Из открытого окна зала, сообщая, что началось второе отделение концерта, доносилась скрипка. Все студенты, однако, исключая немногих, чьи имена были заявлены в программке, ожидали снаружи появления своей госпожи. Сопровожденные на свои места сестры и кузины иудовских мужей были спешно покинуты.

Толпа напряженно притихла.

— Бедняжки! — пробормотала Зулейка, остановившись на них посмотреть. — И ах, — воскликнула она, — они там все не поместятся!

— Можете потом дать представление снаружи, — сурово предложил герцог.

Тут ей пришла в голову идея еще лучше. Отчего не дать представление здесь и сейчас? — сейчас, ибо ей не терпелось установить контакт с аудиторией; здесь, при луне, в свете прелестных бумажных фонарей. Да, сказала она, давайте здесь и сейчас; и приказала герцогу сделать объявление.

— Что я должен сказать? — спросил он. — «Господа, с удовольствием сообщаю, что мисс Зулейка Добсон, всемирно известная чародейка, соизволит…»? Или назвать их просто «парнями»?

Она теперь могла себе ПОЗВОЛИТЬ над его угрюмостью посмеяться. Он обещал ей покорность. Она попросила его сказать что-нибудь простое и изящное.

Шум скрипки затих. Ни малейшего дуновения ветерка. Толпа во дворе беззвучно застыла, как сама ночь. Нигде ни вздрога. И Зулейка поняла, что у этой толпы на всех одна голова и одно сердце — общее твердое и ясное намерение, общая страсть. Не было нужды укреплять чары. Сомневавшихся не осталось. Так что единственным ее мотивом была благодарность.

Потупившись и сложив руки за спиной, при свете луны и фонарей стояла она, невозможно кроткая, а герцог между тем просто и изящно представлял ее массам. Он, сказал герцог, дамой, стоящей рядом, уполномочен сообщить, что та рада будет продемонстрировать свое владение искусством, которому посвятила жизнь, — искусством, которое, пожалуй, как никакое другое, затрагивает в человеке мистические струны, пробуждает способность изумляться; из всех искусств самое романтическое — он вел речь об искусстве фокуса. Он не преувеличит, сказав, что своим мастерством на этом поприще — где, нужно признаться, женщины до сих пор не слишком преуспели, — мисс Зулейка Добсон (ибо так зовут стоящую подле него даму) добилась признания всего цивилизованного мира. Здесь, в Оксфорде, а в этом колледже особенно, она тем более заслужила — если позволите — их благосклонное внимание, ибо приходится внучкой их почтенному и почитаемому ректору.

Едва герцог договорил, слушатели зашелестели, словно листья. В ответ Зулейка совершила изящное низвержение, близкое к обвалу каким обычно угождают какой-нибудь царственной особе. И действительно, она перед этим собранием обреченных опешила, ибо не была совершенно лишена воображения. Но выйдя из своего «реверанса», она снова сделалась блестящей и уверенной хозяйкой положения.

Она сейчас никак не могла дать полное представление. Некоторые ее фокусы (в особенности Тайный Аквариум и Пылающий Шерстяной Шар) требовали специальной подготовки и стола, оборудованного servante или скрытым лотком. Сегодня для представления принесли обычный столик из сторожки привратника. На него Сам Маккверн поместил шкатулку. Назначив Самого Маккверна ассистентом, Зулейка ловко вынула и выстроила диковинные принадлежности своего искусства: Волшебную Чайницу, Демоническую Рюмочку для Яиц и прочие сосуды, утраченные юным Эдвардом Гиббсом, Романовым превращенные из деревянных в золотые, а сейчас луной временно разжалованные в серебряные.

Юноши расположились огромным плотным полукругом. Оказавшиеся впереди сели на корточки, те, кто за ними, стали на колени; прочие стояли. Юный Оксфорд! Масса слившихся до неразличения мальчишеских лиц буквализировала это выражение. Две-три тысячи человеческих тел, душ? Но в лунном свете они сделались одним огромным прирученным чудовищем.

