся со всей очевидностью синонимом «христианина». Выражение «всея Руси», ставшее впоследствии ключевой составляющей царского титула, впервые было использовано на пороге XIV в., когда российское единство и могущество пребывали в самом плачевном состоянии, причем употребил его не князь, а высокопоставленный деятель русской церкви, митрополит Владимирский. Перемещение резиденции митрополита из Владимира в Москву в 1326 г. способствовало превращению последней в главный город нации, быть может, еще в большей степени, чем знаменитый жест татар — дарование Ивану Калите, князю Московскому, титула «великого князя» годом позже. Возможно, большую роль в установлении ведущей роли Москвы сыграл не Калита или кто-то другой из первых князей Московского государства, но Алексей, митрополит Московский в XIV в. и первый московит, который занял столь высокий Церковный пост.
Внутри самой церкви монастыри имели ключевое значение для возрождения русской цивилизации, как и несколько ранее на Западе. Возрождение монашества помогло укрепить особое положение Москвы в пределах России и повсюду наполнило русских чувством исторического предназначения, воинственностью и первопоселенческим духом, от чего зависели дальнейшие успехи.
Возрождение монашества на Севере приобрело конкретную форму в 1330-е гг., когда митрополит Алексей начал строительство многочисленных церквей в московском Кремле, сообщив тем самым властной цитадели новый религиозный ореол и обеспечив центрами богослужения несколько новых монашеских общин. В отличие от тщательно организованных и управляемых монастырей западного христианства, эти общины были слабо структурированы. Хотя предполагалось соблюдение ими общинных правил и ритуалов, установленных св. Теодором Студитом, дисциплина в них была слабой, монахи зачастую собирались вместе только для совместных трапез и церковных служб. Одной из причин столь вольного житья было центральное положение монастырей в русской цивилизации. В противоположность большинству других монастырей христианского Востока, первые русские монастыри закладывались преимущественно в пределах ведущих княжеских городов, и монашеский обет часто принимали лица, продолжавшие былую политическую, экономическую и военную деятельность. Таким образом, служение Алексея как монаха и митрополита было во многом просто более впечатляющим продолжением его прежних военных и политических занятий как члена благородного московского рода Бяконтов. Однако же новообретенная вера Алексея в то, что с ним Бог, придало московской стороне новые силы. Впоследствии мощи его почитались наравне с мощами первого московского митрополита Петра, который был канонизирован по настоянию Ивана Калиты. Важнейший из новых монастырей, построенных Алексеем в Кремле, был назван Чудовым — в честь чудотворных сил, каковые приписывались этим первым митрополитам еще при их святой жизни, а их останкам — после смерти.
Центральной фигурой в деле восстановления монашества и объединения России в XIV в. стал Сергий Радонежский. Как и его друг Алексей, он происходил из знатного рода; но его обращение в монашество было более глубоким и плодотворным. Сергий прибыл в Москву из Ростова, побежденного города-конкурента к востоку от Москвы. Разочарованный Москвой и раскованным традиционным уставом ее монашеской жизни, он отправился в лес, чтобы молитвой и самоотречением стяжать святость ранней церкви. Его благочестие и мужество привлекли и других в монастырь, который он основал к северу от Москвы в 1337 г. Монастырь, посвященный Святой Троице, а позже названный в честь его основателя, стал для Московского государства тем же, чем была Киево-Печерская лавра для Киева: центром цивилизации, местом паломничества и второй в русской истории лаврой (т. е. крупным головным монастырем).
Известные различия между монастырем св. Сергия и более ранними монастырями в Киеве и в Новгороде говорят о той новой роли, которую монастырям предстояло занять в русском обществе. Монастырь св. Сергия был расположен вне политического центра, и требования в нем к человеку по части физического труда и воздержания были гораздо жестче. Благодаря своему открытому местоположению монастырь выступал в роли крепости и центра освоения региона.
Монашеская жизнь возрождалась в России не только героизмом и святостью таких личностей, как Сергий, но также благодаря существенному духовному влиянию крошащейся Византийской империи. Запутавшееся в собственных неудачах, утомленное притязаниями католического Запада, византийское монашество в конце XIII и в XIV вв. совершило поворот от студийского устава в монастырях и все более влиятельной западной схоластики к новому мистическому учению, известному как исихазм.
Согласно этому учению, человек находит прямой собственный путь к Богу с помощью «внутренней тишины» (исихии), которая достигается аскетическим умерщвлением плоти и безмолвной молитвой души. Темнота, пост и сдержанное дыхание считались средствами достижения этой внутренней тишины, в то время как традиционные таинства Церкви и даже словесная молитва верующего постепенно стали рассматриваться как не имеющие отношения к этой цели или даже отвлекающие от нее. Исихасты верили, что подобный процесс внутреннего очищения подготавливает человека к божественному озарению — видению отблеска того нерукотворного божественного света, который видели апостолы на горе Фавор во время Преображения Христова. Отмежевываясь от еретического притязания, будто человек может достигнуть тождества с Богом, исихасты делали оговорку, что подобное озарение приводит человека в контакт только с «энергией» (епеrgеіа), а не с «сущностью» (оиsіа) божественного. Это различие, а также вера в то, что человек может сподобиться видения отблеска божественного света, были приняты Восточной Церковью как постулаты веры в 1351 г.
Победа исихазма на закате Византийской империи еще больше отдалила православие от дисциплинированной и витиевато священной Римской Церкви позднего средневековья. Бросая вызов иерархам и призывая человека искать прямой путь к Богу, исихазм стал в некотором роде восточным предвестником протестантизма.
Нигде победа нового мистического учения и разрыв с Римом не были столь полными, как в новооткрытых монастырях русского Севера. Тяжелые внешние условия долгое время требовали аскетических качеств — силы духа и долготерпения. Политическая раздробленность Киевской Руси вынуждала таких монахов, как св. Сергий, искать спасения вдали от городов, подражая древним отцам-пустынникам. Таким образом, неудивительно, что новые монастыри русских отшельников-первопроходцев смогли легко усвоить учение исихастов, занесенное на север паломниками с Афона и православными славянами, которые наводнили Россию после захвата Балкан мусульманами. Отказ Московского государства от классических традиций рационального богословия и четкой иерархичности подготовил почву для принятия учения, которое придавало особое значение непосредственному контакту с Богом. В то же время близость монахов-отшельников к природе (и к язычеству нехристианских племен) приводила их почти к францисканским размышлениям о Божьей причастности ко всему тварному. Как апостолы получили отблеск божественного света во время Преображения Христова, так и истинный монах во вселенской Христовой Церкви может увидеть отблеск грядущего преображения мира. Серое и суровое окружение заставляло верить не только в спасение человека, но и в преображение всего естественного мира.
Тема преображения иногда сливалась с темой тысячелетнего «Второго пришествия» Христова. В распространенных «духовных стихах» московского периода говорится о грядущей славе «общинной церкви преображенной» на вершине горы, как бы объединившей в себе Фавор и Афон. Монахи-отшельники, основатели новых монастырей на северо-восточной границе Европы, рассматривали их скорее не как институты, служащие оживлению государственной церкви, а как «перевалочные пункты» на пути человека ко «Второму пришествию». Иконы, изображавшие св. Сергия, усмиряющего диких зверей и проповедующего животным и растениям, подчеркивали, что обещанный конец — это не только воскрешение умерших, но и преображение всего мироздания.
За столетие после основания монастыря св. Сергия в Загорске в стране возникло еще около 150 монастырей — это было одно из самых значительных миссионерских движений за всю историю христианства. Большая часть их основателей находилась под сильным влиянием исихазма, но они, подобно цистерцианам средневекового Запада, были еще и людьми трудолюбивыми, первопроходцами, открывавшими новые суровые края для освоения и заселения. С основанием обители св. Кирилла на Белом озере в 1397 г. монастыри продвинулись от Москвы к северу примерно на триста миль. В 1436 г., всего через сто лет после основания монастыря св. Сергия, эта граница отодвинулась еще на триста миль к северу, до островов Белого моря, где Савва и Зосима основали Соловецкий монастырь. Этот период русской истории дал больше святых, чем любой другой; самыми выдающимися из них были Сергий, Кирилл, Савва и Зосима, чьи монастыри стали местами паломничества и поклонения их чудотворным реликвиям и мощам.
Еще одним широко почитаемым местным святым XIV в. был Стефан Пермский, чья деятельность иллюстрирует цивилизаторскую и первопроходческую миссию русского монашества. Этот образованный аскет принес христианство к подножию Уральских гор, в край притоков Волги за 750 миль на восток от Москвы. Там он обратил в христианство зырян-язычников, создал для них алфавит и перевел Святое Писание на их наречие. Стефан оказал огромное влияние на весь этот обширный регион, став его культурным главой и первым епископом. Он вернулся в Москву и был похоронен в церкви с подходящим названием Спаса на Бору. Благодаря в основном московским летописям история его героической борьбы с дикой природой и волхвами-язычниками распаляла пробуждающееся воображение русских христиан. «Житие Стефана Пермского», составленное великим агиографом своего времени Епифанием Премудрым, установило новый образец витиеватого панегирика и стало, вероятно, самым популярным среди множества новых житий местных святых.
Но самым значительным из принадлежащих Епифанию жизнеописаний стало все же житие преподобного Сергия Радонежского, которое он написал незадолго до смерти в 1420 г. По сравнению с его ранними работами, это житие более насыщено фактографическим материалом и местной лексикой, оно читается как история России XIV в. и помогает понять, почему одинокий отшельник стал известен как «строитель Руси». Уважение к его самоотверженности и святости позволило Сергию стать советником и судьей враждующих князей Волго-Окского района. Связи, установленные с соседним Загорском, помогли Москве взять на себя ведущую роль в подготовке района к борьбе с монголами в 1370-е гг. Св. Сергий молился за победу над татарами, отдал все средства и силы своего монастыря на поддержание войска и направил двух своих монахов, которые возглавили военные отряды во время знаменитой битвы на Куликовом поле. Этот решающий поворот в судьбе Московского государства в народе приписывали помощи и посредничеству преподобного Сергия, поэтому его монастырь вскоре стал — почти в современном смысле этого слова — подлинно всенародной святыней. Ее почитали не в память какого-нибудь местного события или святого, а в память общей победы объединенной армии православных русских над врагами-язычниками.
Новые монастыри стали центрами постоянного труда и молитвы, они скорее сами управляли церковной иерархией, чем ей подчинялись. В основном созданные по подобию афонских монастырей, они были общежительскими и испытывали сильное влияние новой афонской традиции исихазма. «Старцы», достигшие духовной прозорливости и победы над страстями с помощью долгих лет молитв и ночных бдений, часто пользовались в монастыре большим авторитетом, чем игумен или архимандрит (официальный начальник маленького и большого монастыря соответственно). Эти старцы играли главную роль в «накоплении духовной энергии», что являлось главным делом монашества Московии.
Подобно магнитному полю, эта духовная энергия привлекала свободные элементы и наполняла окружающее пространство невидимыми силами. Мы уже отметили этот энергетический эффект в области иконописи, развитие которой стимулировалось необходимостью украшать новые монастыри. «Ветхозаветная Троица» была написана монахом Рублевым для Свято-Сергиевого монастыря во славу Троицы, которой он и был посвящен.
Монастырское возрождение стимулировало и развитие книжной культуры. Количество сохранившихся рукописей XIV в. почти в три раза превышает число рукописей за три предыдущих века. Эти рукописи украшались новым характерным орнаментом, который назывался «плетение ремней», а стиль письма расцвечивался «плетением словес». Оба этих навыка принесли в Россию с Афона монахи-беженцы, последователи исихазма. Оба «плетения» в некотором роде отражали проникновение в литературу принципов, свойственных как исихазму, так и новой иконографии: подчинение словесной изобретательности и живописного реализма гармоничному и ритмизированному повторению нескольких простых образцов и фраз, призванных облегчить установление прямой связи с Богом.
Что еще поразительней в новой литературной деятельности, так это усиление исторической пристрастности, и ранее свойственной русскому богословию. В священной истории, как и в иконографии, московитские монахи преуспели в «преобразовании подражательной искусности в сознательно национальное искусство». Жития святых и церковные летописи все в большей степени стремились идентифицировать религиозную истину православия с политической судьбой Московии. Эта тенденция стала очевидной уже в XIII в. в исключительно популярном «Житии Александра Невского». Рассказ о князе, победившем тевтонских рыцарей, изобилует сравнениями с ветхозаветными персонажами, образы войны заимствованы из «Повести о разрушении Иерусалима» Иосифа Флавия, а героические подробности почерпнуты в легендах об Александре Великом и перенесены на Александра Невского. К тому же это повествование проникнуто воинствующим антикатолическим духом, который отсутствовал в эпической литературе Киевской Руси (и, вероятно, во взглядах самого Александра) и был почти наверняка введен монахом Кириллом, который бежал из родной Галиции, после того как последняя подпала под римское влияние, и углубил свой антикатолический настрой во время пребывания в Никее — как раз тогда, когда латинские крестоносцы грабили Константинополь в начале XIII в..
Еще восторженней, чем эта история победы над «римлянами», были сказания о сражениях с татарами, ставшие особенно популярными после победы на Куликовом поле в 1380 г. под водительством Дмитрия Донского. Житие этого князя-мирянина написано в чисто агиографическом жанре. Он настойчиво именуется святым и помещен в небесной обители выше, чем многие библейские персонажи. В наиболее известном эпосе этого периода, «Задонщине», Дмитрий предстает защитником «веры христианской» и «святых церквей», недаром вдова Дмитрия заказала на его могилу образ архангела Михаила, одержавшего небесную победу над воинством сатаны. В то время как эпос киевской эпохи был относительно открыт для проникновения реалистических и даже языческих элементов, «Задонщине» сообщают дух нового фанатизма новые постоянные эпитеты и новые формулы восхваления.
Исключительное значение, придаваемое в летописях Куликовской битве (которая сама по себе не была решающей в освобождении от татарского ига), объясняется, в значительной мере, призывом московских летописцев к христианскому крестовому походу на Восток против неверных, впервые прозвучавшим на христианском Западе во время его великого пробуждения несколькими веками ранее. Преодолевавший невежество и раздробленность народ вновь звали к объединению на почве веры против общего врага. Летописи, начиная с летописи Свято-Сергиева монастыря 1408 г., и те песни и сказания, которые подчеркивали (по контрасту с новгородскими, псковскими и тверскими) важность священной войны с татарами и необходимость ведущей роли Москвы в объединении «русской земли», служили идеологической поддержкой последовательного подчинения всех остальных значительных русских княжеств Москве на протяжении XV в..
Монастырская литература конца XIV и XV вв. все более и более углублялась в мир пророчеств, развивая два связанных между собой убеждения, лежавшие в самой сердцевине московской идеологии: (1) что русское христианство представляет собой особое завершающее звено в непрерывной цепи священной истории; и (2) что Москва и ее правители — избранные носители этого предопределения.
Вера в особое предназначение православного христианства не была новой. Православие унаследовало самые ранние христианские епархии, включая расположенные в той земле, где жил сам Христос. Идеи хилиазма рано проникли с Востока в византийскую мысль. Когда Иерусалим попал в руки мусульман в 638 г., Честной Крест и другие священные реликвии были перенесены в Константинополь, и возникло представление — главным образом при македонской династии, во времена обращения Руси, — что Константинополь в каком-то смысле может восприниматься как Новый Иерусалим, равно как и Новый Рим.
Подобно тому, как Восточная Церковь провозгласила себя единственной истинной апостольской церковью, Восточная империя распространила свои претензии на особое освященное происхождение от Вавилонии, Персии и Рима. С конца IV в. Константинополь начал восприниматься как Новый Рим: столица империи, имеющей предназначение, отличное от предназначения любой другой. Византия была не просто одной из христианских империй, но особо избранной христианской империей, призванной повести людей стезей, пролегающей, по определению летописей, между Воплощением Христа и его Вторым Пришествием.
Отдав предпочтение Клименту и Оригену, а не Блаженному Августину, православное богословие говорит куда более о драме вселенского искупления, нежели о драме личного спасения. В то время как Августин завещал латинскому христианству рефлексирующее чувство первородного греха и пессимизм по отношению ко граду земному, восточные отцы завещали православному христианству надежду на то, что Христианская империя Востока может в конце концов преобразиться в последнее, небесное царство. Исихастская мистика поощряла православных в вере, что подобное преображение близко и может быть достигнуто их собственным духовным усилием и, в конце концов, духовным усилием всей христианской империи.
Во времена перемен и неурядиц историческое воображение склонно искать знамения, указывающие на приближение конца света и ожидаемого спасения. Так и возрастающее чувство предопределенности в Московии было непосредственно связано с мучениями православных монахов в переживающей упадок и окончательное разрушение Византии.
Устремление в сферу апокалиптических пророчеств наметилось в конце XIV в. в отсталых славянских царствах на Балканах и распространилось в Московии благодаря миграции людей и идей из южнославянских земель. В противоположность первой волне миграции южных славян в X в., которая принесла твердую веру единой Византии, эта вторая волна в XV в. заразила Россию высокопарной риторикой и эсхатологическими предчувствиями, которые возникли в распадавшихся под натиском турок Сербии и Болгарии.
Сербское царство во время своего золотого века при Стефане Душане (1331–1355) оказалось во многих отношениях генеральной репетицией той модели правления, которая позже возникла в Московии. Стремительному росту княжеской гордыни сопутствовали неожиданные военные успехи. Поспешно и дерзко Душан присваивал себе титулы царя, самодержца и императора римлян; объявил себя преемником Константина и Юстиниана; и созвал собор, чтобы учредить отдельный Сербский патриархат. Он полагал, коротко говоря, вытеснить старую Византийскую империю новой Славяно-греческой империей. В своих притязаниях он опирался на поддержку Горы Афон и других монастырей, которым он покровительствовал и которые обогащал.
Болгарское царство на протяжении гораздо более длительного периода независимости от Византии создало традицию пророчеств, которая и была непосредственно воспринята Московией. Прославляя болгарскую столицу Тырново, летописи представляли ее новым Римом, занявшим место и Рима классической античности, и пришедшего в упадок «второго Рима» — Константинополя.
Когда неверные турки обрушились на Балканы, сокрушив сербов в Косово в 1389 г. и опустошив пылающую болгарскую столицу четыре года спустя, мессианским надеждам православного славянства не оставалось другого прибежища, как Московия с независимым князем и процветающей церковью. В 1390 г. болгарский монах из Тырново Киприан стал митрополитом Московским, и в течение всего XV в. люди и идеи двигались с Балкан на север, способствуя тому, чтобы Москва прониклась чувством исторической избранности. Балканские монахи в политическом отношении тяготели к византийским антилатински настроенным зилотам, а в богословском — к настроенным антисхоластастически исихастам. Они принесли с собой приверженность тесному союзу между монахами и князьями, который преобладал в южнославянских княжествах, и глубокую ненависть к римскому католицизму, который, по их мнению, окружил православных славян враждебными княжествами на Балканах и соблазнил Константинопольскую Церковь принять унизительную унию. Южные славяне также принесли с собой обычную для них практику составления подложных генеалогий в поддержку претензий Сербского и Болгарского царств к Византии и склонность к витиеватому и помпезному языку, обильно уснащенному архаическими церковно-славянскими формами. Особого внимания заслуживает «Сказание о великих князьях Владимирских на Великой Руси», созданное одним сербским эмигрантом, который торжественно связал московских князей не только с князьями киевскими и легендарным Рюриком, но и с куда более фантастической фигурой Прусса, правителя сказочного древнего Царства на Висле, родственника Августа Цезаря, который, в свою очередь, через Антония и Клеопатру был в родстве с египетскими потомками Ноя и Сима. Это многократно переписанное сочинение укрепляло Русских во мнении, что именно они преемники Византии, выдавая за правду невероятный вымысел о якобы перенесении императорских регалий из Константинополя п Киев Владимиром Мономахом, который именовался первым царем всея Руси.
Между тем ощущение того, что Московия заняла место Византии, исподволь подпитывалось одной из немногих идеологических установок татарских завоевателей — требованием молиться только за одного царя, а именно за татарского хана. Последствием этого ограничения, которое платившие дань восточные славяне соблюдали не повсеместно и к которому их не принуждали, было исчезновение из московского обихода имен последних византийских императоров. Все это привело к тому, что крах окруженной врагами империи в середине XV в. Московия охотно восприняла как Божью кару за отступничество.
По убеждению Москвы, окончательно сложившемуся задним числом в конце XV в., Византийская Церковь совершила предательство, пойдя на унию с Римом в Лионе, в Риме и, наконец, на Флорентийском соборе 1437 — 1439 гг.
