А еще в этот печальный вечер открытий Теодор положил перед собой чистый лист, потому что тетрадка в клеточку закончилась, даже обложки тетрадки он исписал, не захотелось включать и компьютер. На листе Теодор написал следующее.
«Я люблю описания любви у позднего Набокова», – он усомнился, но оставил «люблю» и «любви» в тесном соседстве, разделенными низким заборчиком всего одного недлинного слова. «Чем больше было в Набокове от подступающей старости, тем меньше оставалось и так несвойственной ему «свойскости» в его словесных узорах любви, тем больше воздуха было между взглядом и действием. Это было как замеченное им отражение в оконном стекле, через которое одновременно
виден сад. Но и в этом затененном стекле лишь отражалась амальгама зеркала, направленного на любовь. Это – взгляд утонувшего со дна озера на облака в небе через толщу и вес неподвижной безмолвной воды. Взгляд пронзающий, но не отрешенный, бесконечной точности и абсолютной бесплотности. Небесный взгляд умершей при родах матери на свое резвящееся в сочной траве живое дитя.
А может быть, это похоже на фильм в летнем кинотеатре под небом. Звук громкий, фразы героев колотятся гулко о стены, уносятся в пространство и возвращаются из разных мест в разное время. Снаружи сквозь щель между шершавыми досками с потускневшей зеленой краской видны лишь темные силуэты зрителей и метания света и теней по стенам внутри, но из расплывшихся из-за многочисленных отражений слов вырастают образы зримее и богаче тех, что видны зрителям на громадном экране».
Почему вдруг Теодор принялся писать? Не знаем. Знаем, правда, что он любит внезапные переломы. А может быть, хотел он прочертить разделительную линию между собой и нами после своего фиаско? Или подчеркнуть, что забавная история не уничтожит глубины и не снимет ответственности? Может быть, он хотел вылить на нас ушат холодной воды, чтобы наша улыбка не превратилась в маску? Не знаем... Спросите у него самого.
Имеет ли написанное им отношение к реальным книгам позднего Набокова? Вряд ли это имеет значение. Любые записи имеют надежную связь только с человеком, их произведшим.
Вот и Баронесса подошла к нему, закончив разговор по телефону. Разговора этого Теодор не слышал, но слышал десятки других и всегда удивлялся, как умудряется она за много, много лет не сказать ни одной глупости. Ведь сколько их уже наговорил он сам за то же самое время. Баронесса взяла у Теодора листок и прочла. «Хорошо излагает Теодор с прищемленной совестью, – подумала она, – но грустно пишет!»
Право, скажет кто-нибудь, да так ли уж это хорошо написано, как представляется Баронессе? Ведь вот намекает нам текст этой книги, что она умна и вещи видит такими, какие они есть на самом деле. И что же, разве она не справедливый судья Теодору?
– Бог с вами! Конечно, нет! – воскликнул бы, скорее всего, в ответ Теодор. – Справедливых судей на свете - что круглой редиски на рынке! А живому человеку разве нужен справедливый судья? Боже, какая лицемерная фраза: «Отдать книгу на суд читателя!»
Но одергивает себя Теодор: «Хорошо, пусть будет судья, особенно если он справедлив. Но вы когда-нибудь слышали, чтобы человек нанял себе судью? Нет, не объективного суда жаждет он, не справедливый судья, кажется, нужен ему. А нужен ему, кажется, адвокат по любви. И справедливость разве не относительна, любовь разве не абсолютна? И ведь этот живой человек только с виду заматерел, а копни – как ребенок: делит ближних на плохих и своих. И откладывает часть мыслительного капитала на маскировочное прикрытие этого простого, как все та же редиска, деления».
И снова тут этот «кто-нибудь» со своими сомнениями: «Смущает нас эта ваша Баронесса. Не бывает таких удобных в семейной жизни женщин! Женщины, которых мы знаем, – нетерпеливы и даже бывают вспыльчивы!»
– И Баронесса бывает нетерпеливой и вспыльчивой, – отвечает Теодор. – Например, тянешь на себя одеяло, пока она не вспылит.
– Отдай одеяло! (Нетерпеливо.)
– Погоди, я провожу измерения.
– Какие еще измерения?! (Возмущается.)
– Твоей кротости.
– Отдай одеяло! (Не кротко.)