Икона и Топор

Биллингтон Джеймс Х

III

ВЕК РАСКОЛА

 

 

От середины семнадцатого века до середины восемнадцатого

ГЛУБОЧАЙШИЙ КОНФЛИКТ ХѴІІ и начала XVIII вв. между практической необходимостью овладеть умениями и «хитростями» иноземцев и эмоциональной потребностью хранить верность благочестию, религиозным традициям Древней Московии.

Ведущая ролъ религии в национальном возрождении, последовавшем за политическими унижениями «Смутного времени» при продолжавшейся экономической и политической зависимости от Запада. Рост престижа и богатства монастырей, приведший к расколу между двумя реформирующими направлениями внутри Церкви в годы правления царя Алексея (1645–1676). Усилия «черного» монастырского духовенства, дававшего обет безбрачия, по поддержанию центральной роли религии в русской культуре с помощью расширения власти московского патриарха (высший духовный сан, введенный в 1589 г.), облеченного особыми прерогативами при патриархе Филарете (1619–1633), отце царя Михаила, и претендовавшего на теократию при патриархе Никоне (1652–1658 гг.; официально низложен в 1667 г.). Параллельная борьба «белого», обязанного жениться приходского духовенства за поддержание центральной роли традиционной религии с помощью проповедей перед простым народом, призывов к чистоте нравов и фундаменталистской приверженности принятым формам богослужения. Взаимное уничтожение теократов, возглавляемых Никоном, и фундаменталистов, возглавляемых протопопом Аввакумом (1621–1682); осуждение обоих собором 1667 г.; черты сходства с более ранним конфликтом между католицизмом и протестантством на Западе, который также привел к полному ослаблению обоих религиозных направлений и торжеству нового светского государства.

Появление в последние годы царствования Алексея театра, живописи, музыки и философии западного типа. Попытки найти религиозные ответы на Западе, особенно во время регентства Софьи (1682–1689), начало сектантства хлыстовского толка. Консолидация светского государства в западном духе при Петре Великом (1682–1725), особенно после его первого посещения Западной Европы в 1697–1698 гг. Основание в 1703 г. Санкт-Петербурга — голландского типа военно-морского оплота на Балтийском море, который надолго стал символом геометрического единообразия, равнения на Запад и скрытых за этим фасадом жестокости и выморочности правления династии Романовых. Основание Академии наук в 1726 г. и открытие человеческого тела на портретах и в балете. Различные попытки в ΧVIII в. защитить и вновь утвердить былой москвитянский порядок наперекор общей тенденции — централизованному и светскому правлению аристократии; общинность старообрядцев, многочисленные возглавляемые казаками крестьянские восстания и возрождение «старцами» монастырского влияния на исходе XVIII в.

Ценой русского приобщения к Европе стало участие в почти непрерывных войнах, из которых возник новый монархический абсолютизм конца XVII — начала XVIII вв. Русское приобщение было частью более глубоких взаимосвязей, возникавших между Восточной Европой и Западной. Густав-Адольф, превративший Швецию в образец для многих европейских стран, ощутил эту связь на исходе третьего десятилетия XVII в., указав — еще до заключения союза с Россией, — что «все европейские войны сплетаются в один клубок, становятся одной всеобщей войной».

Всеобщая война — очень неплохое определение для схватки, которая довольно быстро сменила сверхнебесные идеалы пещерным поведением и прокатывалась взад и вперед по континенту, подчиняясь своим особым ритмам и логике. Католическо-протестантская война между шведами и поляками в начале века угасла как раз тогда, когда конфликт в 1618 г. распространился дальше на Запад через имперскую Богемию. Затем, в том самом 1648 году, когда в Западной Европе завершилась очень запутанная и крайне свирепая Тридцатилетняя война, на Востоке вновь вспыхнули военные действия, сопровождавшиеся самой большой единовременной резней евреев, какую мир знал до Гитлера. Следующие семьдесят пять лет Восточная Европа почти все время представляла собой поле сражения. Ветераны Тридцатилетней войны и Гражданской войны в Англии нанимались на службу к тому, кто платил больше, и приносили с собой бедствия, болезни, штыки и безнадежное признание, будто «самое состояние рода людского есть не что иное, как status belli». Мало-помалу, хотя отнюдь не сокрушающе, Россия выходит победительницей из сражений, пронизанных страстным стремлением к тотальной победе (и нежеланием соглашаться на что-либо прочнее временного перемирия), которое прежде характеризовало только пограничные войны мусульман и христиан. В войнах 1650 — 1660-х гг. вероисповедания уже ни малейшей роли не играли: русские дрались с русскими и использовали шотландских католиков-роялистов, чтобы нанести поражение католическому королю Польши. Тогда же католическая Франция воевала с католической Испанией; лютеранская Дания — с лютеранской Швецией; протестантская Голландия — с протестантской Англией. Когда наступило полное истощение, а военные действия перекинулись в такую даль, как Нью-Йорк, Бразилия и Индонезия, стабилизирующие силы начали восстанавливать порядок в континентальной Европе. К концу Войны за Испанское наследство в 1713 г. и Северной войны в 1721 г. в Европе воцарился относительный покой. Турки были укрощены, а между монархами установился мир — все они стремились удержать монополию на власть внутри своей страны и равновесие за ее пределами.

Заключительный иронический штрих: шведы, которые вначале втянули русских во «всеобщую войну», были наголову разбиты теми же самыми русскими в последней великой битве этой войны под Полтавой в 1709 г. Эта попытка Карла XII нанести поражение далеко превосходящим силам русских на далекой Украине, сговориться с еще более далекими казаками и турками, как-то странно гармонирует с героической нереальностью века. Стратегические перспективы «всеобщей войны» в Восточной Европе с начала и до конца отмечены каким-то барочным великолепием: от мечты Поссевино об обновленном католицизме, который через Россию достигает Индии и проникаете Китай, где заправляли иезуиты, — до фантастического русско-саксонского проекта на исходе века, согласно которому Москва заключила бы союз с Абиссинией, чтобы соединиться с Персией для крестового похода против турок, а затем, предположительно в союзе с протестантской Европой, сокрушить Рим.

Как и многое в искусстве барокко, проекты эти опирались на иллюзии, на невротическое желание увидеть невозможное. Реальность вселенской войны в Восточной Европе была даже еще более жестокой и страшной, чем Гражданская война в Англии или Тридцатилетняя война в Германии. Историки этих восточных областей так и не смогли найти нейтрально-описательные наименования для периодов особых ужасов и разрухи, которые последовательно выпали на долю их разных народов. Русские до сих пор с болью и смятением говорят о «Смутном времени», поляки и украинцы — о «Потопе», восточноевропейские евреи — о «Глубокой трясине», а шведы и финны — о «Великой ненависти».

Военные удары извне сопровождались политическими и экономическими судорогами внутри по мере того, как цари укрепляли централизованную бюрократическую власть в своих владениях и налагали непосильное бремя на крестьянство. После, казалось бы, пика своего влияния рыхлые представительные собрания (русский земский собор, шведский риксдаг, польский сейм, еврейский Совет четырех земель и прусский штенде) все в конце XVII столетия внезапно рассыпались или утратили реальную власть. Аграрному обществу Восточной Европы навязывались новые псевдовоенные формы дисциплины, по мере того как «экономический дуализм» раскалывал нарождающуюся современную Европу на все более предприимчивый, динамичный Запад и крепостной, статичный Восток.

Нигде эти судороги не были более жуткими, чем в России XVII в. Массовые сдвиги населения и перемены в структуре общества происходили с ошеломляющей быстротой. В Россию хлынули тысячи иностранцев; сами русские пролагали путь к Тихому океану; в городах вспыхивали бунты; крестьяне восставали, сторицей платя насилием за насилия; казаки и наемники предпочитали сражениям грабежи и массовую резню. Не будет преувеличением предположить, что на протяжении XVII столетия — в первые годы «Смутного времени» и Первой Северной войны соответственно — треть населения Великой Руси погибла на войне и от сопряженных с ней эпидемий и голода. В шестидесятых годах XVII в. английский врач при царском дворе писал, что соотношение женщин и мужчин в окрестностях Москвы равно десяти к одному, а русские источники говорят о людоедстве на передовой линии и о волках в тылу — четыре тысячи их якобы бесчинствовали в Смоленске в лютую зиму 1660 г.».

Не умея понять происходящие вокруг изменения, не говоря уж о том, чтобы справиться с ними, русские обратились к насилию и отчаянно цеплялись за формы и различия, уже утратившие смысл. Первый русский напечатанный свод законов — «Соборное уложение» 1649 года — был жестко иерархичным во всех частностях и санкционировал насилие, закрыв крестьянству все пути к избавлению от крепостной зависимости и введя телесные — вплоть до смертной казни — наказания за великое множество мелких проступков. Только кнут упоминается в этом своде 141 раз. XVII в. был эпохой, когда прежние ответы устарели, однако взамен им еще не были отысканы новые. Неизбежное угасание старой Московии отлично выражают названия первых трех глав классического «Угасания средневековья» Иоганна Хайзенги: «Насилие как образ жизни», «Пессимизм и идеал жизни иной» и «Иерархическое понятие общества».

И Запад тоже не обрел ясного понимания, несмотря на все возрастающее число его солдат, врачей и умелых мастеров в Москве, а русских послов — за границей. Последние оскорбляли всех, постоянно требуя, чтобы длинные титулы царя произносили со всей полнотой и точностью, а их вездесущие и отнюдь не благоуханные телохранители тем временем срезали кожу с дворцовых кресел себе на обувь и оставляли следы экскрементов на стенах и полах. Западные путешественники старались превзойти друг друга рассказами о русской грязи, угодничестве и беспорядке, причем хватало подлинно комичных сцен, чтобы у западных наблюдателей сложился не аналитический, но чисто анекдотический подход к России. Голландского врача, который привез с собой в Москву флейту и скелет, чуть не растерзала толпа за попытку поднимать мертвецов из могил; а во время Первой Северной войны английский врач был казнен, так как упоминание им «cream of tartar» (винный камень) было принято за выражение симпатии к крымским татарам. Большинство западных авторов на протяжении XVII в. продолжали отождествлять русских с татарами, а не с остальными славянами. Даже в славянской Праге в книге, изданной в 1622 г., Россию наряду с Перу и Аравией отнесли к особенно необычным и экзотическим цивилизациям, а за год до того в относительно близкой и просвещенной Упсале была защищена диссертация на тему «Христиане ли русские?».

Ирония, разумеется, заключается в том, что в этом столетии Россия была куда более истово христианской, чем все более и более секуляризировавшийся Запад. И в чем бы ни крылись исходные причины кризиса, который поразил Московское государство в этом бурном столетии, облечен он был в религиозную форму. Раскол, который роковым образом разделил и ослабил русское православие при царе Алексее, наложил свою печать на все области этой органически религиозной цивилизации. Административная консолидация и постройка новой западной столицы Петром Великим, сыном Алексея, не перекинули мост через идеологические пропасти, порожденные расколом, но только углубили их, сделали сложнее. Религиозные распри продолжали тяготеть и над современной Россией.

 

1. ВНУТРЕННИЙ РАСКОЛ

Решающий момент века — то, что русские называют переломом, — официальное церковное объявление о расколе в 1667 г. Это был своего рода coup d'eglise, который в религиозной Московии имел столь же далеко идущие последствия, как большевистский coup d'etat ровно 250 лет спустя в секулярном Санкт-Петербурге. Решения Церковного Собора в Москве, подобно решениям Петроградского Совета в 1917 г., явились критической точкой в истории России, после которой уже не могло быть возврата к прошлому. Значение 1667 г. еще в большей степени, чем значение 1917 г., было недооценено в тот момент, и ему с самых разных позиций бросали вызов всевозможные защитники старого порядка. Но перемена произошла в центре власти, и разобщенная оппозиция была не способна воспрепятствовать наступлению нового века и утверждению новых идей.

Раскол (подобно революции 1917 г.) представлял собой кульминацию и развязку почти векового ожесточенного идеологического разлада, который захватил политику и эстетику, а не только личные метафизические верования. Московское государство XVII в. по-всякому раздиралось непрерывным противоборством сил «средневековья и современности» «Московии и Запада». Однако подобные термины более подходят к осознанным и интеллектуальным конфликтам XVIII и XIX вв. Конфликт в России XVII в., пожалуй, лучше определить с помощью двух противостоящих терминов, постоянно встречающихся в летописях и полемической литературе той эпохи, — «хитрость» и «благочестие».

Эти термины — как и противостояние, которое они подразумевали, — очень трудны для перевода на западные языки. «Хитрость» — славянское слово, означавшее ум и сноровку. Восходит оно к греческому слову teclinikos, а в Московии приобрело оттенки искушенности и даже коварства. В основном этот термин употреблялся для обозначения компетентности в тех родах деятельности, которые оставались за пределами религиозных обрядов. «Заморской хитростью» называли многие прежде незнакомые технические достижения и приемы, которыми владели иностранцы, приезжавшие в страну в XVI и XVII вв.. Когда в 1598 г. Борис Годунов стал первым избранным царем России, ему пришлось успокоить народные сомнения, касавшиеся процедуры выборов, публично объявив, что он был избран по вере и правде «безо всякия хитрости». Сопротивление старообрядцев опиралось на убеждение, что русская церковь, подобно западным, теперь познание Бога ищет лишь «внешнею хитростин». Позднейшие русские традиции крестьянских восстаний и популистских реформ были насквозь пронизаны примитивным и анархистским убеждением, что даже употребление и обмен денег представляет собой «хитрую механику».. Послесталинское поколение бунтующих писателей тоже обличало «скальпель хитрый» бюрократических цензоров и «ретушеров».

В своем знаменитом отступлении о птице-тройке Гоголь уподобляет Россию не «хитрому дорожному снаряду», но «ярославскому расторопному мужику». Именно такие люди собрали в Ярославле в 1612 г. земский собор, который мобилизовал все ресурсы России для окончательного изгнания поляков из Москвы и послужил образцом для собора, который в 1613 г. провозгласил царем Михаила Романова. Неискушенные ополченцы, нахлынувшие на Москву из волжских городов, принесли с собой глубочайшее недоверие ко всем «заморским хитростям». Свирепая прямолинейность характеризовала военный люд, который освободил Москву, а затем остался участвовать в соборах, которые осуществляли что-то вроде коллективного регентства при юном царе. Подобно гоголевскому «ярославскому расторопному мужику», который не «схватывал железным винтом», но действовал «живьем с одним топором да долотом», буйные провинциалы обезглавливали пленных поляков серпами на Красной площади и раскаленными щипцами выламывали ребра подозреваемых в предательстве. Печать Ярославля — медведь, несущий топор, — казалось, на время стала символом нового режима.

Вместе с жестоким насилием эти провинциалы принесли с собой первобытную силу, которая преобразовала Московию в великое новое государство. А еще из своих суровых краев они принесли новую религиозную истовость и особое благоговение перед тем, что они называли «благочестием». «Благо» — церковнославянское слово, означающее «добро» и в высшем духовном смысле, и в материальном, а «честие» подразумевало «честь», «почитание», «прямодушие» и «воздание почестей». Все многочисленные значения этого слова вплетались в горячую веру среднего москвитянина. «Благочестие» означало и веру и верность, а прилагательное от него — «благочестивый» — в Московском государстве стало неотъемлемым от слова «царь». Главной виной Курбского Иван считал, что тот, мня себя «благочестивым», «отверг свою единородную душу», «ради преходящей славы, из-за себялюбия… все свое душевное благочестие попрал». В несчастиях XVII столетия летописцы усматривали карающую десницу Бога, призывающего свой народ к покаянию. Подобно пророкам Ветхого Завета, московские фанатики вновь и вновь призывали не просто к вере в догматы или к верности церкви, но к подвижнической жизни. Это общество управлялось больше обычаями, чем расчетом. По мере того как социальные и экономические перемены усложняли жизнь, москвитяне все больше искали спасения в немудреном призыве хранить преданность тому, что было прежде. Если люди не держались старины, то им грозила опасность стать бездумными подражателями тех или иных сторон иностранного образа жизни. Между расчетливой практичностью «хитрости» и законченным традиционализмом «благочестия» середины не существовало.

«Хитрость» явно была устремлением в будущее, и ее развитие — законная область военных и политических историков. Западные мерки постепенно налагались на мечтательную неопределенность восточных славян. В 1625 г. на Спасских воротах восстановленного московского Кремля были водружены гигантские куранты английской работы. А вскоре после этого на крестах русских церквей начали появляться флюгера. Достаточно точные военные карты и планы были впервые составлены в Московском государстве в ходе подготовки войны с Польшей 1632–1634 гг.; и примерно тогда же впервые началось широкое отечественное производство оружия, как в перестроенном кремлевском арсенале, так и на новом, построенном голландцами, литейном заводе в Туле. Совершенно очевидно, что для достижения национального величия России предстояло полагаться на «учение и хитрость» — цитируя название русского военного устава 1647 г. «Учение и хитрость ратного строения пехотных людей». Правление Петра Великого стало кульминацией медленного процесса преобразования России с помощью североевропейской технологии в упорядоченное светское государство Однако для историков культуры подлинная драма XVII в. возникла из решимости многих русских вопреки всем изменениям и новшествам века хранить благочестие — оставаться горячо преданными священному прошлому. Героизм и неистовство их усилий привели к глубочайшему расколу в русском обществе и оказались одной из помех, воспрепятствовавших России гармонично приспособиться к модернизации. Детство русской культуры было слишком суровым, а первые соприкосновения с Западом — слишком травмирующими, чтобы она могла мирно воспринять сложный, уже взрослый мир Западной Европы.

Россия XVII столетия восприняла унижения «Смутного времени» не как доказательство отсталости ее институтов, но как кару своего ревнивого Бога. Откровенное и широкое внедрение западных образцов Борисом Годуновым и Лжедмитрием было отвергнуто, а вера в особое отношение Бога к России усилилась. В то время как на протяжении XVII в. западные технические достижения продолжали приживаться в России, западным идеям и взглядам оказывалось ожесточенное сопротивление. Русские в массе видели в Московии многострадальную служанку Божью и искали былую праведность в монастырях.

Исторические произведения начала столетия наполнены интроспективными сетованияму и фанатичными увещеваниями, уничтожившими достоинство летописной традиции, не указав пути к серьезному социальному анализу. Авраамий Палицын, монах Троице-Сергиевой лавры, оплакивал «всего мира безумное молчание» перед лицом русского унижения. Иван Тимофеев из Новгорода порицал тенденцию рвать узы братской любви друг к другу: «Мы друг друзе любовным союзом растояхомся… овнй к востоку зрят, овни же к западу», а полуофициальный «новый летописец» Романовых завещал Пушкину и Мусоргскому моралистическую точку зрения, объяснявшую что беды России были божественной карой за приписываемое Борису убийство младенца Дмитрия.

Освобождение России от оккупантов воспринималось всеми, как изъявление Божьей воли. Последовавший рост благосостояния в России открыл русским людям новые возможности уплатить их долг Богу, одновременно породив много соблазнов отречься от него. Иван Хворостинин, придворный двух царей, стал последователем социнианской ереси, перестал поститься, почитать иконы и писал изящные силлабические вирши задолго до кого-либо другого в Московском государстве. Андрей Палицын, родственник монастырского летописца, правитель только что колонизированной Сибирской области, ввел в обиход курение табака, изучал колдовство и настаивал на ненужности духовенства в его владениях. Куда большее распространение, однако, получило в начале XVII в. широкое возвращение к традиционной вере, которая завладела воображением русских поэтов и историков более поздних времен. Даже терпимый предреволюционный историк, который увидел в Хворостинине «первую ласточку московской культурной весны», счел необходимым добавить, что в целом в обращении к Западу «нет ничего принципиального или идейного». А вот защитники старых верований были, безусловно, «принципиальными и идейными» в своей неправдоподобной, но психологически безоговорочной преданности «истинному царю» и «старым обрядам». Как ни парадоксально, однако решимость радикальных интеллектуалов более позднего времени твердо стоять на «принципиальных и идейных» позициях вполне может восходить к этой древней нерассуждающей преданности консервативных антиинтеллектуалов совсем иной системе принципов.

Наиболее драматическим событием XVII в. была не прямая конфронтация Востока и Запада, не деятельность какого-нибудь царя, реформатора или писателя, хотя этому есть замечательные примеры, но потрясающая конфронтация двух прямодушных «мужиков» с верховьев Волги: патриарха Никона и протопопа Аввакума. Эти два неотесанных священнослужителя были ключевыми антагонистическими фигурами раскола внутри русской Церкви. И тот, и другой видели себя неумолимыми противниками «хитрости» — всех форм коррупции, вероломства и чужеземных новшеств. И тот, и другой начали свое восхождение к славе через принадлежность к кружку боголюбцев и «ревнителей древнего благочестия». Оба впали в немилость одновременно в 1667 г. и были возвращены арестантами в суровые северные края, откуда явились. Их исчезновение со сцены стало решающим моментом в угасании старой Московии и начале медленного поступательного искоренения «старой веры» и «боголюбия» из новой цивилизации имперской России.

Чтобы понять сущность возвышения и падения этих двух могучих личностей, следует предварительно рассмотреть общий подъем религиозности в России первой половины столетия. Рука об руку с политическими успехами новой династии и «возникновением национального рынка» действовала объединяющая сила религиозного возрождения. Центром его были монастыри, которые — в отличие от купцов, бояр и даже царей — приобрели еще больший авторитет в годы «Смутного времени». Троице-Сергиева лавра была практически единственной крепостью близ Москвы, которую неприятелям так и не удалось взять. Более того, именно из ее стен исходили горячие призывы восстать против иноземных захватчиков. Монастыри в целом отказали поляку Владиславу и шведу Карлу-Филиппу в святом благословении Церкви, которое было необходимо для поддержания их претензий на русский престол. К концу междуцарствия все оставшиеся в живых русские претенденты на власть укрылись по монастырям. К ним во все большем числе присоединялись беглые солдаты и обездоленные, искавшие пропитания и приюта в этих великих национальных святилищах. Две лучшие и самые знаменитые повести прямолинейной назидательной литературы XVII в. («Савва Грудцын» и «Горе-Злосчастие») завершаются духовным очищением героя и его уходом в монастырь. Популярный лубок той эпохи изображает монаха в монашеском одеянии, которого распинают фигуры, символизирующие различные воплощения зла.

В обыкновение входят завещание имущества монастырю и паломничества по святым местам; во множестве возводятся новые монастыри, скиты и церкви. Особенно замечательными были «обыденные церкви», построенные из деревьев, срубленных всей общиной за один день, как знак покаяния в годину бедствий. Вологодская летопись рассказывает типичную историю о том, что люди встретили чуму 1654 г. не богохульственным гневом и не принятием медицинских мер, но собрались на закате, чтобы, как «повеле через пророка Гада Давиду» Господь, «олтарь Себе создати», то есть построить храм Богу. Работая при свечах всю ночь, пока женщины держали иконы и пели акафисты Божьей Матери, они закончили деревянную постройку как раз вовремя, чтобы на следующий день успеть причаститься до заката в стенах храма. Они молили Господа Бога, чтобы «утолил праведный Свой гнев и помиловал люди Своя от смертоносныя язвы», и «слезами и воздыханием» просили о милости «благосердаго и достотерпеливаго Господа».

Однако быстрый рост религиозных институтов имел свои отрицательные и нездоровые стороны. Монастыри были обременены куда большим богатством, чем во времена споров из-за монастырской собственности, — но не обрели строгой дисциплины, на которую опирались первоначальные «обладатели». Монастыри все активнее играли свою роль феодальных землевладельцев именно в тот период, когда иго крепостного права достигло самой тиранической своей формы. Кроме того, завещанная собственность способствовала расцвету «закладничества» — способу избежать налога, когда собственность формально дарилась монастырю, но прежний владелец продолжал за номинальную плату пользоваться ею и получать от нее доход.

В церквах и вокруг них развивалась такая бурная деятельность, что возникало впечатление беспрецедентного подъема истовой религиозности. На самом же деле она куда больше походила на никнущее от перезрелых плодов бабье лето, чем на победоносное шествие весны. Затейливые голландско-персидского стиля кирпичные церкви, которые воздвигались в Ярославле по одной каждые два года, сегодня кажутся фантастической интерлюдией между византийским стилем и барокко — плоды, которые нежатся в туманном тепле октября, не подозревая, что стебель, соединяющий их с землей, уже высох и вот-вот наступят убийственные заморозки. Нижние ряды иконостасов занимали образа неисчислимых местных пророков и святых, словно переспелые виноградные грозди, умоляющие, чтобы их срезали, а оплаченное торопливое чтение заупокойных молитв (из которых наиболее известен «Сорокоуст», сохранившийся до наших дней) напоминало громкое жужжание осенних мух перед их гибелью.

Толпы, воздвигавшие кирпичные и деревянные церкви поздней москвитянской эпохи и в них молившиеся, были воодушевлены странным сочетанием одухотворенности и ксенофобии. Святая Русь виделась им не просто воплощением страдающей чистоты, но поруганной жертвой «волков-ляхов» и их пособников «поганых литовцев» и «нечистых жидов». Таким образом, политическое воскресение и физическое расширение России оказались возможными благодаря не только единой вере, но и гнетущему ощущению общего врага. Возрастающее насилие и подавляемая ненависть к себе подкармливали традиционное византийское предвкушение вселенской погибели. Новые деревянные церкви Заволжья порой становились погребальными кострами для всех прихожан, и они приветствовали очистительное пламя Судного дня теми же священными песнопениями, которые помогали их родителям строить эти церкви. Для того чтобы понять и трагический финал «второй волны религиозности» в России, и ее скрытые связи с религиозными конфликтами на Западе, необходимо обратиться к двум главным силам русского религиозного возрождения — теократической и фундаменталистской. Обе по-своему ответили на общий главный вопрос: как сохранить религию основой русской жизни в кардинально меняющихся условиях века?

Ответ теократов

Теократическое решение поддерживалось заметной частью «черного» монастырского духовенства, поставлявшей русской Церкви ее архиереев. Сторонники этой позиции старались укрепить церковную иерархию, усилить централизованный контроль над русскими монастырями и поднять как дисциплину, так и образованность духовенства, создавая и печатая систематизированные руководства, касавшиеся катехизиса и служб. Если не теоретически, то практически они стремились возвысить духовное сословие над светскими, всемерно увеличивая власть Московского Патриарха. Они продолжали говорить в византийских терминах о гармонии власти между церковным и светским царствами, однако усиление духовенства и слабость новой династии явились большим искушением для установления практически церковного правления.

Хотя митрополит Московский получил титул патриарха лишь в 1589 г., пост этот почти сразу же приобрел не только церковную, но и политическую важность. Создан он был в период ослабления царской власти — собственно говоря, своим восхождением на царский престол Борис Годунов был во многом обязан первому патриарху. В «Смутное время» авторитет патриаршества неимоверно возрос главным образом потому, что патриарх Гермоген отказался иметь дело с иноземцами и принял мученическую смерть в занятом поляками Кремле. Когда в 1619 г. отец царя и бывший митрополит Ростовский Филарет Никитич вернулся наконец из польского плена, чтобы стать новым патриархом, все уже было готово для непомерного усиления власти церковной иерархии. До своей смерти в 1633 г. Филарет оставался соправителем царя Михаила, именовался «Великим Государем» и решал гораздо больше важных государственных дел, чем царь. Одновременно он создавал новые епархии на востоке, усиливал центральный контроль над канонизацией и церковной дисциплиной и определял форму первых печатных служебников.

Если Филарет создал прецедент сильной патриаршей власти и дисциплинированной иерархии, то богословское вооружение православного духовенства в основном было делом рук Петра Могилы, самого влиятельного церковного вождя православного славянства в период между смертью Филарета в 1633 г. и своей собственной в 1647 г. Жизненный путь Могилы служит иллюстрацией того, как развитие русской Церкви начали контролировать немосковские элементы. Он был высокообразованным отпрыском знатного молдавского рода и в рядах поляков сражался с турками в многократно воспетой битве под Хотином в 1620 г. После пяти паломничеств в Киево-Печерскую лавру Могила поселился в Киеве, находившемся тогда под властью поляков. Он стал монахом, затем архимандритом лавры, затем митрополитом Киевским и основателем Киевской академии «для преподавания свободных наук на греческом, славянском и латинском языках».

