«Прошлись мы с ней, значит, по магазинам, а потом в ресторан. В магазине она и мне костюмчик и пальто справила, а себе всякие тряпки набрала, поношенные, но с пристойным видом. Еще, я понимаю, так подбирала, чтобы оружие было удобно носить. А мне говорит, когда я насчет моих обновок заспорить вздумал:

— Ты кончай это, дед, а то что это за племянница такая получается, которая своего дядюшку для похода в ресторан обрядить не может?

Я и смирился. Продавщица, что вокруг меня хлопочет и помогает пиджак примерять, спрашивает:

— Что, внучка вам решила подарок сделать?

— Не внучка, — говорю, — а племянница, из Москвы приехала.

— А, если из Москвы, тогда понятно, — говорит продавщица.

Ну, пошли мы после всех этих магазинов при полном параде. Старое барахло, которое она завтра наденет, в большой пластиковый пакет сложено. Она мне по пути большую пачку денег сует.

— Держи, чтоб не я в ресторане платила.

А денег-то — наверно, как десять моих пенсий.

— Ты, что, — спрашиваю, — за один вечер собираешься прогулять такие деньжищи, на которые можно почти год прожить?

— Да ну тебя, дед! — говорит. — Тут разные системы отсчета.

Я только головой покачал. По мне, так это тоже безобразие, но, может, она лучше моего знает, как по правилам игры полагается.

Заходим мы в ресторан хороший. Официанты вокруг неё прыг-скок, ровно кузнечики. Оно и понятно, девка видная, да и костюмчик на ней дорогой, ясно, что за чаевыми не постоит. Я, впрочем, тоже теперь не в дерьме каком-нибудь, но куда мне до нее.

— Давай решать, дядюшка, что мы пить и есть будем, — говорит она открывая меню. — Как ты насчет салатика фирменного, борща с мясом и свиной отбивной? И на сладкое что-нибудь…

— Нормально, — говорю. — Пировать, так с музыкой!

А музыка, надо сказать, грохочет из динамиков. Хорошо, мы подальше от неё сели.

— Тогда так и возьмем.

— Только насчет сладкого я не очень, — предупреждаю. — Так что ты себе бери, что хочешь, а мне и того, что есть, хватит.

— Как знаешь, — пожимает плечами. — А я возьму себе кофе и кусок фруктового торта… Нет, кусок фруктового и кусок «Стефании».

— Не разнесет тебя, дорогая племянница? — интересуюсь.

— Нет. Я форму держу, и вообще так устроена, что цельный торт съем, а весу не прибавится… Что пить будешь, дядюшка, водку или коньяк?

— Давай-ка водочку, родимую, — говорю. — Самое надежное дело.

— Тогда заказывай, — усмехается. — А мне закажи вот это итальянское вино. Надеюсь, оно здесь настоящее.

И я, значит, как барин, даю заказ официанту, тот все записывает, и начинают нас обслуживать по высшему уровню. Девка отменно держится, кивком головы благодарит, ложку и вилку держит так, как в высших кругах принято даже мне это заметно, и при этом, при своей-то вроде равнодушной рожице, наворачивает так, что треск за ушами стоит. Все в себя подбирает, до кусочка. Ну, а как до сладкого дошло, так и показное равнодушие почти пропало, в глазах что-то заблестело. А я приглядываюсь к ней. Так, ничего вроде, девка, только имеется в ней какая-то порча. По тому, как человек ест, это всегда заметно. Особенно как она эти торты наворачивает. Жадность в ней проглядывает нехорошая — жадность девчонки, привыкшей ножкой топать и все получать. Ну, оно понятно, у красоток всегда капризы и упрямство, привыкли, что вокруг них ухажеры вьются и в лепешку для них расшибиться готовы.

А я сижу, водочку потягиваю. Свиная отбивная хорошая была, нежная, но все равно для моего желудка тяжелая, особенно с непривычки. Ничего, думаю, водочка все промоет и отрегулирует.

А она на меня глазом косит и спрашивает:

— Что так смотришь? Давно не видел?

— Да так, — говорю. — изучаю.

Она усмехнулась и следующую ложку торта в рот отправила.

— Много наизучал? — говорит.

— Вроде, неплохая ты девка, — отвечаю. — Вот только порченая.

— Чем же это я, — спрашивает, — порченая?

— Норов в тебе есть, — объясняю. — Вышибить бы его из тебя — цены бы тебе не было.

— Я ж красавица! — смеется она. — А красавица без норова — все равно, что мясо без соли. Разве не так?

