Аракчеев: Свидетельства современников

Биографии и мемуары Коллектив авторов --

Приложение

 

 

Литературные и фольклорные произведения об Аракчееве

 

Г. Р. Державин

[688]

На прогулку в грузинском саду

О, как пленительно, умно там, мило все, Где естества красы художеством сугубы, И сеннолистны где Ижорска князя [689] дубы В ветр шепчут, преклонясь, про счастья колесо!

 

М. В. Храповицкий

[690]

К хозяину

Готов и ревностен отечеству служить, Царю и в обществе умеет быть полезным; Уединясь — с собой умеет в мире жить, С друзьями быть любезным.

 

А. А. Писарев

[691]

Надпись к портрету его сиятельства графа А. А. Аракчеева

Без лести преданный Монарху своему, Он жизнь, и время, труд, все посвятил Ему.

 

А. С. Пушкин

[692]

Всей России притеснитель, Губернаторов мучитель И Совета он учитель А Царю он — друг и брат. Полон злобы, полон мести, Без ума, без чувств, без чести, Кто ж он? Преданный без лести, [Бляди] [693] грошевой солдат.

 

А. Ф. Малиновский

[694]

Стихи, при удалении от Грузина 17 сентября 1818 г. сочиненные

Кто не был в Грузине, на Волховских брегах, Едва ли тот видал хозяйство в совершенстве, Хозяйство русское, на деле, не в словах. Крестьянам нужды нет мечтать там о равенстве; Имев добро в руках, не ищут уж добра. В поместье Грузинском приволье — дар природы, Искусством обновясь, оно во всем щедро; Обильны пажити, поля, обширны воды. Воздвигнув на холме великолепный храм Во славу Божию, в свидетельства векам, Как благодарным быть — и к тени, нам любезной, Как подвиг в гробе чтить, отечеству полезный [695] . В приютах садовых зрят памятники в честь Надежну дружеству, любви сыновней нежной, Для любомудрия там пищи много есть И все приятности для жизни безмятежной. Устройство Грузина поместьям образец. Должно б то ж всюду быть, помещик где отец.

 

А. С. Пушкин (?)

[696]

В столице он капрал, в Чугуеве — Нерон. Кинжала Зандова везде достоин он [697] .

 

К. Ф. Рылеев

[698]

К временщику

(Подражание Персиевой сатире «К Рубеллию»)

[699]

Надменный временщик, и подлый и коварный, Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный, Неистовый тиран родной страны своей, Взнесенный в важный сан пронырствами злодей! Ты на меня взирать с презрением дерзаешь И в грозном взоре мне свой ярый гнев являешь! Твоим вниманием не дорожу, подлец; Из уст твоих хула — достойных хвал венец! Смеюсь мне сделанным тобой уничиженьем! Могу ль унизиться твоим пренебреженьем! Коль сам с презрением я на тебя гляжу И горд, что чувств твоих в себе не нахожу? Что сей кимвальный звук твоей мгновенной славы? Что власть ужасная и сан твой величавый? Ах! лучше скрыть себя в безвестности простой, Чем с низкими страстьми и подлою душой Себя, для строгого своих сограждан взора, На суд их выставлять, как будто для позора! Когда во мне, когда нет доблестей прямых, Что пользы в сане мне и в почестях моих? Не сан, не род — одни достоинства почтенны; Сеян [700] ! и самые цари без них — презренны, И в Цицероне мной не консул — сам он чтим За то, что им спасен от Катилины Рим… О муж, достойный муж! почто не можешь, снова Родившись, сограждан спасти от рока злого? Тиран, вострепещи! родиться может он, Иль Кассий, или Брут, иль враг царей Катон О, как на лире я потщусь того прославить, Отечество мое кто от тебя избавит! Под лицемерием ты мыслишь, может быть, От взора общего причины зла укрыть… Не зная о своем ужасном положенье, Ты заблуждаешься в несчастном ослепленье, Как ни притворствуешь и как ты ни хитришь, Но свойства злобные души не утаишь. Твои дела тебя изобличат народу; Познает он — что ты стеснил его свободу, Налогом тягостным довел до нищеты, Селения лишил их прежней красоты… Тогда вострепещи, о временщик надменный! Народ тиранствами ужасен разъяренный! Но если злобный рок, злодея полюбя, От справедливой мзды и сохранит тебя, Всё трепещи, тиран! За зло и вероломство Тебе свой приговор произнесет потомство!

 

Неизвестный автор

[701]

Девиз твой говорит, Что предан ты без лести. Поверю. — Но чему? — Коварству, Злобе, Мести.

 

Неизвестный автор

[702]

Не имев ни благородства, ни чести, Можешь ли быть предан без лести?

 

Неизвестный автор

[703]

Аракчееву

«Без лести преданный!» Врагу преданный льстец, Добыча адская и черных книг писец! Во аде, по делам своим, ты стоишь обелиска, Об этом уже есть у сатаны записка. Ты пища вечная превечного огня, Ты адских фурий брат, ты чертова родня; Тебя сам черт кроил, ты целым адом шитый, Куда тебе готов давно и лист открытый. О, хитрый временщик! Царь, лестью упоенный, Не зрит в тебе того, что видит Царь вселенной: Что целая тобой разорена страна, Что в пышных житницах в запасе нет зерна, Что жизнию людей ты осушаешь блата, Что пухнут без соли, тиранят что солдата, Что хлеба данного на месяц не стает, Что высохшую грудь младенец не сосет, Что в тридцати селах телицы нету млечной, Что равнодушно зрит мать сон дитяти вечный!