При Могиле богословская борьба православных братств с католическими униатами обрела новый интеллектуальный и организационный характер. Для своих единоверцев он написал исчерпывающе краткое «Евангелие Учительное», «Артикулы веры» и «Катехизис», которые были перепечатаны после их одобрения православными синодами, созванными им в Киеве в 1640 г. и в Яссах в 1643-м. Еще более важной была борьба Могилы против богословского сближения с протестантством, в которой ему способствовал Кирилл Лукарис, патриарх Константинопольский. В тридцатых годах Могила воспрепятствовал попыткам кальвинистов распространять их идеи на Украине. Его «Артикулы веры» начинаются с прямого опровержения протестантской позиции оправдания верой. Хотя он твердо отвергал авторитет Рима, иезуитское богословие так сильно на него повлияло, что его «Катехизис» (написанный на латыни) был одобрен синодом в Яссах только после того, как греческий прелат внес в него значительные поправки. Тем не менее Могила ввел в православие восточных славян западный элемент презрения к суеверным наслоениям и иррационализму. Особенно он восставал против терпимого— и даже милосердного — отношения русской Церкви к одержимым и составил чисто западное прикладное руководство для изгнания бесов и подготовки верующих к надлежащим наставлениям.

Хотя Могила был молдаванином, который всю жизнь провел под политической властью Польши и церковной властью Константинополя, он по праву принадлежит русской истории. Очень многие его ученики либо переехали в Москву, либо признали ее авторитет во время победоносной русской войны с Польшей, начавшейся вскоре после его смерти. Русской Церкви он подарил священников, способных отстоять свои позиции в спорах с представителями Запада, и привил русским иерархам частицу собственной страсти к порядку и рационализму… Еще в апреле 1640 г. Могила написал царю Михаилу, убеждая его открыть особую школу при каком-нибудь московском монастыре, где его ученики могли бы преподавать московской знати православное богословие и классические языки. Хотя формально такое учебное заведение появилось лишь с созданием Славяно-греко-латинской академии в 1689 г., в сороковых годах ученики Могилы вели в Москве весьма усердную частную преподавательскую деятельность.

Когда в 1642 г. патриархом стал энергичный Иосиф (а на царский престол в 1645 г. взошел богобоязненный Алексей), началась широкая кампания религиозного просвещения. Главным оружием в этой кампании был патриарший печатный станок — единственный в Москве, — с которого в первые семь лет царствования Алексея (и в последние семь лет пребывания Иосифа на патриаршем престоле) сошло почти десять тысяч экземпляров букваря в трех изданиях; восемь раз печатался «Часослов» и девять — «Псалтырь».

Ключевой фигурой в этой издательской программе был Иван Наседка, образованный, много путешествовавший священник, чье «Изложение на лютеры», написанное в 1644 г., сыграло немалую роль в том, что предполагаемый брак между дочерью царя Михаила и датским наследником престола так и не состоялся. Наседка, чья тревога из-за роста протестантского влияния в России восходила к его первой неофициальной поездке в Данию в 1621 г, заручился горячей поддержкой своей богословской позиции у учеников Могилы, который возглавил борьбу с влиянием протестантства в других областях православного мира.

Таким образом, в середине сороковых годов в Москву один за другим приезжали украинские священники, и их число все росло. Эти священники привезли с собой эмоциональное неприятие католицизма и доктринерскую антипатию к протестантству. До смерти патриарха Иосифа в 1652 г. украинские священнослужители, ученики Могилы, основали в Москве два центра перевода и богословского образования — Федора Ртищева в Андреевском монастыре и Епифания Славинецкого в Чудовом монастыре.

Времена, однако, не слишком благоприятствовали мирной интеллектуальной деятельности. В 1648 г. на востоке с беспрецедентным неистовством вспыхнули война и восстания. Антипольская и антиеврейская волна насилий на Украине и в Белоруссии сопровождалась бунтом в самой Москве. Иностранные кварталы были разграблены, а высокопоставленных правительственных чиновников разрывали на куски в буквальном смысле слова. Подобно эпидемии чумы, которая сопровождала вторую волну кровопролитий в 1653–1654 гг., беспорядки распространялись от города к городу. На последней волне бунтов в 1650 г. беспокойные торговые центры Новгород и Псков, как и следовало ожидать, попытались использовать эти беспорядки, чтобы потребовать большей свободы от правительственного контроля. Однако, по сути, это была хаотичная череда бунтов. Растерявшиеся западные наблюдатели замечали только кровожадность толпы вкупе с ненавистью к чужеземцам и почитанием Церкви. Когда схваченный толпой бедняга попрекнул священника, который присоединился к его мучителям, и потребовал, чтобы тот снял капюшон, чернь с удвоенной яростью завопила, что тут же снимет с него голову.

Молодого царя охватил страх перед новым «Смутным временем». У него только что умер младенец-сын, он опасался нового татарского набега и вначале не решался поддержать казацкий мятеж, видимо опасаясь, «как бы восстание казаков и крестьян не перекинулось в его собственную страну, где уже вспыхивали искры пожара, охватившего Польшу». А за кулисами уже притаился претендент на его престол — вор, поджигатель и сексуальный извращенец Тимофей Анкудинов, который вызвал к себе некоторый интерес и в Польше, и в Риме, объявив себя сыном Шуйского и законным наследником Российского трона.

Перед лицом угрозы целостности государства Алексей обеспечил себе поддержку, созвав один земский собор в 1648–1649 гг. для рассмотрения, одобрения и напечатания «Уложения» — свода законов, единого для всей страны, и второй — в 1650 г., чтобы добиться усмирения мятежных Новгорода и Пскова и включения их в состав государства. Несмотря на глубокое уважение к иерархии и традициям, «Уложение» 1649 г. представляет собой важный этап в освобождении русской культуры от иррациональности и ее секуляризации. Назначенные им бюрократы могли властью помазанника Божьего карать без пощады практически всякого, кто так или иначе посягнул бы на суверенную власть Московского государства. Монастыри пострадали экономически, поскольку всякие новые свободные от налога пожертвования денег или недвижимости были запрещены, а также политически — был создан новый приказ для управления их делами.

Монополия церковнославянского как письменного языка Московского государства также была разрушена широкомасштабной перепечаткой и распространением кодекса законов, написанного на языке, близком к тогдашнему разговорному. Это «Уложение» оставалось основным сводом законов страны до 1833 г. и сыграло в развитии современного русского языка роль, сравнимую с ролью лютеровской Библии в становлении современного немецкого. Собственно говоря, язык «Уложения» в некоторых отношениях ближе к современному русскому литературному и разговорному языку, чем язык не только Карамзина, но и Пушкина.

Алексей, однако, не собирался строить свое правление на законах вместо самодержавной власти или говорить на языке канцелярий, а не летописей. Утвердив кодекс законов в качестве уступки бунтующим горожанам, он обратился к программе отвлечения общественного мнения путем насаждения ксенофобии: к дискриминации иностранных купцов, а также созывам в 1651 и в 1653 гг. земских соборов для санкционирования мобилизации против Польши, а затем для утверждения протектората над Украиной, что делало войну неизбежной. Тогда же Алексей в отчаянии обратился за административной поддержкой и духовным руководством к монаху по имени Никон, в котором теократический ответ на русские смуты нашел своего последнего и величайшего выразителя.

Никон, аскет из Заволжья, внушал трепет современникам как страстностью своей духовной целеустремленности, так и физической силой. Вскоре после прибытия в Москву, где он стал архимандритом Новоспасского монастыря, этот двухметрового роста монах совершенно очаровал молодого царя Алексея, который начал встречаться с ним каждую пятницу. Решающим моментом в карьере Никона, судя по всему, явился приезд в Москву в январе 1649 г. патриарха Константинопольского Паисия. Никон произвел на него большое впечатление, и он содействовал назначению его митрополитом Новгородским — на второй по важности пост в русской церковной иерархии. Никон, со своей стороны, был, видимо, ослеплен свитой Паисия — священнослужителями и книжниками, которые привезли с собой рассказы о Святой Земле и былом великолепии греческой Церкви.

Паисий повествовал об ужасах, которых насмотрелся на Балканах и на Украине, и молил о «новом Моисее», которому суждено «освободить народ благочестивых и православных христиан от нечестивых рук, от лютых зверей» и «воссияти яко солнцу посреди звезд». Этот призыв о спасении был обращен к царю, но тот, подобно своему отцу, в обстановке широкой общественной смуты постарался опереться на патриарха. С ноября 1651 г. царь начинает ставить на указах и грамотах рядом со своим именем имя патриарха Иосифа и одновременно приступает к эффектному действу — перенесению праха прежних патриархов в московский Кремль для перезахоронения. Останки Гермогена были эксгумированы и вторично погребены с великими почестями. Алексей послал Никона в Соловецкий монастырь перевезти в Успенский собор мощи митрополита Филиппа, убийство которого Иваном Грозным придало церковной иерархии ореол мученичества. Никон еще не вернулся, когда умер патриарх Иосиф, и вскоре Алексей написал Никону длинное полуисповедальное, исполненное горя письмо, адресованное «великому солнцу» от «земнаго царя». Совершенно очевидно, что Никон представлялся ему неким более высоким, небесным царем, и вряд ли стоит удивляться, что в июле 1652 г. он стал преемником покойного патриарха. На протяжении шести лет Никон был фактическим правителем России, используя церковную иерархию и печатный станок для дальнейшего распространения программы церковной дисциплины, которую разработал в Новгороде.

В далекой Новгородской епархии Никон имел дело не только с бунтующим, поглядывающим на Запад городом, но и с малоосвоенными, почти первобытными северными областями, где он еще раньше был игуменом. Там Никона увлекли церковные пышность и великолепие, как бы компенсировавшие унылость окружающей природы и его собственный аскетический образ жизни. Как митрополит Новгородский, он получил возможность расширить и даже ужесточить центральный контроль над северными монастырями, получив от царя полное освобождение от подчинения новому приказу, созданному «Уложением» 1649 г. для надзора за ними.

В качестве патриарха Никон не только, подобно Филарету, делил с царем титул «Великий Государь», но практически самодержавно правил, когда Алексей отправился на войну с Польшей. Никон использовал это свое положение, чтобы установить в Москве настоящую теократию с помощью заезжих греческих, а также украинских и белорусских церковных иерархов, обосновавшихся в Москве. Не только патриарх, но и весь епископат обрели новый ореол величия. Церковные обряды превращались в театрализованные действа, для чего потребовались еще более красочные облачения и митры, а также тщательно разработанная процедура церковных соборов с участием иерархов зарубежной Православной Церкви. Традиционная процессия в Вербное воскресенье, когда в память о въезде Христа в Иерусалим царь вел по Красной площади осла, на котором восседал патриарх, теперь была введена и в провинциях, причем представителям местной светской власти рекомендовалось подобным же образом выражать свое смирение перед митрополитами и епископами.

Большое значение имели усилия Никона внести порядок и единообразие в русское богослужение с помощью новых печатных служебников. В последние годы патриаршества Иосифа печатная программа уже способствовала приданию русской Церкви особого достоинства и судьбоносности, которых добивался Никон. Издание «Книги о вере» в 1648 г., отредактированного «Катехизиса» Могилы в 1649-м и «Кормчей книги» в 1650 г. обеспечило Московское государство соответственно энциклопедией полемического материала, направленного главным образом против униатов и евреев; «первым учебником для религиозного просвещения народа»; первым систематизированным сводом канонических законов. Первые две книги (как и апокрифическая «Книга Кирилла», которая в сороковых годах также пользовалась в Москве особой популярностью)

Москва получила из Киева, «Кормчую книгу» — из Сербии. Москва стремительно становилась фокусом всех надежд православного Востока. После того как в первые годы Никонова патриаршества Московское государство предприняло успешное нападение на Польшу, убеждение в его священной миссии и особом предназначении росло не по дням, а по часам. Даже неславянские православные государства типа Грузии или Молдавии начали взвешивать выгоды статуса московского протектората — вроде того, на который согласились казаки Хмельницкого в 1653 г. Тем временем монах Арсений Суханов, говоривший по-гречески и отправившийся с Паисием в Иерусалим в первое из двух своих долгих путешествий для приобретения книг и сбора сведений об остальном православном мире, сообщил, что в Средиземноморье православие испоганено латинскими заблуждениями. Он воскресил давно сошедшую на нет идею о Москве как о третьем и последнем Риме, добавив, что «весь христианский мир» ждет освобождения Константинополя русским воинством. Пока Алексей вел русские войска против иноземных врагов православной веры, Никон повел свой пестрый редакторский сброд на бой с предполагаемым внутренним разложением.

Между купюрами в новой Псалтири в октябре 1652 г. и появлением новых служебников в 1655–1656 гг. Никон провел ряд широких и глубоких реформ. Он изменил освященные временем обряды, заменил в крестном знамении двоеперстие на троеперстие, три аллилуйи заменил на две, семь просфор в проскомидии — на пять, несколько просфор на престоле — на одну и установил направление процессий против солнца, а не по солнцу. Некоторые обряды Никон отменил вовсе (двенадцать земных поклонов во время великопостной молитвы Ефрему Сирину, благословение вод в канун Крещения), ввел изменения в тексты, касавшиеся всех трех членов Святой Троицы. Изменил форму призывания Бога в Молитве Господней, описание Святого Духа в Символе веры, а также написание имени Христа (Иисус вместо Исус) во всех священных книгах.

В то же время Никон попытался ввести новый, более строгий стиль в архитектуре, распорядившись при строительстве церквей избегать затейливости северных мотивов (шатровых покрытий, луковичных куполов, семи-, восьмиконечных крестов и т. д.) Взамен он ввел неовизантийский стиль сферических куполов и классических линий, а также простой четырехконечный греческий крест. Эту попытку перенести в Россию воображаемые красоты греческого Востока знаменовали две постройки, которые он предпринял в первые годы своего патриаршества: патриарший собор Двенадцати апостолов в московском Кремле и ансамбль зданий нового Иверского монастыря на берегу Валдайского озера.

Все это сопровождалось решительными усилиями поднять как можно личный авторитет патриарха и всей церковной иерархии. Перед тем как принять сан патриарха, Никон добился от царя беспрецедентного обязательства подчиняться ему «как своему первому пастырю и отцу во всем, чему я буду наставлять касательно догматов, благочиния и обычаев». Обещание это было взято из византийской IX в. апологии двух раздельно существующих, но равно абсолютных властей — светской и церковной. Подобно материи и форме, телу и душе, эти два царства предположительно должны были в пределах христианского мира существовать в полной гармонии. Столь категоричное утверждение патриаршего авторитета было для Московии делом неслыханным. Оно словно бросало вызов не только царю, но и новому своду законов, которые подчиняли монастыри (а следовательно, и церковную иерархию) светской юрисдикции. Да и па византийскую традицию программа Никона опиралась довольно-таки шатко. Реформы готовились в спешке и тайно, основываясь на выборочном использовании западных компиляций византийских текстов, компиляций, составленных недостаточно компетентными людьми.

В противовес светской власти Никон выпустил в 1653 г. переработанное издание «Кормчей книги», а в следующем году убедил царя приказать провинциальным воеводам шире пользоваться каноническими законами в уголовных делах. Никон одного за другим приглашал в Москву иностранных патриархов для одобрения его реформ, а для их освящения приобретал за границей священные реликвии и иконы (начав с иконы Иверской Божьей Матери, которую доставили с горы Афон еще в 1648 г.). В Заиконоспасском монастыре он основал академию для перевода греческих и латинских текстов, а также приобщения священнослужителей, помимо богословия, и к полезным светским знаниям. Например, во время чумы 1653–1654 гг. лучший из вывезенных им из Киева переводчиков Епифаний Славинецкий должен был вместо предполагавшегося перевода Библии заняться переводом труда Везалия об анатомии человека, а агент Никона, приобретавший для него книги на православном Востоке, большую часть времени тратил на то, чтобы разыскивать ученых и рукописи, которые могли бы предложить дополнительные медицинские сведения.

К великому для него несчастью, Никон начал осуществлять свою программу в России, когда народ тяжко страдал от войны и чумы. Вскоре он стал предметом ожесточенной ненависти всех тех, кому был необходим козел отпущения и кто завидовал его близости к царю. Его положение было подорвано противостоянием влиятельных бояр, высокопоставленных чиновников и глав монастырей (нередко в одном и том же лице), а также его собственным смешением политических и религиозных проблем. Например, ведя свою кампанию против новых направлений в иконописи, Никон приказал стрельцам силой конфисковать иконы, выскребывать глаза изображений и носить их по московским улицам, демонстрируя, какая кара ждет тех, кто и впредь отважится писать такие иконы. Никон собственноручно разбивал при народе изуродованные иконы, называя при каждом таком символическом «погребении» имена их бывших высокопоставленных владельцев. Эти действия навели ужас на бюрократию и внушили растерянной и суеверной московской черни мысль, что Никон — сущий иконоборец и навлек на город чуму. Добиваясь принятия новых обрядов, Никон во время обычных церковных служб порицал упирающихся бояр и предавал анафеме священников. Он вызвал противодействие своей программе церковной дисциплины у гордых и консервативных монахов Соловецкого монастыря тем, что стремился распространить патриарший контроль даже на такие щекотливые дисциплинарные вопросы, как пристрастие к вину. Он усилил симпатии населения северных областей к Соловецкому монастырю, попытавшись основать поблизости соперничающий монастырь, которому дал греческое название ставропигиальный (от «ставрос» — крест).

Осмелев, соловецкие монахи начали организованное сопротивление Никону, отказавшись в 1657 г. принять его новые служебники. Несколько месяцев спустя трое епископов, назначенных в только что созданные провинциальные епархии, отказались, вопреки воле Никона, покинуть свои московские синекуры. А на следующее лето царский окольничий избил патриаршего стряпчего, не позволив ему распорядиться религиозной церемонией, сопровождавшей обед в честь православного грузинского царевича. Когда царь не наказал окольничего, а затем перестал бывать на патриарших службах, Никон отреагировал на это с присущим ему драматизмом.

После окончания богослужения в Успенском соборе он объявил, что удаляется в свой недавно построенный в некотором отдалении от Москвы монастырь, Новый Иерусалим, и останется там, пока царь не подтвердит своего доверия к нему и его программе. Однако вызова от царя Никону пришлось ждать восемь лет — и то лишь затем, чтобы предстать перед Церковным Собором, который приговорил его к лишению святительского сана и к ссылке в отдаленный северный монастырь. Этот собор 1667 г. одобрил большинство изменений, введенных им в церковные службы, но главная идея его программы — попытка создать теократическое государство, подчиненное мощной и дисциплинированной церковной иерархии, — была категорически отвергнута. О влиятельности и магнетизме Никона неопровержимо свидетельствует тот факт, что Тайному приказу и другим слугам нового светского государства потребовалось почти десятилетие, чтобы низложить его официально. Однако с тех пор Церковная иерархия никогда уже не играла в России подобной политической роли и даже не пыталась претендовать на нее. Отмену патриаршества и полное подчинение церкви государству несколько десятилетий спустя осуществил Петр Великий.

Ответ фундаменталистов

В то самое время, как Никон отправлялся в ссылку и забвение, другой священнослужитель был тайно увезен еще дальше на север, обреченный на судьбу еще более жуткую. На первый взгляд, протопоп Аввакум был очень схож с Никоном: фанатично верующий священник с северо-востока России, страстный противник западного влияния, исполненный глубочайшей решимости сохранить православную веру и обрядность как определяющие начала русской жизни. Более того, Аввакум дружил с Никоном в Москве в конце сороковых годов, когда оба были ревнителями старой веры. Они соглашались в том, что русскую Церковь следует всячески оберегать от тлетворного западного влияния и секуляризации. Оба равно поддерживали первую важную церковную реформу1650 г. — введение «единогласия» вместо беспорядочного многоголосого пения и чтения во время церковных служб.

Однако в дальнейшем нужду в реформах Аввакум начал рассматривать совсем в ином свете и уже считал Никона своим злейшим врагом. Аввакум превратил себя в рупор идей и мученика фундаментализма. Подобно теократизму Никона, фундаментализм Аввакума подвел итоги и собрал в единый фокус тенденции и позиции, складывавшиеся на протяжении ста с лишним лет.

Фундаменталистскую позицию в основном отстаивали «белые», приходские священнослужители в провинциях, и она точно отражала консерватизм, суеверия и жизненную силу восточной окраины. Это была не столько четко сформулированная платформа, сколько простое связывание всех бедствий с нововведениями, нововведений — с иностранцами, а иностранцев — с дьяволом. Прошлое, которое тщились сохранить фундаменталисты, было органичной религиозной цивилизацией, преобладавшей в России до появления заморского обмана. Во имя этого они начали требовать наложения строгих пуританских запретов на такие западные новшества, как табак («колдовское зелье», «бесовский ладан») и хмель («заколдованную литовскую лозу»). Особенные подозрения вызвали изобразительные искусства и инструментальная музыка. Сожжение шести повозок с музыкальными инструментами в Москве в 1649 г. служит наглядной иллюстрацией античужеземных и пуританских настроений первых лет царствования Алексея.

Особенно ненавистны фундаменталистам были «фряжские иконы», которые появились в русских церквах в подражание изобразительному искусству Голландии в начале XVII в. «Пишут спасов образ Еммануила, — возмущается Аввакум, — лице одутловато, уста червонная, власы кудрявые, руки и мышцы толстые, персты надутые, тако же и у ног бедры толстыя… А то все писано по плотскому умыслу». Хотя формально Никон разделял такой взгляд на иконы, он разрешил церквам около Кремля украситься фресками по немецким образцам, а вскоре и вовсе позволил себе беспрецедентный поступок — позировал голландскому художнику для портрета.

Патологические крайности, мазохизм и еретический дуализм часто кроются у самой поверхности остервенелого пуританства. В тридцатых годах XVII столетия в окрестностях Ярославля возникали многочисленные, хотя все еще малоизвестные общины, следовавшие учению Капитона, странной личности, известной только по имени. Вместе с авторитетом Церкви они отвергали и саму христианскую доктрину. Их наставник носил тяжелые вериги, отягощенные двумя большими гирями, постился до изнурения, практиковал умерщвление плоти, а также некоторые иудейские обряды, как-то: обрезание и воздержание от свинины. Он обрел много последователей, которые неоднократно помогали ему совершать побеги из тюрем, куда его бросали местные власти.

Благодаря возрождению публичного проповедования Святого Писания, пуританское и ксенофобское недовольство сфокусировалось внутри самой Церкви. Ведущие фигуры в основном принадлежали к «белому» женатому духовенству и носили сан протопопа, самый высокий из доступных священнослужителям не-монахам. Первый протопоп, Иоанн Неронов, ратовал за возрождение старинной заволжской традиции благочестия, бедности и публичного проповедования. Будучи молодым священником в Нижнем Новгороде, он прославился как «второй Златоуст». Он привлек к себе внимание осуждением войны с Польшей в 1632 г. и тем, что, став настоятелем нового собора в Москве, построил рядом особые здания, чтобы кормить неимущих и давать им приют. Неронов заложил основу оппозиции приходского духовенства реформам Никона, выступив в начале 1653 г. в защиту другого протопопа, которого Никон лишил сана за дерзость по отношению к светским властям. Хотя Неронов был также наказан за неповиновение, он привлек на свою защиту других протопопов, включая Аввакума, который стремительно становился самым жестоким критиком Никона. Расправа с непокорными протопопами началась в сентябре, когда Аввакум был сослан в Сибирь, в далекий Тобольск, и продолжилась в следующем году, когда собор осудил и сослал Неронова. Неронов стал образцом для будущих старообрядцев, отвергнув авторитет как Церковного Собора (который он приравнял к иудейскому синедриону, осудившему Христа), так и Никона (недостойного своего сана из-за «воеводских замашек» и жестокости «в так называемом смирении подчиненных»).

Возмущение протопопов самовластием Никона было теснейшим образом связано с их неприятием каких-либо изменений в привычной обрядности. Отказ от двоеперстия (запечатленного на всех прежних русских иконах и сопровождавшего все молитвы русского крестьянина) и от сугубой (двойной) аллилуйи был для них равносилен отказу от символов, знаменующих богочеловеческую природу Христа, а изменение правописания имени Иисуса (одно из немногих слов, которое в старой Московии умели читать все) подразумевало изменение в самом Боге. Изменение формы обращения к Богу в молитве «Отче» на «Боже» как бы отгораживало Бога от доверительного отношения, наиболее понятного в патриархальном обществе.

Многие изменения сокращали и упрощали богослужение в эпоху, когда, по мнению пуритански настроенных протопопов, следовало не смягчать, но ужесточать требования к верующим. Изменения в Символе веры, казалось, ослабляли непосредственную причастность Бога к человеческой истории. Никон изменил в Символе веры традиционное «царству Христову нет конца» на «конца не будет». Вместо представления Христа сидящим одесную Бога, новый Символ веры читался «Он восседит», а утверждение веры в Духа Святого истинного и животворящего заменялось на «верую в Духа Святого, животворящего». Хотя изменения эти вносились просто ради того, чтобы избавить русскую Церковь от неканонических наслоений, фундаменталисты усмотрели в них намек на то, что Христос то восседает на престоле, то — нет (будто монарх XVII в.), а Святой Дух всего лишь приобщается истине (как любой, кто изучает светские науки).

Наиболее страстными и иррациональными защитниками фундаментализма были женщины. Более того, без первоначальной поддержки влиятельных боярынь религиозный кризис, быть может, не послужил бы началом слаженного движения раскольников. Преданность женщин старым обрядам была глубже, чем у мужчин, и чисто духовной, поскольку им не могли достаться ни земные награды, которыми располагало Московское государство, ни земная слава. Теремные затворницы, занимавшее низшее положение во всех сферах московской жизни, они тем не менее благоговели перед религиозными обрядами, которые придавали смысл и святость их мирку. Во всей старообрядческой литературе нет ничего столь кроткого и истово благочестивого, как письма ревностных московских сторонниц Аввакума вроде боярыни Морозовой, вдовы отпрыска богатого рода Морозовых. Своим религиозным воспитанием Аввакум был обязан матери, а самая трогательная фигура в его «Житии» — это, конечно же, его многострадальная жена, верная спутница, разделявшая с ним все тяготы, сопряженные с возложенной им на себя миссией. Величайшим ретроспективным художественным постижением характера старообрядцев, бесспорно, является огромное полотно Сурикова: черная фигура боярыни Морозовой на дровнях, увозящих ее на мученичество, ее непокорно воздетая рука с двумя пальцами, сложенными для крестного знамения.

Но если женщины просто тяготели к старым обычаям, то дерзающим мужчинам для сопротивления требовалось какое-то объяснение, какая-то программа. По мере того как протопопы отчаивались добиться отмены реформ, в них все больше крепло убеждение, что Россия приближается к последним дням земной истории.

Естественная связь между византийским фундаментализмом и апокалиптическими настроениями дает ключ к пониманию того, как возникло в России раскольничество. Сколь бы анимистическим ни было их отождествление веры с формой, каким бы путаным ни было их понимание традиционности, фундаменталисты твердо стояли на византийской почве, когда настаивали, что унаследованные церковные традиции были сотворены Христом, освящены Святым Духом на первых Церковных Соборах и должны сохраняться в неприкосновенности до Его второго пришествия. Последнее обещание Иисуса апостолам «Я с вами во все дни до скончания века» относится также к догматам и обрядам Его Святой Церкви. Если волей человека они будут изменены, значит, «конец века» близок.

Фундаменталисты русского православия, в отличие от протестантских фундаменталистов, идентифицировали Бога не со словами Писания, но с культовыми обрядами. Ведь единственное, что они знали из Писания, были псалмы, да еще те отрывки из книг пророков и Нового Завета, которые читались вслух во время богослужения. Кое-какие экстремисты среди русских фундаменталистов даже объявили Библию светской книгой, поскольку она содержит много светских и даже порнографических историй и к тому же появилась в России с помощью «хитрых» печатных станков совращенных западных славян.

