Атаман Платов (сборник)

Биркин Василий Николаевич

Краснов Петр Николаевич

Осиное гнездо

 

 

Глава I. Возвращение домой

Мне удалось после долгих лет японской войны и томительных месяцев Омского гарнизона вырваться, наконец, из холодной Сибири. Помогло воспаление легких. Я благословлял свою болезнь, давшую мне четырехмесячный отпуск и право перевода затем на юг России. Куда бы ни перевели: на Кавказ, в Севастополь, или Одессу, – мне было все равно. Трудно даже описать то чувство радости, с которым я покидал Сибирь. Чуждая, холодная страна. В то время всеобщего недовольства и революционного брожения она поразила нас, не-сибиряков, какой-то особой подчеркнутой грубостью. Изо всех углов жизни выпирала эта грубость и больно била. Особенно отличались ею омские извозчики. Хотя Омск был центр степного края, столица западной Сибири, но столица эта была босая, то есть не мощеная, – ну, и жители ее были тоже под стать ей, чуть не босяки. Извозчиков приходилось брать силой или со скандалом, с призывом каждый раз городового. Если извозец мог удрать, то удирал всегда, не желая возить по таксе. Как часто приходилось наблюдать подобные сценки. Подходит к извозчику женщина и берется за полость.

– Куда лезешь?! – грубо рычит извозец, злобно меряя глазом женщину.

– A что? – робко спрашивает испуганная сибирячка.

– А то! – передразнивает ее каторжанин, – не для табе сани. Проваливай. Занят!

Занят… Не повезу… Лошадь устала! – были вечные их ответы, если седок почему-либо не нравился или казался маломощным.

Помню, мы раз компанией делали новогодние визиты. Вышли от командира запасного батальона. Нико Троцкий-Сенютович крикнул проезжавшего извозчика. Тот, вместо ответа, стегнул лошадь и ускакал. Другой стоял около угла.

– Не повезу, – заявил он.

– Отчего?

– Лошадь устала.

– Нет, повезешь! – рассердился Троцкий и схватил рукой полость.

– Не повезу!! – заорал каторжанин. Нахлестал лошадь, даже замахнулся на Нико. Тот бросился за ним. Счастье каторжанина, что он успел удрать. Нико был в ярости, которая тем больше клокотала в нем, что была совершенно бессильна. Номеров извозчики не имели на санях, найти виновного являлось невозможным.

Подобное же обращение, грубость и ругань царили везде и всюду. Народ уважал только деньги, требовал щедрые подачки на чай или преклонялся перед грубой физической силой. Местные скандалисты и силачи-купцы царили на каждом шагу.

Кроме того всюду была грязь и неблагоустройство. Много воровства и грабежей. Каждую ночь слышались выстрелы. Грабили и квартиры, а особенно запоздавших пешеходов. Подвизались, конечно, ссыльные, бывшие каторжане. Единственным европейским уголком была та гостиница, куда мы ездили с Воронкевичем обедать. Там я отдыхал душой. Стоило же выйти на улицу и всего тебя так и охватывал сейчас же сибирский мороз, сибирская грубость и некультурность.

В квартирах не было самых примитивных удобств. Сибиряки бегали «доветру» при 45-градусном морозе. Это-то беганье и было причиной, что я схватил воспаление легких.

Понятно, все это было нам не по душе, и мы держались особняком от прирожденных сибиряков и мечтали об обратном переводе в Россию.

Да простит мне могучая прекрасная русская Сибирь эти тогдашние полудетские чувства и тоже грубые слова упрека. В то время мы не замечали, не умели видеть ее сибирской силы, мощи, воли и выдержки, которая крылась под невзрачной серой внешностью и которая так ярко проявилась перед всеми в 1914 году, когда сибирские полки героическим подвигом спасли Варшаву.

Не отдавали мы себе отчета и в том, отчего эта внешняя грубость проистекала? Оттого, что русская Сибирь была в еще большем пренебрежении, чем вся остальная сермяжная Русь. Никто о ней не думал, не заботился, никто не воспитывал ее крепкого, как кедр тайги, молодого народа. Но тогда все это было нам невдомек.

Я ехал на вокзал. Было 7-е марта. Неожиданно наступила оттепель. Сибирь провожала меня мягкой весенней погодой. Сверх снега и льда стояли лужи воды, и брызги летели мне прямо в лицо. Последний раз еду по омской дикой грязи! – думал я радостно.

Поезд, конечно, опоздал, да еще на 18 часов. Хорошо, что я поехал на вокзал часа на четыре раньше времени. Поэтому мне удалось попасть на поезд, по не на сегодняшний, а на вчерашний, который опоздал в свою очередь на целых двадцать часов. Но нельзя забывать, что в то время все бурлило бунтами, было потрясено революцией. Да на каком пространстве?! Нашей необъятной России: ведь поезд от Владивостока до Москвы шел двадцать одни сутки; следовательно, опоздание до Омска на двадцать часов составляло всего только два часа на сутки. А такой грех случается в зимнее, снежное время в европейских странах и без всяких революционных потрясений.

Мне досталось верхнее место. Пассажиров была такая масса, что меня посадили в первый класс. Второй класс был полон до отказа. Там ехали пассажиры с билетами третьего класса. Еще до сих пор дорога не могла разгрузить Сибирь после японской войны. В Челябинске чуть не дрались из-за мест. Даже в наше купе первого класса набралось еще пять пассажиров. Благодушествовали только мы, занявшие верхние полки.

В Сызрани хотел съесть знаменитых заварных стерлядей – колечком, но так и не достал, из-за давки, места в буфете. К Рязани подошли в четыре часа утра. Первое, что я заметил, была фигура папы. Он с беспокойством осмотрел меля.

– Здоров?

– Здоров.

– A легкие?

– Уже все прошло.

– Ну, все равно, закутайся башлыком, у нас еще холодно. Да ты и не в папахе, а в фуражке… Это даже похвально. Ужасно надоели эти громадные папахи. Прямо противно было смотреть, как публика хвасталась своими папахами даже в летнюю жару. Что хорошо в Сибири, то смешно здесь.

Со знакомым каждому волнением подъехал я к нашей рязанской квартире. Она была меньше старой. Значит, у бедного папы денег не густо, – подумал я. Встретила меля мама. Дети еще спали. Легли и мы немного отдохнуть, но мне не спалось. Счастье, что я снова дома, в своей семье, положительно душило меня.

Я едва дождался утреннего чая, чтобы увидеть всех детей. Не хватало только двух: Лели, которая была в Петербурге, в женском медицинском институте, и Владимира. Тот уже служил офицером на юге России.

Старшей в семье оставалась Оля, девятнадцатилетняя девушка, некрасивая, в веснушках, и потому застенчивая. Она уже окончила гимназию, но плохо, без языков. Стеснявшаяся на людях, Оля наша любила командовать дома и держала в руках младшую публику.

Мишка, длинный и длинноносый гимназист четвертого класса, учился тоже неважно. У него теперь был репетитор, ученик 8 класса, из другой гимназии. Поповский сын и форменный невежда в уменье держать себя, зато первый ученик в гимназии.

Вторая за Олей сестра, третья по счету, Наденька, была типичной Лелиной выученицей и походила на нее по характеру. Замкнутая и очень себе на уме. Но училась хорошо.

Мальчишки Коля и Костя еще только готовились в гимназию. Костей все были довольны, зато Колька представлял из себя что-то ужасное. В нем выявились все фамильные недостатки и ни одного достоинства. Страшно упрямый, он боялся только побоев. Слово на него совсем не действовало. Мишин репетитор занимался и с ним. Колька мучил его ужасно. Недавно застали их в странной позиции. Репетитор примирился с тем, что паршивый мальчишка писал диктовку, сидя на спинке стула. Нужно ли после этого пополнять характеристику этого домашнего мучителя.

Вскоре я заметил, что при папе все держат себя скромно и тихо. Как только отец уходил, языки развязывались. Оля с восторгом вспоминала время, когда папа работал в Крыму. Весело тогда было. Всегда гости. Особенное веселье вносил Володька, когда приезжал из училища. Часто приходили его товарищи, танцевали, пели, пили. Играли до утра в азартные игры в Володиной комнате. Тут были и студенты, и юнкера, и кадеты, и гимназисты. Всех объединял веселый характер нашего Володи.

Маме тоже нравилось такое времяпрепровождение. Ей, видимо, надоела долголетняя жизнь мамаши-затворницы, вековечной труженицы и стряпухи. Она тоже отдыхала душой, глядя на танцующих детей. Оля с увлечением рассказывала об этих днях веселья. Она-то сама плохо танцевала и винила в этом родителей.

– Вырастили нас какими-то чучелами гороховыми. Ни стать, ни сесть. Заговорит с тобой кто-нибудь, а ты краснеешь, – со злобой говорила она. – Не знаешь, что сказать, куда руки деть. Все нехорошо кажется. Так и думается, а что скажет Леля и папа?!

Когда Оля начинала говорить на эту тему, – конца не было.

– На Рождество, вот, папа приехал в Рязань, – все праздники нам испортил. Володькины товарищи пришли раз, а больше их и не видели. Папки испугались. Они привыкли держать себя, как взрослые, а он на них как на детей смотрит, замечания делает.

– Со мной рядом сел брат моей подруги по гимназии, Кутуковой, мальчишка лет семнадцати. Болтает, смеется, а я сижу, как на иголках, то бледнею, то краснею, – жаловалась Оля. – Вижу, папка нахмурился, ходит из угла в угол. Знаю ведь, что думает. Ведь, по его это разврат. Уйдет мальчишка и папа непременно сделает сцену. Так и вышло. Только ушли гости, папа и начал.

– Не потерплю разврата! Что за гости! Зачем и кому нужны эти дураки мальчишки и вертлявые развратные девчонки!

– Володька исчез. Мама затихла. Я плакала. Уехал папа, и на масленицу было так весело, как никогда. Полон дом гостей. Володька с няней плясали русскую, да так, что все ахнули. Нянюшка, – даром, что больше 60 лет, – а как пава выступала с платочком, прямо так и плавала, а Володька кругами в присядку носился. Молодец Володька, лихо играет на гитаре, поет, танцует… Вот что ему дал корпус, а мы все какими-то замарашками домашними повырастали…

Жалобы Оли мне были и понятны, и близки. Я сам просидел дома, не выходя никуда все семь лет реального училища. Сам не умел танцевать и тяготился обществом, чувствуя себя лишним между веселой, танцующей молодежью. Мне было жаль Олю.

 

Глава II. Передовая молодежь

Знакомые, действительно, редко посещали нашу семью. Очень уж скучно и монотонно текла у нас жизнь. Мишин репетитор был такой чумазый, что о его компании не приходилось говорить. Ходил он носками внутрь, боком садился на стул и вечно молчал. Ему некогда было жить и веселиться. Придя из гимназии, бедняга бежал репетировать. Потом занимался с Мишкой и Колей. Ночью готовил свои уроки. Типичное дитя народа, выбивавшееся силою в жизнь. Ко всем недостаткам воспитания и угловатостям, обладал он еще ужасающе пахучими ногами. Вся квартира наполнялась этим мерзким запахом. Думаю, что он и сам знал свой недостаток, и это сознание еще более угнетало будущее светило. Меня он буквально избегал. Особенно после моей беседы с одним из студентов, посетивших наш дом.

Это оказался разбитной и очень самоуверенный молодой человек. Облокотившись на стол, с видом непогрешимого профессора, он завел однажды разговор на злободневную тему. О выборах в думу, о работе думских заседаний.

– Мы должны обратить теперь главное наше внимание, – важно изрекал юнец, – на народное образование. Наш народ погряз в темноте. Не так ли?

– Так, так! – поддакивали все будущему профессору.

– Это нужно сделать за счет армии, – продолжал он свои разглагольствования. – Безумие содержать миллионную армию, не дающую государству ничего, кроме расхода. Недаром общественный голос называет армию дармоедами, – снисходительно посмотрел он на меня. – Те сотни миллионов рублей, что идут на армию, нужно обратить на образование.

– Ах, ты щенок! – подумал я. – Еще молоко на губах не обсохло, а уже так лаешь. Постой же!

– Вот вы изволили сказать, – начал я, – что общественный голос называет армию дармоедами. Так не можете ли вы мне указать, кто же именно говорит так?

Олька так и впилась в меня глазами. Мама тоже тревожно посмотрела. Значит, нужно полегче, – пронеслась мысль. – Боятся скандала.

– Да все! – снисходительно улыбаясь, заявил авторитетно студент.

– Все – не ответ. В каждом вопросе нужна фактическая сторона. Если вы скажете мне, что так говорят революционеры, то понятно. Наша армия им не нужна. Если вы укажете на газеты, то я тоже скажу вам, что газеты с революционерами заодно. Семеновский полк и генерал Мин стоят им всем поперек горла. Но говоря серьезно, – необходимость армии, нашей ли, новой ли, угодной революционерам, никто отрицать не станет.

– Да эту необходимость никто и не отрицает. Дело идет о сокращении армии, чтобы остаток от расходов обратить на образование…

– Минувшая война показывает обратное, – заметил я. – Как раз теперь необходимы еще большие расходы на армию. Нужно восстановить разрушенный флот, нужно оставить сформированные за войну сибирские корпуса, нужно поднять обучение войск.

– Эта война показала, что войны уже немыслимы, – вскинулся студент. – При теперешней технике уже ни мы, ни японцы не могли добиться решительной победы. Ни разум, ни сердце уже не могут выносить войн. Они долины быть заменены третейским судом. Развивать же и плодить дармоедов за счет государства, за счет мужика не умно, да и не честно. Это значит оставлять народ в темноте.

– Вот вы, – спокойно продолжал я, – изволили уже три раза повторить слово «дармоед», не считаясь, во-первых, с тем, что разговариваете с представителем армии. Во-вторых, вы, видимо, не находите нужным читать газеты…

Все наши так и ахнули…

– Не станем говорить с вами об увеличении или сокращении армии, этот вопрос вам чужд, видимо, совершенно. Перейдем лучше к тому, на что вы напираете, на необходимость усиления народного образования. Вот по этому-то поводу я и повторяю опять, что вы не читаете газет.

Студентик покраснел и заерзал на стуле: «Позвольте… как так…»

– А вот извольте. Недавно только была в «Новом Времени» блестящая статья, доказывающая фактически и с цифрами статистики, что армия дает больший процент образования, чем все школы министерства народного просвещения. Я сам вот уже шестой год офицером, и все время мне пришлось быть только учителем.

Подробно описал я наши занятия в подрывных, саперных, телеграфных и унтер-офицерских классах.

Студент с изумлением слушал о том, как мы ежедневно посвящали нашим ученикам не менее пяти часов только на преподавание. Чтобы еще больше убедить его в пользе нашей работы, я привел ему пример, как неграмотный солдат, попав в военно-телеграфную роту, прошел сначала ротную школу, потом класс, окончил службу надсмотрщиком и по увольнении в запас тотчас попал на железнодорожный телеграф тоже надсмотрщиком и на солидное жалованье. Назвал даже фамилию этого солдата.

– Так вот вам и факты, молодой человек! – так и сказал «молодой человек», чтобы показать ему его наивность во всем цвете. Удар попал ловко. Молодой человек растерялся.

– Я не знал этого, – честно признался он. – Но ведь вы говорите про сапер… Это, понятно, что саперы много развитее пехоты, вам много нужно знать…

– Статистика говорит об армии, – продолжал я, – а не о саперах. Армия же представляет из себя подавляющее количество пехоты и ничтожное количество сапер. На корпус пехоты приходится всего один батальон сапер. Это вам, верно, тоже непонятно, так как вы, конечно, не знаете устройства армии.

Олька стала делать мне знаки за спиной студента. Я уже не обращал внимания на это: мне нужно было проучить «пижона».

– Корпус состоит из восьми полков или тридцати двух батальонов. И вот, на корпус приходится лишь один батальон сапер. Значит, о них нечего и говорить. Вы, конечно, не знаете, что и в пехоте есть ротные школы и учебные команды. Всюду проверка, всюду экзамены. Офицеры работают там точь-в-точь, как учителя в школах, и даже больше.

– А почему же все говорят, что офицеры бездельники, что они ничего не делают?

– Да, говорят так невежды, вслед за врагами государства, – резко ответил я. – Вот позвольте теперь узнать, на каком вы факультете?

Головы мамы и Оли и даже репетитора опять поднялись. Глаза выразительно смотрели на меня.

– Я – на медицинском, – ответил студентик.

– А знаете ли, что говорят о медиках? – несся я вперед, делая вид, что не замечаю Олиных жестов. – Ведь про них тоже говорят, что на первых двух курсах они занимаются политикой, на вторых двух зубрят, а, повесив дощечку на дверях: доктор такой-то, – забывают все возвышенные идеи, о которых кричали на первых двух курсах, и интересуются лишь гонораром. – Так говорят невежды!

Студент, поднявший было голову вверх и принявший обидчивый вид, осел снова.

– Я, офицер, знающий уже и жизнь, и работу, никогда не осмелюсь сказать и повторить то же про студентов. Есть студент и студент. Есть аблакат, защищающий лишь грязные дела для наживы. Вот и доктора, знаменитые своими добрыми делами, вроде доктора Гааза. Я сам не стану отрицать, что есть тоже и никчемнейшие офицеры. Но порицать армию или университет или прочие государственные учреждения никогда не решусь, чтобы не попасть в число невежд. Я не стану судить о студентах по их песенке «От зари до зари, лишь зажгут фонари»… Но не позволю я и про армию сказать, что она дармоедничает. Армия дала России Финляндию, Польшу, Кавказ, Крым, Туркестан, Восточную Сибирь… Что же, расходы на завоевание этих областей до сих пор не окупились? Мне лично кажется, что нападки на армию происходят лишь оттого, что ее боятся и кому-то нужно разложить ее. Нужно доказать и офицерам и солдатам, что они дармоеды. Этим думают обессилить армию…

Студент оказался податливый. Он согласился со мной, что сначала сказал необдуманно, опрометчиво. Дальше нам помешали. Начался общий разговор. Часов в одиннадцать вечера студент ушел, а мама и Оля напали на меня.

– Ты, как папа, вечно задираешься. Разве так можно! За что ты напал на него? Он не придет больше.

– И отлично. Пусть не является, если не хочет. Слушать же детские замечания, глупые и грубые, насчет дармоедства армии, я не намерен. Вы скажите лучше спасибо, что я только так поступил, потому что не хотел в вашем присутствии обругать нахала.

– Совсем папенька! – возмутилась Оля. – Тот заспорил с Кутуковым о политике и дошли до того, что папка сказал Кутукову дерзость: если бы вы не были слепым, я бы вам всю бороду вырвал. А я бы отдул вас палкой, – ответил Кутуков. С этой поры они разошлись и враги. Мы напали на папу, а он еще больше озлился. – Кутуков – бывший офицер, – кричал папа, – и говорить революционные глупости не имеет права. Он пенсию царскую получает.

– Да ведь он за идею равноправия и свободы!

– К черту равноправие и к черту вашу свободу, – если они разрушают семью и государство. Разврат завели, – закончил папа любимым словечком.

– А и вправду люди стали другими, – начала мама. – Посмотрите на молодежь. Стариков и в грош не ставят, все по-своему хотят. Отстраняются от родителей, даже девочки. Идут, куда хотят, не спрашивая позволения. Ну, что они там делают?

– Вот и ты туда же, – вскипела Оля, – ну, разумеется, развра-а-а-атом занимаются. У вас только и слышишь это слово. И это всю жизнь… О, Господи! – Сестра вскочила и убежала в свою комнату.

– А ведь она поди и впрямь думает, что теперешняя молодежь занята возвышенными идеями, – подумал я. Нужно проверить. Идеи-то идеями, только я очень хорошо знаю нашего брата, молодежь мужска пола…

По виду город будто даже сонный, но, однако, революция бурлила и здесь. В городском саду однажды собралась огромная толпа. Большей частью скандалисты-семинары, гимназисты и гимназистки. Казаки разогнали их нагайками.

Гимназисты, кроме того, подавали петицию начальству с требованием свобод. Просили уволить классного наставника за антисемитизм, а в то же время сами преследовали евреев. В женской гимназии открыто ругали и Царя, и Россию, и правительство, и армию. Особенно отличились две хорошенькие евреечки, Ривка Кронрот и Идка Дубнер. Их ненависть ко всему русскому была прямо какой-то сверхъестественной. Пользуясь привилегией слабого пола, они ругали и агитировали без удержу против всего русского. Глупые рязанские гимназистки боялись возмутиться и молча выслушивали ругань.

Впрочем, что можно было сделать… Я сам однажды попал в ужасное положение. Мы пошли с мамой гулять. Мама была горда и довольна, что идет под руку со старшим сыном. На Астраханской улице мы встретили трех великовозрастных семинаристов. Еще шагов за сто я услышал грубый голос:

«Красный темляк!.. Японский герой!..»

– Го-го-го! – загоготал дико один из хамов. – Охо-хо-хо! – также дико заржали уже все трое.

Кроме меня, не было никого из офицеров, и слова, очевидно, относились ко мне. Городового поблизости не оказалось. – Еще толкнут или заденут, – подумал я. Сердце забилось. Я очень привык к осторожности и в кармане пальто у меня был всегда браунинг, но не пускать же его в ход при маме. Я немедленно предложил ей перейти на другую сторону. Не дошли мы и до середины улицы, как хамы поравнялись с нами. Я смотрел на них. А они отвели свои глаза в сторону, прошли мимо и тогда опять дико заревели: Ого-го-го!

– Эти семинаристы, – сказала мама, – ужасная дрянь. Первые скандалисты здесь. У них в семинарии творятся ужасы… И это дети духовенства!

– А что они кричали? – нарочно спросил я.

– Не разобрала, – ответила мама. Я был доволен, что она не слышала ничего о красном темляке.

По-настоящему мне нужно было бы остановить их и арестовать. Но представителя полиции не было, не имелось и свидетелей. Разве мне поверили бы?.. Время было такое, что меня же и осудили бы. Может быть, даже кинулись бы бить. А если бы пустил в ход револьвер, то могли бы и убить. В те годы правительство за офицеров не вступалось, как это ни странно, а представители этого правительства нередко даже предавали офицера, своего верного защитника.

Рязанская семинария тоже бунтовала и была укрощена, кажется, довольно основательными мерами. Вот теперь за это они и ненавидели военных. Глупый народ. Они не понимают, что дело не в форме, а в сути: пусть революция возьмет верх и все наше погибнет; все равно явится на наше место новая армия и новая полиция. И суть нового будет еще хуже и горше. Значит и тогда эти дикие семинаристы будут изрыгать жеребячий гогот и против новых властей и новой армии. Только позволит ли новая власть облаивать ее защитников? Думаю, что нет…

По существу, мне следовало бы остановить хамов, арестовать их, а в случае чего пустить в ход оружие. Даже погибнуть самому, если бы так пришлось.

Дядя Сережа, тот бы убил всех трех семинаристов. Его, конечно, назвали бы невменяемым и алкоголиком, – но это была сила, это был представитель волевого характера. Ушедшее поколение. Мы были уже слабее его. Он, не рассуждая, защищал офицерскую честь и ставил ее выше всего. Мы уже были отравлены и колебались. Отовсюду теперь приходилось слышать, что выше всего на свете воля народа… братство, свобода и равенство…

 

Глава III. Отравленные

Говел я с папой в церкви Нежинского пехотного полка. Маленькая, низенькая церковь, устроена над сараем-складом. Подниматься нужно во второй этаж. Тихо здесь было, спокойно, истово. Народ все военный или их родственники, люди, привыкшие к порядку. К причастию первый раз в жизни надел ордена. Увидев их, сестры и братья пристали с расспросами, за что мною они получены. В их голове не умещалось официальное выражение «за разновременные заслуги».

– За разновременные заслуги, значит ни за что! – отрезала Оля. – Это значит, орден не за подвиг, а за службу, как у папы. Тогда к чему мечи и банты?

За старшей сестрой потянулась и мелюзга с вопросами.

– Мы думали, что орден с мечами и бантом дается за подвиг…

– Значит, ты не был в боях? Ты, верно, и японцев не видал?

– А ты сам убил хоть одного японца?.. – Глаза ребят то смотрели на красивые ордена, которые сшивала мама в колодку, то испытующе вскидывались на меня. Ребятишки и не подозревали, что они варили меня в моем собственном соку.

Что я им отвечу?.. Я не совершил ни одного подвига. Как я им скажу, что получил ордена даром. Так-таки даром. Я сам сознавал, что не могу гордиться моими орденами. Если бы они были еще без мечей, с одними бантами, дело другое. Был на войне, работал, за работу и получил. Если за хорошую, мирную работу дают орден, то за работу на войне надо и подавно. Но за хорошую работу. А какая же у нас была хорошая работа, если война проиграна? Если общество волнуется, идет даже против старого образа правления, допустившего проигрыш войны? Разве дети этого не понимали, не чувствовали своим сильным инстинктом? И дети требовали от меня объяснений, отчета в моих подвигах.

Хорошо еще, что у меня не было Георгиевского креста, как у Кобцева или у нашего старшего обозного. Что они ответят своим домашним? За что они получили Георгиевские кресты? Что скажет Кобцев о золотом Георгии? Ведь невозможно будет ему сказать, что сам Куропаткин нацепил на его грудь золотой крест на прощание. Поцеловал и нацепил… и только.

А-а-а! – разочарованно протянут дети и взрослые и отвернутся от Кобцева и от его крестов.

Крест требует подвига, требует, чтобы там, на поле битвы, рядом с этим золотым крестиком виднелся бы белый деревянный крест. Какой-то достанется?.. Чем труднее, тем выше степень креста. Кругом грохот, свист пуль, разрывы гранат, крики победы и вопли поражения… и крест, как награда. Не учло и тут наше начальство психологии народа. Не посчиталось с ним, вот теперь и народ не хочет считаться с начальством.

Но надо давать ответ… А что же я теперь скажу вот этим детям на их настойчивые вопросы? Разве им объяснишь, что начальству даже лень было написать в приказе и в послужном списке, – за что именно пожалована награда? Про красный Анненский темляк я мог сказать: возил приказание на батарею, устроил телефонную связь под огнем. Наконец, я был сбит тогда с ног разрывом снаряда. По мне стреляли японцы. За все это я и получил Анненский темляк.

– А Станислав 3-ей степени с мечами и бантом? Он красивее темляка и носится на груди. Он выше? – продолжала допрос безжалостная Оля. – За что ты получил этот орден?

Пот выступил у меня на лбу. Вот мучительница-то. Ах, да! Это еще можно объяснить.

– Это за Ляоян. Читали вы про бои под Ляояном? Двенадцать суток, день и ночь, шли бои. Все гремело вокруг. По восьми атак в ночь вели японцы, и мы все атаки отбили.

– А ты сам где был?

Судил! – мелькнуло у меня в голове. – Напился пьян, как свинья, в гостинице. Боже, что за мука эти детские расспросы. Рассказал им про бомбардировку станции, про оторванную ногу у сестры милосердия. И чего это мама так долго сшивает колодку!

– Да ты-то за что получил?

– Я… Да, я лично ничего не сделал. Бои были такие беспримерные в истории, что Государь приказал наградить всех участников.

– Всех?.. И тех, что отбивали по восьми атак в ночь, и тех, что ходили смотреть на раненых сестер милосердия?

Положительно эта Оля невозможна. И почему я думал, что она застенчива? А она, даже напротив, назойливый и пренеприятный собеседник. Критикан какой-то! А отвечать все же надо. Я попал на суд детворы, на суд самый беспощадный и безжалостный. Известно ведь, что самые бессердечные это дети.

– Ну да, Оля. Все получили по награде.

– Это несправедливо! – возмутилась сестра. – Раз давали всем за Ляоян, то бойцам в окопах нужно было дать еще и за окопы.

– Да ведь все, решительно все были под огнем… Ведь Ляоян обстреливался из осадных орудий.

– Это все не то. Ты сам сказал, что вы тотчас же уехали, а другие просто бежали и все-таки получили ордена. А те несчастные тоже получили такой же орден за двенадцать дней боя. Это совершенно несправедливо! Тем дай орден с мечами, а кроме того всем, если уже захотели увековечить этот бой, ну хоть медаль, с надписью: «Ляоян». Вот это было бы справедливо. Ты вот получил Станислава, вторую награду, он ведь выше темляка?

– Нет младше, темляк особая награда.

– «Ну, все равно. Ведь, верно, были и такие, что, сидя в тылу, получили Владимира, а офицеры за двенадцать дней боя Станислава… Было так?

– Было… Да что ты хочешь? – рассердился я. – Георгия что ли давать за двенадцать дней боя?

– А почему не дать? Ведь двенадцать дней боя, двенадцать дней в огне, между жизнью и смертью.

– Нельзя, Георгий бы обесценился. Всех награждать Георгием нельзя. Это крест особенный. Офицерский Георгий дается только за личные подвиги и то после разбора подвига кавалерской думой.

– Это еще что такое?

– А то, что Георгий настолько высокая награда, что ее дают лишь после тщательной проверки подвига в комиссии, состоящей из георгиевских же кавалеров. Если комиссия признает подвиг, то только после ее решения отдается Высочайший приказ о награждении.

– Это правильно. Значит, георгиевские кавалеры все заслужили по-настоящему свои кресты?

– Безусловно!

– Это хорошо… Пожалуй правда, за двенадцать дней боя даже и не в траншеях можно дать Станислава. А все же бы я сделала различие: тем с мечами, а вам без мечей… Ну, все равно, бой особенный.

Спасибо, что утвердила, – мелькнуло у меня в голове. – Две награды уже прошли по суду младших членов семьи. Я хотел уже взять у мамы готовую колодку, как вдруг рука Оли остановила меня. К счастью, она оставила третий орден, Анны с мечами и бантом, и обратила внимание на медаль.

– А отчего такая странная надпись на медали за войну… «Да вознесет вас Господь в свое время».

– Это, говорят, ошибка вышла. Государю подали проект с описанием медали, а он нашел, что еще рано обсуждать этот вопрос и положил на полях бумаги резолюцию: «В свое время». А резолюция пришлась как раз по линии надписи, будто продолжением ее. Надпись по проекту была: «Да вознесет вас Господь!» В Главном Штабе подивились, что Государь так изменил надпись, но подумали, что он имел в виду тем многое сказать, и отбили полтора миллиона медалей вот таких… Да и роздали всем нам.

– Однако ловко!.. – протянула Оля. – А ведь ошибки-то, по правде говоря, нет. Хоть нечаянно, да попали в рифму. Теперь вам и впрямь возноситься нечем… А в свое время, отчего же нет… Вместо вот всех этих орденов вам нужно было бы оставить только эту медаль. Было бы совершенно справедливо… А впрочем, за отдельные подвиги можно и ордена дать.

Пасху встретили, как подобает. Мы с папой были в церкви. Я опять во всех орденах и в огромной папахе. После церкви разговлялись дома. И в праздновании Пасхи нашел я перемену. Раньше на тротуарах зажигались плошки, теперь этого не сделали. Величайший праздник христианской Руси встречался не с прежней пышностью.

Оля и младшие дети в церковь к светлой заутрени не пошли. Это было уже нарушение традиций. Помню, даже спросил, – почему? – Поздно, устали, пусть лучше спят, – был ответ. А по-моему пусть лучше пойдут в церковь! Небось, разговляться все встали. Я косо посмотрел на Олю. Она поняла и вся вспыхнула.

– Куда мы такой оравой пойдем? – заявила она на мой молчаливый вопрос. – Нужны костюмы, пальто, еще холодно, да и неудобно такой оравой.

– Стыдишься большой семьи, матушка?

– Ну, да стыжусь… Пусть так… Если уж иметь большую семью, то и одеть ее надо, а то все проедаем, а ходим раздетыми.

– Да, вы, дворяне, только жрать и умеете! – заявила вдруг резко мама. Я чуть со стула не свалился от неожиданности. – Да, только жрать да пьянствовать… Потому и на убыль пошли. Разве неправда?! – обратилась она ко мне. – «Все попроедали, да поразмотали, а теперь приходится зубы на полку класть или к Царю на поклон бегать, чтобы защитил.

А вот оно что! Это мама по поводу депутации от дворян, когда Кисловский опустился на колени перед Государем и со слезами сказал: Защити, батюшка-Царь, твое дворянство, не дай нас в обиду. – Оба прослезились и только. Чем мог Царь помочь гибнущим помещикам?..

– Деды да отцы поразмотали именья по заграницам, да на пирах, а сыны потеряли силу. Теперь на смену помещиков-богачей пришли служилые люди, помнящие обиды магнатов и мстящие им. Ваш дед тоже просолил Николаевку!

В тоне мамы был и упрек, и сожаление о потерянном богатстве. Отец молчал.

– Сами и виноваты, – продолжала мама. – Было богатство, была и сила. В Харькове до сих пор помнят сумасбродную Салтычиху, что на смерть запарывала крепостных и принимала доклады управляющего и старост, сидя в ванне голая, совершенно игнорируя их, как людей. Вот теперь все и вспоминается, – когда сила-то прошла, миновалась… Силе да деньгам все прощается, а человеку ничего, – заключила философски мама.

Все хранили молчание, понимая, что она упрекала и помещиков, и дворянство, и папу, и нас – за потерю этой силы богатства. Новые веяния шли, – это чувствовалось ясно. Крякнул наконец папа.

– Да! Теперь пришло время Аладьиных, – сказал он, ненавидевший особенно сильно почему-то этого депутата думы. – Время разночинцев. Мода на рабочего, видите ли, пошла.

– Папа, да ведь ты сам восхищался декабристами! – воскликнула Оля. – Ты сам читал нам «Русские женщины». А стихотворения Рылеева? Они ведь переписаны у тебя в старой желтой тетрадке…

– Но там, милая моя, есть и стихотворение о Сусанне, – тихо и важно ответил отец. – Пусть наши деды были декабристами, мотами и даже пьяницами, но они сумели устроить величайшее государство. Громадину! Мы же уничтожили и крепостное право, ввели суд с присяжными, ввели земство. А сколько земель наших помещиков перешло уже к крестьянам!

– Нападать на нас – несправедливо: мы устроили государство. Теперь нас критикуют, говорят, что плохо устроили… Ладно, посмотрим, как господа Аладьины устроят Россию… Что мы не победили японцев, – это пустяки. Японцы-то ведь тоже нас не разбили! А пользоваться этим случаем, чтобы вырвать у нас власть, – лестно всякому Аладьину. Ему только дай парламент и слободу… Он живо на наши места посадит таких же чумазых, как он сам, без чести и совести, и в короткое время Россия полетит в тартарары…

– Учили не тому, что нужно-о… – протянул иронически папа. – Мы знали и учили всегда, что 2×2=4. Это было и будет! А они хотят доказать, что 2×2 не 4, а 5. Вера, мол, глупость. Царь – деспот, отечество – тюрьма для жидов и социалистов… Все это нужно похерить, чтобы дать место свободе, равенству и братству… Чтобы вот эти сюсюколы критиковали учителей и отцов, – указал папа на Мишку. Тот вспыхнул.

– Чтобы отцов укоряли дети. Чтобы Царя обратили в куклу на манер английского короля, а Бога чтобы упразднили вовсе, по примеру французов… Свобода совести… Значит, по-ихнему, долой всякие стеснения. Долой церковь и да здравствует Мулен-руж…

Я с удивлением смотрел на все происходящее. Когда я кончал военное училище, все было тихо, все было ясно, все шло по раз заведенному порядку. Теперь же начался какой-то кавардак. Люди стали злы и недоверчивы. Политика заполнила все уголки жизни и стало до жути неприятно. Чувствовалось, что старое рушится, а новое даже и не намечалось.

Если бы не твердость армии, то вся Россия уже превратилась бы в ад, где царили бы и бесчинствовали Емельки Пугачевы, Стеньки Разины и их енералы с рваными ноздрями. Сопливым революционерам не сдержать эту мужицкую ораву, способную лишь на бунт бессмысленный и беспощадный, как сказал наш великий Пушкин. Слова гения всегда гениально коротки и гениально верны.

Не будь так крепок лейб-гвардии Семеновский полк, не будь так непоколебимо верны его офицеры и генерал Мин, – то черт знает что произошло бы… Зверство революционеров только и можно потушить жестокими мерами. Действие равно противодействию.

И я поддержал папу, рассказав, что видел и пережил сам, про все бесчинства и убийства, совершенные толпой по науськиванию революционеров. Оля молча слушала, потом и она перешла на нашу сторону. Все же мы были ее, свои и родные, а эти революционеры – далекие и чужие. Она-то и перешла на нашу сторону, может быть, лишь потому, что жалела нас, видя нас в опасности.

Но все же и у нас в семье, а еще больше всюду кругом чувствовалось какое-то сомнение: кто прав?.. Очень сильно уже была отравлена публика либерализмом, культивируемым со времен «Горе от ума» и слабых декабристов.

На первый день Пасхи к нам пришли с визитом Кутуковы, – но только одна молодежь. Детям, очевидно, не было никакого дела до ссоры отцов. И наша семья и Кутуковы были уже приверженцами новых идей. Все обвиняли нашего отца в консервативности, и это соединяло детей. Мои сестры хотя и не восставали еще совершенно открыто против отца, но не стеснялись громко осуждать его взгляды, когда папы не было дома. Кутуковы были все поголовно настроены революционно, несмотря на то, что старшие сыновья учились в кадетских корпусах и собирались идти на военную службу.

Володин товарищ, юнкер Кутуков, был совершенно испорчен. Он очень плохо учился, как и Володька. Много пьянствовал. Высказывал подчас крайние взгляды и был не прочь поспорить на политические темы. Но когда дело дошло до кадетского корпуса и военной службы, – вступался за них. На этой почве у него и у Володьки нередко выходили столкновения с их приятелями гимназистами. Те укоряли обоих, что кадеты неучи, ничего не читают и совершенно неразвиты умственно.

– Зато мы развиты физически, – возражали и Кутуков, и Володька. – Мы ловчее вас во всем и, если уступаем в начитанности, то не уступим в силе и ловкости.

– Ерунда, – спорили гимназисты, – мы тоже занимаемся гимнастикой, и у нас есть силачи, которые одолеют вас шутя.

Спор разрешился просто. Кутуков предложил гимназистам помериться с ним силой. Гимназисты согласились и выставили против него самого сильного своего семиклассника. Однако Кутуков постарался и в кровь разбил силача. Так разбил, что тот запросил пардону. После этого гимназисты признали их превосходство.

Но Кутуков был и на самом деле мало развит духовно. Он говорил теперь лишь о борьбе, – как раз в ту Пасху был в Рязани цирк и борцы, – об их мускулах, об их победах и поражениях. Меня это мало интересовало. А визит затянулся долго. Юнец сидел и попивал вино, которое я из вежливости подливал ему в стакан. Мы были с ним на ты и считались приятелями. Сестры Кутукова уже ушли, а он все еще сидел. Мне стало даже неловко перед папой, что я, старый офицер, и пьянствую с юнкером. Чтобы прекратить это, я предложил пойти погулять.

– Отличное дело, – развязно сказал юнец. – Идем!

Погода была великолепная, – русская Пасха, – и мы направились на главную улицу, где обычно происходило гулянье; а теперь, по случаю праздника, там шла сплошная стена, часть публики даже шагала прямо по мостовой. Кутуков кланялся на обе стороны. Он знал тут всех. Вино развязало ему язык, и он болтал без умолка.

– Смотри, – толкнул он меня локтем. – Видишь эту хорошенькую барышню?.. Гимназисточку? Это занятная штучка… Любовница Саньки… – Он развязно раскланялся с гимназисточкой. Та задорно кивнула хорошенькой головкой.

– Что пустяки болтаешь! – недовольно заметил я ему. – Как тебе не стыдно говорить такую гадость про девушку… Твой Санька соврал, а ты повторяешь его вранье и пускаешь дурную славу… Что бы ты сделал, если бы подобную чушь и мерзость болтали о твоих сестрах? Ну, можно ли допустить, чтобы гимназистка была чьей-нибудь любовницей?

– Ей-Богу, не вру, – серьезно сказал Кутуков. – Ты послушай, какая была история. Санька и его брат знамениты здесь. Они снимают квартиру, и хорошую квартиру, – добавил он, взглянув на меня. – Родители их и зиму и лето в именье, а сыновья здесь. Санька уже студент, но он ездит в Москву только сдавать зачеты. Его брат учится в первой гимназии в седьмом классе. С ними живет и приятель Саньки, гимназист восьмого класса. Все пьяницы, гитаристы и молодцы на все руки.

– Санька и его приятель богаты, и каждый день у них гости. Пьют, поют, играют на гитарах, танцуют. Девчонки и повадились ходить к ним. Теперь ведь не то, что было до войны. Теперь классный наставник небось не явится на квартиру шпионить, – ну и лафа, а не жизнь. Девчонки, брат, тоже стали не те, что были раньше, Теперь уже не спрашивают у мамы позволения пойти в гости и не говорят даже, куда идут. Вот и эта девочка из таких.

– Полно врать-то… – недовольно пробурчал я разошедшемуся юнкеру.

– Нет, верно. Ты послушай дальше. Был я на прошлой неделе у Саньки, как раз на другой день по приезде из училища. Страстная неделя, а у них дым коромыслом. Пьют, поют, танцуют. Стол в столовой отодвинули к стене и откалывают коленца. Была эта и еще три ее подруги. Все не дуры и выпить, и попеть, и потанцевать. Потом смотрю, Санька увел вот эту гимназистку в свою комнату и щелкнул ключом.

Кутуков как-то даже языком прищелкнул на этом месте и облизал губы. Я слушал и ушам своим не верил.

– Что они там делали, я, конечно, не видел, – продолжал юнкер, – а только через некоторое время Санька вышел оттуда с полотенцем и мылом в руках и отправился на кухню мыться… А девчонка выскочила, как ни в чем не бывало, и села на диван. Санькин брат подмигнул мне. Разве не понятно?! – Кутуков нагнулся прямо к моему лицу и захохотал.

– Я подошел к Санькиному брату, – рассказывал он дальше, – и спрашиваю: ты что это подмигиваешь? – Тот смеется и тоже спрашивает: а ты разве не видел, что Санька пошел мыться? – Видел, – говорю, – ну, так что же? – Да то же, что он всегда так с нею поступает. Не скрывает вовсе, да и она нисколько не стесняется.

– А разве она не боится последствий?! – вырвалось невольно у меня.

– Каких последствий?! – захохотал Кутуков. – Ерунда! Теперь любая акушерка за пятишницу от любых последствий в два счета избавит.

При последних словах я даже остановился и во все глаза смотрел на юнкера Кутукова.

– Неужели правда все это?! – воскликнул я, пораженный его рассказом.

– Ей-Богу, истинная правда… Хочешь, пойдем вечером к Саньке. У него познакомишься с барышнями и, может быть, отобьешь у него красотку. Ты ведь теперь герой! Они на это падки…

Много еще болтал подвыпивший Кутуков, выкладывая мне тайны свободной жизни юношества. По его словам выходило, что почти нет ни одной гимназистки старшего класса, которую, по крайней мере, не целовали бы.

Подробно рассказал о романе и Володьки с Аней Степановой, о чем он знал от сестры. Наша Оля, Степанова и Кутукова были одноклассницы и поверяли друг другу тайны. Роман начался еще, когда Володька был юнкером. Переписка идет и по сию пору. Володька собирается жениться на Степановой, для этого хочет перевестись в Рязань, в Нежинский полк, – чтобы быть поближе к Аничке. Сам Степанов хочет жениться на старшей сестре Кутукова. Это хорошо, – она будет держать в руках этого красивого артиллериста.

– Вот оно что! – думал я. – Вот почему папа не любит общества молодых людей. Значит до него дошли кое-какие слухи и он боится, как бы и его дочек не образовали новые донжуаны. Если правда, что говорит Кутуков, так ведь это ужас. К таким господам, как Санька, наш Володька, Кутуков и прочая молодежь, нельзя и близко подпускать барышень. Обцелуют, обславят, а то еще и хуже сделают, Ну, куда теперь денется несчастная гимназисточка, любовница Саньки…

 

Глава IV. Столица

Прошла Пасха, отзвонили веселые пасхальные колокола, кончился апрель. А о переводе моем ни слуху, ни духу. Каждый день я заходил в офицерское собрание Нежинского полка или артиллерийской бригады и просматривал «Русский инвалид». Наконец, забил тревогу. Следовало бы самому ехать в С.-Петербург, да в кошельке было пусто. Папа предложил мне денег, и я тотчас уехал.

Останавливались и папа, и я в одних и тех же меблированных комнатах, недалеко от Николаевского вокзала. Сидя на высоте пятого этажа на балконе, любил я наблюдать красоту Невского проспекта. Мне пришлось за мою жизнь много ездить, без счета перевидал я городов, и русских, и заграничных, но такой улицы, как Невская першпектива, – не встречал нигде. Красота, величественная красота!..

Часам к 10 утра, затянутый в мундир, я уже ехал по знакомой дороге в Инженерный замок. Наверху широкой мраморной лестницы у входа в главное инженерное управление стоял старик-швейцар в повседневной синей ливрее.

– Еще рано, – доложил он мне. – Прием посетителей начнется с одиннадцати. Генерал Вернандер еще заняты.

Я был один. Стал прохаживаться по верхней площадке лестницы. Швейцар пристально приглядывался ко мне. Вдруг он подошел и почтительно задал вопрос, – не Биркин ли я? Меня это удивило, – я никогда не видал раньше этого старика.

– Откуда вы знаете мою фамилию? – спросил я его.

– По виду, ваше благородие, вы очень походите на вашего отца. Вот – силач был юнкер, мы все его знали. Вы не такой крупный, как он, но сходство очень большое. Так вот сразу вас и признал.

Я сказал ему, что тот крупный силач-юнкер был мой дядя, брат моего отца.

– Все равно сходство фамильное очень большое, – продолжал добродушно старик. – Я помню их еще юнкером… Я служил лейб-гвардии в саперном батальоне тогда. На разводе в Михайловском манеже мы стояли рядом с вашим училищем. Пришли рано. Холодно. Стали возиться по малости, чтобы согреться. Народ у нас в гвардии крупный, ребята все здоровые. Заспорили мы с юнкерами, кто сильнее. Правда, и юнкера были, как на подбор, тоже молодцы. Господа и говорят: давайте вашего самого сильного сапера, а мы дадим своего юнкера и посмотрим, чья возьмет, кто поборет.

– Мы, конечно, смеемся, – продолжал свой рассказ старик-швейцар, и лицо его светилось радостными улыбками воспоминаний юности. – Куды мол вам, барам, супротив нас, землеробов! Однако выставили, правду сказать, самого сильного, сухого да жилистого своего сапера, а юнкера – вашего дядю. Вышел он, мы и увидали сразу, что богатырь. Плечи, что арбузы, так из рукавов и лезут. Взялись они сперва по-русски навкрест, да наш ростом-то на голову повыше будет, – вашему-то дяде и неудобно. Однако и наш ничего сделать не может. Попробовал поднять, – куда там. Выгнул юнкер спину, и рука соскочила у нашего. Однако он рассердился и схватил вашего дядю одной рукой за шею, навзничь повалить хочет, а тот перехватил обе руки вниз, обхватил солдата под грудки и зажал. У обоих лица кровью налились.

Глаза старого солдата разгорелись. Он в увлечении дружелюбно взял меня за рукав.

– Послушайте, ваше благородие, что вышло-то: смотрим, у нашего богатыря и дыхание захватило. Сначала отпустил голову юнкера, потом, видимо, совсем задохнулся… прохрипел «пусти», да так страшно, что ваш дядя сразу его отпустил. Только руки отнял, так и грохнулся солдат на землю, да в обморок…

– Водой отливали. Стал такой бледный, что его даже домой отправили, другим заменили. Вовсе ослабел парень от барских клещей, – как мы потом смеялись. – Ну, что? – говорят юнкера. – Чья взяла? – Ваша взяла! – отвечаем мы. – Только оно понятно, – у вас пишша барская, харч настоящий, хлеб белый, а у нас с борща да каши откуда сил? – С той самой поры я и запомнил вашего дядю, так запомнил, что вот как посмотрел на вас, так и вас признал сразу. Лицо одно, только тот пошире и повыше вас был… А сила у вас тоже есть?

– Нет, – засмеялся я, – силы у меня совсем нет. Самого слабого сапера не поборол бы.

– Сила-то от Господа. Это верно… – философски заметил старик-швейцар. – Ну, что ж, пойду доложу о вас.

– Пожалуйте! – тотчас вернулся он и указал вход в кабинет генерала Вернандера.

Тот встретил меня очень ласково. Расспросил о здоровье. Видимо, уже знал обо мне. – А отчего же не перевели еще? – подумал я.

– О вас сделан запрос, согласны ли вы в Туркестан? – вопросительно посмотрел он на меня. Я так и обмер. Опять в глушь, опять за тридевять земель от родных. – Там нужны офицеры, – продолжал Вернандер, испытующе смотря на меня.

– Как прикажете? – ответил я, – лично мне хотелось бы в Севастополь. У меня было уже два раза воспаление легких.

– А!! Вот как… Это дело другое. – Генерал задумался. – Я ничего не могу сделать. Официально вакансий нет ни на Кавказ, ни в Севастополь. Одесса вам не подходит, да и там нет вакансий. Лучше всего я устрою вам аудиенцию у его высочества августейшего инспектора инженеров. Впишите вот в эту книгу, вот здесь, ваш чин, имя, отчество, фамилию… С Дальнего Востока… По болезни… Ходатайство о переводе на юг… Вот так! Отлично… – Наклоном головы генерал отпустил меня.

– Как дела, ваше благородие? – встретил меня на площадке швейцар. – Ага! К его императорскому высочеству… Хорошо, сейчас справлюсь… Через полчаса, – сказал он, вернувшись.

Действительно, через полчаса меня пригласили в кабинет великого князя. С почтением переступил я порог огромного полутемного кабинета. Что-то все очень уж хорошее, роскошное, но рассмотреть ничего не успел. Ко мне шел из глубины комнаты великий князь. Подошел почти вплотную. Высокий, на голову выше меня. Худой. Изящный. Величественный вид, настоящий князь. Золотые генерал-адъютантские аксельбанты. Он стал расспрашивать меня про войну, про работу. Отвечаю, а сам слежу за собой, чтобы не сбиться. Минут десять так меня расспрашивал князь, однако видно, что и он осторожен и вопросы задает обыкновенные.

– А зачем ходатайствуете о переводе? Нам офицеры нужны и на Востоке! – В голосе послышался упрек.

– Ходатайство возбуждено не по моему желанию, – ответил я, – а вследствие постановления комиссии врачей. Болел я немного, всего шесть недель и лично не просил о комиссии. Врачи признали сами, что климат Сибири вреден для моих легких. Я и здесь в училище болел воспалением легких.

– Так! Это дело другое. А зачем тогда сами явились сюда?

– Полюбопытствовал узнать что-нибудь о переводе, – отвечал я откровенно. – Через два месяца кончится отпуск по болезни и нужно опять ехать в Сибирь, а я полагал ехать уже к новому месту служения.

– Ваши однофамильцы, военные инженеры, как приходятся вам?

Доложил, что отец и дядя.

– Хорошо… Можете идти к подполковнику, – он назвал фамилию, – и скажите ему, что я разрешил вам взять любую вакансию по южному фронту.

– Покорнейше благодарю, ваше императорское высочество, – ответил я. Князь подал руку и крепко пожал мою. После этого я отступил, думая, что князь повернется и пойдет к себе. Но он стоял и продолжал смотреть на меня. Тогда я повернулся по уставу налево кругом и вышел из кабинета. Тот же швейцар поздравил меня с успехом и, поймав за рукав какого-то молодого писаря, сказал ему проводить меня к подполковнику.

В огромном зале, сплошь заставленном столами, сидели офицеры. К ним поминутно подходили писаря с бумагами. Я подошел к подполковнику и представился.

– Чем могу служить? – вежливо осведомился тот.

Я доложил.

– Тэк-с, – протянул он. – А куда вы желали бы?

– В севастопольскую крепостную саперную роту.

– Нет вакансий.

– Его императорское высочество разрешил мне избрать любую часть по южному фронту.

– Совершенно верно, но он не добавил: сверх комплекта-с.

Жалует Царь, да не милует псарь, – мелькнула у меня в голове старая русская пословица. Не идти же обратно к князю с жалобой на этого франта.

– Тогда можно ли в первый Кавказский саперный? – спросил я. Тифлис и гренадерское шитье на воротнике нравились мне тоже.

– Тоже нет вакансий! Есть в Туркестане.

– Никак нет, тогда разрешите пойти к генералу Вернандеру, Туркестан я не желаю. – Я собрался повернуться, но подполковник поднял руку.

– Кажется, во второй Кавказский есть вакансия. – Он порылся в столе. – Так и есть… Желаете?..

Что же поделаешь? – подумал я и согласился.

– Хорошо-с, недельки через две, три пройдет в приказе. Честь имею кланяться.

Дело было сделано. Думал немедленно вернуться в Рязань, но встретил Валю Горозеева и он затащил меня к себе домой. Собственно к своей мамаше, которая давным-давно разошлась с его отцом. Она жила уроками музыки. Тяжелая жизнь и либеральное общество студентов и студенток сделало и ее такой же неуравновешенной, настроенной революционно. У нее был целый склад журналов, выходивших во время свобод. Валя стал мне показывать все эти «Стрелы», «Молнии» и прочий социальный бред, с самыми грязными карикатурами, с нападками на правительство и полицию.

Особенно поразила меня картина, изображавшая улицу между двумя рядами трехэтажных домов. Улица залита кровью. Лежат убитые дворники, студенты, рабочие, городовые. Вверху два ангела уносят на небо студента. Убитый студент с браунингом в руке лежит распростершись на тротуаре, а его «чистую» душу ангелы влачат на небо. Зато внизу картины черти волокли в ад души городовых.

Валя весело смеялся и, указывая на карикатуры, говорил то за одних, то за других. Видимо, и он колебался в своих политических воззрениях.

– Почему журнал решил отправить студента-безбожника на небо? – спросил я Валю.

– Как безбожника? – удивился он.

– А разве ты не знаешь, что социал-революционеры отрицают и Бога!

– Это не эсеры, – вмешалась его мама, – а анархисты и боевики. Они действительно отрицают религию и даже Бога, говоря, что все произошло само собой. Впрочем, и эсеры почти все атеисты.

– Тогда зачем же они своих тянут на небо?.. А это что? – указал я на другой рисунок.

– Это Мин и Риман расстреливают железнодорожников на станции Перово. Беспощадно расправились!

– А разве революционеры не расправлялись в свою очередь беспощадно? – спросил я. – Кто начал первый кровопролитие?

Валя замолк. Мамаша собрала журналы, сложила их на этажерку и поджала губы. Разговор переменился. Валя рассказывал, что Ефимьев, фельдфебель первой роты нашего выпуска, навещал их довольно часто. Окончив академию, он пришел очень веселый и заявил, что только теперь он себя почувствовал настоящим офицером. Раньше стеснялся: так и казалось, что все смотрят, как на недоучку.

Это меня взорвало. Заявление Ефимьева, конечно, имеет свое основание. Все и повсюду вечно укоряют офицеров в том, что они не имеют высшего образования. Поэтому, мол, отсталые, ничего не знают, ничего не читают, бьют солдат и… проиграли войну. Таково мнение толпы, руководимой партийными вожаками. А мое мнение как раз обратное: нам помешали выиграть войну имению офицеры с высшим образованием.

– Вам это кажется удивительным, – обратился я к Валиной мамаше, которая смотрела на меня насмешливо. – Извольте-с факты: офицеры с высшим образованием, офицеры генерального штаба проиграли войну, а не мы. Это они, в силу высших тактических и стратегических соображений, начали бои с ничтожными силами и этим приучили японцев побеждать. Тюренчен, Вафангоу, Дашичао – все были ненужные сражения. В них мы потеряли веру в себя. Нужное же сражение, генеральное, мы выиграли. Мы, офицеры без высшего образования. Ляоян бесспорно выиграли мы, а нас заставили его бросить, отступить.

– Сама Ляоянская позиция, – продолжал я, не смущаясь явным несочувствием хозяйки, – построенная Ефимьевыми под руководством их гения, генерала Величко, оказалась никчемушной. Весь бой разыгрался на горах, впереди построенной ими позиции. Академический взгляд одно, а настоящее дело – другое. Поэтому пехотинцы и засели на горах, в наскоро вырытых окопах и раскатали японцев, отбив все атаки. Как видите, высшее образование наших инженеров-академиков нам не пригодилось.

Валя Горозеев и его мамаша смотрели на меня уже с некоторым сочувствием.

– Ну это были теоретики, – заметил Валя.

– Позвольте-с, дальше о практиках. Не вышло толку и из офицеров с высшим образованием генерального штаба. Сами они, образованные-то, не кинулись в бой, а сидели сзади да посылали дивизии и корпуса против Куроки по перекрещивающимся направлениям, без разведки, без связи, без руководства. Наши полки не столько бились с японцами, сколько перемешались между собой. Академики напутали так, что пришлось отступать, чтобы распутать. Выигранное сражение проиграли… Мукден – то же самое. Да и вся проигранная война так… Только необразованные недоучки своей кровью и отстояли еще честь армии и России. Можете все это передать господину Ефимьеву…

– Что же касается поднятия общего уровня знаний офицеров, – то это можно только приветствовать. Нам, саперам, нужен тоже диплом инженера. Нужен для того, чтобы не смели сказать, – не инженер-де, потому и ошибся. Только диплом не всеобъемлющий, как у военных инженеров, а поспециальнее и поближе к делу.

– Да и пехоте тоже нужен диплом высшего образования, чтобы не смели недоучками звать. Пусть устроят училища не с двухлетним курсом, а с трехлетним, даже четырехлетним и дадут им право высших учебных заведений. Вот это было бы дело. Тогда ни академия генерального штаба, ни инженерная, ни юридическая и не нужны. В штабы попадали бы прямо из строя лучшие и более способные к военному делу офицеры. Они бы не сидели по тылам и не берегли бы свое здоровье. Тогда, наоборот, каждый стремился бы вылезти вперед, чтобы выделиться, чтобы быть лучшим между лучшими.

– Как вышлю с Куропаткиным? Носились с ним: академик, профессор… ученик генерала Скобелева… Носились до тех пор, пока не увидели, что все пропадет, если его дальше оставить. Тогда обратились к неучу, солдафону Линевичу. Разве это не вселенская смазь академикам всяких сортов! Разве это не блестящее доказательство, что и все ваши академии – схоластика, а жизнь – истинная школа.

– Да вы сами революционер! – воскликнула мамаша Горозеева, смотря на меня уже совсем другими глазами. – А ведь правда. Взяли-то солдафона Линевича, не имевшего высшего образования. Вот изведу Ефимьева, когда придет.

Название «революционер» странным образом польстило мне. Удивительно, как даже маленькая похвала портит людей. В душе, по убеждениям, по жизни, наконец по врожденным привычкам я никак не мог бы даже стать похожим на революционера. А вот поди же… Похвалила малознакомая дама – и что-то зачесалось. А не из-за того же масса молодежи шла в их ряды… Из-за чувства мелкого удовлетворения личного тщеславия…

Ведь если революционеры хотели двигать жизнь вперед, улучшать ее, лечить от язв и недостатков, – то, казалось бы, путь прямой и один: иди на работу. Занимай должности офицеров, чиновников, полиции, жандармов, даже городовых и дворников. Личным примером и постоянной работой приноси пользу. Но это показалось им слишком серым, будничным и трудным. Да и орех не по зубам пришелся…

Там, в партиях лучше, там похвалы, геройство, привольная жизнь без работы и разнузданная свобода. Если Господь Бог захочет наказать, то Он отнимает прежде всего разум, – говорит народная мудрость. И Господь отнял тогда разум у русской интеллигенции, даже у многих представителей и носителей власти. Истинное наказание… Проиграли войну и теперь накинулись сами на свое – взялись разрушать государственную постройку – вместо улучшения ее и поправки. Все это мне стало ясно еще в Омске, куда мы попали прямо из Манчжурии. Короткое пребывание в столице теперь еще ярче подтвердило те выводы.

