Я не вела дневника с двенадцати лет. Нет, погодите, вру. Вела. Полгода. Когда начала встречаться с Майком Новаком. Где-то у меня по сей день валяется до половины исписанная тетрадка в зеленой потрепанной обложке, а в ней — все мои страдания по Майку, восторженные описания его потрясающей манеры целоваться и переживания по поводу его прискорбного увлечения будущей медсестрой по имени Сьюзи.

Дневник — это вроде как признание, что больше тебе заняться нечем. История жизни человека, у которого, по сути, этой жизни-то и нет. Если честно, ну чье существование достойно, чтобы его увековечили для потомков? Разве что какого-нибудь мирового деятеля или великого актера. Да и то вряд ли. Довелось мне как-то заглянуть в дневник моей бабушки — разглагольствования про погоду, про визиты в Женский институт да на сколько сантиметров вытянулись ее турецкие бобы. Уж лучше вообще не писать. Пусть бы после меня остались только чистые страницы, чтоб воображение моей будущей внучки рисовало меня роскошной красавицей, за которой тянется длинная вереница смуглых поклонников в шелковых сорочках.

С другой стороны, когда и впрямь совсем нечего делать, можно и за дневник приняться. Чем не способ убить время, заполнить пустые минуты и часы? Я думала, я чувствовала. Я жила. Главное, спрятать потом тетрадку подальше от будущей внучки.

Сегодня я ушла с работы рано, еще и трех не было. Работаю я в… Стоп. С какой стати я это пишу? Что, я не знаю, где работаю?

Должна кое в чем признаться. Я чокнутая. Ненавижу пропуски и недоговоренности; уж если пишу, то решительно про все. Вот и зеленая тетрадка начинается более или менее нормально («У Майка Новака загорелая грудь, а когда я покусываю его соски, они становятся коричневыми»), но страницы с пятой уже похожа на что угодно, только не на дневник. Листы пестрят описаниями тех, кто для меня важней всего на свете (мама, Майк, наша кошка), и бездарными стихами («Майк ушел, и жизнь моя/Опустела./Ночь и мгла/И зеленая тоска»). Стоит карандашу или компьютерной клавиатуре подвернуться под руку, и мне уже не остановиться. Меня прорывает, и все что ни есть в голове — факты, домыслы, мечты, всяческие подробности — сыплется без удержу, без разбору.

А с другой стороны — вдруг мне приспичит почитать эти записки лет через пятьдесят? Очень может быть, что к тому времени я напрочь позабуду, как называлась моя юридическая контора, и стану злиться на себя молодую за то, что не удосужилась зафиксировать мельчайшие подробности собственной жизни. Итак.

Я работаю в юридической конторе «Шустер и Маркс», в городе Нью-Йорке, на углу Пятьдесят пятой и Пятой авеню. Сегодня я заперла дверь своего кабинета еще до трех часов, оставив принтер в одиночестве страницу за страницей выплевывать доклад, который мне надлежало вычитать к завтрашнему утру. Внизу в вестибюле преодолела вращающиеся двери и сквозь струи горячего воздуха вышла в арктический холод февральского дня. Мимо проехали штук пятнадцать желтых такси. Удобно устроившиеся пассажиры равнодушно наблюдали, как по обледенелому тротуару мечется туда-сюда сильно беременная женщина в тяжелом от мокрого снега верблюжьем пальто. (Да, чуть не забыла кое-что важное: я в интересном положении. В понедельник, то есть вчера, моей беременности стукнуло ровно двадцать шесть недель.) Ничего не поделаешь, подумала я, сморгнула с ресниц ледяные капли, подняла воротник и, придерживая руками непомерный живот, потрусила к своей гинекологине — ее кабинет в одиннадцати кварталах от моей работы. Ветер обжигающим дыханием стягивал лица прохожих.

Офис доктора Вейнберг обставлен с изысканностью художественной галереи где-нибудь в Челси. Абстрактные литографии в обрамлении матового серебра украшают стены приемной. Секретарша поглядывает на посетителей из-за высокой изящной вазы с невозможно прекрасными южноамериканскими орхидеями — жемчужно-белые лепестки в нежных розовых подпалинах и янтарные серединки. А сама докторша — чересчур хорошо сохранившаяся женщина на шестом десятке, скуластая, с узкими губами бордового цвета и безжалостно взбитыми кудрями.

