«Israel Goes Russian.»
Nelly Gutina
«Не дай бог!»
Е. Теодор
Ну вот, пригласил все-таки Инженер этого самого Е. Теодора к себе. Вместе с ним пришла и Ирэна, которая и оказалась той самой долговязой девой, с которой познакомился я не так давно. Я подал ей руку, она сжала ее между своими ладонями, хитро улыбнулась мне и почему-то погрозила пальцем. Она была в просторной блузе и шароварах или их подобии. Возможно, из-за ее худобы все было ей как будто велико, как великоватой порою выглядит военная форма на новобранце. Потому, может быть, показалась она мне похожей на высоченного и худого оловянного солдатика, прошедшего через огонь и воду, сначала чуть оплавленного, а потом немного намокшего. Последнее впечатление усиливалось еще и тем, что волосы ее, агрессивно высветленные, были коротко острижены и зализаны, а сквозь белизну ее лица на висках готова была вот-вот проступить зябкая синева. Вчетвером (двумя странными для постороннего взгляда парами) мы расселись за овальным столом в гостиной Инженера.
Татарского происхождения слово «сабантуй» с приложением «скромный» употребил Инженер для именования организованной им встречи, описанию которой предпослал я, как ты, несомненно, заметил, два эпиграфа, которые выставил здесь не только потому, что они отразили содержание наших бесед этим вечером и ночью, но и для придания торжественности посланию, которому назначено стать последним, и о котором знаю, какою просьбой к тебе оно завершится.
Ни здесь на Земле, ни там, на Небесах, никто не знает точно, какими потоками текут к тебе отсюда сведения о людской жизни. Одни полагают, что посредством жарких молитв, другие думают, что ничуть не хуже достигают тебя молитвы неосознанные и непроговоренные. Есть и такие, кто верит, что ты сканируешь жизнь подобно поисковой машине Google, откладывая на приближенных к Небу серверах лишь то, о чем до сих пор не знал или не догадывался. Свои послания к тебе я фиксирую на материальном носителе, каковым служит мне жесткий диск лэптопа Инженера. Ему письма мои и достанутся, и я не знаю, как он распорядится навязанным наследством. Может быть, записями моими останется он недоволен, как недовольны бываем мы своим отражением в зеркале, и будучи от природы человеком мягким и деликатным, не стирая их, будет он ждать, пока выйдет из строя диск и записанное на нем безвозвратно исчезнет.
В отличие от регулярных встреч за семейным столом, принятых во французской провинции, «сабантуй» (первоначально – праздник начала весенних полевых работ у татар) в русском застолье подразумевает если и не ежегодную, то все же достаточно редкую встречу, которую предвкушают и ждут, и для каковой у людей образованных накоплены бывают ворохи новых впечатлений и мыслей.
В местном ресторанчике заказал Инженер по телефону креветок в масле, «подпрыгнутую курицу» (по шутливому выражению его, то есть ломти которой повар подбрасывает на сковороде вместе с овощами в процессе приготовления) и порцию попаета. Под еврейский Новый год, воспользовавшись сезонными скидками, создал Инженер небольшой запас красных вин, в которых он различает не букеты, не место и год урожая, но цены и способность растворять холестерин. Как схожи по размеру и форме лысины Е. Теодора и Инженера, так мало, полагаю, отличается их отношение к вину, которое французы, как заметил один русский писатель, пьют за едой, а русские – в любое время. Начало «сабантуя» прошло на французский манер, далее, когда креветки, курица и рулет с грибами уже перекочевали полностью в наши желудки, мы продолжили по-русски. И вот о чем шла речь.
– Я правильно вас понимаю? – мой первый вопрос адресован Е. Теодору. – Если русскому человеку Чеховым предписано было выдавливать из себя раба, то вам по капле следует выдавливать из себя русского человека?
– Маркиз, ну что вы так взъелись на русских? – отвечал Е. Теодор, морщась. – Ей-богу!
«Скажи, против кого ты расист, кроме евреев, и я угадаю, какой ты национальности».
Он произнес это таким тоном, будто кого-то цитировал, но я не припоминаю кого-либо, кто мог бы предъявить авторские права на эту сентенцию. Похоже, Е. Теодор готов был пожертвовать славой острослова, лишь бы приподнять ценимую им собственную мысль на некое подобие цитатного пьедестала.