— Все так, — говорю. — Но как бы тебе на этом норове не погореть. Чем скромней к себе относишься — тем правильней себя в жизни ставишь.

— За лишним не надо рваться, хочешь сказать?

— Приблизительно так.

— Неужели тебе, дед, никогда красивой жизни не хотелось? Никогда твое скудное существование не надоедало?

— А с чего ему надоедать? Все, что надо, у меня есть, — отвечаю. Хотел бы большую деньгу за хвост уцепить — так мы бы с тобой ещё поглядели, кто лучше стреляет и кто умеет хитрее засады ставить. Но одно дело — за друзей расквитаться, другое дело — смертью торговать, чтобы потом свои телеса баловать. Те, кто баловать себя любит, они в самый неподходящий момент слабину пускают, потому что жалко им очень себя становится. А мне себя жалеть ни к чему. Не знаю, может, воспитан я так, но неловко мне бывает лишний кусок в свой рот тащить, когда вокруг сплошная беда и безобразие.

Она потемнела лицом, ложечку отложила, сигаретку свою раскурила, молчит, думает. Вижу, пальцы напряжены — значит, здорово я по её самолюбию саданул. Но оно, опять-таки, полезно. Чай, даже не в разведку идем, а на дело ещё пострашнее. И мозги у неё должны быть в полном порядке, чтобы она нас обоих под монастырь не подвела.

— А вот тут ты ошибаешься, дед, — говорит она после паузы. — Мне себя нисколько не жалко. И баловаться мне особо не приходится. Иногда через такое приходится проходить, что ты бы мне не позавидовал.

Хотел я ей возразить, что по большому-то счету ей все равно такая жизнь нравится, да ладно, думаю, она девка с заездами, не стоит всю правду, которую я про неё понял, разом ей на голову вываливать.

Только и спросил:

— Через слабое место мужиков достаешь?

— Самое верное, — говорит она. — Да ты не переживай за меня, дед. Все такие, только кто-то лучше прикидывается, кто-то хуже, — и кивает на динамики, откуда песня звучит, что-то про то, что «все бабы стервы». — А я к своей цели иду, и на остальное мне наплевать.

Ничего я ей не сказал, расплатился с официантом, и вышли мы из ресторана. Она меня домой проводила, и на пороге квартиры говорит:

— Жди меня, дед. Мне ещё кой-какие дела утрясти надо, так что вернусь попозже.

— Это когда ж попозже? — спрашиваю.

— Может, совсем поздно. Но обязательно появлюсь.

— Хорошо, — киваю. — Только на рожон не лезь.

Она опять улыбнулась — и ушла, только каблуки её сапожек отстучали. И как-то мне разом грустно стало. Вроде, всего несколько часов знаем друг друга, но от того, что она в ресторане моей племянницей прикидывалась, острее я свое одиночество почувствовал, что никого родных.

Я на всякий случай постель ей приготовил, на кровати, а себе на кушетке в кухне постелил. Телевизор посмотрел, да и задремал. Разбудила она меня в третьем часу ночи.

— Где это ты шлялась, шалава? — спрашиваю у нее, пропуская её в дверь.

— Все нормально, дед, — говорит. — Сейчас мне вздремнуть бы хоть немного. Я ведь вторые сутки без сна. А завтра нам ведь рано вставать, так?

— Так, — говорю. — Похороны на двенадцать назначены, значит, нам желательно часов в восемь из дому выйти, чтобы все без нервотрепки успеть.

— Тогда в полседьмого меня разбуди. А сейчас отбой.

Ну, и я улегся, только покурил перед сном, да ещё раз поприкидывал, как нам завтра лучше всего Букина в оборот взять. Проснулся я рано, и, грешным делом, не стал девчонку будить. Пусть, думаю, подрыхнет ещё немного, ведь прямо-таки без задних ног приплелась. Встал, чайничек поставил, ну, и пшенную кашу вариться. Чтоб, значит, посытнее нам поесть перед большим походом. А она, гляжу, тут как тут, и уже в купленное вчера шмотье переоделась. И в этом шмотье вполне нормальный вид имеет — девушки, которая не слишком жирует, но внешность свою блюдет.

— Ты чего, дед? — спрашивает. — Решил поберечь меня?

— Беречь не беречь, а лишние полчасика сна тебе не помешали бы, говорю.

— Все нормально, — заверяет. — Ты что там стряпаешь?

— Пшенную кашу. Или ты к ресторанным деликатесам привыкла, и от каши будешь нос воротить?

— Не буду, — отвечает. — Я не из приверед, чтобы ты знал.

