Уолтер хочет знать, верю ли я, что у человека есть душа.
— Существует ли она, какие имеет размеры, что означает? — спрашивает он, проверяя, не упустил ли чего-то важного. — Потому что не хотелось бы все валить на табак. Это было бы довольно печально.
Он одет в черный берет, нависающий над одним ухом, словно волосы у скульптуры салонного певца. Стоит прекрасный ветреный весенний день, мы только что вернулись из сада. Уолтер приходит в себя после диких кренделей, которые выписывал своей палкой, когда тыкал в похожие на картофель растения, пробивающиеся в траве, а у его ног ковыляет Гемоглобин, озадаченный тем, что не может вспомнить место, где в последний раз отливал. Тупо пошарившись вокруг, он наконец выбирает ворота — их почти скрыли деревья, на которых начали распускаться почки.
Мы с Уолтером смотрели на овраг, Уолтер опустил руки на рукоять палки и глядел через край.
— Помнишь пепел?
Еще бы. Особенно как он носился вверх-вниз над оврагом, словно семена, что не собираются тут же оседать. Я смотрел на далекие грязные пустыри и медлительную бурую реку.
— Старина Тео, — сказал Уолтер. — Вечно витал в облаках.
Овраг, как обычно, завораживал. Он пробуждал попеременно желание прыгнуть и страх прыжка, а зависал в сомнениях где-то посередине. Я и соглашался, и не соглашался с Уолтером. Воспоминание о траекториях пепла Тео наполняло меня счастьем и печалью. Я был бы рад выбираться почаще, как говорила Эмми, но еще мне было страшно. А вдруг я не понравлюсь Стелле? А вдруг понравлюсь?
Я отвернулся от оврага и посмотрел на остатки дома. Кирпичи задней части обуглились дочерна, из пустых оконных рам поползли широкие листья. Пожар, который начался в лаборатории, в конце концов остановили отсыревшие стены, что делили дом почти точно пополам. Кирпичи передней части сохранили яркий цвет сигаретного фильтра.
Глядя на двухцветный дом, Уолтер спросил меня, верю ли я в привидений, но он дрожал и выглядел так плачевно, что я предложил вернуться в дом ради Гемоглобина. Теперь Уолтер держит трубку и чашку чая и вроде отогрелся.
— Я имею в виду, — говорит Уолтер, помахивая трубкой в мою сторону, — есть ли в нас частица, которая долговечна и неповторима?
Я бы хотел уделить Уолтеру больше внимания, но мне надо поработать с пеналом фирмы “Хеликс”. Он простоял на обогревателе уже три дня, и листья высохли и покоричневели.
— Я не верю, что мною командуют одни химикалии, — говорит Уолтер. — Хотелось бы думать, что я был бы таким же, если б не курил. Грегори, ты меня слушаешь?
Эти измельченные листья доказывают, что я могу сделать нечто дельное своими руками. Вовсе не обязательно жечь, палить и уродовать землю дымом. Теперь я в творческом запале нарежу кусочки листа на тонкие полоски длиной примерно в ноготь.
— Я предпочитаю верить, что у меня есть душа, — говорит Уолтер. — И что моя душа невосприимчива к никотину.
В пенал фирмы “Хеликс” я выливаю четверть крышечки 8-летнего виски — подарка Джулиана на восьмую годовщину нашей встречи в Гамбурге. Виски должно впитаться в волокна листа, а затем испариться, увлажняя лист и одновременно придавая ему аромат. Хотелось бы думать, что эта идея принадлежит мне, но подозреваю, что так поступали и раньше. Увлажненные волокна похожи на шерстяные нити крошечной коричневой безрукавки, но сейчас я оставляю их в покое. Не хочу перебарщивать.
Наконец — впрочем, только чтобы облегчить процесс испарения — я подпираю открытую крышку пенала фирмы “Хеликс” пачкой красных папиросных бумажек “Ризла” Яна Пето.