Не искушенная в богословских спорах Московия не отличала Рима от враждебных ей рыцарских орденов Восточной Балтики и наращивавшего силы Польско-Литовского королевства. Московская церковь отказалась признать решения собора, а русского представителя, одобрившего их, митрополита Исидора, подвергла изгнанию. В изгнании этот греческий прелат перешел в католичество, а его место по решению собора Русской Церкви 1448 г. занял коренной русский. Взятие турками Константинополя пятью годами позже было воспринято как божественное воздаяние Византии и подтверждение свыше того, что Русская Церковь повела себя мудро, отвергнув Флорентийскую унию. Тем не менее значение русской вовлеченности в византийскую трагедию было большим, нежели обычно признают националистически настроенные историки. Начиная с конца XIV в. Московия не только выражала сочувствие Константинополю, но и оказывала ему финансовую помощь. Бежавшие от турок принесли с собой страх, что жертвой неверных может стать весь православный мир. Когда хан Ахмат атаковал Москву в 1480 г., сербский дюнах разразился страстной мольбой к простонародью не следовать «еже Болгаре глаголю и рекомии Грецы… и Арбанасы, и Хорваты, и Босна… и инии мнозии земли, иже не сташа мужествени, и погибоша, и отечьство свое изгубиша и землю и государьство, и скитаются по чюжим странам…» («болгарам, сербам, грекам… албанцам, хорватам и боснийцам… многим другим землям, которые не сражались мужественно, чьи отечества погибли, чьи земли и государства были уничтожены и чьи народы рассеялись в чужих землях».)
Затем текст приобрел молитвенную интонацию: «Да не узрят очи ваши пленения, и грабления святым церквем и домови вашим и убиения чад ваших, и поругания женам и дщерем вашим. Якоже пострадаша инии велиции и славнии земли от турков…»
В подобной атмосфере велико было психологическое воздействие обнадеживающего убеждения в том, что Христианская империя не погибла с падением Византии и других «великих и почтенных» православных царств на Балканах. Сердце империи всего лишь переместилось из Константинополя в «новый Рим» — Тырново, который, в свою очередь, просто уступил место «третьему Риму» — Москве. Этому известному образу положил начало Филофей, монах Елеазарова монастыря в Пскове, который, вероятно, первым предложил его Ивану III, хотя самое ранее сохранившееся изложение этого взгляда содержится в письме 1511 г. к Василию III:
«Старого убо Рима церкви падеся от аполинариевы ереси, втораго же убо Рима, Костянтина града церкви, агаряне внуцы секирами и оскорды разсекоша двери ея. Сия же ныне третяго Рима державного твоего царствия святая соборная апостольская церкви, иже в концех вселенныя в православней хрестьянстей вере, во всей поднебесней паче солнца светитца, и да веесть держава твоя благочестивый царю, яко вся царства православныя хрестьянския веры, снидошася в твое едино царствие и един ты по всей поднебесней имянуешися царь… два убо Рима падоша, а третей стоит, а четвертому не быти» («Первый Рим пал от аполлинариевой ереси, второго Рима, Церкви Константинопольской, врата потомки агарян секирами порушили. А третий, новый Рим, вселенская Апостольская Церковь под сильным твоим правлением сияет светом православной христианской веры во все концы земли ярче солнца. Во всей вселенной ты — единственный царь христиан… Два Рима пали, третий стоит, а четвертому не бывать…»).
Перенос православных чаяний в Московское государство был ярко заявлен «постановочной» свадьбой Ивана III и Софьи Палеолог, племянницы последнего византийского императора, в 1472 г. и введением в России несколькими годами позже византийской императорской печати с двуглавым орлом.
Чисто случайный факт, что старые православные святцы были расписаны только до 1492 г., подтолкнул русских на пересмотр пророческих сроков апокалипсиса. Семь тысяч лет от сотворения мира в 5508 г. до нашей эры приближались к концу, и ученые монахи настойчиво старались выявить знамения, свидетельствующие о приближении конца света. Ближайшие советники царя, уличенные в сочувствии рационалистической ереси «жидовствующих», на церковном соборе 1490 г. были заклеймены как «сосуды дьявола, предтечи антихриста». Существенным обвинением в последующих преследованиях жидовствующих было использование ими для летосчисления астрологических таблиц «Шестокрыла», из которых, казалось, следовало, что «лета христианского летописца скратишася, а наша пребывают». В борьбе с жидовствующими Русская Церковь невольно укрепила вековечные ожидания, впервые переведя на живой русский язык многие апокалиптические фрагменты Ветхого Завета и даже такие апокрифы, как Апокалипсис Ездры.
К концу столетия усилились ожидания близкого, по воле Бога, конца света, однако было неясно, какие знамения искать — добрые или дурные: грядет ли Второе Пришествие Христово и тысячелетнее Его царство на земле или приход царства антихриста. Филофей полагал, что царство русское есть последнее мирское царство, за которым наступит вечное царство Христа, но другой псковитянин видел в царе-победителе предвестника антихриста. Эта неясность (ожидать ли бедствий или освобождения) стала на самом деле характерной чертой русских пророческих сочинений. В более поздние времена такое же неустойчивое чередование предвкушения и страха, ликования и уныния не раз сопровождало ожидание великих перемен, предстоящих России.
Расцвет прорицательства в Московском государстве в XV и начале XVI вв. проявился в распространении таких крайних форм выражения христианской духовности, как столпничество и юродство — странничество «юродствующих Христа ради». Будучи восточного и византийского происхождения, оба эти явления обрели, однако, новую силу и значимость в северной Московии.
В необщежительских монастырях столпничество считалось средством достижения особой святости и прозорливости. Эта традиция получила народное признание благодаря былинным сказаниям об Илье Муромце, который, как утверждалось, просидел тридцать лет без движения, прежде чем отправиться на подвиги.
Юродивых за их аскетизм и пророческие высказывания стали почитать как «божиих людей». Если в православном христианстве с VI по X в. было не более четырех дней памяти юродивых, то в Московском государстве с XIV по XVI в. было по крайней мере десять таких дней в году. Большое количество церквей и рак было посвящено им, особенно в XVI и начале XVII вв., когда эта форма благочестия переживала свой пик.
Юродство стало привычным, если не обычным, в повседневной жизни. Дар пророчества обретался очистительным умерщвлением плоти «Христа ради». Роль юродивых при дворе московских князей представляла собой сочетание придворного исповедника христианского Запада и языческого предсказателя восточных владык. Юродивые предрекали бедствия и намекали на необходимость новых крестовых походов и покаяний, усиливая уже отмеченную склонность славянского православия скорее к страстям и пророчествам, нежели к разуму и дисциплине.
В большинстве своем те, кто становился юродивым, много путешествовали и были начитанны. Еще ученый богослов Тертуллиан задал Церкви вопрос: «Что общего у Афин с Иерусалимом?» — и высказал свое утверждение: «Верую, потому что абсурдно». Эразм Роттердамский, один из наиболее образованных гуманистов Возрождения, также пропел «похвалу глупости», и на его опыт под этим названием охотно ссылались русские мыслители. Для трагических русских мыслителей позднейшего времени — Достоевского, Мусоргского и Бердяева — окажется соблазнительным соотнести национальное своеобразие своего народа с этой недисциплинированной традицией святого «скитальца в родной земле». Юродство было источником не только стойкости и набожности, но и анархистских и мазохистских порывов.
У юродивых было много общего с пророчествующими святыми отшельниками, столь многочисленными в Московском государстве в XIV и XV вв. Действительно, название святых странников — скиталец — родственно названию изолированных монашеских общин: скитов. Наиболее известный аскет, пустынник и поборник таких маленьких общин — Нил Сорский, который перенес духовную строгость исихастов на русскую почву. Будучи монахом монастыря св. Кирилла на Белом озере, Нил совершил паломничество в Святую Землю и в Иерусалим в годы как раз после его падения, и оттуда — на Святую Гору Афон. Обретенную там приверженность внутренней духовной жизни, свободной от внешней дисциплины и принуждения, по возвращении в Россию он положил в основу организации скита на пустынном берегу реки Соры неподалеку от Белого озера. Его благочестивые наставления проникнуты францисканской любовью к первозданной природе и равнодушием к мирским благам. Скит объединял не более двенадцати «братьев», живших в апостольской бедности и согласии с окружающей природой. Евангелия и немногие другие «священные тексты» были для них единственными авторитетными источниками.
Нил считал скит золотой серединой подвижничества между двумя типами монастырского житья — общежительством и келейностью. Каждая келья скита напоминала некую средневековую мастерскую с подмастерьями, где опытный «старец» наставлял одного или двух послушников в богоугодных трудах и Священном Писании. По воскресеньям и другим праздничным дням все обитатели келий собирались вместе. Каждый скит, противостоя соблазнам богатства и стяжательства, сам обеспечивал себя всем необходимым для жизни. Нил не был особо озабочен соблюдением постов или преследованием еретиков. Внешний мир мало занимал этого поборника внутренней духовной жизни. Он проповедовал силу духовного примера и стремился к тому, чтобы такие примеры появлялись в монастырях. Мысленная духовная молитва, по образному выражению Нила, подобна попутному ветру, помогающему человеку одолеть бурное море греха и достигнуть гавани спасения. Все внешнее — даже изреченная молитва — лишь румпель, средство развернуть человека по духовному ветру, который впервые овеял апостолов на Пятидесятницу.
Жизнь Нила и его учение оказали глубокое воздействие на новые монастыри осваиваемых северо-западных окраин. Его последователи, известные как заволжские старцы, были выходцами главным образом из обителей, приписных к Свято-Сергиевому монастырю, и из менее известного Спасо-Каменного монастыря и девяти его монашеских колоний в Ярославско-Вологодском районе. Монастырь этот, когда в 1380 г. игуменом его стал грек-исихаст, сделался центром «внутренней духовности», наставлявшим не только монастырских послушников, но и многочисленных купцов, поселенцев и мирских паломников.
Поучения Нила смущали души людей самой возможностью — или даже предпочтительностью — непосредственного общения с Богом помимо пышных православных богослужений. Вера в то, что Бог посылает вдохновенных посредников прямо к Его избранному народу, минуя посредство церковной обрядности, нарушала спокойное течение религиозной жизни.
Московское государство во времена своего подъема походило на лагерь выжидающих «возрождениев». Россия была простой, но могущественной религиозной цивилизацией, которой роковым образом не хватало критического мышления или четкого разделения властей. Конечно, даже применительно к Византии всегда было некорректно говорить о «церкви» и «государстве», а не о двух типах освященной власти (sacer-dotium и іmреrіum) в мировом христианском образовании. В Московском государстве эти два понятия сплелись даже еще теснее, причем без какой-либо очевидной соотнесенности с теоретическими определениями и практическими ограничениями, какие были сформированы всей долгой историей Византии.
В гражданской сфере не существовало постоянных административных судов (даже в незрелом варианте приказов) вплоть до начала XVI в.. В церковной сфере полное отсутствие ясности в структуре епархий или епископской иерархии не позволяло высшему духовенству сколь-либо эффективно восполнять слабость светской власти на протяжении долгого периода политического разделения. Не было даже никакой системы старшинства среди монастырей. В отличие от средневекового Запада, которому предстояло заново открыть основы Римского права и куда через завоевателей-мусульман попали тексты Аристотеля, отдаленная Московия не имела почти никакого представления о политической и правовой культуре классической античности. В лучшем случае ее обитатели обращались к пересказу платоновских доводов в пользу правления царя-философа — для подтверждения своей убежденности, что добрый и святой правитель необходим, но никак не ради упражнений в сократическом методе.
За отсутствием элементарных сведений о политических системах прошлого или достаточного собственного опыта, москвитяне неопределенно представляли себе идеального правителя в образах обожествленного «царя-солнца» Востока и святых и князей из народных сказаний. Победа платоновского идеализма на христианском Востоке, чему примером служило почитание идеального иконописного образа, вела русских к поиску идеального князя, который был бы, в сущности, «живой иконой Господа».
Однако, в отличие от платоновского идеала, идеальный русский князь должен был быть не философом, а хранителем традиции. Высшей добродетелью в Московии было не знание, а память. Где нужно было сказать «Я знаю», говорили — «Я помню». Любые наставления, описи и государевы наказы в приказах были известны всем как «памяти»; эпические сказания записывались «для того, чтобы старики слушали и молодые запоминали». Важнейшим при разрешении споров было обращение к здравой, доброй и твердой памяти старейшего авторитета.
Таким образом, цельность Московии, по существу, обеспечивалась не сводами законов и не установленным порядком, а принимаемой на веру и не обсуждаемой совокупной памятью. Самыми влиятельными людьми были местные «старейшие», сохранявшие в памяти больше всего данных об апостольских временах и сведущие, благодаря жизненному опыту, в христианской традиции: старец, ведущий аскетическую жизнь в монастыре, уважаемый староста в городе и сказитель «старин» (древних сказаний). Редко когда общество бывало настолько ориентировано на старину, однако в Московии прошлое воспринималось скорее как повествование о героизме, чем как источник познания, риторику предпочитали дидактике, «сладкоречивые» проповеди св. Иоанна Златоуста — «утомительной логике» Аристотеля. Даже князья должны были возводить свои родословные и геральдические печати к священному прошлому, чтобы обрести уважение в патриархальной Московии.
Важной составляющей, обеспечившей московской власти влияние во всей России, стала монашеская поддержка. Монастыри объединили Россию, переведя внутренний взор народа от мелочных междоусобиц удельного периода к высокому идеалу. Московские великие князья совершали многочисленные паломничества в наиболее известные монастыри, переписывались с монахами, испрашивали у них материальную помощь и духовное заступничество перед тем, как решиться на какое-либо важное военное или политическое предприятие, и жаловали им значительную часть приобретаемых земель и богатств. Со своей стороны, монастыри обеспечивали необходимый ореол святости Великого московского князя. Он выступал защитником монастырей, той фигурой, в которой «преодолевалась антиномия кесарева закона и Божьей воли».
Идеология Московского царства, которая сформировалась в начале XVI столетия, была чисто монашеской по происхождению. Ее главный вдохновитель Иосиф Санин, основатель и игумен Волоколамска, был последним и наиболее красноречивым в ряду великих наставников. Как и многие другие, Иосиф) основал свой монастырь в дремучем лесу, где укрылся, разочаровавшись в укладе существовавших в то время монастырей и в надежде создать идеальную христианскую общину. Человек внушительной внешности и аскетического склада, Иосиф настаивал на неукоснительном соблюдении порядка старшинства, требовал точного следования уставу в одежде и даже телодвижениях. Его твердое убеждение, что сложившиеся внешние привычки влияют на внутренний духовный мир, было диаметрально противоположно позиции его современника и противника Нила Сорского, и их фундаментальный мировоззренческий конфликт вылился в знаменитый спор о монастырской собственности. В противовес учению Нила об апостольской нестяжательности, Иосиф защищал огромные богатства, накопленные в разраставшейся его заботами системе монастырей благодаря наследству брата Ивана III и многих богатых покровителей и послушников. Сам Иосиф не был ни защитником, ни приверженцем роскоши. Он утверждал, что монастырские владения не являются личным богатством, они суть священный залог, даваемый ради праведности и духовного посредничества монахов, а также в надежде, что их святость будет распространяться и на общество.
Спор между стяжателями и нестяжателями был, по существу, конфликтом между двумя концепциями монашеской жизни. Все главные участники были монахи, которые понимали Московское государство как религиозную цивилизацию с абсолютной властью великого князя. Реальным предметом спора был приоритет власти в этой патриархальной монашеской цивилизации: мирская власть игумена против духовной власти старца; централизованная организация и жесткая дисциплина против свободного объединения в общину благочестивых подвижников.
Хотя Иван III, как и другие честолюбивые государственные строители раннего периода, стремился секуляризовать церковные владения, церковный собор 1503 г. решил в пользу стяжателей. Последовавшая затем смерть Ивана III, а немного позже и Нила, гонения на последователей Нила Сорского утвердили союз между иосифлянской партией и великими князьями Московии. Идея «Москва — третий Рим», приписываемая монаху Филофею, могла быть обращена к царскому тщеславию как попытка отвлечь великого князя от любых действий против церковной иерархии. Филофей обращался к великому князю не только как к царю, но как к «браздодержателю святых божиих престол святыя соборныя апостольския церкви». В то время как влияние иосифлянской партии росло при дворе, сама концепция царства постепенно приобретала монастырский оттенок. Вся Московия стала выглядеть как особого рода огромный монастырь, живущий под руководством царя-архимандрита. Начавшаяся в XVI в. традиция «государева слова» — обязанность всех россиян немедленно доносить под угрозой наказания о любой серьезной критике правителя, вероятно, представляет собой экстраполяцию на все общество жестких обязательств монахов докладывать о любом нарушении устава внутри иосифлянских монастырей.
Тесный союз между монахами и царями в первой половине XVI в. может, конечно, расцениваться как корыстный, макиавеллиевский договор: монахи сохраняют свои богатства, обретают свободу от церковной иерархии, проповедники же монашеской бедности осуждены как преступники; а царь, в свою очередь, получает церковное благословение на развод и церковную поддержку притязания на то, что «хотя по человеческому обличью он таков, как и все, однако, во власти подобен Богу». Важно понять, что победа иосифлян и расширение их влияния на Руси XVI в. было прямым результатом народного благоговения перед монастырями и монашеским идеалом. Люди стремились к обогащению, но при этом старались умилостивить Бога. Они жаждали власти, но также и монашеского одобрения своих действий. Если даже Козимо Медичи считал необходимым перемежать суетную роскошь Флоренции XV в. уединением в своей монастырской келье, не удивительно, что князья и знать незрелой московской цивилизации в то же самое время щедро одаривали русские монастыри и служили их интересам.
Победа монастырской партии привела к искажению государственного управления Московии, размыв различия между монастырем и внешним миром. Царь сделался своего рода верховным архимандритом, а монастыри превратились в места заключения для политических противников царя. Аскетизм и порядки иосифлянских монастырей насаждались среди мирян, а греховность и невежество глубокого околомонастырского люда проникали за стены монастырей.
Хотя развращенность монашества зачастую чудовищно преувеличивали, нет ни малейшего сомнения, что рост богатства и власти русских монастырей оказался благодатной почвой для мирских соблазнов. Наплыв послушников нес с собой два наиболее распространенных в Московии порока: алкоголизм и сексуальные извращения. Последние представляли особого рода проблему для культуры, которая оказалась на удивление неспособной создать в своей эпической поэзии классическую пару идеальных возлюбленных и восприняла — из учения иосифлян — почти мазохистскую доктрину аскетического умерщвления плоти.
Распространенность сексуальных извращений и возмущала и прельщала иностранных гостей Московии. Ничто точнее не указывает на смешение священного и нечестивого в Московии, чем то, что в монастырском послании к Василию III, где впервые была изложена высокопарная теория «третьего Рима», содержалась и обстоятельная просьба о поддержке в борьбе с содомией среди монахов. Сохранявшаяся в монастырях озабоченность этим усиливала зловещие ожидания в умонастроениях москвитян, укрепив в Селиверсте, одном из ближайших духовных доверенных лиц Ивана Грозного, убеждение в том, что Божий гнев вот-вот обрушится на новые Содом и Гоморру русской равнины.
Распространение монашеского образа жизни в миру менее известно, чем обмирщение монастырей XVI в. «Белые», или женатые, приходские священники часто были более ревностными в исполнении правил религиозной жизни, чем «черное», или целибатное, монастырское духовенство. Простые миряне часто бывали более добросовестны во всем — в соблюдении четырех долгих и строгих постов (Рождественского, Великого, Петровского и Успенского); в трезвенном воздержании еженедельно не только в пятницу, день Распятия, но и в среду, день, в который Иуда согласился предать Христа, в бодрствовании в канун двенадцати двунадесятых православных праздников; в исполнении домашних религиозных обрядов и почитании местночтимых святынь. Простой христианин часто преодолевал значительное расстояние, чтобы прийти в церковь, где не мог ни обогреться, ни присесть. Каждое посещение церкви было подобно паломничеству, и верующий нередко проводил в ней столько же часов на коленях или простершись на холодном полу, сколько стоя. Религиозные шествия были частыми и долгими, ежедневные утрени и вечерни продолжались по семь-восемь часов.
За разработанными ритуалами русского православия обнаруживается глубокая народная духовность, которая только слегка была затронута новой царистской идеологией иосифлян. Рядовых верующих поражали имперские устремления, их возбуждали пророчества. Но в реальной жизни они не интересовались полемикой, ведущейся на языке, которого они не могли понять, и записывавшейся в рукописях, которые они не могли прочесть.
Таким образом, с воинствующей проповеднической идеологией Московии сосуществовал культ смирения и самоотречения: попытка быть «совсем как» Господь в излиянии любви и принятии страдания в кенотическом духе первых национальных святых Бориса и Глеба. Преследуемые «заволжские» последователи Нила Сорского были ближе к этой традиции, чем победившие иосифляне, и пользовались большим народным почитанием наряду со всеми теми, кто жаждал пострадать добровольно, уподобляясь Христу, — во искупление за грехи других и очищение грешного народа Божия.