 

Неизвестный автор

[704]

Акростих на Аракчеева

Аггелов племя, Рыцарь бесов, Адское семя, Ключ всех оков. Чувств не имея, Ешь ты людей; Ехидны злее Варвар, злодей!

 

С. А. Путята

[705]

Дни моего отчаяния

<…> Тебя в пример я поставляю, Уполномоченный злодей! Твои дела изображаю: Ты враг отчизны, льстец царей, Ты бич столь славного народа, Ты самый ядовитый змей, Не человек, а чародей, Тобой гнушается природа: Она известна, что коварный Сего ты времени подлец, Самолюбивый и тщеславный, Рушитель благ ты общих, льстец! Ты ад в самом себе вмещаешь, Твоя душа, как ты, черна, Одним невежеством полна, Кое ты пользой называешь. Взгляни на пользу твоих дел, Где разорил селенья ты, Лишил того, что кто имел, И сделал жертвой нищеты? Привел народ в подобострастья, Открыл жестокости следы. Какие же с того плоды? Лишь только всем одни несчастья…

 

Е. А. Баратынский

[706]

Отчизны враг, слуга царя, К бичу народов — самовластью Какой-то адскою любовию горя, Он не знаком с другою страстью. Скрываясь от очей, злодействует впотьмах, Чтобы злодействовать свободней, Не нужно имени: у всех оно в устах, Как имя страшное владыки преисподней.

 

В. Н. Олин

[707]

Как русский Цинциннат [708] , в душе своей спокоен, Венок гражданский свой повесил он на плуг. Друг Александра, правды друг. Нелестный патриот — он вечных бронз достоин! Что зависть для него? Как мощный исполин, Он смотрит на нее с презреньем! О русская земля! Гордись им: он твой сын, Бессмертный — самоотверженьем!

 

[Народные песни об Аракчееве]

[709]

 

Корабельщики бранят Аракчеева

[710]

Бежит речка по песку Во матушку во Москву, В разорёну улицу К Аракчееву двору. У Ракчеева двора Тута речка протекла, Бела рыба пущена; Тут и плавали-гуляли Девяносто кораблей: Во всякием корабле По пятисот молодцов, Гребцов-песенничков, Сами песенки поют, Разговоры говорят, Все Ракчеева бранят: «Ты, Ракчеев-господин, Всю Россию разорил, Бедных людей прослезил, Солдат гладом поморил, Дороженьки проторил, Он канавушки прорыл, Березами усадил, Бедных людей прослезил!»

 

Ах по морю, морю синенькому

[711]

Ах по морю, морю синенькому Плавали-гуляли девяносто кораблей; Как на каждом корабле по пятисот человек. Хорошо пловцы плывут, весело песни поют, Разговоры говорят, все Ракчеева бранят: «Ты разбестия-каналья Ракчеев-дворянин! Всю Россию разорил, солдат бедных погубил: Пропиваешь, проедаешь наше жалованье, Харчевое, пьяновое, третье денежное! Как на эти-то деньжонки граф палаты себе склал, Хороши белы палаты, стены мраморные, Из хрусталя потолок, позолоченный конек. Мимо этих ли палат быстра речка протекла — Не сама собой прошла, фонтанами взведена. Как во этой ли во речке жива рыба пущена, Жива рыба пущена, серебряна чешуя. Возле этой быстрой речки кровать нова смощена, Кровать нова смощена, перинушка пухова. Как на этой на кровати Сам Ракчеев тут лежит, На живу рыбу глядит».

 

Василий и Андрюшка-палач

[712]

Как за теми за рядами, Все за лавочками Тут и шли-прошли солдаты, Заслуженны господа. У них ружья за плечами, Штыки примкнутые. Наперед идет Андрюшка, Андрей — грузинский палач. Позади ведут Василья, Васю Демидова. Как возговорит Василий Анёдрюшке-палачу: «Ах ты братец мой Андрюшка, Андрей — грузинский палач, Ты послушай, брат Андрюшка, Моих глупыих речей: Уж вешай меня скоро, Ты скорым меня скоро, Не повесишь меня скоро — Сам туда же угодишь!» Испугался вор-собака, Он Васильевых речей, Он со этого испугу На рессорны дрожки сел, Он поехал, вор-собака, На Гражданску улицу, Он заехал, вор-собака, Ко Васильевой жене, Он разрезал, вор-собака, Белу грудь у ней

 

Набор военных поселенцев

[713]

Загоняли нас, добрых молодцев, в Великое село, Становили добрых молодцев в шеренгу всех, Снимали с нас, добрых молодцев, шелковы волосы, Нам бороды выбривали и шинели надевали. Мы с манежи выходили ко цареву кабаку, У царева кабака закричали все: «Ура» [714] .

 

М. Л. Магницкий

Сон в Грузине с 26 на 27 июля 1825 года

[715]

26 июля ввечеру, после самого приятного угощения в том месте, где десять лет тому назад разрешилась участь моего семейства, я почувствовал такое смешение разных ощущений, что не мог сам себе изъяснить положения души моей, — и заснул.

Вижу во сне, что сижу в библиотеке занимаемого мною дома на диване и смотрю на стеклянную дверь; к ней подходит почтенного вила древний старец с длинною седою бородою, спокойным и светлым лицом, в русском голубом кафтане без кушака. Отворяет дверь, три раза перекрестясь по-старинному, молится на образ Божией Матери и, поклонясь мне в пояс, подходит, садится со мною на диване и говорит тихим, но приятным голосом. «Не прогневайся, любезный о Христе брат, что я без позволения пришел к тебе. Я нездешний, а житель мира духовного; с тобою же знаком коротко, хотя ты меня и не знаешь. Вчера, поутру, когда показывали тебе воздвигнутый мне земным благодетелем моим памятник, ты подумал про себя: помяни его Господи во Царствии Твоем.