Таким его видел герцог, прислонившийся к стене позади Зулейкиного стола. Он видел геральдическое возлежащее чудовище, зачарованное чудовище, которое скоро умрет; и эту смерть отчасти навлек он, герцог. Но жалость в нем сменилась неприязнью. Зулейка начала представление. Она извлекала изо рта Парикмахерский Столб. И вдруг в сердце герцога проникла нежность к ней и сочувствие. Он забыл про ее легкомыслие и тщеславие — то, что он про себя называл порочностью. Его одолело беспокойство, какое переживает мужчина, когда его любимая перед публикой демонстрирует свои умения, будь то пение, актерское мастерство, танец или любое другое искусство. Как она справится? Беспокойство влюбленного вполне мучительно, когда возлюбленная наделена талантом: оценят ли ее эти болваны? кто им дал право ее судить? Хуже, когда возлюбленная заурядна. А про фокуснические способности Зулейки даже этого нельзя было сказать. Она себя считала настоящей фокусницей, но не вкладывала в свое искусство ни прилежания, ни честолюбия в истинном смысле этих слов. Со дня своего дебюта она не научилась ничему новому и ничего не забыла. Кроме затасканного и ограниченного репертуара, доставшегося от Эдварда Гиббса, ей нечего было предложить; им она и пробавлялась на редкость неумело и перемежала его «скороговорками», которыми довольствовался этот невозможный юноша. Ее шутки в особенности бросали герцога в дрожь и наполняли слезами глаза; в ужасе он ждал, что еще она скажет.

— Видите, — воскликнула она, когда извлечен был Парикмахерский Столб, — как просто открыть парикмахерскую! — Над Демонической Рюмочкой для Яиц она сказала, что яйцо «практически свежее». Присказка, которую она постоянно повторяла, — «ну и чудеса!» — была всего огорчительней.

Герцог краснел при мысли о том, что о ней думают зрители. О если бы любовь была слепа! Эти влюбленные наверняка ее судят. Они прощают ее — какая наглость! — благодаря ее красоте. Банальность представления придавала ей дополнительное обаяние. Она делало Зулейку жалкой. Черт их возьми, они ее жалели! Крошка Ноукс сидел на корточках в переднем ряду и через очки на нее глазел. Он жалел ее, как и все остальные. Отчего земля не разверзлась и всех их не поглотила?

Неразумная ярость нашего героя питалась небезосновательной ревностью. Зулейка, очевидно, забыла о его существовании. Сегодня, стоило ему убить ее любовь, она показала, что его любовь волнует ее куда меньше, чем любовь толпы. И теперь она думала только о толпе. Он взглядом следовал за ее высокой стройной фигурой, пробиравшейся через толпу туда и сюда, гибкой, доверчивой, из локтя одного мальца извлекавшей пенс, у другого из-под воротника трехпенсовую монету, полкроны у третьего из волос, и все время подобным флейте голосом повторявшей: «Ну и чудеса!». Она сновала туда и сюда; чернота ее платья и ночная синева оттеняли светящуюся белизну рук и шеи. Издали можно было принять ее за привидение; или за ставший зримым ветерок; блуждающий ветерок, теплый и нежный, вступивший в союз со смертью.

Да, такой ее мог увидеть случайный наблюдатель. Но герцог не видел в ней ничего потустороннего: она лучезарной была женой; богиней; первой его и последней любовью. Сердце его ожесточилось, но лишь против черни, пред которой она угодничала, а не против нее за угодничество. Была она жестокой? Как и все богини. Унизилась она перед толпой? Душа его снова наполнилась страстью и состраданием.