Контраст между активной воинственностью и пассивным кенотизмом был скорее призрачный, чем реальный. Ненависть к тем, кто находится вне круга лиц, объединенных чувством особого предназначения, часто сочетается с любовью к тем, кто внутри нее; как принудительность, так и сострадательность ранней русской духовности происходили из всеобщих пророческих и исторических предубеждений русского богословия. Воины в бою следовали святым, в то время как дома духовенство следовало Христу в борьбе с грехом. Каждый разыгрывал подвиг в истории, стремясь заслужить себе местечко в великой летописи, которая должна быть прочитана на Страшном суде. Подвижник — слово, которое в последующие секуляризованные века стремились использовать уничижительно в смысле «фанатик», содержит в себе, однако, значение «борец» — в спорте ли, на войне или в молитве. Ефрем Сирин, тот самый святой IV в., у которого русские иконографы позаимствовали ужасающие изобразительные образы апокалипсиса и Страшного суда, обращался к обычному верующему со своим наиболее известным призывом к покаянию и смирению в молитве, читающейся с земными поклонами на каждой службе Великого поста: «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми рабу твоему.
Ей, Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков, аминь».
Московские воины изначально не были наемниками, так же как московские святые, по существу, не занимались нравоучениями. Русский идеал кенотической святости не соотносится точно с «подражанием Христу», сторонником которого был Фома Кемпийский, и «новым благочестием» позднесредневековой Европы. Москвитяне чаще говорили о «следовании» и «служении», чем о «подражании» Христу, и подчеркивали роль страданий и мученичества, неминуемых при этом служении. К деяниям Христа они проявляли куда больший интерес, чем к его учению, знание которого было ограничено отсутствием полного славянского перевода Нового завета. Назначением человека было приобщение к этой миссии Христа: должно служить Богу, одолевая его врагов, и следовать Христу в тех проявлениях его земной жизни, которые были им вполне понятны, — в сострадании людям и готовности к собственному страданию.
В повседневности, однако, монашеская цивилизация Московии определялась скорее фанатизмом, чем кенотизмом, скорее принуждением, чем состраданием. Это особенно ярко проявилось при Иване Грозном, первом правителе-идеологе Московского государства, первом официально коронованном царе, человеке, правившем Россией дольше, чем любой другой в ее истории.
Взойдя на престол в 1533 г. в возрасте трех лет, Иван правил около полувека и стал уже при жизни объектом вселяющего страх восхищения и ожесточенных споров, продолжающихся и поныне.
В некотором смысле правление Ивана можно рассматривать как некий пережиток визанхийского фундаментализма. Воспитанный наставниками-иосифлянами, он обращался к византийским текстам для оправдания своего абсолютизма и использовал византийские ритуалы при своей коронации в 1547 г., сохранив старинный русский титул верховного правителя — царь. Его имперские притязания, приверженность к традициям и тщательно разработанные придворные интриги — все наводит на воспоминания о канувшем в прошлое мире Константинополя. Однако в страсти Ивана к абсолютному господству как в церковной, так и в гражданской жизни воплотился цезарепапизм, превосходящий что-либо бывшее в Византии, и это наряду с его безжалостностью и неуравновешенностью побуждало многих сравнивать его с татарскими ханами, с которыми он так успешно боролся в ранние годы своего правления. Виднейший защитник царской жестокости того времени Иван Пересветов, возможно, заразил Ивана своим восхищением перед турецким султаном и его янычарами. Некоторые из наиболее известных зверств Ивана кажутся явившимися из легенд, которые были популярны в России в начале XVI в., из сказаний о Дракуле, безжалостном, но отважном правителе Валахии XV в. — балканского княжества, оставленного на произвол судьбы между турецким и католическим мирами.
Западные светские современники Ивана нередко выражали восхищение его жестким правлением. Многие поступали к нему на службу, а один путешественник из Италии эпохи Возрождения использует термины, напоминающие «Государя» Макиавелли, приветствуя Ивана за «1е singulare suoi virtu». Тогда, как и сейчас, многие склонны были видеть в Иване только сильного правителя, боровшегося за централизацию власти и создававшего современное государство ценой подавления традиционной земледельческой аристократии. С этой точки зрения люди его знаменитой «опричнины», или «особого сословия», напоминают не столько восточных янычар, сколько наемных военнослужащих современного государства. Они были первыми, кто должен был клясться в верности не только своему соверену (государю) или государеву делу, но и суверенному образованию — государству.
Слишком велико, однако, отличие Ивана от современных ему Тюдоров или Бурбонов, чтобы просто внести его в некий безличный список как одного из многих государственных устроителей. Его жестокость и коварство расценивались почти всеми современниками — западными наблюдателями — как крайность, превосходящая что-либо ими виденное. Более того, при ближайшем рассмотрении оказывается, что все его новшества продиктованы не стремлением к обновлению, а желанием сохранить традиции. Человек, бесповоротно обративший Россию на путь европейской государственности, был в то же время главным охранителем московской идеологии. Многие из тех тягостных конфликтов, с которыми русские столкнутся при последующих нововведениях и европеизации, восходят к давним противоречиям между смелым экспериментированием в политике и фанатическим традиционализмом Ивана IV.
С детства впитавший идеи московского традиционализма своих наставников-монахов, Иван вел постоянную переписку с монастырскими старцами и часто совершал покаянные паломничества к монастырским святыням, так, однажды босым прошел тридцать восемь миль от Москвы до Свято-Сергиевого монастыря. Иногда он представлял себя монахом и в богословских дебатах с западными мыслителями лично защищал православие как от левых протестантов (Чешские братья), так и от новых правых католиков (Общество Иисуса).
В представлении монашества князь должен был быть главой упорядоченного христианского мира, и при Иване эта идея воплотилась в жизнь. Искоренялась самая возможность политического соперничества — потомственные бояре-землевладельцы, независимые города вроде Новгорода и даже те сподвижники, которые пытались мирным путем ограничить самовластие, были подавлены или уничтожены. Влияние и потенциальная независимость церковной иерархии были пресечены заточением и умерщвлением действующего митрополита — Филиппа Московского. Религиозное инакомыслие истреблялось в еврейских погромах в Западной России; в том же регионе судам и казням подверглись главы раннепротестантских движений.
Оправдание такого правления коренилось в историческом богословии Московского государства. Увесистая «Степенная книга царского родословия», составленная приближенными монахами, подталкивала Ивана к полному смыканию светской жизни с церковной. Агиография широко привлекалась при составлении жизнеописания царей, и высокое происхождение прослеживалось как от святых чудотворцев, так и от императоров античности. Иван старательно собирал исторические легенды и привлекал в Москву выразителей монашеской идеологии из Новгорода и других княжеств с тем же усердием, с каким сокрушал их притязания на политическую независимость.
Всегда и во всем Иван видел себя главой единой религиозной цивилизации, он никогда не чувствовал себя просто военным или политическим вождем. Его военная кампания 1552 г. против казанских татар представляла собой в своем роде религиозный поход вроде осады Иерихона. На Красной площади был возведен большой Покровский собор, названный впоследствии собором Василия Блаженного, юродивого, покровительству которого приписывалось взятие Казани. Собор с девятью разновысокими позолоченными шатровыми главами, увенчанными луковичными куполами, являет собой вершину московской архитектуры, разительно отличаясь от сдержанных итало-византийских соборов, построенных в Кремле при Иване III. В этом пышном стиле эпохи расцвета Московского государства было построено немало церквей, более десятка из них при Иване IV были посвящены юродивым во Христе.
Законодательное собрание, созванное Иваном в 1549–1550 гг. и во многом предопределившее характер последующих выборных земских соборов, задумано было как церковный собор. Сборник церковных постановлений 1554 г., известный как «Стоглав», был призван всего лишь «укрепить старые обычаи» путем строгого регламентирования всего и вся — от иконописи до бритья и питья. Для каждодневного духовного чтения предназначались объемистые, из 27 000 страниц, «Четьи Минеи» с изображениями почти всех святых. Вся домашняя жизнь велась по полумонашеским правилам книги по домоустройству — «Домостроя». Даже опричнина была обременена обетами, укладом и облачением монастырского образца.
Такая радикальная перестройка общества на монастырский лад стала причиной упадка светской культуры на протяжении XVI в. Если раньше в России появлялось немало переработанных светских сказок и мифов, занесенных через южных и западных славян соответственно из Византии или с Запада, то «в русской литературе XVI в. не появилось… подобного… в русской рукописной традиции XVI в. не оказывается даже тех литературных произведений, которые были известны на Руси в XV в., а впоследствии, в XVII в., получили широкое распространение». Летописи и подновленные генеалогии, жития святых, героические сказания и полемические сочинения века очищались от «бесполезных россказней». Не только Иосиф Волоцкий, но и Нил Сорский одобрял подобную цензуру; а «Стоглав» 1551 г. установил целый ряд ограничений для светской музыки и всего светского искусства. Московское государство времен Ивана Грозного выделялось даже среди православных славян непомерностью своих исторических притязаний и религиозным укладом всей своей культуры.
Особенности московской цивилизации, окончательно сложившейся при Иване IV, наводят на исторические сопоставления не только с восточными деспотиями и западными империями, но и с двумя, казалось бы, несхожими цивилизациями: королевской Испанией и Древним Израилем.
Подобно Испании, Московия оказалась на пути чужеземных вторжений в христианский мир и в борьбе с захватчиками обрела национальную самобытность. Так же как и в Испании, в России военные действия освящала церковь. Фанатизм, порожденный слиянием политической и религиозной власти, превратил обе страны в непреклонных ревнителей исповедуемых ими ветвей христианства. Введение в Символ веры фразы «и от Сына», которое впервые раскололо Запад и Восток, произошло на соборе в Толедо, и нигде против него не выступали так резко, как в России. Русские и испанские иерархи были самыми непоколебимыми противниками примирения Восточной и Западной Церквей во Флоренции в 1437–1439 гг. Кстати, испанское представительство во Флоренции возглавлял родственник знаменитого инквизитора Торквемады.
В период стремительного роста русского могущества при Иване III ответ на вопрос, в ком видеть угрозу своей власти и как ей противостоять, русские иерархи нашли в далекой Испании. Даже если розыск «жидовствующих» в конце XV в. был вызван путаницей между ранними русскими названиями еврея («евреянин») и испанца («иверианин»), как было в свое время отмечено, кажется, нет сомнений, что многие из запрещенных текстов, которыми пользовались объявленные еретиками (например, «Логика» Моисея Маймонида), действительно попали в Россию из Испании. В поисках противодействия наплыву иноземного рационализма архиепископ Новгородский в 1490 г. с восхищением писал о Фердинанде Испанском митрополиту Московскому: «…Ано Фрязове по своей вере какову крепость держат! Сказывал мне посол цесарев про шпанского короля, как он свою очистил землю, и яз с тех речей и список к тебе послал». За восхищением последовало подражание методам испанской инквизиции, а идеологические чистки стали называться «очищением». Так что последовавшая затем чистка «жидовствующих» проводилась «по образцу не второго Рима, но первого». Традиционалистски настроенные заволжские старцы энергично выступили против дотоле неизвестных Русской Церкви методов испытания веры, бичевания и сожжения еретиков. Хотя московские чистки были направлены против римских католиков, применялись при этом, зачастую с редким неистовством, орудия инквизиции, процветавшей в Римской Церкви.
Странные отношения любви-ненависти постоянно существовали между этими гордыми, страстными и суеверными народами — и тот и Другой руководствовался народными сказаниями о неслыханном воинском героизме; и тот и другой вдохновлялся преданиями о местночтимых святых; и тот и другой сохранил до наших дней богатую музыкальную традицию древнего атонального народного плача; и тот и другой предназначен был стать плодородной почвой для революционного анархизма и гражданских войн с глубоко интернациональным подтекстом в XX в.
Во время наполеоновского вторжения, вызвавшего подъем национального самосознания, русские вновь с особой остротой испытали чувство общности с Испанией. Испанское сопротивление — «герилья», т. е. «маленькая война», — вдохновляло вождя русского партизанского движения в 1812 г.. Реформаторы-декабристы послевоенного периода также черпали вдохновение в патриотическом катехизисе и конституционалистских планах своих испанских двойников.
Ортега-и-Гассет, один из наиболее проницательных испанцев XX в., отметил странное сходство между «Россией и Испанией, двумя оконечностями большой диагонали Европы… двумя коренными народами, нациями, в которых преобладают простолюдины». И в Испании, и в России «образованное меньшинство… испытывает трепет» перед народом и «не способно пропитать эту гигантскую народную плазму своим организующим влиянием. Поэтому русская действительность выглядит такой протоплазменной, аморфной, неизменно старомодной». Даже будучи менее «протоплазменной», Испания была столь же несостоятельна, как и Россия, в устремлениях к свободе, а в грезах о всеобщей справедливости образованное меньшинство «двух оконечностей» Европы обращалось к поэзии, анархии и революции.
Русские современники всегда находились под обаянием испанской страстности и непосредственности, видя в этом духовную альтернативу бездушной чопорности Западной Европы. Они идеализировали плутовские проделки Ласарильо с Тормеса и бессмысленное геройство Дон-Кихота — «пока последнее и величайшее слово человеческой мысли», по определению Достоевского. Один русский критик преимуществом испанской литературы перед итальянской считал меньшую зависимость испанцев от классической античности. Даже Тургенев, приверженный классике более других великих русских романистов, считал драмы Кальдерона равновеликими драмам Шекспира. В произведениях Кальдерона русских привлекали не столько болезненная красота и благородные чувства, сколько прихотливая интрига и ироническая позиция человека, для которого «жизнь есть сон», а в истории «все предопределено». Горести русской интеллигенции периода заката царской России немногим отличаются от чувства горечи великого драматурга на закате золотого века королевской Испании:
Испания была единственной зарубежной страной, где Глинка, отец русской национальной музыки, чувствовал себя как дома. В путешествиях по Испании он записывал испанские мелодии и считал «единственными инстинктивными музыками» в Европе русскую и испанскую, отмечая их связь с восточными мотивами и способность выражать страдание. В России первая западная опера с соответствующим страстным названием «Сила любви и ненависти» была поставлена испанцем в 1736 г.. Испания была местом действия и более известной оперы, впервые поставленной в России, — «Силы судьбы» Верди, оперы, ставшей впоследствии, возможно, самой популярной — «Кармен» Визе, и не менее популярной западной пьесы — «Дона Карлоса» Шиллера, хотя все эти произведения были созданы в Италии, Франции и Германии соответственно. Местом действия «поэмы» Ивана «Великий инквизитор» в «Братьях Карамазовых» — одной из самых известных сцен величайшего романа Достоевского — также стала Севилья времен инквизиции. Это взаимное влечение обратилось неприязнью в XX в. из-за противоположных результатов русской и испанской революций. Почти все участники гражданской войны в Испании стали жертвами сталинских чисток в конце 1930-х и в 1940-х гг. Однако коммунистическое проникновение в Латинскую Америку в конце пятидесятых и в шестидесятых не только принесло политическое удовлетворение советским лидерам, но и вызвало в народе тихое завистливое восхищение наивным идеализмом кубинской революции, — возможно, как отзвук давней притягательности романтической Испании.
Поразительно сходны Россия и Испания еще и в том, что в становлении их культур евреи играли скрытную, но весьма значительную роль. Хотя еврейское влияние труднее проследить в России, чем в Испании, многое указывает на теневое присутствие евреев в русской истории — от создания первого славянского алфавита с заимствованными из еврейского буквами «ц» и «ш» до просемитски настроенных диссидентствующих интеллектуалов в послесталинский период.
Хронология еврейской истории определенно указывает на взаимосвязанность гонений на «жидовствующих» в России с предшествующим изгнанием евреев из Испании и последовавшим за этим перемещением культурных центров еврейского мира с юго-запада на северо-западную периферию Европы — из Испании в Польшу и Западную Россию.
Враждебное отношение к евреям, разжигаемое идеологией Московского государства в XVI в., было следствием, с одной стороны, миграции на восток западного антисемитизма, а с другой, традиционной крестьянской неприязни к интеллектуальным и торговым слоям города. Однако это отношение обнаруживает внутреннее сходство между давними претензиями Израиля и новыми притязаниями Московского государства.
Народ, недавно провозгласивший себя избранным, испытывал враждебность к давнишнему претенденту на эту роль. Неудачи и разочарования, которые могли бы заставить москвитян задуматься над своим избранничеством, психологически подталкивали их к тому, чтобы проецировать внутреннюю неуверенность вовне как проявление ненависти к соперникам, тоже притязавшим на божественное благоволение.
Подобно Древнему Израилю средневековое Московское государство пророчески истолковывало порабощение и унижение, веря в особое Божественное участие в своей судьбе и развивая мессианские ожидания избавления как основу национальной сплоченности. Подобно Израилю, Московское государство было скорее религиозной цивилизацией, нежели политической структурой. Жизнь протекала в рамках религиозных предписаний и ритуалов. Подобно ветхозаветным пророкам, монахи-аскеты и юродивые считали Россию страждущей служанкой Господней и призывали народ к покаянию. Филофей Псковский обращался к царю: «…яко Ной в ковчезе, спасеный от потопа». Москва воспринималась как «Иерусалим» и «Новый Израиль», равно как и «третий Рим». Ее спаситель Дмитрий Донской уподоблялся Моисею и Гедеону; ее князья — Саулу и Давиду. Как и древние евреи, москвитяне вели свой календарь от создания мира и праздновали Новый год в сентябре, носили бороды и руководствовались разработанными предписаниями при приготовлении мяса. Москвитяне, как и евреи, возлагали надежды на последних праведников, которые вынесут все притеснения и искушения и принесут избавление богоизбранному народу.
Многое в этой пророческой страстности и ветхозаветной терминологии было продолжением византийской традиции и даже отчасти подражанием средневековой западной практике. Однако представляется, что также имело место как прямое, так и косвенное еврейское влияние, хотя ему никогда так и не было дано четкой оценки. В киевский период существовали обширные контакты с еврейским Хазарским каганатом на Кавказе, и даже если иудаизм порицался, как, например, в проповеди митрополита Киевского Иллариона «Слово о законе и благодати», князь Киевский в то же время носил и хазарский титул «каган». Древнерусская литература изобилует заимствованиями не только из Ветхого Завета и апокрифов, но и из сочинений о поздней еврейской истории, таких, как «История Иудейской войны». В Киеве XI в. прямые переводы с еврейского были столь же обычны, как и с греческого; а к XII в. Киев стал, по словам одногодотошного исследователя еврейской истории, «научным еврейским центром». Похоже, что какая-то часть евреев была поглощена Московским государством после внезапного и до сих пор загадочного исчезновения хазар в XII в.. Память о них сохранила топонимика, и появление в XIII в. русских компиляций еврейских хроник и русского словаря еврейского языка свидетельствует о том же. Еврейское влияние можно обнаружить и в ранней русской музыке, все еще малоизвестной и недостаточно исследованной. Как и в Испании, в России евреи выступили основными посредниками в проникновении восточных мотивов в народную музыку. Некоторые отклонения Русской Церкви от византийской традиции распевного чтения также могут быть приписаны еврейскому влиянию.
Каким бы ни было первоначальное воздействие южных евреев-кара-имов, важность позднейшего наплыва евреев-талмудистов, бежавших от преследований с позднесредневекового Запада, не вызывает сомнения. Возрастающее значение многочисленной еврейской общины подтверждается появлением в обиходном языке Московии талмудических терминов, таких, как «рандар» для обозначения ренты и «кабала» для обозначения договора о найме. Меры, направленные против евреев, отчасти были вызваны признанием того, что евреи были носителями более рационалистической, космополитической культуры по сравнению с культурой Московского государства. И действительно, евреи сыграли стимулирующую роль, выйдя в конце концов из своих гетто в двадцати пяти регионах, известных как черта оседлости, и внесли значительный вклад в идеологическую закваску, художественное творчество и научную деятельность позднего периода империи. Но страх и враждебность не уменьшились; бичевание «бездомных космополитов» и суд над «врачами-отравителями» в последние годы правления Сталина обнаруживают зловещее сходство с искоренением «жидовствующих» и казнями еврейских врачей в Московском Кремле за приписанное им отравление сына великого князя в начале XVI в..
Влияние евреев на Россию значительно, однако, не столько на уровне усложненного мира искусства и науки, сколько на примитивном уровне мессианских ожиданий. Два великих периода апокалиптического возбуждения в Московском государстве — в начале XVI в. и в середине XVII — точно совпадают со временами бедствий и обновления апокалиптических настроений в еврейской общине и с яростными гонениями на евреев в Московском государстве. Очищение от «жидовствующих», возникшее в среде веровавших в мессианскую теорию третьего Рима как грубое подражание испанским гонениям, привело к резне евреев в 1648 г., которая нигде не повторилась в таких масштабах вплоть до XX в. В то время, однако, русские были разом и гонителями, и страдальцами: и русские староверы, и евреи-субботники ожидали конца света в 1666 г. Последующая история русских раскольничьих и сектантских движений насыщена апокалиптическими и иудаистскими элементами, что указывает на куда большее их взаимодействие, нежели признает большая часть как Русских, так и еврейских историков. Хотя бы отчасти и к России приложимо утверждение: «Это не парадокс, но изначальная истина, что испанское общество становилось все более и более фанатичным в своем христианстве, по мере того как все больше и больше евреев покидало Испанию или христианизировалось».