— И то хлеб, — говорю. И радио включаю. Раз уж она проснулась, то пусть приемничек работает, её не разбудит, а мне расскажет, что в мире делается.

Тут чайник закипает, а она свою сумочку приносит, достает эти пакетики кофе, со сливками и сахаром, чашки с полки снимает.

— Тебе сколько, дед, на большую чашку? Один пакетик или два?

— Один, — говорю. — Они ж дорогие, нельзя на одну чашку по два расходовать.

— Ну, если дело только в этом, — усмехается, — то я тебе два высыплю.

Высыпает, и чайник с плиты снимает, а по радио в это время местные новости передают.

И вот я слышу:

«Сегодня ночью, — сообщают, — был убит известный адвокат Задавако. Наибольшую известность ему принесли несколько дел по защите криминальных «авторитетов», в которых он выступил очень удачно, в нескольких случаях добившись минимальных или условных сроков, а в двух даже оправдательного приговора. Задавако был зарезан в своей квартире, при этом он был привязан к стулу, что наводит на мысль, что перед смертью его пытали, добиваясь от него каких-то сведений. Незадолго до смерти его видели с красивой блондинкой, похожей по описанию на его постоянную любовницу Монахову. Как стало известно нашим корреспондентам, в момент смерти Задавако в его квартире определенно находилась какая-то женщина. Монахова, исчезнувшая со вчерашнего вечера и нигде не объявлявшаяся, объявлена в розыск.»

Мамочки! — думаю. Тот самый Задавако, про которого я должен был Сизову передать, что он этим Сизовым заниматься будет! Гляжу на мою племянницу, а та спокойненько кипяток в чашки наливает, вода ровной струйкой течет, рука у неё даже не дрогнет, все внимание на чашках с кофе. И по её спокойствию, по тому, что новость её не взбаламутила, хотя я ей про Задавако рассказывал, и она знала, кто он такой, я понимаю, что не Монаховой эта блондинка была…

— Эй! — говорю. — Так вот что за «дельце» тебе утрясти требовалось?

— Порядок, дед, — говорит она. — Если хочешь знать, этот Задавако уже всех сдал, и больше никакой пользы полковнику принести не мог. За одно это от него избавиться стоило. Ну, и вытрясла я из него достаточно. Теперь я знаю, кто за всем этим стоит… А не убрать его никак нельзя было.

— Потому что опознать тебя мог?

— Не только поэтому. Старый должок за ним имелся — из тех, которым прощения нету. А теперь он попробовал ещё раз всех предать…

— Значит, обольстила ты его, и…

— За что боролся, на то и напоролся, паршивый кобель, — и глянула не меня, этак остро. — Не переживай, дед. У нас с ним до серьезного не дошло. Он не из тех, кого надо через постель сперва пообламывать, чтобы лишних проблем потом не было. Я его уложила сразу, как мы в квартиру вошли.

— С чего, — говорю, мне переживать?

— Не прячься, дед. Я ведь вижу, что как ты представил, что у нас с ним быть могло, как тебе на душе тошно стало. Не понимаешь ты, что все это так… мелкая неприятность, порой в работе необходимая.

— Дура ты, девка! — говорю в сердцах.

Она только плечами пожала.

— А что с этой Монаховой? — спрашиваю. — Ее удастся когда-нибудь отыскать?

— Конечно, удастся, — говорит. — И все улики будут, что именно она убила. И опознают в ней ту женщину, которая вчера вечером с Задавако была.

— И не жалко её тебе?

— А чего её жалеть? Она ведь с этим боровом только из-за денег якшалась, вот пусть теперь и отдувается.

Да, думаю, женская жестокость любую мужскую переплюнет, когда ей волю дают.

— Так что ты узнала? — спрашиваю.

— Знаю, из-за чего весь сыр-бор. Знаю, кто моего племянника похитил. Ты был прав, дед, их в «профсоюзе» держат.

— Ты всегда столько дров наломать готова, чтобы проверить, правду ли тебе сказали? — интересуюсь я.

— Иногда лучше дров наломать, но выяснить все наверняка, — отвечает она.

Ну, мы, значит, пшенной каши с кофеем навернули — и в Имжи. Как раз вовремя на автобус успели, и в самый срок добрались. К Васильичу в квартиру входим, когда похоронный автобус подали, чтобы в морг за ним ехать, и оттуда на кладбище. Народу, естественно, чуть не битком. Бабы на кухне хлопочут, поминальный стол готовят, Настасья в черной шали в кресле в комнате сидит, Максимка рядом с ней, Валентина в углу сидит, глазами затравленного зверька на всех зыркает. Как я понял, Настасья с Валентиной только сегодня утром вышли из больницы, прямо к похоронам.