 

Глава V. Деревня

Пробыл в Петербурге я всего с неделю, а дома успела разыграться история. Младшие братья заболели скарлатиной. Мама с остальными уехала в Филатово, и меня по приезде отправили туда же. Скарлатина осложнилась у Кости. Его возили в Москву и делали трепанацию. За ухом образовался гнойник, угрожавший прорваться во внутреннее ухо, а там и до мозга недалеко. Врачи спасли Котьку, но папа провозился с ребятами до самого конца моего отпуска, и я его видел лишь урывками, приезжая изредка из деревни за закупками.

Филатово преобразилось. Петербургские родственники не хотели больше жить в старом растрескавшемся доме. Для них дядя Гриша выстроил дом в Николаевке между старым садом и железной дорогой.

Вся семья дяди уже переехала в деревню. Приехал также дядя Владимир Сергеевич. Он оставался по-прежнему парализованный и ходил на костылях. Сделался совсем седым и на вид стариком.

Мы наслаждались деревней вовсю. Купались, гуляли в роще, я ходил на охоту. Вечером нередко отправлялись целой компанией на станцию встречать поезда.

Главным воспоминанием о тогдашней деревенской жизни осталась бешеная жара в комнатах по ночам. Окна мы запирали ставнями из опасения, что мужички могут пошалить. Думали ли уже тогда мужички о шалостях или нет, – не знаю наверное. Очень уж далеко мы стояли друг от друга.

Случайно однако пришлось побеседовать и с мужичком, и беседа получилась примечательная. На купанье мы должны были ходить через громадный капустный огород. На нем – сторож, как водится, глубокий старик, до того ветхий, что нельзя было с ним разговаривать из-за глухоты. Иду как-то купаться, встречаю другого мужика. Поздоровались.

– Что думаешь делать? – спросил я. Вопрос естественный, – раньше я никогда не видал его около пруда.

– Да вишь, хотим карасей в пруде половить.

– Разве Григорий Сергеевич приказал рыбу ловить? – удивился я.

– Не-е, мы для себя… – угрюмо и смотря как-то в сторону ответил мужик.

– Разве позволил Григорий Сергеевич?

– Чаво там позволил?! – дерзко вскинул на меня глазами мужик. – Чать рыба-то Божья!

– Рыба-то Божья, – согласился и я, – да пруд-то дядин, а не твой.

– Да ён ничаво не скажет.

– Ну, коли не скажет, хорошо, лови себе на здоровье… А много карасей?

– Много… большие, в ладонь будут. Знаменитые караси. Да у яго и сетки-то нету… – оправдывался уже мужик. – А мы ничаво, мы половим малость и таё… Яму фатит.

– Хорошая капуста, – переменил я неприятный для нас разговор. – Чья капуста-то?

– Капуста?.. Капуста вишь не наша. Эфто место кажинный год снимает один московский. Эфто место, видишь, наше, только оно ни к чему. Врезалось клином между Проней, барской усадьбой и деревней. Только и годится, что под капусту. Обчество и сдает место московскому.

– А почем? Сколько туг десятин?

– Шесть десятин.

– Почем же сдает общество?

– Дешево, за двадцать пять цалковых.

– А сколько заработает московский на этом деле?

– Надо полагать, рублев 500 возьмет чистогану, – прикинул мужик в уме.

– Сколько же лет уже, как сдаете?

– Да годов десяток будет.

– Пять тысяч! – воскликнул я. – Да ведь если бы сами работали, то вам, значит, больше бы осталось.

– Вестимо больше. Работаем чать мы, сторожим мы, собираем капусту и грузим в вагоны мы же опять. Вся работа наша.

– А денежки получает он, московский…

– А денежки получает ён! – ответил мужик и загреготал.

– Так отчего же вы сами не работаете? Ведь общество ваше имело бы уже не пять, а может быть десять тысяч денег. Целый капитал! Могли бы школу устроить. Запасный магазин, лавку, все что угодно.

– Это мы и сами очень понимаем, только нам это нельзя.

– Почему?

– Потому, обществом работать нельзя.

– Отчего нельзя? Нет людей, кто бы сумел работать?

– Не! Люди-то есть, только обчеством нельзя работать. Ничаво не получится… Обчество, потому… Никак нельзя.

– Ссориться, что ли, станете?

– Нельзя! Вот тебе и весь сказ. Сказано, обчеством нельзя.

– А куда идут деньги, что за аренду получаете? – Мужик не сумел объяснить, я не сумел уразуметь. Оказывается, мы плохо понимали друг друга. Так я и не узнал, куда шли деньги за аренду. Тогда мне это не было интересно, теперь я жалею, что не мог допытаться, что делало общество с деньгами. Разговор перешел на политику. Вернее, на вопрос о земле.

– Чаго там об этом куске говорить, – сказал мужик, – с яго все равно никакого толку. Нам зямли нужно много, а не шесть десятин. Вот если бы, значит, нам помогли выкупить землю у вас, вот это было бы дело.

– А сколько у вас теперь на душу приходится?

– Мало! Три с половиной десятины. Раньше было пять, а теперь три с половиной, да не на душу, а на семью. Что с ней, с трех-то, получишь!

– А прикупить нельзя? Вот если бы вы капусту-то сами сажали, то и земли могли прикупить.

– Сами сажали! – иронически передразнил меня мужик. – Сказано тебе, с обчеством нельзя. Помощь нам нужна… А почему у царя в англицком банке 300 мельонов? – вдруг выпалил он и вопросительно-злобно уставился на меня. – А вон оно что! – подумал я. – Революция уже докатилась и сюда.

– А на что тебе царские деньги?

– Как на что? Да ведь это чать наши деньги. Рассейские!

– Почему ваши деньги? Царь ли, ты ли можешь держать деньги, где хочешь. Хочешь у себя в банке, хочешь в Англии.

– Да ведь это не яго деньги, а наши, мужицкие.

– Да кто тебе сказал эту глупость? Во-первых, я только от тебя впервые услыхал, что у царя в английском банке 300 миллионов. Может, тебе кто наврал? А потом, что ты хочешь делать с этими деньгами?

– Это мужицкие, наши деньги, – упрямо твердил свое мужик. – И царь должон их нам отдать. Вот мы земли и прикупили бы.

«Не дурень ты, паря. Потому-то царь и держит свои деньги в аглицком банке, что знает ваши замыслы», – подумал я. Однако не решился сказать это мужику. Вежливый еще был. Гораздо вежливее дурака и нахала мужика.

Я был до такой степени удивлен этим наглым заявлением, что даже растерялся и не нашелся, что ответить. В уме мелькнула мысль, что, конечно, лучше было бы держать деньги в своем, русском банке, но разве можно царю сделать такую ошибку? А если революция перевернет все? Куда денется тогда нищий император? Мужиченко, видя мое замешательство, смотрел иронически и злобно. Это отрезвило меня.

– А кто тебе сказал про это? – спросил я и сейчас же понял, что сделал ошибку. Но было уже поздно. Мужиченко тоже обратил внимание, с кем говорит, и недоверие сразу закрыло ему рот.

– Читали в газетах. Газеты сами так пишут. Ваши же газеты и пишут! – обрадовался он, что нашел выход. – Нам што, нам все едино, сколько денег у царя, только газеты сами пишут, что лучше бы царь мужику своему помог, а не англичанке. Вот оно што пишут.

«Может быть, и действительно было в газетах», – подумал я. Газеты черт знает что писали. Вот и смутили мужика. Сами мы себе яму роем… До войны меня мужики звали к себе чай пить и на первое место сажали, а теперь вот чем угощают, упреками, да еще плохо замаскированными. Я с недоверием посмотрел на мужика, он ответил таким же взглядом, и мы молча разошлись, даже не попрощавшись.

Этот разговор долго не давал мне покоя и еще более укрепил мое собственное политическое мировоззрение. Я ясно увидал, как глупо, как преступно глупо делать революцию.

Первого июня состоялся приказ о моем переводе на Кавказ. Я тотчас же написал рапорт в Омск, прося разрешения отправиться прямо в Тифлис по окончании отпуска и прислать все бумаги и деньги в Рязань. Добрейший Александр Александрович не замедлил исполнить мою просьбу. Недели через две я получил полный расчет и предписание и стал готовиться к отъезду. Мой денщик Матушкин уложил чемоданы. Меня так заинтересовало новое место службы, что, не досидев до конца отпуска, я двинулся на погибельный Кавказ.

Опять дорога-путь. Как все пути в нашей России, дорога была прелестна. Маленький Ряжск. Красивая петля подъезда к Воронежу. Дон… тихий Дон… Тихим его называют, вероятно, потому, что на его берегах всегда бушевали человеческие страсти. По-русски всегда так, – всегда все наоборот. Ах, ты разбойник, – кричит восхищенная мамаша, подбрасывая на руках безобидного младенца. У нас на тихом Дону, – говорит казак, забывая про Емельку Пугачева и Стеньку Разина. Здравствуй Царь-Государь в Кременной Москве, а мы, казаки, на тихом Дону. Формула известная еще со времен Петра I и ярко выражавшая смысл желаний казачества: Не тронь, а то!..

Живописные станицы на вид уютны и домовиты. Вокзалы наполнены массой гуляющей публики и утопают в зелени. Самым некрасивым местом показалась мне столица войска, Новочеркасск: никакой зелени и грязный вокзал. К Ростову опять вид лучше. Вот вторично переехали Дон и помчались на юг. Опять богатые казачьи станицы. Жара «несосветимая» по местному выражению. После двух душных ночей в вагоне, часам к четырем дня, поезд подходил к Владикавказу.

Во Владикавказе я хотел сделать остановку, чтобы посмотреть этот город, а главное – знаменитый Казбек. Во Владикавказе же служил в пулеметной роте и мой давнишний друг и приятель по реальному училищу. У меня было сильное желание навестить его, и мы списались о дне приезда. Мой приятель встретил меня на вокзале и отвез в гостиницу, а не к себе на квартиру.

– Почему? – удивился я.

– Так, – был уклончивый ответ. – Я снимаю маленькую комнату у капельмейстера 81 полка, тебе там не понравится, да и тесно.

– Но в гостинице дорого, а я думал пожить у тебя с недельку.

– Ничего, в гостинице тоже хорошо, я ведь здесь временно и недавно. Меня из 82 полка назначили во вновь сформированную пулеметную роту, – говорил мой приятель.

– Работы много и работа интересная. Люди, как на подбор, молодцы. Забрался как-то к нам в казарму агитатор, а они его арестовали. Революционеры думали было устроить здесь вместе с горцами дебош и интересовались настроением пулеметной команды. Все подсылали узнать, как и что… Ну, после ареста двух разведчиков и притихли. Пулеметы не кишка для поливания улицы. Боятся нашу роту страшно. Да как и не бояться! Восемь пулеметов! снесем в минуту любую толпу. Офицеры молодцы…

– Вот только одно неприятно и тяжело, – продолжал приятель с легким вздохом, – почти все дни приходится нам сидеть в казармах, а когда тревожное время, то и ночи проводим там.

Особенно беспокойно было после бунта в Самурском полку. Слыхал об этом?! Там солдаты убили несколько офицеров и ранили самого командира полка… Все агитаторы проклятые! Они переодевались в солдатскую форму, приходили в казармы и развращали солдат, сбивая их с толку своими речами до того, что те теряли самообладание.

Следствие выяснило полностью, что бунт у Самурцев был подготовлен агитаторами. Нам потому сейчас же было отдано секретное приказание: не выходить из казарм. Опасались, как бы и наши Апшеронцы не устроили дебош. Тут ведь этих агитаторов хоть отбавляй. Каждый кинтошка агитатор! Весь Кавказ – это настоящее осиное гнездо! Не доглядишь, – и живо насмерть ужалят кинжалом.

Ты только подумай, – даже к нам, к пулеметчикам, забрались. Н-ну, можешь представить себе?! В пулеметную роту, в которую из всей дивизии набраны самые лучшие, отборные люди, – и тех пришли с толку сбивать. Наши пулеметчики их немножко погладили сперва, – мой друг сделал выразительный жест, – а потом прямо в жандармское управление.

Начальство сильно взволновано всеми этими революциями и приказало офицерам быть в казармах и днем и ночью. Вот мы и держим очередь: в роте постоянно два офицера налицо. Прямо как в кадетском корпусе!

А всему виной – газетные писания. Ведь это благодаря им наши унтера потеряли силу. Как можно было позволить писать так открыто, что будто наши унтера забивали солдат, мучили их, а офицеры-де ничего не делали… Ближе к солдату! – вопили газетчики, – а то офицеры были далеко от солдат, и мы-де оттого проиграли войну… Наш солдат был будто забит и неразвит…

Солдаты и окрысились против унтеров, стали пугать их, что укажут революционерам, чтобы те убили наиболее ретивых, или дома-де, в деревне, расправятся. Унтера после этого притихли, а солдатня еще больше распустилась. До такой степени, что пришлось вот особые пулеметные роты создавать и держать их отдельно от полков.

Мы, офицеры, все уже получили смертные приговоры, да только не боимся. Мы всюду громко говорим, что за каждого убитого офицера наколотим гору кинтошек… Вот они и не решаются нас трогать.

Все, что рассказывал приятель, меня уже не удивляло. Я сам достаточно видел, главным образом в Сибири. Мне было лишь непонятно и жалко, что общество само, своими руками, как бы умышленно старалось развалить армию, оплот порядка и права.

Не зная совершенно офицерской работы, общество вздумало учить нас… И добились того, что дискредитировали своими критическими и неосновательными рассуждениями офицеров, а еще больше наших помощников, фельдфебелей и унтеров. Тем ничего и не осталось другого, как покинуть сторону офицерства и перейти на сторону солдат.

Были сбиты с толку даже и многие офицеры, вообразившие, что вся суть только в них самих. Эти офицеры тоже стали смотреть с пренебрежением на унтера и безжалостно уничтожали их права и обычаем наросшие традиции. А вместе с тем уничтожалась и та стальная прослойка, что была между народом и барами, охраняя последних от народного недовольствия.

И, действительно, нельзя было не удивляться тому, как высокообразованные люди, считая себя в праве трактовать каждый вопрос, не замечали того, что доходят иногда в своих рассуждениях по поводу армии до абсурда. Как они не понимали, что стоит убрать городового, и жулики немедленно залезут ни к кому другому, как к ним самим, к барам, просто потому, что они богаче других.

Обрушиваясь в своих писаниях на жандармерию, на полицию и на армию, – борзописцы совершенно не понимали, что рубят сук, на котором сидят сами.

Вот уж, истинно, правда сказано, – если Господь захочет наказать, то прежде всего отнимет разум.

Долго мы беседовали на эту близкую тему с моим другом. Нам было ясно, как день, что дарование свобод привело бы сперва к гибели армии в лице офицерства, а потом и к гибели самого государства.

Вечером мы обедали в гостинице и пили знаменитое кахетинское. Потом гуляли в тенистом чудном саду, который почему-то называется трэк. Ни вечером, ни ночью, ни на другой день я не мог оторвать глаз от волшебной снежной вершины Казбека. Особенно хорош вид с моста. Алмаз и есть, как назвал его Лермонтов. Сам Владикавказ неважный городишко, но красив, а ночью, при луне, – так прямо загляденье. Город для отставных военных, – как рекомендовали его жители.

Следующий вечер мы закутили. Собрались офицеры: казаки и пехотинцы, и наша беседа затянулась до утра, обильно политая кахетинским. Адовое вино. Если бы не омская подготовка, я бы, наверное, сдал. Однако выдержал испытание с честью.

 

Глава VI. Погибельный Кавказ

Мне давно хотелось проехать от Владикавказа до Тифлиса по Военно-Грузинской дороге, о красоте которой идет, по справедливости, такая слава. Но тогда это не удалось. Революция и здесь давала себя знать. Банды пошаливали сильно по дороге. Дилижансы не ходили.

Во Владикавказе делать было нечего, и я, пробыв там всего три дня, тронулся дальше по железной дороге. Боже мой, какая красота! Нет сил оторваться от окна. Громаднейшие горы тянутся все время с правой стороны железнодорожного полотна. День был немного сумрачный. Тучи толпами ходили по небу и сбивались под горами и около них.

Вот высокая гора могучим взмахом уходит ввысь. Она выше облаков. Ее вершина то откроется, то опять затянется флером туч. До гор, верно, далеко, они кажутся поэтому то синими, то совсем черными. Это тени от облаков. Но горы так велики, что расстояние до них представляется небольшим. – Верст пять, – говорят неопытные пассажиры. Какое пять! Может пятьдесят, если не больше. За пять верст можно было бы различить лес, даже деревни, а теперь все сливается вместе с массивом гор. Переливы так причудливы, особенно у снеговых вершин, что временами невозможно разобрать, виден ли снег нагорный, или только просвет между тучами. Поезд мчался мимо другой горы.

– Смотрите, какая громадная! – кричат пассажиры.

– Да это не гора, а облако, – отвечают другие.

– Нет, что вы, – гора!!

– Да как же гора, если она движется.

– Ах, да! В самом деле движется.

– Да, да, конечно это гора, смотрите, смотрите: облака разорвались и видна сама гора. Вон там, открылся громадный, темный утес.

– Боже мой, как дивно красиво! – шепчет около меня какая-то пассажирка. Душа так захвачена зрелищем, что не замечаешь окружающих людей. Разговоры смолкли, лишь слышны восклицания о красоте и величии гор. В руках у всех бинокли.

Наступила ночь и горные виды показались еще прекраснее. Всходит луна, освещая все фосфорическим, зеленоватым блеском. Дикие причудливые чудовища ходят по горам. Это тучи и облака придают самые фантастические очертания. Нет сил оторвать глаз от красоты природы. Красоты Господней, а не человеческой, красоты могучей и захватывающей до самозабвения.

Легли спать поздно, утомившись необыкновенным зрелищем. Наутро горы отодвинулись и уже они не такие высокие, но зато слева плещется море, от которого тоже нельзя оторвать глаз. В белых гребешках прибоя, в этом колыхании громадных волн чувствуется нечеловеческая мощь. Смотришь на зеленоватую воду, уходящую до самого горизонта, и знаешь, что стоит ей только раскачаться, когда потянет сильным ветром, и грозные, страшные волны пойдут по этому беспредельному водному пространству.

С оглушительной силой бьют волны в берег. Дико ревет и стонет море. Замирает душа у человека, и благодарит он Бога за то, что далеко от него эта грозная стихия.

До самого Баку любуются пассажиры на море. Жарко, страшно жарко в вагоне. Станций больших не попадается, все какие-то полустанки. Даже воды на них нет, ее привозят сюда в цистернах. Растительности тоже никакой. Солнце сожгло все побережье. Ни деревца, ни кустика. Песок и камни лежат по всей длине узкой полосы, между горами и морем.

В Баку приехали вечером. Стараюсь увидеть хоть бы одну вышку нефтяного фонтана.

– Вот одна, вдали, – указывает кто-то.

– Такая маленькая! – разочарованно говорю я.

– Это вам кажется маленькой, после гор и моря, а подойдите к ней, выше колокольни.

Эти нефтяные фонтаны тоже чудо природы. Недаром даже тут у нас есть идолопоклонники. Загорятся вышки, и стоят люди на коленях в молитве. Нет силы большей, чем сила природы.

Станция Баку грязная и сильно закопченная дымом. До города далеко. Первое, что бросилось здесь в глаза, были военные караулы на вокзале.

В поезде контролерами были тоже офицеры кавказской гренадерской дивизии. Их сопровождали кондуктора и два гренадера с винтовками. Почему? В чем дело? Первый раз в жизни вижу такое…

– А это, видите ли, – объяснил мне мой попутчик, – сами железнодорожники виноваты. Подавляющий процент из них туземцы, а потому они и того… – Он сделал выразительный жест. – Управление дороги заметило, что выручка упала на двадцать пять процентов, тогда как движение не уменьшилось. Стали следить и заметили, что кондуктора провозят массами зайцев. Попробовали бороться своими средствами и отказались. Обратились за помощью к военному начальству. Тогда назначили генерала Нейербергера, бывшего командира Эриванского гренадерского полка, заведовать сообщениями. Генерал и поставил контролерами офицеров; тотчас же выручка поднялась больше чем на двадцать пять процентов.

– Это что же? – спросил я с усмешкой, – пробуждающееся сознание народа под влиянием речей Аладьина, рабочего депутата?

Собеседник дико посмотрел на меня. Разве можно критиковать народных представителей? – говорил его недоумевающий взгляд.

– Я думаю, это только здесь, – ответил он. – Туземцы очень распущены и не боятся ничего, кроме силы. Кроме солдат, – с усилием добавил он, – для них нет других авторитетов. Революция им пришлась по нраву, они поняли ее, как слабость правительства. Не поставь начальство на дорогу солдат, – революционеры стали бы останавливать и грабить поезда. Здесь народ отчаянный. Слышали про резню в Елизаветполе?

– Нет, не слыхал. Расскажите, – попросил я.

– Да, видите ли, начали армяне. Вырезали немного татар. В ответ на это борчалинские татары спустились с гор и устроили форменное побоище. А татары района Евлах – Шуша вырезали всех армян вдоль дороги, объединяющей эти города. Добрались и до самой Шуши, но их туда уже власти не пустили. Послали казаков. Разбои и теперь еще продолжаются. На Шушинском тракте татары останавливают дилижансы и экипажи, вынимают из них армян. Тут же на месте убивают, а остальных пассажиров отпускают с миром, взяв выкуп.

– Черт знает, что такое! До чего дошли здесь, – возмутился я.

– Да, а то вот еще какой случай был недавно. На Военно-Грузинской дороге. Там один разбойник, Керим по имени, остановил дилижанс, который ехал с охраной трех казаков, и все пассажиры были вооружены.

– Стой!.. Сдавай деньги и оружие… Положить все на дорогу!

Смелость разбойника удивила и ошеломила всех. Даже казаков. Если действует так храбро, значит не один.

– Торопитесь! – кричит Керим. – Помните, – если сделаете хоть один выстрел, то мои молодцы расстреляют всех. Посмотрите-ка!

Взглянули, куда показал разбойник пальцем, – а там ружей тридцать торчит из-за кучи камней. Спокойно, не шевелясь, стоят винтовки, только верхушки дул видны. Потемнело в глазах у пассажиров. Покорно побросали наземь ружья, кинжалы, револьверы.

– Бросай все! – командует разбойник. – Если найду оружие или кошелек, убью на месте, как собаку.

Пассажиры и побросали все. Ни один не посмел утаить ни гроша. Так страшна была слава разбойника Керима. А он до того расхрабрился, что даже обыскал пассажиров. Все Бога благодарили, когда разбойник отпустил дилижанс. Приехали во Владикавказ, а их встретили хохотом. Там уже разнеслась весть, как Керим одурачил путешественников. Он расставил за камнями только ружья. Ни одного человека у него не было…

– Власти сначала растерялись. С открытием думы все открещивались от помощи войск, чтобы их не обвинили в черносотенстве. Вот и доигрались до того, что пришлось всю власть передать военным. На Кавказе житья не стало. Теперь все свободно вздохнули, когда военные навели порядок.

– Вот вам и дума, вот вам и свобода, – иронически заметил я.

– Напрасно так думаете, – сказал попутчик. – Дума дело великое. Дайте ей силу и она безусловно выведет страну из темноты. Если же с нею будут обращаться, как вот теперь, да разгонять, то только еще сильнее разожгут ненависть к правительству и правящим классам.

– Что же по-вашему? – спросил я, – нужно допустить распущенность, терпеть безобразия?

– Нужно действовать осторожно, разумом да увещанием, да широкой гласностью.

– А разбойники будут дилижансы останавливать!

– Что делать! Время переходное, много неурядиц будет. С разбойниками, конечно, нужны другие меры. А вот мирным гражданам нужно дать больше свобод.

– Ну, простите, – не согласился я с ним. – Дай сердцеви волю, – заведет у неволю… Не верю я, чтобы такие свободы счастье принесли. Много уж у нас всякой шантрапы, которая воспользуется свободой по-своему.

– Вот ее-то и нужно образовывать, эту шантрапу, – едко заметил спутник.

– Боюсь, что образованные жулики станут более опасными… На вешалку и дело с концом.

– Что вы говорите! – вскричал испуганно штатский. – Да этими мерами, вешалками-то, вы доведете страну до самой кровавой революции.

– Вы сами противоречите себе, – возразил я. – Только что вы изволили сказать, как распустился народ и как его успокоила военная власть. Что же военные уговаривали, что ли?

– Но я не докончил… я еще не успел сказать, что это зло, которое породит еще горшее сопротивление. Военная диктатура никогда не приносила успокоения, разжигая лишь страдая и недовольство.

– Пожалуй… но только в том случае, если военная диктатура действует несправедливо. У нас же этого нет.

– Что вы?! А вспомните покорение Сибири генералами Рененкампфом и Меллер-Закомельским, – вскричал собеседник. – А генерал Каульбарс в Одессе. А Мин… А здесь на Кавказе… Сколько расстрелянных без суда… Знаете ли вы, что выкидывал Меллер? Приезжает он в Читу. На крыше станции на шесте красный флаг.

– Где начальник станции?! Подать его сюда… Что это?!

Начальник станции натурально трясется: разве он мог запретить вывесить флаг. Да его бы убили революционеры. Теперь он стоит перед всесильным генералом.

– Лезь наверх и сними. Сам сними! – грозно кричит генерал.

Полез на крышу начальник станции. Подставил лестницу, влез и отвязал флаг. Генерал курит, смотрит наверх. – Снял? – кричит.

– Так точно, снял, ваше превосходительство, – отвечает начальник станции.

– А теперь ты сними его! – оборачивается генерал к драгуну. Гвардеец приложился из винтовки. Бац! и начальник станции грохнулся к ногам генерала. Как это по-вашему?.. Справедливо?!

– Я думаю, что генерал знал, что делал, – политично ответил я. – Он, вероятно, собрал заранее сведения о деятелях.

– Пусть так. Но нужно предать суду, выяснить степень виновности.

– Это, конечно, правильно. Только ведь и обстановка бывает иногда особенной, когда нужно действовать быстро и устрашающе. Разве революционеры не действуют террором?

– То дело другое… То протест людей, не имеющих еще реальной силы для борьбы.

– А здесь реальный протест другой силы, – отпарировал я. – И притом вы не правы и опять сами себе противоречите. С той поры, как Государь дал стране думу, он дал ей реальную силу. Будь дума умнее, осторожнее и деловитее, она не вступила бы на путь открытой грубой борьбы, не призывала бы народ к восстаниям. Разве можно силой, да еще в один момент все переделать! Разве дума может охватить и понять сразу всю махинацию управления государством!

– Да-аа… Только без свободной работы ничего сделать нельзя. Добром, эволюцией не вырвать ничего из цепких рук старой власти…

– Значит, дума идет к революции.

– Не хотела бы, да обстоятельства заставят…

«Плохо дело, – думал я. – Видно, действительно у нас неладно…»

Мало-помалу разговор наш перешел на природу. Пышные сады тянулись слева. Мы подъезжали к Елизаветполю. – Чудный виноград разводят здесь немецкие колонисты, – говорил штатский. – Особенный, нежный сорт. Из него выделывают очень хорошее вино. Много здесь и фруктов. Только места эти нездоровые… Лихорадки здесь свирепствуют, особенно в Евлахе.

А охота! Такой другой нет нигде во всем мире. Начиная с перепела, кончая диким кабаном и медведем, – здесь все есть.

«Эх, жаль, что ружье дома осталось, – вспомнил я при рассказах о кавказской охоте. – Вот неприятность…»

– А что это за труба тянется с правой стороны?

– Эта… Разве не знаете? Это знаменитая труба: по ней нефть идет самотеком из Баку в Батум, а там прямо льется в пароходы.

Прибыльное дело эта нефть и керосин. Только у нас на Кавказе и имеется такой колоссальный запас. Нигде на земном шаре нет большего бассейна, чем у нас.

 

Глава VII. Неприятная новость

К Тифлису подъезжали утром. Город лежит в ущелье. Слева и справа вздымаются невысокие горы. Сам город идет вверх красивыми террасами к горе св. Давида. С другой стороны железной дороги видны небольшие дома. Это предместья. Все зелено, масса растительности. На вокзале меня встретил Матушкин. Он доложил мне, что самое лучшее пойти прямо в казармы, которые находятся против вокзала.

– Пойдемте, ваше благородие, вместе, я покажу дорогу. Вы останетесь в офицерском собрании, там всегда живут господа офицеры, когда батальон в лагере, а я возьму несколько человек, и мы перенесем вещи.

– Дело хорошее! – Взглянув мельком на маленький вокзал, мы пошли по платформе, пересекли рельсы и очутились против казарм. Большие, двухэтажные здания, похожие на наши гродненские. В собрании нашел трех офицеров. Все подпоручики. Двое из них, Белков и Зинкевич, читали вслух Эрфуртскую программу. Читал худой, черный Зинкевич, а Белков, крупный и рыжеватый, слушал. Третий офицер надевал чистый китель и собирался уходить. Все сухо поздоровались со мной, не стали расспрашивать. Чтение продолжалось.

В комнате был беспорядок. В углу стояла новая винтовка, видимо, охотничья. – На кабанов, – подумал я. Читающие были так погружены в свое занятие, что я постеснялся тревожить их. Временами они прерывали чтение и оживленно обсуждали прочитанное, но не громко, а точно заговорщики. Кудри Белкова тоже были подозрительны. Разобрав вещи и отложив все необходимое для лагеря, я присел на расставленную походную кровать.

В это время вошел унтер-офицер. Зинкевич поднялся, и они стали о чем-то говорить шепотом. Однако, что же это? – Я даже не поверил сначала своим глазам. Отставив ногу и заложив одну руку в карман, а другой держась за пояс, унтер беседовал с офицером, как равный с равным. Даже, пожалуй, офицер был скромнее, он меньше жестикулировал. Я встал и подошел поближе. Унтер смерил меня с головы до ног и заспорил с Зинкевичем. Он доказывал офицеру, что наряд телеграфистов мал. Солдаты устали и не имеют свободного времени. Нужно просить командира увеличить команду.

– A что это за команда? – спросил я.

– Да железнодорожные телеграфисты и телефонисты бастовали, многие рассчитаны и уволены со службы и их временно пополнили нашими, – ответил Зинкевич.

– Что у вас тут серьезные беспорядки были?

– Да, забастовки были, недовольство… Даже столкновения. Но все больше раздуто властями. Между прочим, пострадали и мы.

– Как пострадали?

– Да так. На сапер наговорили небылиц, обвинили их в желании устроить восстание. Ночью окружили наш батальон пехотой и отобрали винтовки. Теперь мы безоружные.

– Отобрали винтовки? – с ужасом прошептал я.

– Провокация, – сказал Белков. – Чистейшая провокация. Никакого заговора и не было. Просто это работа шпиков и жандармерии. Отобрали винтовки, по списку арестовали человек 80 сапер. Учинили разгром и довольны. Подлейшая история!

– Когда же все это случилось?

– Вскоре, как вышли в лагери. По Александрополю пошли прокламации, а пехота заявила, будто саперы их распространяют. Пехота и подстроила всю эту штуку. Ей нужно было отвести подозрения от себя.

– Так точно, это все пехотские дела, это ихняя провокация, – вмешался в разговор унтер.

– Если все саперы такие, как ты, унтер-офицер, то не думаю, чтобы была провокация, – сказал я, в упор глядя на сапера.

Глаза у унтера забегали. Он посмотрел на Зинкевича и Белкова. Те тоже как-то замялись. Он решил, что сдаваться не следует, и не переменил позы, чего я уже напряженно ждал. Он все же медленно вынул руку из кармана, но все еще продолжал стоять, отставив ногу и держась за пояс. Видя, что происходят какие-то недоразумения и удивляясь поведению сапера и офицеров, я решил, что молодежь стесняется сделать замечание саперу. – Боятся! – мелькнуло у меня в голове, вот и распустили.

– Что же ты? Не понимаешь, чего я хочу? – спросил я сапера.

– Никак нет! – ответил тот, не добавляя титула.

– Я хочу, чтобы ты стал смирно, когда разговариваешь с офицером! – грозно возвысил я голос. – Распустился, сволочь! Морду набью! – заорал я. Того так и подкинуло. Моментально стал смирно и растерянно посмотрел на меня, не решаясь даже перевести глаза на своих офицеров.

– Виноват, ваше благородие! – сказал он уже совершенно по-настоящему.

– То-то и вижу, что виноват. Не умеешь разговаривать, забыл дисциплину… Рапорт на тебя подавать, что ли… Пошел вон!

Раз, два – повернулся сапер и исчез.

– Напрасно вы так… – нерешительно, но хмуро начал Зинкевич. Белков смутился и отошел в сторону. – Мы уже так не обращаемся с солдатами. Теперь времена другие.

– Оттого и винтовки отобрали, что обращаетесь мягко. Я не привык к этому, не привык, чтобы солдат распускали.

– Ваш поступок может вызвать конфликт… недовольство сапер.

– Чем скорее возникнет этот конфликт, тем лучше, по крайней мере скорей до истины доберемся, отчего винтовки отобрали. Солдат должен быть солдатом, и я не допущу хамства и неисполнения дисциплины.

Тут только я заметил, что за дверью стоял Кононов. Третий молодой офицер, который возвратился уже из города.

Принесли обед. Денщики поставили судки на стол. Ни скатерти, ни салфеток.

– Что на обед? – спросил я Матушкина.

– Борщ и мясо с котла.

– Мы едим солдатскую пищу, – многозначительно и мягко сказал Белков.

– И разлюбезное дело. Слетай-ка, Матушкин, на вокзал и купи водки, да достань огурцов.

– Слушаюсь! – И мой Матушкин исчез.

– Вы пьете водку? – спросил Зинкевич.

– Пью, и очень охотно.

– Мы не пьем… Вообще водка не полезна здоровью и приносит много вреда репутации офицеров. Повсюду говорят, что офицеры пьют и скандалят.

– Дураки говорят, и дураки слушают, – отрезал я. – Те, кто так говорят, еще больше пьют-то. Брехня все… Пьют все, и профессора, и студенты, и рабочие… А я в угоду им должен невинность соблюдать. Плевать я хотел на них на всех!

Борщ подали такой горячий, что невозможно было есть. Наконец, Матушкин принес водку. Я предложил присутствующим офицерам. Все отказались. Я выпил рюмку, закусил огурцом. Выпил и под борщ, и под мясо и чувствовал себя хорошо. Только очень уж жарко было. Такая потрясающая жарища, что я не решился выпить четвертую рюмку водки. Пообедав, Зинкевич и Белков сели дочитывать Эрфуртскую программу.

– А вы не читали этого? – спросили они меня, показывая на заголовок.

– Нет, не читал.

– Замечательная вещь! – сказал Белков. – Прочтите.

– А о чем там говорится?

– Прочтите и узнаете, разве такую серьезную вещь можно рассказать в двух словах?

– Ладно, прочту, – сказал я добродушно, – только не думаю, чтобы это подходило нам. Я уже слышал об этой программе и прочей революционной литературе. Что хорошо, быть может, в думе, – то не подходит к казарме. Проповедь «свободы» быстро доводит до обезоружения частей и до нахальства солдат… Да и вообще всех! По-моему ваша программа дрянь и читать ее не следует… чтобы потом саперы руки в карманах не держали… Армия должна быть вне политики! – изрек я модную фразу.

– Ка-ак вне политики?! – так и вскинулись, почти подпрыгнули мои новые сослуживцы. – Свобода и справедливость должны коснуться и армии.

– Это нам дадут свыше. А если сами начнем забирать свободы, то начнется с развала дисциплины, с обезоруживания частей, чтобы политические страсти не разгорелись в бойню.

– Если мы сами не потребуем, – нам ничего не дадут.

– Говоря так, вы, господа, не уважаете ваш же кумир, думу и Эрфуртскую программу. Солдат должен быть солдатом везде и всегда. Первая и главная его обязанность – быть дисциплинированным, то есть слушаться начальников, не рассуждая. Если мы изменим это, то получим не солдат и армию, а рабочих и фабрику. Начнется с закладывания рук в карманы, а кончится избиением неугодных офицеров.

– И пусть! Если офицер не на высоте, если он пьяница, мордобой, если он…

– Послушайте-ка, – прервал я это словоизвержение, – вы сами слишком еще молоды, чтобы судить старших офицеров. Вы, видимо, повторяете чужие слова. Видели вы сами то, что говорите?

– У нас нет, а в пехоте, говорят, есть.

– И в пехоте нет. Плохие офицеры не уживаются в армии. Кроме того, уж не молодежи, понятно, перестраивать армию.

– Да вы – консерватор! Вы стоите за старые порядки!..

– Нет, я стою за порядок, а не только за старое… В армии многое нужно изменить. Это показала последняя война. Только изменять должны специалисты и знатоки дела, а не любители. Что, например, я, сапер, могу сказать о переустройстве государства?.. Ничего. Что штатский может сказать о переустройстве армии?.. Тоже ничего или ерунду!

– Вы правы, конечно, нужно много поработать. Вот мы и изучаем политику.

– Всякое изучение – вещь хорошая, – одобрил я. – С этими вопросами и мне нужно будет ознакомиться…

Я лег спать, а чтение Эрфуртской программы продолжалось.

Ах, какая жара! Просто жгет, как в духовой печи. Сон не дал отдыха. Утром мухи разбудили рано. Было еще сравнительно прохладно, но только сравнительно. Пот льет с человека уже с шести часов утра.

– Хотите посмотреть город? – спросил меня Зинкевич. – Пойдемте вместе.

Я с любопытством осматривал улицы, залитые ослепительным солнечным светом. Привокзальная часть города не отличается хорошими зданиями. Движение на улицах тоже не особенно большое. Мы обогнули сквер перед вокзалом; вокруг сквера ходил трамвай. Вдруг прямо перед нами остановились два оборванца с типичными наглыми лицами. Они смотрели на нас в упор. Я вздрогнул. Что-то будет?..

И вот, оба, как по команде, сняли картузы и, низко кланяясь, больше чем в пояс, склонились перед нами, опуская театральным жестом фуражки до самого тротуара.

– Кавказским саперам! – с пафосом произнесли оба. Зинкевич снял фуражку и также поклонился. Я инстинктивно откозырял.

– Видите, какое почтение оказывают саперам рабочие, – гордо кинул в сторону Зинкевич.

– Вижу, но это меня не радует, а смущает. Будто и я замешан в революцию, – сказал я. – Это что же, они за обезоружение, что ли, нас так приветствуют?

– Думаю, да! – ответил Зинкевич. – Обезоружение создало громадную популярность саперам. Пример вы видели. Мы можем безопасно идти, куда угодно, по самым глухим улицам, и никто нас не тронет. Зато стрелкам, казакам и особенно жандармам нужно быть крайне осторожными. Пристрелят моментально!

– Все это очень прискорбно, – покачал я головой. – У меня сейчас такое чувство, будто я нарушил присягу и честное слово. Не офицерское дело мешаться в политику.

– А вот революционеры говорят совсем другое. У них надежда только на офицеров, которые, если захотят, помогут им сильно. Пока офицеры не перейдут на сторону социалистов, – ни дума, ни революционные вспышки не добьются ничего… Тут уже есть орган, объединяющий офицерство, – тихо заговорил Зинкевич, искоса оглядывая меня. – Тайный, конечно… Я слышал о нем мельком.

Мне тогда и в голову не могло прийти, что возможно такое общество. Я с удивлением смотрел на Зинкевича.

– Тайное общество, обрабатывающее офицерство? Значит, в нем участвуют и офицеры?!

– Наверное.

– Да, ведь, это ужасное дело! Ведь это пахнет виселицей!

– В случае реакции – да. А в случае переворота?.. При новой власти, при республике?..

– Нет, это слишком ужасно, и лучше быть подальше. Избави Бог от всяких тайных обществ.

Вскоре мы расстались, и я закончил прогулку один. Едва дополз до казарм. В виски стучало. Рубашка, китель, все было мокро до нитки. Такой адской жарищи я еще не испытывал нигде. Эта жара заставила меня выехать в Александрополь в лагери скорее, чем я предполагал. Даже не соблазнился осмотреть Тифлис.

Дорога до Александрополя прелестна. Местность гористая. Особый паровоз, специально присвоенный этой дороге, тянет короткий состав. На некоторых участках второй паровоз подталкивает поезд сзади. Всей езды меньше суток, но какое огромное различие в климате или, вернее, в температуре – между ущельем Тифлиса и горами.

Днем и здесь жарища, но ее умеряет приятный ветерок. Ночью же совсем холодно, нужно даже надевать шинель. Эта разница между дневной жарищей и ночной прохладой невыразимо приятна. Она сообщает особую прелесть жаркому климату. Насладившись за день солнечным пылом и жаром, тело отдыхает ночью и приобретает свежесть и крепость.

Виды здесь – сама красота. Дикие ущелья. Горы, покрытые лесом. Недалеко от Александрополя, у самого полотна дороги, вздымается на высоту 31/2 верст священный Ала-Гез, Божий Глаз, покрытый вечным снегом. Необычайной красоты гора как бы расколота надвое, а нагорный снег, покрывающий ее, блестит на солнце всеми цветами радуги. Если нет тучек, больно смотреть на эту ослепительную белизну.

В Александрополе улицы мощеные. Извозчики все парные и на великолепных лошадях. Экипажи с резиновыми шинами. Ездят быстро – одно удовольствие. Самый городок чистый, но какой-то особенный, – издали кажется черным из-за того, что все дома построены из местного темного камня. Население – преимущественно армяне. Посредине города большой сквер.

Улицы то идут в гору, то спускаются вниз. Экипаж ныряет по ним, как по волнам, и выносится к старинной крепости. Грозные ворота встречают посетителя. Верки здесь солидные: высокие насыпи, глубокие рвы, обложенные камнем. Внутри крепости зимой стоит 79 пехотный Куринский полк. Летом казармы были открыты и видно, что ремонтировались. Народу мало. Все военные. Вот опять ворота, мосты через рвы, и экипаж крупной рысью выносится на площадку.

Сколько может охватить глаз, – тянутся ряды белых палаток. Это лагери всех артиллерийских частей. Видны линии орудий, грибы-навесы, часовые под ними. Быстро проезжаем сквозь артиллерийский лагерь, и внезапно экипаж подкатывается к обрыву. Поворот направо, и дорога круто спускается в ущелье. Внизу видны опять ряды палаток. Это и есть лагерь Кавказской саперной бригады.

Сюда он перенесен недавно, только в прошлом году, и потому больше похож на временный бивак. Посажены молодые, еще чахлые деревца. Палатки стоят под палящими лучами солнца. Ни крытых столовых, ни бараков для офицеров, ни даже батальонной канцелярии не имеется. До реки далеко. Чтобы искупаться в холодных струях Арпачая, нужно пройти с версту.

Командира бригады нет. Старый ушел, новый еще не назначен. Временно бригадой командует командир нашего батальона, полковник Исаевич. Это толстый, обрюзгший человек, лет под пятьдесят пять. Китайские раскосые глаза, заплывшие жиром. Маленький нос, с которого все время сползают очки. Разговаривая, полковник поднимает очки на лоб и вытаращивает, пучит на собеседника большие, выцветшие глаза. Тогда он производит впечатление старой толстой бабы. Нянька нянькой. Большой живот колышется, как пузырь, и его поддерживают белые, пухлые, старческие руки.

Последние события сломали полковника. Он был блестящим офицером и прославился своими выдающимися отчетами еще в бытность начальником штаба Варшавской саперной бригады. Он думал и сам получить бригаду и генеральский чин. Но обезоружение батальона и вызванная этим отставка старого начальника бригады подорвали и его престиж у Вернандера. Теперь Исаевич еще не знал, что его ожидает. Отставка ли, оставление ли командиром, а, быть может, и предание суду? Возможно все, – в городе ходят слухи о более чем либеральном направлении мыслей маститого сапера.

Жена его настоящая эсерка и не скрывает этого. В случае переворота Исаевичу предсказывают видное положение. Все это я узнал в первый же день за обедом в офицерской столовой, которая помещалась в большом шатре.

Первые впечатления были неважные. Собрание запущенное, содержится неаккуратно, готовят плохо и под открытым небом. За шатром валяются горы пустых ящиков, бутылок, жестянок.

Офицеры не похожи на саперных, особенно младшие. По виду они скорее пехотинцы, и, действительно, многие оказались из пехотных училищ. Это разделяет офицерство на два лагеря. Но еще больше разделяют политические убеждения. Определенных монархистов мало, все больше либералы.

Лагерная работа еще не налажена. Больше возятся с устройством самого лагеря, чем со специальными занятиями. Вечером представился командиру. Он живет в лагере, а занимается в канцелярии в крепости. Ни о чем меня не спросил, – видно, что мысли полковника витают где-то далеко.

Его адъютант, молодой подпоручик нашего училища, Булгаков, видно, малый башковатый. Обладает большим апломбом. Он сразу же заявил, что получил отпуск на три недели, и командир приказал передать адъютантство мне.

– Как же я могу быть адъютантом, когда совершенно ни с чем не ознакомился?

– Это все равно и притом дело решенное, – так хочет командир и так нужно… – добавил он, сделав ударение на последнем слове. – Завтра же пожалуйте в канцелярию ознакомиться с работой.

 

Глава VIII. Революционные офицеры

Итак, по воле рока, я с самого начала принужден был засесть за адъютантский стол. Канцелярия батальона помещалась летом в крепости, в каземате, откуда пехотная рота выведена в лагери. Но ротные блохи остались на зимних квартирах; их столько, что и рассказать невозможно. Пишешь ли, читаешь ли, готовишь ли доклад, – а они так и прыгают по бумагам. Кусаются, как собаки.

Полковник Исаевич работает много. Все пишет и пишет, – целые горы секретной переписки по поводу арестованных сапер. Текущая работа тоже так велика, что едва справляемся с бумагами. С раннего утра и до обеда пишем; обедать ездим в лагерь и там отдыхаем до двух часов дня. А потом опять в канцелярию и уж до самого вечера. Мне иногда приходится просиживать и часть ночи. Война и революция развели такую переписку, что с ума можно сойти от тысячи вопросов, на которые нужно отписываться.

Булгаков предупредил меня перед отъездом, что в батальоне есть группа офицеров, по-видимому, сочувствующих революционерам. Думает он так потому, что эти офицеры один за другим подали рапорты с просьбой выдать им разрешение на покупку охотничьих карабинов и револьверов. Два карабина уже купили, и они тотчас исчезли. Теперь покупка оружия может привести к чрезвычайно большой неприятности. Нужно быть очень осторожным.

– А что же командир? – спрашиваю.

Булгаков пожал плечами. Разве можно думать плохо об офицерах?

– Вот то-то и оно, – сказал я. – Как и чем мотивировать отказ? Ведь это, значит, оскорбить.

– Доложите командиру… Он знает!

Только что уехал Булгаков, как сразу поступило три рапорта с просьбой о разрешении купить оружие. Просили подпоручики князь Вачнадзе, Белков и Святский. Все офицеры из пехотных училищ. Раньше о том же просили Зинкевич, Белков, князь Гурамов и Ананьин. Теперь опять просят, причем Белков вторично.

Доложил командиру. Он подобрал рапорты, положил их один на другой и задумался. Интересно, что решит умная голова? – подумал я. – Дело-то щекотливое. – Помяв еще рапорты в руках, командир отложил их в сторону и накрыл прессом. Гениально придумано! Под сукно, и крышка. Пусть спрашивают у самого командира, а мне теперь отвечать легко: Отложил!

Странное дело, казалось бы… Но еще более странно вышло то, что, не получив никакого ответа на свои рапорты, податели их даже не решились спросить о них ни у командира, ни у меня.

Недели две я уже адъютантствовал, даже к блохам привык, как вдруг – происшествие. Экстренно, по телефону, вызывают ранним утром в канцелярию. Что такое? Оказывается, – в канцелярию нагрянули жандармы, чтобы произвести обыск; но без меня не хотят приступать к делу.

Я поспешил в канцелярию. Жандармский ротмистр еще до моего прибытия поднял писарей и перевел их в другую комнату. Теперь писаря вызывались по очереди, открывали сундучки, а жандармы тщательно осматривали содержимое. Только у одного писаря нашли тетрадку рукописных революционных песен. Его, конечно, арестовали.

– Что вы думали найти? – спросил я ротмистра.

– Видите ли, – по гарнизону крепости и в городе разбрасывают прокламации, подписанные «союз кавказских офицеров». Нашли такие прокламации у пехотных хлебопеков и в артиллерии. Солдаты указали, что прокламации исходят от сапер и именно из канцелярии.

– Однако обыск не подтвердил этого.

– Да, не подтвердил, – грустно сказал ротмистр, после чего осмотрел всю канцелярию.

– А какого вида прокламации?

– Да вот, извольте! – Он вынул листок длиной четверти полторы и шириной в пол-листа. На нем настоящим типографским шрифтом большой типографии напечатано было воззвание. Смысл обыкновенный: призыв к свободе и к борьбе за свободу. Печать «союз кавказских офицеров».

– Офицеров ли? – заметил я.

– Конечно, ложь! – согласился и ротмистр. – Кто из офицеров станет связываться с этой подпольной сволочью. Они теперь поставили ставку по революции на офицеров и кружат им головы. – В третий раз я услышал, что революционеры возлагают надежду на измену офицеров…

В начале сентября вернулся адъютант, и я был очень рад, сдавши ему дела и переписку о восьмидесяти арестованных саперах. Тотчас же, как я освободился от этого, меня выбрали заведующим столовой, и выбрали единогласно. Видимо, так уже приелись друг другу, что все накинулись на нового человека. Целый месяц заведовал я собранием, несмотря на то, что командующий первой ротой, штабс-капитан Янкевский, заболел, и я временно командовал его ротой. Во время заведования столовой я тотчас же заметил, что офицерство резко делилось на три части.

Крайние правые, или монархисты, под предводительством подполковников Вершицкого и Киселева: Янкевский, Франчич, я, Иванов, Молчанов, Абрамов, Кононов. Затем, крайние левые, под предводительством князя Вачнадзе: Белков, Святский, Зинкевич, Зайцев. Центр, примыкающий больше к левым и, видимо, чуждающийся правых: сам командир, подполковники Иллиас-Бей и Абрамович, князь Гурамов, Сохатый, Федоров, Унжиев, Дукшт-Дукшинский, Шах-Будагов, Пеленкин, Булгаков, командир второй роты, командир четвертой роты Зенилов. Последние четверо держали строгий нейтралитет.

Вот тебе и результаты революции, – думал я. – Если офицеры разделились на три лагеря, то чего же ждать от штатского люда. Служить в таком батальоне было противно. Вечные перешептывания друг о друге. Разговоры о продаже винтовок, о разбрасывании прокламаций. Я все же еще не верил в участие офицеров в революционном движении. Допускал возможность лишь сочувствия революции, навеянное литературой и временем. Мысли о возможности активного участия я не мог допустить.

Вдруг – о, ужас! Прохожу как-то раз по офицерской линейке. Никого не было на ней. И вот, из одной палатки высовывается голова подпоручика Святского, кивает мне и приглашает таинственными жестами зайти к нему. Захожу, а он, нимало не смущаясь, открывает свой большой сундук, вынимает оттуда несколько прокламаций и подает мне. Подпись: «союз кавказских офицеров». Я так и обмер. Теперь воочию увидел, что офицеры могут участвовать в тайном обществе…

Сундук Святского был весь набит прокламациями. Мне сразу стало понятно недоумение жандармского ротмистра. Подозрение говорило ему, что прокламации идут от сапер, но не могло же ему придти в голову сделать обыск в офицерских палатках и сундуках.

Взяв прокламации, я сделал вид, что не удивляюсь. Меня же это происшествие буквально огорошило. Я никак не мог сообразить, что нужно сделать, что должно предпринять. Удар был неожиданный, ошеломительный. Зачем, с какой целью посвящает меня в свою тайну Святский? – проносилось в моих мыслях, – замешать в свое грязное дело? Или спровоцировать? Или просто испытать?..

Проклятые прокламации жгли мой карман. Я не знал, куда их сунуть и где бы их сжечь. Наконец, решил посоветоваться с Янкевским. Это был единственный офицер в батальоне, которого я знал еще по училищу и его убеждения были определенно монархические.

– Скверное дело! – покачал он головой и нахмурился. – Вот мы теперь имеем уже наглядное доказательство, откуда идут прокламации. Дело с охотничьими винтовками было еще не ясно, теперь же нет сомнений. Нужно смотреть за ними и не допускать до скандала. Мы должны собраться и обсудить это дело. Скажем Вершицкому, Франчичу, Молчанову, Иванову и Абрамову. Соберемся у Иванова, на квартире у его отца, отставного подполковника Куринского полка. В воскресенье вечером, послезавтра…

Как заговорщики, таясь друг от друга, пришли мы к Иванову. Он, оказывается, пригласил еще и Унжиева. Собрались только Янкевский, я, Франчич, Молчанов, сам хозяин и Унжиев. Остальные отговорились невозможностью прийти. Побоялись, может быть, – решили мы и начали обсуждать сами. Что предпринять? Сказать командиру, сообщить жандарму или переговорить с самим Святским?.. Прения показали, что мы не решаемся ни на что. Слишком сильно укоренилась у нас ненависть к доносам. Говорить же со Святским не было смысла, – только откроем себя и свои взгляды. Доносить жандармам казалось зазорным, – осрамим честь. Сказать командиру бесполезно: его жена сама была революционеркой, сама замешана в этом. Может быть, полковник и знает даже, кто распространяет прокламации, и мы опять-таки выдадим себя.

Кроме того, ясно чувствовалась у всех боязнь мести со стороны революционеров. Враг был коварный и опасный. Нас каждого могли пристрелить из-за угла в любое время, следовательно, нужно было действовать осторожно и, во всяком случае, не открыто. Сперва никто из нас не решился заговорить об этой боязни мести, а потом как-то заговорили вдруг все сразу. Мы решили быть настороже. А если тронут хоть одного, все остальные вступятся за него…

Нам было ясно, что прокламации распространяют повсюду денщики Святского и князя Вачнадзе. Попробуем сначала поймать их. Кончили мы беседу поздно. Вышли от Иванова кучей, – сейчас видно, что неопытные заговорщики. И точно на грех, столкнулись нос с носом с Ананьиным и князем Вачнадзе.

– Что это у вас за сборище? – развязно спросил маловоспитанный и нахальный Ананьин.

– Так, в гостях у Иванова были.

– А! хорошее дело… – подозрительно рассмеялся Ананьин.

Князь Вачнадзе исподлобья смотрел своими озлобленными глазами фанатика. Оба, очевидно, знали, что Святский решил проверить наши убеждения раздачей прокламаций, и сразу же заподозрили нас.

Это блестяще подтвердилось на следующий день за обедом. Несмотря на то, что на председательском месте восседал сам Исаевич, а по бокам два подполковника: Абрамович и Иллиас-Бей, революционеры завели разговор на тему о событиях.

Окончательное слово они предоставили князю Вачнадзе, и тот, с пылом фанатика, высказал убеждение, что нужно во что бы то ни стало идти новым путем. Во что бы то ни стало!.. Не останавливаясь даже перед тем, если придется на своем пути силой расчищать дорогу. Если даже придется тайно убрать с дороги сопротивляющихся, то и это не должно останавливать, – заключил князь, стукнув кулаком по столу.

Намек был ясен. Мы сделали вид, что это относится вовсе не к нам. Командир был занят разговором с заведующим хозяйством и не обратил особого внимания на речь князя.

Вдруг вскакивает Молчанов. Весь бледный, трясясь от негодования, он гневно вперил сверкающие глаза в князя. Страстный человек, научившийся не сдерживать себя еще в училище, где юнкера были привлечены к борьбе с революционерами, он не сдержался и здесь. Как там он арестовывал по своей инициативе подозрительных и стрелял по ним, будучи старшим портупей-юнкером в пулеметной команде, так и здесь, выступил раньше старших.

– Что?! Угрозы… – с места же закричал он.

Исаевич недоумевающе поднял голову. Глаза всех обратились на Молчанова.

– А я даю честное слово офицера, что сам перестреляю из револьвера тех, кого знаю, если хоть один из наших будет тронут… – сказал и… осекся, – понял, что вырвалось раньше времени.

– Кого это вы собираетесь стрелять? – спросил Исаевич, поднимая очки на лоб и еще больше выпучивая выцветшие, голубые глаза.

Молчанов сел на место. Вачнадзе смотрел на него, как змея смотрит на намеченную жертву. Остальные революционеры сконфузились. Командиру никто ничего не ответил. Старшие офицеры сидели, опустив носы в тарелки. Младшие исподлобья наблюдали друг за другом. Все было понятно без слов. В эту минуту уже произошло скрытое объявление войны между нашими лагерями, при полном нейтралитете старших офицеров. На этом дело не кончилось. Неожиданно встал Иванов и, протягивая свой стакан Молчанову, сказал: «Браво! Давайте, чокнемся».

– Ваше здоровье! – вскричал подпоручик Абрамов, по корпусному прозванию «козел», и по-козлиному бросился к Молчанову.

– Ваше здоровье, Молчанов! – поднял стакан и выпил Франчич.

Обед закончился в мрачном молчании. Первыми ушли революционеры, вторыми старшие, а мы остались. Я приказал подать еще вина.

– Однако… – покачал головой штабс-капитан Янкевский, – дело пошло быстро.

– Они все знают, – сказал Молчанов.

– Они все знают, – подтвердил и Унжиев. – Ананьин прямо сказал, что мы собирались для обсуждения по делу Святского. Они считают нас черносотенцами. Раззвонили об этом всем и восстанавливают всех против нас.

– Сволочь! – вспыхнул опять Молчанов. – Тайно убирать… Кинтошка паршивый.

– Не волнуйтесь, Молчанов, – остановили его, – разве можно так!

– Не можно, господа, а должно… Вы думаете Вачнадзе говорит спроста? Я знаю, что значит угроза революционера. Знаю также, что они предатели и потому трусы. Промолчи я, и они на следующий день отписали бы в партию, кого из нас нужно убрать. А теперь еще пусть подумают. Вот, клянусь крестом, – и он широко перекрестился, – что, если кого-либо из нас убьют, то я перестреляю всю их компанию. Первым Вачнадзе, а потом Белкова, Зиневича, Святского, Зайцева…

Послышались мягкие шаги и в палатку вошел неожиданно Ананьин. Он, безусловно, слышал слова Молчанова. Не было сомнения также, что пришел он шпионить. Противное лицо, с хищной, наглой усмешкой. Большие глаза, рыжие свисающие усы. Известен. тем, что его мать, вдова, подала на него в суд, жалуясь на полный отказ сына помогать ей. Суд присудил его к ежемесячной выплате матери пяти рублей. Убеждений у этого господина не было никаких. Он жадно копил деньги, чтобы по истечении двух лет уйти в запас и поступить в университет. С революционерами был революционер, с нами осуждал революционеров. Я не удивился бы, если бы узнал, что он служит провокатором.

Подозрителен был и подпоручик Сохатый, весь состоявший из клубка издерганных нервов. Что и когда успело растрепать этого молодого…

Я наблюдал нашу публику еще и за картами. Тут темперамент человека проявлялся вовсю, в полном блеске. Играли обычно в железку, играли азартно и жадно. Сохатый весь дергался, как на иголках. Вот эти-то два господина и были, по-моему, передатчики из нашего лагеря в революционный. Ананьин сознательный, Сохатый бессознательный.