Мессианские ожидания проявились с равной выразительностью среди евреев и русских в поздний имперский период как соответственно популизм и сионизм; когда же революция сотрясла Россию в 1917 г., даровитые русские евреи, такие, как Зиновьев, Каменев, Свердлов и особенно Троцкий, постарались придать делу большевиков звучание провиденциальности и захватывающей веры в то, что мессианским ожиданиям уготовано осуществиться на русской земле. Но евреев, внесших в революцию столько апокалиптической страстности, новый порядок в большей степени принес в жертву, чем облагодетельствовал. Погоняемый странным идеологическим наваждением, в котором сам себе, по-видимому, не отдавал отчета, Сталин сопровождал свои все более щедрые обещания построить общество всеобщего благосостояния нарастающими гонениями на евреев. Евреев выживали из III Интернационала так же, как некогда из третьего Рима, они стали козлами отпущения для ксенофобии, этого самого долговечного наследия идеологии Московского государства.
Иван Грозный буквально напрашивается на сопоставления как с испанскими, так и с еврейскими историческими деятелями. Его религиозный пыл, идеологический фанатизм и ненависть к отступникам делают его близким по духу Филиппу II Испанскому более, чем любому другому современнику. Убеждение, что Богом призван он в вожди Его избранного народа, роднит Ивана с ветхозаветными царями, которым его постоянно уподобляли летописцы. Иосифляне, или «стяжатели», бывшие воспитателями Ивана, неуклонно настаивали на главенстве Ветхого Завета, считая неприемлемой позицию «нестяжателей», отдававших предпочтение Новому Завету и «Иисусовой молитве». Книги Царств были любимым Ивановым чтением. Похоже, что в походах на Казань и в Ливонию татары представлялись ему ханаанянами, а поляки — филистимлянами. Ветхозаветную точку зрения Иван излагаете известных письмах к князю Курбскому, бежавшему из России и поселившемуся в польской Литве. Перемежая высокопарный язык грубыми оскорблениями в стиле иосифлян, Иван отстаивает свое право как вождя избранного народа, окруженного враждебными «агарянами» и «исмаилтянами», на жестокость и абсолютную власть.
«Вспомни, — задает Иван риторический вопрос, — когда Бог избавил евреев от рабства, разве он поставил над ними священника или многих управителей? Нет, он поставил над ними единого царя — Моисея». Израиль был слабым под властью священников, сильным под властью царей и судей. Давид, в частности, был благочестивым царем, хотя он и «повелел <…> чтобы всякий убивал невусеев». Курбского, перешедшего на сторону врагов Израиля, Иван называет «собакой», осквернившей воду своей крестильной купели. Курбский не заслуживает ничего, кроме презрения, ибо, в отличие от своего слуги, гонца Шибанова, которого Иван замучил, пригвоздив копьем его ноги к земле, Курбский даже не имел смелости вернуться и предстать пред судом Бога и Царя, Его земного наместника. Не на человеческие доводы, а единственно на божественное заступничество может уповать изменивший благому делу.
Курбский не менее, чем Иван, ослеплен московской идеологией. Он не покушается на самое ее суть, хотя, обнаруживая образованность, использует многочисленные классические образы и понятия, — он стремится только вновь и вновь оправдать свою позицию. Действительно, письма Курбского кажутся иногда не более чем мучительным повторением одного вопроса, которым он и открывает свою переписку: «Зачем, царь, сильных во Израиле истребил и воевод, дарованных тебе Богом <…> различным казням предал <…>?» Отмежевываясь от поляков и литовцев, Курбский считает свое пребывание за границей временным и, защищаясь, ссылается на излюбленный Иваном ветхозаветный персонаж: «…и Давид принужден был из-за преследований Саула идти войной на землю израилеву вместе с царем-язычником». Однако красноречивые оправдания из-за границы для кремлевского правителя были всего лишь доказательством внутренней неуверенности его бывшего слуги в собственной правоте. Предавая бесчестию опальных, Иван — также, как впоследствии большой его почитатель Сталин, — и утверждался в своих воззрениях, и предостерегал предполагаемых предателей.
Если Курбский как поборник традиционных прав бояр вынужден был невольно принимать идеологические притязания Московского государства, то поборники независимости церковной иерархии и городских общин пошли несколько дальше. Митрополит Филипп, выступая за независимость церковных структур, ссылался на византийский текст, который, однако, противоречил его позиции, ибо содержал доводы в пользу неограниченной царской власти. «Валаамская беседа», написанная монахами древней обители на Ладожском озере, призывала к частичному возрождению старого вечевого правления в Московском государстве и в то же время защищала усиление царской власти и подтверждала ее абсолютную и богоданную природу. Таким образом, при всем недовольстве правлением Ивана, никогда не существовало сколь-либо действенной программы противостояния ему. Полемисты того времени, в большинстве случаев не знавшие ничего, кроме византийского государственного догмата, вынуждены были включать в свои реформистские программы византийские тексты, облекавшие царя властью неограниченной, «в еще большей степени, чем сторонники и теоретики имперских притязаний Московии». Возможно, самым ярым приверженцем власти Ивана был много путешествовавший и, по сути, светский человек Иван Пересветов, доказывавший, основываясь на целесообразности, что «Царь кроток и смирен на царстве своем, и царство его оскудеет, и слава его низится. Царь на царстве грозен и мудр, царство его ширеет, и имя его славно по всем землям… Как конь под царем без узды, так царство без грозы».
Во второй половине правления Ивана Московия действительно была царством страха, терроризируемая опричниной, закрытым орденом надзирателей, которых впоследствии часто называли заимствованным из татарского словом «тьма», обозначавшим в татарском военное соединение, а в русском языке имевшим также значение темноты. Наступление этой «темноты», в России и бегство Курбского совпали с переносом военных интересов Ивана с востока на запад. Неудачная двадцатипятилетняя Ливонская война, затеянная Иваном в 1558 г., вероятно, в большей степени, чем все его метания и безумства, объясняет кризис последних лет его царствования. Вторжением в Балтику Иван вовлек московскую цивилизацию со всеми ее притязаниями в военный и идеологический конфликт с Западом и в дорогостоящие военные кампании, потрясшие экономическую и политическую стабильность, что в конце концов привело к строительству новой, западного образца, столицы на берегах Балтийского моря. Драматическое противоречие между единообразной религиозной цивилизацией Московского государства и многогранным светским Западом породило смуты и столкновения, продолжавшиеся от Ивана до Петра Великого и запечатлевшие себя в русской культуре.
2. ПРИШЕСТВИЕ ЗАПАДА
Мало что вызывало такие разногласия среди россиян, как характер их отношений с Западом. Споры начались не в салонах имперского периода и не в туманной славянской древности, а в Московии, в период с XV и до начала XVII в. В настоящей работе делается попытка обосновать как то, что повторное открытие Запада имело для Московии всеохватывающее психологическое значение, так и то, что существовало некое число различных «Западов», с которыми были успешно установлены важнейшие контакты. Рассмотрение того, каким образом Запад пришел в Россию, может пролить свет не только на российскую, но и на европейскую историю в целом.
Общая психологическая проблема, вызванная противостоянием Западу, была во многом более значимой, нежели какие-либо частные экономические или политические проблемы. Она походила на травму юности. Московия оказалась в роли великовозрастного подростка: слишком большая, чтобы оставаться в детстве, но в то же время неспособная приноровиться к сложному окружающему миру. Побуждаемая самой инерцией роста, Московия внезапно оказалась выброшенной в мир, к пониманию которого не была готова. Западная Европа образца XV в. была куда более агрессивной и самоопределившейся, чем во времена Киевской Руси, а Россия — гораздо более замкнутой в себе и провинциальной. Раздражение, а также попытки Московии самоопределиться во многих случаях являлись классическими проявлениями подросткового комплекса; западное же презрительное отношение с оттенком опекунства было того же сорта, что высокомерие черствого взрослого. Московия, неспособная разобраться в происходящем ни с посторонней помощью, ни собственными силами, пребывала в своем угрюмом подростковом возрасте еще дольше века. Конфликты, которые сотрясали Россию на протяжении XVII столетия, были частью неуклюжей, маниакальной попытки обрести свое лицо в, по существу, обустроенном на европейский манер мире. Русский ответ на неизбежный вызов со стороны Западной Европы был расщепленным — почти шизофреническим, и это положение дел в известной степени сохранилось до настоящего времени.
Новгород
Сложные чувства, которые современная Россия испытывает по отношению к Западу, во многом восходят к завоеванию и унижению Новгорода Московским государством в последние годы XV столетия. Разрушение городских традиций и повторное заселение разорвали самую главную, естественным путем сложившуюся связь с Западом, которая сохранилась на русском Севере еще с киевских времен. В то же время завоевание Новгорода привело в Московию новых церковных приверженцев автократии, которые в своем стремлении воспротивиться усилению западного обмирщения в этом городе стали частично опираться на западные католические идеи и методы. Здесь мы видим самые начатки психологически разрушительной модели, по которой даже завзятые ксенофобы вынуждены опираться на один «Запад», дабы противостоять другому. Все более яростное и апокалиптически окрашенное утверждение Московским государством исключительной роли и достоинства России проистекает, таким образом, из психологической потребности скрыть от себя все более зависимый и производный характер русской культуры.
Другие контакты с Западом, помимо тех, что имел Новгород, разумеется, пережили упадок Киева и могли бы сделать повторное открытие Запада менее травматическим. Путешественники, следовавшие на Восток, вроде Марко Поло в период монгольского владычества или францисканских миссионеров, направлявшихся в Китай, пересекали южные районы России; западные российские города — такие, как Смоленск и Чернигов, — оставались центрами экономического и культурного сотрудничества; влияние Запада можно было усмотреть даже в Великороссии, в церковном искусстве Владимира и Суздаля. Более того, граница между Востоком и Западом была далека от определенности. Технические достижения и идеи, поступавшие из Византин Палеолога и от более развитых южных и западных славян, зачастую оказывались родственными раннему итальянскому Ренессансу, с которым эти «восточные» регионы находились в тесном контакте.
Тем не менее в XIII и XIV столетиях существовали принципиальные политические и культурные расхождения между латинской Европой и православными восточными славянами. Католическая Европа сосредоточила свои интересы на западных славянах и проявляла больший, чем к Великороссии, интерес к монгольской и китайской империям на востоке. Московия, в свою очередь, была больше занята геополитическими планами в отношении евразийских степей и потеряла из виду латинский Запад, который стал в ее глазах внушавшей тревогу силой, захватившей Константинополь и периодически насылавшей тевтонов на Россию.
Новгород, однако, поддерживал и приумножал многосторонние связи с Западом, которые в крупных городах Киевской Руси обычно играли главную роль. «Господин Великий Новгород», как он назывался, был «отцом», как Киев — «матерью городов русских». Мирное сосуществование восточной и западной культур в пределах этого гордого и богатого города овеществлялось в одном из наиболее известных и внушительных сооружений: бронзовых, работы XII в., двойных вратах собора Святой Софии. Одна их створка была византийского происхождения, другая — из Магдебурга; одна — из сердца Восточной империи, вторая — из северогерманского города, который позаимствовал модель городского самоуправления у Западной империи. В Новгороде существовали более зрелые традиции независимости, а также более развитая экономическая база, чем в Магдебурге или каком-либо ином балтийском немецком городе. Однако в лице набиравших силу великих московских князей Новгород встретился с гораздо более амбициозной центральной властью, нежели та, которую императоры Священной Римской империи приобрели к XV столетию.
Культурный раскол между Московским государством и Новгородом был намного внушительней, чем географический раздел, образуемый Валдайскими холмами между верхними притоками Волги и озерно-речными подступами к Балтике. Новгород полностью избежал московской зависимости от монголов и развил широкое сотрудничество с Ганзейским союзом. Новгородские летописи отразили коммерческую деятельность города, предоставляя намного более точную фактическую информацию о муниципальном строительстве и социально-экономической активности, чем летописи всех других регионов. Когда в 1470-х гг. Москва предприняла военную агрессию против Новгорода, она все еще платила дань татарам и применяла в сфере финансов и управления монгольские термины, тогда как Новгород на выгодных условиях торговал с богатыми западными державами и пользовался германской денежной системой. Кроме того, в Москве почти очевиден был упадок грамотности по причине все большей витиеватости языка и письменности, обусловленной господствующей монастырской культурой; в то же время в Новгороде грамотность неуклонно росла, доходя среди землевладельческих классов до 80 процентов, благодаря все большему распространению берестяных грамот для торговых записей.
Нападение Москвы на Новгород во многом, таким образом, было первым внутренним конфликтом между Россией, обращенной к Западу, и Россией, обращенной к Востоку, — предвосхищая то, что позднее произошло между Москвой и Санкт-Петербургом. Покорению Новгорода во времена Ивана III способствовало не только численное превосходство Москвы, но и раскол между Востоком и Западом в самом Новгороде.
Этот раскол стал неотъемлемой чертой балтийских «ворот», созданных прозападно ориентированной Россией. Иногда раскол приобретал четкие очертания, как, например, между чисто шведским городом Нарвой и русской крепостью Иван-городом, построенной Иваном III на реке у берегов Балтики. Раскол прошел прямо через город-порт Ригу, когда Россия захватила его и окружила живописный ганзейский порт провинциальным русским городом. В центре одной Риги возвышался позднеготический собор с самым большим органом в мире; в другой Риге всем заправляла община староверов-ксенофобов, которые вообще запрещали использование музыкальных инструментов. Этот раскол оказался более тонким и смещенным в область психологии в Санкт-Петербурге, где совершенно западная оболочка вошла в противоречие с апокалиптическими страхами суеверных горожан.
Новгородский раскол имел все перечисленные черты. Для начала там четко обозначилась граница между правобережными купеческими кварталами и левобережным церковно-административным районом, проходившая по реке Волхов. Существовал также контраст между утилитарными деревянными постройками в первом случае и величавыми, в византийском духе строениями — во втором. Более важными и тонкими были, однако, противоречия между республиканскими и автократическими, космополитическими и ксенофобскими устремлениями. К XIV в. в Новгороде существовали и чисто республиканское правительство, и богатейшее в восточном славянстве духовенство. В отношении Москвы последнее действовало большей частью на манер идеологической пятой колонны, превознося мессианско-имперские притязания ее великих князей для сдерживания прозападных настроений в городе.
Еще в 1348 г. новгородские иерархи надменно направили шведского короля к византийскому императору, когда западный монарх предложил обсудить вопросы религиозного сближения. Сознавая уникальную роль города как независимого от татар и непрерывную преемственность с Киевской Русью, одаренные богатым воображением и ясной речью новгородские писатели культивировали дух особого предназначения. Они утверждали, что Новгород получил христианство не от Византии, но прямо от апостола Андрея; что их город основал Яфет, третий сын Ноя; и что такие святыни, как белый монашеский клобук, врученный якобы императором Константином Великим папе Сильвестру, и тихвинская икона Богоматери, были чудесным образом перенесены Богом из грешной Византии в Новгород, к неподкупным жителям «светлой России».
По мере того как в XV столетии усиливалось политическое и экономическое давление на Новгород, новгородская церковь зачастую интерпретировала переговоры с Западом как знаки того, что последний день церковного календаря 1492 г. станет концом света. Архиепископ Новгородский и Псковский Геннадий вскоре после рукоположения в сан в 1485 г. по собственной инициативе обратился ко все еще противившейся Москве с призывом подготовиться к этому судьбоносному моменту, очистившись от еретиков, как сам он поступил в своей епархии. Впоследствии архитекторами идеологии Московского государства стали, конечно, настоятели двух ведущих монастырей новгородской епархии, Иосиф Волоцкий и Филофей Псковский. Нервозный, апокалиптический характер этой идеологии отчасти почти наверняка проистекал из боязни, что западному региону грозит обмирщение разом интеллектуальной жизни и церковной собственности и что сам царь может превзойти новых государственных строителей Запада (и даже иконоборческих императоров Византии), лично возглавив такую революцию. Происхождение российских юродивых, так много сделавших для насыщения атмосферы Московского государства пророческими ожиданиями, восходит к противостоянию византийского христианства и западного предпринимательства в Новгороде. Прокопий, странствующий святой XIII в., которого первым из числа ему подобных канонизировали в России (и чье житие, написанное в XVI в. и получившее широкую известность, сделало его примером для многих других), был германцем, обратившимся в православие после долгих лет проживания в Новгороде.
Как экономические, так и идеологические причины препятствовали тому, чтобы европеизация Новгорода зашла далеко. В отличие от Твери, другого важного западного соперника Москвы, покоренного Иваном III, Новгород был надежно застрахован от политического сближения с Польшей и Литвой. Наиболее важные западные экономические связи Новгород поддерживал с германскими городами, расположенными далеко к западу от Польши, а его обширная экономически независимая империя доходила до северных и восточных границ Великороссии. Психологически опять же «отец» российских городов чувствовал себя известным образом обязанным защищать память и честь Руси после того, как Киев-«мать» осквернили монголы. Утверждали даже, что Рюрик основал правящую династию в Новгороде еще до того, как его наследники перебрались в Киев; тот факт, что монгольский «Божий бич» обошел Новгород стороной, многие расценивали как знак того, что в мире православного славянства Новгород отмечен особым благорасположением и заслуживает особого положения.
Политическое подчинение Новгорода Москве усилило московский фанатизм и уничтожило три изначальных традиции, которые Новгород и Псков разделяли с развитыми городами позднесредневекового Запада: коммерческий космополитизм, представительное правительство и философский рационализм.
Космополитизм был пресечен Иваном III и Василием III посредством ликвидации анклава Ганзейской Лиги в Новгороде и последующих ограничений свободы торговых и договорных отношений, которые Новгород и Псков установили с Западом еще до сотрудничества с Ганзой. Упразднили и представительное правительство, разбив колокола, созывавшие народ Новгорода, Пскова и новгородской вотчины Вятки на вече для выбора судей и обсуждения основных политических вопросов. Хотя вече не являлось ни демократическим форумом, ни в полном смысле представительным законодательным органом, оно давало состоятельным собственникам рычаги эффективного контроля над княжеской властью. Участие в новгородском вече постепенно все более определялось имущественным показателем. Кроме того, вече породило более мелкие, но и более работоспособные типы общих собраний в достаточно автономных муниципальных-подразделениях. Вече, как и дружина (совещательный княжеский военный отряд), представляло собой пережиток ранних киевских времен, еще чуждых традиций византийской автократии. Вече являлось гораздо более серьезным препятствием иосифлянской программе установления чистой автократии, поскольку основательно укоренилось в политических традициях определенного региона и экономических интересах мощного купеческого сословия.
Светских, критически настроенных мыслителей монастырские власти боялись даже больше, чем республиканских политических вождей. В интересах монашества было скорее приписывать императору мифическую святость, нежели устанавливать конкретные формы правления. Увлеченность византийскими образцами привела их к выводу, что ереси и идейные разногласия сыграли в развале империи куда большую роль, чем различия в политических и управленческих традициях. Исключительный пиетет ко всему «написанному» в рамках монастырской традиции сопровождался непомерным страхом перед всем, написанным вне ее. В те времена выражение «зашелся есть в книгах» приравнивалось к «сошел с ума», а высказывание «всем страстем мати мнение, мнение второе падение» стало народной поговоркой. Вот как прежде писал Геннадий Новгородский собору 1490 г., в пору идеологических брожений: «Да еще люди у нас простые, не умеют по обычным книгам говорити: таки бы о вере никаких речей с ними не плодили; токмо того для учинити собор, что их казнити — жечи да вешати…»
Церковные иерархи искали — и постепенно получали — поддержку князей в деле подавления рационалистических тенденций «жидовствующих» с помощью процедур, до странного напоминавших показательные суды позднейшей эпохи. Хотя о «еретиках» лишь немногое может быть достоверно известно, их идеи явно проникли в Новгород по торговым путям точно так же, как в предыдущем столетии — идеи антицерковно настроенных «круглоголовых». «Жидовствующие» были иконоборцами, не признавали триединства и, судя по всему, выступали против монашества и постов. Будучи кое в чем связанными с широко распространенным в Европе явлением позднесредневекового еретичества, они тем не менее отличались от западных лоллардов и гуситов тем, что взывали не к народным чувствам и эмоциональным надеждам на воскресение, но больше к интеллектуальной элите, придерживавшейся радикального рационализма. Отвращение к антирациональному историческому богословию, владевшему ксенофобски настроенными массами, вело, таким образом, в диаметрально противоположный интеллектуальный мир рациональной, антиисторической философии. Были жидовствующие, как настаивали на том их гонители, привержены интеллектуальный «проклятой логике» иудейских и мусульманских мыслителей или не были, но само по себе это обвинение позволяет предположить, что альтернативой православию Московского государства являлся западный рационализм. Он же стал альтернативой, когда Санкт-Петербург наследовал Новгороду как космополитический соперник Москвы, и он же постепенно вызвал к жизни революцию во имя вселенского рационализма.