— Здравствуйте всем! — говорю. — Здравствуй, Настасья! Вот, прошу знакомиться, моя племянница ко мне приехала, о которой не помню, рассказывал я когда-нибудь или нет.

— Не упомню, вроде, — говорит Настасья. — А впрочем, припоминаю смутно, что ты говорил что-то о двоюродной сестре и её дочери…

Странная штука — человеческая память. Если подсказать кому-нибудь: мол, ты не помнишь, случаем? — обязательно человеку мерещиться начнет, будто он что-то припоминает. Так что явление племянницы удивления не вызвало, и как должное прошло. Разве что, Максимка стал на неё глаза таращить. Я про себя усмехаюсь: таращься не таращься, а эта птица не про тебя!

И едем мы в морг, а оттуда на кладбище. Ничего, что я так, в двух словах, это проговариваю? Мочи нет рассказывать подробно, как вспомню — на душе тяжело становится. И как Васильич в гробу лежал, лицо его, синевато-белое, и еловые венки, красными лентами переплетенные… Так что проскочим, ведь и к сути это отношения не имеет.

На кладбище — мороз лютый. Не спадают морозы, и все тут, давно природа так не гуляла. Траурный марш звучит, все потянулись друг за другом по комку земли на гроб бросить. Тут мы с Букиным и пересеклись.

— Еле вырвался, — говорит, — но не мог последний долг почтения не отдать… А это что за чудо такое?

— А это, — представляю, — Людмила, моя племянница. А вот, Людочка, прошу любить и жаловать, мой благодетель, Букин Владимир Егорович, который мне ни за что ни про что зарплату огромную платит…

— Ну, не говорите так, Михаил Григорьевич! — возражает он, но видно, что ему мои слова очень даже приятны. — Мы все-таки с вами партнеры, не кто-нибудь, и вы свою законную долю имеете от нашего предприятия.

— Да какой я партнер! — возражаю. — Только славным прошлым и могу вам помочь, а вы там за нас двоих крутитесь.

— Славное прошлое — это тоже очень много! — говорит Букин. А сам все на мою «племянницу» глазами зырит. — Вы, наверно, на поминки отправитесь? А то могли бы посидеть, как партнер с партнером… Чтобы ваша милая племянница поняла, какой вы большой человек, и ещё больше вас уважать стала бы…

— Что до меня, — говорю, — то я бы только для приличия на поминках отметился. Вот эти застолья после кладбища… всю жизнь они меня угнетали. Понимаю, что надо с родными покойного товарища посидеть, но лучше уж, как мы в армии делали — по стакану водки у товарища над могилой и боевой салют из всего стрелкового оружия. А то, как на гражданке обставляется, это не по мне… Но, может, Люда хочет на поминках побыть. Ты как?

Она берет меня под руку, и похлопывает по руке.

— Поступай как тебе лучше, дядя Миша. Если тебе слишком тяжело будет на поминках сидеть, то прими приглашение… А куда ты, туда и я.

— Вот и отлично! — говорит Букин. — Так я через часок за вами заеду, буду у подъезда ждать. Заранее велю стол приготовить, у меня дома…

— А может, — говорю я с сомнением, — не у вас дома, а в более официальной обстановке. День такой, что меня поймут, если я по делам к вам поеду, но если к вам домой, на личную гулянку, то это может обиду вызвать.

Он поколебался немного, потом решился, когда ещё раз на мою «племянницу» взглянул.

— Ладно, — говорит, — в профсоюзном доме посидим. Это вас устроит?

— Вполне, — говорю, — если только вам это удобно…

— Удобно, удобно! — заверяет он. — Нам там никто не помешает, а все приличия будут соблюдены.

На том мы и порешили. Букин укатил стол для нас готовить, заранее облизываясь, а мы к похоронному автобусу пошли, который должен был нас вместе с другими назад на квартиру отвезти.

— Вполне тебя понимаю, дед, — шепчет мне она, помогая идти к автобусу. — Честное слово, этому типу я сама с удовольствием шею сверну, за один его масляный взгляд. Ну и мерзость ты себе в партнеры выбрал!

— Ты этого типа не трожь! — отвечаю ей, тоже шепотом. — Он — мой, и я с ним сам разберусь.

Она поглядела на меня, вот так, снисходительно, что ли, и отвечает:

— А говоришь, я дура.

Я хоть и понял, что она имеет в виду, но спорить с ней не стал.