Когда Аввакум требовал, чтобы им вернули их Христа, он не выражался фигурально и не обращался риторически к тем, кто изменил написание имени Иисусова. Он прямо молил Бога о единственном Христе, которого знал, — о Христе русских восточных окраин. Этот Христос был для него не учитель, как греческие философы-язычники, не блюститель священной книги, как татарский Магомет, но подлинный герой-страдалец, подвижник, с чьим именем и образом москвитяне принесли зачатки цивилизации в холодные и суровые дикие земли. Если в Символе веры Святой Дух более не будет называться истинным и животворящим, значит, Церковь лишится его благого присутствия. Но огненные языки, почившие в Пятидесятницу на апостолах и исполнившие их Духа Святого, не могут быть погашены человеческой рукой. Наоборот, они явятся снова всеочищающим огнем, дабы подготовить человека к Судному дню.

Таким образом, изменения в церковных службах напрямую привели к «эсхатологическому психозу» середины столетия. Этот психоз возник непосредственно из упора на конкретность и историчность в москвитянской идеологии. Исступленная духовность монашеского аскетизма и святое безумие были в первую очередь направлены не на поиски личного экстатического единения с Богом, но более на обретение конкретного руководства и утешения, которые Бог, как считалось, неизменно дарует своим избранным через «голоса» и видения. Кажущееся молчание Бога посреди смятения и катастроф Первой Северной войны ввергло бесчисленных обитателей монастырей в «сенсуально-галлюцинационное умонастроение и миросозерцание». Эксгумация и канонизирование мощей святого Кирилла Белозерского в конце 1649 г. вызвали лихорадочную погоню за обладанием реликвиями нетленных мощей. Официально поощряемые строгость, и аскетизм первых лет царствования Алексея усилили психологическую потребность в духовной компенсации за материальные лишения. Тем временем историческая память, высший авторитет и источник мудрости в Московском государстве, мало-помалу превращалась во все более смутный «нервный резервуар» чувственных впечатлений и выдачу желаемого за действительное. В Европе середины XVII в. Московское государство приобрело сходство с домом упрямого, но влиятельного чудака в быстро меняющемся городе. Комнаты загромождены огромным количеством неразобранных сувениров прошлого, которые, строго говоря, нельзя назвать ни истинно древними, ни современными. Чем настойчивее апостолы перемен и рационализма стучались в дверь, тем с большим упорством нечесаные и немытые обитатели дома все глубже заползали в дорогой их сердцу мир иллюзий.

В конце концов, естественно, остался только хаос, добыча для мышей и крыс или огня. В перенаселенной чумной Москве крысы кишмя кишели, а пожары постоянно грозили деревянному городу. По мере того как город медленно приходил к выводу, что живой Бог более не являет себя в тревожных голосах и видениях его святых людей, самые фанатичные из фундаменталистов приходили к дальнейшему выводу, который — как ни дико звучит он для современного рационализма — был вполне последователен в своем соответствии конкретно-историческому христианству. В монастырских летописях, как и в народном воображении, вся история была пронизана присутствием Бога. Молчание Бога, его уход из истории настоящего времени могли, следовательно, означать только одно: история приблизилась или приближается к своему концу. Те, кто отчаянно искал какой-нибудь конкретный ощутимый способ исполнить Его волю в столь беспрецедентной ситуации, приходили к выводу, что им осталось одно: предать себя очистительному огню, который, согласно Писанию, должен предшествовать Судному дню.

Однако, прежде чем прибегнуть к этому последнему отчаянному способу самоуничтожения, фундаменталисты искали объяснение в старинной идее, что беды предвещают царство Антихриста и должны предшествовать истинному Второму Пришествию Христа и последнему тысячелетнему царству Его на земле. Уже во время коронации Алексея некий отшельник утверждал в Суздале, что новый царь — «Рог Антихристов». В реформах, эпидемиях и войнах следующего десятилетия русские пророки находили множество знамений, возвещавших, что этот устрашающий последний период истории вот-вот начнется. Украинцы и белорусы приносили в Московию пророческие идеи, которые складывались на протяжении долгой борьбы православия с католичеством в их краях. Ученый дьякон кремлевского Благовещенского собора Федор писал, что «темный и помраченный языческий бог», «пленив Литву», перешел в Россию и «сел окаянный в Божией церкви на месте святем». Антиуниатский белорусский трактат «Кириллова книга» с длинным эпилогом о грядущем царстве Антихриста был переиздан в Москве в шести тысячах экземпляров. «Книга о вере единой истинной православной» — более поздняя киевская антиуниатская компиляция — также вышла большим тиражом. Она обвиняла Римско-Католическую Церковь не только за нападки на православие, но и за разгул на Западе «злохитрых и многоглавых ересей».

Поддержку своему антиинтеллектуализму фундаменталисты получили даже из еще более отдаленных мест — от квиетистов горы Афон, ярых противников схоластов. Еще в 1621 г. украинский старец Иоанн Вишенский возвратился с Афона, чтобы возглавить борьбу против союза с Римом, и убеждал «русских, литовских и польских людей» оставить свои «разные веры и секты» ради восстановленного православия. В своем «Наставлении в благочестии» этот Савонарола украинского Ренессанса противопоставлял римскую «Церковь Иезавели» и идеализированное православие в поистине апокалиптических терминах:

«Объявляю вам, что земля, по которой ногами вашими ходите, на вас пред Господом Богом плачет и вопиет, прося Творца, да пошлет серп смертный, как в старину на Содомлян, желая лучше пустою в чистоте стоять, нежели вашим безбожством быть населенною. Где теперь в лядской земле вера?»

В его мире противоборствуют две силы: дьявол, прельщающий «всеми суетными благами, славой, роскошью и богатством», и «нищий странник», который отвергает все соблазны, предлагаемые «женой, домом и преходящим земельным наделом». Латинские академии иезуитов и даже Могилы — тоже часть происков дьявола против истинной Восточной Церкви, его попыток увести людей из мира первых отцов Церкви и отшельников.

«Ты, простая невежественная и смиренная Русь, оставайся верна простому безыскусному слову евангельскому, которое дарует жизнь вечную» и не льстись на «краснобайство Аристотелево» и «темноту языческих наук». «К чему заводить латинские и польские школы? — вопрошает он. — Прежде мы их не имели, а душу спасали». Введение аристотелевских понятий в дискуссию о божественных тайнах было своего рода «маскарадом перед вратами Господа нашего Иисуса Христа». Следуя ходу мыслей Вишенского (и цитируя многие из тех же святоотеческих источников), Аввакум тоже яростно обрушивается на «зломудрствующих», «премудрость алманашную» и «алманашников», заявляя: «не учен диалектики и риторики и философии, а разум Христов в себе имам».

Один № 3 первых московских справщиков церковных книг Иван Наседка полагал, что обращение греческой Церкви к латинской философии указывает на приближение Антихриста. «Нет у нас ныне времени внимать вашей философии, — заявил он лютеранским богословам, которые приехали в 1664 г. в свите датского наследного принца. — Разве вам не ведомо, что грядет конец света и Суд Божий близок?»

Идеи эти находили подкрепление в пророческих проповедях Ефрема Сирина, который в IV в. боролся против насыщения византийской Церкви языческой философией, предостерегая сирийскую Церковь в своих «Семи словах о втором пришествии Христовом», о незамедлительной каре, ожидающей тех, кто удаляется от простоты Христа. Проповеди Ефрема, прежде не печатавшиеся ни на одном из славянских языков, неожиданно вышли в Москве между 1648 и 1653 гг. четырьмя изданиями. Его воздействие на фундаменталистов отчасти объяснялось тем, что его труды были основным святоотеческим источником для изображения Страшного суда на русских иконах и фресках. Поэтому внезапное знакомство с его книгой как бы давало неученым русским священнослужителям «подтверждение» их традиционного представления о грядущем Судном дне — и внушало веру в его возможную близость. Особое благоговение пророчества Ефрема вызывали еще и потому, что Никон якобы оскорбил этого аскета первых веков христианства, сократив число земных поклонов, сопровождавших его знаменитую великопостную молитву.

Будоражили фундаменталистов и писания Арсения Суханова. Три патриарха поочередно посылали его познакомиться с богослужением других православных Церквей и раздобыть тамошние книги. Арсений, вернувшись, нарисовал жуткие картины разложения и подличания перед авторитетом латинян и властью турок. На всем Востоке Арсению вроде бы удалось найти лишь два источника надежды: Москву — третий и последний Рим, единственное место, где нет ереси, и Иерусалим — первоначальный источник истины.

Под влиянием дружбы с патриархом Паисием и под глубоким впечатлением от таких обрядов, как зажигание свечей в канун Пасхи от «небесного огня» в храме при Гробе Господнем, Арсений в своих писаниях пытался напрямую связать Москву с догреческой Церковью. Христос жил и умер в Иерусалиме, и там же возникла апостольская церковь. Первые Евангелия писались не для греков; Русь была обращена в христианство не Византией, а апостолом Андреем; да и в любом случае, «от Сиона выйдет закон, и слово Господне — из Иерусалима». «Слово Господне» было заглушено в Византии со времен Седьмого Вселенского Собора, и не случайно белый клобук, подаренный папой Сильвестром Константину Великому, теперь находился в Москве или что иконы Божьей Матери, сначала Тихвинская, а затем Иверская, чудотворно перенеслись с Афона в Москву.

Для воспаленного московского воображения Иерусалим стал — и буквально, и фигурально — своего рода альтернативой Константинополю и Афону. Никон, первым отправивший Арсения в Святую Землю, снова послал его в Иерусалим сделать макет храма Воскресения, воздвигнутого над Гробом Господним, а затем направил туда посетившего Москву сербского митрополита для подробного описания богослужений и обрядов. Новой московской теократии предстояло стать не более и не менее, как Новым Иерусалимом. Во имя этой высокой мечты Никон начал строительство своего «святого царства» — Ново-Иерусалимского монастыря в красивейшей местности над подмосковной рекой Истрой. Гигантские колокола, позолоченные ворота и главный храм, построенный по плану храма над Гробом Господним, — все это было частью никоновского плана низвести небеса на землю в Московском государстве.

Однако бескомпромиссным фундаменталистам этот Новый Иерусалим больше напоминал о царстве Антихриста, который должен был утвердить свою вселенскую власть именно в Иерусалиме. Пошли слухи, что никоновские переводчики и справщики все — тайные мусульмане, католики и иудеи. Поскольку среди занятых этой работой было немало беженцев, а на Востоке границы между вероисповеданиями отличались гибкостью, не удивительно, что среди переводчиков и справщиков нашлось достаточно новообращенных, а также всяких загадочных личностей, чтобы эти обвинения выглядели довольно весомыми. Тем временем в Москву из Смоленска, аванпоста униатов, старавшихся обратить восточных славян в католичество, явились два высокоученые брата, Потемкины, предостерегая, что латинизация греческой Церкви указывает на появление Антихриста в самом скором времени. Спиридон Потемкин был встречен фундаменталистами с распростертыми объятиями, как друг и пророк, благодаря десяти его трактатам о приближающемся конце мира, а его собственная смерть в 1664 г. была истолкована как знамение того, что сама история приближается к своему концу. Его брат Ефрем тут же удалился в леса к северу от Костромы, чтобы ожидать конца в посте, молитвах и чтении книг отцов церкви. Взяв в монашестве имя апокалиптического Сирина, этот Ефрем в своих пророчествах оказался не менее мрачным. В Северном Поволжье он приобрел много сторонников — в частности, проповедуя конец света на знаменитых летних ярмарках в больших торговых городах.

Ефрем учил, что патриарх Никон — антихрист, что «Второе пришествие» вот-вот произойдет и надо запастись провизией, ибо семь лет без хлеба, предсказанные в Книге пророка Даниила, уже начались. В начале 1666 г. правительство отправило в Заволжье специальный отряд сжигать скиты прследователей Ефрема. Большинство их было арестовано, а сам Ефрем привезен в Москву. Его вынудили отречься от проповедуемой им ереси и отправили в унизительную поездку для того, чтобы он публично исполнял новые обряды. Однако это покаяние Ефрема наряду с преданием анафеме протопопа Аввакума только усугубило апокалиптический ужас фундаменталистов и толкнуло их на поиски более точных указаний об ожидаемом конце света.

Они вновь обратились к антиуниатским писаниям. Еще в 1620 г. некий киевский монах пророчествовал, что распространение католицизма приведет к появлению Антихриста в 1666 г.. Спиридон Потемкин развил эту идею, вычислив, что Риму понадобилась тысяча лет после рождения Христа, чтобы порвать с православием; еще шестьсот лет — белорусским и малороссийским иерархам, шестьдесят лет после этого великороссам и еще шесть — до наступления конца света.

Дата «1666 год» закрепилась в народном воображении, потому что содержала число 666 — ключ к опознанию апокалиптического зверя. «Откровение» гласило:

«Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его шестьсот шестьдесят шесть».

Поскольку в России XVII в. цифры все еще обозначались буквами, то русские без труда применяли античную гематрию — складывали цифровые значения букв в имени человека, чтобы определить его «число». Первые христиане обнаружили, что греческая форма имени императора Нерона, если его написать буквами древнееврейского алфавита, дает число 666; и Зизаний в эпоху образования униатской Церкви в 1596 г. толкнул православную общину искать в числе 666 возможное объяснение ее бедам. В дни богословского кризиса шестидесятых годов русские обнаружили, что это магическое число можно получить, сложив цифры царя (Алексей = 104), патриарха (Никон = 198) и одного из заподозренных никоновских иностранных справщиков — Арсения Грека (Арсений Грек = 364). Более поздние вычисления показали, что в слове «вольнодум» буквы тоже складываются в число 666.

Знамения прихода Антихриста отыскал в мире природы Феоктист, бывший игумен Златоустовского монастыря, отправленный в дальний Соловецкий монастырь, Где он использовал свою эрудицию и общение с Нероновым в тюрьме, чтобы обеспечить идеологическую основу монастырскому сопротивлению новым формам богослужения. В своем сочинении «Об Антихристе и его тайном царстве» Феоктист утверждал, что царствование Антихриста уже началось, и приложил список знамений, которые следует ожидать, — своего рода программный путеводитель по последним дням. Еще одна туманная фигура — Авраамий, «духовный сын» Аввакума, постоянно общавшийся с ним в его последние тюремные дни, обнаружил антихристовы знаки не только в названии «Новый Иерусалим», но и в том, что реку Истру Никон называл Иорданом, близлежащий холм — Голгофой, а молодых послушников — своими «серафимами». Суеверия языческого происхождения бессознательно смешивались с апокалиптической символикой — Никона объявляли то сыном русалки, то мордвином, то черемисом. Атмосфера накалялась ожиданием, что в 1666–1667 гг. предстоят знаменательные события. И ожидания эти оправдались, так как 1667-й, первый год ожидавшегося царствования Антихриста, во многих отношениях стал началом нового порядка в России.

Великая перемена

Решающим переломным моментом религиозного кризиса в России XVII столетия стал собор 1667 г., который предал анафеме всех фундаменталистов как таковых. Формально это была победа Никона, так как собор поддержал центральный авторитет иерархии и утвердил все реформы Никона, кроме введенного им обращения «Боже наш» вместо «Отче наш» в Молитве Господней и исключения двойного благословения вод в Крещенье. Больше того, церковная администрация заметно увеличилась благодаря добавлению двадцати новых епархий к уже имевшимся четырнадцати и добавлению к иерархии четырех митрополитов, пяти архиепископов и девяти епископов.

Тем не менее поражение фундаменталистов вовсе не означало победы теократов. Наоборот, собор приложил все усилия для окончательного низложения Никона и его ссылки. Главным его результатом было четкое подчинение Церкви государству через пополнение церковной бюрократии новыми священнослужителями, которых фактически назначали светские власти. Один новый украинский митрополите поразительной откровенностью признал, что, осуждая Аввакума, «нам бы царя оправить, того ради мы за новые книги стоим, утешая его». Иоахим, новый патриарх, сказал, обращаясь к царю напрямик: «Государь, я не знаю ни старыя веры, ни новыя, но что велят начальницы, то готов творити и слушати их во всем».

Космополитическая, главным образом украинская и западнорусская, иерархия сменяла прежнюю, чисто великорусскую церковную администрацию, точно так же, как Московское государство, отобрав у Польши ключевые части этих областей, стремительно преобразовывалось в многонациональную империю. Идеал органичной религиозной цивилизации — фундаменталистской или теократической по своей структуре — становился таким же анахронизмом, как и нечеткие экономические и административные процедуры патриаршего правления.

Защитники московского идеала органичной религиозной цивилизации теперь на собственной земле столкнулись с самодержавным светским государством, сходным с государствами Западной Европы. Год 1667 ускорил этот процесс благодаря официальному переходу Киева после долгих лет польского владычества под контроль Москвы, а также изданию нового указа, обеспечившего государственный контроль над всей торговлей с иностранцами. Процесс освобождения самодержавной власти от каких-либо эффективных ограничений со стороны местных или совещательных органов уже завершился в первые годы царствования Алексея — с подавлением городских бунтов и прекращением созыва земских соборов.

Новый глава царского двора окольничий Богдан Хитрово, не слишком известный военный герой и придворный интриган, чья фамилия ассоциировалась со словом «хитрый», начал создавать новую касту царских чиновников-полиглотов. Два важных новых назначения 1667 г. иллюстрируют рост класса государственных служащих plus royalistes que le roi. Митрополит Федосий, серб, прежний хранитель царской усыпальницы в кремлевском Архангельском соборе, был назначен управляющим всеми патриаршими владениями Никона. Афанасий Ордин-Нащокин, профессиональный дипломат западного толка родом из Пскова, стал главой Посольского приказа, который наконец-то обрел полный статус Министерства иностранных дел.

Угодливость новой церковной иерархии наглядно иллюстрируют две фигуры, готовившие повестки соборов 1666–1667 гг. — Паисий Лигарид и Симеон Полоцкий. Первый был греческим священнослужителем, получил католическое образование, несколько лет тайно переписывался с Римской конгрегацией пропаганды веры и приехал в Россию как не всеми признаваемый митрополит не имевшей никакого влияния православной епархии в Газе. Крайне запутанная биография Лигарида настолько полна обманов и интриг, что ему трудно приписать какие-либо мотивы, кроме своекорыстных. Он страстно защищал греческую обрядность, пока жил в Румынии, куда перебрался в сороковых годах, чтобы основать в Яссах греческую школу и содействовать изданию в Румынии краткого изложения византийского канонического кодекса. Теперь же он выступил с яростными нападками на грекофила Никона, а на соборе главным образом сосредоточил усилия на поддержании претензий Алексея на вакантный польский трон.

Полоцкий — несравненно более серьезная фигура, белорусский священнослужитель, автор трактата «Жезл правления» — сурового руководства по церковной дисциплине, получившего официальное одобрение собора 1667 г. В том же году он становится придворным проповедником и учителем детей царя. По случаю светского праздника Нового года (1667) Полоцкий опубликовал «Орла Российского», изысканный светский панегирик своему августейшему благодетелю, нашпигованный ухищрениями в стиле барокко, анаграммами имени царя и восхвалениями превыше тех, которые достались Геркулесу, Александру Великому и Титу. Все это низкопоклонство было лишь отзвуком более раннего его стихотворения, в котором Алексей был назван солнцем, а его супруга — луной.

Подай ти господь миром обладати,

а в иск будущий в небе царствонати.

Знакомство Полоцкого с античной политической философией позволило ему выступить с изощренной светской защитой царского абсолютизма. Схоластический метод, приобретенный им в Киеве, где он получил образование, вскоре вошел в моду среди новой церковной иерархии в Москве, чему в конце шестидесятых годов способствовали такие труды, как «Ключ разумения» ректора Киевской академии Голятовского и «Мир с Богом человеку» «русского Аристотеля» архимандрита Киево-Печерской лавры Гизеля.

«Синопсис» Гизеля — официально заказанная история России, выдержавшая к концу века пять изданий, — безоговорочно объяснял победу Московского государства над Польшей тем, что Богу абсолютное самодержавие угоднее разделения власти в республике. «Гетманы» и «сенаторы» превратили Польшу из царства в княжества, а из княжеств — в воеводства. Однако царь московский теперь избавил «мать городов русских» от ига католической Польши и стал могущественнейшим из монархов. Вот так истинно христианская империя возвратилась на восток впервые после падения Византии, «яко орлю юность обновляти».

Полоцкий тоже популяризировал в Москве новое ощущение имперской судьбы и новый язык схоластических диспутов, который ввела Киевская академия. Кроме того, он был настойчивым пропагандистом новых западных форм искусства. Велеречивые силлабические стихи, затейливые книжные иллюстрации делают его истинным мастером барокко. В 1667 г. Полоцкий представил царю меморандум, выдвигая новую, менее ригористическую теорию иконографии, которая на протяжении следующих двух лет неоднократно одобрялась заезжими патриархами, а также ведущим художником-новатором Симоном Ушаковым и самим царем. Ссылаясь на классических, равно как и на христианских авторитетов, Полоцкий утверждал, что творческий талант есть дар Божий и должен применяться изобретательно; что иконы могут передавать физические особенности и внутренние чувства предмета изображения, а не только его традиционную стилизованную форму. В том же 1667 г. Алексей пошел даже дальше, назначив бывшего никоновского художника-портретиста официальным живописцем царской семьи. Не прошло и нескольких месяцев, как иллюстрации из немецкой Пискаторской Библии украсили стены покоя его сына Алексея, а в новой иллюстрированной рукописи было даже изображение долго находившейся под запретом фигуры Бога-Отца — в виде преуспевающего толстяка, возлежащего на диване.

Полифоническая музыка барокко бросала вызов форме старинных русских песнопений, также впервые в Москве начали ставиться светские пьесы, специально писавшиеся для этой цели. Две первые написал и поставил одну за другой осенью 1672 г. Иоганн Грегори, пастор одной из лютеранских церквей в Москве. Затем последовали еще четыре пьесы и два балета, а первая труппа Грегори из шестидесяти человек, набранных из живших в Москве иностранцев, вскоре начала пополняться добровольцами из Прибалтики. Спектакли давались на русском и немецком языках в частных домах и в Кремле, а затем и в специально построенном деревянном театре. Украинцы и белорусы также написали и поставили ряд «школьных драм», пользовавшихся популярностью в этих латинизированных областях. Многие такие спектакли сопровождались музыкой, так что Россия познакомилась со светским пением и светской музыкой не в жизни, а на спектаклях.

Смешение старых и новых звуков при дворе Алексея его придворный врач, англичанин, сравнил со «стаей ушастых сов, гнездом галок, стаей голодных волков, семью кабанами в ветреный день и тем же числом кошек». Особенно оглушительной эта какофония была на второй свадьбе Алексея в Кремле, длившейся почти до утра и весьма отличавшейся от его первой пуританской свадьбы в 1645 г., на которой никакой музыки вообще не звучало. В Москве последних лет царствования Алексея царила атмосфера вроде той, которая отличала Англию после Реставрации. В инструкциях своему послу, отправленному в Англию в 1660 г., Алексей поручает ему обеспечить прибытие в Москву «мастеров, искусных играть комедии». Первый английский посол Карла И, прибывший в Москву четыре года спустя, поставил «изрядную комедию в прозе» с музыкальным сопровождением. Пьесы Грегори были того же жанра, что и «аглицкая комедия». А вторая супруга Алексея, на которой он женился в начале 1671 г. (через два года после смерти первой жены), происходила из рода Нарышкиных, поддерживавших дружеские отношения с иностранцами, включая роялистов-шотландцев, бежавших из Англии от пуританского Протектората.

Во многих отношениях 1672 г. ознаменовал «конец светской изоляции России». Новая жена царя подарила ему сына, будущего Петра Великого, и ликующий Алексей отправил во все ведущие страны Европы «великие посольства», которые оповещали о рождении Петра и предваряли поездку самого Петра на Запад в конце века. Другим предвестием приближения эпохи, когда России предстояло занять полноправное место среди европейских государств, стало официально субсидированное роскошное цветное издание 1672 г. «Титулярника великих государей» с 65 портретами не только русских, но и иностранных владетельных особ. Эти относительно реалистические портреты европейских государственных мужей были произведениями индивидуальных художников и резко контрастировали с анонимными идеализированными образами православных святых, которые до того времени безраздельно господствовали в русской живописи.

Уже при Алексее полусвященный титул «царь» начинает уступать место западному титулу «император». Хотя официально титул этот был принят в правление Петра, новый трон Алексея, созданный в шестидесятых годах по польским рисункам персидскими мастерами, украшала надпись на латыни: «Potentissimo et Invictissimo Moscovitarium Imperatori Alexio». Тонко внедрялась сугубо современная идея неограниченного самодержавия правителя страны. Прибывший из Константинополя в июне 1655 г. «великий венец» был украшен изображением царя и царицы на том месте, где прежде помещался символ верховного владычества Бога, и на печати с двуглавым орлом изображение Алексея начало заменять изображение св. Георгия. Для большой группы зависевших от него иностранцев в Москве Алексей был теперь уже не главой уникальной религиозной цивилизации, а образцовым европейским монархом. Пастор Грегори писал в стихотворении:

…как могу я достаточно восхвалить Несравненного царя, великого владыку русских? Он любит нас, немцев, сильнее, чем русских, Раздавая должности, награды, милости и богатства. О достойнейший царь, да вознаградит тебя Бог. Кто не был бы рад жить в этой стране? [498]

Светская любознательность охватывала все сферы жизни. Русские установили первую регулярную почтовую связь с Западом, а в 1667 г. впервые использовали астрономические расчеты для навигации и отправили в Пекин первый торговый караван, уполномоченный вести переговоры с китайским императором. Глава посольства вернулся с самым благоприятным впечатлением от грамотности и духа гражданственности, опирающейся на традиции конфуцианства. В самой России Алексей обратил художественные таланты на службу не священным, а светским целям. Писание икон было в Кремле поставлено под административное управление Арсенала, и наиболее важной постройкой в Кремле в последние годы царствования Алексея была не церковь, но здание Посольского приказа, глава которого окружил себя не иконами, а часами и календарями.

Если Московия видела в России «Виноград российский», взращенный Господом и приносящий урожай в жизни грядущей, Алексей словно бы считал ее теперь местом, где человек может создать собственный «вертоград многоцветный». Это соответственно были заглавия самого знаменитого сочинения старообрядцев, направленного против реформ, и самого знаменитого сборника стихов Симеона Полоцкого, нового придворного поэта. Точно так же, как «вертоград» стихов Полоцкого был полон таких немосквитянских тем, как гражданственность и философия, так новые Измайловские сады Алексея под Москвой были полны всяких западных нововведений. За воротами в стиле барокко располагались ветряные мельницы, огороды со всякими травами, цветники, оросительные канавы, клетки со зверями и беседки для отдыха и развлечений.

Еще более значительным символом светского изящества стал дворец, построенный Алексеем между 1666 и 1668 гг. в Коломенском под Москвой. Бесспорно, там можно заметить поверхностную дань традиционализму, вообще характерную для царствования Алексея, — практически деревянное здание венчали купола-луковицы и шатровые крыши. Однако, как никогда прежде в московских зданиях, внутрь лился свет через три тысячи слюдяных окошек, озаряя огромную фреску, изображающую гелиоцентрическую Вселенную. И столь же непривычный мир зеркал, роскошной мебели и импортированных механических устройств. Со стен, где полагалось бы висеть иконам, смотрели лица Юлия Цезаря, Александра Македонского и Дария. А посетителей Алексей принимал, сидя на троне между двумя огромными заводными львами, которые по условному сигналу вращали глазами, разевали пасти и ревели. Полоцкий считал Коломенское восьмым чудом света. Однако, пожалуй, точнее будет назвать его первым чудом нового мира, где в творениях новой империи начинала доминировать западная технология. Сохраняя яркие и броские черты национальной традиции, Алексей построил первый из великолепных дворцов, которые стали символами России Романовых. Он заимствовал претенциозную строительную программу Никона и ксенофобскую надменность Аввакума, но оставил позади религиозные убеждения обоих. Начинался долгий и мучительный путь — хотя в некоторых отношениях прямой и неизбежный — от Коломенского и Измайлова XVII в. к «паркам культуры и отдыха» века XX.