Начало падения Новгорода под властью Ивана III сопровождалось некоторыми из тех же самых навязчивых страхов перед Западом, что возродились во времена Ивана IV и Сталина. Идеологическая чистка среди космополитизированных интеллектуалов сочеталась с массовой депортацией на восток — первой из тех, что периодически предпринимала мстительная Москва в отношении более развитых балтийских областей. Предлогом к этому первому роковому наступлению на Новгород явилось то, что Новгород переметнулся к «латинянам». Хотя, вероятно, и несправедливое в любом формальном политическом или церковном смысле, это обвинение проливает свет на подрывной эффект, какой оказал первый из «Западов», с которым столкнулась Московия в ранний период новой истории, — Латинский Запад Высокого Возрождения.
«Латиняне»
Итальянское влияние в России даже в ранний период Возрождения было более значительным, чем это обычно осознают. Итальянские товары и идеи попали в Россию непрямым путем через балтийские порты, прямым же — по генуэзским торговым путям через Крым, в конце XIII и в XIV столетии. К середине XIV в. в Москве имелась постоянная колония итальянских купцов, и в России широко использовалась итальянская бумага. Единственный дошедший до нас образчик русской церковной архитектуры середины XIV в. украшен фресками, которые по стилю ближе к раннему Ренессансу, чем к традиционной византийской иконописи — включая одухотворенность и реализм, которые выглядят новаторскими даже для Италии и чисто западных композиций — таких, как пиета. Сколь далеко заходило итальянское влияние на церковную роспись — одна из многих безусловно неразрешимых загадок ранней российской истории. В дальнейшем, однако, российская иконопись уже не кажется подверженной воздействию этих фресок, и следующее очевидное вмешательство итальянской культуры происходит почти на столетие позже, на Флорентийском соборе.
Около сотни представителей различных областей России сопровождали митрополита Исидора в его итальянском путешествии. У некоторых в прошлом уже случались такие контакты, а некоторые, возможно, с симпатией относились к злополучной поддержке Исидором союза с Римом. Хотя русские и шарахались от светских культуры и искусства Высокого Возрождения — два суздальских монаха оставили довольно нелестное описание итальянской мистерии, которую видели в 1438 г. в соборе Святого Марка, — связи с Италией с этого времени укреплялись. Джан Баттиста делла Вольпе был приглашен в Москву для надзора над чеканкой монет. При его посредничестве и с прибытием в свите Софьи Палеолог, второй жены Ивана III, большого числа венецианских и флорентийских ремесленников итальянское влияние достигло в 1470-х гг. наивысшей точки. Эти итальянцы перестроили укрепления московского Кремля и соорудили старейшие и самые красивые из сохранившихся храмов там и в Свято-Сергиевой лавре.
После долгого пребывания в Италии Софья прибыла в Россию в качестве личной посланницы Папы Римского и посредницы в деле объединения «овдовевшей» Русской Церкви с Римской. Преследование «жидовствующих» являлось совместным делом Софьи (заодно с придворными, которые поддерживали притязания ее сына Василия на престол) и предводителей новгородской иерархии. Обеим партиям были знакомы суровые методы борьбы с еретиками, принятые на вооружение Латинской Церковью в позднем средневековье. Иосиф Волоцкий, чей дед был литовцем, твердо опирался на труды хорватского доминиканца, прожившего в Новгороде, защищая свою позицию в отношении монастырского землевладения, а Геннадий Новгородский учредил в Новгороде своего рода Латинскую академию для борьбы с еретиками. Главными советниками Геннадия были два человека с латинским образованием, которых он привез в Россию для долгих и весьма плодотворных, как оказалось, лет службы при царском дворе: Николай Немчин, прозывавшийся также Любчанином, и Дмитрий Герасимов. Окружение Геннадия создало первые русские переводы ряда книг Ветхого завета и апокрифов. Образцом для «Геннадиевой Библии», впоследствии первой печатной Библии в России, стала, что знаменательно, латинская Вульгата. Кроме того, в начале XVI в. иосифляне поддержали церковные притязания на огромные материальные богатства с помощью подложного документа, который долго использовался западными апологетами папской власти: «Дарственной Константина».
Если о московитских инквизиторах-новичках можно сказать, что их позаимствовали у латинского Запада, то же самое можно с еще большей определенностью утверждать в отношении их жертв. Геннадий писал: «А то се, господине, състала та беда с тех мест, как Курицын (дипломат и советник Ивана III. — Дж. Б.) из угорские земли приехал». Рационалистическая ересь, которой он покровительствовал и которую защищал в Москве, была лишь частью многообразного импорта идей и обычаев из светской культуры Высокого Возрождения. В самом деле, иосифляне — подобно Великому Инквизитору у Достоевского — рассматривали свою миссию как служение людям. Русское духовенство, как и подлинные инквизиторы средневекового Запада, столкнулись с вопиющими невежеством и распущенностью общества, в котором пытались сохранить единство. Если невежество являлось частью исконно русского наследства, то распущенность была, по меньшей мере частично, западной природы. Если говорить о водке и венерических болезнях, двух главных проклятиях России в конце XV и начале XVI в., то они представляются сомнительным наследием, которое итальянский Ренессанс завещал молодой России.
Венерические болезни впервые пришли в Москву из Италии, по торговым путям (видимо, через Краков) в 1490-х гг.; вторая же волна инфекции накатилась в середине XVII в. (вместе с «черной смертью» — чумой) следом за наемниками, сражавшимися в Тридцатилетней войне. Венерические болезни называли «латинской болячкой», и это было одним из первых признаков растущих антилатинских настроений.
Водка пришла в Россию столетием раньше, и ее история иллюстрирует некоторые главные особенности влияния Ренессанса на Московию. Этот прозрачный, но крепкий национальный напиток был одним из нескольких прямых производных aqua ѵіtае, воды жизни, — жидкости, которую, судя по всему, впервые получили в Западной Европе в конце XIII в. для медицинских целей. Похоже, что она попала в Россию через генуэзское поселение на Черном море, откуда веком позднее ее принесли с собой на север беженцы, спасавшиеся из Крыма от монгольского завоевания.
Для российских нравов оказалось роковым то обстоятельство, что этот обманчиво безобидный напиток постепенно вытеснил неочищенные разновидности меда и пива, эти исконные алкогольные напитки Московии. Торговля водкой сделалась главным источником княжеских доходов и пробудила в светской власти естественную заинтересованность в отравлении соотечественников. Забавно и равно печально обнаружить в одном из ранних русских рукописных словарей искаженную английскую фразу: «Gimi drenki okoviten» («Дай мне выпить аквы виты» — то есть водки). В начале XVII в. датский путешественник увидел в склонности москвитян к пьянству и распутству доказательство того, что русские «скорее предпочитают рабство свободе, ибо на свободе предадут себя во власть распутству, тогда как в рабстве будут проводить время в занятиях и трудах».
Тот факт, что водка, видимо, пришла в Россию благодаря медицине, указывает на значение придворных врачей, получивших образование на Западе, как проводников западных идей и технических новшеств. Народ верил в водку как в жизненный эликсир с волшебными целебными свойствами — горькое раннее свидетельство о том, как русский мужик приучился приукрашивать свои пагубные привычки и идеализировать свою зависимость. Эта наивная вера также показывает, что западная мысль поначалу привлекла примитивное сознание москвитян верой в то, будто предлагает некий простой «ключ» к познанию Вселенной и излечению ее недугов. Лучшим способом противостоять господствующей традиционалистской идеологии Московского государства было следовать другим путем к истине, лежащим вне традиции: заняться поиском какой-нибудь панацеи или «философского камня».
Наряду с трудами Галена и Гиппократа, которые стали появляться в русском переводе в XV столетии, врачи в Московском государстве — да и повсюду в Восточной Европе — начали включать в свои травники и лечебники отрывки из «Secreta Secretorum» («Тайна тайн»). Считалось, что эта работа является тайным откровением Аристотеля Александру Великому насчет истинной природы мира, которое объявляло биологию ключом ко всем искусствам и наукам, а также утверждало, будто эта «наука жизни» управляется согласием и слиянием магических сил внутри организма. Эта книга заняла ведущее положение среди трудов, переведенных «жидовствующими», и в начале XVI в., в период иосифлянских гонений на еретиков, была уничтожена вместе с еврейскими врачами, которые предположительно либо владели этим сочинением, либо переводили его.
Интерес к алхимическим текстам, однако, не ослабевал — именно он стал основным занятием переводчиков в службе иноземных сношений, которые заменили врачей в качестве главных проводников западных идей. Федор Курицын — первый, кто успешно выступил в России в роли «министра иностранных дел», — был обвинен в повторном завозе с Запада ереси «жидовствующих». Один из самых ранних сохранившихся документов службы иноземных сношений — меморандум, составленный датским переводчиком в начале XVII столетия: «О высшей философской алхимии». Через 350 лет после попытки Раймонда Луллия открыть «универсальную науку», его труд «Ars magna generalis et ultima» был переведен в том же XVII в. и лег в основу авторитетной алхимической компиляции, составленной в иноземном приказе западным русскоязычным переводчиком.
Не менее примечательным был интерес русских к астрологии. Почти все авторы конца XV и начала XVI столетий были в то или иное время очарованы «звездозаконною прелестью». Архиепископ Геннадий сам был захвачен астрологией, с которой был призван покончить, а после его смерти его протеже Николай Немчин сделался в Московии активным пропагандистом астрологической науки. Известный как «профессор медицины и астрологии», он прибыл в Москву через Рим с целью помочь в составлении нового церковного календаря. Он остался в Москве врачом, в 1534 г. перевел напечатанный в Любеке трактат о травах и медицине «Благопрохладный вертоград» и активно выступал за объединение католической и православной церквей. Он произвел астрологические вычисления, указывающие на срочную необходимость такого объединения, поскольку-де конец света просто перенесен с 1492-го на 1524 г.. Максим Грек посвятил большую часть своих ранних трудов опровержению доводов Николая, обнаружив при этом, что сам он во время пребывания в Италии тоже увлекался астрологией. Друг Максима, светский дипломат Федор Карпов, говорил, что звездная премудрость приближает его к Богу, и именовал астрологию «художеством художеств». Первых русских, посланных в конце XVI в. Англию на учебу, особенно интересовал Джон Ди, знаменитый кембриджский изыскатель в области астрологии, магии и спиритизма. Быстрое распространение в XVI и XVII вв. предсказаний судьбы, гаданий и даже азартных игр отчасти бросает свет на распространение астрологических идей по всей Европе эпохи Ренессанса.
Таким образом, на этом раннем этапе контактов с Западом русские были самой судьбой обречены не заимствовать там разрозненные идеи и прикладные науки, но искать «ключ» к сокровенным тайнам Вселенной. Первых дипломатов интересовали не тонкости экономического и политического развития зарубежья, но астрологические и алхимические системы. Эти науки Возрождения обещали открытие либо небесных законов, управляющих ходом истории, либо философского камня, способного обратить лесной мусор северных чащ в золото. Получилось так, что светская наука становилась в России скорее гностической, чем агностической. Есть действительно некая преемственность традиции в передаче Западом всеобъемлющих метафизических учений последующим завороженным поколениям русских мыслителей: от ранних алхимиков и астрологов до оккультной теософии (буквально — «божественного знания») Бёме и масштабных, целокупных учений Шеллинга, Гегеля и Маркса.
Наиболее последовательными противниками астрологии и алхимии в Московском государстве были иосифляне. В формулировке, которая опять же кажется более близкой римскому католицизму, нежели православной теологии, главный последователь Иосифа, митрополит Московский Даниил, наставлял: «Человека почте Бог премудростию, и разумом, и самовластна сотвори его (человека)». И еще: «Бог душу свободну и самовластну сотвори». Человек, таким образом, нес ответственность за собственное спасение без всяких ссылок на телесные «соки» или движения звезд. Добрые дела, явленные в дисциплинированной праведной жизни, были важны для иосифлян не менее, чем для иезуитов. Но этот акцент на свободе и ответственности человека остался гласом вопиющего на христианском Востоке: иосифляне так и не развили его до конца, а другие полностью отвергли как угрозу общественному порядку.
Не все ранние русские тексты, посвященные небесным телам, могут быть отброшены как оккультная астрология. «Шестокрыл» — сочинение «жидовствующих» конца XV в. — предлагает тщательно выверенное описание солнечных и лунных затмений; он был, в сущности, «первым документом математической астрономии, который появился в России». Такой документ, однако, представлялся иосифлянским идеологам весь-ма подозрительным, так как был переводом сочинения испанского еврея, жившего в XIV в., которое опиралось на иудейские и исламские авторитеты, а те, в свою очередь, как бы предполагали, что логика звезд заменяет Божественную логику. На протяжении всей эпохи Московского государства присутствовал постоянный страх перед тем, что «цифирная мудрость» есть вызов мудрости Божественной, хотя математикой — в прикладном аспекте — широко пользовались и даже изучали ее в монастырях.
Иосифляне опасались, что русские мыслители, если выпустить их из-под строгого церковного контроля, создадут религию науки. Насколько в действительности это входило в намерения «жидовствующих» и прочих ранних раскольников, не будет, наверно, выяснено никогда. Но ясно, что опасения Русской Церкви постепенно обернулись надеждой для тех, кто возмущался ее властью, — и высшей реальностью для революционных сил, которые в конце концов эту власть свергли.
Последним аспектом раннего латинского влияния был приглушенный отзвук ренессансного гуманизма, расслышанный, однако, в Московии. В начале XVI столетия Россия породила небольшую группу одиноких, но влиятельных людей, в которых сочетались критический дух, интерес к классической античности и поиск веры, менее отягощенной догматами, — то, что было характерно для Италии эпохи Возрождения.
Применительно к России правильнее, конечно, вести речь о случайных влияниях и частичном сходстве, чем о каком-либо последовательном гуманистическом движении; но верно и то, что это в целом было свойственно гуманизму вне узкой полосы, протянувшейся из Италии через Париж и Нидерланды в Южную Англию.
Критическое отношение к религии широко распространилось среди гражданских лиц из царского окружения, которые в конце XV и начале XVI в. путешествовали за границу с дипломатическими миссиями. Радикальными скептиками сделались как Федор Курицын, возглавлявший службу иноземных сношений при Иване III, так и Федор Карпов, руководивший той же самой, но только во много раз разросшейся службой — Посольским приказом — при Иване IV. Взгляды Ивана Висковатого, самого доверенного дьяка Ивана IV, и Ивана Пересветова, главного радетеля за абсолютизм при том же царе, были, похоже, по преимуществу светскими. Церковное богослужение — и даже саму богоданную истину христианства — подвергнул в середине XV в. скрытому сомнению грамотный и умудренный опытом тверской купец Афанасий Никитин. Во время продолжительных путешествий по Ближнему Востоку и Южной Азии он, видимо, пришел к заключению что все, кто верует в одного и того же Бога, являются «сынами Адама», и, хотя продолжал соблюдать на чужбине православные обычаи, в своем сочинении «Хождение за три моря» многозначительно писал слово «Бог» не только по-русски, но и по-арабски, по-персидски и по-турецки.
Судя по всему, поиск более рациональной и универсальной формы верования вызывал значительный интерес в космополитической Западной России, где синкретическое, унитарное движение — порождение протестантской Реформации — было предано анафеме специальным собором 1553–1554 гг. Это движение кануло в небытие подобно «жидовствующим», которых осудили на соборе всего полувеком раньше. Определенная связь с иудаизмом опять же выглядит вероятной ввиду того, что глава его Федор Косой придерживался Пятикнижия, а позже женился на литовской еврейке. На соборе 1553–1554 гг. Косой красноречиво настаивал на том, что «вси людие едино суть у бога, и татарове, и немцы, и прочий языции». Разумно допустить, что это движение, как и «жидовствующие», продолжало иметь последователей и после официального осуждения, а также то, что в Западной России продолжал привлекать к себе внимание воспоследовавший быстрый расцвет отвергшего догмат Троицы социнианства в Польше.
Четверо влиятельных россиян середины XVI в. — Андрей Курбский, Федор Карпов, Ермолай-Еразм и Максим Грек — перенесли на российскую почву характерную и для западного гуманизма философскую оппозицию как суеверию, так и схоластике. Каждый из них был жизненно заинтересован в классической античности — особенно в морализме Цицерона и идеализме Платона.
Вопреки своим традиционным московитским взглядам на политику и историю, Курбский был глубоко влюблен в классическое прошлое, он единственный покинул Россию, чтобы впитать латинизированную культуру Польско-Литовского государства. Восприняв платонические и раннегреческие идеи непосредственно от Максима Грека, он добавил к ним за время своего длительного пребывания за границей еще более глубокое знание латинских классиков. Курбский поддерживал лучшие связи с узким кругом родовитых латинизированных белорусов и посетил самый восточный латинский университет средневековой Европы — Краковский и отправил своего племянника в Италию. На позднем этапе его переписки с Иваном Грозным он включил а письмо длинный перевод из Цицерона, чтобы доказать: вынужденное бегство из страны не может считаться изменой.
В работах Карпова, переводчика с латинского и главного дьяка Посольского приказа на протяжении тридцати с лишним лет, прослеживается еще более глубокое восприятие классической культуры. Он стремился писать «гомеровым словом» в манере изящной, грамотной, «не варварски». Несколько сохранившихся его сочинений обнаруживают тонкость ума, равно как и значительное мастерство стиля, чувство юмора и заботу об общественной нравственности. Последнее граничило в Московии с подрывной деятельностью, поскольку подводило его к заключению, что законы морали превыше воли суверена. Он был едва ли не единственным в то время, кто выступал за разделение сфер ведения гражданских и церковных властей, а также за то, что справедливость в человеческом обществе должна стать моральным императивом и практической необходимостью. Одной монашеской добродетели «долготерпения» недостаточно для гражданского общества, которое разрушится, если в нем не будет закона и порядка. Закон, однако, не подкреплялся террором, как это имело место в трудах Пересветова. Рука об руку со справедливостью должно идти милосердие, поскольку «милость бо без правды малодушество есть, а правда без милости мучительство есть».
Карпов в духе того времени обращается к теории предопределенности истории, но стиль его ироничен, а выводы пессимистичны. Человек пришел от примитивного природного закона через заповеди Моисея к христианскому закону милосердия, но люди, живущие под этим законом, им не живут. Торжествуют жадность и любострастие, и без взятки в современной Московии не стали бы слушать даже первых апостолов.
Такой же пессимистический взгляд на жизнь Московского государства высказан в работах монаха Ермолая-Еразма, который подхватывает другую излюбленную тему западных реформаторов: мечту о пасторальной утопии, о возврате к натуральному хозяйству и подлинно христианской любви. Источник всех бед мира — гордыня и отчуждение от земли, крестьян следует освободить от всех податей, кроме одной: пятую часть с каждого урожая — царю и знати. Прочие изъятия должны коснуться паразитов-купцов и торговцев, обращение золота и серебра подлежит упразднению; ножи следует затупить на конце, дабы обезоружить убийц, — таковы некоторые из наивных мыслей, содержащихся в его рукописи 1540-х гг. «Благохотящим царем правительница и землемерие». Мистика чисел и космическая неоплатоническая теология Высокого Возрождения очевидны также в попытках Ермолая отстоять догмат Троицы путем обнаружения примеров троичности и триединства, сокрытых почти в каждом естественном явлении.
Ярчайшим представителем культуры Возрождения в России начала XV в., а также учителем Курбского, Карпова и Ермолая-Еразма был замечательный человек — Максим Грек. Его стараниями гуманизм приобрел православный оттенок, и он же предпринял самые решительные попытки изменить в гуманную сторону слепой фанатизм идеологии Московского государства. Воспитанный в Албании и на Корфу, православный Грек провел долгие годы учения в Италии эпохи Ренессанса, прежде чем стать монахом и отправиться на Афон. Оттуда в 1518 г. он был призван в Россию, где и пребывал — порой против воли — все оставшиеся ему тридцать восемь лет жизни. Вызванный царем для помощи в переводах священных текстов с греческого и латинского, Максим написал более 150 собственных дошедших до нас сочинений и собрал вокруг себя много монастырских и светских учеников. Он первым принес в Россию известие об открытии Колумбом Америки, а также старался пробудить интерес к неисследованным областям классической античности.
Страстный гуманизм Максима проявляется не только в его классических познаниях и критическом подходе к текстам, но и в заботе о стиле, а также в его сочинениях о поэтике и грамматике. Он с наслаждением предавался излюбленному развлечению гуманистов — опровержению Аристотеля, при том что этого героя средневековой схоластики едва ли знали в России, и отдавал — совсем в духе Ренессанса — предпочтение Платону. Он часто писал в диалогической форме и сопрягал разум с добротой и красотой: «Истинный Божий разум не только украшает внутреннего человека мудростию, кротостию и всякою правдою, но и внешние члены тела его благоустрояет, как то: очи, уши, язык и руки».