Продолжавшийся в зале концерт создавал невыразительное музыкальное сопровождение охватившим двор темным чувствам. Он завершился чуть раньше соперничавшего с ним представления Зулейки; ступени заполонили дамы и горстка донов; позы дам сочетали изысканное недовольство с вульгарным любопытством. Ректор сквозь полусон разглядел море студентов. Заподозрив нарушение порядка, он удалился поскорее в свое жилище, дабы не уронить случайно достоинство.

Был ли на свете, хотел бы я знать, историк столь безупречный, что его ни разу не посещал соблазн произвести на читателя впечатление какой-нибудь удивительной небылицей? Я сейчас борюсь с сильнейшим искушением поведать вам о том, как под конец представления на Зулейку пламенем снизошел дух высокого чародейства и она сделалась достойным его посланником. Лукавый Аполлион мне шепчет: «В чем тут вред? Скажи читателям, что она в землю бросила семя, и то взошло сразу древом тамариндом, и зацвело оно, и принесло плоды, и иссохло, и исчезло. Или скажи, что она из пустой ивовой корзины выпустила шипящую злую змею. А почему нет? Ты этим читателей взволнуешь и обрадуешь. И они тебя не разоблачат никогда». Но Клио, которой служу, на меня смотрит сурово. Госпожа, простите мне мгновенную слабость. Не поздно еще сообщить читателям, что кульминаций Зулейкиного представления стало жалкое действо с Волшебной Чайницей.

Зулейка взяла ее со стола и, подняв высоко, крикнула:

— Перед тем как нам расстаться, развяжитека свои мошны. Но не потому, что я мошенница!

Она передала сосуд Самому Маккверну, и тот, подобный прислужнику-переростку последовал за Зулейкой, вышедшей опять к публике. Остановившись перед зрителем в переднем ряду, она спросила, доверит ли он ей свои часы. Тот их ей протянул.

— Спасибо, — сказала она, на секунду коснувшись его пальцев, прежде чем погрузить часы в Волшебную Чайницу. У другого она одолжила портсигар, у третьего галстук, у четвертого пару манжетных запонок, у Ноукса кольцо — из тех железных колец, которым, заслуженно или незаслуженно, приписывают способность облегчать ревматизм. Собрав богатую коллекцию, она отправилась в обратную дорогу к столу.

По пути она в тени у стены заметила фигуру своего забытого герцога. Она смотрела на него, единственного, в кого влюблялась, и первого, несомненно собравшегося ради нее умереть; и ей стало совестно. Она обещала, что до самой смерти его не забудет; но уже… Однако разве он сам не отказался оставить ей подарок на память — жемчужины, которые в ее коллекции стали бы самыми ценными экспонатами, сувенирнейшими из сувениров?

— Вы мне доверите запонки? — спросила она, и голос ее слышен был во всем дворе, а улыбка предназначалась ему одному.

Противиться было невозможно. Он поспешно извлек из манишки черную жемчужину и розовую. Зулейка подчеркнуто его поблагодарила.

Сам Маккверн поставил перед ней на стол Волшебную Чайницу. Зулейка ее закрыла. Затем перевернула, уронив содержимое в потайное отделение в крышке; затем открыла, заглянула внутрь, и, воскликнув «ну и чудеса!» показала публике, которую держала за дуру, что внутри ничего нет.

— И на чайницу, — сказала она, — бывает проруха! Но я попробую возвратить ваше имущество. Минуточку. — Она снова закрыла чайницу, открыла потайное отделение, сделала несколько пассов, открыла чайницу, заглянула в нее и торжественно произнесла: — Моя репутация восстановлена!

Снова она в сопровождении Самого Маккверна двинулась к толпе; займы — теперь бесценные, потому что она к ним прикоснулась, — должным образом были заимодавцам возвращены. У прислужника она забрала чайницу, где оставалась только пара запонок.