Прозападные перемены в последние годы правления Алексея были глубоко революционными в современном смысле слова. Однако в тогдашнем (того столетия) смысле «революции» как восстановления нарушенного естественного порядка, воплощенного в образе сферы, символизирующей обретение исходного положения, истинными революционерами были потерпевшие поражение религиозные реформаторы. И теократы, и фундаменталисты пытались возвратить Россию после противоестественной капитуляции перед чужеземщиной к ее постулируемому первоначальному христианскому предназначению. И те, и другие уповали, что царь вернет русскому христианству его изначальную чистоту, и одновременно и те, и другие инстинктивно понимали, что их дело безнадежно. С горечью они пришли к выводу, что либо Алексей — второй Юлиан Отступник и тайно отрекся от истинной веры, либо Москва стала «четвертым Римом», которому «не быть», как они верили прежде.

В новой светской придворной культуре эти религиозные реформаторы всюду находили признаки того, что царство Антихриста уже началось. Не только Церковный Собор был созван в год, помеченный числом зверя, но в том же самом году Гизель преподнес царю свой трактат «Мир с Богом человеку», поддерживавший новый взгляд на догматы, и в этом богословском труде было 666 страниц! Фронтиспис другого киевского трактата, вышедшего в том же году, изображал царя Давида и апостола Павла, указующих мечами на шар, с вершины которого русский царь устремляется в битву. Рисунок был снабжен цитатой из «Откровения» — библейской книги, наиболее часто цитируемой в ту эпоху. Первая картина, которую написал для царя новоназначенный придворный художник-голландец (и представил ему в день Нового 1667 года), еще усилила дурные предчувствия, так как изображала падение Иерусалима.

Апокалиптические настроения раскольников были логическим следствием их беззаветной преданности московской идеологии проповедования Священного Писания. Но чтобы понять раскол до конца, необходимо мо подойти к нему не только с русской, но и с византийской и западной точек зрения. Собственно говоря, этот по видимости особый и сугубо русский раскол во многих отношениях можно назвать «византийским по форме и западным по содержанию».

Византийская форма бесспорна. Сугубое внимание к мельчайшим частностям обрядов и служб, сложнейшие придворные интриги, в которых участвовали и патриарх, и император, постоянные обращения обеих сторон к греческим отцам церкви и ожесточенная полемика вокруг апокалиптических и пророческих библейских текстов — все это очень напоминает ранние религиозные распри в Восточной Христианской империи. Церковные соборы, в которых иноземные патриархи участвовали совместно с русским духовенством, были ареной принятия кардинальных решений: первоначального одобрения реформ Никона в 1654 г. и отлучения фундаменталистов с низложением Никона в 1667 г. Губительная внутренняя война между интеллектуально искушенной партией патриарха и старообрядцами-проповедниками на протяжении века, в котором Московскому государству все время угрожали серьезнейшие опасности, в некоторых отношениях напоминает роковую борьбу между просхоластами и квиетистами в последние дни окруженной врагами Византии.

Тем не менее, знакомясь с дотошно подобранными аргументами церковных дебатов, начинаешь чувствовать, что суть спора лежит гораздо глубже словесной ее рационализации обеими сторонами. Аввакум обращался к отцам церкви по той же самой причине, по какой Никон прибегал к византийским прецедентам, — как к средству оправдывать и отстаивать уже занятую позицию. Собственно говоря, они оба нарушали основные традиции православия, которое претендовали защищать. Дуализм Аввакума заставил его в тюрьме отстаивать еретическое утверждение, что Христос Троицы не вполне идентичен историческому Иисусу. Честолюбие толкало Никона претендовать — практически, если не теоретически — на патриаршую власть, превосходящую ту, которой когда-либо пользовались константинопольские патриархи.

И Аввакума, и Никона глубоко возмутил бы даже намек на то, что их позиции в чем-то имеют аналоги на Западе. О Западе у обоих было самое смутное представление, и во многих отношениях их движущей силой было слепое антизападничество. Но именно эти чувства указывают на некую более глубинную связь. Ведь Россия в царствование Алексея уже не представляла собой герметически закупоренную культуру. Неизбежно, пусть и бессознательно, она приобщалась европейским тенденциям, причем не только экономическим и военным, но и идеологическим. Собственно говоря, раскол в русской Церкви можно в определенной степени рассматривать как последнюю дань европейской Реформации сельских окраин Европы, как полыхание на ее периферии костров, зажженных на Западе веком раньше.

В широком смысле раскол русской Церкви — как и раскол на Западе возник из новых опасений, как бы религия не лишилась своей силы и жизненности среди пугающих экономических и политических перемен начала нового времени. Эта «вторичная религиозность» охватила РОССИЮ позднее, чем Запад, в первую очередь из-за того, что экономические перемены наступили там позднее, как позднее появились и светские идеи. А особую остроту она приобрела в России по сравнению со многими странами Запада потому, что не предшествовала великим войнам конца XVI — начала XVII вв., а последовала за ними. Оживление религиозного фанатизма в России шло по пути, в целом довольно схожем с уже пройденным Западом. Соперничающие силы внутри Церкви начали ожесточенную борьбу, которая вскоре привела к физическим расправам и несгибаемому доктринерству. Две ведущие стороны спора сожгли себя, сражаясь друг с другом, и таким образом открыли путь новой светской культуре нового времени.

Не проводя прямых параллелей и не имея в виду прямое заимствование, можно в определенном смысле уподобить фундаменталистов протестантской фракции, а сторонников теократии — католикоподобной сипе внутри русского православия.

Протесты Неронова против войн с Польшей, его любовь к безыскустным притчам, его желание проповедовать перед забытыми неприкаянными людьми, которые тянули баржи на Волге или выламывали соль в Зибири, — все это напоминает радикальный протестантский евангелизм. Больше того, фундаменталисты составляли оппозицию женатого приходского духовенства власти епископата, давшего обет безбрачия. Подобно Гпротестантам, фундаменталисты, порвав с утвержденной церковной иерархией, продолжали дробиться на все новые направления. Однако, как и в протестантстве, у них возникли две главные ветви — признававшие священнослужителей и не признававшие таковых, поповцы и беспоповцы. Поповцы примерно соответствовали западным протестантам (лютеранство и англиканство), которые не признавали власти Рима, но сохраняли прежнюю епископальную систему, а также формы богослужения. Беспоповцы же были аналогичны тем, кто, как кальвинисты и анабаптисты, категорически отвергал прежнюю иерархическую систему и обрядность.

Полностью исключить возможность воздействия протестантства на некоторых из ранних старообрядцев нельзя, хотя прямых указаний на это нет, не говоря уже о явной богословской пропасти между фанатической преданностью фундаменталистов обрядовости и почитанию икон и позицией протестантства. Тем не менее уже заметное насыщение Московского государства протестантскими купцами и наемниками в XVII в. могло сказаться если не на верованиях фундаменталистов, то на их взглядах и поступках. Некоторые белорусские протестанты после польских гонений в середине столетия были вынуждены обосноваться в России и, формально приняв православие, могли сохранить элементы собственной веры. На протяжении всего века шведы активно проводили программу проповеди лютеранства в Прибалтике и Карелии — областях, которые позднее стали центрами старообрядческой колонизации. Новообращенный русский священник в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов написал по-русски трактат, стремясь убедить русских, что лютеранство — это путь к исправлению православия в его уклонениях от истинною пути. Изгнание прежде обласканных протестантов из Москвы в конце сороковых годов отчасти опиралось на обвинение их в прозелитизме. В последние годы правления Алексея в России постоянно проживало около восемнадцати тысяч протестантов, причем в Москве и ее окрестностях действовало пять протестантских церквей, и протестантское присутствие ощущалось сильнее всего именно в тех провинциях, где укоренилось старообрядчество, — в Прибалтике, Белоруссии и по волжским торговым путям.

Подобно первоначальному окружению Лютера, первые старообрядцы в основном происходили из суровой, но благочестивой области Северной Европы. При всем их антиинтеллектуализме многие среди первых старообрядцев (такие, как дьякон Федор и соловецкие монахи) были — подобно Лютеру — большими знатоками Священного Писания и отцов церкви. Они противопоставляли идеализированное раннее христианство недавнему созданию церковных иерархий, поносили упадок и заносчивость дальней средиземноморской цивилизации и стремились внести монашеское благочестие в будничную жизнь. Неронов, подобно Лютеру, был особенно осведомлен в посланиях апостола Павла, с которым его часто сравнивали современники.

Для превращения богословских протестов Аввакума и Неронова в социальное движение требовалась поддержка местных политических лидеров — как Лютеру требовалась поддержка немецких князей. Собственно говоря, аморфная, едва-едва начавшая расширяться империя Романовых была подвержена воздействию противоборствующих сил не менее, чем империя Карла V за сто лет до того. Если лютеранство оказалось более жизнеспособным, чем нероновианство, то потому лишь, что оно с меньшим количеством оговорок приняло институты светского государства. Однако это различие лишь способствует сопоставлению русской традиции раскола с радикальной «немагистерской» Реформацией — с традициями анабаптистов, гуттеритов и им подобных, чье влияние в любом случае было наиболее сильно в Центральной и Восточной Европе.

Своим неумолимым неприятием войны и raison d'etat, своей склонностью пользоваться обозначением «молитвенный дом», а не «освященная церковь» русские раскольники напоминают квакеров и другие радикальные протестантские секты. Своими апокалиптическими ожиданиями и крепко укорененным общинными традициями старообрядцы, освоившиеся у дальнего восточного предела христианского мира, были близки по духу некоторым сектантам-пионерам колониальной Америки на Дальнем Западе.

Традиция раскола в расширяющейся русской империи могла поглотить и другие религиозные меньшинства, поскольку новое светское государство порождало ощущение общности у преследуемых диссидентов. Одним из ранних и самых влиятельных защитников старой веры в Сибири был обратившийся в православие армянин, которого его прежнее несторианство предрасположило творить крестное знамение двумя пальцами, а не тремя. Нельзя исключить и возможности некоторого взаимодействия с еврейскими общинами. Год 1666, в котором фундаменталисты ожидали пришествия Антихриста, был также годом, когда Саббатай Цеви провозгласил себя давно ожидаемым еврейским Мессией. Прибегая к тем же пророческим цитатам и вычислениям, что и старообрядцы, а быть может, и под влиянием жены, уцелевшей в учиненную Хмельницким резню на Украине, Саббатай привлек сторонников больше, чем любой другой еврейский Мессия во времена Иисуса, — и особенно среди почти вырезанных еврейских общин Польши и России. Украинская иерархия, доминировавшая в новой русской Церкви, обличала евреев наряду со старообрядцами. Украинский священник написал первое значимое опровержение претензий Саббатая «Истинный Мессия» с позиции, указывавшей на то, что саббатианские идеи находили некоторый отклик и в православной среде. Поскольку сам Саббатай стал отступником, приняв ислам, а его движение было безоговорочно осуждено правоверными евреями, поглощение ересей другими верами выглядит скоре правилом, чем исключением. Саббатианские идеи оказали влияние на польскую мысль и, несомненно, должны были воздействовать на значительное число евреев, которые искали в Московии приюта и укрытия среди хаоса и массовых перемещений населения в середине XVII в.Между саббатианами и старообрядцами по меньшей мере существует поразительное сходство в их предчувствии апокалипсиса, в завороженности оккультными цифровыми выкладками, экстатическом ощущении своей избранности и полумазохистском принятии страданий.

Если у старообрядцев можно усмотреть некоторое родство с радикальным протестантизмом и саббатианским иудаизмом, то теократическая партия обладает любопытным сходством с контрреформаторским католицизмом. Хотя патриарх Филарет сначала был пленником в католической Польше, а затем ее дипломатическим врагом, он тем не менее воспринял немало католических идей — точно так же, как позднее Петр Великий много позаимствовал у своих шведских противников. Установив контроль центра над церковными изданиями и канонизацией святых, увеличивая бюрократический аппарат и юрисдикцию иерархии как крупнейшего землевладельца, Филарет следовал скорее католическим, чем русским прецедентам. То же во многом справедливо и относительно Морилы, чье противостояние католицизму носило чисто внешний и политический характер, а вот конфликт с протестантизмом был глубоко идеологическим.

Швед Де Роде, побывавший в Москве в начале пятидесятых годов, называет Вонифатьева, духовника царя и кандидата на патриарший престол, «кардиналом, только под другим именем» а австриец уподобляет Никона, избранного патриархом вместо Вонифатьева, самому Папе Римскому. Попытка Никона ввести в фразеологию строгую догматизацию приводит на память скорее Триденский собор, чем первые семь Вселенских Соборов. Многие взятые им за образец греческие тексты были получены из Венеции и Парижа с католическими наслоениями. Пристрастие Никона к театральности придворных и церковных церемоний, его тонко рассчитанные перезахоронения и канонизации, его распоряжение везти из Греции, кроме церковных книг, еще и античных авторов, его противостояние соборам и любым светским властям, покушавшимся на авторитет главы Церкви, — все это больше напоминает Римских Пап эпохи Возрождения, чем возвращение к византийской чистоте. Его программа строительства в красивых местностях и украшения новых монастырей, увенчавшаяся созданием Ново-Иерусалимского монастыря, до странного приводит на память Юлиана II и возведение собора св. Петра в Риме непосредственно перед великим расколом западного христианства.

Обороняя владычество духовенства от гражданской власти, Никон прибегал к традиционным византийским текстам. Но его реальная политика как патриарха выходила за установившуюся практику православной Церкви. Православный священнослужитель, сопровождавший патриарха Антиохийского в Россию в 1654–1655 гг., жаловался, что Никон, по сути, стал «величайшим деспотом, полностью подчинив себе… все духовные сословия и даже государственных мужей, облеченных властью». Никон, сетовал он, присвоил прерогативу царя назначать архимандритов важнейших монастырей России и увеличил число крепостных патриарха в два с половиной раза. Хотя Никон остерегался прямо утверждать главенство патриарха над царем, он время от времени доказывал, что духовная власть выше земной. В новом издании своего канонического закона в 1653 г. он цитирует «Константинов дар», подложный документ, который на исходе средневековья использовался для поддержки самых крайних папских притязаний. Хотя Никон никогда даже не намекал на учреждение русского папства, он заявлял, что свой авторитет московский патриархат обрел, как наследник римской исчезнувшей епархии, словно бы подразумевая, что некоторые претензии второй перешли к первому. Его квазипапский идеал открывается в описании явившегося ему в видении митрополита Петра, основателя московской иерархии, представшего перед ним в императорской короне, сидя на престоле с рукой на Священном Писании. В долгой неколебимой защите своей позиции в начале шестидесятых годов Никон категорически утверждал, что патриарх обладает своего рода папской непогрешимостью. «Первый архиерей во образе Христа, а митрополиты и архиепископы и епископы во образе учеников и апостолов, "и рабу на господне седалище дерзати не достоит"».

И последнее указание на католические тенденции Никона заключено в его иностранной политике. Если фундаменталисты особенно ненавидели Рим и поляков, Никон, видимо, больше опасался протестантизма и шведов. Он возражал против войны с Польшей в 1653 г. и перекрещения католиков. Некоторые его сотрудники в исправлении книг были в прошлом униатами из Белоруссии и Украины, и решение собора 1667 г. утвердить отмену Никоном постановления 1620 г., требовавшего перекрещения для католиков, было одной из многих уступок этим священнослужителям не из Великороссии. Никон сопоставлял положение в России с тем, которое «латинские ереси» породили на Западе, скорбя, что «и мы (священнослужители. — Дж. Б.) до тех дней дожили, что уже воюем, яко и мирские человецы». А Никиту Одоевского, главного автора «Уложения» 1649 г. и ведущего апологета подчинения церкви государству, он называл «новым Лютером».

Путаница с вероисповеданиями, а также многочисленные иронические превратности эпохи отлично иллюстрирует тот факт, что главным соратником этого «нового Лютера» при осуждении Никона был Лигарид, бывший агент Ватикана в облачении православного митрополита. И в том, что этот былой грекофил из далекой Газы кончил тем, что уничтожил никоновское греческое возрождение и выступил в роли защитника москвитянской традиции, есть своя закономерность. Лигарид использовал иконостас, сугубо русскую реалию, для противопоставления твердо Установленного иерархического порядка — никоновской идее гармоничного Равенства между светской и церковной властью. Признать патриарха хоть в чем-то равным царю, предостерегал Лигарид, было бы равносильно тому, чтобы поместить в центр чина две иконы — туда, где по традиции находится лишь один «Христос на престоле»: человек «не может служить двум господам», как нельзя и молиться на две иконы.

В отличие от Лигарида и Никон, и Аввакум значительную часть жизни посвятили такой молитве и были постоянны в своей верности. Оба были истинными москвитянами и по натуре и по воспитанию: «…аше и не учек словом, но не разумом; не учен диалектики и риторики и философии, а разум Христов в себе имам». Иными словами, было бы неверно кончить рассмотрение их противостояния на какой-либо аналогии с Западом. Конфликт Никона и Аввакума был вовсе не богословским спором, но смертельной схваткой между двумя мощными первопроходцами в мире единой истины. Только после того, как они уничтожили друг друга, Россия стала безопасным местом для лигаридовской доктрины служения государству и многих непостоянных истин.

Идея, что в любом споре может быть только одна истина, восходила к Византии; Никон и Аввакум оба видели себя защитником ее апостолического наследия и от иноземных извращений, и от попрания изнутри. И тот, и другой тщился внедрить эту истину в русское общество силой своей собственной пророческой личности. И тот, и другой претерпел страшные физические мучения и провел последние годы в заточении. И тот, и другой был аскетически равнодушен к буржуазным добродетелям чистоты и умеренности. Ни тот, ни другой ни разу не побывал за пределами России.

Подлинное сходство этих двух московских пророков становится особенно поразительным в годы их испытаний и ссылок. Оба видели в себе страдающего служителя Бога. Оба черпали подкрепление своим убеждениям в видениях. Оба продолжали искать оправдание в истории, ратуя перед царем и другими властями за восстановление Истинной Церкви, вместо того чтобы вести споры с новой иерархией. Оба пытались доказать правоту и святость своего дела главным образом поступками, а не словами. Оба, когда им был закрыт доступ к источникам власти, пытались возвысить свое значение чудесными исцелениями смиренных верующих, которые добирались в отдаленные места их ссылок.

Из них двоих Аввакум более известен потомкам благодаря потрясающей автобиографии, которую он написал в первые годы ссылки. Старинный стиль житий святых в ней полностью приспособлен к живому разговорному языку эпохи, а московская идеология проповеди преображается в глубоко личное исповедание веры. Названный в честь библейского пророка Аввакума, чье имя в переводе означает «борец сильный», Аввакум отвечает на гонения как истинный пророк, прося помощи у Бога, а не пощады у людей. Даже когда в Сибири местный воевода бьет его кнутом. «А я говорю: «господи Исусе Христе, сыне божий, помогай мне!» Да то ж, да то ж беспрестанно говорю. Так горько ему, что не говорю: "пощади!"».

Без устали понося «новолюбцев», которые «истины отпали», Аввакум предпочитает не говорить об истине, но доказывать ее делом: «а что сделаю я, то людям и сказываю… В день века вси жо там познают содеянная мною — или благая или злая».

Во многих отношениях Аввакум представляет собой кульминационное воплощение москвитянской идеологии — страстный пророк, стремящийся заполнить свою жизнь «подвигами благочестия». В нем соединены самоуничижение и фанатизм ранней русской духовности. Его полемический стиль так же сочен и нетерпим, как у Ивана IV, но проповедь его консервативна, а советы сострадательны. Он убеждает людей просто хранить старую веру, радостно в подражание Христу принимать страдания, а не пускать в ход меч, как учит «Татарской бог Магмет», или «огнем жечь и на виселицах вешать», подобно новому безверному государству. Его собственное мученичество придало всему им написанному особую авторитетность, и среди русских религиозных диссидентов полуманихейское мировоззрение Аввакума сохраняло вес еще очень долго.

Себя Аввакум называл не старообрядцем, но правоверным, утверждая в своем неприятии никоновской поправки Символа веры: «Лучше бы им в Символе веры не глаголати господа, виновнаго имени, а нежели истиннаго отсекати, в нем же существо божие содержится».

Аввакум помещает свет первым среди «сущих имен Бога» и видит в христианстве «первый свет истины», теперь затемненный западной ересью. Проповедуя самосожжение, он приходит к дуалистическому разделению души и тела. «Сожегше своя телеса, душа же в руце божии предаша», — писал он одному будущему мученику. А незадолго до того, как сожгли его самого, он доходит почти до мазохизма: «…таки размахав, да и в пламя! Навось, диявол, еже мое тело, до души моей дела тебе нет!»Дьякон Федор, более ученый соузник протопопа, порицал Аввакума за еретичество, но, как бы то ни было, фанатизм и дуализм протопопа Аввакума оказали большое влияние на традиции русского религиозного раскола.

От Никона также осталось хвалебное жизнеописание в стиле житий святых, созданное в XVII в. одним из его последователей. И он тоже предстает сугубо москвитянской фигурой. Голландец, побывавший у него в Ново-Иерусалимском монастыре в 1662 г., видел в его личной библиотеке только церковнославянские и русские книги. Всюду, где бы ни жил Никон, у него всегда имелись особые скиты, где он мог уединиться от мира для благочестивых размышлений. Подобно Аввакуму, он Умерщвлял плоть тяжелым физическим трудом. В дни своей последней монастырской ссылки он соорудил для себя убежище для уединения на островке, который сложил в озере из валунов, сам перекатывая их по дну. Он обожал колокола, и по его распоряжению в Ново-Иерусалимском монастыре их отливали в большом количестве, украшая мистическими надписями. Чуть ли не единственный вопрос, который он задал своему голландскому гостю о мире за пределами России, касался величины колоколов в Амстердаме и сплавов для их отливки. Никон был против новых-икон, как и Аввакум, и ему в видениях являлся Христос совершенно таким, каким изображен на иконах. В последние годы жизни Никона ему приписывалось даже больше чудесных исцелений, чем Аввакуму, — 132 за три года.

Разумеется, Никон был отвергнут новой Церковью не столь категорично, как Аввакум. В отличие от мученической смерти протопопа в огне, низвергнутый патриарх тихо скончался в 1681 г. на пути в Москву, полупрощенный двором. Тем не менее Никон, как и Аввакум, пользовался языком библейских пророков, обличая главного автора решений Церковного Собора как предтечу Антихриста. В новом «Вавилонском пленении» русской Церкви, подчиненной государственной власти, он усматривал иго хуже монгольского. Автор памфлета 1664 г. в его поддержку делил мир на тех, кто поет хвалу святому патриарху, и тех, кто служит в полчищах Антихриста.

Бунтари против нового светского государства видели в Никоне не меньше, чем в Аввакуме, потенциального избавителя, защитника более древнего и лучшего образа жизни. Точно так же, как мятежные стрельцы десятилетия спустя прославляли отверженных старообрядцев, так казацкие атаманы во время восстания Стеньки Разина в 1670–1671 гг. прославляли отверженного патриарха как возможного избавителя от правления воевод.

Сходство между этими двумя фигурами лишний раз напоминает о том, что суть раскола в христианской России отнюдь не сводилась к формальному разделению сторонников и противников никоновских реформ. Подлинный раскол заключался в расхождении между москвитянским идеалом органичной религиозной цивилизации, который лелеяли и Аввакум, и Никон, с реальным положением вещей после 1667 г., равно неприемлемым для них обоих, когда церковь превратилась в подчиненный институт светского государства.

Среди всех этих религиозных конфликтов в России — как и прежде на Западе — в главном проигрыше оказалась жизнестойкость еще сохранившейся преданности христианству. Две главные силы внутри Церкви тратили свое время и энергию на взаимную дискредитацию и на борьбу друг с другом, а не со светскими силами, подкапывающимися под них обеих. После 1667 г. русская Церковь была склонна заимствовать скорее светские, нежели духовные идеи обеих старых позиций. Официальная Церковь не стала ни общиной проповедников, как хотели фундаменталисты, ни самоуправляющимся священным институтом, как желали теократы. От фундаменталистов современная Россия унаследовала не столько исступленное благочестие, сколько фанатичную ксенофобию, а от теократов не столько христианское правление, сколько церковную дисциплину.

Этот идеологический процесс против модернизации оставил тлетворное наследие — ксенофобию. Внутренний раскол следом за вакханалией насилия неизгладимо запечатлел в народном воображении антисемитизм, заложенный в москвитянской идеологии. Старообрядцы обвиняли Никона в том, что он разрешил евреям переводить священные книги, а никониане обвиняли старообрядцев в том, что они позволяли евреям вести богослужение. Обе стороны считали собор 1666–1667 гг. «еврейским сборищем», а в официальном постановлении собор обвинял своих противников в том, что они стали жертвами «лживых еврейских словес». Везде ходили слухи, что государственная власть отдана «проклятым еврейским правителям», а царь вступил в тлетворный «западный» брак, одурманенный любовными зельями врачей-евреев. Антикатолицизм если и не усилился, то получил более широкое распространение, чем в «Смутное время». Историк православия указывает, что до шестидесятых годов XVII столетия простой народ мог отличить униатство от православия только по названию. А с этих пор смутная враждебность к Римскому Папе и «латинянам» распространилась и на униатскую церковь как орудие «хитрой политики бывшей польской республики».

Определить, на ком лежала ответственность за раскол восточной Христовой Церкви, было бы не легче, чем установить, на ком лежала ответственность за распятие ее основателя. И в том, и в другом случаях политическая арена осталась в непосредственном будущем за государственными деятелями — за «великими» Петром и Екатериной и за Цезарем «Августом». Тем не менее «третьему Риму» предстояло терпеть от раскольников почти столько же, как первому Риму — от первых христиан.

Год 1667-й, положивший формальный конец религиозным разногласиям, увидел зарождение двух мощных движений общественного протеста против нового порядка. На Севере соловецкие монахи и купцы начали активное сопротивление царским войскам, которое в дальнейшем вдохновляло старообрядческие общины, вскоре возникшие на окраинах России. Тогда же Стенька Разин (дважды совершивший паломничество на Соловки) поднял крестьянское восстание под руководством казаков, положившее начало анархистским крестьянским бунтам нового типа. Последующая история России во многих отношениях была историей двух России: России преимущественно прибалтийской немецкой знати и преимущественно белорусского и малороссийского духовенства, которые управляли империей Романовых; и России простых крестьян, купцов и проповедников, у которых она черпала свою силу.

Уход первых фундаменталистов и теократов с исторической сцены на исходе XVII в. был очень эффектным. Даже после того, как обе позиции потерпели поражение и Аввакум с Никоном были мертвы, и тот, и другой лагерь сумели в последний раз засвидетельствовать верность старым идеалам, вынести заключительный впечатляющий вотум недоверия новому порядку.

Протест фундаменталистов выразился в общинном уходе от мира. После Церковного Собора нижегородские крестьяне в том же 1667 г. начали бросать полевые работы и одеваться во все белое, чтобы в ночных молитвенных бдениях ожидать приближающийся конец. Дальше на север по Волге заскорузлый от грязи Василий Волосатый завоевывал интерес своей программой уничтожить все книги и покаянно поститься до смерти. Другие проповедовали, что царство Антихриста уже началось в 1666 г. или что конец света настанет в 1674-м или 1691 г. (то есть на 1666-й год после нисхождения Христа в Ад). Смерть царя Алексея в 1676 г., буквально через несколько дней после взятия Соловецкого монастыря, опоры фундаменталистов, была воспринята как знак Божьего гнева и обещание Бога очень скоро подтвердить правоту защитников старой веры.

Некоторые стремились предвосхитить очистительное пламя Судного дня и сжигали себя, другие уходили в глухие леса и создавали там новые пуританские общины. Возникновение этих общин позволило старообрядческой традиции дожить до современности, однако их активная деятельность относится больше к XVIII в., чем к XVII. В заключительные годы XVII столетия преобладали более негативные формы протеста против нового порядка, достигшие кульминации в движении за отказ от всякой мирской речи, кроме повторения слова «нет», — знаменитая «нетовщина» ярославского крестьянина по имени Косьма Андреев.