– Могли бы уж простить русским 1812-й год, – продолжал он, – тем более что вы вполне рассчитались с ними своей книгой, а еще через полтора десятка лет – ваш новый император на паях с англичанами добавил под Севастополем огня и дыму.
Он сказал еще, что мои старинные заметки, когда он их читал, с одной стороны казались ему обратной перспективой чего-то хорошо знакомого, а с другой – слишком явно противоречили знаниям о тех людях, с которыми ему приходилось жить и состоять в России в сердечной дружбе. Как-то уж очень быстро позабыв о минимальных приличиях, требуемых при общении с малознакомым человеком, он заявил, что мои письма 1839-го года при чтении часто казались ему состоящими из колец многократных повторений, в которых он чувствовал себя подобно туго связанному по рукам и ногам человеку. Что корни моей неприязни к России, возможно, кроются в оскорбленном чувстве, вызванном воспоминанием о верховых казаках, разъезжавших по униженному Парижу. Что негативное мое отношение к России имеет вид окостенелой концепции, искусно замаскированной под переворот во взглядах от роялистских к либерально-демократическим. Переворот же этот созрел во мне, заявил он, скорее всего, задолго до поездки в Россию под влияние мыслей о сути французской революции.
Я почувствовал, что договаривая эти фразы, он уже сожалеет о том, что они вырвались из его уст. Вдруг пробудившееся в русско-еврейском простолюдине стремление к учтивости умилило меня, и я легко простил ему нелюбезный выпад. Но выпускать его из когтей мне пока еще не хотелось.
– А скажите, – спросил я, – куда подевался нынче тот русский человек, что так недавно еще млел от волшебного звучания таких слов, как, например, «нравственный посыл»? Который подобно Данко, готов был вырвать сердце из собственной груди, чтобы им осветить всему человечеству дорогу к счастью? Что за вымогатель и торгаш явился теперь на его месте и говорит, например, вам: «Не хотите, чтобы я продал зенитную установку С-300 Ирану, купите ее у меня сами»? Вы-то помните этого Данко? Русского Данко! Восхищались им?
– Восхищался, – ответил Е. Теодор, – а как же! И знаете, сознавая, что сам я на такое самоотвержение вряд ли способен, испытывал тайное отчаяние. И даже мучительное подозрение одолевало тогда меня – не потому ли сам не могу подняться до высот русского Данко, что я нерусский человек!
Я смотрел на него во все глаза, и может быть, это было частично причиной того, что он взмыл еще выше.
– Скажу вам, что втайне, где-то совсем в глубине души я в русского Данко все еще верю!
– Неужели, и правда, верите? – воскликнул я.
И вот этот клоун, этот Е. Теодор Тертуллиан, торжественно приложил руку к груди и изрек:
– Верую, ибо – абсурдно!
Но теперь и ему самому показалось, что он вознесся слишком высоко на вертикальных потоках воодушевления, и достаточно быстро спланировав вниз, Е. Теодор приземлился в салоне своего приятеля.
– Известное дело, – частично, словно бочком протиснувшись, начал он сближаться с заданными мною тоном и темой беседы, – стоит русскому еврею переехать жить за границу, хоть в Америку, хоть сюда, как с ним тут же начинается процесс обвального обрусения. А ведь русская цивилизация, – сделал решительное заявление Е. Теодор, – наработала немало тонкого, высокого, изящного. Ведь вы вдумайтесь, маркиз, хотя бы в эти ужасные слова о выдавливании раба, ведь чего стоит для гордости народной только даже их произнести, только подумать о себе таким образом! И вот является здесь нашим русским некто Либерман, и не на это тонкое и высокое с покатого холма указывает разведенными в почтении ладонями, но показывается как шофер из кабины грузовика, ставит на ступеньку одну ногу, другую, и с этого возвышения, держась за открытую дверцу, возвещает: «Я – ваш водитель, вы – мои пассажиры-зманкомовцы». А дальше – пошло-поехало. И Наполеон ваш, и Гитлер, и Сталин – все были глубоко народными вождями, каждый по-своему выразили они характеры народов, в которых взросли, иначе не привелось бы им быть теми, кем каждому из них удалось стать – кумирами громадных человеческих масс, живыми иконами для своих современников и сограждан. Я, может быть, знал это и раньше, но теперь будто кожей почувствовал. Как только находится человек, говорящий людям, что все вокруг прогнило и плохо, что все, все, кроме них, – воры, предатели, продажные негодяи, они снова и снова покупаются на эту полову, бредят этой туфтой, глотают блесну, а крючок на конце ее воспринимают как пряность. Вам, маркиз, приходилось, конечно, не раз идти вдоль какого-нибудь тихого забора, тихого до тех пор, пока откуда-то не вылетает чокнутый по человеческому пониманию пес, который бросается на решетку, угрожает вам, демонстрируя исправность белозубого капкана, собирает морщинами черный ненавидящий нос, запугивает разрывными звуками из гранатометом направленной на вас пасти, отскакивает, пробегает метр-другой и бросается снова, отслеживает ваше движение вдоль забора. А тут издалека несется еще пара-тройка его двойников. Других пород, но в заразной ненависти их к вам уже мало друг от друга отличных и вами плохо различаемых из-за досады на них. И вот вы уже напротив ворот, а там стоит и руку на защелке держит Гитлер или Наполеон или Сталин, но вы его еще как следует не знаете, только догадываетесь, что это он выдрессировал и озлобил свору, но не можете поверить, что сейчас, вот прямо сейчас, этот ненормальный возьмет и откроет ворота.