Нам очень полезно, а потому и крайне приятно таковое молитвенное о нас возглашение сердец. Вот мое с тобою знакомство, и вот почему отпущен к тебе на все время сна твоего, с тем чтобы пояснить тебе много такого, чего бы сам ты никогда не разгадал. Слушай хорошенько: я дух грузинского старожила, известного на земле под именем Исаака Константинова. Я жил по-вашему долго, от Петра до Александра первых, или, лучше сказать, единственных; довольно насмотрелся на величия земные, на славу, почести, богатство и их пепельность (здесь сохранены собственные слова духа), видел падение и смерть всего великого и с здешним имением достался новому его владельцу; он призрел, успокоил и даже до того утешал мою древность, что когда, почти выжив из ума, просил у него как малое дитя игрушек, например: позволения давать мне во всех его отчинах по моему требованию подводу с колокольчиком, он не посрамил лепетания малодушествующего старца ниже улыбкою, выслушав бред мой как дело, и желание мое исполнил. Сие тонкое благодеяние любви христианской и почтение к сединам столетнего старца записано там, где все дела наши до смертного часа записываются (прочти Четьи минеи марта 26, житие Василия Нового); а в сердце у меня осталось навеки. Я люблю его и, как услышишь из речей моих, короче теперь знаком с ним, чем был на земле. Пойдем гулять со мною по Грузину, со мною не соскучишься, перенесемся нечувствительно куда нужно». За сим словом очутились мы посреди церкви соборной. «Вот великолепный храм Божий, нельзя сказать, чтобы палаты хозяина были его богаче: он исполнен сокровищ. Все чистейшие чувства сердца человеческого заключены в нем, как в достойном их хранилище: почтение, любовь и молитва к Величеству небесному, почтение, любовь и благодарность к Величеству земному. Но взгляни на правовечный памятник благодарности Царю почившему.

У подножия памятника заготовлен гроб верного слуги царского. Он помнит смерть, он знает, что память ее есть надежнейшее средство противу крушений гордости и честолюбия, а простая надгробная надпись показывает, что он помнит смерть, что слава, почести и титла земные останутся по сю сторону гроба, знает, что между тем как густая пыль могильная покрывает раззолоченные гробы, коими тщетная гордость повапливает мертвенность развалившуюся, дух покойного вельможи, по ту сторону гроба не граф и не князь уже, а бедный и смиренный грешник, раб Божий, равно как и дух нищего, в ужасе и трепете ожидает или вечного помилования ради Христа и живой, добрыми делами оправданной веры, или вечного осуждения. Схимники приготовляют себе гробы; но царедворцы обыкновенно и мысль об них удалить стараются; ибо тщеславие и чувственность в самом отвращении от мира духовного носят в себе зародыш вечного осуждения. Вблизи от церкви символы сил воинственных. Мысль высокая и истинная! Церковь, не охраняемая силою, обуревается врагами; сила, не защищающая церковь, без ее молитв и благословения сама собою сокрушается. Самые цари святы и неприкосновенны по повелению Царя царствующих.

Вот памятник Андрея Первозванного! Он первозванный и первый воззвал Россию к христианству, на горах Киевских. Он благословляет весь сию. На берегах Днепра предрек славу Киева; на берегах Волхова предрекает он, может быть, будущую участь Грузина. Как бы в тумане вижу отсюда то, чего ты видеть не можешь… несколько златоглавых церквей, ряды домов каменных, большую торговую площадь, кипящую народом, и множество разных кораблей у пристани, вижу… но этого тебе знать еще не должно.

Развалины Меншикова — красноречивейший памятник пред глазами вельможи, им самим поставленный, — мысль смелая и прекрасная. Башня крепка и высока была. Она пала, разрушена, и мох растет на самом верху ее, и пресмыкавшийся у ее подножия смело ползет по ней. Зловещий ворон безбоязненно вьет гнездо в ее трещине. Бюст Меншикова во всем великолепии его придворной одежды стоит в погребу башни в темноте, внизу. Кто, придя сюда, не вспомнит славы, падения, ссылки сего временщика? Кто не вспомнит, как недовольный им офицер (недостойный сего имени и как Герострат в истории живущий) в Березове плюнул ему в то лицо, на которое прежде взглянуть не осмеливался; наш Меншиков, смиренный и тем высший прежнего своего величия, отерся и перекрестился.

Трогательный памятник родителям здешнего хозяина напоминает так известное, глубокое почтение и нежность к матери.

Зеленый обелиск печального дерева скрывает внутри себя изображение Царя почившего: все сказано, и невольный вздох взят у прохожего. Беседка Мелиссино есть красноречивейшал история добродетельного мудреца, умевшего в бескровном и бедном юноше открыть, воспитать и образовать будущего Сюллия. Но вместе с тем она есть история сердца благодарного, в продолжение многих лет, от самой юности доныне, свидетельствующего ту память благодарности, благодеяний, ему оказанных, которая так редка в свете. Выйдя из беседки, невольно любишь воспитателя и почитаешь воспитанника.