Всего в нескольких верстах от того места, где Косьма пытался наложить вето на современный мир, тогда же был воздвигнут последний великий памятник соперничающему теократическому протесту против светского государства — новый кремль Ростова Великого. Построенный митрополитом Ионой Сысоевичем в семидесятых — восьмидесятых годах XVII в. в сознательном стремлении продолжить дело его друга Никона, ростовский кремль остается одним из самых великолепных архитектурных ансамблей во всей России. Величавая симметрия и относительная простота его кирпичных и каменных строений знаменуют непосредственное усилие сохранить никоновский стиль в архитектуре — и сокрушительный безмолвный упрек затейливой претенциозности новой государственной архитектуры. Едва ли можно найти более разительную противоположность этому массивному, но белому и строгому церковному ансамблю, чем кричащие краски и беспорядочность новых архитектурных ансамблей, которые в те же годы строил из- дерева царь Алексей, — дворец в Коломенском и здание Посольского приказа в Московском Кремле.

Однако — и это еще важнее — церковное строительство в Ростове Великом являло собой плод усилий оправдать теократические идеи Никона тем, что подчеркивало величие духовного сословия и его главенство над мирянами. Сысоевич заимствовал много идей и технических приемов, которые использовал в своей строительной программе Никон. Подобно новым монастырям Никона, ансамбль храмов и церковных зданий в Ростове был построен в красивейшем месте на берегу озера и обеспечен постоянным доходом. Как Никон в своих монастырях, Сысоевич учредил своего рода теократическое управление городком Ростовом, над которым и в наши дни все еще господствует кремль. Как и Никон, Сысоевич, еще подвизаясь в Новгородской епархии, настаивал на необходимости дисциплины и порядка. Однажды он зашел настолько далеко, что принародно заявил о праве евреев распять Христа за его бунт. Старообрядцы объявили это одним из самых возмутительных кощунств новой Церкви, несмотря на то что Сысоевич был сурово наказан.

Кремль Сысоевича в Ростове был резиденцией митрополита, владычествовавшего над богатой и влиятельной Ярославско-Костромской областью Верхней Волги, где были построены наиболее великолепные церкви того века. Искусные фрески семидесятых — восьмидесятых годов, заполнявшие все своды, все уголки новых церквей этой епархии, знаменуют последнее усилие Московии создать всеобъемлющую иероглифическую энциклопедию веры. Однако вторжение мирских тем — жатва, женщины, глядящиеся в зеркало, обнаженная, которую соблазняет дьявол, — разрушали духовность этих огромных новых композиций. В Ярославле и Ростове, как и повсюду в России конца XVII столетия, заимствованные у Запада сцены страстей Христовых и Распятия начали вытеснять более возвышенные образы Преображения и Воскресения, которые традиционно доминировали в восточной иконографии Спасителя. Христос в центре новых иконостасов ярославских соборов уже словно не чувствует себя удобно на Своем престоле. Уже не оставалось святилища, не оставалось места для присутствия Бога на земле за иконостасами старообрядческих храмов, которые строились неподалеку в волжских лесах. Однако еще оставалась надежда, что присутствие Бога удастся сохранить в пределах величавого кремля митрополита Ростовского, и возникала легенда, что надо сначала увидеть Ростов Великий, а уже потом умереть.

Над стенами ростовского кремля величественно возносили к небу главы многочисленные церкви. Внутри классические колонны обрамляли проход к царским вратам, а седалище, похожее на трон, обеспечивало митрополиту подобающе почетное место в никоновском духе. Под сводами Храма Спаса на Сенях, личной церкви митрополита, несомненно, звучало изумительное пение, о чем свидетельствует его несравненная акустика и клиросы, обширностью почти не уступающие нефу. Его колокола и по сей день принадлежат к самым звучным в России. В полном соответствии и с ксенофобией, и с любовью Древней Московии к красочной живописи, на монументальной фреске Страшного суда, занимающей всю западную стену, в толпе обреченных на вечные муки изображены (случай беспрецедентный) три ряда иноземцев.

Однако история вскоре приняла сторону не этого грандиозного памятника Московии, а сторону чужеземцев на его фресках. В год смерти митрополита Ионы (1691), молодой царь Петр положил начало унижению Ростова Великого, произведя первую из многих конфискаций части его богатейших запасов серебряной утвари. Затем Петр завершил процесс подчинения Церкви, упразднив патриаршество и учредив для управления ею контролируемый государством Синод. «Великим государям» из священнослужителей вроде Филарета с Никоном, равно как и религиозным твердыням типа Ростова Великого, не стало места в мире Петра Великого, Екатерины Великой и… Великой Октябрьской революции.

 

2. ПОВОРОТ К ЗАПАДУ

Крах фундаменталистов и теократов означал конец любых серьезных попыток сохранить цивилизацию, полностью отличную от западной. Религиозная идеология Московии была отвергнута, как несовместимая с современным государственным устройством, и жесткие преграды на пути западного влияния, которые стремились укрепить Никон и Аввакум, были после 1667 г. в основном устранены.

Пока еще было неясно, в какой степени и какое именно западное влияние окажется преобладающим в новой нескладной империи. Лишь постепенно и прихотливо сумела Россия создать творческую культуру и административную систему, гармонировавшие с культурой и государственными системами остальной Европы. Прославленные реформы Петра Великого указали путь в будущее. Однако новые религиозные искания, предшествовавшие этим реформам, и причудливые формы сопротивления им указывают, что торжество секулярной модернизации было отнюдь не полным.

Новые религиозные ответы

Последняя четверть XVII в. в России — от смерти Алексея и до того, как Петр Великий получил реальную власть, — была своего рода междуцарствием. Продолжающееся движение в сторону западных обычаев драматически проявилось в освобождении женщин от теремного заточения во время регентства Софьи, дочери Алексея, которая стала первой официальной правительницей России. Деятельность ее главного министра В.В. Голицына явилась важным звеном между западничеством Алексея и западничеством Петра Великого. Голицын способствовал реорганизации военного ведомства, отмене давно устаревшего местничества и смягчению многих из самых жестоких форм дознания и наказания.

Однако Голицын более преуспел в отмене старого, чем в замене его на что-то другое. В конце концов его отвергли и сослали — как большинство других новаторов той эпохи. Россия еще не желала безоговорочно принять иной образ жизни. Непрерывный поиск новых ответов был сосредоточен в Москве, разросшейся деревянной столице, где были представлены все взгляды — от ксенофобии и фундаментализма Стрелецкой слободы до чужеземной сноровистости и практицизма обитателей Немецкой слободы. Многие свои идеи и вкусы юный Петр Великий приобрел, проводя в беззаботном отрочестве значительную часть времени в этом московском западном анклаве. Однако необходимость подавлять религиозно окрашенные восстания против новшеств — Разина, соловецкое и стрелецкое, — естественно, толкала озабоченную правящую элиту искать собственные религиозные ответы — действенную альтернативу религии старой Московии. Хотя, казалось бы, после 1667 г. правящей элите было негде найти путеводную звезду, кроме как на Западе, она все еще искала религиозные ответы — решения прежнего толка в этом новом источнике мудрости.

Последние годы столетия Москва отдала рассмотрению четырех религиозных ответов, причем все они предлагались извне. Только отвергнув эти последние попытки найти религиозные ответы на свои проблемы, Россия в лице Петра Великого обратилась к Западу за светскими и политическими решениями.

Каждый из четырех религиозных ответов, предложенных Москве, представлял собой попытку освоить реальность раскола и необратимости перемен в России. Ни один из них не был предложен великороссом, проникнутым москвитянской идеологией, такими, какими были Никон и Аввакум. Два ответа — латинизаторов и грекофилов — представляли собой фракционные движения новых элементов в Русской Православной Церкви, стремившихся найти для нее прочную новую основу. Два других, более радикальных предложения — прямо перейти в католичество или в протестантские секты — исходили от явившихся в Москву с Запада одиноких проповедников. Такое изобилие противоречивых решений вопроса показывает, в какие смятение и неуверенность вверг раскол русское христианство.

Решения, связанные с грекофилами и латинизаторами, возникли из-за запоздалого признания внутри русской Церкви того, что ей необходимо создать упорядоченную систему образования. Защитники-проповедники москвитянской идеологии такой потребности не испытывали. И Никон, и Аввакум равно не придавали систематическому образованию духовенства ни малейшего значения, хотя оба рекомендовали тщательное изучение священных книг, получивших их одобрение. Вопрос, разделивший Церковь изнутри после 1667 г., сводился попросту к тому, латинский или греческий язык, латинская или греческая культура должны преобладать в системе образования новой церковной иерархии, говорящей на нескольких языках.

Постоянный приток в Россию украинских и белорусских священнослужителей и ссылка грекофила Никона первоначально обеспечили партии латинизаторов заметное преимущество. В шестидесятых годах Полоцкий учредил в Москве частную школу для приобщения слуг государства к латинской культуре, и один из первых учеников Полоцкого, Сильвестр Медведев, в семидесятых годах стал ревностным защитником латинизации. Он был поездившим по свету дипломатом, способствовал заключению мирного договора с Польшей в 1667 г. и в монахи постригся только в 1674-м. В 1667 г. на него в Москве были возложены новые важные обязанности — главного справщика Печатного двора и настоятеля Заиконоспасского монастыря, который стал центром все расширявшейся программы латинского образования в столице. В 1685 г. Медведев подал прошение правительнице Софье (тоже учившейся у Полоцкого) о разрешении превратить свою школу в полуофициальную академию.

Усилия Медведева повысить свой и без того высокий авторитет сделали его уязвимым для свирепых интриг, характерных для Москвы той эпохи потрясения основ и всеобщей подозрительности. Он столкнулся примерно с таким же сопротивлением, как прежде Никон, но Медведеву для проведения своих реформ не хватало силы характера, патриаршей власти и опоры в византийских прецедентах. Вскоре он подвергся нападкам соперничающей фракции, которую поддерживал патриарх Иоахим, а также соперничающей греческой школы при Печатном дворе.

Грекофильская партия обрела новые силы, когда в 1685 г. в Москву из Константинополя приехали братья Лихуды, два образованных, много путешествовавших грека. Они подорвали положение Медведева нападками по вопросам доктрины и оттягали под свою греческую школу каменное здание, предназначавшееся для латинской академии Медведева. Стремительно лишившийся своих постов Медведев вскоре был арестован по обвинению в измене и после двух лет пыток и мук тюремного заключения сожжен за ересь в 1691 г. Но, как и противоборство Никона с Аввакумом, столкновение Медведева и братьев Лихудов завершилось скорее взаимным поражением, а не победой одной из сторон. Лихуды сами незамедлительно навлекли на себя подозрение, как интриганы-иностранцы, и в начале девяностых годов их влияние резко упало.

Однако за малопривлекательными частностями этого столкновения скрывались два очень важных фактора с далеко идущими последствиями для русской культуры. Каждая сторона была права в одном из них: латинизаторы — в том, что касалось основного языка и стиля богословского образования и диспутов, грекофилы — в фундаментальных вопросах догмы.

Латинский уклон в богословском образовании знаменовал окончательную победу нового духовенства над традиционным грекоориентированным монастырским укладом Московии. С этих пор русское богословское образование — почти единственная форма образования в России XVIII в. — стало куда более западным по своему содержанию. Латынь навсегда заменила греческий как главный язык филосовских и научных дискуссий; и благодаря своей Церкви Россия стала намного терпимее к светскому образованию и схоластическому богословию, чем допустили бы грекофилы, свято соблюдавшие заветы отцов церкви. Не случайно, что на переломе веков западные богословы разразились настоящим потоком ученых трактатов о русской Церкви, а подавляющее большинство важных богословских трудов и проповедей внутри русской Церкви в этот период принадлежали русским священнослужителям, получившим образование в богословских академиях Западной Европы, языком которых была латынь.

Возобладание греков в вопросах догмы во многих отношениях было гораздо удивительнее победы латинизаторов в вопросах формы. Схоластическое богословие католицизма всегда привлекало тех, кто искал логического порядка и синтеза. Больше того, с точки зрения доктрин католицизм был гораздо ближе православию, чем протестантство. Ряд католических положений был в целом подтвержден православной Церковью на Вифлеемском синоде в 1672 г., а другие были втихомолку приняты русской Церковью после 1667 г. без какого-либо ощущения противоречия или предательства. Католическое определение Непорочного Зачатия Пресвятой Девой Марией было широко воспринято. Руководители новой Церкви даже предложили ввести в русский Символ веры давно запрещенную латинскую формулу исхождения Святого Духа, а также сделать главу русской Церкви папой и возвысить четырех ее митрополитов в патриаршее достоинство. Однако латинизаторы больно споткнулись на решающем вопросе о евхаристии, или причащении.

За словно бы чисто формальными спорами об этом таинстве, этом действе-напоминании о Тайной вечере, крылся куда более глубокий вопрос об отношениях человека с Богом в меняющемся мире. Характер присутствия Бога в хлебе и вине крайне смущал западных реформаторов, которые в большинстве сохранили этот обряд, изменив его форму или перетолковав его суть. Гуситы стремились превратить «общую службу» (буквальный перевод слова «литургия») в истинно общую, сделав оба Святые дара равно доступными для всех. Лютер, пытаясь примирить подлинность присутствия Христа и отсутствие фактического пресуществления в хлебе и вине, говорил не о пресуществлении, но о единосущности. Римский догмат евхаристии был точно сформулирован только тогда, когда возникла необходимость противостоять различным толкованиям этого таинства реформаторами. Этот догмат гласил: 1) Христос присутствует в таинстве реально, а не просто символически; 2) полное изменение сути даров (пресуществление) происходит в тот момент, когда священник повторяет слова Иисуса на Тайной вечере: «сие есть тело мое… сия есть кровь моя»; и 3) неизменными остаются чисто «несущественные» свойства вина и хлеба.

На протяжении XVII столетия православная Церковь тоже ощущала вызов, брошенный реформаторами, и приняла католический термин «пресуществление» как «единственно возможное слово для отрицания протестантской ереси и одновременно утверждения православной веры». Русская церковная иерархия, особенно опасавшаяся раскольничьих ересей, играла ведущую роль в общем ужесточении догматических позиций и все большем использовании диалектического метода и схоластической казуистики для их формулирования. Католические, а особенно иезуитские приемы и богословская терминология легко просматриваются в двух незначительных попытках православной Церкви восточных славян обеспечить свою паству систематизированным катехизисом — в «Катехизисе» Могилы 1640 г. и катехизисе 1670 г. Симеона Полоцкого «Венец кафолической веры». Таким образом, Медведев всего лишь продолжал традицию, начало которой положил его учитель Полоцкий, когда рассуждал о пресуществлении и повторял другие положения католического учения о евхаристии в своем длинном догматическом диалоге «Хлеб Жизни» и втором, более полемическом труде «Манна Хлеба Жизни».

Изложение Медведевым католической позиции оскорбляло русское православие в двух важных отношениях. В первую очередь, различение несущественных и существенных свойств вина и хлеба терминологически вносило казуистику в то, что православие считало Святым таинством, свершавшимся за закрытыми дверями алтаря во время третьей, наиболее священной части православной обедни, называющейся «литургией верных». Кроме того, оно указывало точный момент, когда Бог нисходит к человеку через пресуществление Святых даров.

Именно второе навлекло на Медведева нападки, а затем и анафему, так как имело непосредственное отношение к первопричине раскола между Церквами — к отказу восточной принять западную версию Никейского Символа веры, согласно которому Святой Дух исходит от Отца и Сына. Некое внушающее благоговейный ужас, исполненное тайны главенство внутри единосущей Святой Троицы на Востоке отводилось Отцу, а позиция Медведева словно бы вновь ставила под сомнение это главенство. В той мере, в какой вообще можно определить точный миг, с какого Бог пресуществляет себя в хлебе и вине, миг этот, настаивали критики Медведева, наступает после молитвы священника о нисхождении в Святые дары Духа Святого, следом за повторением слов Христа.

Иными словами, чудо присутствия Бога в Святых дарах обеспечивалось не тем, что священник повторял жертвенные слова Христа, но общей молитвой верующих, просящих Бога о нисхождении Его Духа Святого.

Стало быть, за всей корыстью интриги, завершившейся трагедией Медведева, крылось нежелание русской Церкви полностью принять четко сформулированные догматы католицизма в послереформационную эпоху, сколько бы формулировок и методов обучения ее иерархи ни заимствовали у католиков. Русская Церковь демонстрировала упрямую решимость вновь утвердить уникальность своих догматов даже в то самое время, когда она утрачивала былую независимость от государства и отвергала свою прежнюю ориентацию на греческую культуру.

В одном «латинизаторы и грекофилы сходились — в своей оппозиции западным церквам. Медведев обрушивался на еретические идеи, которые обнаруживал у московских справщиков переводных книг, а братья Лихуды написали несколько трактатов против католиков, лютеран и кальвинистов.

Так они способствовали укреплению ксенофобии русской Церкви, и на исходе века этой ксенофобии были принесены в жертву двое иностранцев: Квирин Кульман и Юрий Крыжанич. Оба приехали в Москву из западных славянских земель, возлагая большие надежды на роль, которую Россия могла бы сыграть в религиозном возрождении Европы. Каждый был пророком, не признанным в своем отечестве, обоих отвергла и Россия. С чисто западной точки зрения они являют собой всего лишь интересные дальние отголоски: Реформации, с одной стороны, и Контрреформации — с другой. Однако в России они стали предвестниками важнейших новых идей и направлений. Оба показывают, до какой степени корни «чисто русских» движений и идей можно проследить до их западного или хотя бы нерусского происхождения.

Хорватский священник-католик Юрий Крыжанич впервые приехал в Россию вместе с польской дипломатической миссией в 1647 г., а затем вернулся в 1659 г. под видом украинского беженца. На протяжении своего второго пребывания в России, длившегося целых два десятилетия, Крыжанич ратовал одновременно за одну старую и одну новую идею. Старой была идея обращения России в католичество; новой была идея развития России как центра новообъединенного славянства. Только такое объединение могло, по убеждению Крыжанича, противостоять возрастающей силе немцев-протестантов, с одной стороны, и неверных турок — с другой. Мечту о том, чтобы Россия, а не Польша стала оплотом католических надежд в Восточной Европе, некоторые круги в Ватикане началй лелеять еще в период могущества Московского государства при Иванах 111 и IV. Идея эта была особенно популярна у хорватских католиков, которые принимали участие в поддержанном Ватиканом Иллирийском движении и чье стратегическое воображение могло увлечься идеалом славянского единства, который уже был выдвинут в 1601 г. итальянским патером Мавро Орбини в его «II regno de gli Slavi, hoggi corrot-tamente detti Scliiavoni» — первой когда-либо написанной всеобщей истории славянских народов. Официальное признание династии Романовых Священной Римской империей в 1654 г. расчистило путь для возобновления тесных связей с Россией и отправления туда посольств, которые обычно включали католических священнослужителей.

Особый интерес к России проявляла ватиканская Конгрегация пропаганды веры, основанная в 1622 г. главным образом для того, чтобы завязывать связи с восточными христианами. Конгрегация была полезным орудием для утверждения влияния католичества внутри России, так как она, в отличие от Общества Иисуса, не ассоциировалась с польской агрессией. Однако Конгрегации не хватало полувоенной организации иезуитов, и она не могла осуществлять контроль над теми, кто отправлялся в Россию от ее имени. Лигарид, например, получил образование благодаря Конгрегации и более или менее сотрудничал с ней, но поспешил с ней порвать, едва начал пролагать себе дорогу в мире православия. Крыжанич, напротив, видимо, оставался рьяным католиком на протяжении своего гораздо более длительного пребывания в России. Поскольку многие документы не сохранились, определить размах его миссионерской деятельности там невозможно. Однако несомненно, что вскоре после своего второго приезда в Россию он стал библиотекарем и составителем каталога в Кремле и отказался содействовать образованию новой Церкви, подчиненной государству. Вероятно, по этой причине в начале 1661 г. его выслали в Сибирь, в далекий Тобольск, где он и оставался до смерти Алексея. Во время своей ссылки Крыжанич написал несколько весьма содержательных и глубоких сочинений о допетровской России и вернулся в Москву только в 1677 г. в результате безуспешной попытки заручиться поддержкой нового царя.

Из многочисленных его трудов на разные темы, написанных на странной смеси хорватского, латыни и русского, наиболее интересна «Политика, или Беседы о власти» — апологетика абсолютной монархии, опирающаяся в основном на античные и возрожденческие авторитеты. Хотя Крыжанич и был первым писателем в России, широко цитировавшим Маккиавелли, его доводы в основе своей моралистичны. Монарх получает власть от Бога, создавшего законы природы для всего сущего. Русский народ, все еще суеверный и не склонный к умеренности, особенно нуждается в сильной монархии. Вся Восточная Европа, в свою очередь, зависит от главенства России. Украине следует прекратить свои политические интриги и подчиниться России. Русский монарх не должен допускать, чтобы его власть ослаблялась как подобием польского аристократического сейма, так и немецкими купцами, которые в его царстве — «гнусная саранча, каковая пожирает все земные плоды». Россия обладает бесспорным преимуществом для утверждения абсолютной власти, поскольку два классических источника дворцовых интриг (женщины и родовая знать) в Московии никакого существенного влияния не имеют.

Однако для того, чтобы осуществить предназначенную ей судьбу, России следовало избавиться от многих своих мифов, от подчиненности грекам в богословии и немцам — в практических делах. Идею, что Киевская Русь своим политическим устройством была обязана варяжским князьям, Крыжанич отбросил на сто с лишним лет раньше, чем русские историки начали подвергать сомнению ведущую роль варягов в ранней русской истории. Отбросил Крыжанич и миф о получении русскими царями самодержавной власти от Пруса, и антикатолическую идею третьего Рима. Политические выкладки Крыжанича были расцвечены подробными сведениями о языке, истории, экономике и географии России. В целом его многочисленные сочинения утверждали, что перед русской нацией открывается великое будущее. Однако для его осуществления России необходимо было объединить угнетенных славян, принять католическую веру и нести свою миссию в языческие земли на востоке и юге.

Крыжанич предвосхитил ряд различных направлений в современной русской мысли. Он один из первых назвал просвещенный абсолютизм лучшим в моральном смысле средством для цивилизации Восточной Европы. И небезынтересно заметить, что статус и интеллектуальное влияние католических священнослужителей в России достигали своего пика именно в те периоды, когда престол занимали деспоты-реформаторы: Петр I, Екатерина II и Александр I. Даже с Крыжаничем при Алексее, несмотря на ссылку, обошлись гораздо мягче, чем с большинством религиозных диссидентов. Формально его ни к чему не принуждали, и официально в Тобольск его отправили, «чтобы быть ему там у государевых дел». Ему назначили содержание, предоставили свободу писать и большую часть времени посвящать тому, что вполне могло быть поручено ему центральным правительством, — сбору материала по истории и географии Сибири, а также обличению раскольников.

Однако особая важность Крыжанича заключается в том, что он явился предшественником двух резко контрастирующих интеллектуальных течений, которые с гораздо большей силой дали о себе знать в XIX в.: католического прозелитизма и воинствующего панславизма. Судьба, которая постигла Крыжанича после его последнего печального расставания с Россией, достойна дани уважения от представителей обоих течений — и достаточно героична для романтического темперамента XIX в. Крыжанич остался на славянском Востоке, странствовал по Польше, постригся в монахи и в конце концов скончался у стен Вены в 1683 г., где войска Яна Собеского отразили последний большой поход турок против европейского христианства.

Если Россия на исходе XVII в. отвергала провидцев Контрреформации, крайним проповедникам Реформации приходилось там не лучше. Если Крыжанич добивался, чтобы Россия обновила для Европы стратегические надежды возрожденного католицизма, то Квирин Кульман попытался осуществить через «неведомый северный народ» угасающие мессианские упования радикальной Реформации. Кульман родился в Силезии, сердце европейского мистицизма, области, лежащей на неопределенной границе между славянским и германским мирами. Его мать была полькой, отец немцем. Город, в котором он рос, носит два имени — Вроцлав и Бреслау, а его собственная необычная жизнь была поровну разделена между Востоком и Западом.

Он учился в Бреслау и Иене, но был сосредоточен главным образом на собственных поисках религиозного просветления. Он излагал свои идеи в мистических стихах, через ту опирающуюся на гипнотические повторения «алхимию речи», которая столь характерна для немецкого барокко. Происходя из области Европы, особенно опустошенной Тридцатилетней войной, он старался содействовать «охлаждению» страстей, видя в собственной фамилии указание на то, что Бог для этого Verkuhlung избрал именно его. Он написал «Прохладительный Псалтырь» («Kuhlpsalter») и недолгое время был связан с литературно-патриотическим братством «Общество плодоносности», каждый член которого брал себе новое имя из царства плодов и приносил клятву защищать цветистые особенности немецкой народной культуры.

Кульман вскоре перебрался в Амстердам, где увлекся теософскими сочинениями более раннего силезского мистика Якова Бёме. Живший в период завершения Реформации, Бёме обновил былую веру гностиков в то, что мистические внутренние тайны Вселенной можно открыть как внутри, так и вне традиционного для раннего протестантства источника откровений — Святой Библии. Гностицизм Бёме особенно привлекал тех, кто разделял как религиозную озабоченность той эпохи, так и новый вкус к интеллектуальным построениям без оглядки на общепризнанные авторитеты. В конце концов, есть ли для разума цель выше, чем постигать «премудрость Божию» — буквальное значение слова «теософия», которое Бёме употреблял для описания своей системы истин.

Рассуждения Бёме послужили основой для его последователей в их предсказаниях скорого воцарения нового порядка. Как человек должен вновь обрести совершенство, утраченное Адамом после грехопадения, так и весь мир находится на пороге нового тысячелетия, пророчествовали многие протестанты в середине столетия. Ян Коменский, блистательный педагог и многострадальный вождь чешского протестантизма, скончался в Амстердаме в 1671 г., предсказывая, что тысячелетнее царство начнется в 1672-м. В своем последнем великом труде «Lux е Tenebris» Коменский собрал воедино сочинения ряда восточноевропейских протестантов, не столЬ давно принявших мученическую кончину, и в манихейской манере рассуждал о грядущей схватке света и тьмы. Эта книга, изданная и широко обсуждавшаяся в Амстердаме, оказала большое влияние на Кульмана (как, возможно, и еврейский саббатианизм, считавший Амстердам одним из своих центров). В своем трактате 1674 г. «Бёме Воскрешенный» Кульман излагает собственные упования на то, что на земле вот-вот начнется тысячелетнее царство праведности; «Иисус Христос, Царь всех Царей и Владыка всех Владык, грядет с Лилеей и Розой Своими, дабы возвратить забытую жизнь Адама в Земном раю».

Кульман всячески убеждал разных правителей Европы стать вождями праведных, орудиями Нового Иерусалима. Проповедуя, он постепенно перебирался все дальше на Восток; в середине семидесятых — в Любек и Росток на Балтийском море, а на исходе десятилетия — в Константинополь, ко двору султана. К началу восьмидесятых он превратился в политического экстремиста, призывавшего европейских монархов отречься от власти, чтобы приготовиться к пришествию «Иезуелитского царства», иногда прозрачно намекая, что в его ожидании им следует передать свою власть самому вдохновенному пророку. Кульман создал собственную духовную литературу — мистические песни и гимны. В его «Прохладительном Псалтыре» слово «торжество» встречается несколько сотен раз. Его сочинения вместе с сочинениями Бёме широко читались в Прибалтике и приобрели известность среди немецких купцов даже в далеких Архангельске и Москве. Его последователи среди иностранцев в Москве убеждали Кульмана приехать и самому оценить духовный потенциал этой новой страны, и, когда в апреле 1689 г. Кульман через Ригу и Псков прибыл в Москву, там уже имелось ядро последователей, сразу же откликнувшихся на его проповеди.

Кульман приехал с целью подготовить Россию для преображения в апокалиптическую Пятую Монархию — то место в мире, где Христос явится вновь, чтобы царствовать на земле тысячу лет вместе с призванными святыми. Прежде чем покинуть Англию ради Москвы, Кульман отправил туда соответствующую программу, изложенную в нескольких сочинениях, которые он адресовал юному Петру Великому и Ивану V, его злополучному соправителю. Собственно, он повторил воззвания, с которыми уже безуспешно обращался к правителям Франции, Швеции и Бранденбурга в тщетной попытке распространить на Европейском континенте идеи, заимствованные им еще у одной пророчествующей секты — отвергнутых «Людей Пятой Монархии» Английской революции.

