На следующее утро перед выходом в путь охранники раздают по пайке хлеба. Из припрятанных запасов? Откуда бы ни было, главное — хоть не на голодное брюхо шагать. Переход совсем короткий, мы подходим к городку, это и есть Дембица. На этот раз, слава Богу, поляки нас не атакуют.

Открываются ворота лагеря, и мы попадаем в руки лагерной полиции, это такие же немецкие военнопленные, как мы. У каждого из них — дубинка. И начинается, они нас гонят на плац дубинками! Немецкий комендант лагеря в черной форме офицера-танкиста представляется руководителем «Antifa» — антифашистской организации бывших германских солдат — и объявляет нам ее цели: искупление преступлений, совершенных германской армией, и прежде всего войсками СС, по отношению к советскому народу; восстановление разрушенных деревень и городов, восстановление разрушенных немцами заводов, железных дорог и мостов. И дальше: перевоспитание каждого пленного в борца за объединяющий народы социализм, в духе интернационализма, марксизма и ленинизма. И еще он сказал, чтобы члены КПГ, компартии Германии, обратились к нему.

Затем — бегом на дезинфекцию. Сдурели, что ли, эти прислужники у русских? Словно погонщики скота, машут своими дубинками, подгоняют нас, если им кажется, что мы медлим. Кто же это может после всех бед последних недель еще и бегать, чтобы потрафить этим садистам? Пожилой солдат защищается от них, они его бьют, валят на землю, пинают ногами. Один из этих скотов велит двоим пленным «убрать» лежащего; сами они нести его не желают.

Ни одного Ивана не видно. Почему же они разрешают такое, почему не остановят этих прислужников? Разве мы этого ждали от лагеря в Дембице? Надеялись передохнуть, как в Ченстохове… А что теперь? Уж лучше шагать дальше, в Россию. А здесь мы во власти этих зверей.

Перед входом в дезинфекционный барак нам велят остричь друг другу волосы. Три табуретки, трое тупых ножниц. Каждый стрижет того, кто шел в строю перед ним. В следующем бараке — бритье. Сбривать надо волосы не только с лица, но и под мышками и между ногами. Мне, слава Богу, почти нечего сбривать, я ведь еще ни разу не брился. Стою в очереди ждущих бритья пленных, тру кусочком мыла то место и — не верю своим глазам: на меня смотрит женщина, изнуренная худая женщина, совсем молодая. Может, она медсестра или из помощниц при зенитных орудиях? Разговаривать не разрешают, тех, кто все же решается, угощают дубинкой или ударом кулака.

То одному, то другому удается попасть в баню не обритым, а для надсмотрщиков это желанный повод всыпать такому или пригрозить, что не получит еды. После бани русские офицеры или врачи каждого проверяют — нет ли головных вшей. До сих пор я не знал, что есть разница между головными и платяными вшами. Считается, что головные переносят болезни — сыпной тиф и желтуху. Тем, у кого находят головную вошь, надо натирать голову отвратительно пахнущей мазью; делает это следующий в строю, если плохо трет — получит сапогом под зад…

Санитарные условия в этом лагере описать невозможно, они совершенно ужасны. Много больных дизентерией, и все загажено — пол, нары. Может, поэтому русских почти не видно и мы отданы во власть немецкой лагерной полиции? Все новых умерших солдат оттаскивают к вырытой на краю лагеря яме, засыпают хлоркой. Никто мертвых не регистрирует, родственники никогда не узнают, где они лежат.

Вечер, мы с Ганди сидим на корточках в углу барака. Внезапно раздаются крики, громко командуют — всем из барака, бегом марш! Строимся, нас пересчитывают, и колонна, нас, наверное, тысяча или две тысячи человек, трогается. И раньше, чем я начинаю понимать, что происходит, мы уже — на какой-то товарной станции; нас грузят в вагоны по восемьдесят человек, пол устлан соломой, источающей вонь. Двери закрывают и запирают снаружи, все в страшной спешке. В ночной тишине разносятся только крики этих бестий-«антифашистов»: dawaj, dawaj! — ишь, научились у русских… А русские часовые стоят тут и там в стороне и смотрят, как их прислужники обращаются со своими же земляками. Крики замолкают, поезд трогается. Но куда и почему так внезапно?

Уже не раз на этом грустном пути в русский плен я испытывал стыд за то, что я немец, что любил свою родину и непоколебимо верил в фюрера. Но эти сволочи, эти садисты из лагеря в Дембице, наши же бывшие товарищи-солдаты, — эти меня доконали. Потерял я веру, которую хотел сохранить, — потерял навсегда!

Мы больше стоим, чем едем. Оба окошка в нашем вагоне забиты снаружи досками, изнутри еще — колючая проволока. Уже светло, сквозь щели видно взошедшее солнце. Двери открываются, слава Богу — там только русские часовые, а не эти сволочи.

Баки с едой стоят у путей. Такие же пленные, наверное, они здесь дольше нас, раздают суп и хлеб. Хорошо, что мы уже научились быть готовыми ко всему, а то немногое, что мы имеем, — всегда при нас. На первом месте — котелок, а иначе проще простого остаться без еды. Здесь раздатчики забрасывают в каждый вагон по мешку с сырой морковью. Делим спокойно, никаких больше драк, страх после побоев в Дембице, похоже, сплотил нас, так мне, по крайней мере, кажется.

Девять дней мы в вагонах, двери отворяются раз в сутки — раздают еду, выносят умерших; у нас их сегодня шесть. Я уже попривык к смерти, она всегда с нами, каждый день тихо ищет свою жертву. Мы почти не замечаем, как кто-то умирает. Некоторые потеряли всякую надежду. Что может раненый пленный солдат сам, без врачебной помощи, без лекарств, без бинтов и ваты? Ноги мои так распухают, а воспаление так дергает, что мне начинает казаться, что ног у меня уже нет. С повязкой, которую мне наложила доктор в Ченстохове, обращаюсь как с великой драгоценностью. Когда в вагоне есть место, распускаю бинты, «проветриваю» раны. Это помогает, чтобы заживало, так научил меня один пожилой солдат; но когда я вижу свои голени, начинаю сомневаться, заживут ли они когда-нибудь. Иногда меня одолевает страх, что я останусь без ног.

Что это — гной, который так ужасно пахнет? Ноги ведь еще не отмирают? Наверное, нет, иначе не болели бы так сильно…