Видишь, подходя к большому дому, некоторый свет из этих окон. Это отблеск царственной славы жившего здесь державного гостя. Вместо успокоения переносит он с собой сюда иногда дела Камчатки и Лиссабона, Америки и Швеции, Торнео и Персии. Чрез полвека, когда сей гигант славы и могущества отдалится на расстояние историческое, его увидят. Вы слишком малы, он слишком велик: стоя близко, всего обозреть невозможно.

<…>

 

П. А. Вяземский

[723]

По поводу записок графа Зенфта

[724]

<…>

В обществе нашем, а особенно в печати нашей, очень любят, когда предают им на прокормление, на съедение какое-нибудь событие политическое или имя высоко поставленное. В подобном случае все зубы острятся и работают до оскомины. Разница в этом отношении между живым обществом и печатью, еле живою, заключается в том, что устное слово заедает более живых, а печатное пока лакомится мертвечиною. Публицисты-Чичиковы скупают мертвые души, промышляют ими и готовят их на все возможные соусы. Одна из этих мертвых душ и есть Аракчеев. Разумеется, не беру на себя защищать его и безусловно отстаивать. Я опять-таки не адвокат. И при жизни, и при силе его многое мне в нем не нравилось: многое претило понятиям моим, правилам, сочувствиям. Но у Аракчеева был и есть другой адвокат, а именно Александр. Если он держал его при себе, облекал, почти уполномочивал властью, то, несомненно, потому, что признавал в нем некоторые качества, вызывающие доверие его. Император Александр был щедро одарен природою. Ум его был тонкий и гибкий. Все духовные инстинкты его были в высшей степени развиты. Он удивлял других не столько тем, что знал, сколько тем, что угадывал. Свойства и нрава был он мягкого и кроткого. Он более заискивал любви, нежели доискивался страха. Личного властолюбия было в нем немного. Преимуществами, присвоенными державе, он не дорожил. Скорее, а особенно в последние годы жизни своей, он властью и царствованием как будто тяготился. Были даже слухи, что он намеревался отречься от престола. Духом был он не робок. Почитали его мнительным; но он не укрывал себя во дворце, как в неприступной твердыне, не окружал себя вооруженными телохранителями. Везде могли встречать его одного, на улице, в саду, за городом, во все часы дня и ночи. Следовательно, он за жизнь свою, за себя не боялся. Можно сказать утвердительно, что он имел неопределенные, темные сведения о политическом брожении некоторых умов, о попытке устроить тайное общество. Рассказывали, и довольно достоверно, что при одном смотре войск на Юге, оставшись особенно доволен одною кавалерийскою бригадою, сказал он начальнику ее, который после оказался крепко замешанным в заговоре: «Благодарю тебя за то, что бригада приведена в отличное положение, и советую тебе и вперед более заниматься службою, нежели политическими бреднями».

При таких обстоятельствах, при подобном расположении и настроении духа, спросим мы: к чему нужен был ему грозный Аракчеев, это пугало, каким рисуют его? Александр, при уме своем, при долгой опытности, он, умевший оценить обаяние Сперанского и Каподистрии, мог ли быть в ежедневных сношениях с человеком по государственным делам и не догадаться, что это человек посредственный и ничтожный? Здравый смысл и логика отрицают возможность подобных противоречий. Ясно и очевидно, что Аракчеев был не вполне тот, что мерещится нам в журнальных легендах, которые поются с такою охотою на удовольствие общественного суеверия. Александр был в данном случае лучшим судиею в этом деле: пред судом его слабеют улики посторонних соглядатаев того, что есть, и особенно того, что было. Нужно при этом вспомнить, что Александр в последнее десятилетие уже не был и не мог быть Александром прежних годов. Он прошел школу событий и тяжких испытаний. Либеральные помыслы его и молодые сочувствия болезненно были затронуты и потрясены грубою и беспощадною действительностью. Заграничные революционные движения, домашний бунт Семеновского полка, неурядицы, строптивые замашки Варшавского сейма, на который еще так недавно он полагал свои лучшие упования, догадки и более чем догадки о том, что в России замышлялось что-то недоброе, все эти признаки, болезненные симптомы, совокупившиеся в одно целое, не могли не отразиться сильно на впечатлительном уме Александра. Диагностика врача не могла не измениться. Переписка о Семеновском деле, напечатанная в «Русском архиве», убеждает нас, что сей бунт был не просто солдатский. Александр до конца жизни оставался в этом убеждении. Если и не соглашаться со всеми соображениями и выводами честного и прямодушного Васильчикова и благоразумного и опытного князя Волконского, то нельзя не признать, что в их воззрении много было государственной прозорливости и правды. Эта переписка проливает на них благоприятный свет, особенно же на Государя. Волею или неволею должен был он спуститься с поэтических и оптимистических, улыбающихся вершин. Мы уже заметили: лично был он выше страха; здесь боялся он не за себя, а мог бояться за Россию. Политические поветрия очень прилипчивы и заразительны. В такое время нужны предохранительные меры и карантины. Аксиома «laissez faire, laissez passer» может быть удобно и с пользою применяема в иных случаях, но не всегда и не во всех. Например, хоть бы в отношении к огню, когда горит соседний дом. Мы оберегаемся от худых и опасных влияний в мире физическом; против разлития рек и наводнений мы устраиваем плотины; против бедствий от грозы мы застраховали себя громовыми отводами; против засухи мы пользуемся искусственными орошениями; против излишней влажности и болотистой почвы — искусственными осушениями. Никто не порочит этих предосторожностей, никто не назовет суетною мнительностью и слабодушием этой борьбы с природою. Почему же в одном нравственном и политическом мире признавать предосудительными эти меры общественного охранения? Почему присуждать правительство и общественные силы к бездействию и бесчувственности восточного фатализма, даже и в виду грядущей опасности?