— Прости, Уолтер, — говорю я. — Что-то я не совсем уловил.
— После того как вы бросили курить, — сказала мадам Бойярд, — ваша работа изрядно ухудшилась. За последние три недели вы набили всего шесть опер.
Мадам Бойярд сидела под прямым углом к нашим компьютерам, облокотившись на локти и еще больше расплющив грудь.
— Причем две из них короткие и комические, — сказала она. — Так что либо курите, либо сосредоточьтесь на работе. Я понятно выражаюсь?
— Абсолютно, — сказал я.
— Вам вообще повезло, что вы получили эту работу.
Я подумал о Джулиане, как он замышляет в Гамбурге собственные проекты.
— Еще я не против, — сказала мадам Бойярд, — чтобы вы перестали все время перешептываться.
— Хорошо, — сказал я.
Перешептывался не я. Теперь, когда мы бросили ходить на перекуры, Джинни посылала мне сигналы, пока мы печатали: почему я не обращаю на нее внимания, почему бы нам не сходить покурить, что со мной случилось?
— Если только, разумеется, — сказала мадам Бойярд, — у вас нет еще какой-то проблемы, о которой я не знаю.
Все это глупо. Я пошел на работу лишь ради того, чтобы занять руки, а теперь мне говорят, что я работаю плохо. Из-за этого я завидовал Джулиану, который подробно расписывал свою жизнь в Гамбурге в длинных письмах — я на них по-прежнему не отвечал. Отчасти из-за Люси Хинтон, но отчасти из-за того, что он явно делал успехи и меня обгонял.
Теперь он сосредоточился исключительно на проблеме сбора данных. Он сказал, что опыты, в конце концов, можно проводить и на людях — разумеется, в жестких рамках контракта, — а широко известную склонность курильщиков к вранью можно выправить предложением крупных денежных сумм. Меня восхитили цифры, которые он приводил, но я тогда не знал, что “Бьюкэнен” только в Европе ежегодно продает 12 биллионов сигарет. Джулиан: Мы не отдаем всю прибыль опере.
— Вот это я и имею в виду, — сказала мадам Бойярд. — Грегори, ты не сосредотачиваешься.
— Простите, — сказал я. — Это рассеянность.
— Врешь, — сказала Джинни.
Мадам Бойярд выжидательно взглянула на нее. Джинни пожала плечами:
— Все очень просто. Я его люблю, он меня — нет. А страдает оперный архив.
Затем Джинни очень сухо, будто устав от перешептываний, рассказала мадам Бойярд все. От разрыва со своим парнем она перешла к нашему вечеру в “Козини”, фильму “Вперед, путешественник” и судьбоносному поцелую на мосту, который оказался столь страстным и долгим, что я его еле узнал. Мне стало жаль мадам Бойярд. Забыв, что она француженка, я счел, что она ошарашена. Она, как и Джинни, обожала оперу.
— Неудивительно, что вы не продвигаетесь в работе, — сказала она и погладила Джинни по руке. Затем повернулась ко мне и спросила, что со мной. — В тебя не каждый день влюбляются, — сказала она, а затем весьма точно перечислила все достижения Джинни и ее привлекательные физические черты, включая строение костей.
Я, ошарашенный англичанин, забормотал в клавиатуру, мол, Джинни мне очень нравится, да и вообще она восхитительна, но у меня уже есть девушка в Англии, так что об этом и речи быть не может.
— У него даже нет снимка, — сказала Джинни. — И он отказывается о ней говорить. Я знаю только, что у нее черные волосы и она курит.
— Может, он ее все равно любит, — предположила мадам Бойярд. — Если честно. Такое возможно.
— На мой взгляд, это не любовь, — сказала Джинни, и мадам Бойярд кивнула. — Любовь — это скорее перемена образа мыслей. Этому нельзя противиться. Это как зависимость, она непреодолима. Она отравляет. Если бы она так его любила, его бы здесь не было. Я права или нет?
