В 1938 году мой папа, Юрий Герман, и Евгений Львович Шварц каждый вечер приходили к роддому, в котором я появился на свет. Они должны были это делать потому, что, по известным причинам, маме нельзя было волноваться. А если она не видела их воочию, то очень волновалась, что кого-нибудь из них арестовали и от нее этот факт скрывают.

Писатель, драматург и сценарист, выдающийся сказочник и признанный классик Евгений Шварц в памяти моей, в том мире, который живет во мне, — остается дядей Женей, близким другом моих родителей, одним из главных персонажей комаровского сообщества советских интеллигентов, в котором прошла существенная часть моего детства. [В сборнике, который предложен вниманию читателей, есть и тексты сценариев, и подробные комментарии специалистов, и цитаты из документов — на мой взгляд, из всего этого можно составить представление о работе Евгения Львовича для кино. Что я могу к этому добавить? Разве что попытаться перевести в слова обрывки изображений, кусочки фонограммы того нескончаемого кино, в котором я продолжаю жить].

В начале 1946 года папа получил Сталинскую премию, и мы переехали жить в Комарово: Морская улица, дом 1. Маленький масляный домик, в котором было дикое количество клопов — они висели под потолком гроздьями. Какое-то время мы жили в этой даче, потом вернулись в Ленинград, а в доме оставались Евгений Львович Шварц и его жена Катерина Ивановна. Папа угодил в какие-то неприятности, и взрослые договорились, что Шварцы будут меня брать на лето. Еще при домике была баня, и там, тоже весь в неприятностях, жил дважды лауреат Сталинских премий, заслуженный деятель искусств Иосиф Ефимович Хейфиц.

Почему-то очень часто не было света, и тогда папа с Шварцем сидели в углу, пили водочку, говорили о чем-то своем. Однажды они меня позвали: «Лешка, вот ты все читаешь что ни попадя, а „Бруски“ Панферова читал?» — «Читал». — «И ты считаешь, правильно ей дали Сталинскую премию?» Я ответил с воодушевлением: «Надо было две Сталинские премии дать!» И папа сказал, махнув рукой: «Иди отсюда, болван». Как-то он печально это сказал, и оба они были очень печальные, в своем углу на темной даче, со своей водочкой, со своими непонятными мне разговорами.

Я знал, что Шварц пишет сказки. Иногда он их мне читал. Я его любил, но в глубине души считал его занятие не слишком серьезным. Когда папа говорил про него: «Он великий человек», это меня раздражало. Потому что у папы все были великие.

Однажды я вошел в уборную и увидел горбоносую женщину с задранными блестящими юбками. Проходивший мимо папа схватил меня за руку, уволок на кухню, шипел мне в ухо: «Эта женщина — великий русский поэт». Я ворчал: «А почему этот великий русский поэт на крючок не закрывается?» Потом узнал, что это была Ахматова.

В летнее время в Комарово через железную дорогу проходил тщедушный человек в круглых очках с тонкой шеей, похожий на птицу. Как и все они, пижоны, он имел при себе трость. Папа и про него мне сказал: «Запомни, это великий композитор. Его фамилия Шостакович». В общем, слово «великий» мало что для меня значило. Когда-то потом пришлось понять, что все они и вправду были великие, а сам я, комаровский хулиган и двоечник, и вправду был болваном.

Хорошо хоть запомнил, как они, вместе с папой и Шварцем, иногда с Хейфицем, ходили пить боржом в пивную при станции. В пивной этой играли всегда «У мальчика пара зеленых удивительных маминых глаз» и «По Берлинской мостовой». Пить боржом, острить — это было такое специальное занятие. Боржом стоил дорого, бутылка — рубль. Один раз к нам подошел выпивший человек и попросил попробовать боржому, потому что рубль — это тогда были деньги. Он попробовал, сплюнул и сказал: «А я думал, он жирный». Эту фразу я потом вставил в «Лапшина».

На лето я перебирался к Шварцу. Верандочка, круглый абажур над столом, сделанный из непонятного материала, собака Тамарка, которая бродит вокруг, вздыхая и задыхаясь от непомерного веса. Тамарка походила на огромный табурет. От жира она не могла ходить, еле переваливалась с боку на бок. Шварцу говорили: «Что же это такое? Это даже не собака». Он разводил руками: «Ну, если она хочет кушать, что же делать?» У меня была переэкзаменовка, и он занимался со мной математикой. Занятия эти проходили своеобразно. Помню, как читаю Пантелеева «Республику ШКИД» (), а Евгений Львович решает мои задачи. Пыхтит, старается, потом говорит мне растерянно: «Что-то у меня, Алеша, не сходится. Может так быть, что в ответе 2,5 бассейна?» Я ему назидательно, не отрываясь от книги: «А вы еще хорошенько подумайте, дядя Женя». И слышу от окна голос отца, который подошел незаметно, приехав из города, и наблюдает эту картинку: «Кто должен подумать, подлец? Ты, у которого переэкзаменовка, или дядя Женя, у которого переэкзаменовки нет?»