Флоренция, родина платоновской Академии cinquecento, заразила Максима не только неоплатоническим идеализмом, но и авторитарной, пуританской страстностью Савонаролы, чьими проповедями он восхищался, будучи молодым студентом. Его восхищение этим знаменитым проповедником может дать разгадку его судьбы в России. Подобно Савонароле, Максим сосредоточился на борьбе с безнравственностью и обмирщением его времени и был поднят на щит уверовавшими в пророчества и близкий конец света. Как и флорентиец, он принял муки, хотя его страдания, как и его влияние, продлились дольше.
Однако в отличие от Савонаролы, Максим придерживался стиля и духа гуманизма даже в проповедях. Высоко поэтично обличение им трех порочных страстей — сластолюбия, славолюбия и сребролюбия. Он отстаивает свои попытки исправить неверно переведенные тексты в русских церковных книгах и умоляет тех, кто заточил его в монастырь, позволить ему хотя бы тихо вернуться в свою библиотеку: «Если же сказанное мною несправедливо и неуместно, то прошу вас не презреть меня <…> но с приличным попечением устроить мое исправление и спасение, и даруйте мне <…> возвращение во Святую Гору Афон». Максим всегда ощущал в себе тягу к этому центру созерцательности и квиетистской духовности. Противостояние церковному богатству и догматизму связало одной цепочкой его первых наставников-гуманистов в Италии и последующих монахов-последователей с Верхней Волги.
Максим противостоял иосифлянам, защищавшим монастырские богатства, выступая не только против греховной страсти «богомерзкого иудейского раболепного сребролюбия», но и против манипулирования священными текстами в расчетливых политических целях. В ходе споров с иосифлянином, митрополитом Московским Даниилом, Максим выразил страх перед тем, что церковь переходит под власть искаженных правил («кривила») вместо правил справедливых («правила»), предчувствуя, таким образом, противостояние кривды и правды, которое стало столь важным для российской философии морали. В искусном диалоге Максим уподобляет иосифлянский аргумент, что монастырская собственность есть совместное имущество группы единомышленников, высказыванию о блуднице — на том основании, что она «одинаково составляет общую принадлежность».
Постепенно Максим перешел к политическим сочинениям, осуждая развод царя Василия III и безуспешно пытаясь сделать Ивана IV скорее «справедливым», нежели «грозным». Политическая доктрина Максима была моралистической и консервативной: своего рода программа морального перевооружения, разработанная сочувствующим иностранцем для менее образованного главы слаборазвитой страны. Все конфликты можно разрешить без изменения установленных порядков. Первым делом следует напитать князя любовью к морали. «Ни в чем так не нуждается благоверно царствующий на земли, как в правде», но ни один князь не может стать истинно справедливым без сопутствующих личных добродетелей целомудрия и кротости.
Падение Византии было для Московского государства скорее моральным предупреждением против гордыни и самодовольства высших кругов, нежели подтверждением того, что Москва теперь сделалась «третьим Римом». В письме к молодому Ивану IV Максим подразумевает, что приверженность православию не есть сама по себе гарантия благосклонности Господа по отношению к несправедливому правителю, поскольку злые христианские короли не раз бывали биты, а справедливый язычник, вроде персидского Кира, был взыскан Божьей милостью «за великую его правду, за кротость и милосердие». Максим противопоставлял классическую византийскую идею гармонии между имперской и церковной властями — московитским доводам в защиту неограниченной царской власти. Подобно своему другу Карпову, Максим открыто заявлял, что царь не должен вмешиваться в церковные дела, призывая царя и в гражданских делах руководствоваться высшим моральным законом.
Этот зарубежный наставник почитался, однако, не за логику его доводов и не за красоты стиля, но за глубину набожности. Начинал он с того, что ратовал за крестовый поход, дабы освободить Константинополь, и превентивную войну против крымского хана, но с ходом лет в его сочинениях возобладали простые павликианские идеалы добродушия, смирения и сострадания. В монастырских тюрьмах и за их стенами, сражаясь с ложными обвинениями, терпя муки и едва не умирая от голода, Максим собственной жизнью подтвердил свою доктрину любви через страдание. Далекий от злобы на негостеприимную страну, в которую прибыл, он полюбил Россию и создал ее образ, отличный оттого, какой виделся напыщенным иосифлянским монахам из царского окружения.
Максим не проявляет почти никакого интереса к рычагам правления или возможности практических реформ, но он испытывает сострадание к угнетенным и скорбь за богатых Московского государства. Он убежден: «Не столько печалится сердце матери о детях, терпящих лишение житейских потребностей, сколько душа благочестивого царя печется об утверждении и мирном благоустроении любимых ею подчиненных». Каковы бы ни были ее грехи, Россия вовсе не тирания вроде той, что установили татары. Она исполняет на Востоке святую христианскую миссию, вопреки всем напастям извне и внутренней коррупции.
К концу своей жизни и в первые годы правления Ивана IV Максим переносит образ падшей церкви, представленный у Савонаролы в «De ruina ecclesia», на образ пришедшей в упадок Российской империи. Максим описывает, как в своих странствиях он повстречал на пустынной тропе плачущую женщину в черном, окруженную дикими зверями. Он умоляет ее открыть свое имя, но она отказывается, утверждая, что он не властен утолить ее печаль и лучше ему будет пройти мимо, не обращая на нее внимания. Наконец она сообщает, что ее истинное имя — Василия (от греческого «Вasilеіа» — «Империя») и что ее осквернили тираны, у которых «о Святой Церкви Христовой <…> нет <…> никакого радения», и покинули ее же «поборники» и «ревнители», какие были прежде: «<…> не справедливо ли уподобляюсь я вдовствующей жене, и сижу при пустынном пути настоящего окаянного века?».
Здесь, по сути дела, высказана идея «Святой Руси» — смиренной и страждущей, однако всегда сострадательной; жена и мать, преданная «мужу» и «детям», правителю и подданным России, даже когда она оскорблена и покинута ими. Подхваченная Курбским, учеником Максима, и впервые повсеместно воспринятая в бедственный период начала XVII столетия, концепция «Святой Руси» как идеала, противопоставленного механистическому и бесчувственному государству, впервые была сформулирована именно Максимом.
В то же время Максим совместил исихастский идеал непрерывной молитвы помимо уставных рабочих служб с гуманистическим идеалом единой истины вне исторических истин христианства. Он умолял своих читателей непрестанно молиться за то, чтобы обидчики Церкви «отстали от всякого зла и всякой неправды и восприяли бы правду». Для Максима слово «правда» уже частично несло в себе тот же двойной смысл, подразумевающий и философскую, и социальную справедливость, который в нем ощущали последующие российские реформаторы. Максима, как и многих из них, часто обвиняли в подстрекательстве к мятежу, и умер он фактически в заключении.
Максима после его смерти (как до него — Нила Сорского) постепенно стали почитать официально за ту самую набожность, которая при его жизни так тревожила официальную церковь и которую последняя стремилась ввести в русло своих установлений. Но его попытки заквасить идеологию Московии гуманистическими идеалами провалились. Архимандрита Свято-Сергиевой лавры Артемия, являвшегося просвещенным последователем Нила и преданным покровителем Максима, собор 1553–1554 гг. сослал в Соловки за ересь. Позднее Артемий, как и ученик Максима Курбский, сбежал в Польшу; оба они сохранили верность православию, но отказались от всяких попыток совместить идеологию Московского государства с гуманистическими идеалами.
Максим отказался принять участие в соборе 1553–1554 гг., как и Нил воспротивился осуждению и наказанию «жидовствующих». Когда в 1556 г. Максим скончался в Свято-Сергиевой лавре, с московской сцены сошел последний влиятельный защитник терпимого христианского гуманизма. Велась подготовка к всесторонней атаке на зарубежное культурное влияние. На ближайшего царского светского советника, Ивана Висковатого, было наложено суровое наказание за выступление против строгого запрета на чуждые заимствования в иконописи. Вспышке кратковременного интереса к искусству Ренессанса, проявленной Селиверстом, исповедником Ивана (который приказал псковским художникам обеспечить Москву копиями картин Чимабуэ и Перуджино), тоже был положен конец. Интерес к изысканной полифонической музыке Палестрины (пробужденный в 1524–1525 гг. Дмитрием Герасимовым, другом и помощником Максима в переводах с латинского, во время дипломатической поездки в Рим) тоже был подавлен решением Ивана утвердить господствующую систему церковных песнопений как единственную форму надлежащего восхваления Бога в русских церквях. И наконец, что представляется самым главным, работа по переводу священных текстов была отобрана у критически настроенных и лингвистически одаренных людей, таких, как Максим, и передана невежественным, но зависимым царским слугам. Иосифлянские монахи из окружения Ивана предпочитали рациональному упорядочению идей пространные конспекты. Неприятие критического отношения к текстам распространилось даже на книгопечатание как средство пропаганды веры и распространения священных книг. Неудачная кратковременная попытка белоруса Ивана Федорова основать в Москве государственную книгопечатню закончилась в 1565 г. катастрофой: его книгопечатный станок уничтожила толпа, а сами печатники бежали в Литву. Это был год бегства Курбского и установления опричнины. В воздухе витали новые ксенофобские настроения, и время относительно гармоничного и скромного общения с многосторонней культурой итальянского Возрождения уступало дорогу более широкой и сокрушительной конфронтации, которая началась в последние годы правления Ивана.
Главным итогом столетия прерывистых итальянских влияний стала возросшая подозрительность в отношении Запада. Эти настроения преобладали в монашеской среде, чей авторитет был на подъеме, и неуклонно преобразовывались во враждебность по отношению к Римской Церкви. Антикатолицизм официальной Московии приводит в недоумение, поскольку составляющие культуры Ренессанса, которых больше всего боялись иосифляне — астрология, алхимия, социальные утопии, философский скептицизм и антитриипостасная, против обрядов направленная теология, — находились в оппозиции также и к Римской Церкви. Частично, конечно, антикатолицизм был просто развитием раннего протеста квиетистов против набегов схоластики на позднюю Византийскую империю. Максим Грек оставался верным своим учителям с Афона, когда наставлял русских: «…латиняне поддались на обольщения не только эллинских и римских доктрин, но даже иудейских и арабских писаний… попытки примирить непримиримое принесли беды всему миру».
Однако чтобы до конца понять, почему ненависть была направлена в основном против Римской Церкви, нужно учитывать как природу культуры Московского государства, так и постоянное ее стремление судить другие культуры с собственной колокольни. Поскольку Московское государство было органической религиозной цивилизацией, то и Западной Европе надлежало быть тем же. Поскольку вся культура Восточной России была самовыражением Русской Православной Церкви, то и приводящее в недоумение культурное разнообразие Запада было не иначе как самовыражением церкви Римской, независимо от формального отношения последней к этой ситуации. Слово «латинство» сделалось термином для обозначения Запада в целом, и выражение «податься в латинство» приобретало смысл «податься к дьяволу». К середине XVI в. царь просил подвижника молиться об избавлении России от «латинства и бесерменства» — от латинского и мусульманского миров, а словами, призванными подчеркнуть различие между русскими и жителями Запада, были «христианин» и «латинянин». Так как политическое руководство на христианском Востоке было сосредоточено в руках царя «третьего Рима», считалось, что на Западе таковое сосредоточено в руках императора Священной Римской империи — кесаря. Прочие правители и князья Запада приравнивались к менее значительным, зависимым русским князьям. Их дипломатические переговоры велись на новом жаргоне, «канцелярском языке», ставшем основой для современного русского, тогда как послания и письма от императора, составленные в основном на латыни, переводились на церковнославянский.
Было бы ошибкой считать, что в этот ранний период антикатолицизм насаждался столь же методично, как в следующем столетии во время войны с Польшей. В ту раннюю эпоху, несмотря на отказ Московского государства от унии, отношения с Ватиканом были относительно дружескими. В конце ХѴ в. в Москве существовала католическая церковь, многочисленные католические представители — в XVI в., а несколько династических браков едва не позволили Риму повторить в Великороссии успехи прозелитизма, каковых он добился в Белоруссии и Малороссии. Тем не менее фундамент российского антикатолицизма был уже заложен в качестве громоотвода, на который замыкалось народное недовольство переменами, что торжествующая иосифлянская партия навязывала русскому обществу. Никто не смел бросить вызов нововозвеличенному царю и его церковному окружению, но многие консервативные элементы в российском обществе выказывали непонимание, если не безотчетное отвращение в связи с усилением иерархической дисциплины и догматической косности, которые принесли в Россию иосифляне. Соответственно, росла тенденция к еще более злобным нападкам на далекую Римско-Католическую Церковь за то, что тайно ненавидели в себе самих.
Таким образом, даже заимствуя идеи и методы у Римско-Католической Церкви, иосифлянская иерархия находила критику последней удобным клапаном, чтобы выпустить пар недовольства соотечественников. На Западе же искали козла отпущения для немого противодействия концентрации власти в руках московских царей. Как раз тогда, когда автократия была занята истреблением всей московитской оппозиции, в русской народной культуре родился новый жанр антимонархической пантомимы. Название пьесы — одновременно имя спесивого, жестокого царя, который в конце концов бывал сокрушен, — «Царь Максимильян», имя первого императора Священной Римской империи, с которым Московия установила широкие контакты.
Недоверие к Риму, таким образом, с самого начала имело в России корни как идеологические, так и психологические. На протяжении этого первого столетия завязывания контактов, с середины XV и до середины XVI в., «Запад» был воплощен для России в светской Латинской Церкви и Империи Высокого Возрождения. Привлекательность, однако, смешивалась со страхом, так как Русская Церковь приступила к осторожным, но имевшим роковые последствия заимствованиям с Запада, а немногочисленная образованная элита — к постепенной замене греческого на латынь как главный язык культурного общения.
«Германцы»
В период правления Ивана IV московские контакты с Западом превратились из непрямого и эпизодического общения с католическими «латинянами» в прямую и непрерывную конфронтацию с протестантскими «германцами». Двойная ирония заключается в том, что Россия необратимо открылась для западного влияния при этом внешне самом приверженном традиции и ненавидевшем иностранцев царе, а также в том, что «Запад», в чьи руки он бессознательно толкнул Россию, был новым Западом протестантов, которых, по собственным его заверениям, он ненавидел даже больше, чем католиков. Это Иван предложил, чтобы имя Лютера считалось производным от слова «лютый», а русское слово, обозначающее протестантского проповедника, «казнодей», — вариантом «кознодея», то есть интригана. И в то же время именно Иван положил начало широким связям с североевропейскими протестантскими нациями, которые глубоко влияли на русскую мысль с середины XVI и до середины XVIII в.
В начале 1550-х гг. Иван продвинул иконы и знамена за Казань, вниз по Волге до Каспийского моря — и одновременно предоставил Англии широкие экстерриториальные права и экономические концессии далеко на севере, в беломорском порту Архангельске. Англичане стали самыми ревностными помощниками Ивана в открытии доходного волжского торгового пути на Восток. Датчане в то же время поставляли специалистов — от главных пушкарей, участвовавших в осаде Казани, до первого в Московии типографского мастера (который в действительности был тайным лютеранским миссионером). Лучшие наемники для быстро растущего войска Ивана пришли большей частью из балтийских областей Германии, которые одними, из первых обратились в протестантство.
Германцы, которые вступили в опричнину, влились в ряды нового служилого дворянства, и сама идея однородного ордена воинов-монахов вполне могла быть заимствована у тевтонского и ливонского орденов, с которым Московия поддерживала столь долгие и тесные контакты. Во всяком случае, организация Иваном этого противного традиции ордена стражей в клобуках сопутствовало его повороту с Востока на Запад и совпала с его решением еще сильнее разжечь Ливонскую войну. В ее ранние, победоносные годы большое число балтийских германцев уже переместилось в Московию в качестве либо пленников, либо разоренных войною людей, занятых поисками работы. В 1560 — 1570-х гг. в шестисеми километрах юго-восточнее Москвы возникло первое организованное поселение иностранцев, сначала оно называлось «нижегородской общиной», но вскоре приобрело известность как Немецкая слобода. Слово «немцы», которым назвали новую волну иностранцев, употреблялось еще в X столетии и имело уничижительный оттенок — «немые». Хотя его значение в Московском государстве часто менялось, понятие «немцы» сделалось большей частью общим названием для всех германских, протестантских народов Северной Европы — короче говоря, для любого западного европейца, который не был «латинянином». Вскоре возникли и другие «германские» поселения (зачастую вместе с «саксонскими», или «офицерскими», церквями) — и ключевых пунктах быстро развивавшегося волжского торгового пути: Нижнем Новгороде, Вологде и Костроме. К началу 1590-х гг. западные протестанты продвинулись далеко на восток, до сибирского Тобольска, а православный митрополит Казани жаловался, что татары так же, как и русские, переходят в лютеранство.
Однако в Московском государстве возобладало стремление к сохранению местных обычаев, и от того раннего протестантского присутствия остались только немногочисленные следы. Более важной, чем непосредственное обращение к зарубежным образу жизни и верованиям, которые несли ассимилированные балтийские и саксонские германцы, была растущая зависимость России от более удаленных «германцев» из Англии, Дании, Голландии и западногерманских портов Любека и Гамбурга. Иван IV, вторгшийся в Ливонию и вовлекший Россию в длительную войну с соседними Польшей и Швецией, вынужден был искать союзников по другую сторону от непосредственных противников, а эти энергичные и предприимчивые протестантские государства были в состоянии обеспечить поставку как обученных знатоков своего дела, так и военного снаряжения в обмен на сырье и права на провоз и торговлю. Несмотря на то что заключенные Россией союзы часто менялись в духе хитрой дипломатии тех времен, дружба с этими сильными партнерами из Северной Европы оставалась относительно прочной с конца XVI до середины XVIII столетия. Этот союз вытекал из «закона противолежащих границ» («Gesetz der Gegengrenzlichkeit»), который до того вынудил Ивана III (и Ивана IV) искать поддержки у Священной Римской империи в войне с Польско-Литовским государством, а позднее, в середине XVIII в., переключил внимание России с германцев на французов, когда немцы заменили поляков и шведов в качестве главного соперника России в Восточной Европе.
Нараставшее в последние годы Ивана IV неистовство представляется скорее следствием шизофрении, нежели подозрительности. Иван, по сути, сочетал в себе две личности: в нем жил как искренний приверженец замкнутой в самой себе традиционалистской идеологии, так и — в области строительства современного государства — удачливый экспериментатор-практик. Поскольку между этими двумя ипостасями часто возникали конфликты, его правление превратилось в клубок противоречий. Его душу все больше опустошало то самое чередование яростного натиска и полного отката назад, которое отличает людей, страдающих раздвоением личности.
Подоплека Ливонской войны полна противоречий и иронии. Затеянная с далеко идущим экономическим и политическим умыслом, она подавалась как христианский крестовый поход — во многом в тех же выражениях, в каких Ливонский орден некогда объяснял свои набеги на Русь. Ради военного успеха Иван IV, этот фанатик православия, участвовал в совместной лютеранско-православной церковной службе, когда выдавал свою племянницу замуж за датского принца-лютеранина, которого он также объявил королем Ливонии. В то же время Иван предпринимал отчаянные, если не безнадежные попытки устроить себе брак с англичанкой. С целью установления мира Иван сначала обратился к чешским протестантам, состоявшим на службе у поляков, а после — к итальянским иезуитам, служившим Папе. Хотя ни тех, ни других Иван терпеть не мог, он сумел договориться с каждой из сторон, осыпая проклятьями другую. Если разобраться, он был более нетерпим к протестантам, от которых зависел больше, — объявив чешскому посреднику, что тот «не токмо еретик», но и «слуга антихристов дьявольского совета».
В то же время этот ревнитель самодержавия стал первым в российской истории правителем, кто созвал представительское национальное собрание: земский собор 1566 г. То был акт чистой политической импровизации со стороны этого признанного традиционалиста. Желая поддержать распространение войны на территорию Литвы, Иван пытался привлечь странствующих западных русских дворян, привычных к аристократическим собраниям («сеймикам») Литвы, одновременно заручаясь поддержкой новых городских богачей путем введения более емкой европейской системы трехсословного представительства. Когда заманивание конституцией уступило место военной силе, Литва поспешила оформить свои платонические до того отношения с Польшей. Чисто аристократический парламент (сейм), в 1569 г. провозгласивший в Люблине этот союз, был гораздо менее представительским, чем собор Ивана, созванный в 1566-м, но сыграл важную роль в избрании короля нового многонационального государства (Речь Посполита), когда в 1572 г. угасла династия Ягеллонов.