От этих двух людей революционеры знали все об нас, а мы только кое-что о революционерах, так как те были крайне осторожны. И неудивительно. Нам, кроме предательской пули, нечего было бояться, а тем, верно, не раз снились по ночам голубые мундиры и тень страшной виселицы. Неудивительно, что они и были во много раз осторожнее нас. Вачнадзе, небось, не сказал, что они будут убирать сопротивляющихся, а только, что события свершаются знаменательные и правильные, что противящиеся им будут убираться всемерно и тайно. В случае чего, он мог отговориться тем, что повторял слова газет и слухи о революционерах.

Ананьин, несомненно, передал им подслушанный разговор, и с этого времени у нас отношения стали еще более натянутыми. Такие, которые неминуемо ведут к борьбе непримиримой.

 

Глава IX. Первое изгнание

Во 2-м Кавказском саперном батальоне, так же, как и в 4-ом саперном в Гродно, и в 4-ом Восточно-Сибирском, младшие офицеры были предоставлены всецело самим себе. Как будто тогдашние руководители русской жизни считали всерьез, что молодой человек, надевший офицерские погоны, все уже знает и должен быть сам себе учителем и наставником. Старшие офицеры совершенно не интересовались младшими. Что они делают, как проводят время, что читают, что вытворяют, даже как работают, – было совершенно безразлично. Лишь бы не заговорили о ком-нибудь из них в дурную сторону. Тогда суд чести и… за дверь. Отсюда проистекало сокрытие проступков, даже командиром, – чтобы не выбрасывать виновного на улицу. Правда и то, что суровые законы офицерской жизни и чести старой русской жизни, то, что принято называть рутиной, – сильно сдерживали натуры, даже самые пылкие… Но все же жаль, бесконечно жаль, что никто не руководил нашей молодежью.

Разве допустимо было закрывать глаза на революционеров? А ведь никто из старших не решался им сказать ни слова. Скорей младшие укоряли старших в черносотенстве… А пьянство! Ведь все старшие офицеры знали наперечет тех, кто пьет излишне, но опять-таки, даже ничего не говорили, если пьющий не выходил из рамок приличия. Пьет и пусть себе пьет, лишь бы не нарушал резко правил чести и не марал мундира. А то, что у человека портилась душа, разрушались разум и тело, – это было всем глубоко безразлично.

Сколько раз я сам принимал участие в общей азартной карточной игре. Играли – лишь бы убить время.

Вечера мы, обыкновенно, проводим в лагере. Скучно и грустно. Сидим в своем жалком офицерском шатре при свете фонарей. Пьем вино, разговариваем. Рано ложимся спать.

Ездить в собрание в город или в крепостное и далеко, и дорого. Там нужно ужинать, не сидеть же истуканом весь вечер. А это все же рубль или два из кармана. Сопряжено и с затруднениями: нужно по телефону вызывать извозчика, платить и ему около рубля.

Крепостное собрание имело очень. приличный буфет и огромный тенистый сад. Публика любила танцевать, и каждое воскресенье устраивались вечера. Я не танцор и потому мало кого знаю. Война приостановила мои танцевальные упражнения, и я не решаюсь теперь выступать с малознакомыми. Больше всех танцует Абрамов и танцует очень хорошо. Особенно мазурку, когда публика даже собирается смотреть на него.

– Пойдемте, – слышатся голоса, – сейчас будет мазурка, Абрамов дирижирует…

Зашли как-то в буфет крепостного собрания Франчич, Федоров, Иванов и я. За столом, среди артиллеристов, сидит наш Абрамов. Шумит, – видимо, здорово подвыпил… Что-то кричит… Прислушиваемся и даже ушам своим не верим.

– Надоели мне эти саперы!.. Революционеры, сволочь!.. Я бы хотел в артиллерию к вам. Возьмете?

– Возьмем! – отвечают смущенные артиллеристы. Наклоняются к нему, что-то шепчут. По-видимому, заметили нас и стараются утихомирить пьяненького.

– Наплевать!.. Пусть слышат! – Он разражается скверной руганью по адресу сапер. – Не возьмете, в казаки уйду, а служить с этими революционерами не желаю…

– Что же, господа?! – обратился я к своей компании. – Я человек новый, а вы что же?.. Решаете слушать, как он поносит сапер?

Иванов вскочил и подошел к артиллеристам. Он знал всех, – недаром родился в Алексадрополе и окончил Тифлисский корпус. Абрамов пьяными глазами, узкими и слезящимися, посматривал на него, потом и на нас.

– Мне все равно… Пусть слушают! – громко повторил он, раскачиваясь на стуле и махая рукой на уговаривавших.

– Зато мне не все равно! – во весь голос сказал я и встал. – Господа, нам нужно уйти отсюда!

Все саперы поднялись и двинулись за мной. Сзади раздались возмущенные голоса артиллеристов, они все напали на Абрамова. Иванов догнал нас. Я шел молча. Мои спутники поняли, что я, как недавно прибывший в батальон, не желаю высказывать свое мнение первым. Их, очевидно, задело и то, что не они, а я вступился за честь батальона. Наконец, Франчич прервал молчание.

– Завтра нужно с ним поговорить, – сказал он.

– Да… Неприятная история… Как он осмелился так говорить о саперах? – сокрушался Федоров. Иванов молчал.

– Что вы думаете? – обратился ко мне Франчич.

– Я только удивляюсь, что вы все так снисходительно относитесь к поступку Абрамова, – отвечал я. – Это дело даже не в самом Абрамове. Он пьян и говорил то, что у трезвого на уме. Меня не так уж сильно возмущают слова Абрамова. Он ведь прав и говорил он о солдатах. Офицеров он не упоминал… Но самое неприятное в этой истории то, что артиллеристы были свидетелями его ругани. Теперь, – что они скажут, если Абрамов останется в батальоне? Они вправе сказать, что мы не вступились за честь батальона. Это может дойти до общества офицеров, и мы разделим вину Абрамова.

– А что делать? – сказали в один голос Федоров и Иванов.

– Выход, по-моему, один – доложить председателю суда общества офицеров. Иначе мы и не можем поступить, как бы ни относились лично к Абрамову и его словам.

– Ваше мнение правильно, – поддержал меня Франчич. – История очень прискорбная… Мы трое пойдем и доложим о происшествии…

– Вы забываете, что я старший, – сказал я.

– Ну, нет, брат. Ты сам забыл, что я старше тебя, – произнес серьезно Федоров, поправляя очки.

– Виноват, действительно, я забыл. Ты старший. Твое и дело доложить председателю. – Федоров тяжело вздохнул. Миссия эта нисколько не улыбалась ему.

– Пьяный ведь. Лучше поговорить с ним завтра, – начал было он, но Франчич и Иванов самым решительным образом запротестовали.

Поздно вечером мы еще долго обсуждали уже в большой компании этот печальный случай и опять-таки пришли к тому же решению: доложить председателю суда общества офицеров.

На следующее утро это было выполнено. Что доложил председатель суда командиру, мы не знали. Только за обедом разыгрался финал сцены, начатой накануне в собрании. Абрамов, не предполагая ничего, спал до самого полдня. На обед явился полусмущенный, как это всегда бывает с теми, кто не знает хорошенько, что он натворил вчера в угаре. Командир дал ему пообедать. К концу обеда Абрамов расхрабрился, думая, что его выходка пройдет даром. Стал даже весело беседовать. И вдруг, о, ужас! Встает председатель суда чести и начинает:

– Господин полковник, вчера подпоручик Абрамов в офицерском собрании…

Абрамов так и побелел, но продолжал сидеть.

– Встать! – резко обратился командир к Абрамову. Несчастный встал и, стоя, слушал доклад полковника о своем проступке.

После доклада поднялся со стула полковник Исаевич. Встали и все мы. Было ясно, что сейчас произнесут приговор. В это время Абрамов пришел в себя от изумления и форменно зарыдал, закрыв лщо руками. Еще бы не зарыдать! Разве это не ужас – попасть в положение исключаемого, не прослужив и четырех месяцев офицером. Корпус, училище, все труды девятилетней работы пошли прахом.

– Простите!.. Простите!.. – закричал он раздирающим душу голосом. – Простите… Я сознаю свою вину, мне стыдно… Простите!.. – Он продолжал громко рыдать и так отшатнулся назад, что соседи подхватили его.

– Встаньте, подпоручик Абрамов! – раздельно и твердо произнес Исаевич. – В ту минуту, как вы закричали: простите! – я увидел ваше раскаяние, сознание своей ошибки. Я увидел также, что и господа офицеры были потрясены вашим горем и вашим раскаянием. Знайте же, – и голос командира загремел, – что мы все возмущены до глубины души. Я решил было предать вас суду общества офицеров, который, безусловно, вынес бы вам приговор оставить навсегда службу. Теперь же вижу, что вы раскаиваетесь глубоко, и потому меняю свое решение. Я даю вам двухмесячный отпуск и, если за это время вы не переведетесь в другую часть, то все же не являйтесь к нам… Явитесь, предам суду… Но если сейчас хоть один из присутствующих господ офицеров опротестует мое решение, подсказанное мне сердцем, я возьму назад его и с вами будет поступлено по закону.

Мы поняли командира. Он спасал Абрамова не потому, что сочувствовал монархисту, а чтобы не вскрылась подноготная батальона. Он спасал одновременно и революционеров, и себя самого, и доброе имя батальона.

– Кто против моего решения, господа?.. Прошу того поднять руку.

Никто не пошевелился.

– Подпоручик Абрамов, вы немедленно получите бумаги и деньги, причитающиеся вам. Адъютант, выдать подпоручику отпускной билет и расчет! А теперь вы пойдете в свою палатку и останетесь в ней до получения бумаг, после чего немедленно покинете лагерь… Идите!

Абрамов повернулся и, закрыв лицо руками, вышел из шатра офицерской столовой.

Командир сел. Сели и мы, и никто не проронил ни слова. Пред лицом страшной силы офицерских традиций никто не осмелился разговаривать. Впечатление от этого изгнания, особенно на молодежь, было потрясающее. Они все как-то сразу восприяли, что здесь нет места шуткам. Так же молча мы разошлись по своим палаткам.

Еще не прозвучал сигнал, призывающий на послеобеденные работы, как Абрамову были присланы бумаги. Адъютант остался умышленно в канцелярии, чтобы не встречаться с изгоняемым. Командир послал за мной, приказал передать Абрамову бумаги и разрешение не являться к нему, а немедленно оставить лагерь.

Когда я вошел в палатку, Абрамов вскочил. Глаза были опущены вниз. Его вещи стояли уже уложенными. Он сам был заплаканный, смущенный, потерявший весь апломб и задор. Я положил бумаги на стол и передал приказание командира. Абрамов поднял голову. Слезы неудержимо полились из глаз; сквозь них он взглянул на меня, безнадежно махнул рукой и, сдерживая стиснутыми зубами стон, опустился на пустую койку.

Молча вышел я из палатки. На душе было очень тяжело. Я ставил себя мысленно на его место и мог вообразить то чувство отчаяния, стыда и обиды, которое раздирало сердце изгоя.

Абрамов тотчас же уехал.

Печальный инцидент имел свое отрезвляющее влияние на всех нас. Антагонизм, готовый вот-вот вылиться чуть ли не в открытое столкновение между нами и революционерами, значительно ослаб. Все поняли, что болтать излишнее опасно, и затаили в себе свои переживания.

Обсуждая много это событие, мы все пришли тогда к одному выводу: виноват Исаевич и вся наша система, оставляющая молодежь без руководства.

Жизнь офицеров не была спаяна и дружна; все рассыпалось.

Каждый чувствовал себя одиноким, оторванным и в опасности. К чему могло привести такое положение?.. И какие опасности таило оно в себе для самого государства?..

 

Глава X. На охрану порядка

Вскоре заболел Янкевский, освободилась также и третья рота. Меня командир назначил временно командующим первой ротой, а Унжиева – третьей.

В первый же вечер после приказа я пришел в роту на вечернюю перекличку. Офицерам было приказано присутствовать на ней каждый вечер. Следом за мной шли князья. Команда – смирно! Я здороваюсь с ротой. Рота дружно отвечает. Вдруг сзади меня раздается голос князя Гурамова: «Здорово, братцы!» – Отвечают и ему… За ним поздоровался Вачнадзе.

– Почему вы поздоровались с ротой после меня? – спросил я младших офицеров.

– Был такой приказ! – отвечали оба.

– Как? – недоумеваю я, – был приказ, чтобы младшие офицеры приходили после старших?

Оба смутились.

– Я попрошу вас в таком случае показать мне этот приказ.

Приказ мне не показали, а здороваться после меня перестали.

Около того же времени разнесся слух, что сапер посылают на зиму в Кагызман, в наказание за разоружение. Веселый Гурамов тотчас же запел:

Фоменко едет, когда-то будет, Фоменко едет в Кагызман…

Фоменко был наш метрдотель, разбитной, рябой солдатишка, и должен был ехать с квартирьерами раньше нас.

Пошлют в Кагызман, значит, получу роту, – так думал я. Не тут-то было; приехал штабс-капитан Селунский, герой Порт-Артура, кавалер золотого оружия. Он по праву получил первую роту. Командир призвал меня и спросил, не обижусь ли я, если третья рота останется у Унжиева, который был младше меня.

– Он все равно, как и вы, будет не командующим, а лишь временно командующим ротой, без столовых, – говорил мне командир.

Я понял, что меня считают еще неподготовленным командовать ротой. Обиду показывать было нечего. Считают, – значит имеют свои основания. Заспоришь, – хуже будет. – «Слушаюсь!» – говорю.

– А вас я прочу в казначеи.

Вот беда-то, – думаю; а сам опять говорю: «Слушаюсь!»

Мне нужен дельный казначей, а то теперь все молодежь, одна беда с ними… На роте не удержитесь, – продолжал командир. – Война кончилась, из Сибири рвутся старики; а казначейство пойдет вам на пользу, с хозяйством познакомитесь.

– Слушаюсь! – говорю опять.

– Вот и отлично, а пока оставайтесь хозяином собрания.

В начале сентября неожиданно пришел приказ наместника отправить саперную бригаду не в Кагызман, а на охрану Евлах-Шушинского шоссейного тракта. Там было и до сих пор беспокойно. Татары намеревались вырезать армян начисто. Нашему батальону возвращали оружие и посылали сапер на испытание и исправление. Целый день роты получали из каземата крепости винтовки.

На следующий день была погрузка в вагоны. Сначала повезли в Тифлис; там мы простояли двое суток, забирая необходимые для похода вещи. Еще одни сутки езды по железной дороге, и, наконец, батальон выгрузился на станции Евлах.

Евлах встретил нас адской жарищей, тучами комаров и болотными испарениями. Комаров так много, что они мучают все живое. Люди строят высокие вышки, чтобы спать саженях в десяти над землей, куда не забираются несносные насекомые. Воздух кишит комарами, и руки устают отмахиваться от них. Переночевали в Евлахе. Наняли фургоны, запряженные буйволами, для перевозки вещей. Обоз получился огромнейший. Грузили его весь день, съедаемые комарами. Ночью жгли солому, чтобы отогнать этих мучителей.

На третий день, рано утром, выступили в поход. По дороге должны были оставить военно-телеграфную роту в селении Тертер, четвертую – в селении Барды, а штаб и остальные роты шли в Агдам. За два дня до нас по этой же дороге прошел 1-й саперный батальон, направляясь в Герюсы, верст шестьдесят дальше за Шушой. Они сообщили нам, что разбойники обстреляли их на переходе Евлах – Барды.

Командир приказал выслал авангард и боковые отряды для охраны нашего следования. Однако боковые отряды скоро принуждены были вернуться к колонне: местность вокруг шоссе настолько болотиста, что проходу по ней нет.

Тучи диких уток носились над головой. Солнце палило вовсю. Жара стояла адовая. Буйволы лениво передвигали ноги и, если замечали в стороне лужу, то, невзирая ни на какие побои, сворачивали с шоссе и ложились в воду.

Это вносило некоторое развлечение. Воздух наполнялся криками татар-погонщиков. Они сидели на ярме, над головами буйволов и до тех пор лупили их палками по черепу, пока буйволу это не надоедало. Тогда животное со вздохом, похожим на шум паровоза, медленно, медленно поднималось и еще ленивее двигалось вперед. Татары тянули свои заунывные песни.

Оставив при обозе охрану, батальон пошел вперед. Саперы несли на себе полное походное снаряжение, но донесли тяжелые ранцы только до большого привала. Дальше не было сил тащить такой груз. Ротные командиры запросили разрешения положить ранцы на подводы. Большой привал пришлось продолжить до пяти часов вечера, когда солнце смилостивилось и жар стал спадать.

Вторая половина перехода была еще хуже первой. Показалась она бесконечной. Только к десяти часам ночи мы дотащились до берега речки, пройдя большое татарское селение. Теперь обоз прибыл одновременно с нами. Разбили бивак.

Недалеко за речкой, верстах в десяти, раскинулось еще одно большое селение, Барды, стоящее в сплошном саду. За селом огромные заросли. Дичи, говорят, здесь видимо-невидимо. Есть все, что угодно, – действительно, начиная от дикого кабана и кончая перепелом. Зайцев масса. Попадаются и турачи, редкий вид некрупного фазана; водится только в Елизаветпольской губернии. Вспомнил я о своем ружье, которое непредусмотрительно оставил дома, в Рязани. Ну, ничего, по почте вышлют.

В Барды осталась четвертая рота. Военно-телеграфная свернула на запад, в селение Тертер. В этот день мы не дошли до Агдама. Страшная жара заставила нас не идти, а буквально ползти.

Дорога в виде разъезженного шоссе пролегала теперь по местности, сожженной солнцем. Обширная равнина была покрыта лишь колючками да перекати-поле. В воздухе реяли огромные орлы, величиной с большого индюка. Попадались и кондоры с голыми шеями и с клювом в четверть аршина. Позади нас виднелся причудливый горный хребет Кавказа; впереди сквозь дымку раскаленного воздуха вырисовывались бесснежные горы Шушинского района.

Только на третий день, часам к восьми утра, под нами внизу развернулся Агдам. И собственно не он, а его бесконечные сады, которые, как темная громадная куща, залегли между полями и пустырями предгорий. Спустившись в Агдам, мы сразу ощутили приятную свежесть от тени деревьев. Дорога шла все время между садами. Громадные деревья тянулись к небу. Вверх по этим деревьям всползали виноградные лозы…

Агдам – это громаднейший сплошной виноградник. Раньше здесь был винный завод. Армяне делали из винограда водку и коньяк. Теперь завод был совершенно разрушен; торчали только обгорелые стены, виднелись поломанные машины, от деревянных частей не осталось и помину. Все растащили татары.

Сами армяне прияли страшную смерть. Их живьем побросали татары в водку, которая стекала из-под виноградных прессов в огромные подземные цементные цистерны. В них-то и сделали татары наливку из армян на виноградной водке.

Теперь все было уже вычищено. Трупы давно похоронили, а сам завод стал зарастать буйной травой. Великолепнейший сад, какой только можно себе представить, в несколько сот десятин, принадлежит заводу. Но теперь и сад стоял запущенный, одичавший.

В Агдаме имеется две гостиницы, много лавок. В одной гостинице стоит 3-я сотня 2-го Хоперского казачьего полка, Кубанского войска. Другая гостиница отведена нам. Под гостиницей армянские лавки. Туда стала первая рота. Вторая рота поместилась за версту от первой, в усадьбе богатого татарина. Третью роту отправили дальше, на почтовую станцию Хаджалы, верстах в пятнадцати от Агдама.

Мы устроились отлично. Каждый штаб-офицер получил отдельную комнату, а младшие – комнату на двух. Я и Молчанов поместились при собрании. В этом же доме жили казаки, командир сотни Илья Прокофьич и его младший офицер, из бывших вахмистров. И здесь же по комнате заняли наши подполковники: Киселев и Вершицкий. Остальные офицеры расположились в здании рядом.

Дошлый делопроизводитель Владимиров достал в первый же день у татар несколько бутылок виноградной водки. Мы пили ее охотно, пока не узнали историю с наливкой из армян; узнав, брезгливо отодвинули. Мусульманам коран запрещает пить спиртное, а потому татары могли хранить остатки страшной наливки для ненавистных гяуров в виде мщения за репрессии.

 

Глава XI. Ученье

Вершицкий, старый кадровый офицер нашего батальона, с большим увлечением рассказывал за столом о чудной охоте, которая была раньше в окрестностях Агдама. Он побывал в своей молодости и в Кагызмане, и в Карсе, и здесь.

– Жаль, что нет товарища по охоте, – заключил он. – Разве вот Иванов, – да он далеко, в Хаджалах; а здесь, – он оглядел присутствовавших, – никого нет охотников.

– Разрешите мне быть вашим спутником по охоте всегда и везде, – сказал я. – Ружье я оставил дома, но выпишу теперь же.

– Это долгая канитель. Покупайте мое ружье, а я куплю у Владимирова. Он теперь забросил охоту.

– Отлично! – согласился я, и тут же мы совершили сделку. Я купил его ружье за пятнадцать рублей, а Вершицкий у Владимирова за двадцать пять.

Стояли ласковые сентябрьские дни. Роты и штаб устраивались. Занятий не было, и мы с Вершицким дня через три отправились на первую охоту, взяв с собою человек шесть солдат-загонщиков. Пошли по направлению на Евлах, прямо по шоссе. Селение кончалось за школой; мы свернули в какие-то странные кусты. Как на болоте, стояли на твердой почве кочки, а из них росли кусты длиннейших прутьев. Эти заросли тянулись далеко, далеко, верст на пять. Зайцев здесь было множество. Вершицкий уже убил несколько штук, а я все неудачно салютовал.

– Что это у вас не идет дело? – спросил Вершицкий.

– Очень просто, – я никогда не охотился и не знаю, как стрелять.

– Да куда вы целитесь? В зайца, что ли?

– Ну да, в самого зайца!

– Никогда в жизни не попадете. Ведь он бежит?

– Да, бежит, но ведь и дробь летит быстро, быстрее, чем заяц бежит.

– В том-то и дело, что нет. Дробь ведь не моментально доходит до зайца. Нужно время на ее полет. Если дробь летит до зайца секунду, то ведь за секунду и зайчишка пробегает немало. Вот дробь и осталась сзади… Вы нацельтесь и спокойно ведите ружье, следя за бегом зайца. Потом возьмите вперед примерно на его длину и тогда нажимайте крючок. Упустите длину зайца, перед его носом промахнетесь; не упустите, – попадете. Чем дальше от вас заяц, – тем больше вперед нужно брать. Ближе – меньше… Вот и весь секрет!

Я твердо запомнил слова Вершицкого. Однако меня так разволновала охота, что в тот день я не мог справиться с собой и вернулся ни с чем. На следующий день опять то же. Но я не унывал и ждал своего случая. Я знал, что упорство берет свое.

И вот чуть ли не на пятый день охоты случай пришел. Мы разошлись довольно широко и шли цепью. Те зайцы, что выскакивали недалеко от меня, благополучно удирали. Я не успевал выполнить правило, преподанное Вершицким. Или салютовал, или не стрелял.

Вдруг слышу крики: заяц! Смотрю – от Вершицкого бежит по направлению ко мне серый, бежит быстро, от меня довольно далеко, шагов шестьдесят. Место открытое, – словом, все благоприятствовало мне. Навожу на зайца, веду ружье за ним, беру вперед на его длину. Вдруг вспоминаю: если далеко, – надо больше брать. Взял с аршин вперед и выстрелил. Заяц перевернулся и лег на спину, заболтав ногами.

Вершицкий закричал – ура! Я снял фуражку и с торжеством помахал ею в воздухе. Теперь я был охотник. Я чуть не кинулся целовать милого зайчика за то, что тот так хорошо бежал. Солдаты смотрели на меня радостно.

– Наконец-то, ваше благородие, попали!

– Наконец-то попал! – повторил и я. – Это, братцы, не в мишень стрелять… Трудно.

– Вестимо трудно. Теперь дело пойдет.

– Думаю, пойдет! – согласился и я.

Вершицкий искренне поздравил меня, а я поблагодарил его за науку.

– Только вы чересчур волнуетесь, – сказал он, – нужно быть более спокойным и самоуверенным.

Этот день был удачным для меня. Я убил еще двух зайцев и был счастлив безмерно.

До начала занятий, которые начались пятнадцатого октября, мы с Вершицким исходили всю южную часть Агдама. На берегу реки Ходжалинки нашли Заячью Калифорнию. Прозвали мы так это место с тех пор, как в журнале «Нива» увидели картинку охоты на зайцев в Калифорнии. Сотни загонщиков верхом на лошадях загоняли тысячи зайцев в загоны, приготовленные заранее. В нашей Калифорнии не было тысяч зайцев, но, охотясь на этом месте, иногда до двух раз в неделю, мы всегда находили там по меньшей мере с десяток зайчишек, из которых парочка, а то и больше, доставалась нам.

Удача делала меня все более страстным охотником, и теперь я скучал, если день не был на охоте. Я стал уже ходить и один. Своим постоянным спутником я избрал Гроздицкого. Скромный сапер, поляк Гродненской губернии, стрелок он был изумительный и никогда не промахивался. Теперь Гроздицкий ходил со мной в виде охраны, с винтовкой. В награду за труды я давал ему иногда мое ружье. Нужно было видеть его счастье и трепет, когда он брался за двустволку. Что бы ни попалось тогда, откуда бы не выскочило или не вылетело, сбоку или сзади, неизменно убивалось им без промаха.

– Где ты научился так стрелять? – удивлялся я.

– Дома, ваше благородие, я с малых лет охочусь, у нас дичи в Гродненской губернии масса. – Жаль, что я потерял даром три года в Гродно! – подумал я и вспомнил, что там действительно было охотничье общество. Только все это стоило ужасно дорого. Ездили куда-то далеко.

Все равно! Теперь наверстаю здесь. И наверстывал страстно; отказывался даже пить вино, если знал, что будет охота. Подчеркиваю это: так легко и просто было уберечь наше офицерство от кутежей, от разнузданности и от пьянства. Нужно было только, чтобы государство проявило внимание и заботу о своих офицерах; чтобы власть сверху провела эту заботу и через старших офицеров требовала бы подвижности и бодрости от каждого, кто хотел носить офицерские погоны. А что было на место этого?..

Подполковник Киселев был занят только тем, чтобы иметь всегда расстройство желудка. Для этого он пил много водки и ел много компота. Вот все, к чему привела его беспрограммная самостоятельная офицерская жизнь. На вид это был дряхлый старик. Он прослужил на военной службе тридцать лет и обратился в развалину. Слезая с лошади, не мог устоять на ноге, которую ставил на землю. Она тотчас же сгибалась, как безжизненная, а другая так же беспомощно застревала в стремени. Денщики поддерживали подполковника под руки и, конечно, зубоскалили потом вовсю.

Что же сделало таким Киселева?.. Офицерская безнадзорная жизнь, – нимало не задумываясь и совершенно уверенно отвечу я. Отсутствие спорта, разумных развлечений и общественной жизни. Он все 30 лет не жил, а прозябал. Единственным развлечением для него было выпить водочки и закусить грибком.

Киселев не был глуп. Он обладал храбростью, что и показал полным презрением к смертным приговорам, которые ему впоследствии каждую неделю посылали по почте революционеры. От работы он не отлынивал. Но тело его захирело от неподвижности, а водка и излишняя любовь к деликатесам дали ему болезнь желудка.

Замкнутая жизнь сделала его нелюдимом. Он не переваривал общества, сознавая, что смешон в нем. Он не водил компании и с офицерами. Вечно сидел в своей комнате, за бумагами, дознаниями, отношениями и предписаниями. А вечерами пил водку и ел компот. Киселев сделался злым, человеконенавистником и мстительным.

Немногим лучше были подполковники Абрамович и Иллиас-бей. Они были женаты, и семьи поглощали их целиком. В компании офицеров они не бывали ни одной минуты; после окончания официальной части службы или торжества они спешили уйти домой.

Иным был Вершицкий. Сверстник остальных подполковников, он сумел сохранить жизнерадостность и надежду на лучшее, на получение батальона. Он был страстный охотник с молодых лет, танцор и ездок. А первые годы офицерства и он состоял в числе отчаянных пьяниц. Спорт удержал его тело от преждевременного одряхления. Он любил общество и всегда вечера проводил с нами. Теперь он почти не пил вина. Не любил карт, предпочитая им веселую беседу и шутки. Не проходило ни одной недели, чтобы он не позвал меня побродить с ружьем.

– Пойдем, что-то желудок не работает! Моцион нужен.

Я схватывал ружье, и мы шли. Мы никогда не брали на охоту ни водки, ни вина. Бывало верст до сорока в день исходим, не чувствуя особой усталости. Кроме нас, во всем батальоне был лишь еще один охотник – подпоручик Иванов. Это был настоящий спортсмен.

Молодежь разделилась, как я уже имел случай сказать, на революционеров и монархистов. Энергия первых проявлялась самым кипучим образом. Они настаивали на ротных школах и усердно обучали солдат грамоте. Все время держались вместе. Маркс и ему подобные писатели занимали их ум и сердце. Они следили друг за другом и всей сворой набрасывались на промахнувшегося. Их разговор наполнен был новыми словами. Деспотизм, опричники, засилье капитала, рабство, провокация, экспроприация, насилие, – не сходили у них с языка.

Монархисты исправно служили, исправно пили водку, болтали то о высоких материях, то о пустяках, играли в карты и любили женское общество. Читали газеты умеренно, тогда как революционеры упитывались ими и со страстью обсуждали направление газет и политики.

Казаки были – как казаки. Опричники – по выражению революционеров. Они жили жизнью монархистов. Любили водку и борщ из баранины, заправленный салом и красным перцем так, что после второй ложки крупные капли пота выступали на лбу. Ничего не читали. Но все же делали вид, что тоже интересуются политикой. Особенно Илья Прокофьич. Его субалтерн был проще. Бывший вахмистр, ныне хорунжий, во всяком разговоре умел перейти тотчас же на свою собственную персону и закончить повествованием, как в течение получаса соблазнил двух казачек, накрывавших стол для обеда.

Революционеры считали этих добрых казаков пещерными людьми. Мы же сошлись с ними ближе. Узнав казаков лучше, мы вскоре совершенно ясно увидали, что эти люди слепо преданы долгу и Государю. Впоследствии они доказали это на деле.

Обедать собирались все в офицерскую столовую, заведование которой лежало по-прежнему на мне. Разговоры были уже осторожнее, но все-таки бросалось в глаза, что общество враждует между собой. После обеда все расходились по своим комнатам и общение прекращалось.

С 15 октября начались занятия. Федорову и мне достались саперные классы, князю Гурамову подрывной. Ученики подобрались опять хорошие, как и в Гродно. Приятно было работать с ними. Новый начальник бригады, генерал-майор Червинов, ознаменовал свое вступление в командование бригадой длиннейшими приказами. Каждой сестре досталось по серьге. Нам, обучающим в классах, было строго-настрого наказано обучать показом, а не рассказом. Федорову это уже было безразлично. А князь Гурамов возмутился.

– Показ не для сапера: сапер слишком умен и развит, чтобы его учили, как неграмотного пехотинца, – говорил он. – У меня они будут понимать чертеж, а с пониманием будут знать все.

Гурамов сам готовился в академию, был в инженерном училище портупей-юнкером и обладал апломбом чрезвычайным.

– А ваше мнение? – спросил он меня. Ему, видимо, все же внушало кое-что мое пребывание на войне и насмешливое отношение к беспомощным идеалистам разного толка.

– Я буду учить показом, – прямо ответил я.

– Как приказывает начальство? – ядовито заметил князь.

– Да, как приказывает Червинов! Это умный генерал и знает, что делает. Впрочем, до войны я рассуждал бы, как и вы, а на войне и сам научился работать лишь после огромной практики. – Князь неопределенно ухмыльнулся.

Я облюбовал пустопорожнее место в саду и там практически проходил с саперами то, что давала теория в классе. Кроме того, выбрал небольшой холмик и стал строить на нем редут во всех деталях в 1/10 натуральной величины.

После Рождества, когда редут был окончен, я повел на него постепенную атаку, по всем правилам науки. Заложил первую параллель, за ней построил две осадных батареи и уже к Пасхе у нас наглядно получилась полная картина постепенной атаки части крепости, до венчания гласиса и начала минных работ включительно.

Саперы сперва не поняли меня и думали, что я «играюсь». Они долго не могли сообразить, почему я заставлял их делать все работы не в натуральную величину. Уменьшенный масштаб долго не укладывался в их головах. Но когда поняли, – заинтересовались и работали с большим увлечением.

Вызывая их по очереди, я каждый день экзаменовал моих учеников и был доволен их знаниями. Приятно работалось в пустом саду. Зимы почти не было. Всходило солнышко и делалось жарко даже в декабре. Саперы плели маленькие туры. Болтали, пели, разговаривали, а дело шло и шло. Я не стеснял их за работой, но зато подтягивал во время опросов и занятий, – постоянно напоминая им, что они будут унтер-офицерами и учителями.

Вымуштрованы они были у меня на славу. Не забиты, а именно вымуштрованы сознательно. Каждый знал, зачем стоять навытяжку, зачем есть глазами начальство, зачем быть отчетливым в ответах и поворотах. Им нравился мой способ обучения. Они потом сами не раз вспоминали его.

Привел я их в сад. Указал место батареи. Разлегся комфортабельно на шинели, постланной на травке. Приказал своему помощнику унтер-офицеру сесть рядом со мной и не вмешиваться в работу ни словом, ни жестом.

– Построить осадную батарею на два тяжелых шестидюймовых орудия! – приказал я. – Направление на холм. Из этой батареи будут обстреливать редут, построенный нами. Работай.

Мои любимцы, как бараны топтались на одном месте. Унтер заерзал.

– Сиди смирно! – приказал я ему. – Ты лишь волнуешь ребят. Сиди!

Я с любопытством смотрел на них. Я знал, что они не справятся с задачей. Знал, по собственному опыту, что теория совершенно не подготовляет к работе. Она дает знание, но не дает навыка быстро их использовать. Не зная с чего начать, классники топтались на одном месте.

Один взял лопату и стал копать. Я курил и даже отвернулся от них. Унтер дергался. Наконец саперы заспорили. Стали рассуждать.

– Чего ты копаешь?.. Нужно дворики сначала сделать, – сказал первый ученик. Однако и он не мог сообразить, как сделать дворики. Он стал ломать хворостинки и укладывать их на землю. Наконец, все разом обратились ко мне с заявлением, что они не знают, как построить батарею.

– Что же вы за саперы тогда? – начал я. – Больше часу возились и ни черта не сделали. Грош вам цена после этого! У доски небось отвечали, рисовали мелом, а теперь сели в калошу, как бабы. Хороши бы вы были, если бы тут рабочие от пехоты были. Сраму не обобрались бы. Убирайтесь вон! Забирай свою калечь, – сказал я старшему, – веди, куда хочешь, и смотреть на вас не желаю.

Я встал, взял шинель и пошел домой. Издали я видел, что все сидели на корточках на земле и что-то с жаром обсуждали.

На другой день они думали, что я опять заставлю их строить батарею, но я нарочно отставил ее; мы разбили и строили первую параллель. На высоких кольях ставились доски с надписями, сколько шагов до противника, какая параллель, – чтобы эти цифры запечатлелись в мозгу.

Через день я приказал снова строить батарею. Сразу заметил, что постройка батареи была ими проштудирована. Связали из жердей дворики, все еще неумело, не соблюдая размеров. Напутали и с масштабом. Унтер тоже сбился. Опять прогнал всех. Я знал, что можно было бы и показать, но считал такую систему более продуктивной. Неудачи сильнее запоминаются.

В третий раз батарея была разбита, протрассирована и построена, но с большими ошибками. Указав на них, я приказал уничтожить батарею, позорящую имя сапера.

Теперь пора было показать настоящую работу. Связали сначала дворики со всеми петлями для разбития на месте. Протрассировали. Сделали нужную отрывку. Уложили блиндажи. Объяснив все, как следует, приказал вновь зарыть и для следующей постройки батареи приготовить уже все самим. Все должно было быть заготовлено заранее. Наконец, батарея была построена полностью и уже без ошибок.

– Ну что, ребята, поняли теперь, как строить осадные батареи? – спросил я.

– Так точно! – был единодушный, довольный ответ. – Помирать будем, не забудем!

На мои занятия все офицеры смотрели, как на баловство. – Отлынивает от трудной работы в классе, – передал мне мнение других Молчанов.

– Что вы делаете там в саду? – спросил как-то командир и удовлетворился простым ответом, а не пошел посмотреть сам.

Ему было не до службы. Новый бригадный жал уже на командиров. Исаевичу влетело за многое. Он обиделся, подал в отставку и уехал в отпуск по болезни. В командование вступил временно Киселев, как старший. Тому тоже некогда было следить за обучением, разыгрались события посерьезнее.

 

Глава XII. Военно-полевой суд

Знаменитый разбойник, удиравший от преследования гражданских властей, объявился в нашем районе. Он не замедлил убить двух стражников. Генерал Вольский приказал поймать разбойника. А последний оказался не один, а с целой шайкой. Жители деревень не выдали, вернее, не посмели выдать ни разбойника, ни его сообщников. Тогда генерал Вольский приказал обыскать весь район и поймать разбойников во что бы то ни стало. Те деревни, из которых будут стрелять, снести орудийным огнем. Для этого прибыло к нам две полевых пушки.

Первый поиск и обыск в составе казачьей сотни, батареи и роты сапер не дал никаких результатов. Разбойников не поймали, зато они порядочно отстреливались в одной из деревень. Деревню разгромили артиллерийским огнем. После этого явились к Киселеву представители от татар и через подполковника Иллиас-бея просили больше не подвергать наказанию деревни. Они выдадут сами разбойников. Действительно, через неделю нам сообщили, что этой ночью разбойник будет ночевать в такой-то деревне.

Отряд выступил ночью и окружил селение. Разбойник не решился уже стрелять, бросился бежать. Он стремительно выскочил из деревни. Его отличный конь ловко лавировал между огромными кустами на полном карьере. Ближайшие казаки и поручик-артиллерист кинулись за ним в погоню. Раскормленные, сытые кони казаков быстро отстали.

За разбойником несся лишь поручик и его трубач. Поручик на скаку выстрелил несколько раз в разбойника из револьвера и попал ему в руку. Тот чуть не упал с лошади. Левая рука повисла. Это, верно, и помешало ему перепрыгнуть через широкий и глубокий арык. Он сделал неловкое движение, – испугался что ли, но только его лошадь упала на противоположном берегу арыка. Упал и он и с трудом поднялся на ноги. Лошадь поручика не решилась перепрыгнуть через такое препятствие. Поручик соскочил и бросился к арыку.

Разбойник оскалил зубы и вытащил здоровой рукой огромный кинжал. Поручик лихорадочно стрелял в него, но револьвер был уже пуст и давал лишь осечки. Трубач был далеко, еще дальше казаки. Все произошло во мгновение ока. Увидев, что револьвер не стреляет, и слыша крики приближающихся казаков, разбойник оправился. Он судорожно дергал за повод упавшую лошадь, пока ей не удалось подняться из арыка. Разбойник, как птица, вскочил в седло и был таков. В это же время подскакали казаки на храпящих уже лошадях.

Разбойник ушел, но в другом месте казаки схватили человека, стрелявшего по ним. К общему негодованию, – это оказался стражник, то есть чин полиции. Он клялся и божился, что не стрелял, но казаки настаивали на своем, говоря, что видели это своими глазами. Задержанный уверял, что он ведь стражник, что уже по этому одному недопустимо, чтобы он мог совершить такое преступление.

– А зачем выстрелил и бежал? – возражали ему казаки.

– Кто выстрелил?.. Я не стрелял! – клялся и божился татарин. – А бежал я не от вас, а за разбойником.

– Ладно, там суд разберет, – решили казаки и доставили стражника подполковнику Киселеву.

О происшествии был представлен подробный рапорт генералу Вольскому, и тотчас же пришло приказание назначить над татарином-стражником военно-полевой суд. Ввиду того, что татары действительно помогали разбойникам – было приказано разобрать дело о стражнике особенно подробно и тщательно. Если виноват, то для примера прочим приговорить к повешению и приговор привести в исполнение не позже, как в течение двенадцати часов.

Приказ о суде был отдан тотчас же. Вершицкий назначался председателем, есаул и поручик-артиллерист членами суда, а я делопроизводителем, с правом голоса. Необычайное событие взволновало наш саперный муравейник. Особенно закопошились революционеры и больше всех князь Вачнадзе.

– Суд!.. Смертная казнь!.. Что же это такое?.. Как можно казнить человека?! Что делает Вольский? – Таким разговорам и пересудам не было конца.

Мы, остальные, отнеслись к этому делу более спокойно. – Суд покажет, – говорили мы, – кто прав, кто виноват.

– Но какие же вы судьи? – ужасались искренно или нет революционеры. – Ведь вы можете легко сделать ошибку и загубить невинного человека. Вольский прямо пишет, чтобы наказать для примера прочим. Чтобы отличиться и не пойти против генерала, вы можете нарочно осудить человека…

– Что мы, революционеры, что ли, – ядовито отшутился Вершицкий, – что будем стрелять человека на улице? – Попал не в бровь, а в глаз. Вачнадзе даже поперхнулся и не нашелся, что ответить.

На утро, в отдельной комнате уже заседал военно-полевой суд. Эксперт, оружейный мастер, признал, что ружье имеет пороховой нагар на дуле. Стражник же божился, что не стрелял совсем.

– А нагар откуда? – спрашивал Вершицкий. – Ведь сам видишь: ружье с нагаром внутри.

– Вижу, – подтвердил совершенно бледный татарин, – может быть, это давнишний, я давно не чистил ружья.

– Вывести арестованного! – приказал Вершицкий. – Что скажете, господа, по поводу нагара? Признавать нагар недавним, позавчерашним, или давнишним?

Опять позвали оружейного мастера. Он оказался человеком тупым и неразвитым и путался в объяснениях. Ружье стреляное, а когда – определить нельзя: очень грязное ружье, как у всех горцев.

– Так! – промолвил Вершицкий. – Проголосуем. Ваше мнение? – обратился он ко мне, как к младшему.

Я не ожидал вопроса и даже вздрогнул. Сказать – стреляное ружье – не могу, а сказать – нестреляное – тоже не могу. И вдруг пришла в голову счастливая мысль.

– Мы уже знаем, – сказал я, – что патроны стражника снаряжены дымным порохом. Возьмем чистую тряпку и протрем дуло. Если он стрелял позавчера, тряпка станет черной, маслянистой, если же он стрелял давно, тряпка должна остаться сухой и красноватой, цвета ржавчины.

– Правильно, – согласились все.

– Совершенно правильно, – заметил и эксперт. Протерли дуло ружья, и на тряпке получилась сухая черная пыль и налет ржавчины. Вторая тряпка была покрыта лишь пылью ржавчины.

– Давно стреляли из этого ружья, – сказал эксперт. – Во всяком случае не позавчера. – Суд присоединился к мнению эксперта. Одной уликой стало меньше.

Показания самого стражника, его товарищей и казаков, хотя и были сделаны после приведения всех к присяге, но резко расходились. Стражники стояли на своем, – обвиняемый не стрелял; казаки утверждали, что своими глазами видели его стрелявшим. Присяга, видимо, не помогла, кто-то грешил против истины.

Опять мы закрыли двери для совещания. Закрывая дверь, я видел испуганные лица людей, толпившихся на балконе. Стражник изнывал. Еще бы не изнывать: он очень хорошо знал, что его ожидает. Я одно мгновение видел массу рук, замахавших мне, но двери закрылись: мы не имели права разговаривать ни с кем.

– Положение наше тяжелое, – сказал Вершицкий, – показание казаков ясное. Три человека видели своими глазами, как стражник стрелял, погнались за ним и схватили. Дело, как будто и простое, а однако ружье его нестреляное. Казаки схватили его с ружьем, ружье он не бросил, значит, ружье его. Да он и сам не отрицает, что ружье его.

– Дело очень серьезное, – сказали судьи, есаул и поручик. – Остается одно, – призвать по очереди казаков, видевших его стрелявшим, и предложить им посмотреть еще раз на него внимательно и чистосердечно сказать окончательно, – он или нет. Если хоть один из трех с уверенностью скажет, что это стрелявший, то нам останется только осудить его.

– А ружье?.. – спросил Вершицкий.

– Ружье такое грязное, что оно не доказательство.

– Нет, доказательство! Мы признали. что в день преступления из этого ружья не стреляли. И мы не имеем права уже изменять свое решение.

– В течение преследования стражник скрывался на время из глаз казаков. За этот промежуток он мог обменяться ружьем с другим стражником. Народ хитрый и верить им на слово нельзя ни в каком случае. Остается лишь последнее. Последнее и определенное слово казаков.

Я отворил дверь и передал приказание привести свидетелей. Толпа народа, офицеры, вперемежку с казаками и стражниками, ожидала окончания суда. Суд затянулся. Пока мы допрашивали свидетелей, пока я писал, пока совещались, время подошло уже к двенадцати. Однако никто не садился обедать. Собрание было полно офицерами. Балкон, коридор и лестница полны казаками.

Все тревожно ждали приговора. Открытая дверь, когда входили свидетели, показала суду картину ожидания. Этот нервный ток передался и нам. Я почувствовал неприятное ощущение нервного подъема и ответственности перед делом. Заметил, что руки судей дрожали. Вершицкий был очень нервно настроен, но старался держать себя в руках.

В это время принесли пакет от командира. Опять пришлось удалить всех из комнаты суда, и Вершицкий принялся за чтение письма.

– Господа, – обратился он к нам, – это письмо от Вольского. Он еще раз напоминает командиру, что суд должен быть самый строгий и беспощадный. Миндальничать нечего и, если есть хоть малейшее подозрение, то осудить.

– Совершенно правильно, – сказал есаул. – Мы стали теперь перед вопросом уверенного указания хотя бы одним казаком. Письмо дела не меняет.

– Ввести подсудимого и свидетелей!

Боже мой, какая перемена! Полученное письмо произвело уже свое действие. Обвиняемый не мог стоять. Он сидел, облокотившись о стену. Рот был открыт. Глаза широко выпучены и ничего не видели. Ужас овладел им совершенно. Остальные все тоже затихли. Все поняли, что письмо неспроста и уже, конечно, не с просьбой оправдать. Вольского знали хорошо.

Всех мучила неизвестность и страх перед военно-полевым судом. Приговор-то ведь очень уж страшен именно своей краткостью: одно из двух: виноват или невиновен. Смерть или жизнь…

На меня, когда я вызывал арестованного, смотрели, как на выходца из того света. Князь Вачнадзе и еще кто-то махали вопросительно рукой.

– Виновен? – спросил Ананьин. Я ничего не ответил и закрыл дверь в комнату суда. Стражник стоял около стены между двумя конвойными саперами. На нем было какое-то короткое серо-черное пальто, вроде матросского бушлата. Папаха. Патронташ через плечо. Высокие сапоги. Тут только нам бросилось в глаза, что и остальные два стражника, свидетели, были одеты точно так же, как и он. Даже шеи у всех трех были замотаны одинаковыми шарфами.

– Казаки! – обратился Вершицкий к свидетелям. – Вы видите, что они одеты одинаково. Во время перестрелки и погони за ним, – он указал на обвиняемого, – могло выйти так, что вы схватили и не того, который стрелял. Ведь он иногда скрывался от вас между кустами, не правда ли?

– Так точно, временами скрывался на несколько минут, только не надолго. Мы за ним, может, минут десять всего гнались.

– Так… хорошо… Но теперь суду нужно, чтобы вы чистосердечно и правдиво сказали, он ли это, или вы сомневаетесь. Дело ведь идет о жизни человека. Скажете прямо, уверенно: «он» и его повесят. Поэтому посмотрите хорошенько на обвиняемого; если это он, то не жалейте его и прямо говорите «он». Если же сомневаетесь, то так и скажите. Ну, вот, ты! – обратился Вершицкий к одному из казаков. – Посмотри и скажи!

– Так что обличие его, – сказал казак. – Одежа, и весь вид, и патронташ, как был на нем, – его.

– А лицо?

– А лицо я не заметил хорошенько. Тот, кто стрелял, был одет, как он, только лица я хорошенько не заприметил. Все они черные. – Действительно, все три стражника, как на подбор, были высокие ростом, с черными усами и бородкой.

– А в лицо его не признаешь, не запомнил?.. Сколько шагов до него было, когда он стрелял?

– Шагов с сотню, может меньше, да вишь ветки кустов мешали хорошенько разглядеть, – основательно ответил казак. – По всему «он», а только лица не рассмотрел и потому не могу точно сказать «он». Может, и другой кто из них.

Все три казака показали одно и то же. Окончательное их показание было формулировано так: лица точно не рассмотрели и не можем с уверенностью сказать, что это именно «он» стрелял.

– Может, бороду заметили, может усы? – спрашивал дополнительно Вершицкий.

– Нет, обличье общее его, только лица не помним.

– Может, кто-нибудь все время видел его?

– Никак нет… – по очереди ответили казаки, – временами скрывался из виду.

– Направление, в котором гнались за ним, было прямое или зигзагами?

– Промеж кустов, – то и дело ворочали из стороны в сторону, однако направление было одно.

– К чему вы задаете эти вопросы? – спросили судьи Вершицкого.

– Как к чему! Чтобы нас не обвинили потом в недостаточном разборе дела. Ведь вся погоня была зигзагами, значит, возможно было перекрещивание направлений и встреча не с тем, за которым гнались.

Наконец, мы остались одни. Вершицкий еще раз подробно перечислил все «за» и «против» обвиняемого и, наконец, объявил, что приступает к голосованию.

– Виновен или нет?.. Другого выхода не имеется. Итак, взвесьте все, что узнали, и говорите свой приговор. Большинство голосов покажет мнение суда. Равенство голосов пересилит мой голос, как председателя… Делопроизводитель – ваше мнение?

За дверью была мертвая тишина. Все знали, что суд решает окончательно – какой приговор постановить. Мы говорили вполголоса, почти шепотом.

– Невиновен, – произнес я.

– Почему вы так уверенно говорите?

– Как я могу сказать иначе?.. Те, кто видел его стреляющим, не решаются сказать определенно, что это «он», как же я скажу, что это «он»? Следствие ясно показало: винтовка нестреляная, расстояние около ста шагов и лицо нельзя было рассмотреть. Бежали зигзагами, теряли из вида. Похож на других стражников. При таких данных возможно сказать лишь одно: может быть он, а может быть и не он. Значит – невиновен.

– Ваше слово, поручик?

– Невиновен! Вполне присоединяюсь к мнению делопроизводителя.

– Ваше, есаул?

– Невиновен! Нельзя предавать смерти человека, если нельзя доказать его вину.

– И мое мнение – «невиновен», – сказал Вершицкий. – По чести и совести мы не можем постановить иного приговора. К тому же он единогласный и сомнений нет никаких… Мы получим нагоняй, но мы не могли поступить иначе. Пишите приговор!

Больше получаса ушло на писание приговора, наконец, он подписан и положен перед председателем. Часы показывали половину второго, когда председатель приказал мне открыть двери и позвать подсудимого для объявления ему приговора.

Я раскрыл дверь. Весь балкон был забит народом.

– Ввести подсудимого, – сказал я, – для выслушания приговора.

Шатаясь и поддерживаемый конвойными, вошел несчастный татарин в комнату. Суд встал и Вершицкий торжественно начал читать приговор. Татарин ничего, конечно, не понимал. Он очень плохо говорил по-русски, а язык приговора был ему совсем непонятен. Его, очевидно, поразили торжественность и серьезность. Вершицкий и судьи стояли за столом, а я по другую сторону от стола, около двери, впереди своего столика. По мере того, как Вершицкий читал, лицо стражника бледнело все больше. Глаза закатились. Крупные капли пота покрыли лоб. Торжественность показала ему, что его конец пришел.

– И потому суд постановил признать стражника такого-то «невиновным», – закончил чтение приговора Вершицкий.

Вздох всей аудитории за дверями судилища был ответом на приговор. Татарин беспомощно склонился на плечо сапера.

– Переводчик, объясни ему приговор! – сказал Вершицкий. Тот сказал несколько слов по-татарски. Бедняга не понял его.

– Но я не виноват… – чуть слышно начал он. – Я не виноват… Аллах видит, что я не виноват… – Он задохнулся и с мольбой посмотрел на судей.

– Скажи ему еще раз, – приказал Вершицкий переводчику, – видишь, он так испугался, что не понимает ничего.

Публика вплотную притиснулась к дверям, оттеснив часовых.

– Ты не виноват, суд нашел, что ты не виноват, – кричал ему уже переводчик.

– Не виноват… Что это значит? – спросил оправданный, не веря еще своим ушам, что страшная смерть отошла от него. – Что будет со мной?.. повесят?.. – Весь дрожа и бледнея еще больше, поднял он глаза на меня.

– Нет, нет, – сказал я. – Нет, ты свободен!

Он посмотрел на судей, на меня, поднял глаза и руки к небу и вдруг с раздирающим душу воплем повалился на пол и, схватив меня за ногу, стал целовать сапог. Меня так и подкинуло. Я силился высвободить свою ногу, но не мог. Бедный судорожно сжимал ее и, истерично плача, выкрикивал – славу Аллаху и благодарность нам. Наконец, мы общими усилиями подняли его. Он никак не мог успокоиться. Слишком уж переволновался. Слишком уж страшен военно-полевой суд!

Не переставая плакать, стражник вышел вон из комнаты и, шатаясь, направился домой; с его преобразившегося счастливого лица не сходила улыбка и губы все время повторяли: велик Аллах и русские офицеры!

Князь Вачнадзе и революционеры бросились поздравлять нас. Это взорвало Вершицкого.

– Ваше поздравление совершенно неуместно, подпоручик, – обратился он к Вачнадзе. – Это доказывает лишь то, что вы не уверены в поступках своих же офицеров, мундир которых имеете честь носить и вы. Будьте уверены, что, если бы улики были против него, то никто из нас не задумался бы подписать смертный приговор. Мы исполняли долг, и нетактично поздравлять нас с этим.

– Мы все не обедали еще и ждали вас с обедом, – сказали другие офицеры, – чтобы выпить за счастливое окончание суда. Все рады, что не пришлось услышать смертного приговора, все рады за стражника.

– Это дело другое и мы с удовольствием принимаем вашу любезность, – сказал Вершицкий. – Действительно, полевой суд так страшен, что даже судьей неприятно быть, а воображаю состояние подсудимого.

– Брр!.. – произнес кто-то в стороне.

– А как подпрыгнул делопуд, когда татарин схватил его за ногу! – воскликнул Вершицкий.

Все весело захохотали.

– Еще бы не подпрыгнуть, – смеялся и я. – И так нервы натянулись во время суда… меня даже дрожь заколотила, когда он завыл и повалился на пол.

– Повалишься, – серьезно заметил командир второй роты, – виселица не шутки. Не только он, но и все мы были уверены, что его вздернут, когда принесли вам письмо. Мы все поняли, что генерал Вольский настаивает на наказании для примера прочим, вот почему и побаивались, что суд не осмелится оправдать. Оказывается, вы осмелились, и это только заставляет нас радоваться, что вы не сошли с пути истины! – закончил он шуткой.

Вершицкий промолчал. Обед шел весело. Публика расшалилась. Это была реакция после долгого напряжения нервов. Князь Вачнадзе поднял стакан вина и сказал очень двусмысленный тост, хитро переплетая, по кавказскому обычаю, свою речь примерами.

Ему больше из приличия, чем из сочувствия, ответили «ура» его единомышленники. Они посматривали на Киселева. Тот хмуро ел, делая вид, что не обращает внимания на молодежь. Нахальство князя и молчание подполковника мне не понравилось. Я встал и поднял бокал.

– Князь, – обратился я к Вачнадзе, – слушая ваш великолепный тост, я невольно вспомнил Жуковского. Он тоже расхваливал военных, исполнявших свой долг…

Все подняли глаза на меня.

– Так вот, я и предлагаю, господа, всем выпить за здоровье нового певца «восстания» русских воинов. Алла-верды вам!.. Ура!

Все сначала опешили, но моментально поняли: очень уж явственно произнес я не «во стане русских воинов», – а именно «восстания» русских воинов. Больше всех понравилась моя речь Вершицкому. Он, непьющий ничего, весело смеялся, аплодировал и, налив в свой бокал вина, подошел ко мне чокнуться. Громкое «ура» приветствовало мою шутку. Вачнадзе скушал ее полностью. Придраться было невозможно, – но невозможно было и не понять.

 

Глава XIII. Выписка газет

Полковник Исаевич приехал вскоре после суда. Он отболел два месяца и теперь вернулся, чтобы, пробыв для формы несколько дней, заболеть снова. Он сам не скрывал этого.

– Мною недовольны и мне лучше уйти, – уклончиво сказал он старшим. Распространился слух, что Червинов до мельчайших подробностей узнал уже все о бригаде. Узнал, что сам Исаевич играл в большого либерала, а за ним и много других офицеров, что газеты в бригаде исключительно левого направления. Исаевич получил от генерала приказ вывести этот левый уклон. Оттого-то он и болеет, что ему неловко теперь играть отбой.

Откуда публика узнает все, – прямо удивительно. Действительно, не прошло и трех дней с приезда Исаевича, а он уже отдал приказание собраться после обеда всем для обсуждения вопроса о выписке журналов и газет.

– Прямо, как в оперетке, – говорили злостные либералы. – Скоро нам предпишут, как институткам, читать отсюда и досюда, пропуская запрещенные места. Ладно! Посмотрим, чья возьмет…

Собрание открылось речью Исаевича. Он издалека и очень осторожно начал говорить о том, что журналы и газеты нашего собрания очень левого направления. На это могут обратить внимание. Это может быть причиной нежелательных разговоров или даже слухов об офицерском собрании. Он полагает, что офицеры выслушают его слова и примут их к сведению при выписке новых журналов.

Командир второй роты попросил слова.

– Все это очень удивляет меня, – начал он. – Мы, офицеры, вольны делать в своем собрании, что найдем необходимым, решая каждый вопрос большинством голосов. Решение большинством голосов исключает какую-либо тень подозрения насчет образа мыслей офицерства. Нельзя сказать, что выписывает заведующий библиотекой. Если бы это делалось одним лицом, можно было бы подумать, что это лицо нарочно выписывает издания левого направления. Выписка же производится всеми офицерами в особом собрании. Можно ли запретить офицерам знакомиться со взглядами левых газет и партий? Думаю, нельзя, уже по одному тому, что было бы странно не делать разведку в сторону неприятеля.

– Хорошо сказано! – послышались возгласы собрания.

– Это раз, – продолжал капитан. – Второе, мы не дети, и странно запрещать нам читать то, что мы хотим. В-третьих, я должен сказать, что командир батальона и полка никогда не председательствует при решении вопросов собрания. Это право принадлежит старшему офицеру батальона. Командир не член собрания, а лишь гость. Присутствие командира стесняет общество высказывать свое мнение и у нас получается уже не наше, офицерское собрание, а нечто официальное… выше нас стоящее. Не лучше ли тогда просто приказать нам, за наши же деньги, – подчеркнул он, – выписать те журналы и газеты, которые найдет нужным начальство? Только я заранее говорю, что такой контроль и недоверие оскорбительны. Я предпочитаю отказаться совсем от газет и собрания, чем быть на положении институтки. Если мне не доверяют, пусть скажут прямо, и я уйду в отставку или в запас. Читать же только «Новое Время» или «Инвалид» меня никто не может заставить, ни обязать. – Он поклонился командиру и сел.