Государь, вероятно, обратил первоначальное внимание свое на Аракчеева как на преданного и благодарного слугу Императора Павла. Он имел административные военные способности, особенно по артиллерии; он был одинок в обществе, не примыкал ни к какой партии влиятельной или ищущей влияния, следовательно, не мог быть орудием какого-нибудь кружка; не мог быть и его главою. Государь не опасался встретить в нем человека, систематически закупоренного в той или другой доктрине. Не мог бояться он, что, при исполнении воли и предприятий его, будут при случае обнаруживаться в Аракчееве свои здания или передовые мысли. Вспомнив бывшего приятеля своего Наполеона, Александр мог так же, как и тот, не возлюбить идеологов. Сам Александр оставался в ином более идеологом, нежели практиком; но в работниках, в дельцах своих не хотел он идеологии. Не должно терять из виду ни времени, ни обстоятельств, в которые Государь приблизил к себе Аракчеева. Мы выше уже упомянули о том. В Александре не могло уже быть прежней бодрости и самонадеянности. Он вынужден был сознаться, что добро не легко совершается, что в самих людях часто встречается какое-то необдуманное, тупое противодействие, парализирующее лучшие помыслы, лучшие заботы о пользе и благоденствии их. Здесь опять теория сталкивается с действительностью, и теория редко оказывается победительницею. Тяжки должны быть эти разочарования и суровые отрезвления Александр их испытал: он изведал всю их уязвительность и горечь. Строгие судии, умозрительные и беспощадные, могут, конечно, сказать, что человек с твердою волею, одаренный могуществом духа, должен всегда оставаться выше подобных житейских невзгод и сопротивлений. Может быть. Но мы не чувствуем в себе достаточной силы, чтобы пристать к этим строгим приговорам. Мы полагаем, что если и были ошибки, то многие из них были искуплены подобными испытаниями и подобным горем. Мы здесь не осмеливаемся судить: мы можем только сострадать.

В таком расположении Государь прежде всего искал исправных делопроизводителей, бдительных и строгих соблюдателей насущного порядка.

Die schönen Tage in Aranjuez sind nun zu Ende.

Исправнейшего исполнителя в круге подобной деятельности он найти не мог: выбор его пал на Аракчеева.

Вот что говорит о нем сенатор Брадке в «Записках» своих: «Что Аракчеев был человек необыкновенных способностей и дарований, едва ли может быть подвержено сомнению со стороны тех лиц, кто его хоть несколько знал и кто не увлекался безусловно своими предубеждениями. Быстро охватывая предмет, он в то же время не лишен был глубины мышления, когда сам желал и когда она не вовлекала его в противоречие с предвзятыми его намерениями».

Еще выписка: «Поистине редкая и строго направляемая деятельность, необыкновенная правильность в распределении времени давали ему очевидную возможность совершать более того, что могло быть сделано обыкновенным путем, и служили в беззастенчивой руке бичом для всех его подчиненных (Р[усский] арх[ив]», 1875, кн. I).

Последние строки не могут быть иначе разъяснены, как в следующем смысле: что он был взыскательным начальником и что, много делая, беспощадно требовал он от подчиненных своих, чтобы и они многое делали.

У Брадке за мадригалом обыкновенно недалеко следует и эпиграмма: мед не мешает быть и дегтю. Следовательно, одобрительное слово его имеет свою существенную ценность. Доверять ему можно. Брадке долго служил при Аракчееве по ведомству военных поселений. Сделал он, что называется, дальнейшую служебную карьеру не при нем. Следовательно, нельзя подозревать его в излишней признательности к милостивцу своему. Он был человек нрава независимого. Он был вовсе не аракчеевец, ни по образованию своему, ни по чувствам, ни по своим понятиям. Он был ума светлого, беспристрастного. Сам был делец и тоже работник неутомимый по разным отраслям государственного управления. В нем самом были зародыши высшего государственного деятеля, а потому и судит он Аракчеева как государственный человек. А доселе и после Брадке многие судили о нем по анекдотам, более или мене достоверным, которыми питалась уличная молва.