Иван и его преемники (как почти каждый царствующий европейский дом) энергично участвовали в парламентских интригах этого органа, особенно во время польского династического кризиса в 1586 г. Позже, в 1598-м, когда и в России пришел конец династии, русские прибегли к польской процедуре избрания царя — злополучного Бориса Годунова — на специально созванном земском соборе, первом с 1566 г. На протяжении последующей четверти столетия эти соборы стали даже еще более представительскими и во многом сделались высшей политической силой в стране. Не только в 1598-м, но также и в 1606, 1610, 1611 и 1613 гг. представительские органы сходного состава принимали судьбоносные решения касательно избрания наследника трона. Несмотря на многочисленные различия в организации и задачах, все эти соборы преследовали главную цель собора, созванного Иваном в 1566 г.: отвлечь западных россиян от польско-литовского сейма и создать более действенный орган, способный пополнить казну, по образцу межгосударственных ассамблей североевропейских протестантских стран.
Таким образом, по иронии судьбы, этот самый серьезный вызов из тех, что первые парламенты бросали московскому самодержавию, исходил от государственного образования, учрежденного самым, казалось бы, рьяным защитником самодержавия. Иван, все более раздираемый противоречиями, одарил Москву первым печатным станком и в 1564 г. выделил деньги на издание первой русской печатной книги, «Деяний Апостолов». А уже в следующем году он позволил толпе сжечь печатный станок и выслал печатников в Литву. Он увеличил численность монастырских паломников и царское вспоможение им, и он же оплачивал в стане опричников в Александровске охальные пародии на православное богослужение. Неспособный учитывать сложности быстро меняющегося мира, Иван усилил террор в отношении прозападных элементов — перед самой отменой опричнины в 1572 г. В 1570-м он снова разорил и опустошил Новгород и без долгих церемоний казнил Висковатого, одного из своих ближайших светских доверенных лиц. Годом позже Москву неожиданно разграбили и сожгли татары. В 1575 г. Иван — первый в России коронованный царь — отступил в Александрова и отрекся от престола в пользу татарского хана, принявшего православие. Хотя вскоре он вернул себе трон, царским титулом после этого загадочного эпизода он пользовался намного реже.
Расправа с княжеской знатью, учиненная Иваном, вызвала такой шок, какой террор сам по себе не мог бы вызвать в закаленном сознании москвитян. Образу царя как вождя христианской империи, над созданием которого так трудился Иван, был нанесен серьезный удар. Обожествленный правитель — главный объект преданности и «национального» чувства этого патерналистского общества — отпал от своей божественности. Образ был разрушен не столько тем, что Иван был многократным убийцей, сколько незаурядностью двух его жертв. Расправляясь с митрополитом Московским Филиппом в 1568 г., Иван прежде всего стремился избавиться от главы боярского рода, заподозренного в неверности. Однако, убив глубоко почитаемого московского первосвященника, Иван как бы передал Филиппу венец первых русских национальных святых Бориса и Глеба, которые добровольно приняли незаслуженную смерть, дабы искупить ею грех русского народа. Мощам Филиппа поклонялись в удаленном Соловецком монастыре, который в качестве центра паломничества стал соперничать со Свято-Сергиевой лаврой в близлежащем Загорске. Тесные связи между великими монастырями и великими князьями Московии стали ослабевать.
Еще более серьезный удар по идеологии Московского государства нанесло убийство Иваном собственного сына, наследника и тезки: царевича Ивана. Притязания царя на самодержавие основывались на непрерывном наследовании власти с далеких апостольских и имперских времен. Иван, чтивший эту генеалогию безогляднее и фанатичнее, чем кто бы то ни было до него, теперь своими собственными руками уничтожил священное звено. Поступив таким образом, он в чем-то утратил ауру богоизбранного христианского воина и ветхозаветного царя, которая окружала его с победы над Казанью.
Мученики Филипп и Иван сделались новыми героями русского фольклора, и царские недруги стали поэтому в глазах многих истинными слугами «Святой Руси». В XVII в., во времена церковного раскола, обе противоборствующие стороны оспаривали друг у друга право считаться Наследниками Филиппа: патриарх Никон, театрально переместивший его мощи в Москву, и старообрядцы, почитавшие его как святого. В условиях политического кризиса XVII в. распространилась молва, гласившая, будто царевичу Ивану удалось, несмотря ни на что, выжить; что по-прежнему существует «настоящий царь», чей род через ненарушенную цепочку предков восходит к апостольским временам. Этой легенде дал толчок сам Иван, пожертвовавший неслыханную сумму в пять тысяч рублей Свято-Сергиевой лавре, чтобы там отслужили заупокойную службу по его сыну.
Противоположение царя и сына сделалось на Руси популярной темой народных песен. Самым, вероятно, драматичным историческим полотном России XIX в. стала написанная в темно-красных тонах картина Репина, посвященная убийству Иваном своего сына, а Достоевский назвал ключевую главу в «Бесах», пророческом романе о революции, «Иван-Царевич».
Ивану Грозному наследовал слабовольный сын Федор, чья смерть в 1598 г. (последовавшая за загадочным убийством в 1591-м другого, последнего сына царя Ивана — малолетнего царевича Дмитрия) оборвала старинный царский род. Возведение на трон регента Бориса Годунова стало очередным оскорблением московского образа мышления. Борис, имевший не боярское, частично татарское происхождение, был избран в дни жестокой политической распри земским собором, при попустительстве русского Патриарха (чья должность была утверждена незадолго до того, в 1589 г., с несколько подозрительной подачи зарубежных православных иерхаров). Антиабсолютистское требование Курбского, чтобы царь набирал совет «из мужей всего народа», похоже, было удовлетворено официальным заявлением, что Борис был избран представителями «у всенародных человек».
Оказавшись во власти, Борис принялся активно и последовательно внедрять западный образ жизни. Он ввел европейский обычай бриться. Экономические связи множились — на условиях, выгодных зарубежным предпринимателям. Тридцать человек, специально отобранных для государственной службы на высоких должностях, были отправлены за границу на учебу. Иностранцам предоставлялись важные посты; иностранным общинам гарантировалась царская защита; лютеранские церкви терпели не только в Москве, но и дальше — в Нижнем Новгороде; кронпринц Дании был приглашен в Москву для женитьбы на дочери Бориса, Ксении, после неудачных домогательств соперника, шведского принца.
Однако шанс мирно эволюционировать в направлении ограниченной монархии, то есть формы правления, преобладавшей в странах, которыми Борис больше всего восхищался, в Англии и Дании, был для России при Борисе в лучшем случае мимолетным. Вскоре Россия подверглась потрясениям более глубоким, чем даже при Иване. В последние три года правления Бориса в стране разразился голод, унесший жизни предположительно трети подданных, с буйной силой распространились разбой и крестьянские волнения. В то же самое время будущий датский зять Бориса внезапно умер в Москве, а двадцать восемь из тридцати человек, отобранных для учебы, решили остаться на Западе.
Смерть в 1605 г. явилась для Бориса едва ли не избавлением, но она лишь умножила страдания взбаламученной нации, которая целых пятнадцать лет не в состоянии была объединиться под властью преемника. Это хаотическое междуцарствие породило в Московии настолько глубокий кризис, что имя, которое он получил — «Смутное время», — стало общим историческим термином для обозначения периодов решительных испытаний и частичного распада, которые предваряют и ускоряют строительство великих империй. Это «Смутное время» и стало таким испытанием для замкнутой Московии. Серия быстрых ударов ее ошеломила и ввергла затем, едва ли наполовину понимавшую, что с ней происходит, в трехстороннюю борьбу с Польшей и Швецией за контроль над Восточной Европой. Когда Россия накопила достаточно сил, чтобы разбить Польшу в Первой Северной войне 1654–1667 гг. и Швецию во Второй, или Великой, Северной войне 1701–1721 гг., она превратилась в континентальную империю и стала в Восточной Европе главной силой.
Религиозные войны
Одним из крупнейших несчастий в российской истории было то, что Россия влилась в основной поток европейского развития во времена беспримерного распада и деградации западного христианства. Пропустив наиболее положительные и созидательные этапы европейской культуры — повторное открытие классической логики в XII и XIII вв., прекрасного в классическом смысле — в XIV и XV, и религиозные реформы — в XVI, Россия оказалась внезапно вовлеченной в разрушительный конечный этап европейских религиозных войн начала XVII столетия.
К концу XVI в. подлинная забота о религиозной реформе и обновлении, которая повлекла за собой многосторонние дебаты между протестантской и католической Европой, вылилась в гражданскую войну континентальных масштабов. Вся Европа поддалась динамике «военной революции», обременившей все государства многочисленными постоянными армиями, которые приходилось держать в узде все более жесткой дисциплины при все более разрушительном оружии и все более изощренной тактике. Подчинив боевым задачам психологическую войну и идеологическую пропаганду, а также заглушив во имя raison d'etat «последние остатки сомнений в религиозной и нравственной законности войны». Европа начала XVII в. впервые почувствовала вкус тотальной войны. В Восточную Европу религиозные войны пришли поздно. Но на исходе XVI столетия они приняли характер особенно острого противостояния католической Польши и лютеранской Швеции. Когда в «Смутное время» противоборствующие стороны переместились в Россию, православное Московское государство тоже было втянуто в этот конфликт, надолго омрачивший образ Запада в глазах России.
Начиная с последних лет правления Ивана Грозного, Россия жила в условиях политической неопределенности и идеологического разброда. Иван многое сделал для разрушения чувства общности со священным прошлым и внутренней солидарности между сувереном, церковью и семьей — того, на чем основывалась цивилизация Московии. Начало XVII в. принесло с собой еще большую горечь военного поражения и экономического упадка. Дважды — в 1605 и 1610 гг. — Москву побеждали и захватывали польские войска; в 1618 г. они осадили ее и продвинулись далеко на-восток. Борьба с могущественной Польшей усугубила зависимость Московии от шведов, которые не преминули поживиться Новгородом и другими российскими областями. Чтобы уменьшить зависимость от шведов, Россия обратилась к более отдаленным «германцам», в особенности к англичанам и голландцам, которые получили вознаграждение в виде выгодных экономических концессий.
Конфронтация с Польшей представляла собой первое лобовое столкновение с западной идеологией. Этот могущественный западный сосед являлся почти полным культурным антиподом Московии. Польско-Литовская уния была скорее свободным образованием, нежели монолитной автократией. Ее космополитическое население включало не только польских католиков, но и православных из Молдавии и Белоруссии, а также крупные обособленные сообщества кальвинистов, социниан и евреев. В резком контрасте с мистической набожностью и неоформленным фольклором Московского государства Польша руководствовалась латинским рационализмом и стилизованной литературой Ренессанса. Польша не только выступала противоположностью русскому православию в светском использовании музыки и живописи, но и была первой страной, где картины начали служить средством пропаганды и стали сочинять инструментальную и полифоническую музыку.
Самым важным было, однако, то, что Польша Сигизмунда III являлась авангардом европейской контрреформации. Иезуиты разожгли в Сигизмунде тот же мессианский фанатизм, каким иосифляне заразили Ивана Грозного полувеком раньше. Охваченный, подобно Ивану, страхом перед ересью и мятежом, Сигизмунд воспользовался переводом ивановского ответа чешским братьям как подспорьем в своей собственной антипротестантской кампании в Белоруссии. Поскольку его владения были более разбросанными, а протестантизм в них — куда более устойчивым, Сигизмунд во многих отношениях сделался фанатиком даже большим, чем Иван. Если Иван лишь напоминал испанского Филиппа II, то Сигизмунд стал близким другом испанского королевского дома и вел с ним переписку на латыни. Если иосифляне позаимствовали некоторые идеи у инквизиции, Сигизмунд фактически превратил свое королевство в позднейший оплот испанских фанатиков-крестоносцев — ордена иезуитов Игнатия Лойолы.
Странствующие монахи и святые, которые традиционно сопровождали войска Московского государства и поддерживали их устремления пылом своих пророчеств, теперь столкнулись с противостоявшими им клерикальными помощниками противника — иезуитами двора Сигизмунда. Именно из-за того, что иезуиты обеспечивали идеологическую поддержку войны с Московским государством, их орден сделался объектом столь сильной ненависти — и тайного восхищения — для последующих российских мыслителей.
Орден иезуитов долго пытался заинтересовать Ватикан возможностью частично восполнить на Востоке потери, понесенные в результате развития протестантства в Западной и Северной Европе, — путем сочетания миссионерской деятельности с более гибкой и хитроумной тактикой. Они поддержали образование в литовской и белорусской православных общинах новой униатской церкви, которая придерживалась восточных обрядов и славянского языка, признавая в то же время главенство Папы и латинскую формулу Символа веры; они же помогли обеспечить формальное признание ее Ватиканом в 1596 г.
В последние годы царствования Ивана Грозного иезуитский политик Антонио Поссевино выступил с идеей создания союза России и Рима, и отголоски этого предложения часто звучали на протяжении XVII в., особенно в среде лишенных «корней» восточноевропейских католиков и вождей нового Общества Распространения Веры. Но к началу столетия иезуиты преуспели в подчинении восточноевропейской политики Ватикана интересам тесного рабочего партнерства с польским Сигизмундом III. Поскольку Сигизмунд установил полный контроль над Литвой и заявил серьезные притязания на Швецию, постольку он, естественно, предстал истинным поборником католицизма в Северо-Восточной Европе; к тому же он укрепил свои отношения с Римом двумя успешными габсбургскими браками.
Один из самых красноречивых и стратегически мысливших иезуитов, Петер Скарга, сумел пленить воображение Сигизмунда и его двора своими «Проповедями к Парламенту» конца 1590-х гг. Использовав склонность к рыцарству и пророчествам все еще воинственного восточного христианства, Скарга заразил окружение Сигизмунда смесью мрачных предсказаний и романтизма в духе крестоносцев, которая сделалась существенной составной частью польского национального самосознания.
Использовав сумбурные надежды Московии на то, что «настоящий царь» еще где-нибудь отыщется, иезуиты помогли полякам в свите претендента на престол Дмитрия прийти к власти. Использовав растущую роль печатного слова на Западе, престарелый Поссевино публиковал под псевдонимом в различных европейских столицах памфлеты в поддержку Дмитрия. Использовав почитание икон в Московском государстве, иезуиты печатали портреты Дмитрия для распространения в суеверных массах. Чтобы обеспечить притязания новой династии на трон, устроили венчание Дмитрия и католички в самом Кремле.
Сочетание в пределах польского лагеря прозелитского рвения иезуитов на высшем уровне и неприкрытого святотатства на нижнем привело к тому, что в 1606 г. Дмитрий был выброшен из окна и убит московской толпой. Труп того, кто летним днем 1605 г. с триумфом, под оглушительный перезвон колоколов вступил в Москву, менее чем через год проволокли по улицам, и останками его выстрелили из пушки. Польское чувство высокого предназначения ничуть, однако, не умалилось. В 1610 г. польский придворный поэт сказал о Кракове: «Новый Рим, более дивный, чем старый», а Сигизмунд в письме к католическому королю Венгерскому характеризовал войну Польши с Московией как дело «полезное и спасительное… для всех христианских государств». Несмотря на коронацию в Москве в 1613 г. Михаила, первого из Романовых, в Московском государстве не было четкой центральной власти по меньшей мере до 1619-го, когда из польского плена вернулся отец Михаила, патриарх Филарет Никитич. Пропольские круги сохраняли свое влияние в Московском государстве вплоть до 1630-х гг., а польские претенденты на московский трон до 1650-х гг. пользовались в католической Европе повсеместным признанием.
Отождествление католицизма с польской военщиной свело на нет всякие попытки Римской Церкви мирным путем установить контроль над Русской Церковью. Военное поражение Польши осознавалось восточными славянами как поражение римского католицизма — но не латинской культуры. Отражая польские вторжения на протяжении XVII столетия и постепенно отвоевывая у поляков контроль над латинизированными Украиной и Белоруссией, Москва впитала многое из польской литературы и изобразительного искусства.
Польское наступление на православное славянство, поддержанное Ватиканом, в значительной мере усилило идейный и национальный подъем в Московском государстве, которое вытеснило поляков и постепенно сплотило Россию под властью новой династии Романовых. Романовы царствовали свыше трехсот лет — даже при том, что не всегда реально правили и не сумели полностью избавиться от призраков тех темных времен, когда пришли к власти. От ранних песен, через ранние сказания и кончая пьесами и оперными постановками позднего имперского периода, «Смутное время» трактовалось как годы страданий, посланных во искупление грехов прошлых царей и в назидание царям грядущим. Имя Марины Мнишек, польской жены Дмитрия, стало синонимом «ведьмы» и «карги»; польская мазурка — которую, как утверждают, отплясывали во время свадебного пира в Кремле — сделалась в опере Глинки «Жизнь за царя» и последующих музыкальных сочинениях лейтмотивом «порченного иноземца». Антипольский, антикатолический тон почти всего, что писалось в России об этом времени, достоверно отражает главный, решающий факт: Московское государство после смут начала XVII в. достигло единства прежде всего благодаря ксенофобии, особенно в отношении Польши.
Однако оперный романтизм в отношении национального levee еn masse против польских захватчиков слишком долго игнорировал то обстоятельство, что ценой русской победы стала возросшая зависимость от протестантской Европы. Тонкий ручеек протестантского влияния вливался в Россию из трех различных источников: от обложенных со всех сторон в близлежащих католических странах протестантов, из воинственной Швеции и от более далеких, коммерчески ориентированных «германцев» (Англии, Голландии, Дании, Гамбурга и др.).
История некогда процветавшей протестантской диаспоры в Польше (равно как и в Венгрии, Богемии и Трансильвании) остается относительно темной страницей общей конфессиональной политики в Восточной Европе. Совершенно ясно, что в конце XVI и начале XVII в. контрреформаторское рвение иезуитов в сочетании с монаршими страхами перед политическим распадом и сменой строя допустили в восточной части Центральной Европы напористое восстановление католического господства. Но представляется невероятным, что общины кальвинистов, чешских братьев и социниан, настроенные довольно экстремистски, могли просто исчезнуть после военного поражения и пассивно принять католичество. Многие области, несомненно, к концу войны были полностью разорены и не имели альтернативы капитуляции. Но в Восточной Польше, где у протестантов были самые сильные сторонники и куда силы контрреформации пришли относительно поздно, антикатолические настроения усиливались православной общиной Белоруссии и близостью православного Московского государства. Насильственная католизация привела к созданию оборонительного союза протестантских и православных меньшинств, находившихся под польским владычеством. Представляется вероятным, что православная община, пополнившись бывшими протестантами, позаимствовала у них в свою очередь некоторые формы организации и приемы ведения полемики, прежде чем польские протестанты были вконец затравлены и забыты. Таким образом, когда антикатолическое православное духовенство Белоруссии и Украины в конце концов обратилось к Москве в поисках защиты от наступающих контрреформаторов, оно принесло с собой вместе с возрождающимся славянским православием элементы исчезающего польского протестантизма.
Лики Богородицы
Россия привнесла новое чувство и новое воображение в написание образа Девы Марии в христианском искусстве. Знаменитая «Владимирская Божия Матерь» начала XII в. (илл. I) долгое время была самой почитаемой русской иконой, а реставрация оригинала (законченная в 1918 г.) позволила считать ее и одной из самых прекрасных Написанная первоначально в Константинополе, икона, как верили люди, принесла из «нового Рима» особое покровительство Богородицы, распространившееся сначала на Киев, затем — на Владимир и, наконец, на Москву, «третий Рим», где и находится бессменно с 1480 г.
Эта икона являла относительно новый византийский тип иконописи, выявляющий отношения между матерью и младенцем; в России она была известна и почитаема как «Богородица Умиление». Характерна для этого типа икона «Взыграние Младенца» (илл. II), работа середины XVI е. с верховий Волги. Склоненный лик Девы визуально выражает духовный настрой, царивший в месте написания образа: сочетание подчеркнуто физического начала с духом сострадания. Изображение рук Младенца в полунатуралистической манере, высвобожденными, призвано усилить ритмичное слияние извилистых линий в нарастающую абстрактную, почти музыкальную композицию.
#i_002.jpg
«Владимирская Божия Матерь». Константинополь. начало XI! в. Государственная Третьяковская галерея. Москва
#i_003.jpg
«Взыграние Младенца». Кострома, середина XVI века. Государственная Третьяковская галерея, Москва
#i_004.jpg
Богородица и Иисус. Центральная часть триптиха, иконостас XVI в. Коллекция П.Д.Корина. Москва
#i_005.jpg
«Петроград, 1918 год» (картина широко известна под названием «Петроградская Мадонна»)
К. Петров-Водкин, 1920 г. Государственная Третьяковская галерея, Москва
Не менее почитаемы, чем повсеместные иконы Божией Матери с Младенцем, были разнообразные изображения Богоматери на московских иконостасах. На третьей иллюстрации — образ Богоматери, находившийся справа от Христа на центральном триптихе (деисусе) иконостаса XVI в. Живописный образ обрамлен дорогим чеканным, усыпанным драгоценными каменьями окладом, типичным для времени расцвета иконопочитания. Эта икона, находящаяся ныне в личной коллекции советского художника П.Д. Корина, судя по клейму, принадлежала Борису Годунову, молившемуся, быть может, перед ней в уединении домашней церкви.