Задав несколько предварительных вопросов, она принялась ощупывать мой живот, залезая глубоко под ребра и диафрагму. Вытащила свернутый метр и измерила меня от лобка до пупа. Затем проехалась по кабинету на кресле, полистала страницы в большой розовой папке и, наконец, глянула на меня поверх очков в квадратной металлической оправе.

— Что-то вы у нас недобираете в размерах, — заявила она.

Что?! Да я переросла все мыслимые нормы! На улицах дети показывают на меня пальцем, а дорожные рабочие подсказывают адрес ближайшего роддома. Я ношу брюки со здоровенными нейлоновыми вставками спереди и дополнительными резинками в поясе, и все равно к вечеру такое ощущение, будто меня запихали в пыточное устройство.

— Недобираю, доктор? В каком смысле — недобираю?

Как выяснилось, верхняя часть матки находится у меня не совсем там, где ей полагается, — то есть не под самым подбородком, а значительно ниже. И меня отправили срочно делать УЗИ. В ужасе от перспективы битый час торчать в приемной, я позвонила Тому (своему мужу; пишу на тот случай, если в будущем меня сразит болезнь Альцгеймера), но еще до того, как он смог улизнуть из Федерального суда, я оказалась в затемненном кабинете (четвертая дверь по коридору от приемной доктора Вейнберг). Грузная женщина с короткими седовато-пепельными волосами, в белом халате поверх мешковатых бежевых штанов, скользнула по мне безразличным взглядом. Выглядела она так, точно всю жизнь провела в подземелье. В призрачном свете монитора бледное круглое лицо ее странно поблескивало.

— На стол, пожалуйста, — толстуха коротко кивнула на медицинскую кушетку возле себя.

Отвернувшись, нашарила диск, вставила его в компьютер, тот сразу заурчал и щелкнул. Я взгромоздилась на кушетку и, выставив белый как у кита живот, вдруг почувствовала себя такой беззащитной. Хоть бы услышать какую-нибудь ободряющую болтовню («И в голову не берите. Я такое каждый день вижу. Ерунда!»), но как бы не так. Ультразвуковая тетка выдавила мне на живот полтюбика мерзкого тепловатого геля синего цвета и без единого слова взялась за твердый пестикообразный зонд.

После сорока минут разглядывания мерцающего черно-белого изображения она лаконично сообщила, что у меня «низкий уровень жидкости».

— Что это значит? — обратилась я к белкам ее глаз.

Пожав плечами, тетка выключила монитор, вытащила диск и маловразумительно буркнула:

— Околоплодных вод недостаточно. Вейнберг сама вам растолкует, хорошо?

Хорошо или нет — большой вопрос, но меня явно выпроваживали. Толстуха, не желая вдаваться в подробности, удалилась, хлопнув дверью. Я осталась одна в темноте. Шершавым бумажным полотенцем из коробки возле кушетки стерла с живота липкую синюю жижу, натянула свои синтетические «беременные» штаны. «Низкий уровень жидкости» звучит вроде не очень страшно, думала я, осторожно спуская ноги с жесткой голубой кушетки, это же не значит, что с самим малышом что-то не так. Я видела его на ультразвуковом экране — он вовсю шевелил ручками-ножками, на мгновение зонд выхватил крошечную ступню с идеальной дугой пяти беленьких пальчиков. Лично мне он показался здоровеньким, так что к врачихе я вернулась преисполненная оптимизма.

Прежде доктор Вейнберг смотрела на меня рассеянно, без особого интереса, с тем выражением, которое приобретает взгляд врачей, когда они приветствуют пациентов, в общем и целом здоровых. Однако на этот раз я уловила настороженность в ее лице, острое внимание в глазах, словно она впервые по-настоящему меня увидела. И я тоже, должно быть, в первый раз по-настоящему разглядела ее. После долгой паузы врачиха откашлялась.