Тотчас же все зашумело, забурлило, будто рой пчел потревожили. Я вспомнил и нашу историю с Яснецким и похоронным обществом. Конечно, за наши собственные деньги мы можем делать, что хотим; но это при условии нашей верности, – подумал я.

А странно, теперь больше всего обиделись революционеры. Они горячо восстали против недоверия к офицерам. Монархисты молчали, как убитые. Они молча слушали спор между командиром и офицерами-либералами. Командир наконец признался, что действует по личному приказанию начальника бригады. Это его требование и он проверит выписку журналов.

– Значит, он не уверен в нас? – заволновались офицеры.

– Значит! – ответил командир. Монархисты переглянулись. Я поймал выразительный взгляд Вершицкого.

– Мало того, – продолжал командир, – я ухожу в отставку и это показывает вам, что он не уверен и во мне. Все это прискорбно и является результатом времени и проигранной войны. Приходится подчиниться, и я настойчиво советую вам не шутить с огнем. Можно сгореть или опалить навеки крылья…

Все переглянулись. Шум и разговор прекратились. Подсчет голосов показал, что мнение в батальоне разделилось на две почти равные части. «Новое время» получило столько же записок, сколько «Русское слово». «Речь» получила большинство голосов. «Нива» и «Русский Инвалид» – меньшинство. Остальные газеты, левых и правых направлений, почти по одинаковому числу голосов.

Тут-то и произошло то, чего никто не ожидал. Исаевич взял список, прочел его и подчеркнул те газеты и журналы, которые нашел допустимыми. Его выбор пал почти исключительно на газеты правого направления.

Революционеры попробовали было запротестовать; но тут полковник встал и сердито заявил, что это его приказание и так будет. Собрание разошлось. Революционеры волновались и спорили вовсю, монархисты радовались, что наконец-то начальство взялось за ум.

– Давно пора прекратить политику в частях, – говорили монархисты. – И не только нужно запретить левые газеты, но и удалить левых офицеров. Хорошо было бы убрать и от нас наших революционеров.

– Я уже давно думал об этом, – неожиданно вставил свое слово и новый командир 1-ой роты Селунский, монархист убежденный. – Мне очень подозрительна работа моих младших офицеров. Они любят работать только в ротной школе. Когда я подхожу, разговоры прекращаются. Вачнадзе и Ананьин, безусловно, что-то говорят солдатам, но что, не могу доискаться. Я был бы счастлив освободиться от них… Но как это сделать?.. Улик нет…

– А что, газве они вгедны? – сразу насторожился Киселев. Не знаю почему, но в этот вечер ему были сообщены нами все наши сведения насчет нашей пятерки, как мы прозвали их. Покупка оружия, прокламации Святского, угроза Вачнадзе офицерам, выписка газет и наконец подозрения Селунского. Длинное лошадиное лицо Киселева подернула едва заметная, злорадная улыбка и глаза заблестели.

– А почему же я не знал этого раньше?

– А почему вы отказались идти на совещание, когда мы вас звали? – ответили мы вопросом на вопрос. Он зажевал губами.

– Теперь дело пойдет, – сказал мне Вершицкий, когда мы остались одни. – Киселев не успокоится, пока не узнает всей подноготной. Теперь он и компот забудет и спать перестанет.

 

Глава XIV. Охота

Мне до такой степени надоела политика, что тошно делалось от одной встречи с «пятеркой». Мои мысли были заняты другим. Каждый свободный день я стремился в Ходжалы к Иванову, чтобы поохотиться на фазанов. Под предлогом настрелять дичи к празднику для собрания, я получил трехдневный отпуск.

В Ходжалы доставили меня на почтовых. Приехал я туда часа в 4 дня, но Иванова не застал, он уже ушел на охоту. Я взял ружье и отправился один побродить к берегу речки Ходжалинки.

В ее зарослях я убил первого в моей жизни фазана, красавца петуха. Возвращаясь домой, встретил у самой станции Иванова. Его трофеем была фазанья самочка. Мы условились выйти на следующий день чуть свет утром, взяв с собой человек пять солдат.

– А теперь пойдем готовить патроны, – сказал Иванов.

Довольно большая комната для проезжающих станционного дома отведена была офицерам. Командир роты, штабс-капитан Унжиев, армянин, с самым некрасивым лицом в мире, покрытом к тому же огромными прыщами, сидит за столом против Дукшт-Дукшинского. Тот еще подпоручик, но успел постареть: бледное, изможденное лицо, длинный нос оседлан очками. Он или читает запоем, или проводит время в созерцании. То впадает в мрачное уныние, то горит восторгом. Эти чувства могут являться к нему из-за пустяка. Увидит бабочку и пришел в восторг. Весь мир кажется ему прекрасным. Потерял очки, не может найти их и готов чуть не покончить самоубийством. Нудный и неприятный тип!

Около окна стоит Святский. В руках палитра, длинная палка, кисти. Он художник-самоучка, воображает, что гений, думает бросить службу и пойти по дороге славы. Мечтает написать большую картину. Теперь работает над деталями к ней.

На кровати лежит труп молодого самоубийцы. Из виска течет струйка крови. На полу револьвер. Самоубийца-офицер, очевидно, левша и застрелился левой рукой, которая беспомощно соскользнула на пол. Детали вырисованы аккуратно. Картина будет большая, в натуральную величину. Смотрю я на все это и думаю, – почему теперь молодые такие мрачные? Взять любого из них. Или обозленный монархист, или еще более обозленный революционер.

Плохое дело политика для молодежи. Политика отнимает радость жизни, беззаботное существование и быстро старит юношу. Делает их самоуверенными людьми, почитающими себя очень умными, и в то же время нетерпимыми в обществе.

Поганое положение у Унжиева. Он вечно улыбается, рот до ушей, старается угодить всем и каждому и со всеми жить в мире. Даже солдаты зовут его отцом родным. Потворствует, значит, им вовсю.

А вот с офицерами ничего поделать не может. Заспорят и хоть вон беги. То Иванов нападет на Дукшинского и Святского. То Святский на Дукшинского и Иванова. Дукшинский тоже флюгер. Сегодня он революционер и готов бросать бомбы, завтра он ярый монархист. Это злит его сожителей, и споры у них без конца.

Унжиев старается всех примирить. Он страшно боится, что эксцентричный Дукшинский может пустить в ход револьвер, с которым он вечно носится. Боится и Святского. А вдруг тот прокламации подкинет или еще что-нибудь учинит. Поэтому он революционер со Святским, монархист с Ивановым и философ-шалава с Дукшинским. Все его не ставят ни в грош…

Увидев моего фазана, Дукшинский пришел в восторг.

– Это вы убили его? Вы стреляете лучше Иванова! Он убил лишь эту серую птичку, – смотрит он на фазаниху. – А это!.. Это прелесть! Какое чудное оперение! Какая красота! Как интересно, верно, быть охотником. Вы идете и завтра?.. Я тоже хочу стать охотником. Где бы достать ружье? Разве нет у почтового чиновника? Какая прелесть бродить по горам. Вот это жизнь! Это настоящая жизнь!.. Нет! Унжиев, разрешите сейчас же поехать в Агдам. Я попрошу ружье у подполковника Вершинского.

– Эй! – закричал он денщику, – посмотри, нет ли проезжающих, да приготовь мне одеться, я еду в Агдам… Ах, какая роскошь Кавказ! Дикие скалы… фазаны… козы… Ах!!

– Ладно, ладно, – говорил ему Унжиев, – идите ужинать. Завтра увидим, что делать… Посмотрите, какое мясо нам приготовили, прелесть!

Дукшинский поковырял вилкой в маленьких кусочках бараньего мяса, от которого пахло овчиной. Жесткое мясо сделалось еще тверже от неумелой стряпни.

– Это по-вашему, по-кавказски, прелесть, – начал Дукшинский, уже недовольным голосом. – Мне эта прелесть больше не лезет в горло. И это отвратительное сало или жир… Черт знает что!.. Все губы потом покроются этим жиром, от которого воняет… Жир стоит во рту, все облипнет… Горячим чаем, и то не отмоешь скоро. Черт побрал бы ваш Кавказ! Я хочу есть, а тут или солдатский борщ, какую-то солено-кислую бурду подают, или эту баранину… Нет ли чего другого? Хоть огурцов или помидоров?.. Я бы теперь съел рубленую котлетку или сочное филе-соте.

Он жевал мясо и делал гримасы.

– Вот ваша баранина, – Дукшинский вынул пальцами изо рта какую-то жилу и показал нам. – Разве это можно есть?

– Ну вас к черту, Дукшинский! – крикнул на него Иванов. – Вы думаете, это вежливо – показывать всякую дрянь, что вы изо рта выудите. Ведь мы едим! Тошнит от ваших фокусов. Это вам не Тифлис и не ресторан Онон, а Ходжалы, где ничего достать нельзя.

– Да я не вам показываю, а Унжиеву.

– А мне что показывать? – сказал тот, – я ем, что и вам подано.

– Тьфу! Проклятое сало, весь рот облепило…

– Да чего вы плюете в мою сторону! – возмутился и Святский. – Брызги летят во все стороны… Невежа!

Все посмотрели укоризненно на Дукшинского.

– А черт с вами!.. – бросил тот вилку на стол. – Осточертела мне и эта проклятая жизнь в проклятых Ходжалах, и вы все надоели со своими капризами… Просто слова сказать нельзя. Сил нет быть с вами… в этих диких горах… Завтра же подаю рапорт о переводе… А не переведут, – застрелюсь! – истерически вскрикнул Дукшт-Дукшинский, вскочил из-за стола и убежал, хлопнув дверью.

– Видели? – спросил Иванов, обращаясь ко мне. – Не типик ли? Только что перед этим восхищался Кавказом, а теперь стреляться от Кавказа хочет.

– Ненормал! – важно произнес Святский.

– Очень нервный человек, – подтвердил и Унжиев. – Впрочем, оно и понятно. Мы все заняты. Иванов охотой, Святский рисованием, я ротой, а он целыми днями ничего не делает. Слоняется из угла в угол, мечтает поступить в юридическую академию, а сам только воздушные замки строит. Вот и сбесился.

Мы уже укладывались спать, когда Дукшинский вернулся. Ночь, как всегда, стала очень холодной. Он потребовал горячего чаю. Угрюмо сел за стол и подпер рукой голову. Лицо было мрачное, отчаянное. Я, впрочем, недолго видел его. Усталость за день взяла свое, и я скоро крепко заснул.

Еще черти и не думали начинать свои ежедневные кулачки, как денщики разбудили меня и Иванова. Было совершенно темно и холод пробирал все тело. Прочие сожители сладко посапывали, укрывшись с головой одеялами. Мы торопливо оделись и вышли на двор. Адский, пронзительный холод тотчас же забрался под летнее пальто. Нас ждали саперы, человек пять, все любители охотники.

– Далеко идти? – спросил я Иванова.

– Далеко! Верст семь, зато хорошие места. Много фазанов.

Гулко раздавались наши шаги по шоссе. Казалось, идет целая рота. В ночной тишине всякий звук представляется более громким, чем днем. Мы шли по дороге на Шушу. Ночь была ясная, звездная, но темная. Впереди виднелась полоска шоссе, по бокам чернели громадами холмы. Изредка пролетали мимо ночные птицы и, заметив нас, издавали испуганный крик. Вдали слышался лай и вопли шакалов. Места были пустынные. Вплоть до Хан-Кенды не встретишь ни одного человека.

Мы шли скорым шагом. Говорили о предстоящей охоте. Жалели, что нет собак. У Иванова были две, Байгуш и Найда, но всего трехмесячные щенки. А будут собаки добрые. Мало-помалу разговор зашел и о вчерашнем споре за ужином.

– Чего вы так ссоритесь? – спросил я.

– Да мы в общем не ссоримся, – отвечал добродушный Иванов. – Живем скорее дружно и мирно. На Дукшинского вот изредка находит мрачное настроение. Оно и понятно. Нет общих интересов. Унжиев мог бы занять Дукшинского работой, но стесняется. Он вообще вечно стесняется. Ротой командует фельдфебель, а не он. Унжиев ничего не знает. У него нет ни расписания занятий, ни определенной программы.

– Ну, брат, что сегодня будем делать? – спрашивает он фельдфебеля по утрам. – Так что, ваше благородие, я приказал ребятам белье помыть и самим помыться. – А так! Ну и хорошо! Помойтесь, помойтесь… А после обеда что? – А там можно и ротное учение устроить. – Хорошо… Хорошо. – В общем живем попросту! – улыбнулся Иванов, показывая в темноте большие белые зубы.

Скоро пришли на место и присели на огромных, обточенных водой валунах, лежащих кое-где по течению неглубокого, сердито журчащего ручья. Вода быстро неслась по каменному руслу, так быстро, что сбивала с ног. Мы попробовали было перебраться через ручей по камням, но не вышло. Пришлось раздеться и переходить вброд. Вода так рвала и толкала, что мы цеплялись за камни и друг за друга.

Начинало рассветать и вдали стали вырисовываться отвесные скалы ущелья, из которого вырывался этот бешеный холодный поток с водой прозрачной, как стекло. Иванов приказал наполнить баклаги и чайники.

– Идем, идем! – торопил он. – Нужно взять утреннюю охоту.

Мы разделились с Ивановым, и он пошел в гору. Саперы рассыпались в цепь. Не успел я сделать и ста шагов, как из-под моих ног с адским шумом, хлопаньем крыльев и криком вырвалась огромная самка фазана. Она стрелой взвилась вверх, совершенно отвесно. Я сгоряча пальнул. Она, как ветер, рванулась в сторону Иванова; я даже не успел взять ее второй раз на прицел и виноватыми глазами провожал улетавшую птицу. Видел, как Иванов, не спеша, поднял ружье, прицелился. Бахнул выстрел, и фазаниха, описав дугу, грузно шлепнулась о землю. Дальше дело пошло еще хуже. Я пудельнул по зайцу, по куропатке; фазаны не попадались.

– Бегут перед нами! – крикнул мне Иванов на мой вопрос. – Вот дойдем до оврага, они и начнут взлетать.

Действительно. У оврага сразу взлетело четыре фазана. Иванов убил одного. Я опять промахнулся. С гребня сорвался еще фазан и тотчас же грохнулся в середину оврага, скошенный выстрелом моего спутника. Иванов полез в овраг за убитой птицей, а меня просил не спускать глаз с того места, куда упал фазан. Только я успел сделать шаг в сторону, – фрр!.. затрещал фазан, взвиваясь прямо передо мной.

Тах!.. тах!.. отсалютовал я ему. Фррр!.. взвился другой. Я лихорадочно заряжал ружье. Опять взвился огромный петух с резким криком. Я выцелил его аккуратно, быстро, торопливо… и выстрелил. Петух улетел, счастливым криком давая мне знать, что отделался от меня вполне благополучно. Сконфуженный я обернулся к Иванову.

– Никак не могу найти проклятую птицу. Верно убежала… Подранок… Вот беда, когда нет собак, – сердился и Иванов. – Вы заметили место? – кричал он мне.

– Заме-етил! – несся в ответ мой крик, хотя я уже совершенно не мог вспомнить, где это было. Наконец, после долгих, бесплодных поисков Иванов вылез из оврага ко мне. Все же у него было привязано два фазана.

– Пройдем вдоль оврага, – предложил он. И только мы двинулись, как вновь взвился красавец петух, сверкая в лучах восходящего солнца огненными цветами своих перьев.

– Стреляйте! – крикнул вежливый Иванов. Я опять промахнулся. Промахнулся и Иванов. Фазан полетел от нас, после своего столба. Это очень трудный случай, как объяснил Иванов. Я был доволен, что и он промахнулся, – это снимало с меня часть конфуза.

– Вернемся на старое место, – предложил Иванов. – Загонщики, сюда! Скорей сюда! – кричал он солдатам. Мы шли почти рядом, ожидая загонщиков. Те бежали из оврага, где все еще искали раненого фазана. Фррр!.. взлетело что-то. Я выстрелил и оно упало. – Молодой фазан, – крикнул Иванов. Опять взлетел молодой. Они поднимались невысоко и медленно. Я убил и второго. Хоть и то хорошо, – вернусь не с пустыми руками.

– Вот подрастут мои собаки, – говорил Иванов, – тогда охота будет другая. Теперь же это не охота, а один извод. Здесь должно быть полно дичи, куропаток, перепелов, горных курочек, а разве мы найдем их без собаки… В двух шагах пройдем и не заметим. – И он осторожно ступал, покрикивая изредка на сапер, чтобы они не вылезали вперед.

Стало жарко. Несмотря на конец декабря, солнце припекало так, что пришлось снять шинель. Я хотел было уже стаскивать и верхнюю охотничью рубаху, но Иванов остановил. На Кавказе нужно одеваться тепло. Здесь на солнце жарко, а дунет холодным ветром, как раз лихорадку можно захватить. Недаром все кавказцы зимой и летом носят папаху и бурку. Разница в температуре очень велика между днем и ночью. Пар костей не ломит…

Вернулись мы с охоты очень поздно. Только часу в одиннадцатом ночи дотащились мы до Ходжалов. Устали страшно и были в общем недовольны охотой. Фазанов видели массу. Я мог бы взять штук пятнадцать, а взял всего три. Иванов убил пять штук. Маловато для праздника, но я думал пополнить недостаток зайцами и решил больше не охотиться в Ходжалах, а ехать в Агдам.

Утром рано, запаковав фазанов, я уехал. Вершицкий нашел, что восемь фазанов тоже мало, и мы решили тотчас же идти на зайцев. Достали линейку, взяли шесть загонщиков и выехали еще до обеда, направляясь в нашу заячью Калифорнию. Вершицкий приказал остановить лошадей, не доезжая ее.

– Пройдем здесь, – сказал он. – Тут должны быть зайцы. – Он указал загонщикам район, который нужно охватить, а мы стали на места и приготовились встречать зайчишек.

Сколько их было в этом заброшенном и пустом винограднике! Они выскакивали поминутно, удирая во все лопатки от загонщиков. Вершицкий палил непрестанно. Я стрелял тоже много. Сильно мешали высокие кусты, стоявшие то тут, то там, но все же я убил трех зайцев в два загона. Подошел, торжествуя, к Вершицкому и остолбенел. Он даже сконфуженно улыбался. Одиннадцать штук! Он побил рекорд наших обыкновенных охот.

Возвратились домой уже под вечер и вполне довольные. На линейке между нами и саперами лежали груды убитой дичи.

 

Глава XV. Приготовления к празднику

Вечером наша веранда представляла интересный вид. Вдоль всей ее длины была развешана на проволоке дичь. Двадцать штук зайцев и восемь фазанов! Публика, шедшая на ужин, пришла в восторг.

– Вот это дело! Вот встретим Рождество хорошим обедом, благодаря нашим охотникам, – говорили все.

Теперь оставалось лишь послать за вином в Шушу, сделать там еще кой-какие покупки для праздника и пир готов. На праздники должны были приехать жены некоторых офицеров и с соседнего поста казаки со своими дамами. Из Хан-Кенды собирались быть знакомые Федорова. Нужно было не ударить лицом в грязь!

Мы решили рано утром ехать самим в Шушу, чтобы купить вина, конфет и закусок. Начальник почтовой станции дал нам лошадей, он был в приятельских отношениях с Федоровым, сыном начальника Шушинской почтовой конторы.

Выехали компанией: Федоров, я, артиллерист, Молчанов и прихватили по дороге Иванова. Переезд до Шуши от Агдама сравнительно долог, часов пять или шесть езды, но незаметен. Глаза не устают любоваться все новыми и новыми видами гор. То обрыв и речка бушует в нем, то едем между скалами. Вот знаменитая крепость Аскеран, не то времен Александра Македонского, не то римлян. Это небольшой четырехугольник, обнесенный массивной каменной стеной, сажень в пятнадцать вышиной и сажени три у основания.

Здесь не так давно были жестокие бои между армянами и татарами. Армяне укрылись в крепости и наколотили массу татар, прежде чем те смогли ворваться сквозь часть обрушившейся стены.

В прошлом году саперам приказано было повалить одну из стен, чтобы уничтожить это укрепление. Сильнейшие заряды пироксилина сделали свое дело, но все обратили внимание на прочность цемента. Камень и цемент слились воедино и рвались, как один кусок. Цемент не сдавал даже после многих столетий. Прочные каменные мосты на дороге «Искендера» до сих пор целы, а не развалились. Крепко умели строить прежние инженеры…

Далее дорога идет все время в гору и наконец выскакивает на обширную каменную площадку безо всякой растительности. На площадке возвышался большой холм, а на самой верхушке холма видны дома Шуши. Это типично восточный город. Узенькие улицы. Маленькие лавки. Товары все давнишние. Обертка засижена мухами. Однако мы накупили всего, чего хотели, запаковали в ящики и собирались уже ехать назад, но ямщик запротестовал: поздно, а ночью он не поедет. На станции ему рассказывали, что накануне разбойники остановили между Хан-Кенды и Шушой почтовый экипаж и обобрали пассажиров.

– Да нас много.

– Ничего, что много. Они за камнями и, если вы начнете сопротивляться, они станут стрелять.

– А отчего днем ехать не боялся?

– Днем не нападают.

– Что за ерунда! Почему днем им не нападать?

– Так не нападают, да и только… – твердил свое ямщик. – Подождите до утра.

В ближайшей гостинице нам отвели два малюсеньких темных номера. Побродив еще по Шуше и не найдя ничего интересного, мы вернулись в гостиницу и улеглись спать. Но тут на сцену появились клопы. Таких чудовищных, как в Шуше, я не видел нигде. Ночь прошла сумбурно, в борьбе с клопами.

Чуть свет выехали мы из этого городка, забытого Богом и людьми, стоящего чуть не в самом деле на краю света. Народонаселение Шуши, татары и главным образом армяне, живут какой-то странной жизнью, наполненной боязнью перед резней, ежеминутно могущей вспыхнуть из-за пустяка.

На улицах тихо. Почти нет движения. Мало окон. Если окно выходит на ухищу, то заделало решеткой. Дворы построены квадратами, чтобы совершенно изолировать себя от улицы. Солидные ворота. Внутри двора, вдоль каждого этажа тянутся деревянные балконы. Они увешаны тюфяками, подушками, бельем, тряпками.

На балконах кишит детвора и наполняет внутренность двора целыми гаммами звуков: визжат, хохочут, кричат и плачут на все голоса. На каждом балконе видны растрепанные подростки-девчонки, качающие на руках грудных кинтошек. От детворы нет прохода. Они ухитрились даже залезть в наш коридор и на балкон.

Выпятив вперед свои животы, прикрытые рваными рубахами, босые, растрепанные, они, засунув палец в рот или в нос, смотрели на нас широко открытыми глазами. Носы у всех были такие грязные и с таким количеством подтеков, что на верхней губе у каждого были ясно обозначены две красные воспаленные полоски разъеденной кожи. Таких грязных детей я еще не видал. Только одно и привлекало у этих маленьких кавказцев: это глаза. Уже и теперь большие, то круглые, то миндалевидные, черные, с восточной поволокой.

Мы много смеялись, вспоминая все прелести Шуши, и подтрунивали над Федоровым. Он был уроженец этого городка и воспитанник Шушинского реального училища. Я помню еще неприличное прозвище, которым его окрестили юнкера за наивность, неаккуратность и некультурность. Таким он остался и до сих пор. Привычки Шуши невозможно было выветрить. Он и сам не отрицал, что в детстве обходился без носового платка.

– И щеки у вас блестели? – спрашивали мы его.

– Вероятно, блестели, – смеялся сам Федоров. – Оттого и до сих пор чувствую себя чужим в обществе, честное слово. Словно уличный мальчишка. Не знаю, что сказать, куда руки деть… Потею, – признался он под общий хохот. – Особенно, когда со мной говорят дамы.

– И, верно, босиком долго ходили? – спросил артиллерист.

– Ходил, а что?

– Да по ботинкам видно! – Федоров поднял ногу. Мы опять разразились веселым смехом. Тут только мы обратили внимание, что башмак Федорова, обтянутый длинными брюками со штрипками, был до неприличия велик. Прямо вдвое длиннее, чем наши. Бока ботинка у основания большого пальца были выпячены наружу и кость пальца высоко выпирала вперед.

– Вишь, как у вас мосол вылез, – сказал артиллерист, – это оттого, что много ходили босиком. Оттого вот и получилась не ножка, а лапа!

Дальше мы уже не решились подтрунивать, пришлось бы говорить и о запахе этих лап, отравлявших даже чистый горный воздух, и о больших, красных, вечно потных руках.

Удивительное свойство всех окраинных жителей обладать большими ногами и руками, неловкими манерами и особенным отпечатком лица.

Вспоминался мне и Иевлев, архангельский мужичок, остриженный по-кучерски в скобку. Вспомнил, как юнкера спрашивали его, не осколками ли стекла утираются в Архангельске после обеда.

Таковы были кугут Тереха со братией и большинство сибиряков. Все они были наивные, доверчивые и простоватые. Увальни, но хорошие товарищи, далекие от всяких злых выходок и интриг. С ними жилось легко, безобидно. Зато избави Бог жить совместно с такими типами, каких в множестве давали Московские и Петербургские корпуса: Кормилов, Неелов, Фредериксы, Дукшинские и многие другие…

Насколько они изящны в обществе и в танцах, настолько они несносны в совместной жизни. Капризны, каждый с причудами, с вечным «я не в духе». Не знаешь, с какой стороны подойти к ним.

Вот мы подсмеиваемся над Федоровым прямо в глаза, и он отвечает добродушным смехом, а попробовали бы мы задеть Фредерикса или Кормилова. Не уяви Господи, что вышло бы из этого… В самом лучшем случае мы поссорились бы навеки…

Мои спутники согласились с этим взглядом, а Федорову он даже очень понравился. Он собирался было уже рассердиться, но мое сравнение успокоило его. Лучше быть рубахой-парнем, чем столичной занозой, – и его лицо опять расплылось в широкую улыбку. Глаз с бельмом косил в угол очков, другой веселю поблескивал, а большая красная и потная рука лихо закручивала длинный рыжий ус над широким ртом.

В Агдаме уже кипела работа. Денщики, повара, казаки жарили, варили, рубили. Как только мы подъехали к крыльцу, так со всех сторон и кинулись к нам наши Лепорелло.

– Гостей понаехало видимо-невидимо, уже господа волнуются, что вас нет. Обед сготовили, а вина и лимонаду для дамов нет.

– А много дамов?

– Так что больше с полдюжины будет дамов, – доложил мне мой Матушкин. Он, как денщик заведующего собранием, автоматически делался метрдотелем и командовал прочей братией.

– А что наготовили? – спросили мы.

– Так што на первое закуски. Селедков десять штук сделали… Как вы учили. Очень даже хорошо вышло. С картофелем, с бураками и луком. Зайцев пожарили и бураковый соус к ним сделали. Фазанов тоже. Все готово. Теперь только приготовить те закуски, что вы привезли…

Действительно. Верные Лепорелло не подвели. Все было сделано. Столы накрыты. Даже великолепный борщ из баранины, заправленный чесноком и салом, был готов, – если господа пожелают.

 

Глава XVI. Казачья песня

Едва мы успели помыться с дороги и переодеться, как уже начали собираться гости. Шах-Будагов с женой, Селунский с женой француженкой, еще какие-то дамы, совершенно мне незнакомые. Одна полная в красном, другая худая в желтом… Приехали и казачки с соседнего поста. Разбитные, стройные, веселые. Появились и телеграфисты со своими барышнями из Хан-Кенды. Барышни как барышни, и во много раз ловчее и интереснее своих кавалеров.

После взаимных представлений сели за стол. Начали с закусок. Дамы и барышни тоже пригубили водочки. Стало сразу веселее.

– Господа! – спросил я, – прикажите подавать суп с пирожками или борщ с салом и чесноком?

– Борщ, борщ! – раздался всеобщий голос, и денщики тотчас внесли большую миску, из которой несся кверху ароматный пар. Знаменитый борщ. Сам повар есаула варил его, и варил действительно мастерски. Такого борща нельзя было получить ни в одной гостинице мира. Ни даже в Москве. Горячий, вкусный, заправленный салом, разной зеленью, с перцем, он производил странное впечатление. Первая ложка обжигала рот, от второй першило в горле, от третьей слезы выступали на глазах. Борщ одновременно жег губы и рот, а своим кисленьким вкусом умерял резкость закусок и выпитой водки. Комнаты наполнились ароматом капусты, зелени и чесноку.

– Знаменитый борщ! – заговорили сначала казаки и казачки, потом телеграфисты и их барышни и наконец все наши. – Под такой борщ надо выпить.

– Господин полковник! Разрешите?..

– С удовольствием, – согласился Исаевич.

– Господа…

И дело пошло на лад. К концу борща публика уже стала совсем веселой и непринужденной.

– Разрешите песенников? – обратились казаки к командиру и не успел он и рта открыть, как есаул сделал знак хорунжему. Тот вскочил и исчез за дверью.

Быстро делается дело у казаков; еще денщики и тарелок не убрали от борща, как уже входил хор казаков. Человек двадцать пять – тридцать. Все в новых черкесках, в чистеньких бешметах, приличные, подтянутые, выправленные. Второочередной вахмистр с нагайкой в руках, – теперь она служила ему вместо дирижерской палочки, – молча, одним жестом управлял хором. Наша публика, не привыкшая к казачьим обычаям, с удивлением смотрела на все. Казаки вместе с офицерами… Это казалось немного непривычным, даже странным. Музыканты или трубачи иное дело, а это…

– Смирно! – скомандовал дирижер. Исаевич встал и поздоровался.

– Садись, хлопцы, там в углу, – скомандовал есаул. В один миг казаки уселись. Видно было, что они не впервой входят в офицерское собрание. Дирижер сел против песенников, тоже прямо на пол, – по-кавказски. Грянула песня.

Кто не слыхал песни кубанских казаков, тот не слыхал ничего. Малороссийский язык, неудобный и смешной в разговоре, необыкновенно мягок и приятен в песнях. Казаки поют не в унисон, а по голосам. Поют хорошо, уверенно, стройно. Умеют и свои голоса показать. То тенор, то баритон, то бас выступают в роли запевалы. А хор все время дружно, так согласно и мелодично подпевает ему.

Когда спели «Ганзю», то не только мы, но и дамы стали аплодировать.

– У нас обычай – давать есть и пить песенникам. Спросите у командира разрешения дать хлопцам пива, – подозвал меня есаул.

– А что же я дам им есть? – задал я вопрос. – Мы ничего для них не купили.

– Я сам позаботился об этом, – сказал с улыбкой Илья Прокофьич. – Есть колбаса и пиво.

Командир вытаращил на меня изумленно свои близорукие глаза, когда я доложил ему просьбу есаула.

– Ну, что же… Если это обычай, – пусть дадут, – сказал он.

Я кивнул есаулу и тотчас же, видимо, заранее приготовленные казаки внесли хурджины с пивом и закуской. Песенники по мановению волшебной нагайки вскочили, как один, и грянули здравицу командиру. Мы только с удивлением смотрели на их непринужденность и выучку. Все делалось по форме, по раз установленному обычаю и так достойно.

– Встретит радостным приветом нас полковник Малама… – гремел хор. – Встретит полковник радостно, – радостно приветствуют его и казаки…

Видно, что офицеры и казаки живут теснее друг с другом, чем мы со своими солдатами. У них видна не только отличная выучка, – видна многовековая традиция, милая и прочная. Да разве мы позволили бы так пить своим музыкантам? Эти и пьют умеючи, – им не в диковинку. Замечательное впечатление произвел на нас этот хор песенников. Молчанов пришел в восторг.

Саперы с удивлением поглядывали на казаков, и на офицеров, и на песенников; а те, как ни в чем не бывало, от души веселились, не стесняясь ни нами, ни друг другом. Песенники не только не тяготились своим делом, но, видимо, и сами наслаждались весельем, пением и выпивкой. Иной раз между ними возникали споры, что спеть. Когда дело дошло до «Наурской», то два казака очень ловко протанцевали лезгинку.

Все их движения были отчетливы и, видимо, вошли в их плоть и кровь. Даже повадки, как они выходили и становились в позицию для «Наурской», – были одинаковы у всех, и у офицеров, и у казаков. А что еще замечательно, – они пили, как воду, крепкое кахетинское вино и не пьянели.

У нас же, как водится, вино уже заиграло в головах к концу обеда, и некоторые пытались завести споры. А спор на политические темы, да еще за обедом, да еще под влиянием винных паров, – дело плохое. Могло окончиться ссорой, даже несмотря на присутствие дам. Казаки знали и это, а потому чрезвычайно ловко уклонились от всяких рискованных разговоров. Не давали и нашим спорщикам много говорить.

Кончили обедать, выпили кофе и тотчас же пустились танцевать под звуки гармоники и балалаек. Танцевали все. Даже и вовсе неумеющие прыгали, как могли, в мазурке. Кавалеров было так мало, что я оказался одним из лучших танцоров.

Казаки устроили общую мазурку, привлекли к танцам всех, даже Киселева, и вышло под конец очень весело. Разошлись часов около семи вечера, чтобы передохнуть и оправиться. А уже около десяти часов все общество собралось опять в столовой на ужин.

Как только сели за стол, есаул заявил, что по кавказскому обычаю необходим начальник стола, и он предложил приступить к выборам «тамады». Выбор пал, естественно, на него самого. Есаул сейчас же занял председательское место, командир рядом с ним, а остальные расселись, как хотели. Не помню уже, кто именно, кажется разбитной Ананьин, схватил бутылку с вином и налил соседу. Тотчас же тамада поднял свой голос и назначил ему штраф.

– Вы налили мужчине в присутствии дам и без разрешения тамады, и потому накладываю на вас штраф. Господа! Налейте ему стакан.

Я с любопытством следил, что будет дальше. Тамада оглядел всех и затянул:

Чарочка моя, серебряная, На золотом блюде поставленная…

У тамады уже оказались помощники. Они поставили стакан с вином на тарелку и подошли к провинившемуся.

– Кому чару пить… кому здраву быть?.. – грянул хор. И чудное дело, – они уже знали имя и отчество наказуемого: «Пить чару, быть здраву свет Кузьме Ивановичу!» – гудели басы…

– На здоровье… на здоровье… на здоровьице его… – подхватили и казаки, и мы все, и дамы. Все весело смотрели на провинившегося. Он схватил стакан и стал пить.

– Глю-глю-глю-глю… – выводили все присутствовавшие, усиливая темп и повышая голос, когда чарочка подходила к концу. Виновник кончил пить, поднял стакан и перевернул вверх донышком, давая знать, что выпито все до капли.

Глю-глю… перешло в веселое громовое ура. Все поняли, что нужно вести себя осторожно.

Немедленно тамада встал и начал речь, вступительную, так сказать. Он сделал пышное предисловие, начав с того, что вот мы, военные, принуждены встречать великий праздник в этой грязной татарской гостинице, далеко от своих, далеко от культурной жизни. Мрачна комната, мрачно освещение…

– Но! – и он сделал выдержку… – Но я не вижу ни мрачных стен этой гостиницы, не помню уже мук тоски охраны. Передо мною сидят прелестные дамы. Блеск их глаз ослепляет наше общество, мы видим прекрасных дам, и все кажется нам нарядным и красивым… Мы сидим во дворце, рядом с нашими богинями, и мы благодарим их за то, что они удостоили нас чести спуститься из заоблачных высот рая в наш жалкий Агдам, за то, что они излили в наши души целительный бальзам для новых сил. И мы пьем бокал нектара за их здоровье, за процветание их красоты, молодости, за их чудные женские чары, которыми они умеют из упавшего духом отшельника сделать вновь молодого, сильного воина, преклоняющегося перед своими царицами жизни, перед дамами…

Все увлеклись пышной речью тамады. Всем понравилось такое обращение и каждение фимиама дамам. Им стали наливать виню.

Дамы расцвели и закраснелись; они благодарно смотрели на тамаду, а тот, подняв стакан, предложил всем воинам выпить за здоровье тех, кто служит лучшим украшением и утешением в жизни.

– Медам! Алла-верды вам, – закончил он свой тост.

– Яхши Иол! – дружно ответили все и грянули ура.

Казаки запели туш. Празднество сразу приняло красивое направление, брызжущее весельем и оживлением. Тамада не оставил никого в покое. Он ухитрился сказать тост за каждую даму, за каждого из присутствующих. Иногда он не говорил, к кому обращается, но так ловко делал сравнения, что все знали, о ком идет речь. Ни одного обидного слова, ни одного резкого намека. Все были чрезвычайно довольны управлением ловкого тамады. Он то штрафовал провинившегося, то разрешал говорить и другим. Без его позволения никто не мог сказать ни одного тоста. Ужин затянулся часа на три. После чего дамы уже сами потребовали танцев, и снова мы танцевали долго за полночь.

Но вот дамы ушли. Мы проводили их до другого флигеля, где им был приготовлен ночлег, а сами вернулись в собрание. Казаки уже были там. Столы все вынесены. Ни одного стула. Все сидят на коврах. Показывают и нам знаками следовать их примеру. Входящие, сделав сначала изумленные глаза, ни слова не говоря, садились на пол, вдоль стены.

– Как цветок душистый, аромат разносит… так бокал пенистый, тост заздравный просит… – начал запевало. Хор подхватил песню, затрещал бубен, зазвенел треугольник, все захлопали в ладоши, поддерживая такт бубна.

На середину комнаты выскочил казак с двумя обнаженными кинжалами. Он танцевал наурскую, дикий и красивый танец Кавказа. То крался, то отскакивал, то колол кинжалом невидимого врага, то кружился на цыпочках, и полы его черкески развевались точно от бури. Казак танцевал бесшумно в своих мягких чувяках. Вот выскочил другой. Они то нападают друг на друга, то отскакивают, то кругами носятся по комнате. Такт все усиливается, кружение казаков переходило в какой-то вихрь.

Музыка, хлопанье ладошей, выпитое вино, – все действовало на зрителей. Все мы были уже захвачены ритмом и танцем, все пришли в экстаз. Вдруг танцующие выхватили из-за поясов наганы и давай палить во все стороны… Бах!.. Бах!.. – гремели выстрелы. Сыпалась штукатурка, звенели выбитые стекла. Все присмирели, а казаки все палили. Выпустив все семь патронов, танцоры остановились и юркнули на свои места.

Гром аплодисментов опомнившейся публики приветствовал казачий танец. А затем и пошло…

До рассвета пили, пели, танцевали и палили из револьверов. Но и тут знали черту. Вдруг тамада встал. Поблагодарил казаков. Те дружно ответили и, как один, в ногу вышли из комнаты.

– Пора спать! – сказал тамада тоном, не допускающим возражения. – Завтра нужно проводить верхами дам. – Никто ему не возразил, все разошлись по своим комнатам.

С этого дня у нас завязалась тесная дружба с казаками. Теперь они представились нам совсем в другом свете. Хорунжий из вахмистров оказался вовсе не таким бурбоном, как мы думали. Ничего не значит, что он был почти необразован. Это не мешало ему быть хорошим офицером, вежливым кавалером и приятным собутыльником.

Сам Илья, сотенный командир, и его новый офицер, подъесаул, глубокий старик, призванный на службу за недостатком офицеров, были отличные люди. Никогда ни одной ссоры, ни одного злого словечка. И мы, младенцы в сравнении с ними, прочно связались с этими стариками на почве коротания Агдамской охранной скуки.

Третья сотня 2-го Хоперского кубанского казачьего полка! Ее офицеры остались в моей памяти, как истые рыцари, без страха и упрека, преданные своему делу до самозабвения. Не получившие даже среднего образования, они были много тактичнее нас в жизни, осторожнее и много опытнее нас в военном деле. Если туземцы совсем не считались с нашими саперами и третировали их запанибрата, то к казакам они относились с нескрываемым почтением и страхом.

Даже мой сожитель Молчанов, не признававший вообще ничьего авторитета, кроме своего личного, пасовал перед казаками, особенно перед Ильей Прокофьичем. Однажды даже признался мне, что побаивается только этого есаула, имеющего грозный, нахмуренный лоб и хищный, орлиный профиль.

Есаул Илья Прокофьич был более дружен с Молчановым, чем со мной, но это не мешало ему однажды заметить, что Молчанов «случайный» офицер. И он и все, кто не был природным воином, тяготились непомерно пребыванием в Агдаме. Даже какой-то недуг, вроде сплина, находил на них, и временами они были раздражительны. Эту черту и подметил казак.

– Мы, – сказал он, – природные вояки, не скучаем нигде и довольны своей семьей, полком, где бы он ни стоял. Нелегко в глухих местах, вроде здешнего, и нам, но мы не клянем военной службы. Они же, «случайные», еще не сжились с военной службой, и она давит на них. Вы вон, я вижу, живете своим классом еще больше, чем охотой, а они даже и не знают, с какой стороны к солдату подойти. Для меня, да и для вас, казак и солдат свой брат, своя семья, а для них он лишь тяжелое дело, тяжелое и неприятное. Не знают они и не любят солдата.

 

Глава XVII. Провели за нос

Работы было много. Война разорила батальон. Он оказался обобранным так, что даже не хватало мундирной одежды и неоткуда было достать ее. Формирование четвертой роты окончательно подорвало хозяйственные силы батальона. Командир настойчиво просил начальство дать ему хотя бы часть второсрочной и третьесрочной одежды из пехотных полков. Наконец начальство согласилось и разрешило командировать офицера в полки 21-ой пехотной дивизии, чтобы там отобрать часть одежды по согласию с полками. Исаевич тотчас же командировал Вершицкого, а тот выбрал меня своим помощником. Мы выехали вскоре после Рождества.

Первый полк, который мы посетили, был 84-ый Ширванский. Стоял он в каком-то урочище, недалеко от железной дороги. Нас приняли не то в избе, не то в сарае. Вершицкий имел при себе все данные, присланные штабом и указывающие, сколько и какой одежды подлежало получить в каждом полку. Сначала Ширванцы запротестовали.

– Мы сами обобраны до последнего! – возопил их заведующий хозяйством. – В Манджурию выслали все, что могли, теперь сами не знаем, что делать… Откуда мы вам дадим столько одежды?!

– Не наше дело, – спокойно ответил Вершицкий. – Вот вам предписание, а дадите или нет, это уж как угодно.

Заведующий хозяйством побежал к командиру. Пришел мрачный полковник, в мрачном, черном сюртуке с черным воротником. Все здесь было мрачное и все черного цвета.

– Делать нечего, – сказал он. – Предписание нужно исполнить. – Нечего вам и одежду смотреть, – обратился он к Вершицкому. – Рвань! Мы вам отпустим требуемое, но на качество не претендуйте. Хорошего не имеется. Я вам десять процентов набавлю на починку, только не смотрите одежду. Повторяю, добровольно ни один мундир не примете. Все рвань…

– Хорошо! – согласился Вершицкий, поверив на слово. Он получил от полка удостоверение, что принял столько-то, расписался и сам на какой-то бумажке, и мы выехали обратно на вокзал, не выпив даже чаю.

– Теперь прямо во Владикавказ, в 81-ый Апшеронский полк, – говорил Вершицкий. – Ну же и живут Ширванцы! Хуже, чем мы в Агдаме.

Собрание Апшеронского полка, куда мы отправились прямо с вокзала, поразило меля еще больше, чем мрачные избы Ширванцев. Канцелярия и собрание в одном одноэтажном доме на окраине города. Под канцелярию отведено три тесных комнаты, под собрание две. Беднота обстановки удручающая. Наше собрание, 2-го Кавказского саперного батальона, было и больше и несравненно богаче этого – полкового. Небольшие четырехугольные столы накрыты грязными скатертями. Сонные денщики лениво подали чай с традиционным лимоном.

Ужасное впечатление! А ведь это были старые, заслуженные полки русской армии, оплот и защита нашего обширного отечества. Они, эти полки, раздвинули его пределы, всюду пронесли с победой его знамена, и высоко вознесли честь его имени. И теперь, в эти годы первой смуты и революции, – русский офицер и солдат своей волей и верностью спасал государство от потрясения. Напряженная, подлая опасностей служба, – и для отдыха маленькое, убогое, запущенное собрание…

В Апшеронском полку история с приемкой одежды носила тот же характер, что и у Ширванцев. И здесь тоже просили одежды не осматривать, и здесь набавили десять процентов на починку.

Отсюда отправились в 82-ой Дагестанский полк. Приехали в Грозный рано утром. Едва рассветало. Прошел сильный дождь. Несмотря на январь, еще не было морозов, и улицы представляли из себя невылазное корыто грязи. Выше подножки экипажа была грязь, пока мы дотащились до мощеной улицы. Гостиница – отвратительное пристанище, маленькие, затхлые номера. Поспали до девяти часов утра, напились какого-то мутного, желтоватого чая из кривых базарных стаканов и отправились искать полковую канцелярию. Дошли до бульвара, что тянется вдоль всего города. По бокам бульвара идет бойкая торговля, тут хорошие дорожки и нет грязи. Через бульвар вышли на большой полковой плац, усыпанный песком. Вокруг плаца – одноэтажные, каменные казармы, чистенькие, под зелеными железными крышами.

Дело с приемкой одежды повторилось, как по программе. Нам тотчас же отпустили все и обещали немедленно выслать. Только уговаривали не осматривать. Ни минуты не задержали. Вершицкий даже удивился такой сговорчивости. Он и не предполагал, чтобы его, старого офицера и подполковника, так провели за нос, как это сделали пехотинцы.

Одежду прислать-то прислали, но такую рвань, что Исаевич принужден был командировать в Тифлис самого Киселева с целой артелью портных от каждой роты, чтобы разобраться в этой груде рухляди. Меня он опять командировал и с Киселевым.

– Вы приняли эту дрянь, – сказал командир насмешливо, – вы и помогите разобраться.

В Тифлисе мы просидели две недели, пока разобрали груды одежды. Обставили нас пехотные полки основательно. Самую завалящуюся дрянь прислали. Командир даже выговор Вершицкому закатил. А вдобавок еще из полков поступили слезные рапорты по начальству, в которых было заявлено, что саперы-де совершенно обездолили пехоту. Лучшую одежду отобрали и теперь полк даже на парад или смотр вывести не в чем.

Для нас одежды не нашлось в тифлисских складах, а полкам взамен той рухляди, что они сбыли саперам, была выдана новенькая, первосрочная одежда.

В Тифлисе было скучно. Денег у меня, как это уж и полагается, не было. Ходить никуда не мог и все время проводил в своей комнате, в казарме. Знакомыми тоже еще не обзавелся.

Тифлис кипел политическими страстями. На Эриванской площади революционеры среди бела дня отбили от пехотинцев и казаков двести тысяч рублей, перевозимых с почты. Один из казаков охраны рассказал мне потом, что бомбы летели в них с крыш и балконов. Револьверная стрельба трещала со всех сторон. Лошади казаков падали на скользкой асфальтовой площади. Малочисленная охрана пехоты была переранена.

В это время примчались фаэтоны, революционеры переложили на них мешки с деньгами и ускакали вниз, к базару. Другие фаэтоны столпились, будто нечаянно, и преградили путь опомнившимся казакам. Все было сделано в пять минут. Полиция явилась поздно. Так деньги и пропали.

Гимназисты стреляли в гимназиях в директоров и преподавателей. Кинтошки бросали бомбы в офицеров. Настроение у всех было нервное.

Я сидел в казарме и редко выходил на улицу. Обедал изредка на вокзале, а чаще в казарме солдатским борщом.

Несколько раз Киселев приглашал меня пообедать к себе. Он жил недалеко от казарм, на Авчальской площади. У него была маленькая квартирка. Там хозяйничала его гражданская жена, полная, крепкая женщина. Хозяйничала хорошо. Киселев был большой чревоугодник, особенно любил водочку, как он умильно называл ее, и гибочки.

Наконец одежду рассортировали, распределили по ротам, и мы возвратились в Агдам.

 

Глава XVIII. Практика и теория

Я перешел жить в комнату Вершицкого. Жизнь отдельно всегда больше нравилась мне, чем совместно с кем-либо чужим. Нужно было дрессировать, натаскивать и смотреть за моим, подаренным Ивановым, громадным пойнтером «Байгушом». Он был очень породистый, но тем не менее основательно глуп. Я все же питал надежду, что возраст исправит его. Байгушова сестра «Найда» уже ходила с Ивановым на охоту и обещала сделаться отличной собакой. Мой же Байгуш любил больше всего бегать, высунув язык и шлепая толстыми губами. Стойку он делал только на куропаток. Здесь кровь сказывалась, и я любил смотреть на эти многообещающие задатки.

С занятиями в классе дело шло все лучше и отраднее. Я был доволен своими учениками. Народ подобрался очень основательный; особенно выдающихся по способностям не замечалось, – но все были старательные и работящие парни. Когда дело подошло к геометрии, они сначала было запнулись. С объемом куба еще с грехом пополам справились, но объем призмы и конуса никак не усваивался их мозгами. Нужно было помогать. С неделю бились они над объемом и наконец доложили мне, что этого отдела они не могут понять.

– Ладно! – ответил я. – Как вы полагаете, то, что мы учим в классе, нужно для дела, или есть вещи, которые и не понадобятся?

Солдат никогда не ответит, не подумавши. Этой мудрости научила его жизнь и дисциплина. Он уже знает по опыту, что иногда начальство задает коварные вопросы. Вроде того: «хороша ли пища?» – Ответишь – плохая, а за это потом так влетит, что и не рад будешь… Так и тут. Чтобы ответить, нужно подумать. Ответ, конечно, дали, как и следовало ожидать, разумный, – если учим, значит, нужно, – а зачем, не понимаем.

– А кто помнит мое объяснение, зачем это нужно?

Никто не мог вспомнить.

– Какие же вы унтер-офицеры будете, если забываете то, что неделю назад говорилось!

Я знал, что говорил. Такие обращения к классу были очень полезны. Они вызывали внимание учеников, заставляли их тугие мозги сосредоточиться на трудном вопросе и тогда они легче охватывали его. Наконец только один припомнил.

– Чтобы узнать, сколько земли, – доложил мне сапер. Все с интересом посмотрели на него.

– Кто работал землекопом? – обратился я к классу. Таких не оказалось. Это уже было нехорошо: своих они понимают быстрее. Мне нужно было искать пример из их жизни, а это не так просто.

– Ну, может, хоть кто случайно работал на железной дороге?! Насыпал насыпи, отрывал рвы? Никто. – Просто беда!

– Ну, может слышали от землекопов, как они работают, поденно или сдельно?

– Сдельно… конечно, сдельно… Дай ему работать поденно, так он наработает… – обрадовались саперы. – Неделю поденно будет ковырять то, что сдельно за день выкопает.

– Вот, вот, оно самое! Ну, скажем, вам нужно погреб отрыть.

– Какой погреб?

– А какой вам нужен. Сколько сажень, скажем, в длину, в ширину, в глубину?

– А для чего погреб? – спросил сейчас же один из учеников.

– Как для чего? – Ну, скажем, для хозяйства. Капусту кислую держать, картофель, бураки.

– Это точно… Только мы, значит, погреба-то делаем сами, так, без расчету… выкопали яму, накрыли жердями, сверху шалаш построим, хворостом заделаем, землей насыпем, чтобы не промерзал, и все.

– Так, верно! А если сам не можешь выкопать, а наймешь работника, как платить будешь?

– Известно, сдельно: такой, мол, погреб, столько-де аршинов, и копай.

– Ну, так! А слышали вы, что такое землекопы? Настоящие, что фундаменты под дома копают? Сколько они за работу получают?

– Да копеек сорок в день. Их работа чижолая, однако и дешевая…

Разговор нудный… но я уже знал, что договоримся.

– Так, – а как работу учитывают?

– Известно как, от куба.

– От чего?.. от куба?.. А что такое куб?

– Известно что!! Кеда сажень, и кеда сажень, и вглыбь сажень, вот те он куб и называется.

– Что же вы говорите, что не знаете?

– Да мы, значит, не думали, что вы, ваше благородие, про это самое говорите.

– Как же не про это! Разве куб в геометрии другой, чем у землекопов?

– А хто его знает, – мы думали, другой…

– Ничего не другой, такой же самый. Вот теперь и давайте задачу решать. Нужно вырыть погреб три сажени на три сажени поверху, да четыре сажени глубиной. Сколько потребно рабочих, чтобы отрыть в два дня? Сколько заплатить нужно? Почем от куба платить?.. Считайте теперь сами, а потом мне скажите.

Они по-крестьянски углубились в расчет. Народ все русский, плотники да хлеборобы, расчет-то понимают по-своему, а не по-книжному. Считали, считали и насчитали все правильно.

Не меньше месяца бились мы над тем, чтобы уяснить понятие объема. Но зато в конце концов они твердо умели вычислять кубы вынутой или насыпанной земли, объем волчьих ям или пороховых цилиндров. Практические занятия помогали как нельзя лучше.

Всякий, кто имел долгий опыт в преподавании, вероятно, знает, что глаза учеников ясно говорят об их знании. Вначале курса туманные, тусклые, с выражением удивления, запуганные, глаза эти по мере усвоения курса меняют свой вид. Они начинают остро и пытливо смотреть прямо в глаза учителя, стараясь угадать или решить вопрос поскорее. В глазах этих к концу курса появляется особый блеск самоуверенности и спокойствия. Перемену эту я уже подметил у своих учеников и был спокоен. На экзамене не выдадут…

Киселев, два раза посетивший классы по утрам, был доволен ведением дела у Гурамова.

– Вот у князя подрывники проекты редута делают. Даже удивительно! – говорил он. – Чертеж редута, план, размеры, профили, расчет рабочих – все исполнено карандашом. Да как исполнено? Отлично! Вот видите, князь, молодой офицер, а лучше вас и Федорова ведет классы.

Слова Киселева заинтересовали меня и я пошел к подрывникам князя Гурамова. Класс был многолюдный, в большой, светлой комнате, во втором этаже. Это была прежняя армянская школа. Парты стояли наши, привезенные из Тифлиса. Класс настоящий, хоть куда. На партах лежали листы толстой, технической бумаги, разграфленной на мелкие клетки. Действительно, настоящие проекты.

– А ну-ка, старший, покажи-ка лучшие проекты.

Несколько вопросов, заданных исполнителям, показали, что они довольно основательно изучили теорию. Гурамов в тот день отсутствовал, и мне было неловко долго оставаться в классе. Я сказал, что пришел полюбоваться их работой, о которой так хорошо отозвался командующий батальоном.

– Здорово! – заключил я свой осмотр, – молодцами работаете.

Я даже позавидовал князю, что он так сумел поставить дело. Действительно натянул нос и мне и Федорову. Вот теперь февраль, начались дожди, временами идет снег, все размокло, в сад ходить на работу уже нельзя… И мои практические занятия приостановились. У князя же дело идет, ему ни снег, ни дождь не мешает. Только ведь это адская работа, – думал я. – Нужно каждый проект рассмотреть, поправить ошибки, показать, как следует исправить. А будет ли толк?

Вот тут-то я и сомневался. Мы сами чертили в училище проекты, а как дело дошло до постройки позиций, то по первому началу было трудно. На бумаге легко, стер резинкой и нарисовал новое, а на деле не так. Там не сотрешь! Выкопанное место не скоро опять засыпешь. Там нужно все сообразить, сразу каждую мелочь, деталь предусмотреть.

Вспомнил я, что на войне мой помощник, фельдфебель запаса Борцов, не умел начертить простого окопа, а справлялся потом с постройкой целого редута.

Как только мартовское солнышко высушило немного землю, так я опять зачастил с учениками в сад, исправил попорченное водой и к концу апреля, у нас был выстроен громадный практический городок. Полная картина атаки крепости по всем правилам инженерного искусства.

Нужно было заканчивать программу. Скоро должен был выйти приказ об экзаменах в классах батальонной школы. Я уже не имел времени ходить на охоту по будням, а посвящал этому удовольствию послеобеденное время субботы и все свободные от нарядов воскресения.

Охота давала мне отдых от ежедневной напряженной работы.

Казаки тоже ждали весеннего смотра и все время пропадали в сотне. Киселев день проводил в канцелярии, а вечером работал до поздней ночи у себя в комнате, изредка, по старой привычке, еще с Тифлиса, приглашая меня зайти к нему выпить водочки.

 

Глава XIX. Предупрежденный бунт

Все начинало, казалось, принимать мирный вид, как вдруг разразилась гроза. Помню, как сейчас, тот день. Я собирался после обеда и короткого отдыха идти в класс, как меня позвал в свою комнату есаул Илья Прокофьевич.

– Сейчас был у меня мой вахмистр, – начал он серьезным тоном, – и доложил скверную вещь. Вчера несколько казаков сидели в духане, когда пришли туда четыре сапера. Слово за слово, разговорились… И можете себе представить, что сказали ваши саперы?.. Сперва обиняком, а потом и прямо они заявили казакам, что в эту ночь собираются перебить всех своих офицеров. – Если вы, казаки, помешаете, перебьем и вас, – грозили саперы. – Ежели-де ночью услышите выстрелы, то не выходите из своего двора, а то худо будет. Нас две роты, да команда, а вас всего сотня…

Меня как кипятком ошпарило.

– Да не может быть! – воскликнул я. – Не может быть…

– Ну! Не может быть… Стану я такими вещами шутить. Что вы… Да и вахмистр мой понимает, что дело-то кровью пахнет.

Я стоял, как ошеломленный.

– Вот скверное дело… Что же, Илья Прокофьевич, предпринять?.. Надо бы сказать командиру…

– Вот я и позвал вас, чтобы посоветоваться, что делать. Казаки не знают фамилий этих сапер. Никогда их не видали раньше. Один такой красивый, нарядный, с тремя басонами на погонах.

– Сам фельдфебель первой роты, – подумал я.

– Небольшого роста, чернявый, – продолжал описывать сотенный, – с красивыми белыми зубами…

– Фельдфебель, сам фельдфебель первой роты, – уже громко произнес я, – несомненно он… Но как это возможно? Отличный фельдфебель…

– Другой, – серьезно продолжал сотенный, – плотный мужчина, широкоплечий, круглое красное лицо, русый. А еще двое так себе, незаметные.

– Да что они пьяные были, что ли?

– Нет, хотя пиво пили и казаков угощали… И вот такое выпалили. Казаки не хотели было сперва ничего говорить об этом, но потом испугались и доложили вахмистру. Тот, ни слова не говоря мне, назначил сейчас же взвод на дежурство на всю ночь, а сюда прислал пять казаков, всю ночь на кухне дежурили. Не у вас на кухне, а у моих хлопцев. Ночью казаки выходили и видели, как несколько сапер подходили к сотне, очевидно, посмотреть, что делают казаки. Увидели вооруженных казаков и ушли…

– Теперь и я боюсь молчать, – сказал Илья Прокофьевич после небольшого раздумья. – Боюсь, как бы и впрямь чего-нибудь не случилось, потом беду не расхлебаешь… Нужно докладывать начальнику гарнизона – Киселеву.

– Хорошо, пойдем к нему, он уже встал и сейчас уйдет в канцелярию.

Сотенный повторил Киселеву то же, что рассказал и мне. Киселев сидел, и длинное его лицо с выцветшими глазами ничего не выражало. Он думал. Я не заметил в его глазах ни испуга, ни волнения.

– Очень возможная вещь… – проговорил он наконец. – У нас в позапрошлом году летом, в лагерях, тоже собирались вырезать всех офицеров, но ограничились тем, что изрубили топором лишь одного… Он спал в своей палатке, а остальные офицеры, частью были по домам, частью у прикомандированных пехотинцев, где заигрались до поздней ночи в карты. Это и спасло многих. Убийцы долго, видимо, ждали их, но не дождались и зарубили лишь одного. Искрошили в капусту. В Дышлагаре у самурцев тоже хотели перебить офицеров. Убили командира, ранили многих. Поветрие такое теперь революционное. Потачек тоже много дают. Если бы первый бунт задушили бы так, что по всей России страшная весть пошла, все бы и кончилось.