Иллюстрация слева доказывает живучесть темы Божией Матери с Младенцем вопреки социалистической тематике и реалистической манере, насаждавшимся в советскую эпоху. Живописное полотно (широко известное как «Петроградская Мадонна», тогда как его официальное название — «Петроград, 1918 год»), на котором безошибочно угадывается образ Божией Матери с Младенцем, представшей в скромном одеянии над городом Революции, продолжает привлекать благоговейное внимание посетителей московской Третьяковской галереи. Это работа Кузьмы Петрова-Водкина, ученика Леонида Пастернака — иллюстратора Л.Толстого и отца Бориса Пастернака. Петров-Водкин сменил живопись на преподавательскую деятельность по той же причине, по которой поэт Пастернак обратился к поэтическим переводам, — во имя сохранения внутренней честности во времена деспотического режима Сталина. К ним обоим тянулась одаренная творческая молодежь, оба они отчасти передали новым поколениям старые художественные традиции и духовные устремления русской культуры.
Образование Униатской Церкви ускорило развитие событий, обеспечив верность Риму большей части православной иерархии Польского королевства. Союз с Римом не был воспринят с особенным воодушевлением на низших уровнях иерархии, равно как и местными светскими правителями, которые стремились сохранить свои исторически сложившиеся свободу и независимость. Организуя сопротивление католизации, православные общины все больше опирались на местные братства, имевшие протестантскую окраску. Их происхождение остается неясным, но идет, скорее всего, от соседей, чешских сектантов, которые также помогли придать организации польских протестантов более тесную форму «братства». Изначально сила православных братств сосредоточилась в полунезависимых городах Восточной Польши, в которых успехи польских протестантов полувеком раньше были особенно впечатляющими. Антииерархический уклон, строгая общинная дисциплина и упор на программу религиозной печати и образования на родном языке, присущие православным братствам, приводят на память гуситов и кальвинистов.
Сигизмунд способствовал дальнейшему укреплению отношений между неуниатскими православными верующими и протестантами тем, что объявил тех и других «еретиками», отказав таким образом православным в статусе — в некотором смысле более предпочтительном — «раскольников», традиционно присутствующем в римско-католическом учении. Летом 1595 г. в Литве, на встрече руководителей обеих общин, православные и протестанты занялись выработкой мер совместной борьбы с политикой Сигизмунда. В течение предшествовавших десяти лет православные создали по меньшей мере четырнадцать братских организаций и большое количество школ и книгопечатен. В последующие годы, по мере того как усиливались гонения Сигизмунда на инаковерующих, протестантские общины зачастую были вынуждены искать защиты в объятиях более устойчивых православных общин. В то же время православные противники католицизма усвоили из протестантских полемических трудов многие апокалиптические антикатолические идеи, а также привлекли в свои школы гонимых, но хорошо образованных польских протестантов, равно как и славянских беженцев из иезуитских академий.
Братские школы и типографии Белоруссии стали первыми у восточных православных славян проводниками наставления в вере. Первые две типографии братств — в Вильнюсе и Львове — сделали для просвещения особенно много. В Вильнюсе напечатали два первых церковнославянских грамматических руководства (в 15 % и 1619 гг.), во Львове, между 1585 и 1722 гг. — более тридцати трех тысяч экземпляров букварей. В школе в Остроге наравне с греческим языком изучали латинский, и та же школа оплатила в 1576–1580 гг. издание первой полной славянской Библии. В начале XVII в. братские школы продолжали умножаться и распространились на восток и юг, по мере того как православные общины этих областей вступали в борьбу с расширением католического влияния. Особенно важную роль сыграло киевское братство, учредившее (в 1632 г. все еще оставаясь под контролем Польши) первое у восточных славян высшее православное учебное заведение — Киевскую академию.
Два выдающихся православных деятеля воплощают меру протестантского воздействия на осажденную общину русских православных в конце XVI и начале XVII вв. Стефан Зизаний из Белоруссии, автор первой славянской грамматики 1596 г., следуя лютеранскому обычаю, включал наставления из катехизиса и антикатолические комментарии в свои поучения. Его труд «Казанье св. Кирилла об антихристе» («Кириллова книга») — направленный против униатов сборник мрачных пророческих текстов — вобрал в себя многие аргументы, используемые протестантскими проповедниками в полемике с Римской Церковью. Как только Киевская академия сделалась в конце XVII в. образцом для церковных школ и академий, которые начали появляться в Московском государстве, доводы Зизания в пользу того, что царство антихриста уже на пороге, стало основой для ксенофобских и апокалиптических сочинений Московской Церкви XVIII в..
Еще более зависимым от протестантизма был Кирилл Лукарис, греческий патриарх Константинополя начала XVII в., служивший в 1590-х гг. священником и наставником в братских школах Вильнюса и Львова. Глубоко зараженный их антикатолицизмом, он был одним из двух представителей православной иерархии, кто голосовал против окончательного заключения Брестской унии 1596 г. В дальнейшем Лукарис сделался близким другом многих англикан — равно как польских и венгерских кальвинистов, и по своим доктринальным приверженностям сам стал настоящим кальвинистом. Возглавив в 1620 г. Константинопольскую Патриархию, он «связал себя с силами протестантизма», и габсбургский посол в Порте назвал его «архиврагом католической церкви». Через тесные контакты с патриархом Филаретом Лукарис во второй половине Тридцатилетней войны содействовал вовлечению России в антигабсбургскую коалицию.
Последним звеном, связывавшим православных и протестантов, которое было выковано союзом славян и противников католицизма, был великий чешский писатель и педагог XVII в. Ян Амос Коменский. После уничтожения в 1620 г. чешской протестантской общины Коменский, обеспокоенный низким образовательным уровнем восточных славян, тем не менее связывал с Московским государством единственную надежду на поражение католицизма в Европе. В дальнейшем, уже будучи эмигрантом в польских протестантских общинах, Коменский заинтересовался православными братствами, а их учебные программы и педагогические теории, возможно, воздействовали на него, когда он разрабатывал свои знаменитые теории образования и народного просвещения.
Прямое воздействие Швеции, могущественной протестантской соперницы и северной соседки Московского государства, было навряд ли менее значительным, чем усиление протестантского влияния в рамках антиуниатского движения в Западной и Южной России.
Шведское присутствие начало ощущаться в 1590-х гг., после захвата и разграбления шведами самого северного русского монастыря в Петса-мо на Северном Ледовитом океане и выдвижения шведских колонистов и евангелистов в район Ладожского озера. Настоящее влияние началось, однако, с попыток Швеции ограничить польское продвижение в Россию в период «Смутного времени». Шведский король Карл IX, дядя Сигизмунда, протестант, во имя «всего христианства» предпринял кампанию в поддержку сопротивления нового царя, Шуйского, католической Польше. В 1607 г. Карл направил русским трактат об овладении новейшим европейским военным искусством — первый трактат такого рода в России, а в последующие годы прислал три беспрецедентных пропагандистских воззвания «ко всем чинам Московского государства» с призывом не даваться в рабство «польским и литовским собакам». В последующие месяцы шведы предприняли широкомасштабную интервенцию от Новгорода до Ярославля, включавшую антикатолическую пропаганду в Соловецком монастыре и других центрах русского Севера и захват почитаемого Валаамского монастыря на Ладожских островах.
Шведы и в самом деле стали непризнанными героями освобождения Москвы от польской оккупации. Вслед за вторжением в Польшу в 1609 г. они снабдили Московское государство деньгами и направили в него Кристернуса Сома, голландского генерала, состоявшего на шведской службе, который помог подготовить армию Скопина-Шуйского к решающим баталиям 1609–1610 гг., покончившим с Сигизмундом вовне и восстанием казачества внутри. Народное ополчение Минина и Пожарского, которое в 1612–1613 гг. выдворило польское шляхетское войско из Москвы во второй, теперь уже последний раз, являлось в некотором отношении зачаточным вариантом той совершенно новой армии гражданского типа, с помощью которой шведы быстро расправились с аристократическими армиями Габсбургов в Тридцатилетней войне. В 1612 г., в разгар польского вторжения, собравшийся в Ярославле земский собор вступил в переговоры со Швецией, желая видеть на пустующем российском престоле шведского кронпринца. В то же самое время Англия предложила России статус протектората. Голландцы, которые соперничали с Англией и скоро вытеснили ее как главного зарубежного торгового партнера России, в 1621 г. помогли наладить выпуск в России первого информационного издания, рукописных курантов, и во многом обеспечивали быстро растущую российскую армию как снаряжением, так и личным составом. Дважды — в 1621–1622 и в 1643–1645 гг. — датчане были близки к заключению королевских браков с новым неокрепшим домом Романовых.
Распространение шведского влияния на заре правления династии Романовых все еще остается недооцененным. Швеция не только отобрала у России, согласно Столбовскому договору 1617 г., доступ к Восточной Балтике, но последовательно распространила свою гегемонию вдоль побережья за Ригу, а в Новгороде и других важных торговых центрах России сохраняла свои торговые льготы. В 1621 г. монастырь Святого Кирилла предоставил шведам право на рыбный промысел на озере Белом, в глубине России, а между Швецией и расположенным на Белом море Соловецком существовали тесные взаимоотношения — вплоть до решительного разрыва с лютеранами, объявленного в 1629 г. митрополитом Новгородским во имя целостности Северной России.
Причиной тревоги последнего стал активный прозелитизм, осуществлявшийся шведами, которые в 1625 г. учредили в Стокгольме славянскую книгопечатню. Православных священников, живших под шведским господством, обязывали по меньшей мере раз в месяц посещать лютеранскую службу, а в 1625 г. вышло первое из двух изданий лютеранского катехизиса на русском языке. Другой катехизис, с целью обращения финнов и карелов в христианство, был напечатан на кириллической версии финского языка. В 1631 г. энергичный новый генерал-губернатор Ливонии Юханнес Шютте основал на месте будущего Санкт-Петербурга школу, где в числе других предметов преподавался и русский язык. В 1632 г. на месте бывшей Иезуитской академии в Тарту (Дорпат, Дерпт, Юрьев), в Эстонии, был открыт Лютеранский университет. В 1640 г. в Турку (Або), главном порту и столице Шведской Финляндии (чье название, возможно, происходит от русского «торг»), было основано высшее учебное заведение. В 1633–1634 гг. в Ливонии была учреждена лютеранская обер-консистория с шестью унтер-консисториями и солидной программой народного образования. Университет в Тарту и академия в Киеве — основанные в 1632 г. иностранцами и с преимущественно латинской учебной программой — были, в определенном смысле, первыми в России высшими учебными заведениями, появившимися за столетие с лишним до Московского университета в 1755 г. Таким образом, когда Киев был отвоеван у поляков в 1667-м и Тарту у шведов — в 1704-м, эти события имели как политическое, так и культурное значение.
Не оставались в стороне и реформированные протестантские церкви. К концу 1620-х гг. в Москве были по меньшей мере одна кальвинистская церковь, которую поддерживали в основном постоянно проживавшие в городе голландцы, и три лютеранские церкви, а наличие русскоязычного кальвинистского катехизиса 1620-х или 1630-х гг., западный прототип которого разыскать не удалось, указывает на известные попытки приспособить кальвинистскую литературу к русской аудитории.
При таком многообразии протестантских сил, действовавших в пределах Московского государства в начале XVII в., неудивителен быстрый рост антикатолических настроений. Одним из первых шагов, патриарха Филарета, с 1619 г. соправителя России вместе с сыном, царем Михаилом, стало требование повторного крещения всех католиков, а в 1630-х гг. были приняты дискриминационные законы, запрещающие вербовать в Западной Европе наемников римско-католического вероисповедания. Продолжающаяся экспансия иезуитских школ на западе России и в Польской Украине, образование новой католической епархии в Смоленске и провозглашение Сигизмундом «Вселенской Унии» православия с католицизмом усилили в 1620-х гг. антикатолические настроения. Шведы поддержали и вдохновили нападение России на Польшу в 1632 г., а победа шведов в том же году над католическим императором при Брейтенфельде была отмечена в Москве особым молебном и праздничным колокольным звоном. Новгородские православные купцы помещали портреты победоносного Густава-Адольфа в места почитания, обычно отводимые для икон.
На самом деле русское общество не понимало, в какой степени молодая династия связала себя с протестантами, до тех пор, пока в 1644 г. датский кронпринц не прибыл в Москву для женитьбы по протестантскому обряду на дочери царя Михаила. В 1641 г. успешная акция ведущих церковных иерархов по недопущению этой свадьбы из религиозных соображений вкупе с растущим сопротивлением отечественных купцов экономическим уступкам иноземцам приостановила поступательное движение Московского государства в сторону протестантизма. Но к тому времени, как Россия начала ограничивать активность протестантских элементов и готовиться к войне со шведами, она попала в глубокую техническую и административную зависимость от более удаленных «германцев», в первую очередь от голландцев. От этой зависимости было трудно нее всего избавиться, поскольку порождали ее настоятельные потребности армии в период войны с поляками и шведами.
Начиная с 1550-х гг. — с того времени, как Иван Грозный создал штатную русскую пехоту на жалованье (стрельцов) и начал-широкомасштабную вербовку иностранных наемников, — в России началась ускоренная «военная революция». Число как стрельцов, так и наемников возрастало, и в первые три десятилетия XVII в. процент простых неблагородных солдат снизился в российской армии с пятидесяти до двадцати пяти. Шведское и голландское влияние в России заявило о себе более длинными копьями, более мобильными воинскими соединениями, более строгой муштрой и применением — впервые — военных карт. Польские противники — и не зря — завидовали «голландской хитрости» российской армии.
Когда голландцы подключились к шведам, помогавшим строить российскую армию для ведения в 1632–1634 гг. вялой войны с Польшей, в армии Московского государства начался самый эффектный за всю ее историю рост — с более или менее стабильной цифры в 100 000 человек до численности порядка 300 000 к концу победоносной антипольской кампании в 1660-х гг.. Большая часть офицеров и многие простые солдаты были привезены из североевропейских протестантских стран, так что добрую четверть этой раздувшейся армии составляли иностранцы.
Эти западные пришельцы (подобно многим из новоассимилированных татар, южных славян и прочих) были лишенными «корней» людьми, полностью зависимыми от государства. Они стали главной частью новой элиты, состоявшей на государственной службе, — дворянства, которое постепенно вытеснило более старую и традиционно привязанную к земле аристократию. Другими новшествами, которые в начале XVII в. сопутствовали и способствовали «военной революции» в России, были рост управленческой бюрократии, усиление власти местных воевод и упрочение крепостного права как гарантии снабжения государства продуктами и рабочей силой.
Типичным представителем новой военно-управленческой верхушки, участвовавшей в преобразовании российского общества в годы слабого правления Михаила Романова, был Иван Черкасский. Отцом его был сменивший вероисповедание мусульманин с Кавказа, который поступил на службу к Ивану Грозному и был первым воеводой Новгорода, где женился на сестре будущего патриарха Филарета и подружился с блистательным шведским наемником, генералом Делагарди. Иван был воспитан как солдат, преданный царю и независимый от местных интересов соседних шведов он обучился военному ремеслу и с ними же в период «Смутного времени» сотрудничал, направляя общественное мнение против поляков. В день царской коронации в 1613 г. за военные заслуги ему (вместе с освободителем Москвы Дмитрием Пожарским) было жаловано боярство. Установив личный контроль над многими московскими. канцеляриями, в том числе создав полутеррористическую организацию, известную как «приказ сыскных дел», он был, наверное, самой влиятельной фигурой в правительстве Московского государства вплоть до смерти в 1642 г. Привлечение шведских и голландских военных и управленческих кадров (и дружба с ними) обеспечивало ему успех на протяжении всей его карьеры. Он приветствовал шведов и союз «меж великого государя нашего царского величества и меже королевского величества» как силу, направленную против «римские веры еретисов, папежан, иезавитов». Он настаивал, чтобы русские, как и шведы, защищали свою «государскую природу» от новых притязаний Рима на установление мировой империи. В стремлении превзойти шведов и голландцев (которые осыпали его наградами зачастую более щедрыми, чем царские) он ввел использование шифра в русской дипломатической переписке.
В 1632 г. голландцы построили в Туле первый современный русский оружейный завод и арсенал, а в 1647-м напечатали в Нидерландах первое для русской пехоты военное руководство по рукопашному бою и строевой подготовке, которое стало вдобавок первой книгой на русском языке, напечатанной с применением медных клише. К строительству фортификационных сооружений были привлечены французские гугеноты, и создание первой на юге линии защитных укреплений положило конец давней уязвимости России перед лицом грабительских набегов с этого направления.
Последним побочным следствием контактов русских с их более отдаленными «германскими» союзниками стал, наконец, поворот России в сторону моря. Восточная Балтика (и, по существу, некоторые северные реки и озера) сделалась предметом распрей, в которых шведы имели унизительное для не имевшего выходов к морю Московского государства преимущество; а распространение российского владычества на юг, вниз по Волге и Дону, привело к столкновению с персидскими и турецкими морскими силами в районах, где эти реки впадали соответственно в Каспийское и Черное моря. Таким образом этот период, длившийся с конца XVI до конца XVII в. и вобравший в себя покорение Сибири и продвижение России к Тихому океану, отмечен рядом попыток основать российский флот. Помощь русским в этом деле оказывали датчане (стремившиеся укрепить Россию в противовес Швеции) и даже в большей степени англичане и голландцы (желавшие защитить свои торговые пути, бравшие начало соответственно в их портах Архангельске и Холмогорах на Белом море и проходившие по российским рекам в страны Востока). Первым, кто подумал о морском флоте, был Иван IV; Борис Годунов был первым, кто приобрел корабли для плавания под российским флагом;
Михаил Романов первым основал речной флот, а Алексей первым построил военный корабль, способный плавать в океанических водах.
Важной особенностью этой российской ориентации на североевропейские протестантские государства была ее исключительно военная и административная направленность. Московское государство не переняло у этих развитых наций ни религиозных, ни культурных, ни образовательных идей. Для заинтересованности Московии в чисто военной и управленческой сторонах светского просвещения показателен тот факт, что слово «наука», которое в дальнейшем обозначало в России именно науку и образование, в первом военном руководстве 1647 г. являлось синонимом «военной сноровки». Научная революция пришла в Россию после военной, и естественные науки на протяжении многих лет считались в основном вспомогательными для военного дела.
Длительное военное противостояние, окончившееся поражением Польши в войне 1654–1667 гг. и победой над Швецией полвека спустя, в культурном отношении изменило русских победителей гораздо больше, чем побежденных. Польша и Швеция были привязаны к формам и идеалам минувшего века, тогда как Россия подверглась серьезной трансформации, нацеленной в будущее. То, что было монолитной монастырской цивилизацией, сделалось многонациональным светским государством. При Алексее Михайловиче и его сыне Петре Великом Россия даже в условиях отрицания католической веры успешно восприняла эстетическую и философскую культуру Польши, а также управленческую и технологическую культуру Швеции и Голландии, отказавшись как от лютеранской, так и от кальвинистской формы протестантства.
Символом польского влияния было включение в 1667 г. в состав расширяющегося Московского государства давно утраченной «матери городов русских», культурно развитого и частично латинизированного Киева. Обретение Киева (наряду со Смоленском, Черниговом и другими городами) распалило воображение, но нарушило спокойствие Московского государства, знаменуя и возврат к полузабытому единству домонгольских времен, и освоение культуры и просвещения гораздо более высокого уровня.
Символом шведского влияния стал последний из трех великих центров русской культуры — Санкт-Петербург, «окно», которое Петр прорубил в Северную Европу в начале ХѴIIІ в. и сделал новой столицей России. Построенный с безжалостной симметрией на месте старой шведской крепости и названный голландским именем, Петербург воплощал собой наступление в Московском государстве времен холодных балтийских методов эффективного управления и военной дисциплины, которые преобладали в германском протестантизме. За обретением двух этих важнейших городов последовало значительное расширение территории за счет Польши и Швеции на протяжении полутора столетий: поглощение Восточной Польши и большей части Украины в конце XVIII в., а Финляндии и балтийских провинций — в начале XIX. Но решающий перелом в психологии связан с возвращением Киева и строительством Санкт-Петербурга.
Объединение этих двух проникнутых западным духом городов в одно политическое целое с Москвой дестабилизировало культуру. Борьба за Восточную Европу вызвала глубокие общественные изменения и одновременно вовлекла широкие слои населения в идеологические и духовные споры. Когда в XVII столетии ручеек западного влияния превратился в мощный поток, русские, казалось, заметались в растущем отчаянии. В самом деле, XVII в. полностью, а также начало XVIII можно рассматривать как продолжение «Смутного времени»: период нескончаемого насилия, растущих заимствований у Запада параллельно с активнейшим его неприятием. На конечной стадии противостояния Московского государства и Запада глубокий раскол вышел наконец на поверхность.