До меня начало доходить, что все не так прекрасно.

— Мне только что звонила Черайз, — осторожно подбирая слова, начала она. — Для нормального развития ребенка требуется амниотическая жидкость. У вас ее недостаточно. Объем жидкости должен увеличиться, или будем рожать на четырнадцать недель раньше срока.

Постучавшись, в кабинет вошел Том. Как раз вовремя, чтобы подставить мне плотный бумажный пакет. Когда я отдышалась после приступа рвоты, он задал логичный вопрос:

— А эта вода, в смысле… амниотическая жидкость — как сделать, чтоб ее стало больше?

— Постельный режим! — последовал ответ. — Строгий постельный режим до конца беременности. Можно лежать на диване или в кровати, но чтобы никаких вставаний или хождений. Вообще двигаться как можно меньше. Один душ в день, посидеть за ужином, прийти ко мне — и все! Но у нас есть и хорошая новость — на данный момент ребенок в полном порядке. — Вейнберг ободряюще улыбнулась, и лицо ее смягчилось. — Все не так плохо, золотце мое, — добавила она. (На мгновение маска приподнялась и открылся краешек всамделишной женщины по фамилии Вейнберг: чьей-то матери, сестры, дочери, гостьи за праздничным столом.) — Черайз не обнаружила признаков генетических заболеваний, и почки у младенца здоровы, так что скорей всего что-то не в порядке с плацентой. Лежите на левом боку, чтобы кровь свободнее поступала в пуповину, и будем надеяться, это обеспечит нормальное развитие плода. Будем надеяться, — повторила она с многозначительным ударением. — Здесь никаких гарантий быть не может. Но очень многое зависит от того, насколько точно вы будете следовать моим указаниям. И чтоб я не столкнулась с вами на весенней распродаже в «Блумингдейле»! Вам таки ясно?

Она мягко выставила нас за дверь («Идите, дети, идите. И не унывайте, вы справитесь, да? Да!»).

Такси ползком пробиралось по Третьей авеню к нашему дому на Восточной 82-й улице; под оранжевыми уличными фонарями кружились снежинки, словно стаи рыбок в янтарном море. Сквозь запотевшее окно я смотрела, как по скользкому тротуару бегут люди: одни прикрывали головы портфелями, другие сжимали в покрасневших руках промокшие газеты. Постаравшись устроиться на левом боку, насколько позволяло сиденье, я взглянула на мужа. Он яростно жал на кнопки своего мобильника, отправляя одно сообщение за другим. Плечи под темно-синим шерстяным пальто опустились, галстук в горошек сбился набок, черные вьющиеся волосы свесились на лоб, а Том, страдальчески морщась и беззвучно шевеля губами, все терзал кнопки телефона. Почувствовав на себе взгляд, поднял глаза и, должно быть, разглядел выражение моего лица, потому что взял меня за руку и крепко сжал.

— Прости, ласточка, до зарезу нужно отправить эти сообщения. Ты когда позвонила, у меня дело было в самом разгаре. Эй, эй!.. — шепотом воскликнул он, притягивая меня к своему плечу. — Не смотри так! И не вздумай плакать! С тобой все будет хорошо, и с малышом тоже, и вообще все обойдется, вот увидишь.

Я уткнулась головой в уютную темноту под его подбородком и вдохнула знакомый теплый запах. А он обхватил меня покрепче и, успокаивая, шептал в волосы: «Мы справимся, обещаю…» — и что-то еще такое же хорошее, ласковое.

Дома я немедленно улеглась в гостиной на нашу пестренькую желтую тахту, свернулась калачиком на левом боку. Через секунду-другую Том притащил из спальни сероголубой шерстяной плед и старательно меня укутал, подоткнув плед под ноги и под живот. Потом сделал воды с лимоном и поставил кувшин на тиковый столик возле тахты.

Наклонившись, чмокнул меня в лоб.

— Не переживай, все обойдется, я уверен, — убежденно повторил Том, усаживаясь в кожаное кресло напротив меня. Но когда он отвернулся, я заметила — может, я и ошибаюсь, но думаю, что заметила у него на глазах слезы.