После того как она в ночи скрылась из скромной обители Гиббсов, Зулейка ни разу не воровала. Готова ли она снова взяться за старое? Ограбить герцога, его предполагаемого наследника и не рожденных еще Тэнвилл-Тэнкертонов? Увы, да. Но то, что она сделала, доказывало, что она не совсем потеряла совесть. А то, как она это сделала, свидетельствовало о врожденной ловкости рук, благодаря которой при должной подготовке она могла бы занять достойное место по меньшей мере среди второклассных престидижитаторов своего времени. Стремительным, почти незаметным движением свободной руки она отцепила сережки и «пассировала» их в чайницу. Это она сделала отвернувшись от толпы, приближаясь к герцогу. Одновременно она столь же искусно, хотя и крайне безнравственно, извлекла запонки и «исчезла» их у себя на груди.

Торжеством ли, стыдом ли или тем и другим понемногу зарумянилась она перед тем, кого ограбила? Или она волновалась, делая подарок тому, кого однажды любила? Несомненно, нагота ушей придала ее лицу новый вид — первобытный, открытый, прелестно шальной. Герцог увидел перемену, но не разглядел ее причины. Зулейка была как никогда восхитительна. Он отступил и покачнулся, точно от близости невыносимого очарования. Сердце его возопило. Внезапная пелена застила глаза.

Две жемчужины стучали в протянутой чайнице подобно игральным костям.

— Оставьте себе! — прошептал герцог.

— Благодарю, — почти робко прошептала она в ответ. — Но вот это — это вам. — Она взяла его руку, раскрыла ее, наклонила над ней чайницу, уронила две сережки и поспешно ушла.

Вернувшись к столику, она удостоилась долгой благодарной овации — приглушенной и торжественной, и тем более поэтому впечатляющей. Зулейка делала непрестанные реверансы, уже не с той застенчивой непосредственностью, с которой совершила первый свой поклон (она свыклась уже с мыслью о скорой гибели собравшихся), но скорее как примадонна: вскинутый подбородок, опущенные веки, зубы напоказ, руки, от груди восторженно раскидываемые во всю ширину.

Вы видели, как на концерте примадонна, спев, настаивает на том, чтобы пожать руки аккомпаниатору, и вытаскивает его в доказательство своего великодушия вперед, к ей одной предназначенным аплодисментам. Тогда вы, как и я, проникаетесь сочувствием к несчастной жертве. Вы бы то же почувствовали к Самому Маккверну, которого Зулейка, подразумевая, что ему принадлежит половина заслуги, схватила за запястье и не отпускала, продолжая кланяться, пока не стихли последние отголоски аплодисментов.

Дамы спустились со ступенек во двор, миазмами распространяя вокруг обиду. В трагедийные страсти толпы вторглась простая неловкость. Последовало общее движение к воротам колледжа.

Зулейка убирала свои фокусы в ларец, Сам Маккверн ей помогал. Шотландцы, как я уже говорил, народ застенчивый, но решительный и своекорыстный. Юный вождь горцев не успел еще прийти в себя после того, во что ввязался благодаря своей героине. Но он не упустил возможности пригласить ее завтра на ланч.

— С удовольствием, — сказала она, запихивая в специальное отделение Демоническую Рюмочку для Яиц. Потом, на Самого Маккверна посмотрев, спросила: — Вы популярны? У вас много друзей? — Он кивнул. Она сказала, что нужно их всех пригласить.

То был удар для влюбленного до безумия, но прижимистого юноши, рассчитывавшего на ланч à deux.

— Я думал… — начал он.

— Напрасно, — перебила она.

Последовала пауза.

— И кого же мне приглашать?

— Я их никого не знаю. Откуда y меня взяться предпочтениям?

Она вспомнила герцога. Оглядевшись, она увидела, что тот все еще стоит в тени у стены. Затем он приблизился.

— Ну конечно, — поспешно сказала она Самому Маккверну, — пригласите его.

Сам Маккверн подчинился. Он повернулся к герцогу и сказал, что мисс Добсон соизволила завтра с ним отведать ланч.

— Но, — сказала Зулейка, — только если вы составите компанию!