– По совести, уважаемый господин, – заметил я после некоторой паузы, – зря вы приплели сюда Наполеона.
– Может быть, – уступчиво отозвался Е. Теодор.
Ему тем более, наверно, захотелось сейчас отделить от упомянутых исторических персонажей неповинного ни в каких ужасах г-на Либермана, но это было не то направление разговора, которое он, видимо, задал себе, а заодно и мне. Е. Теодор налил и выпил полбокала воды, а затем продолжил.
– «Хам – это круто! – говорит своей аудитории Либерман. – Хамство – это гордость!»
Он допил вторую половину.
– «Хамство – это свобода!» – говорит он. И ведь это тоже отчасти экспорт из России. Да только не тех легких фракций русского духа, которые, воспаряя, курятся – а? курятся, маркиз? – у подножия трона небесного, а тяжелый портяночный дух гонит сюда шоферюга, да такими гигантскими вентиляторами, которыми туннели метрополитенов в больших городах продувают.
Будто извиняясь, и конечно, перед своим приятелем Инженером, а не передо мною, он объяснил:
– Неприязнь моя к Либерману тем объясняется, что он не лучший русский материал импортирует (уж бог с ним, с Данко!) – а шлет сюда контейнеры ношенных солдатских подштанников с потравленным окрасом ткани вокруг ширинки.
Ах, шалунишки лысоголовые! – не пропустил я мимо ушей напыщенную фразу Е. Теодора. – Не раз и не два, должно быть, только и ждали, когда их заправят внутрь кальсон, чтобы уронить последнюю капельку.
– Я заглядываю хотя бы даже в Луркопедию, – продолжал Е. Теодор, – или знакомлюсь с языком кащенитов, и вижу: вот русские-то сумели позаимствовать у нас пригодную к употреблению интеллектуальную пищу, оценив по заслугам ее пряность, а мы, получается, выгребаем у них одно дерьмо! Как мне это неприятно, знали бы вы, маркиз!
– Таким же образом русские цари насадили в России, переняв у немцев, немало худшего из культуры германской, – вставил я охотно, и Е. Теодор поспешил сразу с этим согласиться, одобрительно качнув головой.
– И вот еще что, – поспешил добавить он, пока мы не сменили тему, – русские, пока я там у них жил, ей-богу, относились ко мне гораздо лучше, чем я того заслуживаю. Честно говорю. И происходило это, я думаю, из-за их совестливости – они чувствовали, что им-то у себя дома комфортно (насколько вообще комфортна может быть жизнь в России), а мне иногда одиноко, неудобно и грустно.
Мягкий человек, подумал я. Вот, что привлекает его и Инженера друг к другу. А что общего у него с Ирэной? Интересно представить, как эта пара любезничала бы друг с другом, если бы тени авиалайнеров, бокатые, крылатые, не разделяли их.
Е. Теодор:
– Ринь-Ринь! Я так тебя люблю! Так люблю... Ах, черт!..
– В чем дело?
– Опять проболтался. Ведь ты можешь, решить, что раз ты так горячо любима, то тебе, пожалуй, положен и мужчина лучше, чем я.
Ринь-Ринь с высоты своего роста роняет несколько коротких поощряющих смешков на макушку Е. Теодора.