В московской Немецкой слободе Кульман быстро обзавелся новообращенными. Кроме того, он как будто нашел сочувствующих при царском дворе, а также написал меморандум для своих последователей. Он учил, что миром завладели иезуиты, а лютеранство предало истинную Реформацию, опирающуюся научение Бёме и свидетельства преследуемых восточноевропейских протестантов, которых восхвалял Ян Коменский. Эта проповедь напугала главного пастора Немецкой слободы, который воззвал к царю о помощи, чтобы заставить замолчать этого крамольного пророка. Переводчики Посольского приказа подтвердили, что его сочинения действительно похожи на сочинения схизматиков. Вероятно, опасаясь влияния, которое Кульман мог приобрести над юным царем Петром, завсегдатаем Немецкой слободы, Софья объявила Кульмана и его последователей носителями «раскола, ереси и лжепророчеств». В октябре 1689 г., всего через полгода после своего приезда, Кульман был сожжен на Красной площади в срубе вместе с его сочинениями и наиболее ярым приверженцем. Английский полковник на царской службе, чья семья оплатила поездку Кульмана в Москву, был арестован и покончил с собой в тюрьме. Провинциальным воеводам были посланы указания подавлять распространение идей Кульмана и уничтожать его сочинения.

Подобно католику Крыжаничу, этот одинокий протестантский пророк прямого воздействия на политическую и духовную жизнь России не оказал. Россия на исходе века уже начинала отвергать все чисто религиозные ответы на свои проблемы. Запад, к которому она теперь повернулась, переходил не от одной религии к другой, но от всех религий к никакой. Это была эпоха «кризиса европейского сознания», когда вера внезапно стала номинальной, а скептицизм — модным. Это глубоко сказалось на России. Грекофилы и латинизаторы внутри православной Церкви были отвергнуты столь же решительно, как перед этим — теократы и фундаменталисты, и Россия равно отказалась принять как чисто католическое, так и радикально протестантское решение своих проблем. Таким образом, с одной точки зрения, Крыжанич и Кульман знаменуют собой две последние заранее обреченные попытки снабдить Россию религиозной панацеей. Однако, с другой точки зрения, они представляют собой ранние примеры важного явления в будущем — западного пророка, который возлагает на Россию осуществление идей, которым на Западе не оказали должного внимания. Хотя в конце столетия правители России оставались равнодушны к таким пророкам, в дальнейшем они со все большим интересом преклоняли слух к пророческим голосам с Запада: Петр Великий и Лейбниц, Екатерина Великая и Дидро, Александр I и де Местр. Но то были пророки нового толка, они несли свои благие вести не в хаотичную религиозность города в бассейне Верхней Волги, но в геометрически распланированную новую светскую столицу на Балтийском море. Не в Москву, а в Санкт-Петербург суждено было нести свои идеи новым западным пророкам.

Сектантская традиция

Кульман был предвестником того, что ожидало Россию, куда в большей степени, чем Крыжанич или другие иностранные религиозные деятели, выступавшие в России XVII в., ибо отвергнутому радикальному протестантству Центральной Европы предстояло в XVIII в. пустить в России корни, уступающие по значимости только его корням в Северной Америке.

Кульман, разумеется, был лишь одним из многих, чье проповедническое влияние содействовало возникновению жизнеустойчивой русской сектантской традиции. Не существует доказательств тому, что учение Кульмана действительно вошло в первоначальные доктрины двух сект, основание которых иногда приписывают ему, — хлыстов (секты, возникшей в конце XVII в.) и духоборов, ведущих свое происхождение с XVIII столетия. Однако учения этих и других русских сект отмечены куда большим общим сходством с учениями Бёме, Кульмана и других протестантских сектантов-экстремистов, чем с учением русских раскольников, с которыми их нередко более или менее идентифицируют.

На практике, разумеется, сектанты и раскольники были равно преследуемыми и равно фанатичными формами религиозного диссидентства. Они нередко сливались или взаимодействовали — по временам с иудейской и даже восточными религиозными традициями. Более того, русские сектанты обычно разделяли с раскольниками ненависть к чиновничеству и «иезуитам», а также неопределенную надежду на то, что в истории вот-вот произойдут желанные для них перемены. И все-таки эти две традиции различны в самой своей основе. Сектанты представляли абсолютно новые вероисповедания, а не попытки защитить старые толкования православия. Это различие отделяло наследников Кульмана от наследников Аввакума в двух важнейших отношениях. Во-первых, сектанты строили свое поклонение Богу вокруг внецерковных систем самоусовершенствования и внутреннего озарения. Русские сектанты отвергали церковную обрядность (и старую, и новую), не придавая значения совершению таинств в какой бы то ни было форме и даже постройке церквей.

Второе различие между раскольниками и сектантами заключалось в противоположной сути их исторических упований. Хотя обе традиции были пророческими, раскольники, по существу, были пессимистами, а сектанты — оптимистами. Последователи Аввакума сосредоточивались на приближении царства Антихриста и необходимости готовиться к Страшному суду. Они верили, что земная скверна зашла так далеко, что от истории можно ждать лишь последнего грозного Божьего Суда — и ничего больше. А последователи Кульмана, напротив, в целом верили, что вот-вот начнется обещанное тысячелетнее царство праведности. Как бы ни расходились сектанты в том, что касалось природы и местоположения тысячелетнего царства, эти самопровозглашенные «Божьи люди» обычно верили, что способны содействовать его наступлению.

«Старообрядцы верили, что Небеса стали непоправимо недоступными; Божьи люди, наоборот, верили, что способны делать Небеса достижимыми для человека».

Сектанты во многих отношениях были современными религиозными мыслителями, хотя бы в своей предпосылке, что человек, по сути, — разлученное с Богом одинокое существо во враждебной Вселенной. Цель заключалась в том, чтобы восстановить связь с Богом, приобщив себя Божественной мудрости. Следуя пантеистским тенденциям центрально-европейского мистицизма, они воспринимали все сущее как выражение Божественной мудрости, которую Бёме обозначал освященным греческим словом «София», которое для русского мистицизма и сектантства обрело иной смысл, чем традиционно имело в восточном православии. «София» понималась как физическая — а иногда даже сексуальная — сила, равно как и интеллектуальная форма «Божественной мудрости». Множество сектантских писателей предлагали новые пути к спасению, причем одни выдвигали физические, экстатические, другие — рационалистические и моралистические, но всегда единственные дороги, ведущие к Богу. Орды религиозных популяризаторов переводили, перерабатывали или попросту переписывали под своим именем оккультные и каббалистические трактаты. Утверждение Бёме, что он разгадал «великую тайну» творения и прочел божественное «напечатление сущих вещей» (термин Бёме «Signatura Rerurn»), вдохновило других пророков, как и Кульмана, создавать собственные «новые откровения» или «ключи ко Вселенной».

Каждая секта была склонна считать учение своего собственного пророка и проповедника прямым Божьим откровением, долженствовавшим дополнить, если не полностью заменить, все предыдущие традиции и Священные Писания. Нацеленность на упрощение обрядности и утверждение новых верований обеспечивали сектантству много точек соприкосновения с зарождавшейся светской культурой новой аристократии. По контрасту раскольники продолжали относиться с подозрением к этому новому прозападному миру и отгораживаться от него. Только когда в середине XIX в. преобладанию аристократии в русской культуре наступил конец, раскольники стали значимой силой в главной струе русской культуры.

Русскую сектантскую традицию можно вести не только от пророчества Кульмана, но и от гонимых белорусских протестантов, которые просачивались в Мобковию на исходе XVII в., — к немногим оставшимся в живых и отверженным представителям некогда богатой польской протестантской традиции. Для них типичен талантливый Ян Белободский, против которого Медведев писал свои доктринерские трактаты. Белободский формально перешел в православие, видимо, чтобы, как дипломат, получить в Москве пост официального переводчика. Однако главным его интересом было превращение новой московской академии в своего рода реваншистский богословский бастион для борьбы с иезуитами — «пелагианами» современного мира. Иезуиты оскорбляли кальвинизм Белободского, придавая слишком большое значение тому, чего человек способен достичь собственным трудом, а также спасительной силе Святых даров, и слишком малое — грозной недостижимости Бога. Хотя Белободский был вскоре осужден за ересь, его антитрадиционный подход стал модным в петровской России, где даже чистокровные русские заменяли традиционную икону в красном углу на листы с двумя первыми заповедями.

При Петре впервые упоминается новая русская секта — своеобразная группа, именовавшая себя «Божьими людьми». Их расхожее название «хлысты» указывает на экстатическую восточную струю, вобранную русским сектантством.

Первое документированное упоминание этой секты относится к 1716 г., ко времени смерти ее основателя Ивана Суслова. Но, предположительно, начало ей положило фантастическое заявление беглого солдата Данилы Филиппова, который в 1645 г. на склоне холма вблизи Вязьмы провозгласил себя самим Богом Саваофом, явившимся дать людям двенадцать заповедей вместо десяти, данных на горе Синай. В первые беспокойные годы царствования Алексея он пророческим тоном призвал русских оставить существующую Церковь и жить, как Божьи люди, побросав все книги со светской ученостью в Волгу и воздерживаясь от спиртных напитков, меда и половых сношений. В 1649 г. Данило, видимо, объявил, что Суслов (в прошлом крепостной Нарышкиных, прозападной семьи, из которой происходила мать Петра Великого) его сын, а тем самым — Сын Божий. Последователи Суслова называли Иисуса «старый Христос», а Суслова «новый Христос». После того как Суслов перебрался из Нижнего Новгорода в Москву, где (видимо, в 1658 г.) был брошен в тюрьму, вокруг его имени начали слагаться причудливые псевдохристианские легенды. Здание в Москве, где встречались его последователи, именовалось «Домом Божьим» и «Новым Иерусалимом». Утверждалось, что Суслов родился у бесплодной столетней крестьянки, был распят в Кремле (с патриархом Никоном в роли Каиафы и автором «Уложения» 1649 г. в роли Понтия Пилата), а затем восстал из могилы, которую оберегала группа девственниц, облаченных во все белое.

В действительности же Суслов как будто продолжал жить в Москве до своей смерти в почти столетнем возрасте, и вполне возможно, что сусловская легенда была изукрашена «новыми Христами», пришедшими ему на смену. Первым из этих «Христов» был бывший стрелец, который в начале XVIII в. удалился в монастырь и начал систематически вербовать потерявших покой монахов в новую секту. Его жена тоже ушла в монастырь, где начала завоевывать ему сторонниц. Усиление секты привело в 1733 г. к процессу над семьюдесятью восемью обвиненными в ереси ее членами, к эксгумации и полному уничтожению останков двух «христов» в 1739 г. и к еще одному процессу над четырьмястами шестнадцатью «Божьими людьми», который продолжался с 1745-го по 1752 г. Однако в условиях возрастающей известности и гонений секта процветала. В разных областях России появлялись все новые «христы», которых часто сопровождали двенадцать апостолов и «ангелы»-женщины, которых, в свою очередь, возглавляла пророчица, именовавшаяся «Богородицей».

Обряды, практиковавшиеся «Божьими людьми», связывают их с классическими дуалистическими ересями в христианстве, которые требовали самоистязаний и заявляли о своей принадлежности к тайно избранным. «Божьи люди» собирались не в церквах, а в тайных местах, обычно называвшихся «Иерусалимом» и «Сионскою горницей». Богослужения у них заменялись «радениями», или «духовной баней». Они объединялись не в приходы, но в «корабли», и не священник, а «кормщик» руководил ими в путешествии из материального мира в духовный — на седьмое небо, где люди и вправду могли стать богами. Способ вознесения туда отчасти заключался в «алхимии речи» — распевались духовные песни, гипнотически повторялись и повторялись призывы вроде: «Ой, дух! Ой, бог! Царь бог! Царь дух!» Вскоре затем начинались ритмичные движения — и одним из вернейших способов впасть в духовный экстаз, обрести чувство освобождения от материального мира было «круговое радение». По мере того как движение по кругу ускорялось, «вертящиеся дервиши» русского христианства принимались бичевать друг друга и самих себя под ритмический речитатив: «Хлыщу, хлыщу, Христа ищу».

Если хлысты являют исступленный аспект русского сектантства, то вторая по значимости секта духоборов представляет в нем более моралистический западный элемент. Характерно, что эта секта возникла из реформистского движения среди «Божьих людей», а не самостоятельно. Сектанты, как и раскольники, разделились на множество подгрупп, однако все сектанты сохранили главные определяющие черты первой секты, точно так же, как все раскольники заимствовали свои главные отличительные черты от мучеников-старообрядцев.

Первые духоборы появились в тридцатых или сороковых годах XVIII в. в Тамбовской губернии. Они приняли идею хлыстов о необходимости бороться с земным для обретения мира духовного, и возглавлявших общины «христов» у них было не меньше, чем у их прародителей. Однако, насколько можно судить, основана эта секта была в основном солдатами, искавшими спасения от царской службы. Главным образом, они хотели найти веру более простую, чем исповедовала чуждая им православная Церковь, и обрести относительную свободу от власти иерархии, контролируемой государством. Внутри своих общин они все больше занимались вопросами морали, ведя крайне пуританскую общинную жизнь, предпочитая пророческим радениям чинные чтения по памяти и пение стихов из ниспосланного им «Откровения» — их «Животной книги».

Чуть позже, чем духоборы, в той же Тамбовской губернии возникла секта молокан. Свое название духоборы получили от церковного деятеля, намекнувшего, что они борются с Духом Святым, они же приняли это название как утверждение своего намерения побороть материю духом. Молокан назвали так, потому что они употребляли молоко и в Великий пост, но они тоже согласились с этим названием, придав ему иное значение — что они уже пьют райское молоко или же обитают у молочных вод. Более всех других сект они настаивали на равном распределении богатства, и их стремление создать упрощенную синкретическую религию привело к тому, что в свои чисто христианские формы богослужения они включили некоторые иудаистские элементы. Одно из наиболее интересных разделений внутри сектантства — это разделение молокан на «субботних» и «воскресных». Самый факт наличия элементов иудаизма в жизни сект свидетельствует о том, что сектантские общины по своему составу имели тенденцию к космополитичности. В отличие от великороссах раскольников сектанты были склонны приветствовать всех пришедших к ним как «братьев» (обычное наименование их членов) по общим усилиям обрести истинную духовную жизнь. Растущее число иностранных переселенцев — особенно немцев и выходцев из Центральной Европы, так или иначе связанных с меннонитами и анабаптистами, хлынувших в Южную Россию, когда та была открыта для колонизации в 1762 г., — способствовало укреплению тенденций к суровому эгалитаризму. Тенденции эти, впрочем, уже подразумевались в учении Кульмана о том, что в грядущем тысячелетнем царстве «царей, королей, князей и вельмож не будет, а будут все равны, все вещи будут общественные и никто ничего своим называть не будет…».

Кроме этого призыва к общинному и уравнительному образу жизни, русские сектанты разделяли общую веру в способность человека обретать прямую связь с Богом (а то и личное общение) вне любых признанных Церквей. Для всех сект показателен символ, который Кульман (последователь Бёме) использовал для фронтисписа своей книги новых духовных песнопений: крест, слитый с ажурной лестницей, ведущей людей ввысь через символические лилию и розу к Новому Небу и Новой Земле.

Для каждой новой секты восхождение к высшей истине подразумевало бегство от материального мира вовне к духовному миру внутри. Взамен церковных богослужений и обрядов сектанты поклонялись Богу, распевая на молитвенных собраниях «духовные песни», которые представляли собой богатейший свод народных стихов в различных формах. Слово «дух» фигурирует в Символе веры всех ранних сект. Хлысты считали важнейшей из своих новых заповедей «Верую в Дух Святой» и выпевали свои молитвы и гимны «Царю Духу». Духоборы в дуалистическом отрицании материального мира пошли еще дальше хлыстов, рассматривая всю мировую историю как борьбу между закованными плотью сынами Каина и «борцами за Духа», ведущими свое происхождение от Авеля. Молокане называли себя «духовными христианами».

Сектантам, как и другим дуалистам, присущ своего рода тоталитарный фанатизм. Отвергая «тиранию» государственных Церквей во имя «свободы» духовного христианства, сектанты устанавливали собственные, еще более ригористичные тирании. Утверждая, что их общины способны достигать земного совершенства, они убедили себя, что такое совершенство возможно только и исключительно в их общинах. Появились новые формы «более высокого» крещения, открылись новые источники непогрешимой истины, а поиски совершенства нередко толкали сектантов на самоистязание. Характерно, что народные названия всех главных сект в XVIII в. указывают на то или иное действие, долженствовавшее облегчить переход человека из мира материального в мир духовный: бичевание, борьба, питье и, наконец — в названии последней и самой жуткой из сект XVIII в., — самооскопление.

По мере того как шло время и на русское сектантство начали оказывать влияние западные пиетисты, мазохистские и дуалистические тенденции все больше переставали доминировать в его традиции. Тем не менее сектантство по-прежнему тщилось предлагать утопическую общинную альтернативу официальной Церкви и играло все более важную роль в нищих сельскохозяйственных областях на юге и западе России. Сектантство оказывало также влияние на интеллектуальные круги. Значительнейшие периоды его дальнейшего скрытного роста совпадали с периодами увеличения политического брожения и идеологического прозападничества на интеллектуальном уровне: при Екатерине и Александре I, в шестидесятые и девяностые годы XIX в. — и, быть может, даже в пятидесятые и шестидесятые годы XX в.

Таким образом, контакты с Западом вместе со светским рационализмом принесли в Россию еще и сектантские протестантские идеи. Центрами этбй необычной сектантской традиции стали относительно новые города, отмеченные западным духом: Санкт-Петербург и города, возникавшие на южных равнинах России по мере вытеснения оттуда татар и турок, — Воронеж, Харьков, Екатеринослав и Тамбов. Этот последний сыграл такую огромную роль в возникновении пророческих сект, что в народе его название переиначили в «Тамбог». И есть какая-то мрачная симметрия в том, что в годы Гражданской войны Тамбов был центром утопического анархизма и одним из последних подчинился власти большевиков; что туда же в конце пятидесятых годов устремились рьяные советские академики, пытаясь установить, почему сектантские настроения продолжают существовать после сорока лет атеистической власти. И опять-таки есть что-то симметричное в том, что в послесталинской России среди угасания идеологического пыла главным защитником аскетического и утопического прочтения коммунистической доктрины был Михаил Суслов, выросший в семье религиозных диссидентов и носивший фамилию зачинателя русского сектантства.

Новый мир Санкт-Петербурга

XVIII в. был встречен в Москве парадами, празднествами и фейерверками, длившимися целую неделю. Как почти все в официальной культуре наступающего века, это было следствием распоряжений сверху, продиктованных государственными соображениями. Автором указа — а также переноса дня Нового года с сентября на январь — был, разумеется, Петр Великий, который остается в глазах историков такой же гигантской фигурой, какой представлялся своим современникам благодаря двухметровому росту. Завершив свое путешествие по Западной Европе и раздавив непокорных стрельцов, Петр заполнил первую четверть нового столетия административными реформами и военными кампаниями, которые укрепили положение России как великой и, бесспорно, европейской державы. В 1700 г. он предпринял первый решающий шаг: издал указ впредь бороды брить и носить более короткие, немецкой моды, кафтаны «к славе и красоте правления».

Однако внезапность этих реформ и беспощадное их проведение вызвали яростную ответную реакцию. Повсюду люди по-всякому вставали на защиту еще большей «славы и красы» старых обычаев. В том же 1700 г. образованный москвитянин громогласно объявил, что Петр и есть Антихрист, а отчаянное восстание казаков в низовьях Волги было подавлено только после долгих и кровавых боев. Такие выражения протеста продолжали уязвлять «новую» Россию и влиять на ее культурное развитие. Иными словами, история этой культуры должна включать не только относительно всем известное повествование о реформах Петра, направленных на осовременивание страны, но и рассказ о контратаке, предпринятой Древней Московией.

Солдаты нового порядка — ослепляющие блеском мундиров новые гвардейские полки Петра — после полного уничтожения стрельцов сталкивались лишь с неорганизованными партизанскими отрядами, верными старине. Гвардейские полки располагали всем оружием современного централизованного государства, однако и у защитников старины были свои преимущества — обширность территорий, воинствующая идеологическая убежденность и народная поддержка. Хотя конечная победа нового порядка была, пожалуй, неизбежной, защитники старины смогли вести против модернизации более длительную и истощающую войну, чем в большинстве других европейских стран.

Пестрая орда противников петровского решения включала три группы, особенно важные для дальнейшего развития русской культуры: купцов-старообрядцев, крестьянских бунтарей и монастырских аскетов. Даже потерпев поражение, эти глашатаи Древней Московии смогли навязать многие свои идеи новому государству, стремившемуся расширить и упрочить свою власть.

Однако прежде чем рассмотреть контратаку Москвы, следует оценить новые легионы, вызванные к жизни Петром, и их новую культурную цитадель — Санкт-Петербург. Этот город был самым внушительным творением его бурного царствования — третий и последний из великих исторических городов России, непреходящий символ ее новой культуры, обращенной к Западу.

В 1703 г. Петр предпринял постройку этого города в том месте, где среди болот и островов река Нева извергает мутные воды Ладожского озера в восточную часть Балтийского моря. Путь для России в эти места был Расчищен взятием в 1703 г. шведской крепости Нотеборг у истока Невы. Впервые военная фортуна улыбнулась России в ее войне со Швецией на севере Европы, и взятая крепость получила новое очень удачное название: Шлиссельбург — «Ключ-город». Этот ключ позволил отпереть то, что вскоре итальянский путешественник назвал русским «окном в Европу». В феврале 1704 г. первый из череды иностранных архитекторов прибыл туда, чтобы руководить всем строительством, тем самым гарантировав, что «окно» будет «европейским» и по стилю, а не только по направлению. Не прошло и десятилетия, как Санкт-Петербург стал городом с примерно тридцатью пятью тысячами зданий, а также столицей всей России, хотя полный статус столицы он обрел только в 1732 г., когда императрица Анна Иоанновна окончательно сделала Санкт-Петербург своей постоянной резиденцией. Пять лет спустя Москва была опустошена пожаром.

От Санкт-Петербурга тех лет, очень мало похожего на изящный город позднейших эпох, сохранилось немного зданий. Утилитарность раннего Петербурга отражала вкусы и интересы его основателя. Вначале известный под голландским названием, Санкт Питер Бурх (сокращение «Питер» сохранилось как фамильярное обозначение столицы) был задуман наподобие голландской военно-морской базы и торгового центра. Отчасти в подражание Амстердаму новый город был спланирован на каналах и островах. Воздвигался он по строго геометрическому плану и очень быстро. Цена постройки в таком холодном сыром климате, исчисляемая в человеческих жизнях, вероятно, была выше, чем постройка любого из главных городов Европы. Еще больше о важности, которую Петр придавал военным делам, свидетельствует второй город, основанный им в 1703 г. и тоже хранящий его имя — Петрозаводск. Построенный как центр военной промышленности возле северных залежей металлических руд, этот дальний город на Онежском озере расположен в еще более холодном и негостеприимном месте, чем Санкт-Петербург.

Главными для Петра были военные и государственные соображения. Источником большинства его реформаторских идей и методов послужили практичные, занимавшиеся судостроением страны протестантского Севера. Швеция (и в меньшей степени Пруссия) подсказала ему квази-милитаристские административные идеи — утилитарный «Табель о рангах», создавший систематическую основу государственной службы, и новый синодальный метод управления церковью под контролем государства. Голландия снабдила его образцами (и значительной частью корабельной терминологии и команд) для нового русского военно-морского флота. Саксония и немецкие прибалтийские провинции обеспечили преподавателями его военные училища и штатом — новую Академию наук, учрежденную сразу же после его смерти. Его усилия поднять образование в России сосредоточивались практически целиком на точных науках, технике и лингвистике — в той мере, в какой последняя служила непосредственно военным или дипломатическим нуждам. «Для Петра образование и профессиональное обучение, видимо, были синонимичными понятиями».

Этот приоритет практичности и техничности определил характер первой печатной газеты и первой светской книги за всю русскую историю, появившихся на свет одновременно в 1703 г. — году основания Санкт-Петербурга. Печатная газета «Ведомости» содержала главным образом техническую и военную информацию. «Арифметика» Леонтия Магницкого была скорее сборником разных полезных сведений, чем систематическим учебником арифметики. Хотя ее часто называют первой научной публикацией в России, термин «наука», использованный в ее подзаголовке, в России XVII в. подразумевал высокое техническое умение, а не теоретические знания в более широком смысле, как в Европе. Гораздо более общим и абстрактным по сравнению с «наукой» Петра был лексикон политических и философских терминов, который Петр заимствовал у поляков. Этот процесс заимствований также был продолжением тенденции XVII в. В результате новые термины осваивались беспорядочно, по мере того как в них возникала практическая нужда.

Таким образом, хотя Петр встречался и переписывался с докторами Сорбонны, пока был в Париже, а в Голландии приобрел первую картину будущей великолепной императорской коллекции полотен Рембрандта, его царствование не было отмечено ни философской, ни творческой культурой. Собственно говоря, с этой точки зрения правление Петра во многих отношениях представляло собой регресс по сравнению с правлением Алексея и даже Софьи. Не было живописцев, равных Ушакову, не было стихотворцев, равных Полоцкому, не было историков, равных Гизелю. Малоудачные попытки в области драматического искусства в царствование Петра эстетически сильно уступают спектаклям времен Алексея, и даже богословский диспут между Яворским и Прокоповичем кажется пресным после яростных споров, бушевавших вокруг Никона, Медведева и Кульмана.

Проводимые Петром знаменитые изменения государственной политики опять-таки двигались по пути, проложенному его предшественниками. Наступление на Прибалтику было предварено Иваном III с его Ивангородом, попыткой Ивана IV овладеть Ливонией и попыткой Алексея взять Ригу и построить балтийский флот. Полагаясь на североевропейские идеи, на иностранных специалистов и наемников, он продолжал традицию, начатую Иваном IV и продолженную Михаилом. Беспощадное усиление контроля государства над традиционными интересами церковников и феодалов отвечало стремлениям тех же Ивана и Алексея, а Тайная канцелярия Петра по духу сходна с их опричниной и Приказом тайных дел соответственно. Его программа модернизации и реформ почти во всех главных отношениях была предвосхищена долгой серией попыток вестернизации на протяжении всего XVII столетия, от Бориса Годунова и Лжедмитрия до Ордин-Нащокина и Голицына.

Но если правление Петра представляет собой кульминацию давно начавшихся процессов, оно тем не менее было совсем новым по духу и имело далеко идущие последствия. Петр не просто использовал западных специалистов и западные идеи — они стали для него своими. За сто лет до знаменательной победы Петра над шведами Скопин-Шуйский уже прибегнул к западным военным приемам, чтобы нанести поражение западному противнику. Решающая победа Алексея над поляками покончила с куда более серьезной угрозой доминированию России в Восточной Европе, чем являлась для нее Швеция. Но все былые победы одерживались во имя религиозной цивилизации, победы же Петра одерживались ради суверенного светского государства. Петр — первый русский правитель, побывавший за границей, — общался с иностранцами в роли подмастерья, учась у них. Он официально именовал себя не царем, а императором, и в той же мере, в какой он вообще считал нужным оправдывать свою безжалостную политику практической целесообразностью, он говорил о «всеобщем национальном служении», об «оплоте правосудности» или «общем благе». «Интересы государства» для него были почти синонимом «государевой пользы». Официальная придворная апология правления Петра «Правда воли монаршей» повторяла пессимистические светские аргументы Гоббса о практической необходимости абсолютной монархии для погрязшего в пороках человечества. Ее автор, Феофан Прокопович, был первым в длинном ряду русских церковников, готовых служить «идеологом государственной власти, использующей христианство как свое орудие».

В пьесах и проповедях Прокопович превозносил доблести народа, который обозначал новым словом «российский». Русская уверенность в себе укрепилась после победы Петра над шведами, которых Прокопович назвал супостатом, «како силен, страшен и славен есть… Между инными бо народы немецкими он яко сильнейший воин славится и доселе прочиим всем бяше страшен». Новый светский национализм был, однако, более ограничен в своих претензиях, чем религиозный национализм эры Московского государства. Петр не меньше других европейских монархов начала ХѴIIІ в. говорил о «пропорциональности» и необходимости «сохранять равновесие в Европе».