Так вот, посидели мы на поминках, сколько надо, и стали собираться.

— Чего так рано уходишь, Григорьич? — Настасья спрашивает.

— Ты уж прости, — говорю, — устал, да и дела кое-какие есть. Которые нам с племянницей ещё уладить надо. Или, как она говорит, «утрясти».

— Что ж, спасибо тебе, — говорит она. — Отдохни получше, ведь намаялся ты за эти дни. Я квартиру не узнала, как вошла — никаких следов погрома. А как услышала, что ты один все в порядок привел — так вообще ахнула!

— Ничего, — говорю, — не бери в голову, мне это особого труда не составило.

Выходим мы, и, пока по лестнице спускаемся, я спрашиваю:

— Может, мне пистолет отдашь? Неровен час, обнаружат у тебя…

Она ведь пистолет на ноге пристроила, на ногу пристегнула с внутренней стороны и повыше, ну, точно, как в прежние времена резинки для чулок там затягивали, а мой у меня за поясом спрятан, как всегда, и пиджаком со свитером прикрыт.

— Не беспокойся, — говорит. — Букин удавит любого охранника, который вздумает меня обыскивать, это ж понятно. А вот тебе два пистолета на себе тащить — это и ни к чему, и риск больше.

— Ну, ладно, — отвечаю. — В крайнем случае, у нас обоих оружие под рукой будет, чтобы сразу огонь открывать, если нас раскусят до срока.

И с тем мы выходим из подъезда, видим машину, которая нас поодаль ждет, и садимся в нее. У Букина, понятно, шофер другой — «качок» такой угрюмый, и я узнаю в нем одного из тех громил, что охраной возле «профсоюза» шастали. А Букин весь цветущий и мелким бесом перед нами стелющийся. Ну, понятно, что он не передо мной изгаляется свои павлиньи перья распустить.

— Вы уж, — говорит, — простите, что простенько, может, вас приму, но времени не было подготовиться, кто ж знал, что такая неожиданная встреча произойдет. Но, если пожелаете, то в следующий раз все иначе будет, совсем иначе!

Людмила слушает, губки поджимает, этакую фифу из себя строит — и бедную, и в правилах, но себе на уме. Букин от этих поджатых губок совсем в маразм впадает и полную чушь несет.

— Мы с вашим дядюшкой хорошо ладим, мы ведь партнеры, как я вам сказал, так что ради него и вас всегда пригреть готов… — ну, и так далее. Лишь порой ко мне обращается, чтобы я справедливость каких-то его слов подтвердил.

Я только киваю и поддакиваю. Приезжаем мы, Букин сам перед нами торопится, двери на распашку открывает. Какой там личный досмотр, только зря нервничали! Мы, наверно, могли бы пулемет пронести, и охрана даже не заикнулась бы насчет того, что это, мол, у вас из-за пазухи выпирает. Видно, Букин их предупредил, чтобы относились к нам с полным уважением.

И проходим мы в комнату, где Букин со мной договор подписывал. Там на низеньком столике роскошное угощение накрыто, с водкой, шампанским и прочими прелестями. И виноград нескольких сортов тебе, и груши, и бананы, а уж о мясных и рыбных нарезках разнообразных я молчу, все равно всего не перечислишь.

— Давайте, — говорит Букин, — выпьем за наш деловой союз, а также за знакомство с вами, очаровательная племянница моего партнера! Вы шампанское пьете?

— Пью, — отвечает она.

Букин пробкой в потолок стреляет, полный фужер ей наливает, а мне и себе водочки. И сидим, млеем, как бы. «Племянница» моя, гляжу, зарумянилась, на Букина с почтением поглядывает, и после каждого глотка шампанского все глупее хихикать начинает на его комплименты, а на третьем бокале совсем зарделась, и начинает пуговку на блузке постоянно теребить вроде, от смущения, вроде, от того, что жарко ей стало, а вроде, понимай, и от того, что головка от лести кружится и она перед таким солидным мужиком, как Букин, уже и устоять не способна. А Букин, скотина похотливая, уже и глаз от этой пуговки оторвать не может, словно ждет, расстегнется или не расстегнется.

Честное слово, хоть и не настоящая она мне племянница, но если б не цель, ради которой мы в это осиное гнездо залезли, не сдержался бы я и дал Букину по роже за такое скотство. Это ж надо, при живом дядюшке племянницу внаглую соблазнять, такое лишь те себе позволяют, кто считает, будто им все дозволено и не про них любые законы и правила писаны.