– Знаешь? – говорит он ей. – Я совсем не умею относиться к тебе буднично. Мое отношение к тебе – всегда новогоднее и деньрожденческое.
Ринь-Ринь позволяет Е. Теодору обнять себя за талию и коснуться губами ее жесткого, скорее всего, плеча.
Что-то вроде этого. Е. Теодор, уже связавший только что господина Либермана с армейскими бывшими в употреблении кальсонами, видимо, всей душой стремился к развитию распиравшей его душу темы.
– Евреи в рассеянии (вот, в Америке, например), – говорил он, – и так склонны держаться ближе к либералам, а в России еще и неприязнь властей прижимала нас, русских евреев, – к Сахарову, к западникам, к либеральной интеллигенции. Оттого и нас скопом и по ошибке, как выяснилось, причисляли к последней, а здесь давление это исчезло, отпали обиды и подозрения, которые мешали нам стать там настоящими русскими, и вот по прошествии двадцати лет, мы ими наконец действительно стали. Но какими? Не к Сахарову с Набоковым прибились мы, а к Хрущеву с Достоевским. То есть, подняли русских евреев с колен, и получили – черт знает что! Мы, наверно, должны быть благодарны позднему Сталину, Хрущеву, Брежневу и всем тем, кто провел для нас новую черту оседлости в лагере Андрея Дмитриевича, русских западников и демократов. Увы, читая комментарии на Zman.com, я грущу по поводу того, как мало это способствовало нашему духовному росту.
– В таком случае вам, может быть, следовало там и остаться? – спросил я.
– И это совет французского дворянина? – спросил в ответ Е. Теодор.
Высокомерие, не оправданное высоким происхождением, а может быть – именно основанное на недостатке такового, и без того порой проступает на его лице несмотря на неумелые попытки замаскировать его вежливостью. Сейчас же оно было приправлено еще и щепоткой разочарования.
– Это вовсе не совет, это – всего лишь вопрос, – возразил я.
– Подъебка dans le style du marquis, – глухо прокомментировала Ирэна, не поднимая глаз от неначатой коробки сигарет. И пока она ковыряла ее прозрачную оболочку ненакрашенным ногтем, я ковырялся в альтернативе развития ее и Е. Теодора отношений, каковыми они могли бы сложиться в эпоху, предшествующую экспериментам братьев Райт.
– А кто вкуснейшая в мире девочка? – спрашивал бы Е. Теодор.
– Я-а! – слегка растягивала бы ответ Ирэна, имитируя голос, которым отвечала Е. Теодору во времена их первоначального знакомства, когда ей было пять лет.
– А откуда ты знаешь? – хитрил бы коварный Е. Теодор.
– Ты-ы мне говорил, – подыгрывала бы ему Ирэна.
– А вдруг я передумал? – продолжал бы Е. Волкович Теодор пытаться дурачить «маленькую» Ирэну в красном беретике.
И оба, довольные друг другом, принялись бы они влюблено хихикать. Но не завидуй, Астольф Луи Леонор! Не завидуй! Да и нечему там на самом деле, скорее всего, завидовать. Вот спрашивает, например, в действительности Е. Теодор:
– Что любят обычно мужчины в женщинах? – и сам же отвечает, – личико, ножки... А я что люблю в тебе больше всего?
– Что-о? – снова охотно принимает участие в игре Ирэна, хоть ответ она знает с пятилетнего возраста.
– Ре-е-ебрышки, – тянет радостно Е. Теодор, и палец его два-три раза невысоко подпрыгивает и неглубоко проваливается, скользя по боку Ирэны ниже груди. И это, должно быть, самая интимная физическая близость, допускаемая их отношениями.
– У нас теперь и свой Илья Муромец есть – Авигдор Либерман! – голос Е. Теодора живого реального словно вынырнул из моих фантазий и теперь отфыркивался восклицаниями. – Грудь в кольчуге! Шомполом для шашлыков не проткнешь! До того дошло, что я уже привык читать в отзывах наших возбужденных пенсионеров про «левотину», которая Родину продает, на которую Сталина нет и 58-й статьи. – Е. Теодор поежился так, будто сам он подведен под расстрельную 58-ю, и два конвоира – по бокам. Но никто не покушался на его свободу, на него внимательно смотрели Ирэна, Инженер и я. Все замолчали.
– Полицейский родился, – объявил Инженер.
Взглядом я попросил у него пояснений.
