Не больше десяти раз я был у Евгения Львовича на Посадской, раза три — на даче в Комарове. С первой минуты пораженный и плененный Шварцем, я приходил к нему, зная о нем мало. Разве я мог знать тогда, что передо мной автор «Дракона»? Школьник выпуска 1950 года — это в некотором роде историческое явление по отсутствию информации.

Знакомый композитор предложил написать либретто оперы по пьесе Шварца «Тень» (). Окончив первый акт, я отнес его Шварцу.

Сквозь робость и смущение вижу большого, рыхловатого и какого-то породистого человека. Стоя с рукописью в руке посреди комнаты, он с воодушевлением читает вслух то единственное место, которого в его пьесе не было — арию Ученого о человеческих руках:

Глядишь, рука, дрожащая от горя, А в ней счастливца легкая рука.

Потом с серьезным, почти деловым видом говорит:

— Шекспир… Вот возьму и вставлю в новое издание. И не докажете, что это вы сочинили. Кто вы такой? Никто. А я — известный писатель Евгений Шварц.

Это сказано так прелестно, с такой тонкой игрой, что мне сразу становится легко и свободною, и уже не мешают собственные руки и ноги.

В дни хрущевской оттепели я однажды снял с полки книгу стихов Алексея Константиновича Толстого. Книга раскрылась на «Истории государства Российского от Гостомысла до Тимашева». Я стал читать, в очередной раз зачитался и вдруг почувствовал, как вопиет о продолжении эта замечательная поэма. В меру сил я это продолжение и сочинил, и было там разное:

В ежовой рукавице Держал он нас тогда. По шаткой половице Ходили в те года.

Или:

Тут доблесть в нас воскресла      И оный дух побед. Глядь — препоясать чресла      У нас повязки нет.
Хоть обмундированью      Цена и дорога, Но мы отборной бранью      Унизили врага.

В заглавии вместо «до Тимашева» стояло «до Берии» (оба были министрами внутренних дел). Предпоследней строфой была строфа Алексея Константиновича, и конец поэмы выглядел так:

Составил от былинок Рассказ немудрый сей Худый, смиренный инок Раб Божий Алексей. А повести бесовской Придал елейный вид Игнатий Ивановский, Отец-иезуит.

Это продолжение я и прочел Шварцу. Он слушал с большим вниманием, а потом сдержанно сказал:

— Сейчас я попрошу Катерину Ивановну принести чаю с вареньем. — Помолчал и добавил: — Съешьте это. Я столько видел милых мальчиков, погибших без малейшей вины, что имею право дать совет. Съешьте с вареньем.

Да, право на совет у него было. Все друзья Шварца оказались под кровавым колесом, а сам он выжил по чистой случайности.

Через сорок с лишним лет я повторил свою попытку. И, работая над стихами, нет-нет, да и вспоминал о «чае с вареньем».

В магазине я увидел пишущую машинку. Стоила она тысячу семьсот рублей. Денег у меня не было, а продавщица, как водится, дала сорок минут сроку.

Я вбежал во двор дома Шварца вслед за чьей-то «победой». Как тут же выяснилось, в «победе» приехал он сам. Машина плавно развернулась, и Шварц в дохе и круглой меховой шапке тяжело вылез наружу. Меня он не заметил. Я зашел сбоку и сказал скороговоркой, понизив голос:

— Евгений Львович — остается двадцать минут — пишущая машинка — тысяча семьсот!

Конечно, Шварц оценил мизансцену. Картинный разворот машины, богатая шуба — все это был чистый театр, внезапное богатство в последнем акте, ибо Евгений Львович всю жизнь боролся, если не с нуждой, то с бедностью. Деньги появились поздно. Машина и доха были куплены лишь по настоянию Катерины Ивановны.

Оценил он и мою скороговорку. Дерзость тоже была вполне театральной и требовала такого же ответа.