А она в какой-то момент встает, спрашивает, куда пройти на секундочку можно. Букин объяснять начинает, потом рукой машет и говорит:

— Да лучше я попрошу, чтобы вас проводили, а то заблудитесь еще.

И зовет по переговорнику какую-то «Ирочку». Появляется эта Ирочка, в форменном таком передничке, как у буфетчицы или официантки, юбка такая, что смех один, почти до трусов своими ногами красуется. Я так понимаю, что она и выполняет здесь роль буфетчицы, а заодно и другие обязанности справляет.

Ничего девка, но, конечно, с моей «племянницей» и рядом не поставишь. И главное, в отличие от Люды моей, она какой-то полированной выглядит, если понимаете, что сказать хочу. Ну, у моей «племянницы» красота вся как есть живая, прямо светится, а у Ирочки этой все на марафете показном, и от этой яркости красок она, наоборот, не свежей, а ещё больше потасканной, чем на самом деле есть, выглядит. И она, Ирочка эта, тоже это понимает, потому что очень придирчиво к Людмиле присматривается, губки поджав, и взгляд у неё очень недоброжелательный, любой огрех ищет. Я только посмеиваюсь про себя этой женской зависти, а уже тогда стоило бы мне насторожиться, старому болвану.

— Ирочка, — говорит ей Букин масляным голосом, вот-вот сам растает, проводи нашу гостью в дамскую комнату.

— С удовольствием, — говорит Ирочка. И ведет мою племянницу из комнаты. Из-за дверей её голос слышу. — Нет, не надо, туда не ходите, нам в другую сторону.

Ага, соображаю, моя «племянница» будто по ошибке не тот поворот взяла, и раз её туда не пускают — значит, в той стороне заложников и надо искать.

— Хорошая у тебя племянница, — говорит Букин. — Что ж ты раньше её скрывал?

— Да мы ж с вами знакомы без году неделя, — отвечаю. — И вы обо мне почти ничего не знаете, и я о вас почти ничего. Иначе даже странно было бы.

— Это верно, — кивает он. И ещё себе и мне водочки подливает. — А девка она, вроде, скромная, не балованная, да? — спрашивает.

— Да где ей балованной быть? — говорю. — Наполовину сирота, всех родственников и есть, что её мать, моя сестра двоюродная, да я, пенсионер. В таком положении о каждом куске хлеба думаешь, а не о том, чтобы баловство себе позволить.

— Это нехорошо, — говорит Букин. — Такую красавицу надо холить и лелеять и на руках носить.

— Для этого сильные руки иметь надо, — говорю как бы в шутку.

— Да у любого мужика от одного взгляда на неё в десять раз сил прибавится! — говорит он.

Тут и Людмила с Ирочкой возвращаются. Людмила на место садится, а Ирочка как-то странно на неё посмотрела, прежде чем за дверью исчезнуть. Ну, я опять-таки это на женскую зависть списал. А Людмила мне под столом ногой на ногу давит: мол, разобралась я в географии дома, и где какая охрана располагается, и скоро можно действовать начинать.

— Вот товарищ директор говорит, что готов тебя на руках носить! говорю я, посмеиваясь.

— Да что вы! — смущается она. — Я ж не из принцесс, простая девушка, и все тут…

— Кто вам сказал, что не из принцесс? — говорит Букин. — Может, вам на роду написано принцессой стать? Дайте мне вашу руку, я по рукам хорошо гадаю.

Она ему руку подает, он в её руку вцепился, поглаживает, держит так, как будто отпустить больше не в силах, будто приклеили его к ней.

— Вот, — начинает ей показывать, пальцем по её ладошке туда-сюда водя. — Видите, как эта линия богатства вдруг глубокой и четкой становится?..

Больше он ничего сказать не успел, потому что заходит здоровый детина, со свитой из четырех человек, и эти четверо у дверей и окон встают, скрестив руки. Я весь похолодел — понял, что облом какой-то у нас произошел.

— Что такое? — растерянно говорит Букин. — Я ж просил мне не мешать, пока я с гостями сижу!

— Ага, не мешать тебе! — рявкает детина. — Ты кого привел, козел вонючий?!..

— Да что… — начинает Букин, но тут эта прожженная Ирочка в дверь всовывается.

— А то, — говорит, — что ты на её ручку погляди. У неё на ногтях лак «Кристиан Диор», тот, что по семьдесят долларов за флакончик стоит, я уж в оттенках разбираюсь! Интересно, откуда у «бедной девушки» такой лак, который даже я не могу себе позволить купить?