– Русская народная мудрость: молчание разума рождает милиционеров, – кратко отозвался Е. Теодор, полагая известным мне, что милиционером именовался советский полицейский.
Он выпил остававшееся в бокале вино и всем своим воинственным видом показал, что намерен отвоевывать пространство для разума у полицейских и у молчания.
– Эти болваны упорно не желают брать в расчет даже того очевидного факта, – волновался он, – что все успехи нашего государства взращены из семени западной расчетливости и самообладания. А мы, русские, похожи теперь на мусульманина в Европе, когда он прибыл туда, огляделся и говорит аборигенам: «Хорошо у вас здесь, но живете вы – неправильно». Ох! Трудно иметь дело с дураками, но еще труднее – с дураками упрямыми. Девяносто девять процентов людей не умеют играть на скрипке, тем более не являются виртуозами, они и в тонкостях устройства общества не обязаны разбираться, но школа, родители, пресса с раннего детства вправляют им мозги в соответствии с принятыми в обществе представлениями на сей счет. А у нас из макушки торчит флэшка с кодом образа мысли страны Советов. Немного кирпичей можно вытащить из западного образа жизни, чтобы все здание не обрушилось. Это – комплект, а из ДНК-цепочки наших представлений об обществе – уж как мы это отрицаем, а застрелись – ростки пускает именно родная страна Советов. Это необходимо менять! И я знаю, с чего нужно начать! Почему дело Дрейфуса раскололо Францию? Дело было не в евреях вовсе и не в их поруганной чести, дело было в принципе, в новом подходе к старым предрассудкам! А с нашими – нужно начинать с гомосексуализма! И тоже – не в гомиках дело, а в том, чтобы выдавить из мозгов нашего человека красного исламиста! Красного или красно-белого? А! Неважно! Дай мне волю – я бы согнал всех их, долбоебов херовых (английский Е. Теодора неожиданно обрел голливудскую живость), на парад гордости, который правильнее определять как парад достоинства, расставил бы с радужными флажками на тротуарах вдоль всей процессии, и заставил бы блядюг упрямых приветственно этими флажками махать, как привыкли они на парадах военной техники и праздничных демонстрациях трудящихся, когда с флагами, транспарантами и портретами вождей идут герои труда, передовики производства и простые труженики!
– А если не пойдут? – то ли спросила, то ли предположила Ирэна.
– Привлечь! Мужиков – по методике доктора Путина – за яйца! Бабы сами потащатся за мужьями, – упорствовал Е. Теодор. – Раз придут – постоят, помашут. Два, три – и привыкнут, как к политинформациям по четвергам, никуда не денутся!
А может быть, фантазировал я, увлеченный энтузиазмом Е. Теодора, один из них, стоящих на тротуаре, вдруг осознает со всей отчетливостью, что ничего непристойного нет в этом параде, что даже резиновые фаллосы, прикрепленные рожками к девичьим головам и собачьим ошейникам, стилизованы и длину имеют лишь в четверть от настоящих. И тогда по-русски рванет он на себе от раскаяния рубаху, сорвет ее вовсе, обнажив рыхлые, как у Инженера, телеса с треугольником красноватого загара в разрезе рубашки, словно указывающим туда, где упрятано доказательство, что и он – не бесполое существо, и крикнет громко, словно шашкой ударит с оттягом:
– Й-о-о... тво... ма-а!!!
Спрыгнет с криком этим с тротуара на проезжую часть, вырвет из рук стражей порядка ленточку – эфемерное ограждение, которое они несут вокруг медленно едущего грузовика с пляшущими под – «Бум... Бум...» – музыку трансвеститами, опять закричит, но уже:
– Пр-а-а-сти-и-те, бра-а-атья! – и бросится под колеса.
Но не погибнет. Нет, нет – не погибнет. Его, конечно, спасут! Остановят грузовик, кинутся к нему, сделают искусственное дыхание. Ну, зачем же жизнелюбивому нашему братству давить человека только за то, что он – зманкомовец! И к тому же – раскаявшийся русский гомофоб.
Е. Теодор был уже изрядно пьян, вошел в раж, и теперь подобно критикуемому им господину Либерману далеко не всегда выбирал выражения из числа сдержанных, хотя первые из последующих фраз оставались в границах речи, выстраиваемой с постоянным контролем за соблюдением своей объективности и непредвзятости.