Шварц не обернулся. Вынул из кармана пачку денег, — ехал он из банка, где в то время получали какие-то виды гонораров, — неторопливо отсчитал, сколько следовало, и отдал через плечо. А затем, так и не обернувшись, внушительно проследовал в подъезд.

Через полчаса пишущая машинка стояла на его рабочем столе, для обозрения. Евгений Львович сказал Катерине Ивановне:

— Как приятно, что куплена нужная вещь. Для работы.

Потом повернулся ко мне:

— А ведь я был уверен, что вы берете на пропой.

На Посадской за чаем весьма самоуверенная кинорежиссерша рассказывала о всякой всячине. В том числе о необыкновенно тяжелом фурункулезе, постигшем ее перед войной.

Шварцу в тот вечер нездоровилось. К тому же Катерина Ивановна наливала гостям вино, а ему — безалкогольную вишневую плазму. Разговор о фурункулезе ему совсем уже не понравился. И когда гостья сообщила, что ее по счастью вылечил знаменитый Бадмаев и взял всего сто пятьдесят рублей, Евгений Львович участливо заметил:

— В самом деле, дешево. Это выходит — по рублю за фурункул.

И гостья надолго умолкла.

Я ловил и рассказы окружающих о Шварце. Любые подробности.

Художник Миней Ильич Кукс зашел однажды к Евгению Львовичу на комаровскую дачу. Вместе они отправились через дорогу в магазин: врачи прописали Шварцу лекарство, которое полагалось принимать на водке. Маленьких бутылок в магазине не оказалось, купили пол-литровую. Евгений Львович истово проделал лекарственную процедуру, на что водки ушло десять капель. Потом поднял бутылку, посмотрел на свет и предложил:

— Допьем остаток?

За разговором они остаток и допили, — благо Катерина Ивановна уехала в город, — и тут же уснули глубоким сном до самого вечера.

В послевоенные годы Евгения Львовича, случалось, приглашали на беседы в Большой дом (так в разговорах называли ленинградское управление КГБ). Приглашали и Минея Ильича. После одной такой беседы они встретились у выхода, и Евгений Львович сказал задумчиво:

— Не понимаю, что им от нас нужно? Всё, как будто, в порядке. Две хорошие русские фамилии: Кукс и Шварц.

Однажды в присутствии Шварца кто-то не слишком уважительно отозвался о Чехове. Шварц переменился мгновенно. Лицо побледнело, речь стала особенно отчетливой. Глядя на невежду в упор, он проговорил, словно диктуя:

— Вы не умеете читать. Вам не надо читать.

Моя жена Наташа () вспоминает, как девочкой ездила с родителями в Комарово к Шварцу. Эта поездка осталась едва ли не самым светлым и удивительным воспоминанием ее детства.

Евгений Львович, между прочим, рассказал о пьесе, которую задумал писать. Главным в ней было волшебное дерево, под которым человек не мог врать, начинал помимо своей воли говорить чистую правду. До чего же не хотелось героям пьесы под волшебное дерево! Как отчаянно они отбивались, когда их туда тащили! Больше всего менялись под деревом речи тех, кто клялся, что всегда говорит чистую правду.

— Евгений Львович, если бы я писал пьесы, непременно попросился бы к вам в ученики. Но прежде ученик приносил учителю пользу: растирал краски, бегал за водкой и огурцами. А нынешние ученики только и знают, что душить учителей рукописями.

— Да, — отвечает Шварц. — И рассказывать об учителях анекдоты.

Эти воспоминания я отослал Алексею Ивановичу Пантелееву. Он — лучший друг Шварца, ему и судить. Вскоре пришло письмо:

«Я прочел Ваши короткие воспоминания и не узнал в них Евгения Львовича Шварца. Кроме точно запомнившейся реплики в защиту Чехова — всё неправда. У Шварца никогда не было дохи. Он не имел банковского счета. Даже играючи, в шутку он не мог бы выговорить: — Я — известный писатель».