По возможности кратко я сообщил им, что никто не может доказать, любят ли они кого-нибудь, и к тому же это не их дело.
— Это вам не опера, — сказал я.
Мадам Бойярд и Джинни на мгновение задумались, а затем дружно пришли к выводу, что я ошибаюсь и что любовь в современном мире все еще может походить на оперу. Просто в наши дни нужно давать раздолье сильным чувствам, вот и все.
У Джулиана Карра таких трудностей не было. У Джулиана Карра было все. У него была ответственность: он проводил собственные опыты. Он принимал решения, уточняя, сколько именно сигарет в день надо выкуривать. Он решал проблемы, распоряжаясь, чтобы каждый употреблял неизменное количество никотина и смолы, куря только одну марку. Он настаивал на регулярных обследованиях, дабы убедиться, что его данные показательнее тех, что поступают от обезьян. Но он также проявил гибкость, особенно когда понял, что строгость его системы отпугивает всех, кроме самых отчаявшихся. Никчемные людишки, писал он и клял их бессистемные и ненаучные жизни. Они вечно не соблюдали расписание. Пропускали встречи и принимали сигареты от незнакомцев. Курили слишком много, когда напивались, и слишком мало, когда мучились похмельем. А главное, все они курили до начала испытаний, поэтому Джулиан не знал, насколько предыдущее курение искажало результаты.
И все же он стоял на своем. Он считал, что найдет надежного некурящего человека, если “Бьюкэнен” даст ему время и финансовую поддержку новой системы выплат. Она начиналась с небольшой выплаты, которая каждый год удваивалась. Чем дольше испытания, тем ценнее данные для “Бьюкэнен” и крупнее выплаты. Естественно, это зависело от выполнения всех требований контракта, наверняка включавших и проживание поблизости от Центра исследований, но после первых нескольких месяцев никотин станет неповторимой приманкой сам по себе. Для полного счастья, писал Джулиан, мне надо лишь найти своего мистера Икс.
Я завидовал ему, потому что он знал, чего хочет. И почти наверняка получил это — скорее всего еще до того, как я перестал пялиться в экран компьютера и перепечатывать всеми забытые оперы, пока женщины обсуждали мою неспособность по-настоящему любить.
— Мужчины не в силах изменить образ мыслей, — сказала мадам Бойярд, — поскольку думают, что и без того идеальны или хотя бы наполовину пригодны. Они не могут уяснить, что любовь подобна смерти и загробная любовь в загробной жизни отличается от привычной жизни.
— Надо бы не обращать на них внимания, — сказала Джинни. — Но потом влюбляешься и не можешь остановиться.
— Конечно, можешь, — сказал я. — Просто займись чем-нибудь.
— Все остальное бессмысленно. Даже мое пение. Я бросила бегать.
— Значит, ты не можешь быть влюблена, — сказал я. — Считается, что это полезно.
Мадам Бойярд и Джинни вздохнули в унисон. Они настроены на одну волну. Затем мадам Бойярд спросила меня, не боюсь ли я женщин, и тогда я встал и надел пиджак.
— Постой, Грегори.
Мадам Бойярд встала и загородила мне выход.
— Успокойся, — сказала она. — Вот. — Она взяла свою сумочку, и я решил, что она собирается дать мне денег, но она достала две сигареты и положила их на стол. — Возьмите, — сказала она. — И успокойтесь.
— Я же бросил, помните?
— Я никому не скажу.
Я должен был недвусмысленно заявить ей, что это не имеет ничего общего с курением. Но меня сбила с толку Джинни: она проворно схватила одну сигарету и опустила ее в верхний карман джинсовой курточки. Невинно посмотрела на меня, и тут, как бы ни отличались Люси и Джинни, я подметил между ними одно большое сходство. Все без исключения женщины безумны. Это объясняло множество загадочных вещей, которые иначе невозможно понять.
— Он же был огнеупорным, — сказал я. — На нем была этикетка Британского института стандартов.