– Вы, конечно, догадываетесь, маркиз, что я – за размежевание по Эхуду Бараку, а не за кантоны Либермана, и не из одних только соображений морали, а еще и потому, что опасаюсь, подобно многим и многим, как бы нам на указанном Авигдором пути не остаться вовсе без своего национального очага у разбитого еврейского корыта. Вы ведь не станете, кстати, утверждать, что сказка о старухе и разбитом корыте слизана у французов?
Нетрудно было догадаться по этому вопросу, что Инженер передал ему содержание наших первых бесед и пикировки насчет русского культурного первенства. Мне неинтересна была уже эта тема, поэтому о перекличке упомянутой сказки с творчеством братьев Гримм упоминать я не стал, и Е. Теодор продолжил речь без помех с моей стороны.
– Но то же самое можно сказать обо всех предыдущих этапах недлинной истории этого государства. У разбитого корыта мы могли остаться и затеяв сбор давно распавшегося народа, и в восстановлении умершего языка, и в ходе каждой из войн против куда более многочисленного противника. Если я не терплю вождя нашего вместе со всей его электоральной пехотой и журналистской походной кухней, то вовсе не из-за его идей, которые он забивает в зманкомовские головы как гвозди в булку, – Е. Теодор Дантон дышал воодушевлением, он наклонился ко мне над столом и так энергично стал трясти удерживаемой им за хвост креветкой, что я стал опасаться, как бы он не забрызгал мое единственное земное платье, – в идеях этих я не нахожу ничего ни экстраординарного, ни хотя бы оригинального, а злюсь я из-за грязной, инфицированной формы, в которой они подаются, потому что содержание идей проходит, по крайней мере, через какое ни на есть сито сознания, форма же проникает в организм бесконтрольно и беспрепятственно, будто через поры кожного покрова. А он и его дружина постоянно и беззастенчиво применяют мерзкие пропагандистские техники. Хотите пример, маркиз?
– Давайте, – ответил я, – только положите на тарелку креветку или съешьте ее с удовольствием и благодарностью, которых она, несомненно, заслуживает.
Е. Теодор рассмеялся, прожевал креветку, обсосал хвостик, присоединил его к уже выложенным ранее аккуратной правильной дугой на ободе тарелки креветочным останкам, поймал мой заинтересованный взгляд, засмеялся еще раз и отреагировал на него вполне добродушно.
– Знаете? Русские по-настоящему уважают только немцев. Даже после той войны, пожалуй, особенно после нее. Это потому, что немцы одни только и умеют, по их мнению, наводить и поддерживать порядок в тумбочке. Французы – клоуны, евреи – вонючки, англичане не заслуживают ничего кроме ненависти, от китайцев нужно держаться подальше как от глистов в сортире, а все остальные вообще не стоят того, чтобы о них упоминать.
Я кивнул одобрительно, показывая, что беру его замечания на заметку, и поощряю к продолжению.
– Так вот, мой пример как раз и будет насчет русских. Я скажу: «Русские – генетические насильники и убийцы». «Это почему же?» – спросите вы.
– Это почему же? – спросил я.
– Потому что у них – Андрей Чикатило.
Имя серийного убийцы было мне знакомо. Я не стал отвечать. Е. Теодор и не ждал ответа.
– Заладьте: «русские Чикатилы, русские Чикатилы, русские Чикатилы», – так же, как либермановские абреки заладили: «левые, левые, левые»; как на вашей родине Робеспьер: «аристократы, аристократы, аристократы»; как большевики: «буржуи, буржуи, буржуи»;
как нацисты: «Juden, Juden, Juden»; как Ближний Восток: «сионисты», «сионисты», «сионисты».
Он почувствовал, что последний пример воткнул напрасно в свою вдохновенную филиппику, и тем ослабил эффект вместо того, чтобы, как начал, идти по нарастающей и оборвать на самом пике, на том пункте, на котором всегда обрывают евреи обличительные речи, то есть на нацистах, конечно.
Я кивком подал ему знак, что согласен забыть его ляпсус, но помню и согласен, что утверждение, с которого он начал (насчет русских), – действительно – верх нелепости.
Е. Теодор как будто еще пожевал что-то во рту, хотя по внятно выговоренным его последним фразам было совершенно ясно, что во рту у него нет ничего кроме накопившейся горечи в отношении своих соплеменников.
– Средний зманкомовец, – продолжил Е. Теодор, успокаиваясь, – в своей русскости уже, кажется, ближе к Андрею Чикатило, чем к Андрею Сахарову.