Вот еще свидетельство, которое можно привести в подтверждение и объяснение нашего тезиса. В практическом отношении оно не имеет веса и авторитета, подобного свидетельству, которое доставил нам Брадке; но в нравственном отношении оно тоже чего-нибудь да стоит. В продолжение пребывания своего в Петербурге Карамзин ни в каких сношениях, даже просто светских, с Аракчеевым не состоял. Карамзин не мог быть безусловным сторонником военных поселений. Вероятно, между ним и Государем возникали прения по этому вопросу. Как бы то ни было, однажды летом Государь предложил Карамзину съездить вместе с Аракчеевым в Новгородские поселения и лично ознакомиться с ними и с порядком их. Отказываться было невозможно. Карамзин и Аракчеев отправляются вдвоем в коляске. Двое суток, а может быть, и трое, проводят они друг с другом почти безразлучно. Карамзин был словоохотлив и скорее невоздержан, чем сдержан в разговоре. Между придворными он часто возбуждал смущение и недоброжелательство своею речью, недостаточно официальною. Любопытно было бы подслушать разговор двух этих личностей с глазу на глаз. Странные сиены разыгрывает случай: например, сближение Карамзина и Аракчеева, двух разнородностей. Оба преданы были Государю, но преданность каждого была привлечена к нему едва ли не с противуположных полюсов. Карамзин возвратился с этой поездки, вероятно, не совсем убежденный в пользе военно-колонизаторской системы, и во всяком случае не возвратился он обращенным в аракчеевскую веру. Положение воина-хлебопашца, ремесленника, семьянина могло до некоторой степени пленять воображение его, как пленило оно воображение и Александра, идиллиею в будущем, по меткому выражению Брадке. Но Карамзин не принадлежал к тем людям, которые хотят строить здание будущего благоденствия на жертвах, страданиях и развалинах настоящего. Разумеется, поселения были представлены Карамзину хозяином их с казового конца. Аракчеева винят в подобном способе казания. Но это вовсе не исключительно аракчеевский обычай. Не он выдумал его, а просто русский человек: товар лицом продается. Но Карамзин возвратился с некоторыми впечатлениями, выгодными для Аракчеева. Он убедился в уме его, в распорядительности, в некоторых свойствах, нужных для государственного человека. Он говорил, что, несколько сблизившись с ним, он теперь понимает, как Александр привык к нему и облекает доверием своим. Такие два свидетельства, как Брадке и Карамзин, могут несколько поколебать веру в другие, на скорую руку приведенные свидетельства: в приговоре по тяжбе, вызванной в печати против подсудимого, эти два голоса должны быть приняты в соображение и повести, по крайней мере, к тому, что есть в пользу его и некоторые смягчающие обстоятельства. Огульно приговорить человека, лишить его весьма живота, как то многие делают с Аракчеевым, и в виде нравоучения говорить с поэтом:

Поди душа во ад и буди вечно пленна, — конечно, суд короткий и ясный; но мы в деле правосудия предпочитаем проволочки этим скорым производствам дел: мы не любим ни гражданских, ни литературных шемякинских расправ и судов.

Вопрос о военных поселениях слишком обширен и многословен, чтобы затрогивать его беглым пером, чтобы изучать и исследовать его мимоходом. Сей вопрос имеет две стороны, одинаково важные: военную и политическую, или государственную. Нужно глубоко проверить, может ли подобное учреждение образовать и облагонадежить существование военных государственных сил, то есть таких, которые были бы залогом мира внутреннего и хранителями безопасности и независимости государства во внешних отношениях его. Не может ли такая вооруженная сила быть опасностью для своих и вместе с тем слабостью для отражения нападающих внешних врагов? Уже известно, что не Аракчеев был родоначальником этой мысли. Она, собственно, принадлежит Государю и в таком случае истекает, может быть, из ошибочного, но человеколюбивого побуждения. Освобождение народа от ежегодных и тяжких рекрутских наборов, водворение войска в домашний и семейный быт, пополнение на будущие времена этого войска собственными и наследственными средствами, уничтожение различия, которое существовало между понятиями и действительностью в звании землепашца и воина, соединение этих двух лиц в одном лице — все это могло улыбаться воображению и внутренним стремлениям Александра. Несмотря на суровые опыты, его все еще несколько тянуло в область мечтательности и благодушных упований. С новою возрожденною силою схватился он за эту мысль. Он пристрастился к ней, он видел в успешном осуществлении ее одно из великих дел царствования своего. В борьбе с препятствиями, которые встречались ему на пути, не признавал он законной причины отказаться от цели своей. Каждое нововведение требует более или менее пожертвования. Он надеялся, что самое время придет ему на помощь, что предубеждения, народные закоснелые суеверия ослабеют, что одолеет их в свой час видимая, осязательная польза; что зло, неминуемое при каждом перевороте, так сказать, перемелется и забудется, а добро, вначале сопряженное с ним, от него отделится и устоит. При всей мягкости характера и возвышенного человеческого настроения, которыми Карамзин пленялся в Александре, в нем было много и самолюбивой упорности. Этим последним свойством примыкал он к Аракчееву. Аракчеев, с своей стороны, был пропитан чувством восточного повиновения. Эти два качества, царя и подданного, на беду сошлись в деле военного поселения: друг другу помогали, то есть вредили друг другу. Аракчеев, по натуре своей, по всем обстоятельствам жизни, был человеком порядка, порядка, доходящего до педантизма, до деспотизма. Русский человек вообще порядка не любит; закон и подчиненность ему претят натуре его. Вот, кажется, в коротких, но правдоподобных словах объяснение прискорбных последствий, которыми омрачено было дело военного поселения, задуманное во благо народа. В этом случае Аракчеев был анахронизмом. Он был бы на месте своем как орудие реформ Петра Великого. Но, по современным понятиям, не был он приличным орудием преобразований в руках того, которого наименовали Александром Благословенным. Как бы то ни было, когда улягутся страсти и злопамятные впечатления, история, то есть суд, произносимый потомством, взвесит все соображения за и против и произнесет свой окончательный приговор.