Я закрыл глаза, надеясь, что этого не произошло, но на фоне запаха горелого дерева и обуглившихся кирпичей явственно чувствовался душок зеленого табака. Я слышал шипение пара и крики людей. Слышал лай Гемоглобина. Я открыл глаза и увидел, как он увлеченно наматывает круги в свете фар пожарных машин, припаркованных между нами и домом. Полосы голубого света шарили по темному саду и расцвечивали подходивших Эмми, Тео и Уолтера. Только Джулиан сохранял спокойствие, он стоял в тени пожарной машины и разговаривал с пожарником, выяснял, что произошло.
— Может, он внутри, — сказал я.
— Нет, — сказал Тео.
Нам приходилось перекрикивать ветер и шипение пожарных машин. Тео поднял воротник плаща.
— Может, где-нибудь спрятался?
— Нет, — сказала Эмми.
Она застегивала свою ветровку. На ней были джинсы Тео.
— Но ведь какая-то надежда есть?
Тео подошел вплотную ко мне, чтобы не кричать. Его лицо исхудало, а шрам на губе стал заметнее. Он положил руку мне на плечо, словно чтобы поддержать. Он сказал:
— Табак горит при температуре 800 градусов по Цельсию.
Эмми взяла меня за руку.
— Мы понимаем, каково тебе, — сказала она.
— У меня однажды умер попугайчик, — сказал Уолтер, но Эмми осадила его взглядом, и он умолк.
В растерянности я пытался сфокусировать взгляд на желтой зюйдвестке Уолтера. В ней он смахивал на пожарника.
— Его звали Мак, — сказал Уолтер.
Мне хотелось свалить на кого-нибудь вину. Тогда это обрело бы какой-то смысл. Я пялился на колоколообразную шляпу Уолтера и гадал, может ли человек его возраста помнить, как уронил зажженную трубку в корзину для мусора, набитую бумагой. Сухой бумагой. И старыми деревянными карандашами.
— Уолтер не виноват, — сказала Эмми. — Он пришел в Клуб, чтобы мы побыли наедине.
— Он все сделал правильно, — сказал Тео. — Позвонил по 999, а затем нам.
— Ты не понимаешь, — сказал я. — Моя мать купила его только из-за этикетки.
Сколько бы я ни мигал, это повторялось снова и снова. Бананас спит на пуфике. Загорается табак. Бананас просыпается, усаживается прямо и глубоко вдыхает. Его нос подрагивает, а зеленовато-мраморные глаза превращаются в щелочки. Спина выпрямляется. Хвост неторопливо метет то в одну сторону, то в другую, шурша по старому черному вельвету.
— Какие новости, плохие или хорошие?
Джулиану приходилось кричать. Он единственный был одет по погоде: черное пальто и черные кожаные перчатки.
— Задняя часть дома выгорела, — сказал он потише, когда приблизился, — зато передняя почти совсем не затронута.
— Подумать только, — сказал Тео.
— Они разбираются, как все началось, но главное, что никто не пострадал. Слава богу.
— У Грегори шок, — сказал Тео.
— У нас у всех шок, — сказал Джулиан.
Поскольку никто ему не возразил, он пошел обратно к пожарным машинам.
— Я любил этого кота.
— Ему не было больно, — сказал Тео.
— Откуда нам знать?
— 800 градусов по Цельсию.
Дрожа от удовольствия, возвышаясь на пуфике, тело чувственно оживает. В любой момент готов прыгнуть, спастись, но когда разные растения достигают разных стадий сгорания, запах горящего табака делается чуточку интереснее, чуточку насыщеннее. Языки пламени над рабочей скамьей опадают, кресло вспыхивает, но пуфик прохладен и нетронут в полном соответствии со своей этикеткой. Бананас — его зеленые глаза расширены — глубоко вдыхает, улыбается и медленно исчезает за голубовато-зелеными завесами дыма.
— Он умер, да?
— Это всегда нелегко, — сказала Эмми.