Да, вот уж влипли мы, так влипли! Углядела эта стерва завистливым глазом! А Людмила тоже хороша — как же не догадалась лак смыть? Весь маскарад исполнила, а на такой мелочи прокололась! Ну, с дурью девка, я ведь говорил!

— И добавь к этому, — говорит бугай, — что все на ушах стоят, красивую блондинку ищут, которая вчера вечером адвоката Задавако сделала. Милиция на Монахову грешит, только ни один нормальный человек не верит, будто Монахова на такое могла оказаться способна!

— И еще, — добавляет эта гадина Ирочка, — уж больно старательно она рвалась заблудиться на пути в туалет и не в ту сторону пойти!

Букин руку Людмилы выпустил, отшатнулся и весь побледнел. А потом на меня напустился:

— Что ж ты, тварь этакая, меня заложил?

Людмила вдруг выпрямляется и говорит спокойным и трезвым голосом, с равнодушинкой своей, от которой у разумного человека мороз должен по коже пробежать:

— Не шуми на него. Много ли надо старика запугать? Если ты думаешь, что он по своей воле меня согласился «племянницей» называть, то ошибаешься.

— Кто ты и откуда? — бугай спрашивает.

— Все расскажу, когда старика отпустите. Он здесь ни при чем.

— Выпусти старика, — говорит бугай одному из своих «шестерок».

И при этом, вижу, ему незаметно подмигивает: мол, хлопни старпера, но подальше отсюда, не у неё на глазах.

— Ступайте, Михаил Григорьевич, — говорит она.

Я встаю, иду к выходу, понуро так. А Людмила небрежным жестом к себе сумочку пододвигает.

— Брось сумочку! — орет бугай.

Он, конечно, вообразил, будто в сумочке пистолет. А она медлит, колеблется вроде.

Он вытаскивает пистолет, на неё наводит.

— Давай сюда, а то хуже будет! Бросай мне в руки!

Она ему сумку в руки швырнула, и, пока он её ловил в воздухе, выхватывает пистолет, и я тоже. Мы по два раза выстрелили, четверо «шестерок» лежат. Ни в одном выстреле не сбились. Бугаю бы хоть в кого из нас пальнуть, но он замешкал, от растерянности, и Людмила как в воздух взлетела, будто пружиной подброшенная, так у него пистолет из рук выбила, и он ещё за запястье схватился, перекосясь от боли — видно, здорово она ему врезала, таким ударом можно и запястье сломать.

Букин, как вся эта заварушка началась, так и сидит в кресле, будто статуя, слова вымолвить не может. Пронырливей всех эта Ирочка оказалась. Кинулась по коридору, кричит:

— На помощь! Скорее, все сюда!

Людмила пистолет к виску бугая приставила и говорит:

— Пойдешь перед нами, и велишь своим, чтобы в нас стрелять не смели и заложников выдали. Лишнее движение — череп разнесу! А ты, дед, с этим разберись, — кивает на Букина.

— А чего с ним разбираться? — говорю. — Запереть его где-нибудь пока что, чтоб под ногами не путался, а там видно будет.

— Зачем запирать? Шлепни ты его!

— Нет, — говорю, — у меня к нему свой счет. Он мне должен сказать, кто в квартире Васильича погром устроил. Ведь он всю кашу заварил, гад!

— Как ты догадался?.. — вырывается у Букина.

— А сам подумай. Ну, кто это был?

Букин — он теперь как лопнувший пузырь, весь обмяк и сморщился, ни крупицы гонора в нем не осталось.

— Насколько я знаю, Клугин, Ипатов, Воротилов и Левчук… — сообщает услужливо. — Отпусти ты меня, я, честное слово, не хотел…

— Ну, хотел ты или не хотел, потом разберемся. Ступай вон туда! открываю дверцу, в которой ключ торчит, там маленькая темная комната, вроде кладовки. Он как угорь в эту комнату сиганул — понятно, ему лучше в темноте и взаперти сидеть, чем под дулом пистолета. Я дверь запер, ключ в карман положил, а нам из коридора уже кричат:

— Эй, вы, сдавайтесь, и Катера отпустите, иначе заложников убивать начнем!

— Это тебя, что ль, Катером кличут? — спрашивает у Бугая моя «племянница», дулом пистолета его голову толкнув.

— Меня… — неохотно бормочет тот.

— Так объясни ты им, Катер, что мы тебя на заложников обменять хотим. Иначе поедешь ты к матери на отцовом катере!..

— Они меня могут и не послушать… — пытается объяснять Катер.

— Ну, это твои проблемы, — и, держа его перед собой, высовывается в коридор.

