Все же, взявшись за гуж, следовало тянуть воз, и Борис предложил другого кандидата для одобренной Москвой операции, своего бывшего соседа по Гороховой Дмитрия, которого, конечно, никто не называет здесь Дмитрием, а Димой или Димычем, но все же и эта короткая форма звучит как Дмитрий. Хороший профессионал, не чужд поэзии, то есть может не только включить в речь понятную всем аллюзию[18]Аллюзия ( allusio — шутка, намёк) — стилистическая фигура, содержащая явное указание или отчётливый намек на некий литературный, исторический, мифологический или политический факт, закреплённый в текстовой культуре или в разговорной речи, например, “хотели как лучше, а получилось как всегда” – стилистическая фигура, содержащая явный намек на жидо-масонский заговор.
, относящуюся к Пушкину из школьного курса, но и вставить в речь цитату из поэзии серебряного века, что, согласитесь, может не каждый. Теодор, например, не может.
И поскольку серебряный век состоял не столько из довольно тяжелого серебра, сколько из хрупкого морозного инея, которому не уцелеть в жарком климате на границе Азии с Африкой (он и в России давно растаял), то определенности и устойчивости не было в душе у Дмитрия: не попробовать ли Америку, не вернуться ли в Россию, хотя бы на время, почувствовать изнутри, как ему там? Борис, иронизируя, говорил ему, что, доверяясь здоровым инстинктам, выбирать следует, безусловно, Америку. Лучшее решение. Принимаемое к тому же абсолютным большинством еврейского народа на основе подсознательной коллективной традиции. Он старался улыбаться как можно наглее, глядя в глаза приятелю.
Дмитрию, пригласив его на заседание Шпион-Воен-Совета, что называется, парить мозги не стали, объяснили все как есть, познакомили с Серегой, которому нравится жить в Тель-Авиве, в Шхунат-Бавли, от которой до Нетании всего двадцать минут (хотя Сереге туда пока не нужно). Дмитрий колебался, думал. С одной стороны он считал, что ошибся, не уехав в Америку, увезя туда серебряный век в глубине своей души, с другой стороны – не хотелось ему начинать все сначала. А с третьей стороны, когда еще принесут ему грин-кард на тарелочке. Конечно, есть здесь свобода, признает Дмитрий, но... это как бы больше свобода с оборванными пуговицами, говорит он.
– Пусть и с оборванными пуговицами, но это этап. – Атакуя, одновременно упиваясь положительным содержанием своей речи, Борис все же старается проверять себя, не смешон ли его апломб. – Не все сразу. Сначала – с оборванными пуговицами, потом – серебряный иней. И ведь вовсе не только с оборванными пуговицами или в жеваной футболке. Выдвини перископ из серебряного века! Обведи им горизонт по кругу: за сто лет восстановлен язык, устроена жизнь, башни хай-тека набиты снобами вроде тебя. Ты бы и начал дышать морозным инеем. Можешь?
– Не дышится, – отвечает Дмитрий. В другой раз он сказал Борису, что не любит кандалов объединяющей идеи, не верит в нужность перестраховки от давно похороненного нацизма, его давит подразумевающийся за всем этим (он обвел рукой вокруг себя) моральный императив.
– Да ведь давно уже растворился этот императив во вполне уютной, как постель, атмосфере, – удивился Борис, – это я неофит. Случается, перегибаю.
– Что-то есть, – упрямо ответил Дмитрий.
– Есть, – согласился Борис, – выработалось со временем прозрачное выражение лица, лучезарная маска широты взглядов, которую адресуют наружу, а для себя не приемлют. – Он решает не продолжать. Обо всем этом много раз говорено между ними, и теперь, сидя на зеленом диване и глядя на них, Теодор думает, что они олицетворяют две идеи: Борис – упоения движением, Дмитрий – удовольствия созерцания.
Кажется, все идет к тому, что примет Дмитрий на себя миссию и даже пришлет доклад из Америки о том, что Киргизией интересуется «Кока-кола», Туркменией – «Пепси-кола», а Таджикистаном – предприятие по производству «Фанты», но... что делает автор? Неужели? Хлоп! Выключил нажатием кнопки питания лэптоп, на котором пишет свою историю!.. Это же надо! Это таким агрессивным способом он пытается вставить палки в колеса Шпион-Воен-Совету, препятствует «йериде» Дмитрия! Ну и ну! И чего стоят после этого все его намеки насчет свободы? Где его терпимость, где уважение к суверенитету личности? Где снисходительное отношение к человеческим слабостям? Где он сам, наконец? Почему не парит в небесах над своими героями? Чушь какая-то! Чушь и литературный нонсенс!