— Это я виноват.
— Ты не мог его спасти.
— Не надо было давать ему пепельницы.
— Он умер счастливым, — сказал Тео. — По уши заряженный никотином. Он преодолел неудобство мысли о том, что удовольствие недолговечно. Он наслаждался без конца. Идеальная смерть.
— Не смерть, а сладкий сон, — сказал Уолтер.
— Умер, сгорел, — сказал я. — Ушел навсегда.
Против жара в 800 градусов пуфик был беззащитен. Он забыл обещание, данное моей матери. Он не помог Бананасу. Не смог сохранить воспоминание о спине и ягодицах Люси. Бренность пуфика привела к уничтожению столь основательному, что я оцепенел и был не в состоянии четко соображать.
— Это бессмысленно.
— Смерть естественна, — сказал Уолтер.
— А счастливая смерть возможна, — сказал Тео. — Уверяю тебя.
— Он всегда будет жить, — заверила меня Эмми, — в наших воспоминаниях.
Я уже было надумал им поверить, когда вернулся Джулиан.
— Проводка отсырела, — сказал он. И посмотрел на Тео. — Этого бы не произошло, если бы вы остались в “Бьюкэнен”. Ваши растения были бы в безопасности.
— Не хочу спорить, — сказал Тео. — Не здесь.
— А чего нам спорить? Это не ваши трудности. Это даже не ваш дом.
— Я думал о Грегори.
— Впрочем, могло быть намного хуже.
Затем Джулиан сказал нам, что гостиная даже не пострадала от воды, а я еще не вполне соображал, и потому лишь поблагодарил. Он сказал, что друзья на то и нужны.
— Я любил этого кота.
Джулиан похлопал меня по спине.
— Выше нос, Грегори, — сказал он. — Этого могло и не случиться.
— Ты ужасно выглядишь, — сказала Джинни.
— Зачем ты пришла?
— Мадам Бойярд посоветовала. Что с твоей рубашкой?
Я увидел, что рубашка вся испещрена прожженными дырочками.
— Ты же не думаешь, что я отпущу тебя просто так? — сказала она.
Прошло больше недели с тех пор, как я был в библиотеке, и в основном я гулял по Парижу. Чтобы придать этому видимость смысла, я каждое утро придумывал сложный маршрут, изобилующий правилами. Мне, скажем, приходилось подолгу бродить, избегая красных вывесок над табачными лавками, или я отправлялся ночью на Монпарнас, никогда не отклоняясь от дороги, соединявшей все кинотеатры Левого берега, где крутили черно-белые фильмы, желательно на французском, и чтобы в названии обязательно была буква У. Куда бы я ни пошел и каким бы правилам ни следовал, я настойчиво проверял теорию любви с первого взгляда, пялясь на множество девчонок в первый раз.
Я стал считать церкви, конные статуи, итальянские ресторанчики, что угодно, чтобы отвлечься от необходимости принимать решения. Я глядел на памятники, пока они все не сливались в один. Я ходил как лунатик, просто занимал место, к которому никто не приближался, плыл между черноволосыми девушками и пожилыми дамами, курившими счастливые сигареты. Постепенно я стал терять импульс, в котором распознавалась жизнь, но никогда не давал себе пойти вразнос: мои туристические маршруты были источником бдительности, распределением времени. Они были попыткой сдержаться и приносили мне легкое, хоть и временное, удовлетворение.
Я бы мог бесконечно продолжать в таком духе: спать, гулять и жить дальше, не бесчувственно, но нейтрально, бессмысленно, точно крыса, брошенная в лаборатории. Моя мать ошиблась, со мной не произошло ничего ужасного. Опасностей не существовало, или они таились где-то еще, хотя малейшей неприятности хватило бы, чтобы дать мне понять, что я хотел защитить: Люси, или Джинни, или свое воображаемое великолепное будущее. Однако я не болел, и дни мои не были сочтены. Если уж на то пошло, каждый день до сих пор казался использованным, потрепанным с краев, будто страница, которую написали, переплели, издали, изучили, вновь изучили, затрепали и зачитали до такой степени, что из нее больше ничего нельзя почерпнуть. От этого оставалась неудовлетворенность столь смутная, что я почти стыдился.