Лицо Киселева осветилось непреклонной волей, глаза засверкали.

– Пусть попробуют!.. Уверены ли вы, Илья Прокофьевич, в своих казаках? – спросил он сотенного.

– Совершенно уверен, господин полковник.

– Прикажите людям быть наготове. Если услышат выстрелы, пусть одна полусотня бросается к первой роте, другая ко второй роте. Пусть немедленно откроют самый беспощадный огонь по бунтарям. Возьмите с собой и сюда опять человек шесть надежных казаков, да мы сами приготовим револьверы… Пусть пробуют… То, что вы доложили мне словесно, немедленно донесите секретным рапортом.

– А вы, – обратился полковник Киселев ко мне, – предупредите всех господ офицеров, – секретно понятно, – чтобы были наготове… А так, что Бог даст… Теперь же и виду не подавайте о случившемся.

Я немедленно пошел к командиру I-ой роты, штабс-капитану Селунскому. Он был уже в роте. Князь Вачнадзе и Ананьин занимались с ротной школой под навесом. Вся рота сидела на словесности. Я сказал Селунскому, что мне нужно поговорить с ним по секрету, и мы, обогнув здание, пошли по дороге в деревню. Селунский встретил недобрую весть без особого удивления. Его энергичное лицо нахмурилось и глаза сверкали.

– Меня это нисколько не удивляет, – сказал он. – Я знаю, что рота недовольна мною. Это пустяки… А вот мои офицеры, Вачнадзе особенно, сильно подозрительны. Кабы не от него все пошло. Улик пока не было… Это первый случай, и за него нужно взяться как следует. Надо вычистить всю мерзость вон, иначе и впрямь произойдет бунт.

– Стоит ли предупреждать этих господ, – сказал он, намекая на жителей своего флигеля. – Там все либералы. Я глубоко уверен, что это их уроки, Вачнадзе, Ананьина, может быть, даже князя Гурамова. Во всяком случае, вам ходить туда нечего. Вы никогда не были в нашем флигеле, не надо и теперь ходить: обратят внимание. А я не хотел бы, чтобы солдаты заметили, что мы узнали об их заговоре. Было бы даже хорошо, если бы они попробовали выступить. Это, может, будет стоить жизни некоторым из нас, но зато исцелит батальон от проклятой заразы.

Мы уже подходили к роте. Вдруг из-за забора высунулось чье-то лицо, тотчас же спряталось и громкий крик: «штабс-капитан Селунский сволочь!» – огласил воздух.

– Это во второй раз, – заволновался Селунский. – Это второй раз! И это солдаты! Рвань каторжная какая-то, а не солдаты… Там дневальный должен быть… Он почти бегом поспешил к роте. Дневального во дворе не оказалось, он ходил в казармы, этим и воспользовался кто-то из сапер, следивших, очевидно, за нами.

Селунский однако не выдал своего волнения и сделал вид в роте, будто ничего не случилось. Фельдфебель-заговорщик распоряжался, как всегда, спокойно. Я внимательно посмотрел на него и ничего не мог заметить по его лицу.

В этот день я не пошел в классы, а вернулся домой. Я был очень встревожен. Бунт, могут перебить, – думал я. – Ну и дожили до денечка. А все проигранная война, да свободы… Революционеры да агитаторы проклятые… Долго ли свернуть башку солдату. Каждый из них в отдельности хорош, а в толпе не помнит, что делает. Стадное начало захватывает всех.

Если бы не казаки, то, наверно, бы уже всех офицеров изувечили… А потом сами же разбежались бы по горам и были бы перебиты татарами и армянами. Глупые люди – опасные люди! Нужно будет приготовить ружье и револьвер. Во всяком случае, нужно отстреливаться до последнего, – так думал я в тот день. Живым в их лапы даваться нельзя, еще издеваться начнут.

Молчанов встретил весть очень нервно. Так и подпрыгнул.

– Пусть только сунутся… Угостим так, что чертям тошно станет.

– Да ведь они попрут толпой, – сказал я, – штыками бить начнут.

– Ничего подобного, – самоуверенно заявил молодой. – Я видел эту сволочь революционную еще юнкером. Несколько выстрелов, и они бегут во все стороны. Побегут и эти. Они только болтать горазды. Казаков побоятся, а на свою сторону им казаков никогда не перетянуть. Однако все же какая сволочь!.. И кто ими руководит? Не иначе, как сам Вачнадзе или его денщик.

Ночь я провел тревожно, хотя не удержался и заснул рано. Среди ночи проснулся. Послушал – все тихо. Утром встал, как всегда, и тотчас же узнал новость: сбежал фельдфебель первой роты.

Через день к нам приехал сам генерал Червинов. Он приказал выстроить первую роту. Тут впервые мы увидели его. Небольшого роста, сухощавый, черный. Один взгляд на его лицо показывал, что этот человек шутить не любит. Так и вышло.

– Где ваш фельдфебель? – грозно спросил он подойдя к роте.

Гробовое молчание.

– Убежал мерзавец… Понял, что ему не миновать петли, и убежал. Что же это?!. Собираетесь и дальше срамить свое имя… Кто был с ним в духане, когда этот мерзавец подговаривал казаков на подлое дело?.. Выходи… Я знаю вас… Выходи сами и покайтесь. Не выйдете, – расстреляю! Выйдете, – прощу, и чтобы больше никогда… чтобы никогда я не слышал об этом. Теперь я не хочу срамить ваше имя, а если повторится, или не выйдут, кто был с мерзавцем фельдфебелем в духане, – то будет беда…

Генерал замолк.

И чудное дело. Так страшен был взгляд этих черных глаз, что виновные вышли вперед. Толстый краснорожий отделенный второго взвода и двое сапер.

– Говори! – молвил только генерал.

– Мы, ваше превосходительство, не при чем. Все он, все фельдфебель. Как перед Богом… Он поляк и очень за своих обижался, за Польшу. Офицеры, мол, да начальство Польшу полонило, и он хочет отомстить. Ослабонить Польшу все хотел. Про леворюцию все рассказывал, все эдакое… Мы ничего, ваше превосходительство, как перед Богом… А теперь убег… Мы што, мы ничего… – Заговорщики были бледны и дрожали так, что даже зубы их громко лязгали.

– Слышали? – грозно спросил генерал роту.

– Так точно, ваше превосходительство, слышали! – как один, ответила рота. И тени не осталось какого-либо недовольства. Все изменилось разом.

– Я не предаю этих мерзавцев суду, потому что они сознались. Но, если… Поняли?..

– Так точно, ваше превосходительство, поняли!

– Снять с него нашивки, – показал генерал на унтер-офицера. – Всех трех немедленно отправить в четвертую роту… Тридцать суток усиленного ареста с заменой постановкой под ружье…

– Кто новый фельдфебель?

Вышел вперед старший унтер-офицер Симонов – хохол. Ничего не пивший, но имевший какое-то пьяное выражение лица и глаз. Генерал долго смотрел ему в глаза. Симонов не опустил своих.

– Держи роту в руках! – приказал коротко генерал.

– Слушаюсь, ваше превосходительство.

Симонов выполнил свое слово. Лицо роты быстро переменилось. Это было следствие тяжелого взгляда трезво-пьяных глаз Симонова и еще более его тяжелого кулака.

Генерал Червинов даже не зашел к нам в собрание, а уехал в Хан-Кенды к Вольскому, который в это время был там. Все поняли, что на всякий случай был приготовлен страшный Сунженско-Владикавказский полк. Червинов потом сам сказал, что, если бы виновные не вышли, он обезоружил бы роту и добился бы выдачи виновных. Солдаты поняли это раньше нас и сдались грозному генералу.

Фельдфебель исчез бесследно. Через несколько месяцев от него пришло письмо из Америки. Письмо перехватили. Он писал, что евреи провезли его через границу, дали денег на дорогу и теперь он работает в Америке. Жить можно, а когда узнаешь язык, будет еще лучше… О своей деятельности ни слова…

Не знаю, как на других офицеров, а на меня этот случай произвел самое тяжелое впечатление. Входя теперь в свой класс, я смотрел на учеников, не как на прежних ребят – солдат, а как на тайных моих врагов. Отчего это произошло?.. Отчего раньше в Гродно, где дисциплина была много строже, никому никогда и в голову не могла бы прийти мысль не только об избиении офицеров, но даже о сопротивлении фельдфебелю? Отчего там было так спокойно, так хорошо?..

В казарму раньше входили мы, как в свой собственный дом. Между нами и нашими послушными солдатами была связь самая живая, несокрушимая. Если случалось кому-нибудь из ребят крепко набедокурить, так, что нужно было отдавать под суд, – все офицеры сокрушались о провинившемся. Солдаты тоже боялись суда и часто шли к своим офицерам с просьбой заступиться за виновного.

– Плачет ён, – говорили они, – сознает, что глупостев наделал… Набейте ему морду хорошенько, ваше благородие, – не отдавайте только парня под суд: пропадет…

Помню я, как в Гродно один из наших сапер выпил липшее, загулял, и явился домой без шинели и мундира. Пропил.

– Где пропил? Кому продал?..

Ничего не помнит… Прибежали ко мне и фельдфебель Андреев и взводный Елисеев, привели и виновного и его ближайших начальников. Что делать? Пропил и промотал казенную одежду… Под суд подлеца отдавать нужно…

Смотрю на подлеца, а он весь трясется. Куда такую курицу под суд отдавать? Знаю, что все дело в моих руках. Я был дежурный по батальону: помещу его фамилию в утреннем рапорте и крышка молодцу. А за что?..

– Надурил парень не по злобе, – говорил Андреев, вращая рачьими глазами. – Просто надрался водки, как свинья, и забыл присягу. Морду ему набить по-настоящему следовало да шинель купить, да мундир. Есть у тебя, дурак, деньги, вещи эти купить?

Трясется дурак, весь бледный. – «Избейте морду, – просит, – как следовает быть, в ножки поклонюсь, только не губите, Христа ради… не отдавайте под суд. Сраму-то, что наберусь, родителям что скажу?.. В жисть больше вина не стану пить, вот как перед Истинным! – крестился он.

Ну что делать? Как тут его в рапорт помещать?

– А если он еще и делов натворил, да полиция напишет… что тогда будет? – говорю я. Говорю не по злобе, а чтобы и виновного больше напугать, да и дело обмозговать.

– Это правильно! – замечает и Андреев. – Ты, аспид, не помнишь, чего натворил вчера?

– Как перед Истинным, господин фельдфебель, ничего не натворил, ничего не помню.

– Да где был?

– На Подвальной, у ведьмы, у этой самой. Конпания, значит, вот и я того, значит…

– Сволочь ты, значит! – заключает Андреев, – уж и задам я тебе гону, подлецу. Ваше благородие, обращается он ко мне, дозвольте Елисееву и Модину сбегать туда, может, и найдут мундир и шинель-то.

– Это правильно, только живо. Вот нате сорок копеек на извозчика, махай скорей, ворочайтесь до утра. Да зачем двух-то посылать?

– А как же, ваше благородие, а если придется, значит, задержать с одеждой или иное прочее.

– Понятно… Валяй!

Весь разговор происходил часу в пятом, а к началу утренних занятий Елисеев уже является и сокрушенно докладывает, что ничего не нашел. Пугали они ведьму и полицией, да она ото всего отказалась.

– Нешто можно, грит, всех пьяницов упомнить, что ко мне по ночам лазают. – Говорит только, а сама, подлюга, всех помнит и всеми делами сама заправляет, ведьма проклятая. Под ее началом и жулики состоят, они и раздели-то парня. Теперь одно остается – покупать мундир и шинель.

– Да где вы купите?

– Были бы деньги, а купить завсегда можно, – отвечают саперы. – Те же воряги и продадут.

– А сколько же денег нужно?

– Рубля за три все справить можно, вот только где денег достать?

Это действительно вопрос. По тогдашним временам три рубля была такая сумма, что достать ее было трудно не только у солдат, но и у офицера.

– Хорошо, я дам, – говорю я и даю три рубля из денег солдатской лавочки.

– Посылай купить шинель и мундир, – говорю Андрееву.

– Благодари их благородие, аспид, – шипит фельдфебель, – да убирайся в роту… А уж я тебя по всей форме, подлеца, разделаю.

Купили одежду, набили подлецу морду, как следовает. Спасли от суда и от бесчестия и парня и роту; все так провели, как бы отец для сына своего сделал.

Прихожу домой, смотрю, денщики со всех ног бросаются, наперебой угодить стараются, заботу о моей особе самую нежную высказывают. Чего это они так сегодня заработали?! А немного спустя мой Федорчук не может уже больше удержаться и докладывает, что провинившийся парень плакал в роте и громко Бога молил за мое здоровье.

– Да как и не молить, отлепортовали бы и крышка ему…

Теперь же жизнь пошла другая, – навыворот… Фельдфебеля и унтера уже не начальство, а «шкура». Боятся они теперь своих подчиненных. Прежде они были промежуточной инстанцией между офицерами и солдатами, – и тем и другим близкие, свои.

Разве можно было свернуть головы солдатам раньше при таких фельдфебелях, как Андреев, да взводных, как Елисеев? Вот революционеры, да либералы и принялись травить начальство из солдат. Слово «шкура» было подхвачено обществом, которое свою же армию обливало ядом незаслуженного презрения. Обиделись унтера и ушли в себя. Очень дельно и хорошо определил свое положение в роте новый фельдфебель Симонов, сверхсрочный унтер-офицер еще старого закала.

– Какой я теперь фельдфебель, если за всяким пустяком должен к ротному бегать! Раньше у нас этого и в помине не было. Каждый шел к фельдфебелю. Фельдфебеля и взводных пуще офицеров боялись.

Как молния мелькнуло у меня в голове воспоминание об Андрееве. «Не докладайте фельдфебелю», – просил солдатишка офицера, сделавшего ему замечание. Бежал следом и просил.

– Прежде мы были начальники, – печально говорил новый фельдфебель Симонов, – а теперь мы что… Шкура! – гневно вырвалось у него ненавистное слово. – Шкура!

 

Глава XX. Одичавшие от воли

Печальные результаты русско-японской войны заставили общество ближе присмотреться к своей армии. В поисках причин поражения горечь и обида направляли людей по ложному пути, к совершенно неправильным выводам. Вместо того, чтобы понять свои ошибки, свою лень, неумение и порочность, общество накинулось страстно и безудержно на власть. Ее обвиняли в неспособности, в бессилии и в злобной реакционности. Общество стало открыто на сторону революционеров и принялось с ними вместе разрушать старое государственное здание. Когда же армия, руководимая офицерами, проявила присущее русскому народу чувство порядка и стала на защиту государственности, – то революционеры и общество еще больше ополчились против офицерства.

Писаки разные писали в таком духе, что солдата, мол, учит больше унтер, а офицер ничего не делает. Писаки не понимали, что дело-то наше много труднее. Вся наша служба, работа и жизнь зиждилась на формуле: «За Веру, Царя и Отечество… до последней капли крови!»

Разве можно объяснить веру? Разве не известно было, что всякая попытка объяснить веру приводит к безверию и к ересям? Что мы смеем объяснить в вере? Какое право мы имеем говорить о Боге?.. Значит, и не болтай попусту. Молись утром и вечером перед иконой, или пой молитвы, стой на вытяжку. Перед Богом стоишь! Кланяйся Ему в землю…

Второе Царь. Можно ли объяснить Царя? Начнешь объяснять, да так запутаешься… Царь для солдата должен быть почти таким же недосягаемым, как Бог. И он будет слушаться его не рассуждая. Самая верная дисциплина.

Зазубрил, что такое есть знамя, и почитай его как святыню, тоже не рассуждая. Начнешь рассуждать и заменишь святое знамя, с изображением креста и лика Спасителя, какой-нибудь красной тряпкой. Это мы уже видали.

Отечество! Защищай его до последней капли крови. Бей врагов внешних и внутренних. Тоже и здесь не много нужно рассуждений. Рассуждения непременно приведут к спорам, да ссорам, к партиям и… Эрфуртской программе. И это мы уже видели.

Вместо того, чтобы улучшить положение унтер-офицерского класса, его стали унижать, сводить на нет. Явилось новое направление и у солдат: нежелание быть унтер-офицером. Добились того, что унтер-офицер стал переходить на сторону солдата. И армия оказалась расколотой.

Офицер далек от солдата главным образом тем, что не живет с ним одной жизнью. Не ест с ним, не спит в казарме, не слышит его разговоров, не делит с ним его досуга. Не ведет с ним задушевных разговоров.

Благодаря же пропаганде это отдаление может превратиться в пропасть. И не только умышленная пропаганда несет это зло. Нет. Также распущенность и болтовня.

А теперь с возвещением «свобод» все стали болтать. Болтает плохие слова дума. Болтают газеты и журналы. Болтают неладное враги внутренние. Доболтались и солдаты. Нужно уходить, Симонов прав, что тоже не хочет оставаться дальше на сверхсрочной службе. И я тоже решил покинуть строй, ставший мне теперь чуждым.

Я отлично понимал, что прежде, чем обучать сознательно солдата, нужно обучить всю Россию. Нужно чтобы каждый, до последнего мужика, был наставлен в школе в вере и в любви к царю и к отечеству… Тогда на этом «фундаменте» можно было бы и выводить узоры по системе наших теоретиков.

А у нас не только обучения всеобщего не было, а никто из представителей власти, ни из русской интеллигенции не задавался даже вопросом о воспитании нации. Не нашлось тогда человека в России, который эту задачу поставил бы во главу угла. Как важнейшую и главнейшую, как жизненную задачу.

Немногочисленные школы попали в руки революционеров. Фундамент рекрута, молодого солдата, был шаткий. Дисциплина ослабла. А разве может существовать хоть какая-нибудь армия без дисциплины? Подумал я, подумал и подал рапорт о командировании меня в С.-Петербург, в военно-электротехническую школу.

Я никогда не был приверженцем кулака и сам не любил этот вид воспитательского воздействия. Как я уже имел случай сказать, среди нас, учеников Николаевского инженерного училища, вообще не было мордобоев. Особенно того времени, до японской войны, когда живо было еще влияние Шильдера и Ивкова, старые традиции, когда еще в стенах родного Михайловского замка веял дух наших предшественников – юнкеров Лескова и Достоевского.

Мне ясно было, что заменять кулак унтер-офицера критикой на него – дело пагубное. Ведь унтер был начальник без особых прав в отношении подчиненного. Чем ему было поддержать свой авторитет? Бегать жаловаться к фельдфебелю? Назначать не в очередь на работы? Делать выговоры? Все ведь это на смех курам: это не для крепкого и сильного народа, стоявшего еще на примитивной, патриархальной ступени. Вот унтера и пускали в ход то, что уважалось народом. Смею заверить, что безрассудства или злобы не было, злоупотребления кулаком не было тоже. Хорошего, работящего и честного солдата не били никогда.

Война опять-таки показала и следующее: наибольший процент потерь несли в своем составе офицеры, за ними унтера. Значит, и те и другие служили по чести. Общественное мнение не поняло даже и этого и, как бешеное, накинулось на них. Плохие учителя… вынесло оно им приговор после неудачной войны. И стало, походя, поносить и ругать их. Дошли до того, что даже самый проигрыш войны переложили на их плечи.

А что могли сделать эти честные слуги Царя и России, когда их посылали в бой по частям? Они безропотно шли и бились, то под Тюренченом, то под Вафангао, то защищая крепость Порт-Артур, которая, к слову сказать, – только в воображении профанов была крепостью. Их, как пешек, двигали и в огонь и в воду. Они не рассуждая, безропотно несли свою жизнь. По старой русской формуле – переносили холод, голод и прочие солдатские нужды… Во имя защиты – Веры, Царя и Отечества!

В последние дни Артура на Высокую Гору приходили солдаты по одиночке, со словами: «умирать пришли за Веру, Царя и Отечество». Приходили добровольно умирать… Пусть приведут подобный пример из жизни другой армии!

Общество не заметило великого подвига своего офицера, унтера и солдата. Глаза общества были залиты злобой, что наполняла прессу тех годов. Общество, глупо повторяя злые слова об армии, обидело не ее, а себя, весь народ свой.

Но злое слово сделало свое дело и поднесено оно было искусно. Вон даже Белков и Святский, чисто русские люди, а служат ему от всего сердца, не умея читать между строками. Не видя, что сами помогают врагам отечества. Эти враги представлялись им друзьями народа.

Ну, и пусть насаждают революцию, пусть ведут народ и армию к бунтам, а я отойду в сторону, в электротехническую школу, – так думал я. Мне было тяжело это решение. Я любил строй, любил солдат, любил армию больше всего на свете. Сколько раз у меня проступали даже слезы обиды, когда я читал несправедливые нападки на нее, бездоказательные, нечестные, злобные нападки. Хорошее, славное, подвижническое не замечалось… А сколько их было, этих подвигов!

Вот матросы, не желающие сдавать миноносец. Они тонут вместе с ним. И уходя в холодную, бездонную пропасть океана, они прощаются с жизнью кличем: За Веру, Царя и Отечество!.. Вот солдаты, тщетно старающиеся удержать вдесятеро сильнейшую армию, переправляющуюся через Ялу. Их засыпают градом снарядов в их жалких окопчиках. Недальновидные политики хотели по обыкновению, – «за пятак да с бархатом», – выиграть войну без расходов от казны. Не давали денег на укрепление позиций. Живым мясом хотели заградить путь врагу. А мясо и впрямь было лихо подготовлено. Не прикажи отступать, и все полегли бы до одного за «Веру, Царя и Отечество».

Общество не поняло ни подвига, ни трагедии офицерской и солдатской души и осудило нас же за Тюренчен, за Порт-Артур и за Цусиму.

Общество напало на свою армию, стало даже радоваться ее неуспехами и безумно кричать: «чем хуже, тем лучше!» Общество стало ругать офицера и солдата, а в то же время рукоплескать иудам-предателям, хлопотавшим за границей, чтобы иностранцы, – упаси Бог, – не дали денег на продолжение войны.

Революционное злое слово полезло всюду. Офицеров, верных присяге и слову дворянина, стали называть черносотенцами, опричниками, палачами народа. И ничего нельзя было поделать. Решительно ничего: клевета на офицера и армию, как ядовитые газы, ползла всюду, смущая умы даже родственников офицеров и находя слабых среди самих офицеров. Простаки – теоретики по Марксу и Энгельсу и прочей их братии – думали, что стоит воцариться конституции или республике с знаменитой трехвосткой: «свободой, равенством и братством», – и все переменится, как по мановению волшебного жезла.

В результате всей травли – хорошие солдаты приуныли, сволочь возликовала. Бунты то и дело вспыхивали то тут, то там… И, однако, все же добиться не могли ничего. Крепок был еще офицер, крепок сверхсрочный унтер и послушно большинство солдат. Знали они, что дай только волю, и одичавшие от свободы толпы зальют кровью всю страну.

Одичавшее от воли общество ничего уже не видело перед глазами и неслось к пропасти, к революции, вслед за своей первой думой. Вот уж к кому были приложимы слова изменника-профессора: Что это? Глупость или преступление?..

Революционеры пришли в неистовство. Бомбы, револьверы, прокламации – работали вовсю. Журналы, один гаже другого, доходили до нас. Естественно, что наше настроение падало. Монархисты все больше чувствовали себя прижатыми в угол. Даже генерал Червинов не наказал ведь в сущности солдат за готовящийся бунт. Наши революционеры поняли это по-своему: не посмел…

Известно, что долгой и настойчивой тренировкой можно приучить даже кошку есть огурцы. Упорными нападками на нашу армию начали приучать и нас к тому, что мы только черносотенцы и опричники. Иной раз даже невольно приходила мысль в голову, а и впрямь не враг ли я своему народу? Может быть, мы мешаем ему идти вперед по пути прогресса, выражаясь высокопарным языком революционеров. Но что же, все эти экспроприаторы, бомбисты, революционеры и прочая левая братия были именно теми водителями прогресса, которого ждал народ?.. Здравый смысл, добрые желания, ложь и глупость так перемешались в одной чашке, называемой общественность, что невозможно было разобраться.

Моя собственная сестра, Леля, учившаяся в Петербурге в женском медицинском институте, студентка значит, и та писала в одном письме, что нахал привязался к ней на улице и шел за ней. – И ни одного городового! – восклицала она патетически, со многими восклицательными знаками. И это в столице… Что же делается в провинции? В следующем письме она жаловалась уже на полицию, что та не разрешила произносить речи на похоронах какого-то социалистического вождя…

Тифлисского полицмейстера, ротмистра Мартынова, ругали на всех перекрестках. Бросали в него чуть ли не каждый день бомбы за ловлю революционеров и тайных типографий. Восхищались бросателями бомб и ругали солдат, которые обстреливали дома с засевшими там революционерами. Восхищались ловкостью экспроприаторов на Эриванской площади и смеялись над конвоем и полицией. Если же что-нибудь угрожало этому самому обывателю лично, даже не его жизни, а удобствам или имуществу, то обыватель громко орал в страхе: «Городовой!..»

Смешно и глупо.

 

Глава XXI. Попытка сближения

Селунский закрыл, наконец, ротную школу, чем были очень недовольны и Вачнадзе, и Ананьин. Он упорно работал над ротой. Новый фельдфебель мало-помалу забрал сапер в руки. Однажды ко мне пришел каптенармус 1-й роты с просьбой походатайствовать за него об отпуске на месяц.

– А отчего ты сам не пойдешь к командиру?

– Они очень уж сурьезно поступают, – ответил унтер, – придешь к ним проситься в отпуск, а командир и начнет вспоминать проступки: тогда, мол, то-то сделал, тогда другое. Очень его за это рота не любит.

– Не любят дураки да сволочь! – резко ответил я унтеру. – Ты и сам должен понимать, что роту нужно держать в порядке, – как ты должен держать в порядке свой цейхгауз. Если ты знаешь, что у тебя все исправно, смело иди и просись в отпуск. А если чувствуешь за собой грешки, так лучше и не ходи.

К несчастью, штабс-капитан Селунский обладал прискорбным качеством – не нравиться окружающим. Честный, исполнительный, хороший работник, он не пользовался симпатией ни солдат, ни офицеров. Он был тип педантичного работника, то, что получило название «нуда» или «трынчик», работник без страха и упрека. А это именно и не нравилось тогда русским. Они любили больше тип «ничаво», то есть не педанта, а рубаху-парня. Пусть он сегодня подерется, зато завтра пропустит даже проступок.

Это сходилось с их взглядами, выражающимися на их языке «ничаво». Теперь особенно им не нравился педантизм на службе и они жаловались на таких офицеров.

Молчанова же, с его неуравновешенностью, любили. Он теперь принял временно адъютантство, соединив его с прежней должностью казначея. Перегруженный работой, он часто задавал писарям гонку. Сегодня обругает, а завтра шутит и смеется с ними. Писаря рассказывают ему все новости, он их всегда выслушает участливо, а потом накричит на них же, что опоздали с бумагой. Но никто и не думает на него рассердиться.

Как-то вскоре писаря попросили у Молчанова разрешения устроить им в гостинице ужин. – Казаки пьют, и нам хочется повеселиться. – Указание на казанов смутило душу Молчанова. Он разрешил, только приказал молчать об этом. Писаря пришли в восторг и пригласили на ужин и самого Молчанова. Он обратился ко мне за советом.

– Что сделано, то сделано, – сказал я. – Если это станет известно Червинову, быть большой беде. С другой стороны, – почему казаки могут пить, сколько хотят, а саперу нельзя? Я сам люблю своих сапер, даже еще и теперь, и сам выпил бы с ними охотно и потанцевал бы, как с казаками. Только ведь с точки зрения начальства, это преступление.

– Плевать я хотел на их точку зрения. Я пойду к писарям. Пусть потом хоть выгонят со службы… А вы пойдете? – спросил меня испытующе Молчанов.

– Пойду, чтобы посмотреть, как у вас вечеринка выйдет.

Крадучись, как заговорщики, прошли мы оба вечером из наших номеров через базарную площадь и дошли до другой гостиницы. Идти пришлось через двор, где стояли два орудия артиллеристов. Было темно, и нас никто не заметил.

В большой комнате с завешанными окнами стоял длинный стол, и за ним сидели уже наши писаря. Они, конечно, встали, любезно приветствовали своих офицеров и усадили нас рядышком, за серединой стола. Наставлено было все, что только можно было достать в гостинице. Подозрительные сардинки, вонючие кильки, неизменный шашлык.

Мне интересно было видеть, как будут вести себя писаря. Как будут пить, есть вилками, курить. На председательском месте сидел старший писарь по строевой части. Большой, красивый блондин. Всех писарей с литографщиками было человек десять.

Начало ужина прошло очень скромно. Все говорили тихо и чинно пили водку. Ловко справлялись с вилками и ножами. Право, если бы все это разрешалось и писарей не держали бы в слишком ежовых рукавицах бесправия, то они были бы в обществе не хуже почтово-телеграфных чиновников. Писаря считали себя выше простых солдат. Они работают головой, а не ногами, – как выразился старший писарь.

Но на это он получил от меня немедленно ответ: вот именно они, писаря-то, работают не головой, а руками, потому что не составляют бумаг, а их только переписывают. Работает головой тот, кто несет ответственность и за смысл работы. В этом отношении работа солдата, да еще в бою, несравненно труднее и самостоятельнее. Нужно очень и очень работать, именно головой, мозгом, чтобы с честью выйти из сражения.

Отповедь подействовала. Дальше говорили уже осторожнее, избегая критики. А что за разговор для русского человека, если нельзя критиковать? Мы все чувствовали себя точно связанными, каждое слово обдумывали. Писаря пытались было вознести Молчанова и меня за то, что не побрезговали ими. Я тотчас же остановил и это.

– Вы напрасно говорите это слово «побрезговали». Никто и никогда не брезговал вами. Это выдумка. Вы сами отлично знаете, что мы, офицеры, всегда разделяем ваше общество. Я вон на охоте и с Гродзицким, и с батальонным барабанщиком постоянно живу одной жизнью. Вместе едим, рядом спим, вместе и чай пьем. На войне вместе в окопах жили. А что наш устав запрещает быть вместе с солдатами в гостинице, в театре, – так это понятно. Запрещает вместе курить, пьянствовать – тоже понятно.

– А казаки? – спросил один из писарей. – Отчего, когда казачьи офицеры пьют, они завсегда своих казаков приглашают?.. Вот сотенный сколько раз у вахмистра обедал…

– То другое дело, – сказал следующий писарь, – казаки все равны. Они придут в станицу после службы, а вахмистра, может, станичным атаманом выберут. Вот он и начальник тогда самому своему сотенному.

– А и впрямь, ваше благородие, – обратились ко мне писаря. – Отчего это казаки все равны, а мы нет?

– Как не равны?

– Так, очень просто не равны. Наши офицеры избегают с солдатами общаться, брезговают… И это ведь верно. А почему? Потому мы не дворяне… потому мы необразованные…

– Да ведь у нас много офицеров не-дворян. Держите вы экзамен на офицера или отличитесь как хорунжий, и станете сами офицером и никто не будет вами брезговать, как вы говорите… Не посмеет брезговать. – Я обрадовался, что нашел выход.

– А знаете ли вы, сколько на войне было произведено солдат в офицеры? Они все были приняты нами, как ровня.

– А солдаты, значит, не ровня? – ядовито спросил один писарь.

– Известно, не ровня. Но не ровня только по рангу, по службе. Разве может начальник якшаться запанибрата с солдатами? Они его бояться перестанут. Уважать перестанут, если увидят начальника выпившим, – сказал и осекся, но было уже поздно.

– А мы полагаем другое, – послышалось со стороны писарей. – Нам будет лестно, что на нас, как на людей, смотреть начнут. Мы еще больше бы тянуться стали… А теперь часто наш брат проступки по злобе делает. Гнушаетесь, мол, нами, так вот вам… У вас бы учились, как в обществе быть. А что видели бы пьяными что ли, как вы говорите, – так это дело простое. Мы если и не видим, то все до точности от денщиков знаем и слышим.

Пришлось покраснеть и начать наливать пиво в стакан, чтобы скрыть смущение.

– Ну, довольно жалоб да разговоров. Спойте лучше песню.

– И то, давайте споем! – Появились две гитары. Нестройными голосами спели писаря несколько песен: «Не осенний мелкий дождичек», «Вниз по матушке по Волге», «То не ветер ветку клонит».

Пели они нестройно, но с большим чувством. Так и казалось, что в песню эти люди вкладывали всю горечь бесправия солдатчины. А и впрямь они оставались одинокими. Если бы больше уделяли им внимания, больше дали свободы, больше жизни, а не одну службу, то у нас были бы такие русские хоры, до которых далеко и казачьим.

Писаря с горячей благодарностью проводили нас.

– Мы еще немного останемся, – попросили они Молчанова.

– Оставайтесь! – разрешил тот. – Только помните, завтра служба… Если что случится, – подведете меня…

– Будьте покойны, ваше благородие, не подведем…

И подвели. Скандала не сделали, но без нас, видимо, выпили еще добре и на утро были все пьяны. Даже командир заметил.

– Вот вам и писаря, – жаловался мне Молчанов. – Вчера вечером я ушел от них с чувством, будто из тюрьмы вырвался, такими они показались мне обиженными своим солдатским бесправием, – а сегодня противно смотреть. Не могут они все в меру делать, обязательно через край перельют.

– Эх, забыл я им вчера сказать, – пожалел я, – что они понимают свободу только в водке да в гульбе видят. Позволь им пить, и все будут счастливы, и пойдет гульба, как в деревне на крестинах. Разве не в этом свобода?

– А запрети вам пить, что вы скажете? – спросил меня Молчанов.

– Ничего не скажу, только поблагодарю, что помогают мне с бесом пьянства справиться… И буду пить потихоньку, в одиночку…

– А вот составить хор, балалаечников, театр, это им не понравится, – задумчиво сказал Молчанов. – Им бы только водку жрать да скандалить, да критиковать начальство. И, кажется мне, что начальство и в самом деле мудро поступает, считая, что недолгие годы солдатчины можно и должно потерпеть.

– Я бы только сделал иначе. Я бы все эти три года службы устроил бы по образцу нацией батальонной школы, с переходом из класса в класс, как в военных училищах.

Классные занятия отвлекали бы от дури и давали бы пользу и уму, и телу. Посмотрите-ка на классников, совсем другие люди. А дай сюда еще что-нибудь полезное для жизни после службы, и они ценили бы военную службу, как даровую школу. Вот тут можно было бы их обработать на наш лад, на офицерский. И выпить можно было бы с ними, и концерты давать, и хоры составлять, читалку завести. А теперь они не в наших руках, вот и идет дурь в голову. И тянутся к тем, кто им обещает «свободу, братство и равенство…»

– Да, жизнь стала сложной. Неудачная война взбудоражила всех. Прежде думали – довольно штыка да «ура» – и побьем кого угодно. А война показала, что этого мало, еще что-то требуется. Прежде воевали кулаками, толпой, а теперь цепями в одиночку. Разве офицер может усмотреть за своей цепью? Офицеров на роту иногда один, два, не больше, унтеров настоящих с десяток пусть наберется, а бойцов двести, да лежат они друг от друга шагах в трех, а то и еще шире. Офицеры и унтера встают, бегают, наблюдают за ними, оттого и погибают скорее от вражеского огня. Рота может остаться одна, без начальства.

Вот школа-то и необходима, чтобы подготовить из солдата самостоятельного бойца, не теряющегося в трудную минуту боя. Школа необходима в России для всех нас; и не так нужно обучение, как воспитание. Всем нам – для воспитания нации.

 

Глава XXII. Бесшабашные

Повседневная мелочная работа отрывала почти все время. Подходила Пасха, светлый праздник. Перед Страстной неделей Киселев приказал мне съездить в Хан-Кенды к генералу Баратову и попросить у него командировать к нам полкового священника, чтобы роты могли отговеть и причаститься. Службы начнутся с вечерни Вербного воскресения, причастие предполагалось в среду или в четверг на Страстной. Дали мне верховую лошадь, конного вестового, и я отправился.

Путь долгий. До Хаджалов часа два и от Хаджалов столько же. Приехал в канцелярию полка около одиннадцати утра. Кишмя кишит народом огромная канцелярия. Дело предпраздничное.

Наконец доложили командиру полка Баратову, и я предстал перед его светлые очи. Отрапортовал. Генерал мне понравился. Красивый, немного полный, изящно одет, держится молодцом. Видно, привык командовать; приказания отдает совсем по-другому, чем у нас.

– Эй! Подать стул его благородию! – крикнул он. – Садытесь поджалуйста. – Акцент кавказский, а может быть и рисуется. – Священныкам занимать хотите? – весело захохотал он своей остроте. – Эй! Послать за батюшкой… А своего не имеете?

– Никак нет, не имеем.

Батюшка пришел сейчас же и договорились мы быстро. Оказалось, что батюшка может нам и сам помочь и из Шуши знакомого свободного священника даже для пасхальной заутрени достать.

– Больше ничего не желаете?

– Покорнейше благодарю, ваше превосходительство, больше ничего. Разрешите идти?

– Никак нет, не разрешаю… Послать ко мне есаула Филипова! – обратился он к адъютанту. – Подождите минуточку и простите, вот только бумаги подпишу. Адъютант столько бумаги дает, что сил нет… Тэрпэть не могу этой бумаги!

Вскоре пришел есаул Филипов. Приземистый, коренастый и веселый человек.

– Возьми, пожалуйста, к себе поручика, накорми и напои… У нас собрание ремонтируется к празднику, так мы не можем вас пригласить в собрание. Яхши-иол! Будьте здоровы!

– Очень рад, пойдемте! – взял меня под руку Филипов. Мы вышли на улицу.

Хан-Кенды утопал в зелени. Солнце ярко заливало светом этот поселок-сад и было уже жарко. Я удивлялся казакам, как они не страдают от жары, затянутые в бешмет и в суконную черкеску, с вечно пристегнутым полным вооружением, тогда как мне было очень жарко в одном кителе.

Я было начал отказываться от обеда, оправдываясь тем, что должен ехать. Да мне и не хотелось стеснять есаула.

– Никак нет, нельзя, – отвечал Филипов. – Мне приказано угостить вас, и я не имею права ослушаться приказания генерала, который взгреет меня так, если узнает, что я отпустил вас не почествовав… А второе – у нас такой уж адат кавказский, освященный с незапамятных времен…

Есаул запел тихим, приятным голосом:

Нам каждый гость дарован Богом, Какой бы ни был он среды, Хотя бы в рубище убогом… Алла-верды… Алла-верды.

– Если мы должны чествовать каждого гостя, даже убогого, то вас, нашего же брата офицера, и подавно. Все осудят, если мы вас не накачаем.

– Но я не пью ничего, кроме чистой воды! – воскликнул я, зная уже, чем может кончиться дело.

– Это мы слышали и слышим от каждого. Я сам ничего не пью, когда ничего нет. А поставят на стол и выпьем… Пожалуйста! – он распахнул калитку. – Эй, хлопцы, добегите до канцелярии и приведите коней их благородия. Накормить и напоить хорошенько и коней и вестового. Поняли?

– Так точно поняли. – И один из казаков побежал к собранию.

Стол был уже накрыт. Около окна сидел скромный высокий сотник и читал книгу. Другой офицер, юный хорунжий, стоял около шкафа-буфета. Только что мы познакомились, как за дверью раздался шум, смех, дверь хлопнула и в комнату вошел невысокий есаул, уже не первой молодости, с академическим значком на черкеске.

– Есаул Мелихов, – представился он мне. Из нескольких слов есаул узнал в чем дело, еще больше повеселел и, подмигнув Филипову, сказал: – Нужно испробовать сапера!

– Давай-ка водку, открой бычков в томате, там есть еще две коробки и тащи вина. – Он и Филипов болтали без умолку. Мрачный сотник, согнувшийся горбом, отказался от водки и читал книгу даже за обедом. Хорунжий сидел молча и тоже не стал пить.

Я чувствовал себя неловко, – как я поеду потом по жаре после водки и вина. А не пить – тоже нельзя, неловко, – такое гостеприимство, такое внимание и отказаться. Мне тогда и в ум не пришло, что может это гостеприимство и не искренне. А казалось, можно было бы понять по минам младших. Я же не понял и хлопал рюмку за рюмкой, вровень с есаулами. Здоровы пить, – подумал я, когда они налили уже чуть не по шестой рюмке.

– Ну довольно! – крикнул Мелихов, который командирствовал всюду. – Давай вина, – обратился он к вестовому. – Обратите внимание на этого типа, – указал он мне на вестового. – Глуп, как дерево, а парень хоть куда. Дурак же форменный… Шо, хлопче! – кивнул он казаку: – разве ты не дурак?

Казак моментально вытянулся по форме и действительно с глупым видом отрапортовал: «Так точно, ваше высокоблагородие, дурак».

– Вот видите, и сам знает, что дурак. В строю ни к чему, а здесь уже отлакировался… А ну-ка, доложи, хлопче, что такое проститутка? – Мелихов, впрочем, сказал не это официальное название, а обыкновенную русскую кличку таких женщин.

Глупый казак опят выпрямился и стал смирно. Жилы на лбу налились. Он думал и моргал глазами.

– Ну же, опять забыл?! Дубина! – подбадривал его Мелихов.

Все весело смотрели на казака. Даже мрачный сотник оторвался от книги и перевел глаза на хлопца. Это ведь было издевательство над человеком, цук, по форме кавалерийских училищ. Только там цук был добровольный, а здесь насильственный. Казаки, принесшие жаркое, смотрели на парня и весело улыбались. Наконец, тот открыл рот и почти без передышки, на память произнес одним махом целую тираду о такой женщине.

– Б…ю называют, ваше высокоблагородие, такую женщину, которая по своей любви ко всему прекрасному и сильному, расточает свои ласки мужчинам, не в силах будучи сдержать своего восхищения перед ними. Она дарит нам, воинам, свою любовь, не останавливаясь перед предрассудками общества, причем дарит ее не только одному, но каждому, кто захочет вкусить от даров богини Венеры. Эти общественные служительницы Вакха имеют также свою регламентацию в виде желтого билета и не должны быть смешиваемы с другими представительницами этого почетного спорта, именуемыми полудевами и горизонталками, ваше высокоблагородие…

Все хохотали.

– Каково? – сказал Мелихов. – И после такого основательного знания социальных вопросов его называют дураком! Молодец, хлопче!

– Рад стараться! – грянул дурак, широко осклабившись.

– Тащи еще вина, дубина! – И дубина неуклюже, но быстро скрылся в дверях.

– Не будет ли, – сказал Филипов, – пора уже и на занятия.

– Занятия сами собой, вино само по себе. Сегодня я должен пробовать свою кобылу на прыжках, – сказал Мелихов уже серьезно. – Это ее первые прыжки… Думаю, все же пойдет сразу. Придешь посмотреть? – спросил он у Филипова.

– Обязательно приду, – ответил тот.

Способности казаков вызвали мое удивление. Я чувствовал, что могу доползти только до кровати, а они еще собирались прыгать. Филипов был так же красен, как и я, а с Мелихова точно с гуся вода, даже лицо не покраснело.

– Ну теперь и прилечь на часок можно, – сказал Филипов, когда публика разошлась. – Ложитесь здесь, – указал он мне на чью-то кровать.

Меня разбудили уже вечером. Было темно. Голова трещала, но в общем самочувствие было хорошее. В столовой гудели голоса. Я умылся с помощью регламентированного дурака и вышел в столовую. Там было большое общество и, видимо, публика приготовилась дать саперу генеральное сражение.

Я же знал уже по себе, что нахожусь в таком состоянии, когда могу пить сколько угодно, хоть всю ночь напролет. Такое настроение находило изредка и приближение его всегда чувствовалось. Вино тогда не вызывало отвращения.

Меня приветствовали шутками, поздравлениями и поднесли чару зеленого вина в полтора стакана. Сотенную чарочку, – как объяснил Мелихов. Я принимал ее одной рукой, выпивал чару единым духом и сразу развеселил общество, сказав, что очарован гостеприимством знаменитых Сунженцев, во много раз превосходящим размеры чарочки.

– Ого! – удивился Мелихов, – мы, кажется, наскочили с косой на камень.

– Да здравствуют непромокаемые саперы! За здоровье кавказских саперов!.. – И началось…

Было весело, все пили, ели, говорили, смеялись, играли на гитаре, пели. Говорили тосты. В ответ я сказал тост за процветание полка, за генерала Баратова.

– Второй раз ваш полк имеет знаменитого командира. Как знают все генерала Слепцова, так вся Россия знает генерала Баратова, командира знаменитых сунженцев. Генерал Слепцов пал в рядах вашего славного полка, когда водил его к славе. Полк сохранил эту славу до наших дней, благодаря доблестным офицерам и командиру. Пью за боевую славу всех сунженцев, какие были, за заслуги Слепцова, за ваше, господа, здоровье и славу. Ура!

– Показать саперу генерала Слепцова! – скомандовал Мелихов. – Пойдем, выпьем за генерала Слепцова. Факелов сюда!

Мигом явились факелы, их зажгли, и длинная процессия двинулась к собранию. Было адски темно. Факелы причудливо освещали сад – селение, дома, выглядывавшие из-за зелени, и группу казаков, ведшую сапера под руки.

С пением песен дошли мы до собрания. Там все стали перед портретом генерала Слепцова, писанном во весь рост. Он был изображен верхом на лошади, падающим от смертельного ранения. Факелы, конечно, в дом не внесли, – можно было испортить новую побелку, а ограничились свечами.

Все поснимали шапки. Мелихов произнес тост за Слепцова, грянуло громкое ура и казаки запели свою песню. Это было не пение. Это был клекот горных орлов, боевые клики богатырей, шум сечи, могучий рев всепобеждающего весеннего потока…

Я хотел было тоже сказать слово, но почувствовал, что после этой песни слова не будут звучать, лучше промолчать. Минута была действительно торжественная. Казаки не шуточно приветствовали своего бывшего командира. Будто молились ему. Все шутки и смех замолкли.

Пропев свою полковую песню, казаки грянули: Боже, царя храни! Все стояли на вытяжку. Гимн повторили три раза. Молча и торжественно вышли из собрания и также молча двинулись по улице.

– Что нюни распустили, – крикнул неугомонный Мелихов. – А ну-ка разбудите дивчат, хлопцы… Любимую!

И хлопцы грянули… Но что за песня! Сперва я думал, что это казак вскочил на дикую лошадь и объезжает ее… Пели каким-то речитативом, отчеканивая каждое слово. Гремел бубен, звенели тарелки.

– Она его носит, чуть с себя не сбросит! – отчеканивали одни, а другие подхватили веселым напевом: «А ён догадался, руками хватался…» Грянул бубен, выдерживая паузу, и вдруг запевало отчетливо повел следующий куплет: «Как за… одною, а за… другою!» – Веселый хохот смешался с пением.

Вот так песенка, – подумал я, – именно, что для дивчат… И как дамы позволяют петь такую песню, где каждое слово отборный цинизм?

– Нравится? – спросил хохоча во все горло Мелихов.

– Да, уж песенка, – мог только проговорить я.

– Наши бабы любят ее, – кричал Мелихов. – Как услышат, так окна и отворяют, будь хоть ночь-полночь… Смотрите! Разве не правда?

Действительно, одно окно осторожно отворилось прячущейся женской рукой. В это время грянули такие слова, что даже у нас дух захватило. Окошко сперва захлопнулось, потом дрогнуло и опять приоткрылось. Эту песню пели до самого дома. Дальше был сумбур. Как я лег спать, не помню. Рано утром я проснулся или, вернее, был разбужен. Нужно было ехать домой. Есаул Филипов с младшим офицером, с конвоем из песенников, все в конном строю, проводили меня верст за пять от Хан-Кенды. Там он скомандовал остановку, выпили вина на дорожку и расстались.

Я был удивлен и восхищен любезностью казаков. Что это? Делал ли это Филипов по своей инициативе или по приказу командира? Как бы ни было, а они оказали мне большую честь своим приемом. Я и отнес эту честь не к себе лично, а как к посланцу от сапер. Казаки чествовали не меня, а всю нашу часть. К своему удивлению я не был пьян. Только легкий шум стоял в голове. Не задерживаясь в Ходжалах, я прямо поспешил в Агдам.

 

Глава XXIII. Изгнание революционеров

В Агдаме соорудили из двух офицерских палаток походную церковь и старательно ее украшали. Это была работа нового фельдфебеля Симонова. Не знаю, как было бы при бывшем фельдфебеле, из поляков, который бежал в Америку, а при Симонове дело сильно походило на прежнее время. Солдаты сразу подтянулись и стали много смирнее и выдержаннее.

Неделя говения прошла чинно, по-уставному, а заутреня так и торжественно. Священник служил хорошо. Все христианское население явилось к светлой заутрене. Мы устроили саперный салют, каждый выстрел из двух пироксилиновых шашек. Пальба ничем не отличалась от пушечной. Князь Гурамов подвесил шашки на воздух, чтобы было звучнее, и салют удался на славу. Разговлялись в собрании, все вместе.

Было бы еще торжественнее и осмысленнее, если бы все перед тем постили. Я вообще не могу понять, почему начальство следит за тем, чтобы каждый говел ежегодно, исповедывался бы и причащался, а не следит за тем, чтобы соблюдали посты. Было бы только логичным потребовать поститься и от офицеров. А то все у нас выходит как-то наполовину. Не горячее, не холодное, а противное теплое.

Раз наша религия является у нас господствующей, и ни один русский не имеет права переменить ее, то и соблюдай строго все предписания и уставы церковные. Соблюдать же только одну формальную сторону не годится, неискренно и не по чести.

Ведь мы клянемся защищать Веру, Царя и Отечество. А далеко ли от одного нарушения до другого? Тут начальство просмотрело и допустило сильную ошибку, относясь халатно и формально к исполнению религиозных требований… Первый шаг, – а там подчиненные пошли и еще дальше, не только против веры, но и против Царя… а потом дойдут и до отрицания отечества.

Наши казачьи офицеры небось соблюдали посты, не считали возможным выделиться из массы казаков. Не посмели нарушить обычай. А что скажем мы солдату, если он спросит: почему вы не поститесь? Неловко и неразумно. Вопрос за вопросом, могут возникнуть сомнения и дальше. Не поститесь, значит, не верите. Значит и в Бога не верите? Если нет Бога, то значит и власть не от Бога?.. Значит можно не повиноваться и Царю?.. Такие диспуты уже возгорелись в офицерской среде, и недалек тот час, когда они перекинутся в солдатскую массу.

Не раз я уже слышал, как наши революционеры начинали спорить на эти темы. Всегда у них выходило, что Бога нет, что религия служит лишь средством подчинять глупых умным. Нет Бога, – не нужен Царь. Не нужно даже отечество…

Сквозь их лепет выглядывает уродливый лик интернационала. Свобода маленьких государств… Разрушение больших и сильных… Вон бежавший фельдфебель мечтал о свободной Польше. Князь Вачнадзе с пеной у рта говорил о свободе Грузии. Другие идут у них на поводу и не замечают, что князь, отрицая государственность России, мечтает о государственности отдельной маленькой Грузии. Ведь очевидное противоречие и натяжка… И подлый обман…

Вопят о равноправии евреев, а не понимают того, что если теперь наша сила, то при равноправии эта сила легко может перейти к евреям. Вон в прессе и адвокатуре они равноправны, и вся пресса, да три четверти адвокатуры уже в их руках. Мы, значит, будем сидеть на земле, да в войсках, а евреи будут править нами. Ведь еще одна отрасль тоже в их руках… И какая – банки и биржа!

Примерно так же думали и другие монархисты. Все чаще мы осуждали деятельность Вачнадзе и его приспешников. Из других рот шла молва о прямо вредном влиянии Белкова, Зиневича, Святского, Зайцева. Наконец, мы не выдержали и пошли к Киселеву.

– Вы знаете про поведение так называемых революционеров и до сих пор ничего не предпринимаете. Ждать прибытия нового командира нечего. Мы просим доложить о них Червинову и удалить их от нас. Факты мы имеем: продажа оружия, разбрасывание прокламаций, пропаганда в ротной школе. Солдаты первой, третьей и военно-телеграфной рот резко отличаются от четвертой роты, где нет революционеров. Там дисциплина и порядок, а в других ротах вечные стычки сапер с унтер-офицерами. Неисполнение приказаний и неуместные рассуждения.

– Что же вы хотите? – спросил Киселев.

– Хотим их удаления.

– Подайте кто-нибудь рапорт.

– Не желаем.

– Почему?

– Рапорт дело официальное, может дойти до суда. Скандал для части, скандал для нас, офицеров, что мы в своей среде так долго терпели изменников присяге, да и разговоры пойдут.

– Хорошо! А подпишете мою докладную записку?

– Все подпишем! – Долго сочиняли письмо генералу и наконец написали. Каждый из нас подписал. Подписали и Унжиев с Ивановым, вызванные из Хаджалов.

Не прошло и двух недель, как пришла телеграмма от генерала с приказанием немедленно командировать меня в Тифлис в штаб бригады. Все удивились. Я сам был удивлен, но конечно, выехал тотчас же. Являюсь генералу.

– Садитесь, – говорит, а сам смотрит на меня пристально.

Я не знал, что Киселев послал уже письмо. Нам он сказал, что оно еще не отправлено. Осторожный человек. Потому-то я так и опешил, когда генерал прямо спросил меня, что я знаю о революционной деятельности офицеров, кто они и какие факты. Я молчал. Что же это, – доносчик, шпион, – подумал я про себя… И краска залила мое лицо.

– Вы не волнуйтесь, – серьезно обратился ко мне генерал. – Я вас пригласил сюда не для щекотливых расспросов, не для того, чтобы выведывать из вас что-либо. Я никогда не допустил бы себя до шпионажа через офицеров. Я призвал именно вас, потому что других офицеров знаю меньше. Вы сын моего сослуживца. Знаю также, что вы дворянин старинного рода и не станете играть судьбой людей, а поступите по чести. – Генерал помолчал. Его глаза твердо смотрели прямо на меня.

– Мне уже доподлинно известна деятельность князя Вачнадзе, Белкова, Святского, Зиневича и Зайцева, – продолжал он. – Зайцев изъявил желание быть переведенным в Сибирь и на днях это состоится. Остаются эти четыре. Если все то, что я узнал о них, верно, то они, безусловно вредны и преступники… И я должен предать их суду. Прежде же чем решиться на этот шаг, я хотел бы поговорить с некоторыми офицерами… и с вами первым.

Откуда он узнал, – думал я, – ведь Киселев еще не посылал нашего письма. Как бы в ответ на мои мысли, генерал сказал, что нужно спешить с решением, так как жандармское управление запросило уже генерала, известно ли ему о вредной деятельности некоторых офицеров.

– Я не могу ничего ответить, пока не узнаю подробно сам. И вот требую от вас чистосердечно сказать мне, правы ли жандармы или нет.

Почему же ты спрашиваешь меня, а не командира? – подумал я. И этот молчаливый вопрос понял генерал Червинов. Прямо как в мыслях читал.

– Командира не хочу запрашивать, может, быть и он еще ничего не знает, – сказал генерал. – Ведь не станут же революционеры говорить о своей деятельности.

Целая гамма чувств работала во мне. Стать доносчиком, шпионом!.. А они каковы?.. А убийство офицеров, а предполагаемая у нас резня?.. Наконец я совладал с собой.

– Я не могу вам доложить в точности об их деятельности, – ответил я. – Но должен сказать, что и у нас имеются сильные подозрения. Мне самому подпоручик Святский дал прокламацию, подписанную союзом кавказских офицеров. Таких прокламаций у него был полный сундук. Адъютант и командир отказались выдать им разрешение на покупку оружия, и они промолчали на это. Больше ничего не имею определенного, но все мы подозреваем, что они в союзе с революционерами. Мы уже и сами думали просить командира доложить вам об этом. Но мы просили не предавать дело огласке, не желая марать имя батальона. Мы просили о переводе этих офицеров в другие части.

– Не годится другие части употреблять, как свалочное место, и награждать их преступниками, – сказал генерал. – Если Святский передал вам прокламацию, и вы видели у него в сундуке связки прокламаций, как вы говорите, то он преступник. Политический преступник! Он должен быть судим, разжалован и заключен в крепость.

– Ничего не имею против, только сперва уберите из батальона, а потом передайте дело куда полагается. Их там арестуют и поступят с ними по закону.

– Во всяком случае я еще раз спрашиваю вас, подтвердите ли свое показание на суде, если нужно будет, под присягой?

– Мои слова остаются без изменения во всяком случае. Я говорю правду и повторю ее где угодно и всегда.

– Хорошо, передайте командиру, чтобы прислал ко мне штабс-капитана Селунского. Остальных я не буду вызывать.

Помнится, однако, он вызывал и Молчанова. Крепко хотели узнать все, зачем мы ездили поочередно в Тифлис, но так и не дознались, а мы конечно, отговорились, что ездили по своим делам.

Еще больше удивилась публика, когда прочла в приказе по бригаде о командировании 4-х офицеров в разные части Кавказского военного округа. Только не в строевые. Вачнадзе посылался в распоряжение Тамир-Хан-Шуринского воинского начальника. Другие попали в какие-то обозные батальоны и рабочие команды. Больше мы о них ничего и не слышали. Даже и не говорили о них. Так до сих пор и не знаю, кто был причиной их удаления, мы ли, или жандармы. Киселев упорно молчал.

Однако революционеры решили, что мы были причиной их удаления, и выражали за спиной всякие признаки неудовольствия. Но встречаться с нами избегали до самого отъезда.

Не помню уже по какому поводу, но мне пришлось в это время еще раз съездить в Тифлис. По дороге я застрял на станции, не было лошадей. Вдруг подъезжает экипаж, почтовый, конечно.

– Есть место? – спрашиваю я.

– Есть, садитесь.

Подхожу и вижу в экипаже князя Вачнадзе. Ни слова не сказали мы друг другу во весь путь до Евлаха. Будто никогда и знакомы не были. Не поздоровались даже. Я сначала ожидал, что он начнет со мной ссору, и решил не сдаваться, а в случае чего даже пустить в ход оружие.

Однако все прошло мирно.

Этим событием наш 2-ой Кавказский саперный батальон был спасен. Изгнанием революционеров – удалили гнездо заразы из нашего организма. Но почему его оставили вообще в русском организме?..

 

Глава XXIV. Оценка генерала

Классы мы начали поздно, почему экзамены намечались только в середине июня. Вдруг во второй половине мая неожиданно приехал Червинов.

– Хочу посмотреть классы, как идет работа.

– Какой прикажете?

– Да вот хоть подрывной.

Киселев обрадовался.

– Хороший класс, ваше превосходительство. Я доволен им… Пожалуйста!

Пошли. Классы помещались в другой стороне деревни. Я, на мое счастье, был дежурным и мог присутствовать и все видеть. Шел урок саперного дела. Князь делал поверку проектов. Он поочередно вызывал сапер и спрашивал. Генерал слушал и все больше и больше хмурился. Наконец спрашивает:

– А работали вы в поле?

– Никак нет.

– Ну так ваши все проекты ни к чему. Да мне и не нужны их проекты. Это дело офицеров, а их дело помочь пехоте и артиллерии… Выведите класс на двор. Постройте… Иди ты сюда! – вызвал он одного сапера-классника. – Подождите, господа, не мешайте, теперь я работаю, – отстранил он офицеров. – Сколько тебе нужно человек для разбивки и трассировки орудийного окопа?.. Не знаешь?.. Ладно, протрассируй здесь окоп на одно орудие.

