От врача Высик брел к себе домой в глубокой задумчивости. Придя, он сразу позвонил Шалому.
— Новости есть?
— Есть, командир. Кирзач ушел от засады и самого Штиблета завалил. Если знаешь, кто такой Штиблет.
— Кое-что доходило. По-моему, от тебя же и слышал. Когда это произошло?
— Два дня назад, в Петушках. Милиция ничего не знает. Труп Штиблета тихо схоронили, чтобы лишнего шуму не было. И ты уж их не просвещай.
— Разумеется. Два дня назад, значит?
— Да. Я бы тебе быстрее сообщил, но сам только узнал. И еще одно. Кирзач ранен. В левую руку, выше локтя. Может, и бок задело. Трудно сказать. Больно быстро он смотаться успел.
— Раненый или нет, но он, надо думать, уже в Москве, — мрачно подытожил Высик.
— Или где-то в ближнем Подмосковье залег.
— Но след его напрочь потерян?
— Похоже, да.
— Ладно, будем думать.
— Может, мне прилететь к тебе, командир?
— Не стоит. Завтра перезвонимся.
— Тогда до завтра.
— До завтра.
Высик, шлепнув трубку на рычаг, совсем забылся в размышлениях. Наступал момент, которого он никому не мог доверить, даже полковнику Переводову… Хотя к полковнику Высик проникся глубочайшим уважением. И даже то, что полковник скрыл от него: Бернес побывает в его районе, обязательно побывает, хотя сам Высик излагал полковнику версию, что Кирзач в его районе скорей всего на убийство пойдет… Мог после этого Переводов поделиться с Высиком, мог. Но не поделился. Малость слукавил, можно считать. Что ж, может, все и правильно, по оперативной надобности. Но теперь и Высик мог в чем-то слукавить, о чем-то умолчать. Полное право имел.
Да, но при этом… Предстояло все решать самому — и на все-провсе были лишь одни сутки.
Высик до утра не спал. И врач тоже. Кроме всего прочего, получил он от академика машинописную копию — чуть не под четвертую копирку — большого цикла стихов Пастернака, озаглавленного «Стихи из романа», и про этот роман, к которому относились стихи, уже шла дурная молва, что роман во властях не понравился. Первые грозные статьи в центральных газетах уже мелькнули, и никто не знал, утихнет на этом гроза или пройдет стороной.
Вспомнились почему-то стихи фронтового поэта, написавшего про жизнь а окопах: «…Когда веселый Николай Отрада Читал мне Пастернака на бегу…» Как и большинство поэтов, этот попал в ополчение, а из ополчения почти никто не выжил… Но само чтение стихов Пастернака было обозначением свободы, практически недоступной в мирной жизни — той свободы, ради которой и на передовой можно было оказаться. Как Игорь Алексеевич узнает потом, сам Пастернак в финале романа про это написал — и очень точно — да, про ту свободу, про ту легкость дыхания, которую подарила война…
А пока, сам Игорь Алексеевич чувствовал себя как в окопах, начиная с первых строк, в стихотворении «Гамлет»:
И понеслось, и потекло. Было понятно, что стихи про Магдалину и Христа вряд ли в печать проскочат… Хотя, кто его знает, в наше время качелей. Но почему-то верилось, что сам роман будет издан, и станет ясно, что же это за проза, завершением которой становятся такие стихи…
Врач ничего не сказал Высику об этой подборке не потому, что Высику не доверял — между ним и Высиком доверие существовало полное, еще с самых страшных и тяжелых времен. Просто врач воспринимал Высика человеком антипоэтическим, которому всякие подборки до лампочки. Конечно, Высик сохранил архив Игоря Алексеевича, чтобы архив при аресте не погиб, и очень живо воспринял некогда Бодлера, которого врач продекламировал ему по французски, сразу на русский переведя — но в все это было, так сказать, в пределах личного, в пределах того, что так или иначе непосредственно затрагивало, по биографии, а чтобы Высик, вне непосредственного соприкосновения с личным, как-то отреагировал на стихи, не положенные на музыку — нет, такого просто быть не могло.
Уже подступало утро, а врач все читал.
Шестое, по старому, это девятнадцатое на нынешний лад. Но было уже не девятнадцатое, было двадцать четвертое.
Когда врач поднял голову от бледной копии и взглянул на рассвет, то — двадцать четвертого августа тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года — в Голландии уже задвигались фургоны из типографии. Наступал первый день продажи первого тиража «Доктора Живаго».
И отсюда пойдет, по нарастающей. Лай в газетах сделается все громче, а ровно через два месяца, двадцать четвертого октября, Пастернаку присудят Нобелевскую премию. И качели Хрущева вдруг резко качнутся вниз.
А пока, врач читал и перечитывал: