Чувствую, как переменился я за годы, проведенные мною в близости к тебе. Кроме того, на прошедшие со времени выхода моей книги о России годы пришелся период окончательного становления искусства слова. План – ограничиться лишь тем, чтобы собрать эти письма в некое подобие политического памфлета, как это было сделано мною когда-то, вызывает ныне во мне чувства неудовлетворенности и уныния.

Развитие разума, требуемое для непоэтического словотворчества, отстает от эволюции чувств и произведенных под их диктат творений. Не случайно человечество родило вначале поэтов, затем архитекторов и художников и лишь к концу моей земной жизни на родине моей, во Франции, литературное дарование Флобера сравнялось наконец с Праксителевым даром ваяния и живописным гением великих итальянцев.

Скромный литературный эскиз, который рискую представить высокому суду твоего безупречного вкуса, вкладываю я в это письмо.

Утром любого времени года, в несчастливой Франции моего отрочества, проснешься, и сразу, еще до звона светлой струи в сирени ночной вазы севрского фарфора, прежде погружения мадлена в чай (досадного для прислуги и матери из-за намеренной его проказничающей неспешности), гадаешь, бывало, какие гости соберутся ныне вечером в салоне матери, какие выведенные из их речей открытия унесешь в черноту спальни, какие образы засыпающим сознанием будешь пытаться удержать, словно вырывающийся на ветру газетный парус, таращась в темные, цвета застывающей крови вертикальные низкие волны драпированных тканями стен и в близкие белесые холмы одеял и подушек. И ежели выяснишь, что в планах матери – лишь вечернее рукоделье пред свечами после дневных хозяйственных распоряжений, с каким разочарованьем бросаешься обратно в постель для унылого рукоблудия.

Но если слышишь, что прибудет блистательный Франсуа-Рене Ш. или великая госпожа де Сталь, греховная детская забава уподобляется дразнящему воображение шепоту с обещанием вечернего чтения глав испытующего юный разум романа, только-только вышедшего из-под пера одного из тех виртуозов мысли, какие были в наличии на европейском континенте, современном моей далекой юности.

В ближневосточной мини-России начала XXI-го века, предаваясь страсти собирания родственных чешуекрылым ветреницам мотыльков русского сознания, я с неизменным вожделением едва дожидаюсь утром пробуждения своего спутника, чтобы вместе нам открыть сайт Zman.com, нетерпеливо и без внимания выслушиваю перевод статей его авторов, хотя и они бывают любопытны, особенно, когда их содержание пропитано идеологическим эликсиром, вызывающим в памяти моей воспоминание о шпанских мушках или легендарном «конском возбудителе», сокрушающая любую невинность сила которого восхвалялась норманнскими ребятишками в связи с их авантюрными планами в отношении взрослых женщин. Или когда осторожными ласковыми поглаживаниями автор направляет осадок, оставшийся у зманкомовского читателя от дурного сна, или его огорчение из-за вчерашней поломки стиральной машины в то место, где-то у основания черепной коробки, где они (осадок и огорчение) наконец переплавляются окончательно в неприязнь к «левонарезанным» политическим оппонентам автора статьи. Но взгляд мой, подгоняя Инженерову руку, вращающую колесико компьютерной мыши, нетерпеливо устремляется вниз – туда, где порхают гнев и осуждение, куда слетаются с полей социальных пособий русские пенсионеры, суетясь и ссорясь, отбирая друг у дружки порции интеллектуального корма, на скорую руку приготовленного для них в кормушке Zman.com.