Жмется парень, не знает, с чего начать. Да и ничего нет у него для трассировки, ни шнура, ни лопат, ни кольев.

– Отчего у вас нет инструментов? – спросил генерал князя Гурамова. Тот молчит.

Побежали во вторую роту за инструментами. Генерал роздал задачи. Одной партии окоп на два орудия. Другой траверс протрассировать, третьей разбить дорогу для артиллерии с уклоном в одну десятую; и четвертой партии – провесить прямую линию. Задачи все простые, а подрывники сели на них так, что с места сдвинуться не могут.

Рассердился генерал, раскричался.

– Что же это за унтер-офицеры будут, если самых простых задач не только не могут выполнить, но даже не знают, как взяться за дело! Что же вы мне доложили, что это лучший класс! – накинулся он на Киселева. – Видите, они и с места тронутся не умеют. Если это лучшие, то каковы должны быть остальные?.. Прямой линии провести не умеют… Позор!.. А разбили и протрассировали артиллерийские окопы?.. Да они ничего не знают!..

– Может быть, испугались, – осторожно доложил кто-то.

– Если твердо будут знать, не испугаются ни меня, ни даже огня неприятеля… Не знают, не учились, не работали! – обратился он к Гурамову.

Затрясся даже князь от такой обиды публичной. Побледнел, как полотно. Рука у козырька ходуном ходит.

– Я… я… ваше превосходительство, работал… много работал. Никто меня в этом укорить не может.

– А прок где? Не видите сами, что проку нет? Не изволили даже прочесть моего приказа, там ясно сказано, как надо работать… Даром я приказы пишу, что ли? Не годится этот класс. Давайте саперные классы.

Привели мы свои классы. Федоровский класс пришел с двумя лопатами, у унтера уже трассировочный шнур оказался. Мои, как всегда, явились все с инструментом, кроме того четыре шнура, связки кольев, шесты. Выхватил генерал четырех классников у Федорова. Орудийный окоп, – приказывает. Подошел к ним их старший.

Генерал его чуть по шеям не прогнал. Толкутся парни на месте.

Ткнул генерал на моих.

– Давай сюда шесть человек. Живо провесь прямую линию туда-то, вот отсюда! – Сейчас же один из них принял начальство, как я требовал и цукал. Побежали саперы с шестами. Старший и промежутки назначил. Смотрит на шесты. Покрикивает: Клади шнур! Уложили живо, протрассировали. Стоят шесты на местах. Вся работа видна.

– Молодцы! – похвалил генерал. – А ну-ка ты, молодчина, как разбить дорогу для артиллерии в одну шестую?

– Треугольник связать надо, – быстро отвечает тот.

– Вяжи.

Связал.

– Как работать будешь?

– А вот поставлю треугольник на этот кол и нацелюсь по этой линии, она в одну шестую. Значит, через каждые шесть сажень одна сажень подъема.

– А какая должна быть настоящая величина подъема?

– Одна десятая, одна двенадцатая…

– И ты молодец… А ну-ка окоп на батарею…

– На каких интервалах прикажете?

– Делай на тесных.

Побежали саперы. Вмиг разбивку и трассировку сделали, – даже я доволен остался.

Федоровцы провалились. Мазали, мазали с окопом на одно орудие. Прогнал их генерал.

– А вот я слышал, – обратился он к Киселеву, – что второе отделение работает где-то в саду. – А Киселев и не знает, где я работаю.

– Вы видели работу?

– Никак нет, не видел.

– А что там такое?

– Постепенная атака, ваше превосходительство, – доложил я.

– Интересно. Пойдем!

Пришлось идти через весь поселок к первой роте, на армянский завод и в сад. Генерал не идет, а летит. Все за ним едва поспевают.

– Где?..

– Вот.

– Это что же такое?

– Осадная батарея. – Смотрит надпись. Расстояние, масштаб и кто строил. Вызывает старшего. Тот молодецки доложил все. Не раз уже мне докладывал.

– Как строится? – Рассказал. – Можете сейчас разбить настоящую батарею?

– Так точно, могём. Прикажете дворики вязать?

– А какой величины дворики? – сыпят мои классники без умолку. Пошел по параллелям. Все больше доволен. Увидал редут и вовсе расцвел. Часа два провозился он, экзаменуя сапер. Они даже один блиндаж разобрали и показывали ему, как делать блиндаж минным способом… Одежда редута привела его в восторг. Все есть, – и туры, и фашины, и доски, и дерн, и плетки, и даже знаменитый оборотный плетень.

– А в настоящую величину делали?

– Как же! Вот городок. Каждый учился заплетать и не раз. – Пошел генерал обратно по параллелям.

– Молодцы ребята! – крикнул он саперам. – «Рады стараться…» – загремели те, не помня себя от радости.

– Дело ваше трудное, учитесь хорошенько и каждое слово своего офицера запоминайте. Он у вас боевой, на войне был и все это досконально знает.

– Постараемся, ваше превосходительство!

– В общем, я очень доволен вашим классом и вашей работой, – обратился ко мне Червинов, – вы сделали именно то, о чем я мечтал и что думал провести в жизнь даже в Тифлисе. Благодарю вас! – Я откозырял. Генерал, стремительный, как всегда, отказался от обеда, который ждал нас, и умчался в Шушу и Герюсы в первый саперный батальон.

В ближайшем приказе генерал разносил бригаду за неправильную постановку занятий в классах батальонных школ. Воздав каждому по делам его и отработав в приказе всех, кого считал виновными, он напоминал опять свои требования и предписывал неуклонно исполнять их. Попало и нашему Киселеву, и довольно основательно, за классы князя Гурамова и Федорова.

В конце приказа генерал писал, что только один офицер из всей бригады уяснил его требования и провел свою работу именно так, как нужно и как требовалось его приказом, – за что объявлялась этому поручику самая искренняя и глубокая благодарность от лица службы…

Киселев чувствовал свою вину передо мною, но ничего не сказал. Князь Гурамов рвал и метал, он даже плакал.

Я, конечно, был очень удовлетворен.

 

Глава XXV. Разбойники

С наступлением лета разбойники снова зашевелились. Зимой, когда лист опадал и не было густой высокой травы, которая помогала скрывать их засады по дорогам, – грабежи уменьшались. Летом буйное зеленое море было для разбойников, что мутная вода для хищной щуки. Снова со всех сторон шли вести об усилении разбоев. Опять мы были начеку.

B лагерях простояли мы меньше недели, как получили приказ отправиться в экспедицию в глубь Ленкоранского уезда. Там появилась шайка разбойников; жители просили прислать солдат. – Увидят солдат, убегут в горы, на границу Персии, – говорили они. – А не придут солдаты, станут нас разбойники резать!

Генерал Вольский приказал отправить нашу первую роту. Казаков нельзя было трогать. Дерзкие грабежи начались опять на дороге, и казаки выматывались в разъездах. После ухода Вачнадзе Иванов был перемещен в первую роту. Мы с ним забрали охотничьи ружья – вместо сабель – и пошли мерить дебри Закавказья, надеясь дорогой хорошо пострелять. Задания мы не знали. Оно было известно только командиру роты Селунскому. Часто двигались мы без дорог, руководясь картой. Обыкновенно выступали рано утром и шли до полудня. Обедали, спали до шести часов вечера, пока спадала жара, и тогда шли дальше.

Селения попадались крайне редко. Бывало целый день идем и не видим ни одной деревни. Арыков тоже здесь не было. Вся почва поэтому растрескалась от жары. Трава высохла, и голая мертвая степь лежала перед глазами.

По ней, как в пустыне, были разбросаны оазисы – там, где чудодейственная вода увлажняла эту плодороднейшую почву. Такие оазисы были прелестны. Они представляли из себя тенистые сады. Трава росла здесь так буйно, что почти скрывала человека… На третий день нашего путешествия мы добрались до одного такого оазиса. Посреди него стоял двухэтажный дом. Вокруг ни души. Застучали прикладами винтовок в тяжелые ворота. Ответа не было, а видно, что дом жилой.

– Отворяй, а то ломать ворота начнем!

Селунский рассердился: «Требуют войска, а сами запираются от них».

Наконец загремели запоры и показались люди. Бледные и напуганные. Два молодых татарина.

– Чего вы не отпираете?

– Да хозяина нет дома, уехал… Остались лишь в доме женщины да мы… Боялись: отопрем, а от хозяина нам попадет.

– Не попадет… небойсь… Есть у вас место для ночлега во дворе для роты, да комната для нас?

– Как же, есть… Только что скажет хозяин?

– Это нас не касается, что он скажет. Не можем же мы в таком глухом месте вне двора оставаться. Сами говорите, что полно разбойников.

– Да… Мы уже видели подозрительных всадников. Вот и хозяин поехал к соседу, чтобы сговориться насчет защиты от разбойников.

Нам приготовили отличную комнату. Подали турачей, жареных на вертеле. Выспались мы на славу. А утром приехал и хозяин. Любезный татарин, помещик и охотник. Сейчас же организовал охоту на турачей с соколами. Первый раз в жизни видел я, как два сокола ловили птиц. Впрочем, я не мог гоняться за охотниками, которые были верхами. Мы с Ивановым думали поохотиться в оазисе, но Селунский услал его со взводом в соседнее имение.

Провели мы еще ночь у помещика, а на утро двинулись дальше. Шли снова четыре дня и вернулись к себе в Агдам.

Что за чудо?! Зачем такой пеший рейд делали?..

Объяснилось просто: оказывается, мы посетили одного из главных разбойников. Добродушный помещик-татарин и был тем пугалом, которого боялись все окрестности.

Селунский имел предписание, как действовать. Он отобрал у помещика подписку, что тот не причастен к разбойникам. Этим актом ему показали, что начальству он известен и в случае чего с ним расправятся, даже несмотря на то, что нет улик. Политика заставляла не говорить прямо в глаза помещику, что его считают атаманом разбойников, и что жители тайком жалуются на него…

Не прошло дней трех после возвращения – опять происшествие. Ночью слышу рядом тревожные голоса и хлопанье дверей у казаков. Сонный голос сотенного командира хрипит… «говоришь убит?..» Чей-то испуганный голос отвечает ему: «Убит!..»

Вскакиваю с кровати, отворяю дверь.

– Что такое, Илья Прокофьевич?

– Разбойники убили офицера Сунженского полка около Агдама, – ехал из Хан-Кенды. Бегите разбудите командира, нужно немедленно послать погоню и дознание произвести… Беги к вахмистру, трубить тревогу! – крикнул он вестовому.

При слове «тревога» вестовой, как был в одном нижнем белье, так со всех ног и кинулся вон из коридора. Я постучал к Киселеву. Есаул прав. От нас немедленно выслать взвод.

Со стороны сотни уже неслись резкие звуки трубы. Ее подхватил дежурный барабанщик первой роты. Загремела тревога. Наскоро одевшись, не больше как минут в пять, я выскочил на двор и подбежал к роте. Смотрю, а уже сотня стоит на своем плацу на конях. Сзади раздался топот. Офицеры галопом скакали на свои места.

– Здорово, хлопцы! – загремел голос командира.

Лихой возбужденный ответ.

– Справа по три! рысью ма-а-арш!

Звякнуло оружие, стукнули копыта и через мгновение только топот указывал, что сотня быстро пошла к Хаджалам.

Потом я узнал, что как вышла она на шоссе, так и неслась наметом до самого места происшествия. Версты четыре с гаком, – как говорили казаки.

Наши саперы не могли тягаться с конными. Те в четыре. минуты и сами оделись и коней поседлали и, когда примчался сотенный, они уже и на конях сидели, готовые в поход и к бою… А наши растяпы, не приученные к тревоге, еще только спины чесали да спрашивали друг друга: «чевой-то казаки зашумели?»

Пока разбудили Селунского, пока он отдал приказание одному взводу собираться, пока одевался взвод, прошло никак не меньше получаса. Со взводом отправились и Киселев с Молчановым. К обеду все вернулись. Оказывается, ночь была полна трагическими событиями.

На станции Хаджалы был переполох. Туда часов в десять вечера прискакал почтовый возок из Агдама. В возке лежал стражник с простреленной головой и грудью. Весь возок был залит кровью. Перепуганный кучер-татарин сообщил, что по ним был дан залп из-за могил, что стоят у дороги, в версте от Агдама, и тотчас же дорогу перегородили другие разбойники. Лошади остановились.

Разбойники подошли, увидели, что стражник убит, взяли его винтовку и шапку. Один предложил убить и возницу, но другие заступились за татарина. Свой мол-де брат, мусульманин. Поговорили немного и отпустили, но с приказом везти убитого стражника в Хаджалы, а в Агдам не сметь возвращаться.

Пока Хаджалинцы думали, что предпринять, посылать ли на дорогу патруль или полуроту… давать ли знать казакам в Хан-Кенды… подошла уже полночь…

К станции Хаджалы подъехал заведующий хозяйством Сунженско-Владикавказского полка войсковой старшина Золотарев. Он запоздал и выехал поздно, задержался на вечеринке в полку. Выехал, не глядя на ночь, по крайней необходимости: ему непременно нужно было попасть в Тифлис к сроку. Убийство стражника и переполох на станции были для него полной неожиданностью. Золотарев захотел ехать тотчас же, но: ямщики отказались везти, побоялись. Унжиев спросил его совета, как быть, посылать ли солдат.

– Куда вы пошлете? – ответил войсковой старшина. – Они, может быть, конные, а если и не конные, то все равно на дороге не останутся. Они удирают уже в горы, опасаясь погони. Теперь я с полной уверенностью скажу, что все уже удрали, и ехать можно безопасно. Подавать лошадей!

Начальник почты и ямщик принялись отговаривать войскового старшину не делать рискованного шага. – Пусть саперы идут в Агдам, осмотрят дорогу, осмотрят следы.

– А я буду сидеть здесь и ждать, что ли? – рассердился казак. – Давай сейчас же лошадей!

Наконец, часам к трем утра ему подали тот самый возок, в котором был убит стражник. Однако все же уговорили взять с собой в провожатые другого стражника, с поста. Все-таки вдвоем безопаснее.

Ночь была темная, ни зги не видно. Унжиев все же выслал на шоссе взвод и тот шел к Агдаму. Быстро мчался возок. До Агдама верст восемь. Вот уже и могилы белеют. Вон вправо чуть виднеются и стены старой разрушенной казармы стражников… Вдруг грянул слева из темноты залп.

Лошади испугались, рванулись, кинулись через шоссейную канаву, возок опрокинулся и мы вывалились, – так рассказывал потом стражник. – Винтовка у меня была за плечами. Вскочил, хотел снять ее. Опять загремели выстрелы. Стреляли разбойники с другой стороны шоссе. Выстрелил и офицер из револьвера и… вдруг упал…

Когда стражник увидал это, он испугался еще больше и бросился бежать. Добежал до садов Агдама. Сперва спрятался, а потом садами добрался к казакам, те и доставили его тотчас же командиру. Это он, оказывается, докладывал о происшествии.

Казаки нашли войскового старшину Золотарева лежавшим навзничь, с раскинутыми руками и ногами. Револьвер оказался под трупом. Разбойники не нашли его, хотя, видимо, обыскали убитого. Вещи и деньги из кармана исчезли. Барабан револьвера, системы «наган», имел в себе две пустых стреляных гильзы. Потом целый патрон и опять один стреляный. Левая половина рукоятки оказалась расщепленной вдребезги пулей. У войскового старшины был оторван первый сустав указательного пальца, раздроблен гозырь крайнего патрона на груди черкески и большая рана прямо против сердца. Надо полагать, что пуля ударила в ноготь указательного пальца, когда он как раз нажимал спусковой крючок револьвера, оторвала конец пальца, раздробила рукоятку револьвера, – отсюда рикошетом попала в гозырь, раздробила его и влетела прямо в сердце. Жизнь храброго, не растерявшегося офицера прервалась. Он был убит наповал.

Кругом обнаружили следы человек двенадцати. Пеших. Кто-то из них был тоже ранен. Казаки нашли пучочки травы, свернутой трубкой и смоченной кровью. Видимо, прикладывали к ране. Следы вели к реке Хаджалинке и пропадали в ней. Разбойники, очевидно, долго шли по руслу речки, прямо по воде.

Казаки обыскали все, что можно, но дальше никаких следов не нашли. На другом берегу Хаджалинки вздымалась гора, с версту вышиной, и каменистая подошва ее скрывала всякие следы. Обыскали и левую сторону шоссе, считая от Хаджалы; осмотрели все место вплоть до большой татарской деревни, стоявшей на окраине садов Агдама. Там нашли только следы, шедшие от деревни. Были ли разбойниками сами жители этой деревни, или следы случайные, или разбойники останавливались в селении, – ничего нельзя было определить…

 

Глава XXVI. Воровство

С этого времени началось нечто вроде войны. Жизнь и обучение батальона были смяты. Экзамены в классах батальонной школы произвели наспех. Вскоре вернулся из отпуска подполковник Вершицкий, – приказ о его переводе в 1-й Кавказский железнодорожный батальон запоздал. Ему тотчас же поручили заведование полицейско-административной работой.

Уже через неделю после убийства войскового старшины Золотарева пришло приказание обыскать татарское селение, расположенное вблизи места убийства. Вершицкий потребовал сотню казаков и первую роту. Селунский был немного болен, и роту повел я. В приказе, конечно, было отдано не об обыске, а о маневре. Казаки вышли в другую сторону, потом, обогнув Агдам, быстро понеслись к деревне, чтобы окружить ее со стороны Хаджалов. Я с ротой спешил со стороны Агдама. Мы свернули с шоссе и прямо садами шли к околице. Вот уже показалась деревня. Я не разворачивал роты, считая, что жители не посмеют убегать. В садах слышались заунывные, протяжные звуки. Это пастухи предупреждали жителей о приближении войск. Вдруг ко мне подбежал Молчанов.

– Что вы делаете?!.. Отчего не рассыпаете в цепь?.. Ведь разбойники могут убежать!..

– Куда они убегут? Там казаки, – указал я вдаль.

– А сюда, в сады! Ищи их потом; днем с огнем не найдешь.

Правда! – подумал я. И только что скомандовал: от середины в цепь бегом марш! – как раздались крики: «Смотрите!.. Бегут татары!.. В сады бегут…»

Шагах в двухстах от роты неслось человек восемь, с ружьями в руках, от деревни к садам.

– Первый взвод догнать! – приказал я.

Но не успели солдаты отбежать и пятидесяти шагов, как из деревни показались скачущие казаки. Они неслись во весь опор за убегающими татарами. Те уже перелезли через забор, но и это не помогло. Казаки один за другим прыгали через плетень, в воздухе мелькнули нагайки, и все татары попадали на землю. Казаки сдали их первому взводу, подбежавшему как раз в это время.

Их привели ко мне. Все восемь человек были жестоко изранены нагайками. Лица у всех имели по несколько страшных кровавых рубцов от ужасной нагайки. Можно сказать, что лица были ими рассечены. У некоторых оказались также изранены плечи и грудь. Теперь я воочию увидел, что значит удар нагайкой. Лица, одежда, руки, все было залито кровью, не текущей, а льющейся из глубоких и уже вспухших рассечин.

Деревню обыскали подробно. Она растянулась очень узкой и длинной полосой версты на две. В деревне мы нашли много кинжалов, еще несколько курковых ружей.

В сотне произошел очень неприятный случай. После обыска в одной сакле поднялся женский крик и плач.

– Что такое?

Несколько татар подошли к есаулу и доложили ему, что пропало драгоценное ожерелье из золотых монет.

– Что врете! – возмутился Илья Прокофьевич. – Не может быть!

– Мы обыскали всю саклю и ожерелья нет. Его взял вон этот джигит, – показал татарин на младшего урядника с георгиевским крестом на груди.

Густо покраснели лицо и шея у есаула от конфуза и ярости, даже горло перехватило. Говорить не может… На георгиевского кавалера, как на вора, показывают татары…

– Взял, что ли, вправду? – наконец прохрипел сотенный. Молчит казак, побледнел.

– Эй, говори правду, парень, не срами ни меня, ни сотню, ни свой крест. Ведь я тебя должен обыскать. И обыщу!.. Раздену и обыщу.

– Я георгиевский кавалер! – говорит казак, тоже перехваченным от волнения голосом.

– Тем хуже для тебя. По суду снимут с тебя крест за такое дело. Не может вор креста носить… Да говори скорее!..

– У меня! – проговорил наконец казак. – Только пусть они уйдут, подкинем им…

Удивительно понимают казаки друг друга. Сейчас же заорал на татарина сотенный.

– Сволочь вы!.. врать на нас!.. Я вас всех передеру нагайками!.. Вахмистр, обыщи саклю! Возьми двадцать человек.

Мигнул сотенный виновному и отошел за коней. Тот вынул из-за черкески ожерелье и отдал командиру, а командир передал его другому уряднику. Побежали казаки в саклю, перерыли все и нашли, что ожерелье завалилось в дыру мутаки, подушки, набитой хлопком.

Осерчали казаки. Татары выскочили на двор, давай извиняться перед начальством. Тот для вида чуть не отдул их…

Назад сотня ехала без песен. Все казаки молчат, насупились… что-то будет? Приехали домой. Выстроил командир сотню в пешем строю покоем, за забором никому не видно. Вызвал виновного на середину.

– Зачем ты, георгиевский кавалер, сотню осрамил? Весь полк осрамил! Мы не молодежь. Мы второочередные. У нас дети в строю служат, а такое сделал.

Однако и казак оказался с норовом.

– Если виноват, – отвечает дерзко, – то отдайте под суд, а не срамите перед сотней. Нагайкой грозились побить… меня нельзя бить!.. Я георгиевский кавалер!

– Нельзя?.. Ворягу нельзя?.. Так вот же тебе!.. Так вот!.. – И командир три раза со всего плеча стегнул нахала по спине.

Побелел казак, затрясся. Трясет и сотню. Чем-то кончится?.. Нашла коса на камень. Командир кремень, да и казак не из простачков, отчаянный парняга. Потянулась было рука к кинжалу, да опомнился, выпрямился и говорит:

– Я на вас, ваше высокоблагородие, жалобу заявлю, что вы меня, георгиевского кавалера, так обидели. Правов моих меня лишили.

Отошел и командир.

– Заявляй! Пострадаю и я, если неправильно поступил. Теперь я не буду подавать рапорта на тебя, потому и в самом деле ошибся. Такого гада, как ты, нечего было жалеть, да разговаривать с тобой, а надо было прямо под суд отдать. И крест бы ты потерял, и в дисциплинарный батальон лет на пять угодил бы. Теперь жалуйся… Сам только рад буду…

Ушел домой Илья Прокофьевич, слова казакам не сказал. Дня три упрямился побитый урядник, чертом ходил, хвалился, грозился убить сотенного… Только казаки тоже не промах. Собрались они с вахмистром во главе, поговорили и позвали виновного. «Так мол-де и так… Командир тебя пожалел, а ты чертом надулся и непутевые слова произносишь… Это как же понимать нужно?»

– А так что я георгиевский кавалер и лицо неприкосновенное и командиру никогда не прощу. Разве он смел меня, как простого казака, стегать?!

– Ну, так вот что, паря! Сымай крест, да штаны и ложись, а мы тебя по-своему поучим, если ты понимать не могёшь.

Сразу осел казак. Мир дело страшное. Верть туда-сюда, всюду решительные, бородатые лица, сочувствия ни у кого не видит. Понял казак. Поклонился старикам.

– Простите, атаманы! – говорит. – И вправду я ошибся.

– Пойдешь к командиру повиниться?

– Я что?! – отвечает казак. – Как круг порешит, так я исполню. Круг дело святое… Простите еще раз, атаманы! – Всю дурь, весь вздор и злость, как ветром, смело.

Вечером прошел он вместе с вахмистром виниться перед командиром, ровно шелковый стал. Простил его сотенный, только сказал, что нашивки снимет. Нашивки снимались тогда приказом по полку. Что написал сотенный полковому, неизвестно, только нашивки сняли… а что написали в приказе, тоже казаки на сторону не сказали. Крепкий народ…

В таком маленьком местечке, как Агдам, шила в мешке не утаишь. Узнали об этом и саперы. Что они по этому поводу между собой говорили, мы, конечно, не слышали, но можно думать, осудили старую систему воздействия. По крайней мере писаря высказывали Молчанову, что сотенный не прав. Не имел права бить нагайкой, а должен был под суд отдать.

– Мы бы непременно суда потребовали, – а побил бы, жалобу заявили… Там хошь тюрьма… Не имеет права бить и крышка.

– Разве тюрьма лучше по-вашему? – спросил Молчанов.

– Конечно, лучше! Бить никто не имеет права, а тюрьма, так тюрьма, это по закону. А бить – нет таких законов.

– Странный у вас взгляд на дело, – пожал плечами Молчанов.

– Ничего не странный, ваше благородие. А дозвольте спросить, вы сами, если бы были на месте казака, что бы вы выбрали?

– Конечно, суд, – протянул Молчанов. – Только я дело другое…

– Почему другое? Потому что офицер?.. А разве не офицер не может иметь своей амбиции, чтобы его не били?

– Я предпочту расстрел или петлю скорее, чем меня бы били, да еще по морде, – с убеждением проговорил старший писарь. – Предпочту смерть, не то что тюрьму.

– Вот оно какое веяние пошло! – говорил мне в тот вечер Молчанов. – Они смотрят на казаков, как на отсталых, патриархальных станичников. Необразованный, говорят, народ, им еще нагайка нужна, и отцовская, и начальническая…

Оно и впрямь было так. Симонов мне не раз говорил, что все труднее справляться с ротой. Драться нельзя. Народ очень гордый пошел, а дисциплинарных взысканий не боятся. Даже отдача под суд перестала им быть страшной.

Мы с Молчановым решили, что такие разговоры являются прямым наследием уроков Вачнадзе и компании.

Это у нас в глуши, а на что же похожи теперь солдаты в городах, где их обрабатывают не офицеры, а штатские?!.. Ужас, верно, один…

 

Глава XXVII. Казаки

Только и утешался еще я, глядя на казаков. Там царила старая, крепкая, патриархальная дисциплина. Остались ли у нас еще такие полки, как у казаков? Не раз задавал я себе этот вопрос.

– Сегодня именины вахмистра, – сказал как-то мне сотенный Илья Прокофьевич. – Он пригласил нас вечером на пирог. Просил меня разрешить пригласить тоже тебя, Кононова и Молчанова, как наших всегдашних спутников по облавам. Пойдете?

– Конечно, пойдем.

– А Киселев ничего не скажет?

– Что же он может сказать? Ведь у вас это разрешенное и освященное обычаем… Вы же идете!

– Ну, ладно! Тогда вахмистр явится к вам с приглашением.

Перед вечером пришел и сам именинник. Он был великолепен в своем праздничном наряде. Великолепен не в том юмористическом смысле, в котором привыкла наша пресса выставлять казаков и верных солдат лейб-гвардии Семеновского полка, с дикими и свирепыми лицами и с убитым ребенком в одной руке, а в другой с четвертью водки. Вахмистр был великолепен в полном смысле этого слова, как образ истинного воина.

Немного выше среднего роста, плотный, широкоплечий, с узкой талией и выразительным энергичным лицом, на котором ясно читалось сознание, что он и кто он… Глаза смотрели спокойно и самоуверенно. Красный бешмет и серо-черная черкеска чрезвычайно красили его. Мы даже встали, когда он вошел в нашу комнату, попросив сначала разрешения войти. Не по-солдатски, а обыкновенным житейским языком, лишь с прибавлением титула, он обратился с нам с приглашением не отказать прийти вечером откушать пирога.

– Наши господа офицеры тоже будут, – добавил бравый казак.

Мы поблагодарили и сказали, что будем. Дисциплина не разрешала пригласить вахмистра сесть и предложить ему папиросу. Почему?.. Один Аллах ведает. Почему сотенный вахмистр не мог посидеть у нас в комнате и поговорить с молодыми офицерами?.. А почему какой-то проходимец Аладьин, ни рыба ни мясо, мог сидеть развалившись в государственной думе? Не работающий рабочий мог критиковать правительство, а истинный защитник государства не смел даже сесть в присутствии молодых офицеров, менее его опытных и в житейских, и в военных делах… Мы еще раз поблагодарили и обещали, что придем.

Вахмистр красиво, по-военному повернулся и вышел.

Зачем у нас и в свободное от службы время была такая натянутость между офицерами и нижними чинами, – не знаю. Откуда это пошло? По-моему, от иностранцев. Правда, в старое время и у нас мужик стоял перед боярином снявши шапку, но зато тот же мужик говорил ему «ты» и обедал в боярском терему, садясь на положенное место, в конце стола. Теперь мы играли в бар и простолюдинов, а на кой черт была эта игра теперь, когда бояре исчезли, а новые паны, в лице того же Молчанова, Кононова, Ананьина, были по происхождению ничуть не выше этого вахмистра. Теперь масса офицеров была уже не стародворянских родов, даже не дворянских, а из простых мещан и крестьян. Это нужно было учесть правительству…

Классовая ненависть была бы обессилена. Ведь известно, что на этой классовой розни и ненависти лохматые эсеры и строили всю свою вавилонскую башню. У казаков этой розни не виделось и оттого-то смутить их было трудно.

– Что мне офицер? – отвечали казаки. – Наши офицеры – свой брат. Теперь, на службе, он, конечно, начальник, а придем на льготу домой и меня может в станичные атаманы выберут, а его нет. Теперь он начальство, а в станице я буду начальство…

Когда мы группой в шесть человек входили в квартиру вахмистра, мы чувствовали, что пришли в гости. Вахмистра поздравили и пожали ему руку, точно так же, как и взводным урядникам, севшим с нами за стол. Стол был один общий. Остальные казаки расселись на полу кружками. Приглашенных было много, но конечно, не вся сотня. Явился, без сомнения, и хор песенников. Все шло честь честью. Пирог удался на славу, закуска была вкусная, жареное тоже.

После ужина сидели и кейфовали. Жара спала, приятный ветерок одувал нас. Занятно то, что и казаки и мы не позволили себе расстегнуть кителей, хотя дам и не было. Казаки были во всеоружии, мы в шашках. Таков обычай этих кавказских воинов. Распущенности не было ни в одежде, ни в словах, ни в поведении.

Пили, пели, беседовали и уже время зашло далеко за полночь, было половина второго. Когда сотенный успел отдать приказание, никто из нас не заметил, – но только что мы заговорили, что пора бы и расходиться по домам, как вдруг воздух прорезался резкими звуками трубы. Тревога!..

Сразу все замерло. Секунду казаки слушали с разинутыми ртами и вдруг все враз вскочили. Стол опрокинулся и свалился вместе с сотенным на пол. На это никто не обратил внимания. Топот ног указывал, что казаки мчались в сотню. Мы подняли Илью Прокофьевича. Но он и сам не обратил внимания на свое падение, преспокойно вынул часы и отметил время.

– Через четыре минуты сотня должна быть готова, – сказал Илья Прокофьевич. – Я приказал дежурному поседлать коней и для вас. Поедете?

– А куда? – спросили мы.

– В горный аул, верст за пятнадцать отсюда, с обыском… Приказ Вольского.

– Конечно, поедем… вот только возьмем револьверы. – Когда мы вышли на улицу, сотня стояла в конном строю, развернутым фронтом.

– Подгадили, хлопцы, – упрекнул казаков сотенный, – четыре с половиной минуты… Что за безобразие! Вон в прошлый раз первая сотня в три с половиной минуты вскочила.

Все промолчали. Но потом вахмистр оправдывался, говоря, что первая сотня заранее знала о тревоге, а они и не думали о ней.

Мы сели на коней и справа по три потянулись из селения. Во мне бродили сильные винные пары. Очнулся я лишь за околицей. Мой конь стоял перед плетнем и собирался перепрыгнуть через него. Почему я отделился ото всех, – не помню. Ко мне подъехал казак и поторопил меня ехать к сотне.

– Сейчас побежим, – сказал он.

Я как-то разом пришел в себя и догнал сотню на рысях. Мгла стояла такая, что ничего не было видно. Рысью! Шагом! Рысью! Шагом! Шла сотня переменным аллюром к аулу, чтобы окружить его разом. Сотенный назначил первый и второй взводы вправо, а третий и четвертый влево. Вдруг показались где-то вдалеке внизу огоньки.

– Полевым наметом!! Марш-марш! – скомандовал есаул, и все ринулось вперед карьером. Скакали так минут десять. Скоро я увидал себя на площади рядом с офицерами. В ауле уже кричали женщины, лаяли собаки, кудахтали куры и гоготали гуси. Шел обыск.

Но мы не нашли того, чего искали. Указание было, что в этом ауле спрятаны ни мало ни много как два артиллерийских орудия. Говорили даже про целую батарею. Сами шпионы-горцы говорили, что видели даже учение этой батареи. Казаки перерыли все, но не нашли ничего. Назад выехали уже, когда рассвело. Я ужаснулся, увидев, по какой круче мы летели вниз карьером. Теперь мы слезли с коней и вели их в поводу. Сам сотенный смеялся.

– Днем ни за что не поскакали бы здесь. Как никто не поломался, – удивительно! Масса камней на дороге, долго ли упасть. Пьяных Бог хранит! – пошутил он. – А обратили ли вы внимание на обрыв у самой околицы деревни? – спросил нас есаул.

– Как не обратить! – ответил хорунжий. – Если бы еще шагов сто проскакали, то вся сотня свалилась бы под этот обрыв. Костей бы не собрали, – сажень 60 глубиной будет.

 

Глава XXVIII. Обыски

Не успели мы приехать домой, как опять новое дело. Уже бегут ко мне посыльные. – Командир мол сердится, что вас нету. – Что такое? – Являюсь Киселеву.

– Да где вы были?

– В облаве.

– Почему ничего раньше не сказали?

– Поздно было, да и некогда.

– Не ваше это дело, по облавам ездить. Вы, Васенька, немного того, право, пересаливаете, то с казаками в попойках участвуете, то вот с писарями, кажется, пили.

– Ничего подобного… Кто это вам успел насплетничать? – возмутился я. – Ни в каких попойках не участвовал никогда. Ни с казаками, ни тем более с писарями. Это еще откуда? У казаков был на именинах вместе с казачьими офицерами, вместе с ними и на поиск поехал.

– А писаря?

– А про писарей кто наплел… Разве они скандал устроили?

Киселев посмотрел на меня, левый глаз у него закрылся, а длинное лицо состроило гримасу в виде улыбки.

– Не-ет, скандала не было… Вот извольте получить. Вам пгедписание с пегвой полуготой пегвой готы отпгавиться в гогы пготив Хаджалы. В помощь вам Иванов, как знающий местность, и Ананьин. Там, говогят, скгывается батагея… Так вот поищите… Разспгосите жителей, может быть, пгоговогятся, Иванов знает немного по-агмянски. Там все агмянские деревни. Ну, отпгавляйтесь.

Спрашивать инструкций было бесполезно, – он, очевидно, столько же знал, сколько и я. Нужно просто идти в горы и обыскать селения.

Выступили немедленно. С нами были двуколки с провизией. К вечеру мы, сделав адски тяжелый переход под палящими лучами солнца, подошли к подошве громадной горы, что лежит против Хаджалов. Было намечено обыскать три деревни. Одна у подошвы этой горы, другая в горах, на самом гребне перевала, и третья опять внизу у подошвы этой же горы, со стороны Агдама.

Первую деревню обыскивали весь вечер и часть ночи. Хоть бы перочинный ножик нашли! А ведь именно в окрестностях этой деревни и видели батарею.

– Что они дураки, что ли, держат батарею в деревне! – говорил Иванов. – Она у них хранится в поле, в большой яме, в погребе. Попробуй-ка найти ее без шпиона в этом океане земли, – Иванов указал взмахом руки на громадное пространство, раскинутое у подошвы горы. – А обратите внимание на самую деревню. Сколько построек над землей и сколько под землей!

Действительно, деревня казалась маленькой. Над землей было мало домов, с десяток, не больше, зато все окраины уходили под землю. Там под землей жили люди и скот. Над землей возвышался небольшой бугор. Посредине была дыра для выхода дыма. Узкая лестница, врубленная в землю, вела к солидной маленькой двери. За нею комната, всегда круглая, была обставлена, смотря по зажиточности хозяина. Иногда стены оказывались увешанными богатыми коврами, на полу разостланы тоже ковры и разбросаны круглые мутаки-подушки. Почти в каждой землянке стояли пяльцы для тканья настоящих ковров и особых подстилок из полос суконных разноцветных материй.

Из круглой комнаты дверь вела в хлев, тоже сделанный под землей, в виде коридоров. Дыры вверху служили для вентиляции и давали приток свежего воздуха. Зимой здесь было тепло, летом прохладно. Солидная дверь защищала скот от непрошеных гостей, и двуногих, и четвероногих.

– Вот это так жизнь, – говорил Иванов, осматривая со мной подземные жилища. – Да и нельзя у них иначе… Самый разбойный народ. Убит могут ни за понюшку табаку. В Тифлисе прошлой зимой судили горца. Он застрелил из винтовки человека.

– Зачем убил? – спрашивают его.

– Как зачем? – отвечает удивленно горец.

– Нужно было убить, и убил.

– Да зачем нужно-то было? Что он тебе сделал?

– Мине? – опять удивляется горец. – Ничего. Он мине ничего не сделал…

– Так зачем же ты убил его? – пытаются добиться ответа судьи.

– Нужно было, и убил, – упрямо стоит на своем горец. Наконец, после долгих расспросов, когда он уже устал и обозлился, – цинично заявил: – пробовал винтовку.

– Как пробовал?! – ахнули все на суде.

– Так пробовал! – нагло подтвердил разбойник. – Купил новую винтовку и нужно было узнать, как бьет. Вот и попробовал!

– Да зачем же в человека стрелял?.. Нужно было в цель выстрелить…

– Зачем цель стрелять, – невозмутимо отвечал разбойник, я покупал винтовка не для цель, а для человек, – потому и пробовал человек стрелять. Уж больно хорошо он сидел, шагов четыреста, самый раз. Винтовка бил хорошо, попал с первого разу, так и повалился… – И дикарь весело захохотал.

Он искренно удивился, когда его приговорили к повешению.

– За што вешать?.. Пробовал винтовка – и вешать… Нехорошо! Винтовка каждому джигиту нужна… Пробовал винтовка, – а они повесить…

Вот и живи в такой стране, где любой горец может вздумать попробовать на тебе свою новую винтовку. Поневоле под землю залезешь.

Вторая деревня на самом перевале оказалась уже вся под землей. Жизнь была тут суровая. Армяне смотрели злобно, недоверчиво и по-зверски. Бедны были они чертовски. Питались, кажется, только одним своим хлебом, в виде огромных, сухих, тонких блинов, изготовляемых без дрожжей, прямо тут же на очаге.

На большом плоском камне замешивали тесто на воде, раскатывали скалкой и бросали блин на согревшуюся сковородку, похожую на тарелки большого турецкого барабана. Через минуту хлеб был готов. Его ели, прихлебывая коровье, буйволиное, верблюжье, козье или овечье молоко. И то не само молоко, а жижу, оставшуюся от сбивания масла или стекавшую из-под сыра.

Мясо ели редко. Да разве могли они съедать своих кормильцев и поильцев! Если же решались зарезать овцу, то это был уже праздник.

Вся семья, и родственники, и знакомые усаживались вокруг очага. Мясо и жир от курдюка, нарезанные мелкими кусочками, сыпались на горячие сковородки. Адски нестерпимо воняло подгоревшим жиром. Но горцы с наслаждением втягивали через ноздри этот запах и со вкусом, причмокивая и присюсюкивая, жевали сухие кусочки мяса и особенно лакомый жир.

Третья деревня была богаче двух первых. В ней попадалось много и надземных домов. Когда мы вошли в нее, уже после полудня, и укрылись под навесом домов от раскаленного солнца, – армяне принесли нам чихиря, чуреков и всякой зелени. Здесь нашлось несколько человек, свободно говоривших по-русски.

Освежившись вином и зеленью, мы обыскали и эту деревню. Но ничего, кроме десятка кинжалов, не нашли.

– И не найдем никогда, – основательно заметил Иванов. – Разве можно так действовать, как мы, в открытую?.. Тут нужны шпионаж и подкуп, – тогда быстро найдутся. Деньги – такая сила, что против них и дашнакцюкан не устоит. Все дело в сумме. За деньги мы давно бы и батарею нашли, и разбойников переловили. Даже самого их главного поймали бы, который у них числится начальником всей армянской кавалерии. А так… ходить по деревням… только насмешки вызовем…

Три дня еще провели мы в горах и все так же безрезультатно. Слухи же шли упорные, что у армянских революционеров есть склады оружия до артиллерии включительно.

 

Глава XXIX. Фанатики

Дома, в Агдаме, мы застали странную картину. По всему базару ходили длинные цепи татар и персюков-мусульман. Они здесь принадлежат к секте шиитов и являются заклятыми врагами другой мусульманской секты, сунитов, которые некогда убили их шаха Гусейна, потомка самого пророка. Да так убили, что была найдена лишь одна кисть руки шаха.

B воспоминание этого печального события шииты ежегодно устраивают религиозную процессию. На копье водружается сделанная из меди и ярко вызолоченная кисть руки. Все правоверные, вооруженные кинжалами и саблями, собираются толпами под это знамя и идут якобы на поиски своего шаха Гусейна.

Охватив друг друга за талию левой рукой и подняв в уровень со лбом правую с кинжалом или с саблей, они составляли длиннейшие шеренги, иногда человек во сто.

С неистовым криком «шах-Гусейн» все, как один, сперва делали шаг с левой ноги, качнувшись и всем телом влево. Затем хором выкликали «вах-Гусейн» и делали шаг правой ногой, качнувшись так же вправо и телом, взмахивая оружием. Народ бежал впереди и сзади этих фанатиков, одетых во все белое.

– Шах-Гусейн! – вешили они, – вах Гусейн! – отвечали сами себе. И крики их делались все громче, движения все быстрее и возбужденнее. Мало-помалу они приходили в экстаз. То один, то другой ударял себя слегка по бритому лбу огромным кинжалом, да так, что крупные капли крови текли по лицу и падали на одежду.

– Шах-Гусейн! – неслись вопли все тоскливее и настойчивее. И все грознее слышался ответ тысячи голосов: вах-Гусейн! Впереди колебались флаги и среди них блестели на копьях золотые кисти руки шаха.

– Вах-Гусейн! – заорал один фанатик и так щелкнул себя по лбу острием сабли, что кровь брызнула фонтаном из рассеченной раны. Его взяли из рядов. Строй сейчас же сомкнулся и пошел дальше. Раненого повели к бане.

Там на корточках сидели деревенские врачи и лечили отличившихся. Промыв рану, они залепляли ее большим шлепком свежего коровьего помета и обвязывали белой тряпкой на манер тюрбана. Мальчишки, и большие, и малые, сидели тут же на корточках. Муллы, учителя и цирюльники бритвами надрезывали им лбы. Кровь текла по грязным мордочкам, некоторые плакали, но никто не мог воспротивиться религиозному обряду.

На пригорке, за баней, стояла тоже толпа народу. Я прошел туда. Там наряжали на подвиг тех, кто дал клятву особенно послужить шаху-Гусейну. Вокруг туловища такого фанатика, по поясу его вкалывали в тело концы тяжелых длинных кинжалов. Рукоятки их связывали проволокой так, чтобы из кинжалов получилось нечто вроде корзины, вокруг всего туловища. Кровь текла и падала на обвязку по бедрам. Другой одежды не было.

На спине, на груди, на руках, на ногах, словом всюду, где можно было ухватить кожу пальцами и оттянуть ее, пронизывали проволоку, сгибали ее и на проволочное кольцо навешивали большие железные замки. К концу этой операции человек был так увешан кинжалами и замками, что едва мог двигаться.

Таких мучеников было человек пять. На них понавешали мало не с пуд кинжалов и замков. А фанатики счастливо и как-то светло улыбались. Вот им дали в руки по кривой сабле и по кинжалу. Взяв саблю в правую руку и обратив лезвие ко лбу, они наклонили головы. Кинжал торчал из левой руки острием вперед. Участники процессии подхватили мучеников под руки.

Впереди вынесли флаги и золотые кисти руки, правоверные быстро встали в шеренги; за флагами двинулись муллы с развевающимися седыми бородами, за ними повели под руки подвижников, грянули барабаны, шеренги участников завыли: шах-Гусейн, вах-Гусейн!! И процессия медленно двинулась на базар.

Туда уже вышла и наша рота в полном боевом снаряжении; вдали, на улице, виднелись конные казаки с пиками в руках. Было сообщено, что нужно держаться начеку. Два года назад такая же процессия внезапно кинулась на армян и учинила дикую резню. Теперь у них была мечта расправиться также и с нами. Но это оказывалось не так-то просто.

Вокруг бань уже скоро сидели толпы раненых. Все лбы у них были покрыты рубцами, иной раз очень глубокими и длинными. Лица измазаны кровью. Деревенские врачи едва успевали шлепать на лбы свежим коровьим пометом.

Что они делают?! – думал я. – Ведь этой грязью можно только заражение крови вызвать! – Каково же было мое удивление, когда по прошествии трех-четырех дней все рубцы зажили, не осталось даже красноты на сросшихся местах. Вот вам и чудодейственная помада из коровьего хлева.

Весь день и всю ночь до рассвета воздух оглашался неистовыми воплями фанатиков, каждый год в этот день искавших убитого шаха. Жизнь кипела.

Ярко горели там и сям маленькие костры и пылали жаровни. Всюду стоял чад от горевшего сала.

Вот останавливается татарин около грязной торговки. Что-то говорит. Та бросила черными руками на сковородку мелко нарезанного курдючного сала и кусочки сырого мяса. Тотчас же струя чада поднялась столбом вверх.

Перед гостем она разостлала циновку. Татарин сел на нее, поставив туфли впереди себя. Вынув из другой корзины небольшую доску, старуха положила ее на землю. Бросила гостю несколько блинообразных хлебов и вывалила чадящее кушанье на доску. Дав стряпухе две или три копейки, татарин стал со вкусом есть, выбирая сперва куски курдючного жира. Сало текло по пальцам и по подбородку, а счастливый бедняк наслаждался едой, шмыгая изредка по губам рукавом халата.

На улицах базара шум и гам. В богатый Агдам собралось на праздник масса народу из окрестных горных аулов. Торговля шла бойко. Покупали все, что нужно было иметь дома, и много ненужного. Материи, провизию, сушеные фрукты, железные изделия, разные дешевые украшения. Ни одна лавка не пустовала.

Восточные лакомства брались прямо с бою. Огромные колбасы из винограда и картофельной муки, обсыпанные сахаром, чучхелы, по-ихнему, разные сорта халвы, то сухой, то липкой, как глина и блестящей, как белая мазь, покупались целыми кусками. Конфеты, орехи сыпались в хурджины и мешки.

Мы чуть не до полуночи бродили по базару между кострами и факелами, рассматривая эту полудикую толпу горцев. Ссор не было, драк тоже не видели. Все шло чинно и мирно, но только очень уж шумно.

В гостиницах, под огромными красными бумажными фонарями, сидели горцы-аристократы. Пестрые ковры были разостланы для этих знатных гостей. Им несли отличные шашлыки, кебабы – кушанье вроде наших сосисок и сарделек, завернутых в виноградные листья. Кофе, шербеты и чай предлагались на огромных медных подносах.

В углу примостились певцы и музыканты. То завывала зурна и дробно трещал бубен, то все смолкало и раздавался гортанный голос и непередаваемый ни на каких европейских языках мотив песни.

– Алла, Алла… – вздыхала публика, слушая отрывистые фразы певца. Большие паузы и снова дикие звуки. – Алла, Алла! – несется со стороны восхищенных слушателей, и певцам бросают монеты.

Мы уже поужинали и легли спать, а в окно долго еще врывался шум базара, дробь бубна, назойливые звуки зурны и однострунной гитары. Несмотря на жару, я заснул быстро. Адская усталость взяла свое, и сон не могли преодолеть даже дикие звуки туземного праздника.

В эту ночь произошло еще очень интересное событие. Один татарин стал подговаривать сапера второй роты продать ему винтовку.

– Сто рублей тэбэ дам, сто рублей, понимаэшь ли?.. Сто рублей!.. – твердил он, соблазняя солдата. Тот назначил татарину место встречи на следующий вечер, а сам доложил все фельдфебелю. Организовали засаду, и счастливый обладатель винтовки был схвачен уже с поличным в руках. Этот случай как громом поразил горцев.

– Как?! Солдат не соблазнился ста рублями?.. Не может быть!..

Однако не соблазнился. Генерал приказал выдать ему денежную награду, помнится пятнадцать рублей, а татарина-покупщика засадили в тюрьму.

– Смотри, поджалуйста… какой солдат! – говорили татары. – Вот уж не думали, что солдат так сделает… Хороший солдат, крепкий солдат… Оттого и Белый Царь такой сильный, что его солдат и за сто рублей свое ружье не продаст.

Верность всегда ценилась высоко на востоке, дороже, чем жизнь и деньги. Поэтому-то происшествие с винтовкой произвело на азиатов самое глубокое впечатление.

Понравилось дело и нам. Молодец сапер, – было общее мнение. – Показал верность присяге. И наши саперы даже загордились. Этот случай сгладил немного историю с предполагаемой резней офицеров. Писаря говорили Молчанову, что то все было лишь делом бежавшего фельдфебеля-поляка.

На следующий день праздника узнали, что ночью на дороге Евлах – Агдам, у самой околицы Агдама разбойниками был остановлен дилижанс. Всех армян перебили ударами кинжалов, а дилижанс отправили назад в Евлах.

У спуска с горы был опрокинут и второй дилижанс; и опять все пассажиры убиты. Казаки тщетно разыскивали разбойников. Была даже назначена премия за поимку их. Мы знали о премии, но не думали, что ее придется выдать кому-нибудь. Однако вышло именно так.

На другой же день Киселев послал за мной и Молчановым.

– Вам приказано сделать съемку Агдама и как можно быстрее. Нанесите все дороги и дома на карту. Начнете с Шушинского направления.

– Зачем?

– Какое вам дело – зачем?!.. Генерал приказал и только.

Три дня я и Молчанов работали над съемкой. Каждому из нас дали по двадцать сапер для охраны. Мы не понимали в чем дело. Окончили работу и представили съемку. На нее даже и не посмотрели.

– Теперь делайте съемку со стороны Евлаха. Да скорее! Дело очень важное.

Агдам занимал около тридцати квадратных верст, причем в длину он растянулся чуть не на восемь верст. Все сады и сады, как лес. Эту съемку мы делали чуть не неделю.

Теперь мы уже знали, с какой целью работаем. Киселев сказал, что есть шпион, назвавший предводителя разбойников. Тот живет в этой части Агдама, которую мы должны снять.

– Имя его известно. Только нужно знать, где стоит усадьба. Спрашивайте у детей про каждый дом, чей он. Взрослых не спрашивайте и делайте вид, что учите солдат. Первая съемка была сделана для отвода глаз.

Вот оно что! Мы заинтересовались. Нам, впрочем, не сообщили имя подозреваемого. Ребятишки как ребятишки, засунув пальцы в рот или в нос, с удивлением глядели на гяуров и их работу.

– Урусс, урусс… – шептали они и с удовольствием и боязнью говорили, чей дом или кто их отец. Мы за кусок сахара покупали от них имена их отцов. Нехорошо! Но что же делать, если эти отцы были разбойниками…

Каждый день Киселев и Вершицкий самым внимательным образом исследовали наши работы. На седьмую или восьмую ночь меня разбудили в четыре часа утра. Молчанова тоже.

– Одевайтесь скорее! – сказал Вершицкий. – Сейчас идем на ловлю. Поедем верхом с казаками…

Когда мы выскочили на двор, сотня уже была выстроена на конях. Под командой Вершицкого мы все тронулись в путь. Следом за нами шла пешим порядком первая рота. С места пошли рысью по направлению к Евлаху. На середине пути короткая остановка.

– Вы поведете полусотню к Фархат-Бею, – приказал мне Вершицкий. – А вы, Молчанов, к его соседу, что дом у самой дороги, на повороте. Знаете места?

– Как же не знать, – еще вчера там работали.

– Хорошо, смотрите не ошибитесь. Садись!.. Командир сотни за поручиком, второй полусотне за подпоручиком Молчановым. Когда скомандую, – наметом, – быстро окружите дома и арестовывайте всех; а теперь запевай песню! Идем мол маневром. Для вида и саперы сзади тянутся.

С песней двинулись дальше. Шагов за двести до поворота Вершицкий скомандовал – марш, марш! – и мы во всю растяжку коней понеслись к месту действия. Вихрем мчался я вперед, пронесся мимо соседа Фархат-Бея, выскочил на дорогу, ведущую к нему, и быстро очутился у самой усадьбы.

– Здесь! – крикнул я. Казаки горошком рассыпались и окружили двор и сад.

Фархат-Бей, видимо, предполагал западню. Его лошадь стояла у крыльца уже оседланная, вместе с лошадью его помощника. Однако он не успел сбежать по лестнице со второго этажа, как лошадь уже была в руках у казаков.

Фархат-бей, бледный, взбешенный, взволнованный, не знал, что делать. Он нервно ходил по двору. Из дому неслись вопли женщин. Казаки приступили к обыску, а я поскакал к Вершицкому, который уже перерывал дом и конюшни соседа.

В сене, над головой лошади нашли карабин. На хозяине нашли револьвер. Его сейчас же связали. Злые, адски злые глаза, беспощадные глаза разбойника смотрели на нас. Арестованы были все мужчины.

Когда мы вошли во двор Фархат-бея, казаки уже успели найти под землей целый погреб, полный разного оружия. Вершицкому подали кривую шашку, совсем чистую, которую нашли в погребе. Фархат злобно смотрел на нас.

– Что же ты говорил, что мирный, когда тебя вызывали? – сказал ему Вершицкий. – А это что?.. – И он сунул саблю рукояткой в нос разбойнику.

Взбеленился Фархат-бей. Еще никогда в жизни он не видел такого оскорбления.

Мне было жаль гордого разбойника. Еще позавчера и вчера вечером, когда я делал съемку, он подходил ко мне и спрашивал, что я делаю. Мне и в голову не приходило, что со мной беседует могущественный разбойник. Я объяснил тогда ему, что учу солдат делать съемку.

– А зачем? – поинтересовался он.

– А затем, что на войне они должны будут делать разведку, – так вот нужно, чтобы умели зарисовать дороги и подходы к неприятелю.

Фархат вбок посмотрел на меня. Тогда я не подумал, что он уже заподозрил что-то. Потому и лошадь была приготовлена для бегства, но не успел и вот стоит на краю гибели. Найдут винтовку, и пропал джигит.

Как раз в это время раздались вопли женщин в верхнем этаже дома.

– Пойдите! – лаконически приказал мне Вершицкий.

Я застал группу женщин, окруженную казаками. Женщины загораживали больную, лежавшую на грудах матрасов и подушек. Все кричали, плакали и били в грудь кулаками. Все были растрепанные, жалкие.

– Что вы хотите? – спросил я казаков.

– Осмотреть тюфяк хотим… Тут могут быть винтовки.

Я объяснил старшей женщине, что ей лучше отойти в сторону и дать осмотреть тюфяки. Все равно, – сопротивление бесполезно. Не уйдут добровольно с тюфяков, отведем в сторону силой.

Женщины вопили и ничего не понимали. Я позвал татарина, стоящего внизу, и объяснил ему, что нужно сделать с женщинами. Те бросились к нему, быстро говоря что-то на своем непонятном языке. Казаки стали нервничать.

– Чего там с ними разговаривать, ваше благородие! Скинуть с матрасов и крышка, все ведь разбойничье семя…

– Ну нет, – ответил я, – при чем же женщины? Может быть, та больная, видите, лежит пластом.

Татарин объяснил, что больная женщина беременна и должна родить, – она очень испугалась.

– Хорошо. Прикажи женщинам перенести ее на тот матрас. – Наконец больную перенесли. Мы внимательно следили за грудой тряпья, покрывавшего ее. Даже я сам приподнял эту груду, чтобы убедиться, что там нет оружия. Мы перерыли гору подушек и не нашли ничего. Одна молодуха стояла в углу комнаты. Она все время плакала и дрожала.

– Возьмите ее к себе, – сказал я женщинам. Произошло замешательство.

– Иди! – обратился я к молодухе. Та совсем растерялась. Еще больше задрожала, закрыла руками лицо и так побледнела, что я думал, она упадет в обморок. Женщины с ужасом смотрели на нее. – Иди же, – повторил я. Та двинулась, неестественно передвигая одну ногу. – Что за черт?!

– A ведь это недаром, – сказал и урядник. – Дозвольте ее осмотреть?

– Осмотри!

Казак приблизился к молодухе. Та завизжала как сумасшедшая, вся затряслась и забилась. Женщины завыли.

– Не ладно что-то! – подумал я. В это время казак тронул ее за ноги. Раздался вопль и молодуха повалилась на казака в обмороке.

Казак приподнял длинное платье и показал мне ногу татарки. К ноге полотенцами была прибинтована винтовка-винчестер. Все стало понятно сразу.

Фархат опоздал оттого, что нужно было спрятать винтовку. Женщины играли комедию с беременной. Теперь все завыли, поняв, что угрожает Фархату. Все вскочили на ноги и больная тоже. Винтовку отвязали.

Фархат увидел ее и опустил голову. Вершицкий приказал двум казакам стать по бокам разбойника. Через час осмотр был кончен. Найденное оружие свалили на двуколку, пришедшую с первой ротой. Арестованные разбойники сразу были отправлены в Евлах.

Когда мы все собрались на углу дороги и Вершицкий приказал вести казакам разбойников под охраной целой полусотни, Фархат очнулся от задумчивости. Он осмотрелся кругом и его взор остановился на Молчанове, а потом перешел на меня.

– Не знал я вчера, – медленно проговорил он по-русски, – зачем ты был здесь… Если бы знал… – и он отвернулся от нас.

У меня даже холодок пошел по спине. Если бы ты знал, то я был бы уже где-нибудь со всеми моими саперами в другом мире, нездешнем. Фархат имел много сообщников. Потом следствие открыло целую шайку, бывшую под его начальством. Всех удалось арестовать; все попали на каторгу, а Фархат был повешен.

Эти частые облавы и поиски в конце концов так нас измотали, что мы были страшно рады, когда пришел приказ возвратиться в лагери в Александрополь. Одновременно состоялся приказ о назначении к нам из Туркестана нового командира, полковника Григорьева.

 

Глава XXX. Скверная аттестация

Каким красивым показался Тифлис и даже Александрополь после всех этих ужасных мест на Евлах-Шушинском тракте. Единственно о чем я жалел, – это об утрате охоты. Теперь придется ездить на охоту за много верст.

Лагерь был совершенно переделан. Червинов распределил его по другому плану. Строилось большое офицерское собрание. Две телеграфных и телефонных станции и павильон для знамен. Червинов назначил наблюдать за постройками меня. Я очень удивился такому назначению. А мое командирование в военно-электротехническую школу?! Ответ должен был прийти со дня на день…

Наконец пришел этот ответ, но увы! – отказ. Я пошел за объяснением к генералу; оказалось, – Киселев написал в моей аттестации, что я излишне привержен к спиртным напиткам. Кто бы писал, только не Киселев, который сам приглашал меня «пить водочку и есть ггибки».

– Ваше превосходительство, за что? – спросил я.

Генерал пожал плечами:

– Но вы все же любите выпить.

– Это мое частное дело. А разве вы слышали обо мне дурные отзывы?