Я больше не читал книжек по истории, потому что жизнь — не головоломка, которую можно разгадать чтением. Вместо этого я собирал спички из легкомысленных ресторанов и, за полночь вернувшись в свою комнату, тренировался, зажигая их в сложенных лодочкой ладонях, как Хамфри Богарт в Париже в фильме “Касабланка”. Я прожигал дырочки в рубашках. Держал горящие спички вверх ногами, смотрел, как язычок пламени ползет к пальцам, и думал, что спичка — честная вещь. Она не делала вид, что тверда или зависима в моих руках.
— У тебя вся рубашка спереди в дырках, — сказала Джинни.
Я не брился и не надевал ботинок или носков. Однако Джинни тоже не в оперу направлялась. Она сняла джинсовую курточку и повесила ее на дверную ручку. На Джинни было платье цвета ванильного мороженого, короткое, с земляничниками. Никаких очков.
— Я же говорила, что не сдамся, — сказала она, и я вспомнил, как во время прогулок где-то в глубине моего разума теплилась мысль, что на все это у Джинни есть ответ. Она верила в абсолютизм и очищение любовью, и, возможно, была права.
Я подвинулся на кровати, чтобы дать ей место, но когда мягкий матрас прогнулся, сведя нас вместе, мы отклонились в разные стороны, противясь его инициативе. Джинни скинула кроссовки, подтянула под себя ноги, и мы немного покачались на мягком матрасе. Она весело поморгала.
— Контактные линзы, — сказала она.
— Тебе надо носить очки.
— Я больше нравлюсь тебе в очках?
— Джинни.
— Грегори, я вообще тебе нравлюсь? Ты ужасно ко мне относился.
— Я не очень хорошо себя чувствовал.
Она встала на колени и повернулась ко мне, опираясь на стену, пока кровать не перестала раскачиваться. Опустилась на пятки. Затем скрестила руки на груди и двумя пальцами — у нее были прекрасные руки — взялась за тоненькие бретельки платья.
— У меня есть все, что есть у Люси, — сказала она.
Мне нечего было ей ответить. Она медленно стянула бретельки с плеч, скатила платье по груди и оно скомкалось, спустившись к ней на живот. Бретельки она оставила на локтях. Под платьем на ней ничего не было, но я отмахнулся от этой картины. Все бессмысленно и немного грустно, потому что она не восхитит меня — я ей не позволю. Это нечестно, так нельзя с Люси.
Джинни знала, о чем я думаю. Она глубоко и разочарованно вздохнула, ее легкие наполнились воздухом, приподняв вздернутые груди, которые подрожали секунду, а потом вновь опустились.
Она стянула бретельки платья с рук. Я пристально разглядывал ткань у нее на животе. Я не знал, как сказать Джинни, что это не работает, но тут она потянулась к дверной ручке и полезла в карман джинсовой курточки. Достала оттуда сигарету и зажигалку и вновь обернулась ко мне, все еще стоя на коленях. Вставила сигарету между губами.
— Твое горло, — сказал я, приподнявшись на постели и подтягивая под себя ноги.
Она вытерла лоб, а затем перекатила сигарету в угол рта. Ее губы расслабились, и сигарета повисла под залихватским углом, знакомым мне по старым фильмам. Я восхищенно опустился перед Джинни на колени.
— Твои голосовые связки, — сказал я.
Сигарета дрогнула, когда она вдохнула.
— Мои легкие, — сказала она, и сигарета задергалась. — Люси так это делает?
Я кивнул.
Она взяла зажигалку обеими руками, чиркнула. Поднесла ко рту, ее груди легли на белые руки.
— Смотри, — сказала она. — Смотри, как это делаю я.