Мой друг улыбается, когда, при виде первого, ночного еще комментария, я отнимаю у него, у единственного моего друга здесь, покладистую, еще менее живую, чем я, мышь, кладу ладонь на покатую послушную спинку ее. О! С каким наслаждением отлавливаешь первую за утро Зину Поселенку, уверенным Copy-Paste переносишь ее послание на лист формата A4 редактора Word. (Инженер сказал, что в его советской юности формат этот назывался 11-м. «Как правый крайний нападающий в футбольной команде», – добавил он и первым из нас двоих засмеялся, радуясь символическому трехсловному сочетанию «правый крайний нападающий», выросшему из его речи как фиалка в проталине дряхлого, небритого, словно заросшего серой щетиной снега, чей цвет ровен и непривлекателен, каким намеренно избран и фон background-а Word-а, чтобы на нем ярче и контрастнее расправлена была моя Zman.com-энтомологическая коллекция). От более ранних трофеев кисточкой Format Painter цепляешь кегль и гарнитуру шрифта чьего-нибудь подвернувшегося первым имени. Аккуратно, чтобы не задеть собственно текст, словно гладишь кистью «ник» автора комментария. Нежным наклонным Italic словно придаешь тексту романтическое сходство с поэтической цитатой. Так радуешься безмятежному садизму вопросов: «Сам сообразишь, или тебе объяснить?» Удивляешься бесконечному исправительному терпению: «Ты в курсе, кто учится на своих ошибках?» Любуешься авторитетностью назиданий: «Глупость – она безгранична и бесконечна, и ты – пример этому». Оцениваешь ее логику: «Тот, кто делает в четырех предложениях три ошибки, не имеет права говорить о смысле», – и находишь ее безупречной. И готовность, готовность к действию матерой, закаленной осы-наставницы, жужжащей просветительницы с тонким жалом наготове: «Демократи-слово греческого происхлждения. Демос-народ, кратость власть. Запомнил? Идем дальше». Единственная оса – изюминка в коллекции бабочек. Т-с-с, молчите, не рассказывайте Зине о возможности писать текст в редакторе со спеллером и лишь затем копировать его в окошко комментариев Zman.com. И малейший прогресс может повредить очарованию, испытываемому от наблюдения за экземпляром возможно исчезающего вида, поражающим чистотой био-интеллектуальных признаков. Продвигаясь, будто перехватывая обеими руками канат, по цитатам, методично используемым ею, скоро приходишь к точке крепления этого каната. О! Как хотелось бы мне заполучить для приложения к своей коллекции тетрадку с выписанными ее рукой афоризмами знаменитых людей. «Те, кто сомневаются в существовании бесконечности, пусть вспомнят о человеческой глупости», – судя по частоте использования именно этой цитаты, Вольтер – особо ценимый, если не любимейший ее философ. Боже, мне страшно подумать, какое разочарование ждет ее, что может статься с ней, когда узнает, что человеку по имени Вольтер принадлежит изречение: «Если у евреев появится своя страна, они тут же ее продадут»? Не внесет ли сумятицу в ее голову эта фраза, не вынудит ли ее сместить координаты человеческой глупости?

Но разве другие мои трофеи плохи? Разве коллекция моя серокрылых слов – не порхающий на ветру пепел человеческих мыслей? Признаюсь, единственное, что позволил себе подправить, – во многих случаях хлороформом пробелов, изначально опущенных, я усыпил бьющий крыльями исходный текст.

Гляжу на свою коллекцию и сквозь века вижу, как Иудейский пламень купины неопалимой стал сжигающим корабли греческим огнем, арианским, монофизитским, несторианским, халкидонским. Перекинувшись спустя несколько веков через Понт Эвксинский в Россию, он оставил в ней на удивление мало пожарищ. Так сходу, кроме Pussy Riot, и вспомнить нечего. Ну, Никон, ну, старообрядцы, ну, ересь жидовствующих. Всего-то? Религиозный жар Ивана IV был скорее случайным орудием, каким в другом случае стал для него посох в размолвке с сыном. То есть окунули однажды нестроптивых русских язычников, выпустили их из днепровской воды уже мокрыми русскими христианами, которые обсохли, отогрелись... и все. А во время большевистской смуты пальцем не шевельнули, чтобы остановить разрушение храмов. Так может быть, дело вовсе не в русских, может быть, это ближневосточный бумеранг древних баталий за символ веры Александрии, Антиохии и Царьграда облаком бабочек, непримиримо, неслитно, неизменно, нераздельно, неразлучно  шелестящих триединым: «Анафема! Анаф-фема! Анаф-ф-фема!» – пронесшись в веках над снегами России, вернулся на родину, когда сами эти великие патриархии, по русскому выражению, уже «накрылись медным тазом» с зеленой патиной ислама и под ним потомки тех же народов продолжают, как ныне в Сирии, терзать друг друга? Ухватив за горлышко с мрамора Инженеровой кухни, я принес себе бутылку бренди, произведенного в траппистском монастыре в Латруне. От аббатства La Trappe, Normaundie. Неподалеку – младенческое мое убежище от обезумевших французов. Но сейчас перед глазами – крест тамплиеров на стеклянном лбу бутылки, и игривая мысль моя лепит образ: если оттянуть у зманкомовца крайнюю плоть (не удаленную из-за коммунистического запрета), на нежной внутренней ее стороне вижу татуированный крест, не один из наших, католических, не простенький – так и не сведенный со лба здешней эфиопской возрожденной иудейки, но основательно, добротно и прочно сработанный православный станок для распятия – с нижней косой поперечиной и двумя верхними горизонтальными: верхней – меньшей и средней – большой. Когда же, наливаясь кровью, укрепляется носитель крайней плоти, обнажается крест... переворачивается, обращаясь не то мечом, не то кинжалом! Но не грозит сие орудие! Поперечина верхняя, малая, неудобной для охвата делает ручку клинка, поперечина косая нижняя не дает вонзить его глубоко! О! Какое благостное видение!