Мы Аракчеева лично не знали, но многое слышали о нем от людей, более или менее близких ему. Не только по кончине, но уже и при жизни был он живая легенда. Дом его на Литейной был каким-то таинственным, заколдованным замком: в нем обитал Змей Горыныч. Толпа с невольным страхом проходила мимо дома, любопытно и суеверно заглядывала с робостью в окна его, ничего особенного в нем не подмечала; тем более многое ей мерещилось. Для пополнения очерка, нами намеченного, соберем из памяти кое-какие сохранившиеся о нем впечатления. Общий вывод их заключается в том, что он был человек, выходящий из ряда обыкновенных людей. Он пробил себе дорогу сам собою. Но он и не пробивал ее, а просто шел и нечаянно дошел до высоты, на которой мы видели его. Он был бескорыстен, по крайней мере относительно и сравнительно. Обеспеченный и щедро обеспеченный милостью Императора Павла, он мог бы желать разбогатеть еще более. Случаи к тому были ему сподручны. Но он остался при том, что имел. Когда Император Александр пожаловал ему свой портрет, осыпанный алмазами, то он алмазы возвратил и просил дозволения носить один портрет. Охотно верим, что тут проглядывает отчасти гордость и желание отличить себя от других. Но все ли и многие ли способны иметь такое желание? Другой на месте его и также для отличия мог бы ходатайствовать о том, чтобы алмазы при портрете были покрупнее не в пример другим. Не чужды были ему гордость и надменность, но и их выказывал он не подобно другим. Пошлого чванства в нем не было. Он не хотел ослеплять город и толпу роскошью и пышностью. Он мог желать сравняться с Потемкиным в объеме власти; но по догадливости своей и благоразумию расчел, что Таврическая постановка и обстановка были уже не в духе времени. Он в будничной силе своей не гонялся за праздничными принадлежностями исключительного положения своего. Род жизни его был более домоседный; привычки мало изменялись и сохранили во многом первоначальную простоту темных и трудовых годов его. В блестящих собраниях двора какая-то суровость военного схимника отличала его от среды других сановников и вельмож. Эта черта личности его, ему врожденная или им благоприобретенная, могла также служить точкою сближения его с Александром. Известно, что и Государь был врагом роскоши и пышности. Гордость Аракчеева, когда выступала наружу, имела что-то саркастическое и высказывалась какою-то эпиграммою в лицах и в действиях. Некоторые из податливых сановников испытывали ее и бывали ее жертвами. Он знал их насквозь: хорошо ведал, что они готовы потворствовать ему и трусят пред ним, но вместе с тем всей душою ненавидят его. Он над ними подтрунивал, например, таким образом. Когда живал он в Грузине, многие сановники приглашаемы бывали им из Петербурга или сами усердно напрашивались. Туалетный этикет в то время везде еще строго соблюдался. Тогда черных нашейников не знали; не знали разных пальто и пиджаков. Фрак и белый галстух были необходимыми принадлежностями порядочных людей даже и на утренних посещениях. Разумеется, на официальных съездах у высокопоставленных личностей, у знатных особ обоего пола, соблюдение правил, в какой быть форме, было еще строже. Человек порядка, человек военной дисциплины и чинопочитания, каковым был старый гатчинец, не мог не держаться такой туалетной иерархии. Заранее распределено было, в каком виде явиться: в мундире ли с лентой или без ленты, во фраке ли без ленты или с лентою. Гости были о том заранее оповещены в Петербурге. Но когда на хозяина находил веселый час, а этот веселый час падал особенно на самые именитые личности, на станции Чудове ожидала их повестка, а которой означалось, что туалетная форма изменена, так что приходилось им возвращаться в город без допущения к лицезрению или просидеть несколько часов на станции, в ожидании посланного, который был отправляем курьерами в Петербург, чтобы привезти требуемые принадлежности одевания. Или вот еще потеха Аракчеева. В известный день недели проводил он вечер, кажется, у генерала Апрелева. Тут за партией бостона непременным партнером его была сановитая, престарелая личность, а именно, если не ошибаемся, светлейший князь Лопухин. На одном таком вечере хозяин предложил графу начать партию. «А где же князь Петр Васильевич?» — спрашивает Аракчеев. «Он прислал извиниться, что за болезнью быть сегодня не может». — «Какой вздор! Верно, старик поленился. Послать за ним!» И вот несчастный является. Садятся за ломберный стол, разумеется, с князем. Аракчеев, едва взяв карты в руки, подзывает кого-нибудь из присутствующих, отдает ему игру свою и, вставая, говорит ему: «Играй за меня, а мне сегодня что-то играть не хочется», — и тут же уезжает. Вот картина и драматическая сцена! Можно представить себе, как вытянулись лица хозяина и бледного князя. Шутка жестокая, неблаговидная, недостойная человека благовоспитанного. Совершенно согласны. Но Аракчеев и не выдавал себя за человека благовоспитанного. Он любил хвастаться тем, что учился и образовывал себя на медные деньги. Нельзя похвалить его за грубый и дикий поступок. Но, грешный человек, мне как-то нравятся зги проказы его: в них есть замысловатость и много комического, есть и саркастическая язвительность. Впрочем, рассказом этим мы едва ли угодим некоторым из наших общественных Катонов-цензоров. Это, может быть, хотя несколько примирит их с Аракчеевым; после таких выходок его они скажут: нельзя не согласиться, что и в Аракчееве было что-то хорошее.

В грубой и тусклой натуре Аракчеева, которой вполне отрицать нельзя, просвечивались иногда отблески теплого и даже нежного чувства. Не знаем, в какой степени способен он был ощущать радость, но скорбь чувствовал он сильно и этому чувству предавался с порывом и с глубоким постоянством. Все изъявления благодарной памяти его к почившим благодетелям. Павлу и Александру, носят отпечаток не только глубокой преданности, но и чего-то поэтического. Часы, им заказанные, которые в минуту, когда совершилась смерть Александра, издавали заупокойные звуки, могут служить доказательством, что если и были в нем стороны очерствелые, то очерствение не вполне охватило его. Многие другие памятования или поминки его обозначаются такими же оттенками. Если даже и признавать в них характер не чисто духовный, более наружный, нежели глубокий, что-то языческое, то и в таком случае скорбь все остается скорбью. Каждый выражает ее по внутреннему настроению и по-своему.