Его придворные не только усвоили манеры и терминологию польской аристократии, но также и льстящее самолюбию ощущение себя «европейцами», культурно превосходящими всех остальных. Придворные поэты начали отзываться свысока о других «нецивилизованных» народах практически в том же тоне, в каком западные европейцы писали о допетровской Руси:

Вольнохищна Америка Людьми, в нравах, в царствах дика… Не знав Бога, худа дума, Никто же бо, что успеет, Где глупость, сквернъ и грех деет [606] .

Если для описания изменений при Алексее подходит, по сути, органический термин «перелом», то для описания их при Петре подойдет более механический термин «переворот». Политическая целесообразность, базирующаяся на безличных расчетах, пришла на смену миру, где важнее всего были идеальные цели и личные привязанности. Традиционное местничество при Алексее было куда менее обязывающим и строгим, чем новый петровский иерархический «Табель о рангах», но ему не хватало особого нового авторитета современного государства. При Алексее Москва привечала на жительство гораздо больше — и более культурных — западных гостей, чем Санкт-Петербург в первой половине XVIII в., но сама не была живым монументом западным порядкам и технологии. Для образного воображения Древней Руси этот новый город был иконой нового мира, в котором, как выразился справщик книг в начале царствования Петра:

Геометрия явися,

Землемерие всем мнися.

Без меры несть что на земли.

Есть какая-то суровая безличность в мире, где слово «душа» теперь постоянно употреблялось новой государственной службой для обозначения индивида в его функции единицы для обложения налогом и принудительных работ, где традиционное фамильярное обращение «ты» быстро вытеснялось более официальным и официально вводимым «вы».

Поглощенность Петра проблемами государства и стоящая за этим секуляризация особенно ясно раскрываются в его сложной религиозной политике. Он проявлял беспрецедентную терпимость по отношению к католикам (наконец-то разрешив постройку католического храма в пределах России), но в то же время одобрил стойкое сопротивление Галилея церковной иерархии, а русскую Церковь реорганизовывал главным образом в протестантском духе. Петр преследовал не только фанатиков-старообрядцев, которые стремились сохранить прежние обряды, но также и тех последовательных вольнодумцев, которые предпочли бы более крутые церковные реформы, гарантирующие большую свободу мысли. Петр ограничивал и строго контролировал православную Церковь внутри страны и в то же время поддерживал ее политически полезную деятельность в Польше. Он абстрактно обсуждал унификацию всех Церквей и с немецкими протестантами, и с французскими католиками. Однако Церковь, которую создал он, была даже в большей степени, чем прежде, покорным орудием именно его государства. Он восстановил государственный надзор за монастырями, сурово ограничил влияние «бездельников-монахов», переливал их колокола в пушки и заменил независимый патриархат подчиненным государству Синодом.

И при этом Петр построил последний из четырех важнейших монастырских комплексов России — Александре-Невскую лавру в Санкт-Петербурге. Его новой столице требовался свой великий монастырь, чтобы ни в чем не уступать Киеву и Москве, — точно так же, как для стабильности ему необходимо было иметь государственную Церковь. Вот Петр и воздвиг свой монастырь в честь Александра Невского, святого покровителя Санкт-Петербурга и всего бассейна Невы. Мощи святого были должным образом перевезены и выставлены на всеобщее обозрение, но не в Москве, а в Новгороде, после чего отправлены водой вниз по реке и озеру, чтобы обрести упокоение в Санкт-Петербурге. Последний же был не просто городом, но новыми воротами на Запад. Царь издал указ, чтобы с этих пор святого изображали не монахом, а воином, и назначил 30 июля — день подписания договора Петра со Швецией — днем Александра Невского. Архитектурный стиль монастыря, как и богословие, которое позднее преподавали в его семинарии, во многих отношениях были более западными, нежели русскими.

О зарождении рационалистического светского мышления говорят сочинения трех русских авторов Петровской эпохи, каждый из которых подходил к интеллектуальным проблемам с земной позиции практической деятельности, поощряемой Петром.

Аптекарь Дмитрий Тверитинов входил в число людей, обладавших познаниями в медицине, которых свезли в Москву перед открытием первой русской больницы в 1709 г. Ему, русскому из-под Твери, больные доверяли больше, чем иноземным докторам, и вскоре он обзавелся при дворе многими влиятельными друзьями. Его рациональный скептический подход к чудесам и святым реликвиям, видимо, диктовался как его научным образованием, так и симпатиями к протестантству. Влиятельные церковники опасались, что он был связан со своими единомышленниками группой так называемых «новых филозофов» в московской Славяно-греко-латинской академии, а потому в 1717 г. его арестовали и принудили отречься от своих взглядов.

Предприниматель Иван Посошков принадлежал к тем людям относительно простого происхождения, которые в царствование Петра своими способностями и трудом пролагали себе путь к влиятельным должностям. Скупая землю и заводя различные экономические предприятия, поддерживаемые государством (в том числе винокуренный завод), он приобрел немалое богатство и значительный опыт в производстве и коммерции. В реформаторской атмосфере Петровской эпохи он в начале двадцатых годов осмелился написать «О скудости и богатстве» — первый оригинальный экономический трактат русского автора. Посошков доказывал, что ключ к процветанию государства — экономическое преуспеяние, а вовсе не чужие накопленные богатства, в данное время находящиеся в распоряжении монарха. Ремесла и торговлю следует поощрять даже больше, чем сельское хозяйство. Разумные законы и широкая образовательная программа являются необходимым условием экономического роста, а суеверий старообрядцев, как и западной любви к роскоши, следует избегать в равной степени. Трактат Посошкова явно был рассчитан на то, чтобы понравиться Петру как логическое продолжение его политических реформ в области экономики, точно так же, как идеи Тверитинова представляли проецирование этих реформ в область философии. Но, подобно Тверитинову, Посошков так и не заручился монаршим одобрением своих идей. Трактат он закончил только в 1724 г., вскоре после смерти Петра в следующем году был арестован и умер в 1726-м.

Татищев, третий из этих петровских провозвестников нового светского мышления, жил дольше первых двух и вершины своего влияния достиг уже после смерти Петра. Вместе с Прокоповичем и Антиохом Кантемиром, ученым поэтом-дипломатом, он образовал группу, известную под названием «ученая дружина», которая во многих отношениях явилась первым в длинной череде кружков интеллектуалов, сознававших свою ответственность и занимавшихся пропагандой светских знаний. Карьера Татищева наглядно иллюстрирует то, как интерес Петра к войне и технологии открыл перед русской мыслью более широкие культурные горизонты, хотя сам Петр не слишком об этом заботился.

Татищев был в первую очередь боевым офицером, получившим образование в новых инженерном и военном училищах Петра, а боевое крещение — в почти непрерывных сражениях последних пятнадцати лет Северной войны. Последние мирные годы царствования Петра он управлял только что созданными металлургическими заводами на Урале (позже это стало главной его деятельностью) и ездил в Швецию, чтобы продолжить свое инженерное образование на более высоком уровне. Сочетание географических исследований на Востоке и архивных исследований на Западе подтолкнуло этого офицера-инженера к занятиям историей. В 1739 г. °н представил Академии наук первый том длинной и панорамной «Истории российской» — первый образчик критической научной истории, написанной русским.

«История» Татищева была издана лишь тридцать лет спустя после ее завершения и через двадцать лет после смерти автора. Но и тогда она произвела огромное впечатление, так как все равно на десятилетия опередила свое время. В отличие от гизелевского «Синопсиса», который оставался основным трудом по истории России все первые годы XVIII в., «История» Татищева была научным трудом, в котором он стремился объединить собственные познания в области географических и военных проблем с критическим сравнительным исследованием рукописных источников. И цель он себе ставил откровенно мирскую — обеспечить полезными сведениями военных и политических деятелей. Его труд свободен не только от традиционных экскурсов в Священную историю и генеалогию, но даже и от узко русской точки зрения, поскольку автор стремился в нем осветить историю нерусских народов империи. Татищев предлагал наглядную схему периодизации и защищал ничем не ограниченное самодержавие как единственную форму правления, подходящую для такой обширной и сложной страны, как Россия. Его «История» в целом послужила образчиком для многих более поздних синтетических историй России.

Между царствованием Петра и царствованием императрицы Анны, самой значительной фигуры среди его непосредственных наследников, существует определенная преемственность. На протяжении ее правления в тридцатых годах продолжало преобладать влияние прибалтийских немцев. Бартоломео Растрелли, сын литейщика и скульптора, приглашенного в Россию Петром, построил новый Зимний дворец — первую постоянную императорскую резиденцию в новой столице. Но куда больше таланта он потратил на постройку нового дворца Бирона (фаворита Анны) под Митавой (теперь Елгава) в Курляндии. Санкт-Петербург все еще оставался в глазах военных наемников по-своему тяжелым местом службы. Придворная жизнь в новой столице отличалась непроходимой вульгарностью и грубостью. Подобно Петру, Анна держала для развлечения карликов и уродов, а также любила выставлять на посмешище придворные церемонии и самих придворных. Пожалуй, самым замечательным зданием, возведенным в ее царствование, был внушительный ледяной дворец, который она построила на Неве в суровую зиму 1739–1740 гг. Дворец в восемьдесят футов длиной и тридцать три высотой был обставлен мебелью, украшен часами и даже люстрами, отлитыми изо льда. Построен он был главным образом для наказания провинившегося придворного, которого принудили жениться на старой безобразной калмычке и провести брачную ночь нагим в ледяной «опочивальне» дворца, где единственным источником тепла была «новобрачная».

Как и Петр, Анна с подозрением относилась к любой интеллектуальной деятельности, которая не имела непосредственной практической ценности, однако предположительно могла вызвать сомнения в целесообразности самодержавной власти. Она поддерживала личную вендетту с самым культурным русским той эпохи, еще одним отпрыском прозападнического рода князей Голицыных — Дмитрием. Разнообразием культурных интересов Дмитрий превосходил даже своего троюродного брата Василия, отправленного Петром в изгнание. В бытность послом в Константинополе и воеводой Киева с 1707-го по 1718 г. Дмитрий собрал библиотеку из шести тысяч томов и поставил перед собой личную задачу обеспечить перевод на русский язык трудов таких политических теоретиков Запада, как Гроций, Пуфендорф и Джон Локк. Под их влиянием Голицын, по сути, стал первым русским светским политическим теоретиком. Он был первым русским, занявшимся популяризацией распространенной на Западе идеи объективного естественного права. Одновременно Голицын стал рупором нового служилого дворянства, когда в 1730 г. составил проект конституции в попытке ограничить самодержавную власть учреждением совета из высшей знати. Этот проект знаменует подлинное новшество, а не традиционное движение протеста. Образчики были шведскими, а цель состояла в том, чтобы продолжить петровские реформы еще дальше в западном направлении, по которому они развивались. Сенат, созданный Петром в 1711 г., по сути, не был ни законодательным, ни даже конституционным органом, а лишь исполнительным придатком при императоре для передачи его распоряжений провинциям и административным коллегиям, которые были образованы в 1717 г. и подчинены Сенату. Как и Петр, Анна отнюдь не приветствовала попытки ограничить ее власть, и судьба Голицына оказалась даже более жестокой, чем Тверитинова и Посошкова в предшествовавшие десятилетия. Его библиотеку конфисковали, он был заключен в Шлиссельбургскую крепость и в 1737 г. стал первым в длинной чреде реформаторов, умерших в ее стенах.

Тем не менее Анна была вынуждена дать кое-какие новые привилегии служилому дворянству. Открытие в 1731 г. кадетского корпуса для дворянских детей ускорило начатый Петром процесс привития западных манер его грубому новому правящему классу. Название корпуса «Шляхетский» было взято из польского языка («шляхта» — дворянство) и указывает на источник этих попыток цивилизовать правящие классы. Однако и учителя, и язык преподавания — как и в Академии наук — были преимущественно немецкими. Программа этого учебного заведения, как и основанного в 1759 г. Пажеского корпуса, была программой аристократической школы для подростков и не носила технического характера. Их выпускники — как и несколько более требовательной гимназии при Академии наук — стали ядром меньшинства, получившего западное образование. В правление Анны начала медленно складываться новая светская культура — были созданы первые оркестры, и на русской земле была исполнена первая опера. К концу ее царствования уже проглядывали некоторые приоритеты этой новой культуры.

В первую очередь новый мир упивался открытием человеческого тела. Бритье бород уничтожило чувство общности с идеализированными ликами святых на иконах. Появление светской портретной живописи, античных статуй и новых более откровенных стилей одежды — все способствовало открытию телесных форм. Рождение придворного балета и стилизованные придворные балы при Анне придали особое значение красоте телосложения и движений, неизвестной Московии.

Постепенно совершалось открытие, что человек — это земное существо с личными особенностями, частными интересами и обязанностями. Для обозначения новых портретов, изображавших людей в их обычном человеческом, а-не идеализированном иконописном облике, употреблялось слово «персона». К концу XVII в. оно начало обозначать важного или сильного индивида. Даже если человек не обладал необходимой значительностью, чтобы считаться «персоной» по собственному праву, всемогущее государство теперь считало его «душой» и требовало налоги и службу непосредственно от индивида, а не от области или «двора».

Прокопович ввел слово «персональный» в его современном значении еще в самом начале XVIII столетия; тогда же в русском языке появились первые точные термины для обозначения понятий «частный» и «особый». Слова для понятий «закон» и «преступление» существовали в церковно-славянском языке, но «в язык русской юриспруденции в их нынешнем значении они вошли только в восемнадцатом веке».

А еще — новая любовь к декоративным эффектам, к украшательству ради него самого. Орнаментальная пышность и иллюзионизм европейского барокко быстро проникли в новую столицу. При преемнице Анны возникает направляемый дерзкой рукой Растрелли первый светский русский архитектурный стиль — так называемое елизаветинское рококо. В Петергофе и при перестройке Царского Села и Зимнего дворца этот стиль с его декоративными эффектами, заимствованными у москвитянской церковной архитектуры, отметил своей печатью гигантские фасады, театрально-пышные интерьеры и монументальные парадные лестницы европейского барокко. Та же пышная изукрашенность вскоре стала определять стиль мебели, прически и фарфор.

И наконец, на русской почве начинает произрастать культ классической античности. Сначала у Польши, затем у итальянских и французских путешественников была заимствована идея, что классические формы искусства и жизни могут послужить дополнением (если не альтернативой) христианским формам. Мало-помалу складывается убеждение, что классическая античность способна — без помощи христианских откровений — ответить на многие злободневные проблемы. Первым литературным произведением классической античности, переведенным на русский язык в XVIII в., были басни Эзопа, а первым ансамблем новой формы искусства — скульптуры — в Санкт-Петербурге стала серия статуй работы Растрелли-отца, иллюстрирующая мораль отдельных басен. Новые поэты и прозаики, начинавшие творить при Елизавете в сороковых годах, все пользовались классическими формами; оды, элегии и тонический стих пришли на смену силлабическим стихам конца XVII в. В новых операх, пьесах и балетах елизаветинской эпохи античные сюжеты использовались гораздо чаще библейских — в полную противоположность театру времен Алексея. Петр Великий заказал свой бюст в обличии римского императора, а латынь стала научным языком новой Академии наук.

Обращение к античным образам в стране, столь удаленной от античного мира, указывает на скрытую нереальность ранней послепетровской культуры. Бирюзовая голубизна, в которую окрашивали стены зданий, придавала оттенок призрачности великолепным сооружениям новой столицы. Неисчерпаемое изобилие трехмерных декоративных эффектов — изощренные пилястры, статуи, садовые павильоны — отражает общее стремление искусства барокко подчинить себе свой материал, а в конечном счете и саму Природу. Подобное стремление выглядело особенно дерзким и нереальным среди таких неотесанных людей и в таком суровом природном окружении.

Быть может, именно бессознательным ощущением этой нереальности объясняется почти маниакальная любовь Елизаветы к маскарадам. Вещи не были тем, чем казались, ни в интерьерах, ни в танцах елизаветинского двора. Зашифрованные максимы, басни и акростихи завоевали прочное место при царском дворе, а в Академии наук с 1735 г. существовала кафедра аллегории. Празднование коронования Елизаветы в 1740 г. включало два аллегорических балета, ее любимый вид театрального развлечения. На протяжении своего царствования она все чаще устраивала не просто разнообразные балы-маскарады, но и так называемые «метаморфозы», для которых мужчины наряжались женщинами и наоборот. Лаборатория для изготовления фейерверков и деревянный «театр иллюминаций», вдававшийся в Неву напротив Академии наук, представляли собой еще одни формы искусственности, введенные Елизаветой. Величайший русский ученый того времени Михаил Ломоносов, судя по всему, извлекал большое удовольствие из своего назначения на пост официального летописца таких иллюминаций. Он описывает, как при одной из них великий Колосс смотрит в сторону моря, вознося к небу факел и вензель Елизаветы:

Далече блеск пускал чрез море нсустройно И корабли шюдил в пристанище спокойно [622] .

Таким Колоссом был и Санкт-Петербург, расположенный у восточного берега Балтийского моря, но фундамент его не был незыблемым. Его возвели в болотном краю, где шведы и финны строили только форты и рыбацкие поселки. Ему постоянно угрожали наводнения. Пушкина, Гоголя и других писателей поздней императорской эпохи завораживал этот вызов природе, заложенный в самом создании новой столицы. История европейской культуры в этом городе напоминает историю экзотической пальмы в рассказе Всеволода Гаршина. Искусственно пересаженная из жарких краев в оранжерею северного города, эта пальма тщится одарить все запертые в оранжерее покорные растения буйной свободой своей родины. Ее блистательное устремление вверх, к неуловимому солнцу, завораживает всех, однако этот стремительный рост завершается развитым потолком оранжереи и убийственной встречей с подлинным климатом этих мест.

К концу правления Елизаветы Санкт-Петербург по численности населения примерно сравнялся с Москвой, а по культуре походил на ведущие столицы Европы. Он уже был «…одним из самых странных, самых красивых, самых ужасных и самых драматичных великих городов мира. Северное местоположение, косой угол солнечных лучей, плоская местность, пересекаемая многочисленными широкими полосами мерцающей воды, — все это соединяется в подчеркивании перевеса горизонтальных линий над вертикальными и повсюду создает ощущение необъятности, гигантских расстояний и мощи… Рассекая город пополам до самого центра, Нева быстро и бесшумно катит свои холодные воды — слиток гладкого серого металла… и они несут с собой щемящий привкус безлюдной шири лесов и болот, которые оставили позади. Везде чувствуется близость бескрайних диких просторов русского Севера — безмолвного, угрюмого, бесконечно терпеливого».

Устремленность к небу и прихотливость москвитянской архитектуры были отвергнуты, и лишь одни вертикали Адмиралтейства и Петропавловской крепости хранят память о военных интересах основателя города. Обрамление довершают унылые северные времена года — темные зимы, долгие сырые весны, июньские «белые ночи» с их поэтичной игрой оттенков — «и, наконец, короткое блеклое лето, больше намек, чем реальность… страстно любимое жителями города именно потому, что оно кратко, а жаркие дни редки.

В таком городе внимание человека волей-неволей сосредоточивается на самом себе… Человеческие отношения обретают особую яркость и напряженность с привкусом неясных предчувствий…

Этот город был и остается трагическим городом, созданным искусственно… географически неудачно расположенным и тем не менее наделенным завораживающей, неотступно преследующей красотой, будто какое-то ироничное божество позаботилось хоть чем-то искупить все жесткости и все ошибки».

Таким был Санкт-Петербург, символ новой России, город, которому предстояло господствовать над набирающей силы интеллектуальной и административной жизнью империи. Однако победа Санкт-Петербурга и его новой светской культуры не была полной. Особенности мышления Древней Московии продолжали властвовать как в старой столице, так и в значительной части русской провинции. Более того, традиционалистская религиозная культура Московии не раз предпринимала мощные — хотя некоординированные и в конечном счете безуспешные — контратаки на культуру Санкт-Петербурга. Эти движения протеста находили широкую поддержку в народе и способствовали превращению идеологического раскола между старым и новым в глубокую социальную пропасть между народной и элитарной культурами.

Оборона Московии

Еще при жизни Петра две главные формы москвитянского протеста достигли высшего напряжения — утверждение общинности старообрядцами и возглавляемые казаками крестьянские бунты. Оба эти движения возникли при Алексее, но только при Петре обрели четкую традицию с широкой общественной основой и глубокой идеологией. Они часто накладывались одно на другое и усиливали друг друга, одинаково идеализируя москвитянское прошлое и ненавидя новую светскую бюрократию. Они во многом определили характер всех оппозиционных движений при Романовых, не исключая и те, что привели к падению этой династии в 1917 г.

При Петре старообрядцы укрепили свое влияние над многими великороссами. Усиление неоформившихся старообрядческих движений отражает не столько растущую поддержку их доктрин, сколько недовольство распространением засилья иноземцев в стране. Переход от Московского государства к многонациональной империи был особенно болезненным для великорусских традиционалистов. Он включал рост государственной бюрократии, в которой главенствовали более опытные и умелые прибалтийские немцы, а также натурализацию лучше образованных католиков и евреев с бывших польских территорий. Хаос войны и социальных перемен сообщил притягательность немудреной гипотезе старообрядцев, что царство Антихриста совсем близко, что на Петра в заморских странах напустили порчу и что наводнение перед смертью Петра было предупреждением о каре, которую разгневанный Бог обрушит на этот новый мир.

Старообрядчество особенно утвердилось в психологии торговых сословий, и не только из страха перед иностранной конкуренцией, но и из-за особой неприязни к центральной бюрократии. Великорусские купцы, нажившие богатства на русском Севере и защищенные традиционными вольностями его городов, были больно ушиблены новой политикой усиления центрального контроля. И они находили утешение в старообрядчестве, отождествляя свои утраченные экономические привилегии с идеализированной христианской цивилизацией Древней Московии. Они предпочитали переселяться в новые места, лишь бы не отказываться от былых свобод и не менять привычные торговые навыки. Постепенно развилась колонизация внутренних необжитых областей недовольными великороссами, которые соединяли старые формы богослужения с пуританским общинным образом жизни. Вера в скорое наступление конца света существовала л в этих новых общинах, но ожидание Судного дня скорее побуждало не откладывать труды на благо общины, нежели опускать руки ввиду близкого Апокалипсиса. После реформ Никона и Петра уже нельзя было обрести спасение в таинствах Церкви или служении государству. Теперь спасения искали в суровых уединенных общинах, которые одни только и сохраняли органичную религиозную цивилизацию москвитянского прошлого.

Параллель между кальвинистами Западной Европы и старообрядцами Восточной просто поразительна. Оба движения были пуританскими, заменяли обрядовую Церковь на новый аскетизм здешнего мира, а власть установившейся церковной иерархии — на местное общинное правление. Оба движения стимулировали новую экономическую предприимчивость суровым требованием усердного труда как единственного средства доказать, что ты принадлежишь к избранникам гневного Бога. Оба движения сыграли ведущую роль в освоении прежде не населенных земель. Общины русских старообрядцев, проникавшие в Сибирь, как и переселенцы, отправлявшиеся в Северную Америку, были гонимы и преследованиями официальных церквей, и собственной беспокойной надеждой найти какой-то девственный край, в котором грядущее Царство Божие обретет свое земное воплощение.

Возможно, самые необычные из этих новых общин возникали по берегам замерзающих озер и рек Северной России. Вдохновленные примером героического сопротивления, которое оказал центральной власти Соловецкий монастырь, эти новые общины сохраняли прежние формы деловой деятельности и традиционные формы служения Богу в глуши, куда центральной власти было нелегко добраться. Образцовая для всего края община возникла в девяностых годах на реке Выг, соединяющей Онежское озеро с Белым морем. К 1720 г. там жило более полутора тысяч старообрядцев и процветала полемическая и житийная литература в старом москвитянском стиле. Отпрыски обедневшего княжеского рода русского Севера, братья Денисовы, стали административными и идеологическими руководителями новой общины, практически мирскими старейшинами новой монастырской цивилизации. Старший брат, Андрей Денисов, выступил с первой систематизированной защитой старообрядчества в своих «Поморских ответах» — ответах на вопросы, предложенные в ходе богословского дознания, учиненного Святейшим Синодом в 1722 г. Его младший брат, Семен, разработал и кодифицировал мартиролог раскольников в своих «Истории об отцах и страдальцах соловецких» и «Винограде российском».

Поселения в бассейне Выга были в буквальном смысле слова отделены от новой петровской империи. Признавая ценность их коммерческой деятельности для русской экономики, Петр даровал им вольности, сохранявшиеся до XIX в. Выговские «отцы» и «братья» собрали немалые богатства и открыли в своей центральной общине один из крупнейших образовательных центров России XVIII в., где преподавались литература, музыка и иконография Древней Московии. В этом неофициальном центре обучения не было профессоров, точно так же, как не было священников в их храмах и монастырях. Однако в этих «беспоповских» общинах старообрядцев грамотность была выше, а благочестивая преданность обрядам глубже, чем в большинстве приходов синодальной Церкви. Кроме того, их экономическая предприимчивость составляет замечательную главу в истории первопроходческого героизма. Благодаря своей сплоченности они создали обширную торговую сеть, и товары, которые они поставляли в Санкт-Петербург и Москву, были дешевле изготовляемых там. Аскетическая дисциплина помогла им создать поселения в некоторых из самых суровых областей русской Арктики и вести рыбную ловлю даже в водах Новой Земли на востоке и Шпицбергена на западе. Их наделенные немалой фантазией летописцы утверждают, будто морские экспедиции старообрядцев достигали Северной Америки.

Куда менее мирной (а тем самым более типичной) выглядит ранняя история старообрядцев в Поволжье. Старая вера ревностно защищалась в этих новообращенных и новозаселенных краях — «мы не по себе так, мы по отцам и дедам». Многострадальная долготерпеливая верность была высшей добродетелью в краях, где «тому, кто переменит веру, будет под адом ад». Незадолго до того казаки принесли в этот измученный насилиями край свои воинственные традиции. Эти казаки-поселенцы и купцы, главенствовавшие в цветущей волжской торговле, были равно настроены против централизованной власти и западных нововведений. Когда в 1700 г. посланцы Петра Великого прибыли в волжский город Дмитриевск обрить, облачить в мундиры и отправить казачье войско на войну со шведами, казаки взбунтовались. С одобрения и при помощи местных жителей казаки ночью ворвались в город и перебили столичных чиновников. Головы без бород отрубались и уродовались, местных пособников топили в Волге, а воевода уцелел лишь благодаря тому, что успешно прятался, пока не отрастил бороду и вновь не обратился в старую веру.

Из убеждения ли, по необходимости ли, но должностные лица в Восточной России часто следовали примеру Дмитриевского воеводы и ладили со старообрядцами. Вне главных городов в дальних колонизуемых областях общины старообрядцев нередко численностью превосходили приходы официальной Церкви. В низовьях Волги было относительно мало правоверных православных, как и во многих других ключевых торговых и колонизуемых областях на востоке России. Точно так же, как кальвинистов, «здешнего мира аскетизм» старообрядческих общин вскоре сделал их богатыми, а к концу XVIII столетия консервативными не только в богословских вопросах, но и в политике. Проповеднические беспоповские секты начали испытывать нажим более упорядоченных старообрядцев-«поповцев», вроде той, что сложилась в Иргизе в глухих заволжских лесах или в Белой Кринице в Карпатах, у границы России с империей Габсбургов. Однако пророческий глас продолжал звучать благодаря все новым и новым отделениям мессианских групп и бродячим проповедникам из старообрядческих общин, а еще — благодаря учащающимся контактам и взаимодействию с сектантами.