Герцог посмотрел на нее. Разве они не договаривались вместе провести его последний день? Сережки, которые она ему подарила, ничего не значили? Спешно собрав то, что осталось от его порванной в клочья гордости, он прикрыл свои раны и принял приглашение.

— Мне так неудобно, — сказала Самому Маккверну 3улейка, — просить вас тащить назад этот тяжеленный ящик. Но…

Герцог пустил последние лохмотья гордости по ветру. Цепкой рукой вцепившись в ларец, глядя на Самого Маккверна с холодной яростью, он другой рукой указал на ворота колледжа. Он, и только он проводит Зулейку домой. Он в свой последний вечер на земле шутки шутить не будет. Это послание читалось в его глазах. Шотландец на него ответил точно таким же посланием.

Мужчинам случалось драться из-за Зулейки, но не в ее присутствии. Ее глаза расширились. Она и не думала броситься разнимать соперников. Наоборот, она попятилась, чтобы не мешать. Скорая драка куда лучше долгой ссоры! Зулейка надеялась, что победит достойнейший и (поймите ее правильно) что этим достойнейшим будет герцог. Она подумала — вспомнив смутно какую-то Картину или пьесу, — что ей следует поднять канделябр с зажженными свечами; но нет, так делали только в помещении и в восемнадцатом веке. Или ей нужна губка? Тщетными были эти ее размышления и основывались на совершенном незнании студенческих нравов и обычаев. Герцог с Самим Маккверном ни за что не дошли бы до рукопашной в присутствии дамы. Противостояние их было духовным поневоле.

Уступить пришлось шотландцу, хотя он и был шотландец. Устрашившись дьявольской силы воли, против него направленной, он сам не заметил, как пошел туда, куда его направил указательный палец герцога.

Проводив его взглядом, Зулейка повернулась с герцогу.

— Вы были великолепны, — сказала она тихо. Он это и сам отлично знал. Ждет ли олень в миг своей победы аттестата от своей лани? С малахитовой шкатулкой в руках, символом своего торжества, герцог властно улыбнулся своей любимице. Ему едва не почудилось, что она его рабыня. Тут он, вздрогнув, вспомнил свою унизительную покорность перед нею. Но унижениям конец! Победа ему вернула мужество, чувство собственного превосходства. Он эту женщину любил как ровня. Она бесподобна? Он, Дорсет, тоже. На луной залитой земной поверхности было сегодня два великих украшения — он и Зулейка. Ни ему, ни ей на свете нет замены. Одному из них обратиться в ничто? Жизнь и любовь прекрасны. Думать о смерти — безумие.

Не произнеся ни слова, дошли они до Солонницы. Зулейка ждала, что он заговорит о ее фокусах. Ему не понравилось? Она не решалась спросить; из всех присущих подлинному артисту качеств у нее была только чувствительность к критике. Она была расстроена. Подумывала, не попросить ли назад сережки. Он, кстати, ее за них не поблагодарил! Ладно, можно сделать поблажку приговоренному к смерти. Снова она вспомнила знамение, о котором он рассказал. Она взглянула на него, потом в небо. «Эта же луна, — сказала она про себя, — смотрит на крепостные стены Тэнкертона. Видит ли она двух черных сов? Слышит ли, как они ухают?»

Зулейка и герцог дошли до Солонницы.

— Мелизанда! — крикнула Зулейка наверх.

— Постойте! — сказал герцог. — Мне есть что вам сказать.

— Ну так скажите лучше без шкатулки в руках. Пускай горничная ее отнесет наверх. — Она снова позвала Мелизанду, и снова безуспешно. — Наверное, зашла к домоправительнице или еще куда. Поставьте шкатулку внутри. Мелизанда потом ее поднимет.

Она открыла дверь; герцог переступил через порог с романтическим трепетом. Возвратившись в лунный свет спустя миг, он понял, что про шкатулку она была права: та губительна для самовыражения; и хорошо, что он не заговорил по пути из переднего двора: душа требует жестов; и сейчас он первым жестом схватил Зулейку за руки.