– Нет! Наоборот, – ласково сказал Червинов, – и я очень доволен вашей работой. Жалею, что подполковник Киселев поступил так. Только исправить сейчас ничего не могу. Ждите следующего года. Григорьев человек справедливый, и ваша аттестация будет совсем другая.

Я ушел от генерала с тяжелым чувством. Вот я оплеван и собственно говоря даром. Я хотя и пил, и даже много, но только в свободное время; я считал, что не делаю преступления против службы. Встретив Киселева, я не удержался и попенял ему за такое дело.

– А вы как узнали? – удивился подполковник, даже глаза выпучил и сделал совсем лошадиное лицо.

– И узнавать нечего, мне отказали в командировании в школу. Я пошел к генералу с просьбой объяснить причину, а он прямо и сказал, что в аттестации написано: любит злоупотреблять спиртными напитками. Вы ведь сами приглашали меня пить с вами водку, а потом и аттестовали пьяницей.

Киселев покраснел, но не сконфузился.

– Я написал пгавду, написал то, что есть. А газве вы не любите выпить, Васенька?

– Любите выпить и вы и даже очень много, однако вас никто не аттестовал пьяницей. Разве это мешает вашей службе? Кому какое дело? И мое пьянство не мешало моей службе. За класс я получил благодарность и поставлен в пример всей бригаде. Вы лично ни разу не видели меня ни на службе, ни вне службы пьяным, и я удивляюсь тому, что вы сделали со мной.

Глаза Киселева злобно сверкали.

– Вы это говорите мне официально? – вдруг спросил он.

– Я говорю это тому, кто звал меня выпить с ним и затем аттестовал пьяницей, – был мой спокойный ответ. – Это тоже правда. Официально я не имею права, конечно, говорить это вам, как и вы не могли официально упрекнуть меня в пьянстве. Впредь буду осторожнее.

Больше мы старались не встречаться.

Как нарочно, тотчас же непосредственно после этого разговора я попал на великое, но уже официальное пьянство. В наш лагерь явились с визитом все офицеры Северского драгунского полка, с командиром во главе. Северцы были кунаками первого батальона;

Еще в Кавказскую войну началось это куначеетво, когда первый батальон выручил северцев, окруженных горцами. Не прошло и нескольких дней, как саперы попали в такую же беду. Северцы узнали об этом, сели на коней и примчались выручать своих спасителей. С этого дня пошла дружба-куначество. Да какое!

Северцы явились первыми в полном составе. Их нужно было принять и угостить, а помещения не было. Лагерь перестраивался. Командир батальона попросил разрешения приветствовать их в шатре офицерского собрания, а такие пригласил начальника бригады и всех наших офицеров.

В громадном шатре поставили покоем столы и приготовили парадный обед. Северцы предупредили заранее, что будут в такой-то день.

Мне никогда не приходилось видеть обеда более веселого и более приятного. Северцы начали с того, что избрали тамаду, одного своего подполковника, совсем седого, носившего бороду по-Николаевски, расчесанной на две пышных бакенбарды и с бритым подбородком. Наш генерал хотел уступить ему место, но он этого не позволил.

Как умело вел старый драгун обед! Особое внимание он оказал Червинову. Первый тост был, конечно, за Государя и Шефа, потом за нашу бригаду и ее хозяина. Червинову на большом серебряном блюде, в серебряной чарочке, – подарок Северцев первому батальону, – поднесли вина. По адату вило было кахетинское, а чарочка вмещала немного меньше бутылки.

Северцы грянули заздравную песню. Грянули хором, на голоса и так хорошо, что сразу прошла всякая натянутость первой встречи. Генерал просиял. Саперы подхватили песню. Первый батальон был певучий, и хор получился отличный.

– Кому чару пить? Кому здраву быть? – гремела настольная песня. Все встали. Генерал забеспокоился.

– Но я не пью вина, – обратился он к тамаде. – Если я выпью вашу чарочку, я упаду под стол, осрамлюсь.

– Хорошо! разрешаю вам выпить сколько захотите. Господа! кто желает быть заместителем его превосходительства?

Все поняли, что это обязанность первого батальона; вышел высокий худой штабс-капитан и стал рядом с генералом.

– Пить чару, быть здраву свет Владимиру Петровичу. На здоровье, на здоровье, на здоровьице его… – выводил хором весь стол.

– Глю-глю-глю… – загремели все, когда генерал стал пить.

Червинов передал чашу штабс-капитану. Тот поднял ее и, сказав «за здоровье северцев», – духом выпил всю до дна. Гремело ура. Музыка играла туш. Штабс-капитан опрокинул чашу, поставил ее на поднос и пошел на свое место.

Тамада что-то сказал двум молодым саперам первого батальона, и они, налив чашу опять до краев, подошли к штабс-капитану.

– Штраф… штраф… – пронеслось по столу.

– За что?

– Дорогой кунак! Я, как тамада, должен оштрафовать тебя за то, что ты сделал ошибку. Ты был приглашен только пить за генерала, но не получил права говорить за него. И потому выпей этот кубок до дна.

– Чарочка моя… – затянул тамада. Песня грянула вновь, и сконфуженный штабс-капитан выпил второй кубок. После этого каждый, кто хотел сказать слово, спрашивал уже разрешение у тамады.

Когда кончились официальные тосты, тамада постучал серебряной чаркой по столу, и внимание всех обратилось на него. За столом наступило торжественное молчание.

Тамада встал. Каким-то особенным, вдохновенным огнем загорелись глаза старого кавалериста. Он поправил свою шашку, кривую кавказскую шашку, всю отделанную серебром, расправил на обе стороны седые николаевские бакенбарды и поднял руку, как дирижер.

– Священную песнь Кавказа! – коротко и торжественно сказал он. – Штабс-ротмистр, начинай!

Его молодой однополчанин отвалился на спинку стула. Тамада взмахнул рукой, и высокий красивый тенор штабс-ротмистра начал слова старинной песни:

Времен давным-давно минувших… Преданий Иверской земли… От наших предков знаменитых Одно мы слово сберегли…

Красавец-воин тамада взмахнул теперь широко рукой, и чудесный хор на диво спевшихся голосов могуче грянул:

В нем наша жизнь, наша отрада. Залог и счастья и беды… Оно у нас всегда звучало: Алла-верды, Алла-верды!

Генерал Червинов широко открыл глаза и с изумлением смотрел то на величественную фигуру седого дирижера, то на офицеров. Все отвалились от стола. Все смотрели на тамаду. Пели тоже все. Вероятно у всех, как и у меля, по спине и по всему телу бежали мурашки нервной дрожи, – спутницы восторга, захватывающего души людей и заставляющего их сливаться в одну могучую душу армии… Сливаться желанием славы и жаждой ратного подвига.

Алла-верды – Господь с тобою! Вот слова смысл и с ним не раз Готовился отважно к бою Войной взволнованный Кавказ…

– звенел тенор штабс-ротмистра. Под песни все встали сразу, как один человек.

Алла-верды, Алла-верды…

– лились заключительные слова священной песни Кавказа и вдруг перешли в громовое ура.

Кудесник тамада взмахнул снова рукой, и невидимый хор двух оркестров, за полотнищами шатра, грянул «Боже, Царя храни!» Новая песня, еще более священная для нас, стройно полилась, перемешиваясь с величественными аккордами оркестров. Когда мы сели на свои места, несколько минут длилось молчание. Некоторые вытирали глаза.

Но вот тамада вновь начал тосты. Он предлагал их один за другим и все в порядке старшинства и такта. Вспоминал боевые подвиги кунаков, бои, приведшие к куначеству… И все, вспоминая славное прошлое и своих доблестных предков, высоко поднимали золотые и серебряные азарпеши, – кубки, подарки полка и батальонов. Трубачи сыграли знаменитый фанфарный марш Северцев, а офицеры пропели свою северскую песню… И только мы, саперы, не знали, какой песней ответить лихим кавалеристам.

Обед кончился после четырех, а пить вино продолжали вплоть до темноты. И в палатке и в лагере первого батальона музыка гремела вовсю.

Вот и официальное пьянство, – подумал я, – и никому не придет в голову упоминать об этом в аттестации. Попробовал бы кто-нибудь сказать северцам, что нельзя пить вино. Они бы только рассмеялись. Вино – это их жизнь. Службы – это их святое святых. Как ни выпей, а утром, чуть свет, на коня.

Первый батальон был приглашен к ним в ближайшее воскресение. Опять пили весь день. Пили так, что некоторые сложили свои кости. Их поливали водой. Целую группу сапер доставили домой в лагерь в виде трупиков, на линейках.

Но генерал Червинов, не терпевший вообще пьянства, не посмел цукнуть их: справлялся священный адат куначества.

Работа в лагере закипела. Генерал хотел устроить лагерь к будущему году. Все время уходило на постройки. Занятий почти не было. Прошел и август и половина сентября, а мы все еще стояли в лагерях. Нас не хотели пускать в Тифлис. Пошли слухи, что нас опять пошлют на охрану. Генерал однако хлопотал за оставление в Тифлисе и указывал, что саперы переменились к лучшему.

Однако все еще около наших палаток продолжали стоять по ночам часовые. Значит, что-то было не ладно. Не сторожа, а часовые!

Солдаты были теперь послушные, боялись генерала, но и генерал тоже видно боялся солдат. Около его барака стоял пост.

Однажды ночью, обходя лагерь и проверяя караулы, я не нашел часовых ни у генеральского барака, ни у палатки командира. На мои крики никто не появился; лишь послав за взводным и разводящим, я с их помощью разыскал часового, сидевшего в овраге за генеральским бараком. Это меня взбесило.

– Где был?

– Так что оправиться ходил.

И это часовой… Приказал сменить его и посадить под арест. Другого часового тоже нет. Нашли сидевшим в палатке у писарей.

– Да ведь ты часовой!

– Ну так что же? – ответил наглец. – Разве нельзя погреться… – Ночи, правда, были уже холодные. Но наглый ответ так взорвал меня, что я дал ему затрещину.

– Скотина! – закричал я. – Сменить! Под суд отдам негодяя!

– Вы не смеете драться… – заскулил солдатишка. – Я жалобу заявлю. – А я не попал ему по лицу, даже по правде сказать, постеснялся, и удар пришелся по плечу. – Я и сам могу… – начал было он.

Но в это время я хватил его по голове фонарем. Посыпались стекла, я выхватил револьвер. Солдатишка увидел, что шуток нет; выронил со страху винтовку, закрыл глаза руками и закричал: «Простите!»

– Ах ты мерзавец! Пакостить умеешь… Службу нести не умеешь, да еще в амбицию вламываешься. Пошел под арест, негодяй, я тебя в рапорте помещу. Сменить его! – Поганца увели.

Вдруг слышу голос Григорьева: «Поручик, зачем это вы деретесь? Знаете, какое теперь время?»

– Да разве вы не слышали ответов этого нахала, господин полковник?! – спросил в свою очередь я. – Ведь это не солдат, а революционер.

– А все-таки драться не стоит. Теперь вы и рапорт не можете подать на него. Вам тоже влетит.

«Вот служба-то пошла!» – подумал я. А все оттого, что унтер-офицеров и фельдфебелей развенчали и ничего взамен их не дали. Дойдет до того, что и впрямь кидаться на офицеров начнут.

Мы достояли в лагере до 15-го октября. Холода наступили чертовские. Пришел между тем приказ о моем производстве в штабс-капитаны. Значит, была уже поздняя осень, когда мы возвратились в Тифлис. В Тифлисе же стояла еще жарища.

Я и Молчанов наняли квартиру на Авчальской улице, недалеко от казарм. Обстановки у нас не было никакой. Мы купили стол и шесть стульев. Одну комнату взял Молчанов, другую я, в третьей устроили столовую, а четвертая зал, самая большая, оставалась совершенно пустой. Чтобы не портить впечатления, мы держали ее без всякой меблировки, и только Бойгуш, моя охотничья собака, любил спать по самой середине этого простора.

Служба началась строгая и тяжелая. Мне достался подрывной класс. Князь Гурамов просил освободить его, он усиленно готовился в академию.

Новый командир быстро забрал в руки батальон. Я как-то крикнул при нем на солдата, и он жестоко распек меля за неумение держать себя при начальнике. Так же он распекал каждого, попавшего ему в лапы. У нас все заходило, замаршировало, задвигалось по-настоящему. Весь день мы проводили в казарме. Дежурства, караулы, патрулирование по городу съедало все время. Прямо сил никаких не было.

Иногда выходило так, что после дежурства приходилось идти с патрулями. Это была самая неприятная сторона нашей службы. Чтобы революционеры одной бомбой не изувечили бы весь патруль, мы разделялись на две части. Восемь человек шли по одной стороне улицы, восемь человек по другой, шагах в шести человек от человека.

Нам была указана для патрулирования Нахаловка, пригород в северо-западной части Тифлиса, между железной дорогой и горами. Название Нахаловка вполне оправдывало характеристику этого пригорода. Офицеру в одиночку там нельзя было показаться. Могли убить.

Наша Авчальская улица тоже была опасная. На ней уже застрелили двух офицеров. Старому полковнику, воинскому начальнику, на другой день его приезда в Тифлис по делам службы прострелили голову.

Фельдфебеля нашей второй роты ударили под железнодорожным мостом кинжалом. Мы никогда не расставались с револьверами.

Забирая в руки батальон в строевом отношении, Григорьев еще ничего не мог поделать с революционным духом, таившимся в саперах. Наконец случилось происшествие. Обокрали наш денежный ящик. Пропало пять тысяч. Пропажу обнаружил новый караул, заметивший порчу печатей.

Поднялся скандал. Командир не растерялся. Он немедленно приказал четвертой роте, наиболее дисциплинированной, произвести поголовный обыск в казармах.

Искали всюду. Больше всех старался Молчанов; он первый нашел несколько сот рублей, засунутых на конюшне в сено. Подняли там деревянные полы и нашли еще полторы тысячи. Но дознание наткнулось на полное нежелание солдат говорить. Допрашиваемые, как один, твердили: не могу знать, не видел, не слышал…

Командир стал задумчив. Виновных так и не обнаружили… Прошел приблизительно месяц. Мало-помалу командир стал арестовывать то одного, то другого. Нашли прокламации. Стали предполагать, что в батальоне заведены революционные пятерки и тройки.

– Не может быть! – говорили одни.

– Все возможно! – возражали другие. – Исаевич распустил батальон до невозможности. Если бы он оставался, то могло бы черт знает что выйти.

Григорьев стал прибирать к рукам и душу батальона. Он узнавал неведомыми путями то одно, то другое. Завел новую гауптвахту, – помещение старой оказалось уже малым. Пошли слухи, что Григорьев имеет своих шпионов из самих же сапер.

«Не ладно, – думал я. – Шпионаж кончится бедой». Так и вышло. В одну из ночей нашли убитым ефрейтора. Да еще в самой крепкой роте, в четвертой. Голова убитого была проломлена ударом кирки-мотыги, которую преступник оставил тут же рядом. Сам он бежал.

Арестовали его ближайших соседей и друзей и, увы, выяснилось, что в батальоне действительно уже существовали пятерки, распространявшие идеи социал-революционеров и формировавшие новые пятерки. А за сопротивляющимися наблюдали тройки, на обязанности которых было устранять виновных и шпионов. Убийца и был участником такой тройки. Все открывалось постепенно. Командир, оказалось, уже имел прочную сеть разведчиков.

На меня это происшествие произвело такое ужасное впечатление, что я решил уходить во что бы то ни стало. Написал отцу просьбу помочь мне, хотя, конечно, не особенно мог надеяться на его помощь. Папа служил теперь в Рязани, в городской управе и был одним из городских архитекторов. Но вдруг получаю письмо от сотенного командира третьей сотни Донского императора Александра III кадетского корпуса, Андрея Федоровича Вечеслова. Пишет, что был в Рязани, в родных краях, виделся с моим отцом, – мы приходились ему родственниками по женской линии, – и узнал от него о моем желании уйти из революционного батальона.

– Нам нужны люди, которые тверды еще в вере и верности, – писал он. – И если бы вы пожелали попасть в наш корпус офицером-воспитателем, то вам нужно лично приехать в Новочеркасск представиться директору, всего лучше к 26 ноября, – в корпусе будет праздник и бал.

Странные чувства и мысли волновали меня в это время. Что дал мне батальон? Что даст мне в дальнейшем служба в саперных войсках? Роту, самое большее… и засесть на ней, как сидели все наши капитаны, годков эдак до сорок или сорок пять. Что я видел? Ничего. Казарма и работа. Выговоры. Инспекторские смотры и весь ужас разноса или ожидания разноса. Цейхгауз, кухня, перловый суп, салага, штаны, мундиры, новобранцы, программы обучения… И так без конца… Просвета никакого. Чин подполковника дадут тогда, когда все зубы повывалятся, как говорили мои сослуживцы.

Солдаты?.. От них меньше всего можно было ожидать добра или признательности. Они теперь определенно смотрели на военную службу, как на страдание, а на нас, как на тюремщиков. Их желание перерезать нас я не забыл, да и никогда не забуду.

 

Глава XXXI. Солдатня

Я перестал доверять солдату. Вот что было ужасно. Как бы в подтверждение этому случилось небольшое происшествие, еще больше отвратившее от солдата мое сердце. Я дежурил по батальону. Вечером приходит ко мне в канцелярию посыльный и говорит, что в дежурной комнате ожидает подпрапорщик-пехотский, – как выразился посыльный.

– Привел с собой сапер, – говорил он, когда я спешил в дежурную. – Чести они ему не отдали и заругались с ним.

У входа в казарму я заметил оживление. В военно-телеграфную роту и в третью были распахнуты двери. Солдаты толпились около них. То же самое происходило и наверху, на площадке у дежурной комнаты. Двери из рот, первой и второй, поминутно отворялись, но дежурный фельдфебель первой роты, Симонов, приказывал сейчас же затворять их.

– Ребята очень волнуются, что подпрапорщик привел наших, – наскоро доложил он. – Я их привел в дежурную комнату… Неровно выйдет что?

– Как?! – остановился даже я. – Что ты говоришь, Симонов?

– Так что его могут побить… – прошептал фельдфебель. – Теперь народ пошел очень даже курьезный, никакой дисциплины не признают. Я и то уже вызвал дежурных да дневальных, чтобы его оборонить.

Я так и остолбенел. Ничего подобного и предполагать даже не мог.

– Смотри! – предупредил я Симонова, – если что выйдет, будет большой скандал.

– Знаю, что будет, – ответил бравый фельдфебель. – Постараюсь, чтобы не было. Я и так послал за фельдфебелями всех рот, да за дежурными. Но солдаты очень волнуются.

B дежурной комнате стоял подпрапорщик и виноватые. Подпрапорщик был бледный от волнения. Это оказался фельдфебель одного из гренадерских полков, квартировавших в Тифлисе. Дрожащим голосом, но толково, подпрапорщик доложил мне, что он сделал замечание вон этим двум саперам за неотдание чести. На это они грубо ответили ему, что никакой чести ему не полагается.

– Пусть не полагается, я на этом не стою, – сбился он с пути, – но это приказ начальства, и я должен его сполнять, ваше благородие. А потом, зачем они заругались? Шкура! – говорят, – какую тебе честь? По морде тебе нужно дать, а не честь… Вот я их и предоставил, ваше благородие. А они забежали в роты и смутили народ, теперь меня могут, пожалуй, побить. Я старый солдат, двадцать лет отслужил и за это меня молодежь бить будет.

– Успокойтесь, – проговорил я, записав его показания, – ничего не будет, саперы не разбойники. – Однако и сам не верил своим словам. Я первый вышел на площадку, чтобы убедиться, спокойно ли. Спокойствия не было. Внизу грозно шумели голоса. Здесь были открыты двери, и злые рожи высовывались из них, сдерживаемые Симоновым и дежурными.

– Симонов! – громко сказал я. – Если подпрапорщика обидят или, Боже упаси, тронут, то не забудь, что и ты, и фельдфебеля, и виноватые будут отданы под суд. Ведь это безобразие! Солдаты ведут себя, как хулиганы с Нахаловки… Запереть двери! – крикнул я и вошел во вторую роту, откуда смотрело много носов. Все разбежались.

Подпрапорщик нерешительно стал спускаться по лестнице. Я не пошел за ним, чтобы не показать даже вида, будто я допускаю возможность, что саперы решатся напасть на него.

Однако они решились. Через минуту до меня донеслись дикие крики подпрапорщика. Как молнией ударило меня. Даже по всей голове и спине будто ток прошел. Неужели побьют или убьют? – мелькнуло в мыслях. Я пулей вылетел на площадку и кинулся вниз по лестнице. Увидев меня, саперы бросились врассыпную. Подпрапорщик стоял, схватившись за шашку.

Он не мог говорить от волнения.

Чего так испугался? – подумал я, но тут же услышал яростные крики: – Бей шкуру!.. Шкура… Убить проклятого! – Следом неслась самая базарная ругань. Больше всего волновалась третья рота. Я подошел к дверям.

– Что такое? Что с вами? Обалдели, что ли? – обратился я к саперам. – Идите все в роту! – заорал я на них. – Фельдфебель где? Ты что смотришь? – накинулся на дежурного.

Я уже видел, что настроение таково, когда силу пускать в ход нельзя. У сапер глаза сверкали, как у волков. Ударь кто-нибудь раз, и все ринулись бы на подпрапорщика. Когда он выходил из дверей, поднялся форменный рев: «Шкура! Сволочь! Кровопийца!»

Я слушал и ушам не верил. И это солдаты… Пришлось мне лично проводить подпрапорщика до ворот. Он рассыпался в благодарностях.

– Если бы не вы, ваше благородие, пожалуй, убили бы, – проговорил он и быстро пошел, почти побежал через полотно дороги. Вслед ему неслись вопли и самая отборная ругань.

Можно остановить самого отчаянного скандалиста. Можно пустить оружие в ход против разбойника или сошедшего с ума, но что поделаешь с толпой?.. Батальон обратился в толпу буйно-помешанных.

Я еще не знаком был тогда с психологией толпы и не видел опасности для себя лично. Знал, что солдаты относятся ко мне с доверием, но уже понял, вернее, почувствовал, что шутить с толпой нельзя. Мне почему-то стало совершенно ясно, что, если бы я выхватил шашку, например, чтобы разогнать взбеленившихся солдат, или ударил бы кого-нибудь, то произошла бы дикая сцена. Я понял это не умом. Нет! В такие минуты больше чувствуешь сердцем.

Что же все-таки делать? Оставить безнаказанным этого нельзя. Я пошел в третью роту, откуда несся еще рев.

– Смирно-аа! – закричал я. – Где фельдфебель?!

Пока пришел фельдфебель, я заговорил с саперами.

– Как вам не стыдно! Осрамили себя! Солдаты, да еще саперы и так вести себя… Что вы, с ума посходили?

– А что же он тащит ребят к дежурному офицеру? Что они обязаны ему честь отдавать?

– Да, конечно обязаны, ведь сами же учите в уставе.

– А он и обрадовался… Обязаны?! Честь! Шкура он… Кровопивец… Мордобой! Он, ваше благородие, самый вредный фельдфебель. Мы его знаем! Его убить тут нужно было бы. Если бы не вы, право, убили бы… – завели солдаты свою вечную волынку подлизывания и восхваления.

Мне было противно смотреть на их красные возбужденные и глупые рожи. Боже мой! Куда девался прежний, спокойный, дисциплинированный солдат?..

Пришел фельдфебель. Я сделал ему выговор и приказал переписать бунтарей. Он замялся, хотя и проговорил: «Слушаюсь!».

– Кого прикажете?..

– Как кого? Да тех, кто бросился на подпрапорщика, кто кричал ругательные слова.

– Все кричали, – сказал фельдфебель. – Кого я перепишу?.. Ошибку сделал подпрапорщик, что привел сюда. Ему нужно было бы виновных на гауптвахту представить. Теперь время другое. Теперь у нас не та сила, что была до войны. Теперь унтер-офицеры стоят за солдата и стараются быть ему не начальством, а товарищем. Что можно поделать?..

– А почему так стало? – спросил я.

Глаза старого фельдфебеля ушли в сторону. Лицо приняло выражение, как у новобранца, которому задали щекотливый вопрос. Он думал.

– А кто его знает – почему, – как вздох, пронесся ответ прежнего громовержца. – Времена пришли такие… – свалил он все на безответственное время.

Я ушел в дежурную. Грустно сидел там и пил холодный чай. Если до этого случая мне было тяжело думать об оставлении строя, то теперь я уже более не колебался.

Унтер-офицеры сделались товарищами, фельдфебеля не имеют прежней силы, даже подпрапорщик не более, как шкура… Скоро, значит, дойдет и до офицерства. Путь не далек, три ступени пройдены, осталась еще одна. Наступит очередь и офицеров. Это пережить я положительно не желаю.

Не желаю, чтобы осатаневшие солдаты запрягали меня в повозку, как это делали французские солдаты во время их «великой» революции.

Нет, лучше отойти в сторону и ждать, или встретить события вне строя, вне диких и необузданных страстей. Я решил немедленно ехать в Новочеркасск.

Однако и в самом деле выбраться было нелегко. Я недавно лишь пользовался четырехмесячным отпуском, на месячный отпуск еще не имел права, впереди меня было много желающих. Я решил просить отпуск на десять дней. Долго я думал, какую сказать причину, не решаясь идти напрямик.

А что, если меня не возьмут в корпус? Не взяли в электротехническую, могут и в корпус не взять. А аттестация?.. Долго колебался, но все же решил, что прямой путь лучше, и пошел к командиру. Он выслушал меня серьезно, как всех и каждого.

– Не имею права препятствовать вашему желанию, – сухо сказал он. – Причины тоже мне не интересно знать. Это ваше право и пользуйтесь им, если выйдет. Я препятствовать не буду. По правде сказать, мне будет неприятно расстаться с вами. Такие офицеры, как вы, нужны всюду, а тем более в корпусе, вот почему я и не препятствую вам. Знаю, что вы едете на еще более тяжелую работу, чем у меня.

И, однако, сомнение не оставило меня, когда я вышел от командира. Я уже научился не верить людям. Правду ли говорит Григорьев? Может, хочет просто отделаться от меня?.. Не буду удерживать. Не удерживают тех, кто не нужен. А-а! не все ли равно?

Недаром говорят, что служба не мать, а мачеха. Что я буду искать в командире, родственных чувств ко мне, что ли? Не все ли ему равно, я или икс? Абы не мешали его желаниям. Исаевичу приятнее был Вачнадзе, этому мы, а в общем и Григорьев, и Исаевич были уже заражены безразличием.

Это безразличие шло сверху, от той власти, которая возглавляла все Российское здание. Не сам Царь, нет, он был первым офицером России и от него мы, другие офицеры, видели много забот и даже любви. Но… милует царь, да не жалует псарь…

У нас все начинали уже бояться Григорьева, хотя он еще никому ничего дурного сам не сделал. Странное дело, – его даже революционеры не трогали, а в фельдфебеля, которого взял полковник для третьей роты, стреляли. Под тем же железнодорожным мостом. Прострелили ему ногу.

Кононов, который считался монархистом, тоже чуть не пострадал. Вечером, опять-таки под тем же мостом, на него кинулся хулиган. Кононов успел поднять шашку и хулиган ударил кинжалом по ней, разбил ножны и… бросился бежать. Не защитись Кононов шашкой, получил бы удар кинжалом в живот. Мы все уже никогда не расставались с револьверами, а через железнодорожное полотно или под мостом проходили, держа револьвер наготове. Вот какие результаты принесло общее желание «свободы»! Человек человеку делался зверем…

 

Глава XXXII. Праздник

С такими мыслями выехал я 20-го ноября в Новочеркасск. От Тифлиса до Баку и от Баку до Владикавказа поезд охранялся часовыми, и билеты контролировали офицеры. В Ростове я с интересом смотрел на кварталы железнодорожных рабочих. Тут недавно были большие беспорядки.

В Новочеркасске зима еще не наступила. Но заморозки уже начались, грязь подмерзла, было холодно и сравнительно чисто.

23-го ноября я поехал в корпус к Вечеслову с визитом. Принял он меня очень любезно и как родственника. Предложил даже переехать из гостиницы к нему: кабинет к моим услугам.

Семья у Вечесловых большая. Старшая дочка уже замужем за воспитателем же и живет в здании корпуса, в другом флигеле. Дома четыре дочери-барышни. Одна окончила гимназию, а три еще учатся. Старшая и младшая дочки ничего себе, а три остальные очень некрасивые, как у моего дяди Левы. Что это, закон природы, что ли? Чем род старше, чем дольше он живет, тем менее дает представительных людей. Вырождение, что ли?

Почти весь день провел я у Вечеслова. Он ходил к директору и передал мне, чтобы назавтра я явился к нему на квартиру.

Директорский подъезд был еще чище и параднее, чем подъезд сотенных командиров. Вдоль лестницы лежал красивый ковровый половик. Директор принял меня в своем кабинете.

Это был громадный рослый мужчина, с очень большой и лысой головой. Длинная окладистая борода и седые усы придавали лицу степенную важность. Ходил он прихрамывая и опирался на толстую трость.

Усадив меня напротив себя, к свету лицом, генерал стал расспрашивать, что именно побуждает меня просить о переводе в корпус. Я чистосердечно рассказал ему о желании уйти от революционных солдат. Рассказал также историю с революционерами-офицерами.

– А были ли вы в учебной команде? – задал вопрос директор.

Подробно рассказал ему о моей работе в классах. Видимо, мои рассказы удовлетворили его. Отпуская меня, генерал сказал, что первая освободившаяся вакансия будет предоставлена мне.

Вечером и Вечеслов передал, что директор остался доволен мною и возьмет меня в корпус, но нужно ждать вакансии.

– Желающих страшно много, но мы всем говорим, что они зачислены кандидатами. Эта фраза равна полнейшему отказу. Еще ни один кандидат никогда не попадал в корпус. Берут без кандидатуры, только по протекции, под ответственность кого-либо из служащих, особенно сотенных командиров. Директор и мне сказал, что возьмет вас только благодаря тому, что я являюсь поручителем. А я хотя и не знаю вас лично, даже при нашем родстве по женской линии, – зато знаю вашу фамилию и вашего батюшку. Этого достаточно!

– А почему необходимы такие предосторожности? – спросил я Вечеслова.

– Вот когда послужите, так и узнаете, что иначе нельзя, – уклончиво ответил старый педагог. – А теперь советую вам остаться на 26-ое ноября. У нас будет бал. Увидите корпус во всей красе. Понравится, – милости просим; не понравится, – как угодно… Только заранее скажу, что понравится! А теперь расплачивайтесь с гостиницей и переезжайте ко мне.

Я был рад расстаться с гостиницей, – денег, как и полагается молодому офицеру, у меня было мало. В кабинете Вечеслова мне не приходилось скучать: это была и библиотека, и столярная мастерская. Так коротал свой досуг старый вдовец. За дочками смотрела старшая из них, и все были скромны до умиления.

На бал отправились часов в восемь вечера. Прошли через спальню третьей сотни. Все блестит и лоснится. Чистота изумительная. Из сотни дверь в вестибюль. Около двери стоят два швейцара в парадных красных ливреях. Налево вход в длинный зал. Красивая чугунная широкая лестница убрана синим половиком.

Сборный зал и спальня первой сотни обращены в танцевальные залы. Струнные оркестры войскового хора уже настраивают инструменты. На площадке второй сотни за двумя столиками дежурные воспитатели принимают гостей. Каждый гость должен предъявить пригласительный билет. Строгость большая.

В девять часов вечера начались танцы. Меня знакомили направо и налево, но разве можно упомнить массу лиц на балу, когда внимание рассеяно во все стороны.

Вот входят попарно институтки. Масса барышень, зеленые комлотовые платья, белые полотняные фартучки и пелеринки. Руки до плеч голые, затянуты в длинные, выше локтя, перчатки. Около них три синих дамы и целый рой старших, выпускных институток, в серых открытых платьях и тоже белых пелеринах. Красота!..

Они ловко выстроили фронт влево и сделали низкий реверанс директору. Тихая команда и рой разлетается. Масса кадет подбежали к прелестным молодым гостьям и вмиг разобрали почти всех. Однако немало и осталось около синявок. Это, верно, те, у которых нет знакомых кадет. Между синявками одна прехорошенькая и совсем молоденькая, такая свеженькая, красивая и нарядная, что я невольно засмотрелся на нее.

Вот выступили на середину залы кадеты-распорядители с пышными бантами на левой стороне груди.

– Вальс! – возвестил один из них. – Господа, приглашайте дам! – Дирижируют по-русски. Это мне понравилось.

Оркестр заиграл томный вальс, и тотчас же сотни пар закружились перед глазами. Их было так много и так близко одна к другой, что походило не на вальс, а на толчею. Вот это так навалило народу, – подумал я.

– Господа, дайте место! Пожалуйста, посторонитесь, – говорили и распорядители, и воспитатели. Нетанцующую публику оттеснили к дверям и в инспекторскую, где сидели почетные гости.

В спальне первой роты тоже танцевали. Здесь играли ученики войскового хора. Было темновато, но и это имело свою прелесть. Я вспомнил Гродно, милых саперных барышень, Лидочку и наше общество… Мне захотелось тряхнуть стариной. Однако я боялся начать танцевать, – а вдруг забыл? Вальс – дело нелегкое. Но мне не дали раздумывать.

– Что вы стоите, господа?! – вмешался в кучку нетанцующих пожилой воспитатель. – Молодежь и не танцует! Оставляете барышень сидеть. Пойдемте, пойдемте! – И он бесцеремонно захватил целую кучу кавалеров, в число которых попал и я. Быстро знакомил он и выталкивал пары танцевать.

– Позвольте представить вам кавалера! – обратился пожилой воспитатель к хорошенькой синявке, которая пришла сюда наблюдать за танцами своих институток. Он взял меня за плечо. Я поклонился молодой классной даме, и она очутилась рядом со мной.

Это ничего, что я не нашел сразу такта. Если мои ноги вертелись иногда неумело, зато язык заболтал весело. Мы разговорились. Я поведал ей, что приехал из дикого Закавказья, давно не танцевал и теперь ошибаюсь. Она очаровательно улыбнулась. Даже раза два задержала танец, пока я не попал в такт, а потом тоже принялась болтать. Она и сама недавно кончила институт. И уже классная дама. Служба тяжелая, нервная.

– Вы не думайте, что девочки ангелы, – говорила она мне. – Они гораздо хуже в воспитательном отношении, чем ваши будущие кадеты. Они развиваются раньше мальчиков и уже с пятого класса, – у нас ведь классы наоборот, – они делаются очень трудными. Вы не можете себе представить, как они могут извести.

Иногда косой взгляд, опущенные глазки, ужимка у рта – говорят больше, чем может наговорить самый бесшабашный кадет. А старшие классы – это уж совсем что-то утонченное. Молодой классной даме туда и сунуться нельзя. С ними могут управляться только старухи. Да! Не думайте, пожалуйста, что все это ангелы…

– Вот так аттестовали вы своих ангелов, – рассмеялся я. – После ваших рассказов я побоялся бы пойти даже преподавателем к вам в институт.

– И очень просто! Чрезвычайно трудное дело. Разве это даром делается, что у нас классная дама должна весь день сидеть с девицами в классе. У вас ведь воспитатель остается один на всю сотню, а у нас нельзя. Такое поднимется и такого натворят, что не дай Боже!

– Серьезно?

– Не верите, что ли?! Я, конечно, не могу вам рассказать все… Но, поверьте, что наших воспитанниц ни на минуту нельзя оставить одних. Только вечный надзор и может сдержать их капризы, кокетство, шалости и зависть.

– Почему же зависть? – спросил я.

– Как?! Разве вы не знаете, что женщины страшно завидуют друг другу? На этой почве и вырастают все недоразумения. Вы, мужчины, счастливцы, вы не знаете этого чувства, а мы… мы все соперницы, хотя бы между нами лежала большая разница в летах и положении. Классная дама способна позавидовать хорошенькой девчонке пятого класса и начать мстить ей, и наоборот. Ревность играет роль на каждом шагу. Вы знаете, что у нас, у институток, принято обожать кого-нибудь. Вот здесь и может столкнуться классная дама с девчонкой из пятого класса и стать врагами.

Весь бал я проболтал с хорошенькой синявкой. Часам к двум все кончилось. Мы шли группой домой, и Вечесловские девчонки не преминули заметить мне, что я увлекся хорошенькой синявкой.

– Она препротивная, – говорили они, – институтки не выносят ее. Она злая и любит мстить.

Ладно, – думал я, – теперь знаю я, что вы все злые, завистницы и все любите мстить друг другу, когда дело доходит до дележа кавалеров.

Долго не мог я заснуть. Новая обстановка. Бал… Пышность и грандиозность корпусного размаха по сравнению с батальонным. Все произвело на меня большое впечатление. Думал я и о хорошенькой синявке. Вот перейти в корпус, жениться на этой синявке и зажить тихой, спокойной жизнью.

Ни дежурств, ни караулов, ни патрулей, ни тяжелой солдатской походной жизни. Нет вставания в шесть часов утра, чтобы поспеть на занятия. Нет бессонных ночей в караулах и на дежурствах. Эти дежурства я ненавидел всей своей душой и не знал в простоте душевной, что в корпусе существуют не только дежурства, но и поддежурства…

На следующий день я уже ехал назад в Тифлис.

Плавно покачивался большой пульмановский вагон второго класса скорого поезда. Народу было мало. После Ростова ко мне подсел казачий офицер в чине сотника. Как водится, разговорились.

Наша беседа привлекла внимание штатского, сидевшего на маленькой боковой скамье. Когда сотник заговорил о думе и высказал мнение, что она поступает совершенно правильно и логично, то штатский не выдержал и пересел к нам.

– Ах, господин офицер! – обратился он к казаку, – я никогда бы не подумал, что военный может так хорошо и здраво рассуждать. Особенно, – простите, – казак! Я думал, что офицеры никогда не согласятся на европейскую свободу, равенство и братство. Я думал, что они всею душой против нашей героической думы. Против тех, которые не испугались даже уйти за границу, призывая родину к свободе, равенству и братству.

А их борьба за амнистию политическим и за равноправие!! Ах, господа офицеры! Это такая светлая страница в истории государства. Все подвластные народы России, все прижатые старым режимом возлагают надежды, что дума даст им равноправие. Одно опасение было у нас, что воспротивится армия… И что же! Я вижу, что офицеры стоят за нас…

– А почему это вы думали раньше, что армия воспротивится?..

– А как же иначе было нам думать? Вспомните, господа, Одессу, вспомлите Москву и гвардейский Семеновский полк. А Сибирь! – даже взвизгнул наш собеседник. – Когда потоками крови залили зарю свободы… А сколько повешено борцов за нее… Сколько расстреляно и погибло в Лифляндии и Эстляндии… Все ведь это, – извините, – работа офицеров и армии.

– А вы хотели бы, чтобы офицеры, как овцы, позволили бы вырвавшейся на волю толпе издеваться над ними? – хмуро сказал казак. – Вы вот пересчитали места, где гибли «борцы за свободу», а не пересчитали то бесчисленное количество полицейских, жандармов и офицеров, которых перестреляли и перебили бомбами эти самые борцы за свободу?!

Штатский завертелся.

– Они ведь думали убрать наиболее реакционный элемент.

– И избрали для этого террор?! Глупее ничего нельзя и придумать. Действие вызывает противодействие, – сказал казак. – Офицеры, усмиряя взбунтовавшихся, вовсе не думали душить свободу. Наоборот! Ни одному офицеру и в голову не пришло бы предложить разгон думы.

– А ее все-таки разогнали!

– Разогнали потому, что она действовала неумно и нетактично. Дума сразу хотела все перевернуть вверх дном. Дума не поняла того, что, чем больше проявить такта и осторожности, тем больше можно забрать в руки, тем больше заслужит она доверия. Дума потребовала от правительства полной амнистии всем политическим преступникам. Разве это умно и тактично? Да, сколько среди них было террористов, убийц, заговорщиков, воров и грабителей!..

– Но так ведь это же и есть самые настоящие борцы за свободу, – заметил штатский.

– Убийство и свобода, – понятия прямо противоположные, – отрезал казак. – Какая к черту свобода, если всякий мерзавец может безнаказанно лишить меня жизни?.. Мы понимаем свободу иначе. Развели террор против всех иначе думающих и называют это борьбой за свободу. А нравы, а эта распущенность…

– Что касается, – как вы изволите говорить, до равноправия, – да у нас, у казаков, оно и было спокон веков. Мы всегда стояли за равноправие. У нас раньше и в казаки принимались просто. Спрашивали: в Бога веруешь? – Верую. – А ну-ка, перекрестись! – Если прибывший перекрестится правильно, его, не расспрашивая ни о чем, и принимали в войско.

– И теперь так же? – спросил заинтересованный штатский.

– Теперь дело другое. Теперь нет места, нет земли свободной. Своих казаков не знаем куда девать и как устроить, потому и не принимаем больше к себе. В России же места сколько хочешь. Может принять всех хороших людей. И всем им равноправие дать. Вреда от этого не будет, а скорее польза. Вот и евреи хотя бы, они хорошие работники: где они появятся, там сейчас же торговля улучшается.

– Ну, вот видите! – так и вскинулся штатский. – Ну, я вам прямо скажу, – я не слышал еще ничего подобного. И это говорит казачий офицер! Офицер, которого мы боялись всегда больше всего на свете. Одни нагайки ваши, – простите, – чего стоят!

– И все же лучше нагайкой полоснуть, – отрезал сотник, – чем бомбу бросить. Я опять повторяю вам, что приму все от думы, решенное большинством голосов, но жестоко отдеру рабочих или революционеров, которые самолично вздумают расправляться. Так почти все наши офицеры смотрят. Право и закон для всей России, для всех ее сынов должны быть одинаково крепки.

– Ах, как вы все это хорошо говорите! – восхищался юркий штатский, сильно смахивавший по внешнему виду, да и по разговору, не то на караима, не то на еврея. – Вот теперь я и сам вижу, что офицеры совсем другие люди, чем мы думали. Я даже побоялся бы раньше заговорить с вами, как и с жандармом. А вы что думаете? – обратился он, резко повернувшись ко мне. Ему, видно, хотелось узнать и мое мнение.

– Я думаю, – ответил я, – что идея сотника решать все вопросы большинством голосов – в теории правильна. Глас народа, глас Божий – говорит и пословица. Но не каждый вопрос можно решать с маху. Нужна постепенность. Вы, кажется, это эволюцией называете… Думе следовало бы не в Выборгские фокусы играть, да зажигательные воззвания выпускать, а успокоить страну и мало-помалу заслужить доверие Царя и народа. Государь призвал их помочь ему, а они в два счета против самого Царя обратились. Да еще как: воззвание к народу выпустили не платить налогов и не давать рекрутов! Да ведь это преступление против государства. Ну и остается только в кутузку запереть. Сотник прав, нужно было действовать осторожно и потихоньку, а не щепу колоть…

– Ах, как жаль, что мне нужно уже здесь вылезать, – охал штатский. – Я прямо ужасно рад, что разговорился с вами… Просто и не думал, что у нас есть такие передовые офицеры. Будьте здоровы, желаю вам всякого благополучия… Пусть Бог пошлет вам… – И он слез с поезда.

Обыкновенно похвала хорошо влияет на душу человека. Делается радостное настроение. Похвала же этого штатского произвела как раз обратное впечатление. Мне казалось, что я вступил в заговор с человеком, желающим зла моей родине. Так, кажется, думал и сотник. Он что-то приумолк.

Скоро он повернулся носом к спинке дивана. Я тоже. Под ритмический стук колес слетел к нам благодетельный сон и окутал все своими успокаивающими ласковыми крылами: и душу, и выборгские крендели, и равноправие… кадетский бал в Новочеркасске и моих кавказских сапер…

 

Глава XXXIII. Террористы против солдат

В Тифлисе меня ожидала новость. Денщик третий день выходил к каждому поезду. Он встретил меня на вокзале и доложил, что за время моего отсутствия Молчанов нанял комнату у Янкевских и уже переехал туда. Квартира Янкевских находилась в конце Авчальской улицы, на высоте Эриванской площади. Место бойкое и хорошее, но все же дикое, хотя и недалеко от центра. Квартиры там были поэтому дешевы. Только одна Авчальская улица еще сохраняла старомодную конку, а то всюду в Тифлисе уже бегал трамвай.

Квартира Янкевских была небольшая, всего четыре комнаты. Сам Янкевский с женой и девочкой занимал одну комнату. В тесной столовой спала бабушка, пресимпатичнейшая старуха. Третью комнату отдали нам, а четвертая – зал – оставалась свободной.

Мне этот переезд сначала не пришелся по душе, – стеснительно. Однако, подумав, я решил согласиться. Плюсов было много. Во-первых, дешево, тридцать рублей со столом и со стиркой белья. Для нас это было очень удобно, а семейному человеку давало все же шестьдесят рублей в месяц. Во-вторых, – мы попадали в семью, где были две дамы; они явятся, несомненно, сдерживающим началом.

Проба вышла недурна. В тот же день я ел в обществе новых квартирохозяев очень вкусный обед и пил стаканами дешевый «Карданах», по крепости мало чем уступающий кахетинскому номер второй. После ужина засели играть в преферанс.

С этого дня и пошло. Днем служба, ночью вино и картеж. Семья Янкевских была тесно связана родством с семьей подполковника Попова, штабс-офицера четвертого стрелкового Кавказского полка. Поповы жили тоже на Авчальской улице, на другом конце ее, около вокзала. Семья эта состояла из самого подполковника, его жены и массы детей, почти все дошкольного возраста. У Поповых снимал комнату поручик Глембовский, брат жен Янкевского и Попова.

В этот-то тесный семейный круг влились и мы. Бабушка и Попов заправляли всем. Старуха-бабушка, вдова с незапамятных времен, была самой жизнерадостной женщиной, какую я когда-либо встречал. Вот уж она совсем не оправдывала звания тещи. Всюду являлась она самым дорогим и желанным гостем. Без нее ничто не начиналось. Если она не приходила один день к Поповым, то являлись все оттуда, чтобы узнать, не случилось ли чего с бабушкой. Если бабушка засиживалась у Поповых, Янкевские мчались туда за ней. В конце концов время распределили поровну: вечер у нас, другой у Поповых.

Днем все мы работали. Попов был председателем правления офицерского экономического общества. Янкевский прикомандировался к управлению военных топографов, мы с Молчановым все время проводили в батальоне. Днем не всегда могли даже приехать к обеду.

А хороши были эти бабушкины обеды! Простые, дешевые, но замечательно вкусные. Особенно удавался всегда борщ.

К вечеру собирались все. Пили чай и сейчас же садились за преферанс. Редко когда играли на одном столике, почти всегда составлялась компания на два. Шутки, смех… Если кто устал или казался кислым, бабушка немедленно подходила и спрашивала, в чем дело? Кроме Янкевского, который страдал чахоткой, народ все был крепкий и, если скисал, то только от усталости. Бабушка знала это и приносила лекарство, – бутылку Карданаха. В лечении принимали участие все, и делалось еще веселее.

Часам к одиннадцати подавался ужин.

Бывают же на свете искусницы! Я прожил у Янкевских полгода, и ни разу не было повторения меню. Всегда бабушка ухитрялась найти и подать что-нибудь новенькое. Водка, а особенно вино, лились рекой. Умели и пить. Сама бабушка и обе ее дочки, Лидия Даниловна, жена Попова, и Нина Даниловна, жена Янкевского, не отставали от прочих. Но никогда никто даже не казался пьяным.

Все держали марку крепко. Особенно сам Попов, по прозвищу «Лампочка»; так сокращали у нас его имя Евлампий.

Мы скоро втянулись в эту жизнь так, что бросили все остальное. Никуда не выходили и жили своим тесным и дружным кругом. Сегодня преферанс у нас, завтра у Поповых. Бабушка не могла бы и дня прожить, не повидав обе семьи и не сыграв в преферанс.

Настроение в этом кругу было самое монархическое. Разговоры, если и заходили на политические темы, то только в осуждение думы и социалистов. Они, правда, и надоели нам ужасно. Дня не проходило, чтобы чего-нибудь не случилось.

Вскоре после моего возвращения из Новочеркасска убили жандармского ротмистра Рунича. Убийца застрелил его в трамвае на Верийском спуске, Две пули всадил в затылок, соскочил с трамвая и скрылся между штабелями дров ближайшего дровяного склада. Весь гарнизон хоронил Рунича.

Я молча смотрел на лицо убитого. Пули вышли – одна в правую щеку, другая под глазом. Смерть была мгновенная.

Можно представить себе, какие чувства волновали нас, когда мы смотрели на убитого офицера. Эти чувства разделяли и солдаты. У всех нас росло озлобление против террористов.

Вскоре после того ехали мы раз утром на конке в батальон. Между нашим домом и казармами на Авчальской улице была небольшая треугольная площадь против казарм 1-го стрелкового полка. Не доезжая ее, слышим взрыв бомбы, потом сейчас же другой. Конка остановилась. Когда мы добежали до площади, с револьверами в руках, там все было уже кончено.

Первую бомбу бросили в мастерскую слесаря, вторую – в духан. Этими бомбами революционеры убили девочку и несколько человек, в том числе городового, сидевшего в духане.

На взрыв выскочили стрелки и прибежал патруль пластунов. Террористы, рассыпавшиеся в разные стороны, всюду натыкались на солдат. Стали отстреливаться, двух солдат ранили, но сразу же двое были схвачены.

Третий террорист побежал по Авчальской улице к вокзалу, отстреливаясь на бегу из револьвера. За ним помчался пластун. Но тяжелые сапоги мешали ему. Казак сел на мостовую, мигом скинул сапоги, бросил тут же и винтовку, крикнул стрелкам: «смотри!» и понесся босиком за революционером.

Без сапог дело пошло ходко. Вмиг пластун нагнал запыхавшегося революционера. Тот видел его приближение и приготовился. Щелкнул выстрел, пуля задела пластуна за мякоть левой руки. Второй раз разбойник не успел выстрелить. Как буря налетел на него пластун и хватил своим тяжелым кинжалом по голове преступника. Точно спелый арбуз, лопнула голова, почти расколотая пополам, и террорист свалился.

Наместник Кавказа граф Воронцов-Дашков в особом приказе отметил доблесть этого пластуна. Ему была пожалована медаль, а его бесстрашие перед дулом револьвера было поставлено всем в пример.

Однако высокие слова и чувства мало трогали солдатские души. Приказ не произвел на них особого впечатления. Им всего больше не понравилось то, что революционер стрелял в пластуна.

– Сволочь! В солдата стрелять?! Солдат службу сполняет, а они его за это револьверта… – определили так солдаты этот поступок. – И уже не в первой, – на Эриванской площади, теперь на Авчальской. Н-ну, погоди! Теперь ежели который попадется, прямо насмерть бить будем.

Так порешили между собою солдаты.

Революционеры не учли эту психику народа и сделали еще два крупных промаха.

Вскоре ими был убит солдат-гренадер. Патрули имели право осматривать всех подозрительных по виду людей. Одного такого лохматого и приказал осмотреть начальник патруля. Унтер-офицер направился к нему, а патруль пошел дальше. Вдруг слышат выстрел. Обернулись гренадеры и видят, что унтер-офицер лежит на земле, а убийца бросился бежать и завернул уже за угол.

Солдаты рассвирепели. Унтер был убит выстрелом в затылок, в упор. Гренадеры бросились за убийцей, а того успел уже задержать другой патруль. Повезло гренадерам.

Оказывается, революционер имел маленький браунинг в шапке. Когда унтер-офицер обыскивал его, он еще и подсмеивался над ним. А когда тот осмотрел его карманы и нагнулся ощупать ноги, – революционер снял шапку, схватил револьвер и выпалил гренадеру прямо в затылок.

Суд над террористами с Авчальской улицы раскрыл все дело: они бросили бомбы в лавку слесаря, считая его шпионом; в духан же кинули также одну бомбу только для того, чтобы не дать полицейскому выскочить на звук выстрела.

– Революционеры бьют солдат! – пошел гомон по гарнизону. Гренадеры, стрелки, пластуны, казаки – все приняли это на учет и обозлились на революционеров.

Только вот еще наши саперы, казалось, не убедились в том, что революционеры враждебны не только по отношению к офицерам, но и к солдатам. Наши денщики, эти вечные отзвуки солдатских настроений, говорили, что революционеры только против тех солдат, которые ловят их с оружием в руках. Так, мол, бают в ротах среди сапер.

Однако скоро сами революционеры помогли развеять эти мысли. Наши саперы, да еще третьей роты, самой свободолюбивой, – с легкой руки Унжиева, распустившего их, – выходили как-то из бани. В это время раздались два выстрела за углом, на Авчальской площади, и тотчас же показался человек, бежавший во всю прыть и размахивавший браунингом.

– Держи его! – раздалось сзади. – Грабитель, убил старуху! – Один из сапер, молодой солдат, инстинктивно бросился к убийце и быстро приблизился к нему со стороны левого плеча. Убийца выпалил из браунинга. Сапер повалился, раненый в живот.

Остальные, увидя это, разъярились и все помчались за убийцей. Тот, видя, что не уйти, кинулся во двор одного из домов на Авчальской улице. Там засел он за кучу какой-то рухляди и стал отстреливаться. Часть сапер побежала в казармы за ружьями.

Однако они не успели еще вернуться с ружьями, как подоспевший городовой снял винтовку с плеча и стал стрелять в убийцу. По третьему выстрелу угодил ему в голову, но не убил, а только ранил. Убийца упал и на время потерял сознание. Саперы выволокли его из-за хлама. Около ворот убийца очнулся.

– Сволочи, опричники! – захрипел он на солдат. – Всех вас, царских палачей, перестрелять, как собак, нужно…

Саперы остолбенели. Теперь они собственными ушами услышали мнение революционера. Они хотели убить его, но городовой помчал раненого в городскую больницу. Вскоре революционер потерял сознание и умер. Кто он, – так и не доискались.

Родственники убитой старухи показали, что революционер требовал от нее денег: ей прислали несколько писем, за подписью и печатями партии социалистов, с требованием дать тысячу рублей на революцию. У старухи были деньги в банке. Она не дала. Ей прислали угрозу убить. Она опять отказала, и вот был послан исполнитель приговора из тройки.

Раненый сапер промучился дней пять и тоже умер. Ему устроили торжественные похороны. Катафалк был засыпал цветами. Над могилой говорили речи, восхваляя положившего живот за други своя. Кто-то из штатских сказал очень сильную речь против революционеров. Он припомнил все их злодеяния, перечислил всех убитых солдат, городовых, жандармов.

– Если бы не ты, – обратился он к убитому, – если бы не ваша доблесть и бесстрашие, вас, – кидающихся на грязных экспроприаторов даже с голыми руками, – то нам, мирным жителям, невозможно было бы жить вовсе. Вся эта шантрапа, называющая себя революционерами, стала бы день и ночь грабить нас, – называя и этот грабеж экспроприациями, вымогая деньги на революцию, а на самом деле лишь на свое собственное пьянство. На что работать и трудиться, когда с револьвером в руках можно отнять у любой старухи накопленное ее трудами.

Прими нашу благодарность, честный и храбрый сапер, прими благодарность жителей, жизнь которых ты защищал. Пусть твой подвиг будет примером для твоих сослуживцев. Пусть твоя смерть не устрашит их. Нет большей награды на небесах, как тому, кто да положит душу свою за други своя…

Саперы переродились. Теперь не было придирчивее патрулей, чем саперные. Они обыскивали всех с ног до головы. Стоило только огрызнуться, и тяжелые кулаки немедленно успокаивали непокорных. Саперы страшно подозрительно стали относиться к революционерам. Это чувство мы постарались подогреть.

Командир услал на гауптвахту всех наших арестованных по подозрению в участии в пятерках и тройках, чтобы они не совращали свои караулы. Нахаловцы избили несколько сапер за патрулирование, и батальон положительно стал другим. Саперы сделались вновь настоящими солдатами.

Этому помогла все развивавшаяся деятельность революционеров. Они задумали между прочим нападение на почтовый поезд. Вершицкий, перешедший от нас на службу в Кавказский железнодорожный батальон, завел уже своих разведчиков между железнодорожниками и связался даже с правительственными агентами. Эти-то разведчики не только сообщили Вершицкому план революционеров, но даже и день, в какой назначена была экспроприация.

Вершицкий подобрал два десятка надежных железнодорожников и тайком сел в намеченный поезд.

Нужно сказать, что все это удалось ему с большим трудом, – высшее начальство не верило Вершицкому и даже подсмеивалось над ним. Но все, что он говорил, оправдалось. Взрывом бомбы паровоз был сброшен с рельс. Вагон, в котором спрятался Вершицкий с железнодорожниками, опрокинулся. Они слышали крики, выстрелы, но не могли открыть дверь. Это и сослужило большую службу.

Экспроприаторы, не видя военной охраны, кинулись на почтовый вагон. Убили чиновников и стали хозяйничать, а в это время вылез Вершицкий со своей засадой. Загремели выстрелы, несколько экспроприаторов были убиты, несколько ранены и захвачены. Были раненые и из железнодорожников. Остальные экспроприаторы бежали в паническом страхе, не успев захватить ничего из денег, перевозимых для Тифлисского казначейства – что-то около миллиона рублей.

Торжество Вершицкого было полное. Его произвели в полковники.

Вскоре революционеры объявили в своих прокламациях и подметных письмах, что всякого, кого они заметят в сопротивлении их планам, они будут убивать, – будь это офицер или солдат. Железнодорожников они называли опричниками и царскими палачами.

После нападения на поезд начальство поверило в остальные слухи о готовящихся экспроприациях. Была устроена целая телефонная сеть с тревожными звонками. В караульной комнате, на главной гауптвахте появились звонки с надписью: «Казначейство», «Государственный банк» и т. п., всего пять звонков. Все караулы были усилены особыми командами, предназначенными для отбития нападения или для помощи.

 

Глава XXXIV. Буян Женька

Опасная служба и постоянная подозрительность делали офицеров нервными. Особенно молодых. Они не переносили, когда публика или отдельная личность затрагивали офицеров. Как-то я и Кононов проходили по Верийскому спуску мимо кафешантана.

– Зайдем, что ли? – предложил Кононов. – Там есть хорошенькие певички.

Мы взяли билеты на балкон. Кафешантан похож был на театр, но в партере, в ложах и на балконе стояли столики. Публика ела, пила, а на сцене шли номера и развлечения. Было часов одиннадцать ночи. Мы сидели у самого барьера и наблюдали за жизнью шантана.

Вот офицер, сидевший за столиком один, встал и ушел куда-то. В его отсутствие появился новый посетитель, штатский, и занял место. Вернувшийся офицер попросил штатского перейти за другой столик.

– Почему?.. – сразу возвысил голос штатский.

– Не кричите пожалуйста! – повысил голос и офицер. – Я вам вежливо сказал, что столик занят мною, и прошу оставить это место. Вот моя фуражка. – Он показал на свою фуражку, лежавшую на другом стуле. Штатский раньше же заметил ее. Публика повернула головы к спорящим.

– Место я не уступлю, – твердо заявил штатский, – столик был свободен, и я занял его.

– Тогда я пущу в ход силу, – угрожающе сказал офицер. – Столик мой! Извольте убраться!

– Что такое?! – закричали вдруг штатские. – Что такое?! Эти офицеры всегда скандалят… Чуть что, сейчас угрозы! Нет прохода от офицеров!

– Просят не обобщать! – закричали офицеры.

– Офицеры начинают всегда первыми! – вопили штатские.

– Просят не обобщать! – неслось со стороны офицеров. Некоторые встали. Мы тоже вскочили и ждали, что будет.

К спорящим шли уже адъютант комендантского управления и полиция. Быстро разобрав в чем дело, комендантский адъютант приказал штатскому уйти. Тот и теперь заупрямился.