Исторический вклад старообрядцев в развитие русской культуры совершенно не пропорционален их относительной малочисленности. Эффективно отгородившись от политической и интеллектуальной жизни империи, эта важная ячейка великорусского купечества тем самым способствовала передаче основных центров российской жизни в руки иностранцев и прозападного служилого дворянства. Уникальные качества старообрядцев — трудолюбие и воздержанность — остались в стороне от создания истинно национальной и синтетичной культуры. Старообрядцы обиженно замкнулись в собственном мирке, бросив вызов ходу истории в уверенности, что конец ее близок. Их общины были непреходящим упреком роскошной жизни в городах, приобщившихся к Западу, и в барских поместьях. Их рьяное благочестие и общинный образ жизни были словно голос из москвитянского прошлого, ставшего песней сирен для русских народников XIX в.

Не менее важно для судьбы русской культуры было то, что значительная часть национального предпринимательского сословия предпочла практическому взгляду на мир и рациональной форме религиозной веры крайне иррациональную и суеверную форму фанатизма. Какими бы смелыми и изобретательными ни были старообрядцы в своей деловой деятельности, они восставали против любых изменений или модернизации в своей вере. Таким образом, если развитие деловой буржуазии на Западе де в позднем средневековье способствовало росту рационализма в Париже XII в. и скептического гуманизма во Флоренции и Роттердаме XV в., зарождающийся торговый класс на заре современной России такой роли не играл. На деле русский аналог западной буржуазии не выдержал преобразований, проводившихся Алексеем и Петром. Лишившись своих старинных привилегий и льгот после городских бунтов середины XVII в., предпринимательские верхи Древней Московии оказались перед альтернативой: либо слиться со средним и верхним эшелонами бюрократии нового государства в одном ряду с иностранцами и наемниками, либо остаться верными былым обычаям и идеалам, перебравшись в новооткрытые области империи, и присоединить свои ксенофобские жалобы к жалобам тех, кто так или иначе оказался обделенным. Выбор был между бюрократией и расколом, «безродным космополитизмом» новых городских центров или узким шовинизмом внутренних областей России.

Те, кто избирал второе — исконно русская буржуазия, — были духовными родичами не секуляризированных предпринимателей ранней эпохи современной Европы, но ее мессианских городских проповедников — Вальдо, Савонаролы и Уинстенли. Но в отличие от этих западных проповедников старообрядцы сумели с наступлением новых времен не только уцелеть, но и процвести. Их укрывали огромные просторы и укрепляла вера в то, что они защищают не синтетически воссозданное благочестие первых христиан, но истинную традицию, которая еще вновь победит. Взывая скорее к инстинкту, нежели разуму, к общинному достоинству, нежели интеллекту отдельной личности, старообрядцы обрели поддержку в народе, которая оказалась более прочной и длительной, чем почти у всех «возрожденческих» пророков Запада.

Старообрядцы отвергали название «раскольники» и относили его к новой синодальной Церкви. Тем не менее слово «раскол» с его физиологическим нюансом разламывания, помимо теологического значения «схизма», указывает на историческое воздействие этого движения на русскую жизнь. Раны, которые он нанес государству, полностью так и не зажили. Он ослабил Россию политически и придал утопический апокалиптический привкус внутренним спорам, которые препятствовали гармоничному развитию стабильной национальной культуры.

Вот лишь несколько разделений, начало которым положили раскольники. В первую очередь, их собственная изоляция не только от религиозной, но и от гражданской жизни России. Старообрядцы даже использовали различные коды, сеть осведомителей и минимум два особых языка Для сношений между собой. Больше того, они отгородились от истории, веруя, что земная история приближается к концу и что все разговоры об историческом величии империи являются лишь туманом, который напускает Антихрист, как того и следовало ожидать. И между собой раскольники вскоре разделились на бесчисленные, продолжавшие делиться толки — федосеевщину, филипповцев, странников, бегунов и так далее, причем каждый толк претендовал на то, что именно он — Истинная Церковь первых мучеников-старообрядцев. Наконец, есть нечто шизофреническое в отношении всех этих старообрядцев к окружающему миру. Крайне суровые, аскетичные и практичные в обыденной жизни, они тем не менее в искусстве и религии были склонны к пышности, напыщенности и обрядовости. Молено даже сказать, что преданность Древней Московии одновременно иконе и топору, формализованному идеализму и земной жестокости оставалась живой благодаря старообрядцам. С ходом времени их влияние возрастало и углублялось. В шестидесятых годах XVIII столетия некоторые наиболее суровые ограничения начала века были отменены. Вскоре после этого общины как «поповцев», так и «беспоповцев» возникают, что характерно, в Москве, а не в Санкт-Петербурге. Они стали пионерами в призрении стариков, больных и сирот среди московской бедноты. Постепенно старообрядцы, вопреки собственным стремлениям, начали обзаводиться сочувствующими и сентиментальными поклонниками, становясь влиятельной силой в складывании новой культуры.

Вторая традиция консервативного протеста против нового мира Санкт-Петербурга — крестьянские восстания, возглавляемые казаками, — во многих отношениях сходна с протестом старообрядцев. Обе традиции восходят к религиозному возрождению «Смутного времени» и обрели своих величайших мучеников в дни великих перемен при Алексее. Стенька Разин стал для юга России таким же полулегендарным героем, как Аввакум и монахи Соловецкого монастыря для ее севера. Однако точно так же, как старообрядческая традиция полностью оформилась только в реакции на петровские реформы, традиция крестьянских восстаний во многих отношениях утвердилась только с восстанием Булавина против правления Петра в 1707–1708 гг.. Купцы, возглавлявшие движение старообрядцев, протестовали против отмены центральным правительством былых городских вольностей; казаки, возглавлявшие восставших, также протестовали против утеснения их прежде свободного образа жизни тяжелыми обязанностями, которые налагало государство. Точно так же, как старообрядцы сумели уцелеть благодаря отдаленности их селений и пользе от их коммерческой деятельности, так и казакам удавалось сохранять свои традиции благодаря удаленности их южных селений от центра императорской власти и важности их как боевой силы для военной мощи империи.

Временами традиция восстаний сливалась с традицией старообрядчества — особенно на Нижней Волге. Однако способы сопротивления абсолютизму и общественные идеалы были абсолютно разными. Старообрядцы в своем сопротивлении новому режиму были преимущественно пассивны, веруя в скорое вмешательство Бога и искупительную силу незаслуженных страданий. Крестьяне-бунтари были необузданно, почти фанатично активными и стремились подвергнуть страданиям те символы бюрократической власти, которые оказывались под рукой. Идеальный порядок старообрядцы видели в органичной религиозной цивилизации великорусского христианства, объединенного традиционными обрядами и общинной деятельностью. Бунтари подчинялись чисто негативному стремлению уничтожить существующий порядок — стремлению, которое они старались разделить не только с христианскими толками на многонациональной юго-восточной границе России, но и с мусульманами, и с язычниками.

Разумеется, крестьяне-бунтари протестовали против куда более унизительной и высасывающей силы формы угнетения, чем та, которой подвергались купцы-старообрядцы Севера. После того как в середине XVII в. крестьян окончательно и пожизненно закрепостили, а в начале XVIII в. срок обязательной военной службы был продлен до двадцати пяти лет, они (за редкими исключениями), по сути, были обращены в рабство. Ярость крестьянских восстаний в определенной мере объяснялась непрекращающимися набегами татар и постоянной мобилизацией для обороны незащищенной южной степи. Юг Украины и Крым были окончательно вырваны из рук татар и турок только в последние годы царствования Екатерины II, много лет спустя после подавления последнего великого восстания.

При всей их неорганизованной свирепости, крестьянские восстания тем не менее воодушевлялись одной вновь и вновь возрождающейся политической идеей — верой в «истинного царя». С одной точки зрения, это была революционная идея, призыв к государственному перевороту, основанный на убеждении, что возглавляющий восстание самозванец — законный наследник престола. Однако в своей сущности идея эта была глубоко консервативной — даже более консервативной, чем идея старообрядцев. Ведь вера в истинного царя подразумевала убеждение, что только верховный глава системы может явиться единственным возможным спасителем. Надо просто уничтожить политическую и административную систему новой империи, и Россия вернется к милому сердцу патернализму Московии. Таким образом, «истинный царь» казацкого и крестьянского фольклора представлял собой сочетание доброго дедушки и мессианского избавителя — «батюшки» и «спасителя». Он был свой, мужицкий, истинный благодетель своим «детушкам», который вызволит их из всех несчастий, если уничтожить окружающих его стеной администраторов и бюрократов. В то же время «истинный царь» в глазах крестьянских масс обретал божественное право, поскольку наделялся ими генеалогией, позволявшей проследить его происхождение по прямой линии от Владимира, Константина Великого или даже Рюрика и Пруса.

Первые слухи в народе об «истинном царе», видимо, возникли при Иване IV, который был во многом ответственен и за учреждение, и за нарушение прямой линии наследования. Лжедмитрий, первый самозванец в русской истории и единственный сумевший взойти на престол, искусно играл на желании народа поверить в чудом спасенного наследника москвитянской династии. Хотя католичество Дмитрия заставило быстро в нем разочароваться, многие русские в «Смутное время» уверовали, что лишь царь из старой покровительствуемой Богом династии способен спасти Россию от смут и хаоса. Убеждение, что «истинный царь» где-то существует, овладело крестьянскими массами, участвовавшими в неорганизованных восстаниях, последовавших за убийством Лжедмитрия. Одни встали на сторону второго поддерживаемого поляками претендента, но большинство пошло за Болотниковым (в прошлом — крепостным, казаком и турецким пленником), которого молва сделала племянником истинного Дмитрия и сыном Федора. Возглавленный Болотниковым хаотичный бунт 1606–1607 гг. чуть было не завершился захватом Москвы и по праву считается первым из общенациональных крестьянских восстаний. Таким образом, крестьянские мятежи представляются возвращением к старой москвитянской идеологии — истинный крестьянский царь рисовался как лидер органичной религиозной цивилизации. В самом начале также бытовала идея, что царь этот должен через Ивана Грозного происходить от старой династии, но вскоре было уже достаточно объявить, что права претендента более древние и прямые, чем у занимающего престол. Большое значение придавалось тому, что вождь восстания и самозваный претендент на престол будет святым царем (то есть единственным в мире), а не просто каким-то там королем или императором, которые кишмя кишат на растленном Западе. Мятежные крестьяне часто придерживались утверждений старообрядцев, что титул «император» даруется «сатанинским» Папой, что паспорта — выдумка Антихриста, что эмблема двуглавого орла — это эмблема самого дьявола (потому что «о двух головах бывает только дьявол») и что особое клеймо с крестом, выжигавшееся на левой руке беглого солдата, — это поругание святого креста и печать Антихриста.

В XVII в. было четырнадцать серьезных претендентов на престол, а в следующем столетии традиция развивалась настолько бурно, что их набралось тринадцать в одной последней его трети. Слухи о них ходили даже в начале XIX в. — легенда, будто истинный царь не Николай 1, а Константин Павлович, отозвалась своего рода народным эхом в аристократической программе декабристов. Одной из причин такой вспышки в XVIII в. было внезапное распространение веры в «подмененного царя». Совершенно правильно считая, что реформаторское рвение Петра усилилось из-за его поездки за границу, сторонники древних идей пустили в ход апокрифические легенды, объясняющие, как царя подменили на кого-то еще (обычно на сына Лефорта). В результате претензии Булавина, вождя крестьянского восстания при Петре, называвшего себя законным наследником престола, вызвали гораздо больше доверия, чем аналогичные заявления вождей предшествовавших восстаний. Жестокая расправа царя со своим сыном Алексеем десять лет спустя способствовала тому, что даже слабохарактерного Алексея многие считали законным наследником. Вере в истинного царя способствовало и то обстоятельство, что после смерти Петра Россией до 1796 г. почти исключительно правили женщины. Крестьяне объясняли ухудшение своей судьбы женским правлением. «Хлеб не родится потому, что женский пол царством владеет», — утверждала популярная поговорка. Однако ко времени Пугачевского бунта при Екатерине оставалось неясно, в каких отношениях «истинному царю» надлежит состоять с женщиной, занимающей престол. Для многих его сторонников Пугачев был просто чудесно спасенный Петр III, убитый муж Екатерины и ее предшественник на престоле. Некоторые полагали, что Пугачев должен занять место Екатерины, но многие считали, что ему следует жениться на ней, и он сам как будто видел в Екатерине материнскую фигуру, поруганную ее придворными.

Исходно консервативная природа веры в «истинного» царя подтверждается тем фактом, что каждый из главных претендентов заручался широкой народной поддержкой не благодаря какой-либо позитивной программе, но благодаря своей способности стать фокусом разнообразных сил, сопротивлявшихся изменениям. В каждом случае царь, против которого восставали, пытался усилить центральную власть и культурное сближение с Западом: Борис Годунов (Лжедмитрий), Шуйский (Болотников), Алексей (Стенька Разин), Петр Великий (Булавин) и Екатерина (Пугачев). Результатом же этих героических восстаний было усиление, а вовсе не ослабление бюрократической централизации, против которой они были направлены. Крестьянское недовольство, в сущности, выливалось в периодические кровавые расправы с представителями местных властей, которые для центрального правительства вовсе не были незаменимыми, а крестьянская преданность самодержцу — стержню и сердцу системы — усиливалась. Даже восстав, крестьяне были не в состоянии представить себе какую-либо альтернативную политическую систему. Они отказывались поверить, что царствующий государь был ответственен за все их беды и за свое окружение из бюрократов и иностранцев.

Как и в случае старообрядцев, между консервативными крестьянскими восстаниями и европейскими движениями протеста против модернизации проглядывает определенное сходство. По социальному составу и мессианскому утопизму русские крестьянские восстания сходны с восстаниями немецких крестьян XVI в. Своим консервативным томлением по более богоподобной правящей династии они напоминают якобитов в Англии конца XVII, а затем и XVIII вв. Точно так же, как якобитский миф бытовал в аграрной Шотландии и Северной Англии еще долго после того, как уже перестал быть призывом к восстанию, так миф о крестьянском бунте продолжал жить в мышлении обитателей Южной России еще очень долго после последнего великого восстания под предводительством Пугачева.

Сюжет и вариации в иконографии

Ветхозаветная «Троица» монаха Андрея Рублева (им. V) с таким совершенством сочетала одухотворенность с требованиями эстетики, что Церковный Собор 1551 г. утвердил ее образцом для всех будущих икон на этот сюжет. Прославленный шедевр Рублева был создан около 1425 г. для основанного святым Сергием монастыря, написан на библейский сюжет, отраженный в названии этого монастыря, и являет собой идеальный плод высочайшей духовности и исторической теологии Московии. Икона изображает конкретный ветхозаветный эпизод, предваряющий провозглашение троичности природы Бога, а не саму эту непостижимую тайну. Три странника приходят к Аврааму (Бытие: 18, 1-15), как поясняет обращение к Аврааму в православной литургии: он именуется «блаженным», ибо видел и принимал в своем доме Пресвятую Троицу.

Одухотворенная плавность линий, создающая гармоничность трех рублевских ангелов, сгруппированных вокруг чаши со Святыми дарами, резко контрастирует с перегруженной композицией и гастрономическим духом иконы середины XV в. на тот же сюжет (илл. VI). Написанная по византийско-балканским образцам, эта икона псковской школы как бы впитала более светские интересы Пскова — торгового центра с западными связями.

Третий вариант сюжета Троицы (илл. VII), икона кисти придворного ху>дожника Симона Ушакова, написанная в 1670 г., демонстрирует упадок русской иконографии под воздействием западного влияния в последние годы царствования Алексея Михайловича. Общие очертания трех рублевских фигур сохранены, но дух изменен кардинально. Символическое древо жизни, придающее композиционную уравновешенность и рублевской, и псковской иконам, превратилось в развесистый дуб, композиционно уравновешенный классическим портиком с коринфскими колоннами. Выписанные с большой долей реализма, чуть самодовольные фигуры и богато сервированный стол предвещают близкое воцарение абсолютно нового и светского искусства.

#i_006.jpg

«Троица» Андрея Рублева ,

написанная для Свято-Сергиева монастыря Святой Троицы в 1420-х гг. Государственная Третьяковская галерея, Москва

#i_007.jpg

«Троица». Псковская школа, середина ХѴв. Государственная Третьяковская галерея, Москва

#i_008.jpg

«Троица» Симона Ушакова, 1670 г. Государственный Русский музей, С.-Петербург

#i_009.jpg

Портрет Ф. Демидова. Д. Левицкий, 1773 г.

Государственная Третьяковская галерея, Москва

Новая портретная живопись

Этот портрет (илл. VIII) промышленника-аристократа Ф. Демидова весьма типичен для новой светской портретной живописи, которая в XVIII в. заняла место иконографии как ведущей формы изобразительных искусств. Написанный в 1773 г. Д.Левицким, придворным художником Екатерины Великой, этот так называемый «парадный портрет» изображает фигуру позирующего во весь рост на псевдоклассическом фоне. Святые «образа», через посредство которых Бог, как считалось, воздействовал на ход истории, сменились изображениями «важных персон», которые, как считалось, сами творили историю. Демидов, в отличие от центральной фигуры ветхозаветной Троицы, указывает не на мистические дары Бога человеку, но на собственные вполне конкретные благодеяния, оказанные им человечеству в роли «просвещенного» патрона: сельского хозяйства — в деревне и зеленых насаждений — в новых городах. Художественное достоинство портрета заключается в легком окарикатуривании, которое Левицкий привнес в изображение этого откровенно тщеславного и суетно-корыстного отпрыска знаменитого дворянского рода.

Таким образом, хотя государственная бюрократия и армия все больше укреплялись, а служилое дворянство обретало все больше богатства и власти на местах, тем не менее в течение XVIII и в начале XIX вв. многие русские продолжали верить в превосходство маленьких раскольничьих общин или мечтать о новом Стеньке Разине, который приведет их к царю-избавителю.

Менее драматичной, чем у раскольников или крестьян-бунтарей, была третья форма религиозного протеста против нового мира Санкт-Петербурга: монастырское возрождение внутри официальной Церкви. Это движение развивалось медленнее первых двух и в смысле народного соучастия было наиболее ограниченным. Однако оно, возможно, было наиболее глубоким и наиболее верным культуре Древней Московии. Фокусом этой культуры всегда были монастыри, и то, как они оправились, хотя бы частично, от сокрушающих ударов начала XVIII в., быть может, является самым убедительным свидетельством непреходящей важности этой «старой» культуры в «новом» периоде русской истории.

В начале столетия возможность такого возрождения должна была казаться крайне маловероятной. Попытки Петра и Анны организационно уподобить русскую Церковь государственным лютеранским Церквам Прибалтики привели к огромному ослаблению монастырей. Если в начале XVIII в. общее число монахов составляло около двадцати пяти тысяч, к концу царствования Анны их оставалось менее пятнадцати тысяч, и число это еще сократилось после того, как Екатерина Великая в 1763 г. официально конфисковала монастырскую собственность. Перепись 1764 г. показала, что из двух тысяч с лишним монастырей, существовавших на исходе предыдущего века, осталось только 318.

Первой реакцией многих монастырей была попытка встать на защиту своих былых привилегий, иногда сопряженная с поддержкой претензий очередного кандидата в «истинные цари». Типичен тамбовский монах, который бежал из обители в убеждении, что место истинного Петра занял Антихрист и убил сына Петра. Хотя его предсказание, что конец света настанет в начале 1723 г., не сбылось, он продолжал набирать монастырских сторонников в неспокойном тамбовском краю, а после смерти Петра отправился із Москву, окрыленный надеждой вернуть Россию на путь истинный. Вместо этого он был арестован и казнен, его сторонники схвачены и изувечены, а его голову солдаты из новых гвардейских полков возили на обозрение по улицам Тамбова.

Только после того, как была наконец осознана невозможность полного возвращения к старине, миру русских монастырей, вероятно, открылся иной путь. Как только пропала всякая надежда вернуть утраченные богатства и независимость, русские монастыри начали возвращаться к давно заглохшей традиции монастырских первонасельников и евангелистов XIV в. Это духовное возрождение началось исподволь на исходе XVIII столетия и продолжалось на всем протяжении XIX, постепенно приводя к расширению монастырей и к углублению их духовной жизни.

Сердцем этого возрождения опять-таки стали «священная гора» Афон и вторичное открытие все еще живой там традиции учения отцов церкви и внутренней духовности. Человеком, который второй раз принес дух горы Афон в Россию, был Паисий Величковский, сын полтавского священника и крещеной еврейки. Хотя он вел свое происхождение от одного из крупнейших поэтов украинского барокко, Паисий проникся отвращением к «языческой мифологии», которую обнаружил в этом прозападном наследии. Подобно Максиму Греку в XVI в. и Ивану Вишенскому в XVII в., Паисий явился в Россию с горы Афон в XVIII столетии с самой простой проповедью: отвергните мирскую суету, вернитесь к простоте первых отцов-пустынников. Подобно тем первым старцам, Паисий категорически отвергал светское образование, хотя сам был ученым и обладал литературным даром. Он начал переводить на русский труды первых отцов церкви — самый лучший и самый полный сборник этих трудов для того времени — и перевел популярный греческий сборник духовных произведений аскетов «Филокалию».

Однако, в отличие и от Максима Грека, и от Вишенского, Паисий положил начало движению внутри Церкви, вместо того чтобы остаться пророческим гласом, вопиющим в пустыне. Он основал ряд новых монастырей в Молдавии и Южной России, для которых написал ряд «Писем наставления духовного» как руководство для очищения монашеской жизни. Ключ к ней Паисий видел в общей покорности духовному старейшине в общине отшельников-аскетов, посвятивших себя непрестанной молитве. То есть духовная жизнь представлялась ему в свете учения отцов церкви — как слагающаяся из внутренней молитвы и самообуздания. А принятое им «правило» было создано по образу того, какого придерживались первые отцы-пустынники. Термин «пустынь» (от «пустыня») все чаще вытеснял другие обозначения монастыря, по мере того как суровое правило Паисия принималось все шире.

Еще более влиятельной и своеобычной фигурой был Тихон Задонский, исступленный искатель нового религиозного призвания в новом мире. Тихон родился и вырос под Санкт-Петербургом, образование получил в Новгороде, так что в полной мере ощущал новое мирское влияние столицы, а также новой волны идей немецкого пиетизма. Быть может, под воздействием пиетистской идеи внутреннего возрождения и покаяния Тихон оставил свой высокий пост новгородского викарного епископа, некоторое время возглавлял Воронежскую епархию, а оттуда перебрался в новый монастырь в пограничной области в нижнем течении Дона. Название влиятельного пиетистского трактата Арндта «Об истинном христианстве» стало названием главного труда Тихона о святой жизни. В нем, как и в других своих трудах и проповедях, Тихон подчеркивает радости жизни в подражание Христу. В Задонске Тихон не ограничивал свою роль духовного наставника узкими пределами монастыря, но перенес ее в суетный мир, став другом и советчиком не только монастырских послушников, но и мирян.

Человек, который продолжил это возрождение в XIX столетии, Серафим Саровский, объединил аскетическую приверженность Паисия отцам церкви с тихоновским требованием самоотречения и служения людям. Серафим отказался от всего своего имущества и даже монашеского одеяния, облекся в белую крестьянскую рубаху и прожил пятнадцать лет отшельником в лесах вблизи своего нового монастыря в Сарове. Благочестивый квиетист, он верил, что «молчание — это таинство мира грядущего, слова же — оружие сего мира». Покинув свое лесное убежище, Серафим путешествовал по монастырям, убеждая людей обратиться к Христу. «Скука, — учил он, — исцеляется молитвой, воздержанием от пустых речей, трудами рук своих…» Девственности он придавал особое значение и часто навещал женские монастыри, быстрый рост которых был важным признаком возродившегося интереса к религии.

Сила духовности, исходившая от новых монастырских общин, которые основал Серафим, начала привлекать паломников нового рода, мирских интеллектуалов, которые возвращались туда снова и снова, если не как паломники, то как гости. Знаменитая Оптина пустынь к югу от Москвы стала местом, где искали совета и духовного приюта многие из самых знаменитых мыслителей России XIX в., начиная со славянофила Ивана Киреевского, который под старость подолгу живал там, и включая Достоевского, Толстого и Владимира Соловьева. Образ старца Зосимы в «Братьях Карамазовых» — это довольно точный составной портрет отца Амвросия, монаха Оптиной пустыни, которого Достоевский часто навещал, и Тихона Задонского, чьи труды он благоговейно штудировал.

Проблемы нового монашества были теми же, с какими сопряжено любое религиозное призвание в преимущественно светском обществе.

Новые монахи терзались сомнениями в себе, мучились от настоятельных требований доказать, что они полезны государству, как и все прочие. Лишенные прежней роли придворных идеологов и крупных землевладельцев, они еще не вполне представляли себе роль монастырей в новом обществе. Монашеское возрождение оказывалось более действенным вне стен традиционных монастырей.

С другой стороны, существовала тенденция удаляться от мира в еще большую глушь, где святой идеал совсем уж не соприкасался с обычной мирской жизнью и сочетался с индивидуальным аскетизмом. В этом странном полувосточном мире обретение физической нетленности после смерти считалось высшим плодом аскетического умерщвления плоти, и доказательство определенной степени этой нетленности стало обязательным предварительным условием канонизации новых святых русской Церковью XVIII в.. Аскетический аспект нового монашества ставил его вне истории и политики, непременным и активным участником которых было москвитянское монашество. В требовании покаяния и обращении к безмолвному аскетизму Церкви первых веков новое русское монашество походило на движение траппистов в католицизме после Реформации. Тихон типичен не только в своем бегстве от церковной власти и цивилизации как таковой, но также и в попытке копить «сокровище духовное, от мира собираемое». В современном мире достойны обретения и сохранения лишь отдельные обрывки прозрений и опыта:

«Как купец от различных стран собирает различные товары, и в дом свой привозит, и сокрывает их: так Христианину можно от мира сего собирать душеполезные мысли, и слагать их в клети сердца своего, и теми душу свою созидать».

В то же самое время в монастырях возникло желание более непосредственного общения с людьми всех сословий. Стремление к аскетическому благочестию ломало более древние обряды и устав обычных монастырей — точно так же, как конфискация монастырских земель положила конец прежней сосредоточенности на экономических делах. Влияние протестантского пиетизма отчасти превращало старцев-монахов вроде Тихона в евангелистов-проповедников. Не исключено, что за почти мазохистским стремлением новых монахов к самоуничижению крылось сомнение в себе. Тихон завещал похоронить его под порогом скромной Церкви, чтобы его в буквальном смысле слова попирали ногами самые смиренные верующие. Когда в горячке спора какой-то вольнодумец ударил Тихона, тот бросился к ногам своего изумленного обидчика, чтобы испросить у него прощения за то, что он, Тихон, заставил его настолько забыться. Вероятно, знаменательно, что Тихон был канонизирован, а интерес к его сочинениям возродился в шестидесятых годах XIX в., когда русские мыслители вновь обратились к проблеме нравственного очищения и смирения перед простым народом. Основное идеологическое движение этой эпохи, знаменитое «хождение в народ», во многих отношениях было лишь светским продолжением попыток приобщить к монашескому идеалу крепостное, но еще верующее крестьянство. Действительно, сложное народническое движение — самое подлинно самобытное социальное движение в новейшей русской истории — во многих отношениях выглядит продолжением всех трех послепетровских форм консервативного протеста против вестернизации и обмирщения русской империи. Подобно этим формам, народничество было скорее расплывчатой традицией, нежели организованным движением. Подобно большинству старообрядцев, народники верили в сохранение былых общинных форм экономической жизни и в возможность внезапной исторической перемены. Подобно крестьянам-бунтарям, народники верили в активные насильственные действия против полиции и бюрократов, а также в верховную милость «истинного царя». Даже после убийства Александра II в 1881 г. народники не придумали ничего лучшего, как обратиться с утопическими призывами к его преемнику. Подобно монахам, искавшим духовного возрождения, народники верили в аскетическое самоотречение и в смирение перед невинно страдающим русским народом.

Но прежде чем рассматривать это и другие движения позднего имперского периода, следует обратиться к новой, совершенно отличной культуре, которая сложилась при Елизавете и Екатерине и просуществовала столетие. В течение этого периода раскол и противостояние, порожденные в русском обществе реформами Алексея и Петра, были скрыты под слоем декоративных излишеств аристократической культуры. К этой блистательной и самоуверенной культуре дворянского века — и к ее постоянным внутренним заботам — мы теперь и обратимся.