Жить у них я не любил. Хотя Евгения Львович был ко мне добр и с ним всегда было интересно. Но, во-первых, к завтраку у них подавалась яичница с колбасой, плавающая в жиру, и меня тошнило от нее. А во-вторых, по вечерам меня заставляли играть в скучнейшую игру «Кун-кэн». Им для игры не хватало четвертого, и, вместо того чтобы раскатывать на велосипеде, я должен был сидеть с ними на веранде.

Кроме собаки Тамарки был еще кот Котан. Он тоже был огромным, очень пушистым и поразительной злобности существом. От него житья не было, он всех драл — и пребольно. Решили его кастрировать в целях всеобщей безопасности. Кто-то рекомендовал ветеринара, однажды раздался стук в дверь, и на крыльце возник человек в форме энкавэдэшника. Все как-то заробели. Не лучшие были времена для такого гостя. Оказалось, что это ветеринар из Большого дома, который подрабатывает тем, что холостит котов. Из маленького чемоданчика он достал сапог и щипчики. В сапог заправил кота, так что снаружи остались только хвост и задние ноги, потом чикнул и, взяв сапог за подметку, каким-то очень ловким движением швырнул кота на двадцать метров в угол комнаты. Кот, еще не понимая всего, что с ним случилось, от боли вытянулся в нитку, страшно зашипел, поднялся на лапы и гневно сверкнул глазами, постепенно переходящими в девичьи. Ветеринар, оказавшийся грузином, меланхолично заметил: «Нэ любит». У нас потом это «нэ любит» очень долго было любимым выражением в семейном обиходе.

Шварц очень любил свою жену Катю, дочь Наташу, внуков. Любил друзей и их детей. Жил в ближнем круге и ближним кругом.

Когда он умирал, при нем были Катерина Ивановна и моя мама. Последние его слова были: «Катя, спаси меня». После того, как всё случилось, Катя сказала: «Таня, возьми что-нибудь на память о Жене». Мама взяла маленькую картинку, которая всегда висела у Евгения Львовича над кроватью. Эта картинка и сейчас висит у меня в кабинете. Черный лес, черное озеро, какой-то темно-зеленый луг и маленький белый козленок, несчастный на фоне всего этого ужаса. После смерти Евгения Львовича Катерина Ивановна стала употреблять наркотики.

Это было тяжело, потому что она всех просила их достать. Люди о ней много дурного говорили. Но я думаю, что это был случай очень большой любви и невозможности жить без любимого человека. Она очень старалась, пыталась всячески. Купила дом, купила машину. После смерти Шварца его пьесы начали ставить во многих театрах, стали выходить книжки, появились деньги, которых ему так не хватало при жизни. Я помню, что мы с ней шли по Марсовому полю, о чем-то разговаривали, моросил дождь, скамейки были мокрые. Она достала большую пачку сторублевок и заложила ими мокрые места на скамейке, чтобы мы сели. В этом было столько презрения к деньгам, к благополучию, которое ей ни к чему было без него. Столько нежелания жить. Когда она говорила, что хочет покончить с собой, мало кто принимал это всерьез. А она все-таки с собой покончила.

Она понимала, с кем она жила. Нечастое для жены качество. Причем ей было неинтересно, кто еще это понимает, кроме нее: достаточно было своего знания. А понимал мало кто. Самое удивительное, что не только я, мальчишка, но и многие, почти все, кроме папы, взрослые вокруг меня относились к Шварцу несколько иронически. По-моему, никому и в голову не приходило, что он большой писатель, настоящий мыслитель. Ну, пишет человек сказочки… Для театра пишет, для кино. Несерьезно… Тогда ведь было время больших форм: пудовые фолианты, многотомные эпопеи про классовую борьбу… Их авторы становились лауреатами, заседали в президиумах… А тут, понимаешь, Золушки, Красные Шапочки, Волшебники, Медведи, «Тень, знай свое место».

Я до сих пор в толк не возьму, как он уцелел после «Дракона». Единственное разумное объяснение — люди боялись поверить глазам своим и ушам, боялись даже внутри себя заподозрить, что человек мог написать пьесу ПРО ЭТО.

Да еще этот человек — автор детских книжек, детских фильмов, детских пьес. Мягкий, исключительно добрый, вопиюще интеллигентный.

При поступлении в институт на вопрос «Самый любимый фильм» я ответил: «Золушка». Не «Чапаев», не «Трилогия о Максиме», не «Подвиг разведчика». Согласитесь, необычный ответ для завтрашнего студента. А ведь «Золушка» — это было нездешнее, невесть откуда и как возникшее, вопреки всему сияющее чудо… С грустью скажу, что Шварца ставили в основном плохо, как-то получалось ни про что. Во всяком случае, по сравнению с теми бездонными смыслами, какими мерцают его сюжеты.