В ответном письме я поблагодарил Алексея Ивановича за прямоту. Но вступил с ним в спор:

«Всё было именно так. Евгений Львович меня поразил, это обострило восприятие, и всё существенное запомнилось точно.

Вы совершенно правы относительно дохи. Эта моя товароведческая оплошность произошла оттого, что Катерина Ивановна называла шубу Евгения Львовича именно дохой, — и я поддался воспоминанию. Имел же я в виду вообще богатое зимнее платье. Как сказано в Ваших воспоминаниях, „шуба была, что называется, богатая…“

Прилагаю постскриптум, в котором нет ничего спешного, — когда-нибудь, может быть, прочтете».

Вот некоторые места из этого постскриптума.

«Хотя мне и было двадцать три года, но внутренний мой возраст составлял тогда лет семнадцать, так я и держался. Иначе как мальчика, слегка помешанного на Байроне и Китсе, Евгений Львович меня и не воспринимал. Слова его по поводу стихов либретто „Тени“ я помню совершенно четко. Он сказал их легко, между прочим, с прелестной юмористической интонацией, и в комнате мы были одни, и никакого серьезного явления я не представлял собой, — а так, мальчик, очень увлеченный и подающий некоторые надежды.

С покупкой машинки дело было так. В Пассаже появился один-единственный экземпляр „Оптимы“ — большая новость. К машинке уже приторговывался некий полковник, и мне в самом деле было дано сорок минут на принос денег. Я звонил Бианки, Якобсон, Власову — деньги можно было получить завтра, послезавтра, через два часа, но не тотчас. Оставалась последняя возможность — Катерина Ивановна.

Она сказала мне по телефону: „Евгений Львович уехал за деньгами в банк, должен скоро вернуться. Приезжайте на всякий случай, может быть, успеете“. Я взял такси. Шофер бранился, потому что перед нами всё время шла какая-то „победа“ и задерживала нас. Как потом выяснилось, в „победе“ ехал Евгений Львович. Далее произошла описанная мною сцена. И молчаливая выдача денег, и фраза о „пропое“ — всё точно.

При Вас Евгений Львович мог бы и не сказать какой-нибудь фразы. Или сказал бы ее по-другому. Еще при ком-нибудь сказал бы еще иначе. Конечно, не потому, что изменил бы себе или Вам. Разные люди обращаются к разным граням одного и того же человека. Комбинация этих граней бывает неуловимой.

Мне кажется, это одна из причин, почему написанное мною Вы сочли неправдой. Должен сказать, что к воспоминаниям вообще я отношусь как к необходимому злу. Терпеть не могу, когда вспоминают, не имея что вспомнить, когда лезут в племянники к умершему, когда длинно пишут о пустяках, когда сводят счеты и кокетничают. Бывает и хуже: не зависящие от вспоминающего обстоятельства не позволяют коснуться ни одной из действительных радостей и бед ушедшего человека.

И вот мы читаем о долгих часах общения, смутно подозревая, что на эти долгие часы оба собеседника были поражены глухонемотой: никаких следов настоящего разговора».

В следующем письме Алексей Иванович сменил гнев на милость:

«Должен сказать, что этот постскриптум показался мне интереснее, живее, значительнее тех, специально написанных воспоминаний о Шварце, которые Вы прислали мне прежде. Всему веришь — и рублевым фурункулам мадам К., и тому, как Евгений Львович и Миней Ильич лечились водкой, и двум хорошим русским фамилиям… Если к этим черточкам веселого Шварца прибавить вспышку гнева, вызванного неуважительным отношением к Чехову — получится если не готовый портрет, то очень четкий эскиз к портрету…»

Воспоминания Евгения Львовича Шварца («Телефонная книга») были изданы спустя много лет. В них я прочел несколько строк о моей матери (она как дежурный районный врач бывала у Шварца) и о себе (). Получил весть из дальнего, дальнего края.