– Удалить из театра! – приказал адъютант. Полиция взялась за штатского. Тот начал было вырываться, но тифлисская полиция была столичная. Штатскому нахлобучили котелок, взяли подмышки, что-то шепнули, и он был выведен.

– Несправедливо! – запротестовали штатские. – Офицер неправ.

– Господа! – возвысил голос комендантский адъютант, – вы все видели, что фуражка офицера лежала на стуле. Стол был занят им. Если недовольство не прекратится, я принужден буду, во избежание дальнейших разговоров, могущих привести к ссоре, очистить театр.

Разговоры утихли. Вскоре снова поднялся занавес. Смотрю, мой Кононов уже взъерепенился. Водка и вино быстро действовали на него.

– Пойдем в ложу, – предложил он.

– Пойдем-ка лучше домой, – предложил я.

– Нет, не пойду, я хочу еще и девиц пригласить.

Бросить его было опасно. Я пошел за ним в ложу. Но удовольствие для меня уже кончилось.

Кононов же потребовал шампанского, приказал позвать девиц, назвал их даже по именам. Подали вина, появились и певички. Кононов быстро пьянел. Вдруг он вытащил револьвер. Я кинулся на него и вырвал оружие из его рук. Девицы мгновенно исчезли, и я силой увел подвыпившего товарища. Он пожелал ехать в гостиницу, к своей пассии. Ее не оказалось там.

– Не хочу ехать домой, – расходился Кононов. – Едем на Веру. – Эта загородная часть Тифлиса славилась садами, хорошим прохладным воздухом и отличными духанами. Поехали туда. Я уже не давал Кононову пить, мы гуляли по садам и он скоро опомнился.

– Где мой револьвер? – спросил он.

– У меня.

– Давай сюда!

– Нет! Ты, пожалуй, вздумаешь еще стрелять.

– Нет, обещаю, что не буду. – Пристал так, что начал даже хмуриться. Наконец, я отдал ему револьвер.

Часа в четыре утра поехали мы домой. Я был рад, что скоро отвяжусь от нервного молодого. Он же все порывался стрелять. Мне приходилось следить за ним. Наконец, он притворился спящим. Но только я на минутку отвлекся в сторону, как грянули один за другим два выстрела. И в ту же минуту из темноты, впереди нас, донесся грозный окрик: «Стой! Кто едет?! Кто стреляет?.. Стой! Стрелять будем!»

Извозчик остановился. Я укоризненно выговаривал Кононову; он сунул револьвер в карман.

– Теперь арест, – сказал я. – Спасибо за компанию.

Кононов молчал. Подошел офицер с револьвером в руке. За ним солдаты патруля, держа винтовки наготове.

– Вы стреляли? – спросил офицер. Я соскочил с экипажа, подошел к нему и сказал на ухо, что мой приятель немного намок и не помнит, что делает.

– Я должен бы арестовать вас, но если вы поручитесь, что не будете больше стрелять, я вас отпущу. Пожалуйста, не стреляйте, – может выйти неприятность и для меня, и для вас.

– Слушаюсь! – сказал Кононов и как будто опомнился. – Не буду больше стрелять.

Всю дорогу, до самой гостиницы, куда он направился опять к своей пассии, я зудил его. Он благодушно улыбался. Пассию свою, наконец, застал дома и ввалился к ней, а я поехал домой.

Через несколько дней Кононов опять выкинул штуку. Теперь он был в компании Молчанова. Поздно ночью они явились в гостиницу с требованием номера. На беду в гостиницу пришел и частный пристав. Он вздумал сделать офицерам замечание, чтобы не шумели. Кононов послал его к черту.

– Сейчас арестую скандалистов! – крикнул пристав и бросился к двери, но он не успел выскочить в нее.

Кононов выхватил шашку и рубнул пристава по боку, потом по ноге. Хорошо, что полицейский был в шинели. Шинель оказалась разрубленной в двух местах, и немного была поранена нога. При втором ударе пристав схватился рукой за клинок, Кононов потащил его, пристав схватился и другой рукой. Кононов рвал шашку вон и порезал полицейскому руки. Молчанов оттащил Кононова, а пристава вытолкал за дверь. Тот с воплями побежал по улице, а скандалисты сели на извозчика и уехали домой.

Поднялся шум. Их, конечно, нашли. Пришлось сознаться, и Кононову грозил суд. Однако генерал принял живейшее участие в своих офицерах, поехал сам к полицейскому, припугнул и его и добился того, что пристав удовлетворился тридцатью или сорока рублями за порчу пальто, а Кононова посадили под арест на тридцать суток.

Разговоров по этому поводу было много.

Целый цветник дам стал посещать арестованного Женьку. Даже его тайная невеста, великовозрастная и длинная дочка отставного генерала, не стеснялась приходить к нему на гауптвахту. Молодец-барышня, как говорили о ней; она сама атаковала Кононова и в конце концов женила его на себе.

Я увидел Кононова дня через три после его ареста. Меня назначили караульным начальником на главную гауптвахту. Городской караул был так велик, что почти всегда составлялся сборный. Нам, саперам, как и кавалерии, наряды в караул были через очередь и то приходилось быть в карауле не меньше 3–4 раз в месяц.

Часам к девяти утра я уже шагал во главе своего караула к месту развода. Сзади шли еще два-три караула от нашего батальона. Развод производился обыкновенно как раз на нашей Авчальской улице.

Выводились караулы так рано, очевидно, только для того, чтобы солдат основательно устал. Иначе и объяснить невозможно бесцельное стояние на месте от девяти до двенадцати часов дня. Официально это требовалось, чтобы произвести поверку знания караульной службы. Часам к десяти приходил рунд. Поверял караул и спрашивал обязанности отдельных солдат. Около одиннадцати приезжал дежурный по караулам и тоже обходил караулы, поверяя знания, осматривая исправность одежи и оружия.

В этот день дежурный по караулам и рунд были от пехоты. Они оба оказались трынчиками. Нудно проверяли караулы, придираясь к каждой мелочи. Мы уже адски устали стоять на одном месте три часа.

Но вот проиграли, наконец, сигнал, раздалась команда: «Смирно! Караульные начальники вперед!» – Взяв под козырек, мы вышли перед караулами и выстроились в одну линию. Рунд роздал запечатанные пакеты со старым и новым паролем.

– Караульные начальники, на свои места! Шагом марш! – Опять торжественное возвращение на место.

После всех формальностей раздалась долгожданная команда:

– Караулы на-право! На плечо! По караулам – шагом… марш! – Грянули барабаны и мы бодро зашагали.

За пятьдесят шагов до гауптвахты барабанщик ударил колено похода, Раздался звонок, и старый караул выскочил на площадку. Я должен был остановить свой караул прямо перед старым, против площадки.

– Караул, стой! – Раз-два, и караул как вкопанный остановился на месте. Раз-два-три, – отчетливо берутся винтовки к ноге. – Караул на-лево! Равняйся!.. Смирно!

Следом начальник старого караула делает шаг вперед и, повернувшись лицом к караулу, командует: «караул, слушай, на кра… ул!» После него то же проделываю и я. Барабанщики и горнисты играют колено похода. Кругом уже стоит глазеющая публика.

Замолкли звуки похода, и оба офицера, взяв шашки подвысь, идут друг другу навстречу. Останавливаются прямо перед серединой караулов и опускают шашки вниз, конец острия на четверть аршина от пола.

– Штабс-капитан Биркин. Пароль Москва! – говорю я, называя старый вчерашний пароль. Новый составляет секрет, который никто не должен знать.

– Подпоручик такой-то, – отвечает вчерашний караульный начальник, выслушав пароль. Вновь шашки берутся одновременно подвысь, поворот кругом и мы идем на свои места.

– Часовой у фронта, вперед! – Выходит новый часовой и становится плечо к плечу со старым.

– Пост номер первый! – громко говорит старый часовой и отчетливо передает новому кратко изложенные обязанности. Все это называется: сдача поста.

Раз-два! – старый часовой отошел, новый заступил на его место. Вновь выходят на шаг вперед караульные начальники и, взглядывая друг на друга, одновременно командуют: «Караул на-право! Шагом… марррш!»

Старый караул сходит с площадки, новый с правой стороны входит на площадку и направляется в караульное помещение.

Разводящие тотчас же ведут первую смену на посты. Караульные унтер-офицеры принимают и сдают по описи имущество при карауле. Процедура длинная, занимает не меньше часа. Офицеры принимают и сдают арестованных и расписываются в особой книге.

Вот против фамилии одного армянина стоит отметка: «иметь особое наблюдение».

– В чем же это особое наблюдение? – спрашиваю.

– Это опасный революционер. Говорят, его считают будущим начальником всей революционной армянской кавалерии. Армяне обещали дать десять тысяч рублей тому караульному начальнику, который даст преступнику возможность бежать. А если в течение месяца это не удастся, – то будет сделано покушение освободить его. Месяц кончился вчера, – добавил офицер, весело смотря на меня. – Можете быть готовым, что революционеры сдержат свое обещание. У них это точно.

Сам начальник всей армянской кавалерии был небольшой плотный армянин с чистым лицом. Все арестованные при карауле числились важными преступниками, сидели по отдельным комнатам, устроенным в караульном помещении. Около них стояло два часовых. Всех арестованных было здесь пять.

Остальные арестованные находились в другом помещении, внутри двора; там стояло еще два поста. Два парных часовых назначались ко дворцу и три караула вокруг дворца.

Всего в карауле было двадцать четыре человека для постов, два разводящих и караульный унтер-офицер, два посыльных и музыкант. Это подробное перечисление интересно потому, что в новых правилах стояло: в случае тревожного звонка третья смена должна бежать к месту происшествия во главе с рундом или дежурным по караулам. Второй смене быть готовой к отражению нападения на караул.

Все это тут же проверил дежурный по караулам. Кроме того, пришел комендантский адъютант и предупредил о готовящемся нападении на гауптвахту для освобождения политических арестованных.

Только к четырем часам дня я имел возможность войти в караульное помещение и сесть в кресло отдохнуть. Устал уже так, что принесенный денщиком обед не лез в горло.

Вдруг звонок. Пришли посетители к арестованным. Арестованных офицеров было трое. К Кононову явилась его невеста с огромным пакетом из экономического общества. Рунд только носом покрутил, но ничего не сказал.

Через несколько минут Женька открыл дверь и поманил меня.

– Иди, познакомлю тебя с моей невестой. – Я зашел. Около другого офицера сидела компания из трех дам. На столе перед Женей стояли конфеты, закуски, а под кроватью вино. Я покачал головой.

– Пожалуйста, не изображайте из себя строгого Цербера, – накинулась на меня генеральская дочь. – Я пришла навестить заточенного, по евангельскому закону, чтобы утешить его. Выпейте с нами вина.

Я прищурил правый глаз и посмотрел на нее. Это, конечно, было нахальство и развязность, но являлось естественным ответом на развязность же предложения. Генеральская дочь густо покраснела.

– Утешать могу, – вежливо откозырял я ей, – а пить не могу. Вы, может быть, подмешали чего-нибудь в вино, чтобы усыпить караул и извести из темницы узника.

– Очень мне нужен ваш узник, – сверкнула она огромными глазищами из-под широких полей шляпы. – Я пришла пожурить его за его выходки. Я все знаю! – погрозила она пальчиком Женьке.

Тот только улыбался. Он был уже воском в ее твердых ручках и, если бедокурил и пил, то только потому, что справлял поминки по своей свободе. Я искренно жалел Женьку. Генеральская дочка была старше его годами. По эксцентричности характера не надеялась на замужество и избрала Женьку своим объектом, как здоровенного и красивого представителя непрекрасной половины человеческого рода.

Мне было неловко нарушать воркованье, и я был рад, когда вслед за звонком вошел Молчанов и с ним весь бабушкин цветник. Все пришли посмотреть на буяна-Женьку. Дамы не ожидали встретить генеральскую дочку. Вышло замешательство. Однако дамы были не из таких, чтобы сдавать. Тотчас познакомились, и завязалась болтовня.

Женька нахохлился и чувствовал себя неважно. Дамы стрекотали. Генеральская дочка сидела тоже, как на иголках. Чуть не до шести часов были визитеры и ушли довольные всем виденным. Дамы так осматривали генеральскую дочку, что та часто краснела и вертелась под их взорами, точно шашлык на вертеле.

– Видал миндал?! – спросила меня бабушка, когда я прощался с ней около извозчика.

– Видал! – отвечал я, понимая, что значит «миндал».

– Так с вами и нужно, – сказала Лидия Даниловна.

Я лишь приложил руку ко лбу и к сердцу в знак согласия с ее словами. Дамы любили меня за то, что я с намека понимал все, что нужно.

 

Глава XXXV. Тревожный звонок

Не успел я проводить дам, как заявился старик-капитан, дежурный по караулам. Он был весь в снегу. Снег, это редкое явление в Тифлисе, неожиданно стал падать большими хлопьями.

Капитан немедленно же услал рунда на поверку караулов. Сам он, видимо, хорошо покушал, выспался и был в веселом настроении духа. А меня, наоборот, морило и адски хотелось спать. Но разве допустимо спать в карауле?.. Чтобы пересилить сон, я выбегал время от времени на площадку освежиться. Снег продолжал густо валить. Уже все было им покрыто, по меньшей мере на четверть.

Часовая стрелка подходила к девяти. Мы напились чаю. Капитан ходил из угла в угол и жаловался на свою жизнь, на службу. Тяжелой стала жизнь, дороговизна душит, а служба еще тяжелее.

– Ну, разве мы видали когда-нибудь такую чертовину, как эти проклятые тревожные звонки? Я вот уже больше двадцати лет прослужил, все было мирно и хорошо, никаких звонков, а теперь… целых пять тревожных звонков!..

Мы оба смотрели на звонки. И вдруг… один из них громко и назойливо зазвонил. У меня заколотилось сердце и мигом пронеслось в уме: Что делать?!? А капитан раскрыл рот и, дико глядя выпученными глазами на бешено трещавший звонок, стал медленно приседать.

Я только и успел заметить, что роковой звонок носил надпись: «казначейство», – вихрем вылетел за дверь; вбежав в караульное помещение, я крикнул команду: «в ружье!»

Из третьей смены кое-кто уже спал. Солдаты кинулись к винтовкам.

– Третья смена, в казначейство с дежурным по караулам! Выходи на платформу! Вторая смена, поставить к арестованным еще трое человек! Открыть двери! Если раздадутся выстрелы на платформе – приколоть арестованных. Три человека довольно. Остальные на платформу!

Я выскочил опять. Вое было тихо, выстрелов не слышалось ниоткуда. В дежурной комнате капитан все еще смотрел на трещавший звонок.

– Да бегите же в казначейство! – сказал я ему. – Видите, звонят не переставая.

– О, Господи! – вырвалось у него. Затем капитан выскочил на платформу и побежал вниз по улице, скользя по снегу. За ним трусили саперы с винтовками в руках. И через минуту все скрылось в белой сетке падавшего хлопьями снега.

Теперь я остался один. Вся ответственность падет на меня, если на гауптвахте что случится. Может, на казначейство напали нарочно, чтобы только отвлечь половину сил. Треть на постах, с них не уйти. В моем распоряжении теперь остается всего четырнадцать человек. Если нападет человек двадцать, – лихо будет. Нужно предупредить. Я выставил часового на улице к казначейству.

– Смотри, – если будут оттуда бежать люди, позови.

Выставил я также часового и направо, вдоль Головинского проспекта.

– Смотри, если покажутся люди или извозчики! – Приказал зарядить винтовки, вытащил револьвер.

Все было тихо. Падал снег. Звонок трещал не переставая. Что за притча?! Не могут же там звонить все время. Я с арестованными офицерами заложил звонок бумажкой. Мы тихо разговаривали.

– А если нападут, – говорили они, – а мы без оружия…

– Пустяки… оружие быстро останется от раненых! – заметил один из них. – Возьмем винтовки раненых или убитых. На выстрелы сейчас же конвой наместника прилетит. Самое главное – не дать захватить себя врасплох.

Я пошел в караульное помещение. Арестованные сидели опустив головы, против них стояли солдаты.

– Раздадутся выстрелы, – приколоть! – повторил я.

– Разве можно так поступать? – сказал начальник всей армянской кавалерии. – А может эти выстрелы будут ложные!

– Как ложные?

– Да так, провокационные.

– Чепуху мелете! – бросил я ему. – Провокация все равно пойдет от вашего же брата-революционера, а не от нас. Они и будут повинны в вашей смерти.

На платформе все было тихо. Чего они там так долго возятся? – подумал я о дежурном по караулам. Долго еще ждал я старого капитана, пока наконец-то он появился.

– В чем дело?

– Да ничего. В казначействе все спокойно; по-видимому, со звонками что-то случилось.

Он отправился в комендантское. Я опять остался один. Ночь прошла спокойно, но я не мог уже спать. Лишь под утро, сидя в кресле, забылся немного, и меня разбудила барабанная дробь повестки к заре. Слава Богу! – подумал я, – ночные страхи кончены, теперь не нападут. Утром пришел комендантский адъютант. Арестованные стали жаловаться, кричать и требовать самого коменданта.

– Нас хотели заколоть ночью!.. Это безбожно! – вопили они.

– В чем дело, штабс-капитан? – спросил меня адъютант. Я рассказал ему все, как было. Он смотрел на меня с недоумением.

– Почему же вы отдали такое приказание?

– Ясно почему: важные преступники и даже не закованы. Двери легкие. Поднимется пальба, тревога, все будут на платформе, а им ничего не стоит высадить двери своих клетушек и удрать, даже мимо нас. А потом вы же сами обвинили бы меня в том, что я их за десять тысяч выпустил. Нет! Шалишь! Я им раньше сам кишки выпущу.

Адъютант ушел. А через час он вернулся с кузнецами, и все арестанты были закованы по рукам и по ногам в тяжелые кандалы. Очевидно, комендант принял мою сторону. Мне ничего не сказали по поводу моего страшного распоряжения.

Немедленно были присланы и монтеры для осмотра звонков. Оказалось, что под тяжестью снега некоторые провода оборвались и замкнули цепь. Ларчик просто открывался. А страха натерпелись все…

Если арестантам было страшно, то мне-то еще страшнее. Особенно после заявления, что армянами обещано десять тысяч рублей караульному начальнику за освобождение. Пойди потом доказывай, что я ни слухом, ни духом не был повинен, если бы заключенных освободили. Да и позор на всю жизнь.

Кроме того, повторяю, нервы были перетянуты от постоянной опасности и от ожидания ее. Измотаны мы были и физически. Шутка сказать, – через день в наряд, а то бывало, что и два дня подряд.

В довершение всего стали присылать смертные приговоры. На клочке бумаги, вроде прокламационной, был отлитографирован гроб, по бокам три свечи и внизу отпечатан приговор к смерти за подписью и печатью союза кавказских офицеров или центрального исполнительного комитета партии эсеров.

Киселеву присылали чуть не каждую неделю. Молчанову раз в месяц, мне всего только раз. Вершицкий говорил, что у него набралась уже целая пачка таких приговоров. Ничего нет удивительного, что за нами следят и ждут только удобного случая пустить пулю в спину.

Как-то ночью я возвращался из гостей. Был у Максимовича, нашего офицера. Ночь выдалась отличная, лунная, светло было, как днем. Жду, громко позвякивают шпоры. Вдруг вижу, что по другой стороне навстречу шагают трое штатских.

– Хорошо бы прихватить, никого нет… – слышу обрывок разговора. Как молния, выхватил я руку с браунингом из-за груди кителя и щелкнул затвором.

– Тише, не говори! – раздался другой голос из тройки, и мы прошли мимо друг друга, внимательно следя за малейшим движением.

Вот в такой-то обстановке и портились нервы. Однако ко всему люди привыкают. Привыкли и мы жить на вулкане, или, правильнее сказать, в осином гнезде. Если приходила нам мысль повеселиться, – то веселились вовсю, забывая все на свете. Развлечения после опасностей караулов были вдвойне приятнее. В эту зиму мы устроили у себя в собрании бал… У командира были две великовозрастные дочки. Нет, – говорится, – худа без добра.

Съехалось к нам народу много, и мы поужинали и потанцевали на славу. Особенно отличался Максимович. Он лихо танцевал мазурку, но так, как никто не танцует. Согнувшись в дугу, он долго на месте выделывал ногами какие-то замысловатые штуки, потом распрямлялся и несся вперед. Кажется, безобразно, а у него выходило очень красиво. Да и сам Максимович был плотный, очень сильный мужчина, из таких, что нравятся женщинам. Из виленской бригады он привез с собою первую красавицу, даму, которая бросила для него мужа. Впоследствии муж дал ей развод и она вышла замуж за Максимовича.

Любовь сделала эту женщину еще красивее, хотя жилось им и не легко первое время. Родственники прекратили Максимовичу материальную помощь, а общество наших дам не принимало их. Только мы, холостежь, частенько захаживали к ним.

Кроме Максимовичей и Поповых, я не бывал ни у кого. Иногда вместе со своими квартирохозяевами ходил в театр, раза два были все на фуникулере, наверху Давыдовой горы. Хороший там воздух и замечательный ресторан. Бывали мы и в садах, но все же не часто; больше любили сидеть дома. Даже на охоту за эту зиму я почти не ездил. Раза три всего и выбрался на озера с батальонным барабанщиком.

Наряды отнимали время, карты и вино – желание рано вставать. И я погрязал в нездоровой жизни. Снова стал много пить вина. Так много, что даже бывал рад нарядам, которые поневоле заставляли быть трезвым. Странное у меня было здоровье: после выпивки я всегда долго мучился кацен-ямером, а стоило побыть без вина только один день и так тянуло выпить, что не хватало сил сопротивляться. Потому я и не уходил от Янкевских. Там день и ночь лилось вино.

Сам Попов, человек всеми глубокоуважаемый, выдающийся офицер и работник, как только наступал вечер, не мог обойтись без карт и вина. Не читали ничего, даже газеты едва пробегали. Только работали целый день, а вечером пили, сколько влезет, и сидели за зеленым столом.

У Попова мы познакомились с командиром четвертого стрелкового полка, полковником генерального штаба Ранцевым. Вот пил-то! Как бочка, и ничем не интересовался, кроме своих стрелков. Зато и крепок же был славный четвертый Кавказский стрелковый, крепче его не было другой воинской части на всем Кавказе.

Очень незаурядный человек был еще штабс-капитан Пашин. Любимец солдат, пьяница, каких мало, холостяк. Про него рассказывали такой случай. Вышел он из ресторана, плотно покушавши и здорово выпив. Пошатывался даже. Нищий у входа протянул ему руку, но Пашин не обратил на него внимания и сел в фаэтон.

– И это человек! – с укором проговорил нищий. – Сам вкусно поел и выпил, а нищему в копейке отказывает… Стыдись, офицер!

Как пружиной подкинуло Пашина. Он соскочил с фаэтона.

– Прости, пожалуйста, я не заметил тебя, – обратился он мягко к нищему. – Я виноват. Бог дал мне много всего, а я забыл ближнего. Прости и возьми. – Он вынул бумажник, в котором лежало все полученное утром жалованье, и бросил его в руке нищему.

– Пошел! – крикнул Пашин извозчику, вскочив снова в коляску.

Нищий ошалел от неожиданности. Он оказался тоже порядочным человеком и бросился вдогонку за фаэтоном. Но чудной штабс-капитан уже скрылся.

– Что ты сделал? – попенял собутыльник Пашина. – Зачем отдал все жалованье нищему?

– Молчи, молчи! – закричал Пашин. – И никому не говори об этом… Слышишь, никому. – Однако собутыльник был так сильно возмущен Пашиным, что рассказал всем об этом случае.

– Чего там нищий! – говорили солдаты. – Пашин никогда никому еще не отказывал в деньгах. Не было случая, чтобы он отказал солдату. Стрелки считают его блаженным и ни один не осмелится попросить попусту. Только если уже действительно нужно, если горе пришло, – тогда стрелки говорят: иди к штабс-капитану Пашину и скажи прямо, зачем нужно. Никогда не откажет. Сам займет, а тебе даст!

Еще у них в четвертом стрелковом полку выделялся один прапорщик запаса, грузин. Был он маленького роста, лет под сорок, совсем лысый и рябой. Пьяница притом ужасный. Ко всему, он обладал удивительным свойством: кого бы он ни ударил по уху, – тот обязательно падал на пол врастяжку. Прапорщик давно мог уйти со службы, но оставался, чтобы задушить революцию, – как любил выражаться он сам.

В такой среде протекала моя жизнь, и я не чувствовал особого гнета от выпивки. Люди, среди которых я жил, мне нравились. Они открыто и смело говорили, что служат Вере, Царю и Отечеству. Они исповедывали то же, что и для меня с детства и по наследству составляло самое главное.

 

Глава XXXVI. Разговор с жандармом

Конец зимы 1907–1908 гг. и весна ознаменовались такими скандалами, бунтами, забастовками. набегами разбойников и террористическими выступлениями партии эсеров, что войска положительно выматывались.

Революционное безумие охватило весь Кавказ. Пришлось властям послать из Тифлиса в провинцию для борьбы с разбойниками особый отряд, – в составе стрелковой бригады, казаков и от нас взвод сапер под командой Молчанова. Четвертый стрелковый полк, кроме того, был командирован на усмирение в Баку.

В Метехский замок – главная тюрьма Тифлиса – революционеры ухитрились бросить несколько бомб, перебить и переранить часть военного караула. Воспользовавшись наступившей вслед за тем суматохой, часть арестантов бежала. Нападение с бомбами на Метехский замок всполошило наш гарнизон. Мы стали серьезно опасаться выходок революционеров и держались все время начеку. С уменьшением гарнизона, – из-за посылки войск на усмирение, – наряды участились. Теперь приходилось каждую неделю нести службу в городском карауле.

Помню особенно тревожную ночь на Авлабаре, в карауле у государственного банка. Меня предупредили, что в банке лежит много миллионов и в эту ночь, якобы, готовится нападение, чтобы завладеть ими. Мой караул усилили двенадцатью человеками. Я разделил его на три части, чтобы не держать людей вместе и не подвергать их опасности быть оглушенными одной бомбой. К счастью, нападение не состоялось, но и пережить даже ожидание его не желаю никому.

Второй раз также памятный достался мне караул в Метехе. В тот день привезли партию политических арестантов из других тюрем Кавказа. Уже с утра по улицам был расставлен усиленный наряд полиции, казачьих разъездов и патрулей. Арестованных побоялись везти, чтобы бомбами не напугали лошадей. Их, закованных в тяжелые кандалы, связанных по несколько человек вместе, вели пешком под конвоем трех сплошных колец из жандармов, солдат и казаков. Около тюрьмы были всюду расставлены заставы против возможного покушения отбить арестантов.

Жандармский офицер попросил меня следовать за ним в подземелье, где помещались камеры политических. Там несли караулы всегда только жандармы. Около решетчатых ворот стояли парные часовые; внутри, в потерне, в темноте, стояли еще посты. Маленькие лампочки горели здесь днем и ночью. Никто, кроме жандармов, не имел права даже входить сюда. Теперь же жандармский ротмистр пригласил меня подписать акт о приеме шестидесяти политических арестантов. Я сначала отказался.

– Как могу я подписывать такой акт? – сказал я. – Ведь я не имею права даже входить в политическое отделение, а вы требуете моей подписи.

– Ваша подпись есть лишь свидетельство. Разве вы сами не убедились, что всех арестантов было шестьдесят?

– Убедился.

– Вот только и удостоверьте это число.

Жандармы нервничали и все время оглядывались; арестанты были молчаливы и напуганы. Их страшило подземелье Метехского замка.

Когда жандармы ушли, мой караул притих. Все ожидали в эту ночь нападения. Мы приняли особые предосторожности. При нападении на замок в прошлый раз, когда караул нес тифлисский гренадерский полк, в окошечко у ворот постучали, как это делается обычно тюремной стражей. Часовой здесь двери не открывает, для этого у ворот сидит специальный стражник от тюремного внутреннего караула.

Как только он открыл окошечко, в него выстрелили из револьвера, прямо в лицо. Стражник упал, убитый наповал. Следующим выстрелом революционеры свалили часового.

Выстрелы были рассчитаны именно на то, чтобы вызвать караул из помещения. Расчет оказался правильный. Караул выбежал, и в то же самое время через ворота была брошена бомба. Ее осколками убило и ранило несколько солдат. Караульный начальник хотел выйти из комнаты, но силой взрыва дверь так ударила по нем, что офицер был буквально вброшен обратно в комнату и потерял сознание. Это спасло ему жизнь и честь. Еще две бомбы перелетели через ворота, оглушая и убивая часовых.

Арестанты, бывшие на прогулке, подбежали к воротам, открыли засовы и кинулись наутек, вместе с нападающими. Остаток караула открыл огонь по кучке арестантов, скопившихся у дверей тюрьмы, и нескольких человек ранил и убил. Но большинство бежало.

Караульный начальник только потому не был предан суду, что его серьезно контузило ударом двери, захлопнувшейся от силы взрыва. Караул нашел его без сознания и в крови.

Я все это учел. Подробно рассказал караулу, как было совершено нападение. Приказал не выбегать из караулки к воротам, а оставаться в караульном помещении и стрелять по тем, кто покажется из ворот. Вторая часть караула должна пробежать под арками замка на другой конец двора и оттуда бить залпами по воротам. Я думал даже держать дверь своей комнаты все время открытой, но ночью было очень холодно.

Какое приятное чувство охватывает человека после такого караула, когда послышится звук приближающегося барабана смены. Слава Богу! – думал каждый из нас. – На этот раз отделались счастливо!

Однако это «отделались счастливо» было всегда слишком коротко. Каждый день приносил какую-нибудь новинку.

Помню, однажды бегом прибежал за мной сам адъютант. Я был в классе и занимался с подрывниками.

– Скорей к командиру!

– В чем дело?

– Да в железнодорожном депо бунт рабочих. Убили жандармского офицера, убили предполагаемого шпиона, повытащили оружие и хотят бить начальство… Скорее бегом идите туда с усиленным патрулем, двадцать четыре человека. – Патруль уже строился и ему раздавали патроны. Я тотчас явился к командиру.

– Бегом спешите в депо! – отдал он торопливо приказание. – Явитесь жандармскому офицеру. Сами избегайте действовать. Стреляйте только по приказанию полиции или жандармов. Три раза предупредите толпу разойтись или что там прикажут… Сдать оружие, что ли. Не теряйте голову. На оскорбление не реагируйте. Есть револьвер?

– Есть.

– Вот вам еще мой браунинг на всякий случай. Бегите!

Когда я добежал с патрулем до депо, – шагов шестьсот ходу, – там уже были казаки. Целая сотня. Я явился к жандармскому офицеру.

– Отлично! – сказал он. – Вы будете у меня в резерве. Мы окружили депо и разоружаем публику. Слава Богу, одумались сразу.

Из депо выходили поодиночке рабочие. Их осматривали и отпускали. Ни у кого не оказалось оружия. После рабочих осмотрели и самое депо. Нашли целую кучу револьверов, ножей, кинжалов, пистолетов.

Рабочие не ругались открыто. Но из их толпы, пока они были в депо, неслись и угрожающие крики, и гадкая ругань. Однако на нее не обращали внимания.

– Вот, слышишь эту ругань, а ничего не поделаешь, – сказал жандармский ротмистр. – Здесь честь мундира не марается. Скажи нам такое слово в гостиной, и мы должны вызвать на дуэль, иначе выгонят со службы… А здесь приходится переносить все словесные оскорбления, удары камнями, а иногда и дубиной… Странно все это и неразумно.

Я с удивлением посмотрел на жандарма.

– Что неразумно? – переспросил я его.

– Да неразумно говорить о чести мундира, об оскорблении мундира, если человек, носящий этот мундир, получил удар словами или камнем. Мы ведь призваны драться с врагами, учимся этому делу, так нечего и приучать нас обижаться на оскорбления.

– Я немного не понимаю вас, – сказал я. – По-моему, оскорбление везде остается оскорблением, в гостиной ли, или здесь, в депо. Оскорбление везде задевает честь мундира, безразлично реагируют на оскорбление или нет. Человек, например, получивший пощечину, остается замаранным, даже если он потом убил оскорбителя на дуэли и официально, так сказать, смыл оскорбление.

– Вот, вот, прекрасный пример. – обрадовался жандарм. – Вот именно это-то мнение я и называю неразумным. В таких случаях, правда, нас приучают обижаться на оскорбления и смывать их кровью… А если рабочий даст мне пощечину, то это не оскорбление?.. Вот я и говорю, такое раздвоение неразумно. Или считай оскорбление всегда оскорблением, или не разделяй случаи в гостиной и депо. От этого происходит масса несчастий. Слышали, небось, в Петербурге, рабочий ударил моряка-гвардейца?

– Слышал.

Офицер гвардейского экипажа вел матросов с парада. Улицы полны народа. Вдруг какой-то тип выскакивает из толпы, дает офицеру пощечину и так же быстро скрывается в толпе. И сам офицер, и матросы растерялись, не нашлись, как выйти из создавшегося положения.

Несчастный гвардеец привел матросов, ушел домой и там застрелился. У него не было иного выхода. Законы гвардии беспощадны. Ему нельзя было оставаться в своей части, – оскорбление не смыто. Я не знаю, нужно ли было бы ему уходить из гвардии, если бы его укусила бешеная собака?! Вот из-за глупого случая погиб человек. Неразумно.

– А отчего не заступилось за него правительство? – спросил я. – Если бы оно захотело, виновный был бы найден.

– Вот, вот… вы задаете отличные вопросы, штабс-капитан, и вполне естественные. Если правительство учит офицеров охранять честь мундира, то, естественно, само правительство и должно помогать этой охране чести мундира. Однако тут мы встречаемся с удивительной тактикой, даже с нехорошей тактикой.

Вот если, например, этот рабочий даст мне или вам пощечину, а мы его пристрелим за это на месте, мы создадим невероятный скандал. Их послали прекратить беспорядки! – завопят все газеты, – а они стали людей, как собак, стрелять! Разведут такое, что самому правительству не поздоровится и придется для очистки совести предать нас толпе на растерзание. Будут судить нас и выгонят со службы, в угоду толпе, а то в крепость засадят еще.

Я смотрел на жандарма во все глаза, с большим удивлением.

– Что так поглядываете? – сказал он. – Ведь если бы гвардеец успел хватить обидчика палашом, он бы, пожалуй, оправдался. Но если бы приказал матросам приколоть хулигана, наверняка пошел бы под суд. Если бы матросы избили обидчика и арестовали, офицеру все равно пришлось бы уйти из гвардии. Если же он или матросы стали бы стрелять в него, да еще ранили бы кого-нибудь из толпы, – создался бы скандал с воплями: опричники-де буйствуют!..

Нам сейчас тоже нет выхода. Может, все случится. Вот это-то положение, где все построено на «тысячах если», я и называю неразумным.

Наш наместник и особенно его жена не придут нам на защиту. Жена его в руках у армян. Он в руках у жены. Помните, до чего это довело гарнизон? Ведь офицер не смел слова сказать, не смел реагировать ни на какое оскорбление. Дошло дело до того, что сами офицеры чуть не взбунтовались. Помните, тогда, когда бросили бомбу в начальника штаба, генерала Грязнова?

– Я знаю это по слухам, сам я тогда еще не был в Тифлисе.

– А… так вы не можете знать, как офицеры после этого случая возмутились. Созвали сами общее собрание всего гарнизона и вынесли постановление: если будут продолжаться безнаказанные убийства офицеров, то офицеры сами примут меры. Да, да… Раздавались даже голоса об аресте наместника. Тот так напугался, что даже постановление офицеров – принятие самовольных мер, если правительство не защитит их, – принял. А что из этого получилось?.. Озлобление толпы против самих офицеров. Посмотрите, как рабочие смотрят на нас!.. Растерзать готовы. Они нас, офицеров, считают своими врагами. И вот, такие агенты правительства, как наш наместник, готовы этот взгляд поддерживать. Глупцы! Они думают тем гнев толпы со своей головы отвести на наши.

Жандармский ротмистр умолк и стал смотреть задумчиво на рабочих, которых его сослуживец выпускал по одному из депо.

– А какой же вывод вы сделаете из всего сказанного? – спросил я. Жандарм подумал:

– Никакого! – ответил он. – Клубок так запутался, что просто его не распутаешь. Многое нужно переменить. Вот я бывал заграницей. Часто в командировки ездил. Был в Германии, во Франции, в Англии. Сам офицер, ну, конечно, интересовался и тем, как там офицеры живут. В Германии почти как у нас. Пожалуй, даже еще выше стоит там офицер. Гордости хоть отбавляй. В Германии, когда офицер в форме, то уж таким почетом пользуется, прямо головокружительным. Армейские захудалые полки, как наша гвардия. Там все органы правительства всегда и во всем возьмут сторону офицера. Зато и офицеру легко и радостно долг до конца исполнять. Слыхали слово: «Verantwortungsfreudigkeit?..» А у нас?.. У нас немного иначе.

Рассказчик улыбнулся, и в этой улыбке отразилось и осуждение высшим и покорность собаки, не смеющей укусить хозяина.

– Вот третьего дня в саду-духане, знаете, в конце Михайловской улицы, ближе к вокзалу, кинтошки затронули офицера. Правда, офицер был навеселе, но ведь на то и духан. Офицер видит, что он один, нужно уходить. Встал, двинулся к выходу. Кинтошки и вовсе расхрабрились. Бросились на него. Он было за шашку, да куда там. Набросились со всех сторон, сбили с ног. Отняли шашку, револьвера не было. Позвали городового и толпой повели офицера в участок.

Городовой еще прикладом подталкивал его в спину, когда офицер вздумал протестовать. Хорошо, что офицер покорился, а то бы убили. Очень просто… Привели в участок и что же? Вместо того, чтобы арестовать всю эту подлую компанию, дежурный околоточный надзиратель составил протокол. Офицер требует позвонить коменданту, а тот отказывается.

– А какой части офицер? – спросил я.

– Восьмого стрелкового Кавказского полка. Его полк стоит в Эривани, а сам он прикомандирован к обозному батальону, заступиться и некому. Да и как заступиться, по теперешним временам? Кинтошки всем кагалом показали, что офицер был пьян и скандалил, хотел-де рубить их шашкой. Осрамили и его, да и на все офицерство тень ложится. Что будет ему, – не знаю.

– А я бы, – продолжал жандарм, – посадил бы в тюрьму всех участников скандала, да и хозяина ресторана за сознательное неуважение к представителю Императорской армии… А наши-то правители, пожалуй, посадят офицера.

– Да, положение наше дрянь, – согласился я. – Прямо хоть уходи со службы.

– А то был я тоже во Франции и в Англии. Там проще. Офицер там и в штатском, и в форме такой же чиновник, как и всякий служащий. И ведь это в сущности правильно: почему офицера так выделять?! Равенство лучше. Озлобления у них против офицеров нет и неоткуда взяться. Там офицер если в штатском, то и рассматривается, как штатский. Да у них и военную форму оскорбить не опасно. На такое оскорбление никто у них и не зарится, потому что нет чувства игры с опасностью, как у нас. У нас же главный мотив всегда простой: а ну-ка, затронь офицера, – что он сделает?

– Вот я сам видел, – после небольшого молчания опять заговорил ротмистр, – как кондуктор высадил из трамвая французского офицера, на которого пожаловалась женщина. Офицер затронул ее. У французов это дело простое. Кондуктор и предложил ему выйти. Офицер заупрямился, а кондуктор взял его за рукав и вытащил вон. Затронул женщину и убирайся, – как выгнали бы каждого француза. Об оскорблении мундира и речи нет. Товарищи его по полку, если узнают, только смеяться будут, что нарвался. А у нас?.. Сами знаете, что вышло бы. Вот вам и вывод. Больше равенства нужно, оно и свободнее будет.

Я посмотрел вкось на жандарма.

– Что? Небось, за революционера считаете? – усмехнулся он. – Жандарм и революционер. Проповедует свободу, равенство и братство. Да… Проповедую… В равенстве вижу удобство жизни. В братстве вижу мирную жизнь, без озлобления, без бомб, без кинжала и смертных приговоров.

Он вынул из кармана пучок смертных приговоров от боевой партии эсеров и помахал ими в воздухе.

– От свободы ожидаю создания твердых разумных правил, как охранить права каждого от всяких посягательств на них. Такая формула очень удобна и для меня, жандарма, и для вас, офицера, и для них, рабочих. Вы понимаете меня?

Я молча кивнул головой.

– А вот теперь. – продолжал ротмистр, – мы являемся их врагами ведь. Прежде всего, мы, господа, баре, притесняем их и заставляем силой соглашаться на условия низкой заработной платы. Нарушение равенства, братства и свободы. Если бы мы пришли к этой формуле, – было бы куда проще и лучше. Я одет в форму жандарма, но я не барин и пришел защищать свободу. Свободу стачки, забастовок, но должен в свою очередь охранить и свободу жизни, личности и имущества. Убийца должен быть арестован, а если сопротивляется силой, то и убит. Мы должны быть посредниками между хозяевами и рабочими. Не хочешь работать – бастуй, но не пускай в ход револьвер.

– А разве мы не то же самое делаем и теперь?

– Нет, не то же самое. Мы охраняем теперь только права хозяев, а рабочим не даем никаких прав. Рабочие, видя это, обозлены. Они хотят во что бы ни стало добиться прав союзов и стачек, чтобы бороться с насилием капитала. Эта борьба доходит уже до того, что рабочие хотели перебить инженеров… Это мотив совсем другой и поверьте, пока этого не сделают, не будет успокоения.

– Значит, вы уверены в революции?

– Уверен, как в самом себе. Вопросы классовой вражды всегда разрешались только революцией.

– А разве в Англии нет классов?

– Есть. Но там нет такой зависимости и там все же существует справедливость. А здесь… Мы отберем оружие, арестуем зачинщиков, а люди останутся при убеждении, что с ними поступили несправедливо. Приняли сторону богатых.

– Да ведь сторону революционеров принять нельзя, – ведь они хотят убивать, разграбить все и натворить ужасов, – сказал я. – Они не поймут того, что заработная плата не должна идти в убыток железной дороге. Они поймут лишь, что мы слабы, и тогда потеряют разум от упоения силой собственной.

– Совершенно верно, поэтому-то я и вижу, что мы идем к революции. Наша сила натолкнет их на еще большее сопротивление. А наша слабость… погубит нас еще скорее, чем сила. Выхода нет. Нужно переменить идеологию народа, нужно дать новый фундамент для жизни. Теперешний фундамент, старые отношения, – изжить бесповоротно. Изжить даже в армии, после неудачной войны. И армию нужно строить заново. Если ее построят на том же фундаменте, – мы ваши отцы, вы наши дети, – такая армия будет недолговечна и тоже продержится только до первого потрясения.

– А как же, по-вашему, ее нужно построить? – заинтересовался я. – Вы правы. Время отцовской опеки прошло. Народ вырос. Вот и нас саперы хотели перебить, когда мы были на охране в Агдаме. Не будь казаков, и перебили бы обязательно…

– Да, да… – задумчиво ответил видимо больше своим мыслям необычный собеседник. – Народ уже не желает ни бар, ни помещиков, ни остатков крепостных привычек у господ, ни даже самих господ. Народ желает жить и желает иметь такое правительство, которое бы служило народу, помогало бы ему и заботилось бы о нем. Теперешнее же правительство народу представляется вроде азиатских деспотов. Социалисты разжигают эти мысли и желания народа, иногда для него и не совсем ясные; они подогревают классовую ненависть. А это материал довольно взрывчатый. Одна классовая ненависть, если ее не тушить, в состоянии сжечь нашу родину. А разве классовую ненависть можно потушить теми мерами, что мы употребляем?.. Никогда!

Ответил сам себе жандармский ротмистр, и в голосе чувствовалось искреннее убеждение.

– Какие же меры нужны, по вашему мнению?

– Ах, Господи! Да я же вам сказал уже: свобода, равенство и братство. Других мер нет и быть не может. Нужно только, чтобы эти меры дали сверху и в их истинном значении. Будет беда, коли их начнут брать снизу, брать силой. Дадим мы и мы будем благодетелями, возьмут они силой, и мы будем врагами народа. А вы разве еще не видите, что значит быть врагом народа?.. Это означает – гильотина, террор и вопли: на фонарь!.. Хотите этого?

– Нет, не хочу. Избави Бог. Никак не хочу!

– И не желайте. Только попомните мое слово, – вы еще молоды и услышите крик: на фонарь! Буду на фонаре и я. Этого не миновать… Вот почему я в таком грустном настроении. И вас ввел в грусть. Может быть, устал я от работы. Слишком тяжелая и нервная наша служба. Даже злейшему врагу не пожелаю быть жандармом… Ну, до свидания. Кажется, все кончилось. Вот спрошу разрешения отпустить вас.

Он исчез в депо, а вышедший затем вахмистр доложил мне, что саперы могут идти домой.

Разговор с жандармом навел меня на многие размышления. Если жандарм говорит, что будет революция, то этому можно верить; на то он и жандарм, чтобы знать это. Если же будет революция, то нужно уходить из строя. Солдаты во время революции обратятся в дикое, страшное стадо, которое сперва растерзает своих офицеров, а потом будет делать, что хочет.

Вспыхнет новая пугачевщина…

Можно еще, правда, идти тогда с ними заодно, но это пусть делают Швабрины, а я предпочту отойти в сторону и остаться с Гриневыми. Мне так надоели все эти революции, караулы, дежурства и патрули, что я мечтал теперь о кадетском корпусе день и ночь. Однако оттуда не было никаких известий.

Подошла неделя говения. Мы говели в соборе. Роты в две смены ходили в церковь. Пасху встретили дома. В батальоне ничего не устраивали.

Опять ошибка по-моему. Раз воинская часть считается семьей, то и нужно встретить величайший христианский праздник по-семейному, всем батальоном или полком. А то разбегутся на три дня по домам, а солдаты предоставлены самим себе и жалуются: дали по два яйца, да по белой булке с колбасой, вот и весь праздник. Опять отличный предлог для революционеров подлить масла в огонь…

 

Глава XXXVII. Отдых

Как я обрадовался, когда командир сейчас же после Пасхи послал меня в Александрополь строить кухню, хлебопекарню и канцелярию. Класс я сдал Ананьину. Со мной ехало человек тридцать сапер, специалистов и рабочих. В Александрополе еще было холодно по ночам, и все мы разместились не в палатках, а в здании штаба бригады. Работа закипела сразу в трех местах, которые были намечены еще с осени прошлого года.

Мне кажется, что и саперы были очень довольны вырваться из Тифлиса. Они работали с увлечением, недаром все были специалисты своего дела: плотники, каменщики, кровельщики, печники.

В свободное время я любил залезть на гору около лагеря полюбоваться на Ала-Гёз и на снежную шапку Арарата. Меня сильно притягивало к себе величие этих гор. Не раз я мечтал, как хорошо было бы взобраться на них.

Генерал торопил с работами. Он хотел, чтобы батальоны выступили в лагери первого мая. И Червинов, и Григорьев приезжали сами проверить ход работ и оба остались довольны. Постройки были закончены через неделю после прихода батальонов.

Понаехали прикомандированные от пехоты и кавалерии для обучения саперному делу. Собрание еще не было окончено, но генерал приказал наладить офицерское довольствие и назначил меня устроить это дело, освободив от всех других обязанностей.

Работа в собрании мне не нравилась. И скоро случай помог мне уйти от нее. Наш командир военно-телеграфной роты, капитан Шах-Будагов, получил четырехмесячный отпуск по болезни. Заместить его было некем. Старше меня был только штабс-капитан Федоров, но генерал обошел его и назначил меня.

– Я вам поручаю военно-телеграфную роту. Вы не специалист этого дела, но и дело не такое, чтобы нельзя было с ним справиться. Работайте. На этой роте вы можете заработать себе имя.

Дело было, действительно, новое для меня. Вся рота состояла из разных специалистов: телеграфистов, телефонистов, надсмотрщиков; с раннего утра расходились по лагерю команды гелиографистов, сигнальщиков, кабельного и шестовых отделений. В особом месте под навесом сидели ряды учеников телеграфистов.

Был конец мая, когда я принял роту, а уже в июне генерал приказал начать постановку длинных линий. Сперва поставили на три версты, потом на пять, наконец, на десять. Генерал все время говорил, что он не доволен работой в комнате и в пределах лагеря. Нужно выходить на простор, работать, как на войне.

– Ваше превосходительство, – поймал я раз его на слове, – в таком случае разрешите мне с командой гелиографистов, с аппаратом Манжена и цветными вспышками магния установить работу между Александрополем, Карсом и Эриванью, а для этого я взберусь на вершину Ала-Гёза.

Генерал внимательно посмотрел на меня, – не с ума ли я сошел. А потом вспомнил что-то и рассмеялся.

– Вы хотите верно козлов пострелять, а то и на медведя поохотиться? – сказал он.

– Если удастся, – отчего и нет? Но главное, конечно, работа. Мы все работаем на пятачке в лагере, – затронул я его любимую струнку, – а тут работа настоящая. Представьте войну с Турцией и наблюдательный пост на Ала-Гёзе.

– Хорошо. Валяйте! – как всегда отрывисто сказал Червинов. – Когда выступите?

– Да в конце июня или в середине июля.

– Хорошо! Подготовьтесь.

В середине июля экспедиция была налажена. Рота пополнилась к тому времени тремя молодыми офицерами, приехавшими из инженерного училища. В этом году выпуск был ранний, за недостатком повсюду офицеров. В военно-телеграфную роту генерал назначил трех: Ушакова, Нейерберга и Семенова. У нас, действительно, не хватало офицеров. В мою роту пришлось взять и Иванова.

Я его оставил в лагере за командира с Нейербергом, а сам с Ушаковым и Семеновым отправился в экспедицию. Шло с нами двадцать человек телеграфной роты со всевозможными аппаратами светового телеграфирования. С собой мы взяли лишь две легких двуколки.

В первый день, пройдя колоссальный переход, мы дошли лишь до начала отрогов. Здесь был небольшой татарский поселок, весь спрятанный в земле. И дома под землей, и весь скот там же. Ночь провели в дыму и в охоте на блох, которых было здесь множество.

На следующий день, часам к двенадцати дня, подошли к подошве горы, отдохнули и, взяв проводника, пошли вверх, на альпийские луга. Сперва подъем был не труден, а под конец мы еле ползли и только уже в темноте добрались до домика пастухов.

Ночь мы работали аппаратом Манжена и вспышками магния. Александрополь отвечал. Работа была, правда, легкая: по прямому направлению, всего около тридцати верст. Генерал Червинов спросил, как идет подъем? Ответил, – что хорошо; только не предполагал я, выходя из лагерей, что это так далеко.

Ала-Гёз казался из Александрополя много ближе, чем на самом деле. На третий день, наняв вьючных ослов и отказавшись от услуг проводника, мы двинулись на вершину. Горцы посмотрели на нас с недоверием.

– Не найдешь дороги! – сказал коротко старик-татарин.

– Найду! – самоуверенно ответил я.

– Не найдешь! – еще более настойчиво повторил пастух.

– Посмотрим!

Увы! он оказался прав. К полудню мы подошли к почти отвесной громадной стене. Как мы ни искали тропинки на нее, а не смогли найти. Высотою была эта стена из скал в несколько сот сажень. И тянулась она, казалось, бесконечно. Пораженные нашей неудачей, вернулись мы обратно к домику пастухов. Сообщили световыми сигналами о нашем затруднении в лагерь.

– Берите проводника. – ответил мне генерал. – Уплатите, сколько следует, только не давайте больше рубля в сутки.

Проводник нашелся среди пастухов. Проработав до полночи, мы залегли спать, а рано утром выступили снова в путь. Проводник нас вел тем же путем, что шли мы накануне, и привел он нас к вчерашним скалам. Но здесь, оказывается, была тропа, только начало ее пряталось за огромным камнем.

Мы начали восхождение. Только тот, кто лазил по горам, знает, как труден путь в них. С большим напряжением сил влезли мы на главный отрог Ала-Гёза.

Боже мой! Какая несравненная красота! Какой чудный вид открылся нашему взору… Мы стояли будто на лезвие огромнейшего зеленого ножа, уходившего вдаль и вниз. И где-то там, внизу, под ногами, вилась узкая долина. На ней паслись овцы. Сверху они казались нам величиной не больше воробья, – так глубоко уходила вниз долина между двумя отрогами.

Если бы кто-нибудь поскользнулся и упал, то вряд ли мог бы задержаться на таком скате. Ему пришлось бы катиться вниз версты две с лишним. По лезвию этого отрога нельзя дойти до снегов Ала-Гёза, путь прерывает пропасть; необходимо было снова спускаться вниз.

Только к вечеру мы, преодолев спуск и новый подъем, дошли до главного массива. Прямо над нами ввысь, как снежная пирамида, уходила голова горы. Еще через разрыв между вершиной и отрогом, который мы переходили в один ночлег, видно было пятно Александрополя. И только к вечеру четвертого дня добрались мы до линии вечных снегов.

Долго искали сообщения с лагерем. Аппарат Манжена не доставал, – расстояние было слишком далекое. Заработали вспышками магния. Порядочно провозились с чисткой этого аппарата и только к десяти часам вечера удалось нам дать телеграмму, что остановились у подножия вечных снегов. Вспышками отвечал и лагерь. Работали мы до двенадцати часов ночи, потом дали сигнал, что устали и ложимся спать.

– Спокойной ночи. Желаю успеха. Червинов, – ответил лагерь.

Заснул я, как убитый, выпив лишь чая и поев хлеба. Телеграфисты жарили баранину, но я отказался от ужина. Часовые охраняли наш бивак. Здесь уже было пустынно и дико, могло все случиться. Могли напасть разбойники, не исключалась возможность нападения и со стороны мирных татар, – лишь бы завладеть драгоценными ружьями.

Еще солнце не взошло, как мы уже были готовы к дальнейшему подъему. На наше несчастье поднялся туман. Ждали мы, ждали, когда он рассеется, а время шло. Вот уже восемь часов, а все кругом покрыто густым туманом, как молоком. Однако я решил начать подъем. Часам к десятити должны разойтись облака. Не тут-то было! Мы совершенно потерялись в тумане. Громадные камни и почти отвесный подъем затрудняли путь, идти дальше было рискованно.

А если туман не рассеется?.. Я приказал повернуть назад. Едва нашли мы старое место привала. Туман и тучи разошлись лишь к четырем часам дня. Еще один день потерян, но мы наверстали его работой на вспышках ночью. Аппарат работал прекрасно. Ели мы только хлеб и чай, консервы и яйца было приказано мною оставить на следующий день.

Шестой день нашего путешествия выдался чудный, солнечный, ни одной тучки на небе. Мы начали подъем в шесть часов утра. На самой верхушке Ала-Гёза были нагромождены камни, величиной с большой обеденный стол. Не нужно самому всходить на Ала-Гёз, чтобы вообразить главную вершину этой горы. Представьте себе громадный холм, насыпанный из таких огромных камешков. С каждым часом подъем все круче; последний час мы ползли уже на четвереньках. Весь снеговой пояс равняется версты полторы шириной. Снег лежит толстым пластом. На солнце жарко. Но стоит войти в тень, и уже через пять минут все тело охватывает холод, как в леднике.

На самую вершину горы мы влезли ровно в двенадцать часов дня. Первыми взобрались два телеграфиста. Подъем был так труден и опасен, с возможностью чуть не на каждом шагу оборваться, – что они, став на вершине горы, от радости закричали: ура! Через минуту слышу крики:

– Скорей, скорей, ваше благородие, медведь… Скорее!

Куда там скорее. Я был позади них всего сажень на двадцать, но это расстояние можно было преодолеть лишь на четвереньках, цепляясь за каждый камушек. Когда я влез к ним, то еле переводил дух.

– Где медведь?

– Во-он, внизу.

Ширина площадки, на которой мы стояли, была не больше трех-четырех сажень. Я заглянул в пропасть. Здесь был сплошной снег. Медведь ясно вырисовывался на белом фоне, но далеко внизу, от нас версты полторы.

– Где вы его увидели? – спросил я сапер.

– Да заглянули в пропасть, а он сидит тут на этих камнях и смотрит на нас. Услышал, значит, крики «ура», – да как сиганет вниз и покатился… А там поднялся и побежал, как лошадь. Ишь, за пять минут куды убег!

Я поставил прицел 1500 и выстрелил. Разве можно попасть на такое расстояние! Медведь пошел дальше уже не спеша и скрылся между камнями.

Теперь мы осмотрелись. Даже телеграфисты, равнодушные, кажется, ко всему на свете, кроме их собственных интересов, и то были поражены величием природы.

– Вот это так гора! – сказали они. – Оченно красива… А здесь Арарат… Смотрите, Арарат!

Взглянул я туда, и дух захватило. Передо мной во весь свой громадный, пяти-с-половиной-верстовый рост, стоял великан Арарат. Это единственная в мире снеговая гора, которую можно видеть всю от вершины до самого основания, начинающегося с долины Эривани.

Массив Арарата, имеющий форму огромной сахарной головы, виден весь. Более половины верхней части горы покрыто вечным снегом, ослепительно белым и сверкающим на солнце так, что глазам делалось больно смотреть. Из-за плеча великана виднеется верхушка малого Арарата, чуть ниже своего старшего брата. Один взгляд на эту красивейшую в мире махину говорит, что восхождение на нее чрезвычайно трудно. Ала-Гёз почти на целую версту ниже Арарата.

Помнится, что Пастухов, знаменитейший путешественник и исследователь гор, потратил на восхождение на Арарат около двух недель. Он описывает неимоверные трудности. Там воздух уже так редок, что дышать трудно. Скаты горы до того круты, что нет сил найти дорогу. Снежные вихри и метели таят смертельные опасности для смельчака.

Я перевел глаза на Ала-Гёз, стоявший подо мною. Это, видимо, – старый кратер. Верно, давнишние землетрясения развалили его. Теперь оставалось нечто вроде двух зубов, торчащих к небу. Малый и острый зуб, на котором стояли мы; второй зуб, отделенный от нас ужасающей пропастью, почти отвесной и глубиной не меньше двух верст, был много крупней, но все же составлял не больше шестой части бывшего кратера, который лежал глубоко внизу. Вся его стена по направлению к Арарату и Эривани была разрушена в давние времена.

На каком же зубе был Пастухов?.. Я осмотрелся вокруг. Передо мной лежал огромный камень, на который я опирался. Моя голова слегка кружилась, и я не знал отчего: от разреженности ли воздуха, или от усталости после подъема.

– Тут что-то написано. – сказали телеграфисты. Я взглянул и увидал, что на этом самом камне. у которого я стоял, было крупными буквами высечено: «Пастухов и год, кажется, 1890». Я приказал немедленно же высечь рядом надпись: «Биркин и гелиографисты. 1908».

 

Глава XXXVIII. Очищение природой

Наш гелиограф с вершины Ала-Гёза искал своим лучом лагерь. Весь Александрополь виднелся далеко и глубоко внизу, но ничего нельзя было разобрать. Город представлялся большим темным пятном. По карте, по прямой линии от вершины Ала-Гёза до Александрополя выходило верст шестьдесят.

Видны были сады Эривани и вся долина от этого города и до Александрополя. Вправо от Арарата во мглистой синеве толпились горы, за которыми скрывался Карс.

Скоро мы получили ответ Александрополя. Луч гелиографа ударил прямо в глаза, но уже не ослепительно. Маленькой звездочкой блестел он, прерываясь быстро, быстро. И мы читали телеграмму: «Генерал поздравляет команду с благополучным восхождением. Луч виден отлично. Передача и чтение отчетливы. Благодарю. Червинов».

– Ваше благородие! – кричали свободные саперы,