От неожиданности она не могла пошевелиться.

— Зулейка! — прошептал он. Она онемела от злости, но резким рывком освободила запястья и отскочила.

Он засмеялся.

— Вы меня испугались. Вы испугались моего поцелуя, потому что боитесь меня полюбить. Сегодня днем — вот здесь — я почти вас поцеловал. Я вас принял за Смерть. Я был влюблен в Смерть. Я был дурак. И вы тоже, дорогая моя несравненная: вы дурочка. Вас пугает жизнь. Меня нет. Я люблю жизнь. Я буду жить ради вас, слышите?

Она стояла спиной к двери. Злость в ее глазах сменилась презрением.

— Вы собрались, — сказала она, — нарушить свое обещание?

— Вы освободите меня от него.

— Вы что, смерти испугались?

— Вы не будете повинны в моей смерти. Вы меня любите.

— Спокойной ночи, жалкий трус. — Она шагнула в дом.

— Нет, Зулейка! Мисс Добсон, нет! Возьмите себя в руки! Одумайтесь! Умоляю вас… вы пожалеете…

Она медленно закрыла перед ним дверь.

— Вы пожалеете. Я буду ждать здесь, под окном.

Он слышал, как со скрежетом закрылся засов. Потом шажки, удаляющиеся по мощеному коридору.

И он ее даже не поцеловал! — с этой мыслью он каблуком взрыл гравий.

И он ей повредил запястья! — с этой мыслью Зулейка вошла в спальню. Точно — там, где он ее схватил, остались два красных пятна. Еще ни один мужчина не осмеливался так к ней прикасаться. Чувствуя себя запачканной, она принялась тщательно отмывать руки с мылом. Сквозь зубы время от времени выходили слова «невежа» и «скотина».

Вытерев руки, она бросилась в кресло, вскочила и заходила по комнате. Вот так завершение великолепного вечера! Чем она заслужила такое? Как он посмел?

Она услышала как будто дождь. Хорошо. Этот вечер надо отмыть.

Он сказал, что ее пугает жизнь. Жизнь! принимать его ласки; смиренно посвятить себя смиренному его обожанию; стать рабыней раба; плавать в частном пруду с патокой — тьфу! Такая мысль, не будь она приторна и унизительна, была бы просто смешна.

Ее руки на секунду зависли над инкрустированными золотом и драгоценностями томами Брэдшо и «Алфавитного справочника». Уехать из Оксфорда ранним поездом, пусть топится безблагодарно, один… но это значит пренебречь и сотнями других… Кроме того…

Снова этот стук по стеклу. Теперь он ее встревожил. Дождя как будто нет. Это случайно не… камешки? Бесшумно она метнулась к окну, открыла его, посмотрела вниз. На нее глядело запрокинутое лицо герцога. Сотрясаясь от ярости, она отступила, оглянулась вокруг. Снизошло вдохновение.

Она снова высунула голову.

— Вы тут? — прошептала она.

— Да, да. Я знал, что вы появитесь.

— Подождите минутку, пожалуйста.

Кувшин с водой стоял там, где она его оставила, на полу рядом с умывальником. Он был тяжелый, почти полный. Зулейка осторожно поднесла его к окну и выглянула.

— Подойдите поближе! — прошептала она.

Запрокинутое, луной залитое лицо ей повиновалось. Она прочитала на губах «Зулейка». И как следует прицелилась.

Водопад обрушился в свете луны прямо в лицо и разлетелся, подобный лепесткам огромного серебристого анемона.

Зулейка с пронзительным хохотом отскочила, пустой кувшин покатился по ковру. Потом замерла, сжавшись и закрыв руками рот, косой ее взгляд будто говорил: «Да уж, пошалила!» Она прислушалась, затаив дыхание. В ночной тишине что-то негромко закапало, затем удалились шаги. После полная тишина.