Мы говорили, что Аракчеев как историческое лицо будет в свое время подлежать истории. Но он не страшился этого суда, а главное, хотя человек мало образованный, он сознательно или малосознательно признавал и уважал достоинство и авторитет истории. Мало того, что не страшился, он сам вызвал этот суд над собою. Много в последнее время было написано о нем. Его разбирали по косточкам, даже по яблокам. Помнится, где-то чуть не ставили в вину ему, что он требовал от хозяйственного управления в Грузине ведомости о сборе яблок с яблоней в саду его или что-то подобное. Немцев не удивила бы такая взыскательность и аккуратность. В Германии все на счету и все записывается; подлинно у них каждое лыко в строку. Нашим счетчикам до мелочи всем действиям, движениям и словам Аракчеева не пришло на ум обратить внимание на знаменательную черту из жизни его. Мы говорим о завещании его, по которому определяет он значительную сумму, кажется, 100 000 рублей, тому, кто представит через сто лет лучшую, по приговору ученых, историю царствования императора Александра. Он знал, что в этой истории найдется место и ему, хорошее ли, дурное ли, но неминуемо. Если он хотел задобрить и подкупить историка в пользу свою, он не отложил бы ее появления на целое столетие. Напротив, он поторопил бы благосклонного и благодарного историка написать ее как можно скорее и при нем, еще заживо. Сомневаться нельзя, что нашлись бы историки, которые взапуски старались бы перещеголять друг друга в восхвалении щедрого героя. Il s'en présentera, gardez-vous d'en douter.

Но Аракчеев, по тонкому и истинно просвещенному чувству, не хотел, ни в отношении к обожаемому Монарху, ни в отношении к себе, заискивать благоволительность присяжного и подкупного адвоката. Он веровал в историю и требовал отдаленного и нелицеприятного историка. Одна эта светлая, оригинальная черта убеждает, что в Аракчееве были зародыши и заявления, не во многих людях встречающиеся. Если некоторые из этих зародышей не вполне развились; другие, может быть, и заглохли, то причина тому недостаток образованности и сила житейских условий и обстоятельств. Беда его в том, что он родился в среде хотя дворянской, но малообразованной и что первоначальное воспитание его было совершенно пренебрежено. Другая беда его, что почти без приготовления он был судьбою заброшен на вышину, которая давала ему обширную власть, обязывала его большою ответственностью и ставила всем на виду. Поболее равномерности и равновесия в распределении того, что он дать был в силах, и того, что случайные обстоятельства и взыскательность людей от него требовали, одним словом, участь менее порывистая, но более правильная и рациональная — и из Аракчеева вышел бы человек, который мог занять с пользою второстепенное место в государственном управлении. Во всяком случае, избежал бы он тогда многих ошибок и тех укоризн, частью справедливых, большею частью празднословных, и наглых поношений, которыми безжалостно и беспощадно преследуют память его.

А знаете ли, что меня, вовсе не почитателя и не приверженца Аракчеева, вовлекло в защиту, не защиту, в апологию и того менее, а разве просто в некоторое изучение и разъяснение этой загадочной исторической личности? Во-первых: добросовестность. Говоря об Александре и о способности его пристращаться (s'engouer), указывая на лица, которые были предметами такого пристрастия, я не мог выключить, утаить из этой портретной выставки имя, которое более и долее других было у всех на виду. Я не мог «слона-то и не приметить», или скорее не слона, а козла отпущения. Но сознаюсь: у мен «было и другое побуждение. У меня есть своего рода скептицизм, недоверие к тому, что неправильно именуется общим или общественным мнением. По моему мнению, общего мнения нет и быть не может. Это опять одна из узаконенных мистификаций, которыми промышленники цыганят и надувают толпу, собранную на площади, Каждый кружок, как бы ни был он мал, каждый журнал имеет у себя наготове доморощенное общее мнение, во имя которого он разглагольствует, судит и рядит, карает и милует. Это общественное мнение, раздробленное на многочисленные части, друг другу противоречащие и друг другу враждебные, и есть — в добрый час молвить, а в худой промолчать — тот бес, которого имя «легион, яко мнози есмы».

Когда же ночью и днем, в горах и гробах под этою кличкою раздается, разносится и пошло повторяется суждение и приговор, тут невольно возбуждаются во мне сомнения в правоте и законности подобного единогласия.

Было еще и другое побуждение. В наше время, проповедующее систему всеобщих голосований, истина бывает нередко заглушена и затерта именно обилием этих голосов. Бороться, в текучий час, с подавляющим извержением этих голосов бесполезно и неблагоразумно; но это не мешает подавать, хотя для очистки совести, свой одиночный, протестующий голос. Этому голосу не дается сила старого польского veto, не позволим, который на польских сеймах останавливал бурный поток большинства; но нравственная сила и одинокого протеста может быть принята в соображение, если не ныне, то завтра, как ни будь еще далеко это гадательное завтра.

Приступим наконец к заключению. Мы не хотели и не хотим возбуждать полемики об Аракчееве. Во всяком случае, от нее заранее отказываемся. Повторяем: мы не защитники его. Еще менее принимаем на себя обязанность оправдать Александра, который, пред судом истории и потомства, не будет нуждаться в наших оправдательных речах. Мы единственно, исключительно в качестве свидетеля, хотели по возможности разъяснить некоторые темные места в летописи событий, которых мы были современниками.