— Братва, не стреляйте! — орет Катер.

— Или стреляйте, — спокойненько говорит моя «племянница». — Как раз в него угодите. А я вас все равно положу. Вы сами не понимаете, в какое дело ввязались, а мне вам объяснять недосуг. Так что ведите сюда заложников.

Тут я слышу звон стекла, и оглядываюсь. Это один из бандитов поднялся к окну комнаты — по лесенке или бочки подставил, уж не знаю, мы хоть и на первом этаже, по счету, но этаж очень высокий, почти как в новых домах второй — и рукоятью пистолета стекло разбил, чтобы ему было стрелять удобней. Залезть-то вовнутрь он не может, на всех окнах металлические решетки.

Только не успел он выстрелить. Я его на вскидку убрал, он и исчез с грохотом. Но на окно теперь продолжаю поглядывать. Оно на задний садик при особняке выходит, весь деревьями закрытый, так что могут снова попытаться подлезть. Если б окно на улицу смотрело, то не рискнули бы, конечно, вокруг него пальбу устраивать.

— Молодец, дед! — говорит моя «племянница». И этим кричит. — А ну, без шуток! Если отпустите заложников, то, может, в живых останетесь! — после чего стреляет и точненько укладывает одного из теснящихся в коридоре. А те не стреляют, боятся в своего Катера попасть.

И со всех ног за угол коридора спешат спрятаться, давя друг друга.

Честное слово, меня чуть смех не разобрал при виде того, как они смылись, словно тараканы, хоть положение у нас и не ахти.

А Людмила говорит этому Козырю… То есть, тьфу, Катеру!

— А знаешь, я тебя, пожалуй, отпущу. И знаешь, почему?

— Нет, — отвечает тот, еле губами шевеля.

— Потому что ваш особняк стоит на прослушивании. И те, с кем вы в контрах оказались, будут здесь очень быстро. Вы и заложников не успеете с собой забрать, а если успеете, то далеко с ними не уйдете. Считаю до пяти и кто не спрятался, я не виновата! — Отпускает его, подталкивает для убедительности дулом пистолета, и начинает медленно считать. — Раз… два… три…

Пока она до трех досчитала, этого Катера уже как ветром сдуло. Исчезает за углом коридора и кричит:

— Братва, линяй отсюда быстрее, и плевать на все!

И топот многих ног слышится.

А она честно до конца договаривает:

— Четыре… пять… Я иду искать! — поворачивается ко мне и говорит с улыбкой. — Все, дед, пойдем заложников вызволять.

— Зря ты так, — говорю. — Из дома мы их выкурили, это да…

— Так что тебя смущает?

— А то, что мы сами оказались здесь как в ловушке. Я бы на их месте все выходы из особняка запер и поджег бы его. Тем более, если здесь стоят подслушивающие устройства, которых они так боятся. Я ведь верно тебя понял?

— Совершенно верно, дед, — говорит она. — А насчет поджога — это они не рискнут. Тут у них столько ценностей понапрятано, и столько в этот дом вложено, что не станут они свои капиталы губить.

Я только вздохнул и головой покачал. Хотел я ей возразить, что видал я таких, как «профсоюзовцы» эти — они из тех отпетых, которые навсегда по психологии голью беспорточной остаются. С одной стороны, за копейку удавятся, а с другой — на миллион добра загубят, если им какая моча в голову ударит, потому как это добро ими не трудом и потом приобретено, а взято грабежом и нахрапом, вот им его и не жалко, потому что они себя в привязке к нему не чувствуют, и считают, что всегда ещё столько же награбят, если не побольше. Ну, когда богатство досталось не своей кровью, а чужой, то это и не богатство вроде, а так, хочу с кашей ем, хочу с маслом пахтаю, хочу сберегу, хочу сожгу. Вот так приблизительно. Их не остановит даже то, что в доме могут быть их доллары по тайникам пораспиханы, о человеческих жизнях я уж и не говорю — для них это такая мелочь, что упоминать не стоит.

Но ничего я ей говорить не стал. Дело сделано, и что будет, то будет. Или выберемся благополучно, или будем метаться в пламени, как крысы в ловушке. Из этого, думаю, даже свою выгоду можно будет извлечь: если они дом подожгут, а мы сумеем незаметно выбраться, то нам же лучше, если мы некоторое время будем считаться в огне сгоревшими.

И крадемся мы с ней с оглядкой через особняк, она впереди, я следом, за спину на каждый шорох поглядывая, в ту сторону, куда её так усердно не пускать пытались.»