Е. Теодор пригорюнился и умолк, но полицейский не родился на сей раз, потому что Инженер, ранее поднявшийся к себе в спальню, теперь возвращался к нам вниз со второго этажа. Он сменил недавно (при мне уже) освещение лестницы на неоновое, и теперь в псевдолунных ярких лучах седина его сверкала как пластмассовая с покрытием под хром вентиляционная решетка автомобиля в просторном автосалоне. Он оставил за собой, по-видимому, приоткрытыми все двери по дороге, и до нас донеслись последние всхлипы пополняющей свои запасы «ниагары» и звук невыключенного телевизора. По тому, как прислушался Е. Теодор, по тому, о чем, оживившись, заговорил следом, я понял, что пока Инженер не вернулся и не выключил телевизор, раздававшийся сверху мужской голос донес в гостиную рассуждения его обладателя на тему химического оружия сирийского президента.
– Химическое оружие, – разъяснил нам Е. Теодор, – хранится в виде двух безопасных компонентов на удаленных складах. Только когда их смешивают и помещают в снаряд или бомбу, они становятся смертоносны. А в России (он кивнул в сторону севера) сто лет назад и компоненты состояния общества сами по себе были опасны: опоздание с освобождением русских от восточной тирании и десятилетия тыканья палкой евреев взорвались при соединении их в ужасной революции и омрачали жизнь людей там (и не только там) в течение семидесяти лет. И вот теперь Либерман публично тычет палкой арабов и своими упрощениями воспитывает из здешних еврейских «русских» политических дегенератов и дегенераток. Господи! Как же избавиться от этой..?! – Е. Теодор осекся, бросив быстрый и опасливый взгляд на Инженера.
– Sobaki? – с удивлением спросил я, так как в нечетко проговоренном Е. Теодором по-русски слове мне послышался свистящий звук знакомого оскорбления, каким воспользовался когда-то поэт Василий Жуковский, хоть и заочно, а все же швырнувший его мне в лицо.
– Нет, нет! – запротестовал Е. Теодор. – Я хотел сказать – napa-S-S-S -ti. Я имел в виду явление, а не персону.
– Ru-s-s-kogo s-s-lobnogo totalitari-s-s-ma o-s-s-kolok... – с дивана дружелюбно вставила Ирэна, увлекшаяся, видимо, «s»-буквенным потоком, напоминающим свист авиационного двигателя. – Как избавиться? А назначить его послом антарктических пингвинов на Северный полюс.
В течение вечера она раза три выходила курить в сад, но теперь осталась в салоне, присев на диван, закинув ногу на ногу. Сейчас понятно стало, что шаровары ее состоят из несшитых между собою полос, и обе ее ноги, когда она садилась, обнажались от щиколоток почти до самых бедер. Все, что делалось ею, показалось мне, было предназначено для того, чтобы издеваться над Е. Теодором и поддразнивать его. С тою же целью медленно округляла она рот в небольшое «О», куда неспешно и пошловато вплывала и где тонула оранжевая креветка. Так же затейливо собирала она губы в мягкий захват для синей пластмассовой трубочки, через которую тянула сооружаемые ею коктейли. Сердце же ее, показалось мне, оставалось с «Боингами». Их мрачные тени только и видит бедолага Е. Теодор, подумалось мне.
– Я, бесспорно, был бы рад, – продолжил Е. Теодор, – если бы Либерман оставил политическую арену ради коммерческой деятельности, в которой его таланты нашли бы достойное и полезное для нашей страны применение. Но мне не хотелось бы, чтобы его уход был результатом судейского крючкотворства, – поморщился он, – он должен быть выдавлен из общественной жизни в честной борьбе на открытом медийном пространстве. В России нашего еще проживания в ней времен с политической карты соскабливали не судами, а книгами, насмешками и анекдотами.
Ирэне высказанное ее давним наставником пожелание пришлось по вкусу, она принялась импровизировать:
– Слабо получилось, нет изюминки со стрихнином, – пожаловалась самокритичная дама. – Но, давай сочиним анекдот. Слушайте, маркиз. Встретились русский, француз и Либерман. Русский говорит: «Пуля – дура, штык – молодец». Француз возражает: «Штык всем хорош, кроме одного — на нем нельзя сидеть». А Либерман суммирует: «Что русскому – молодец, а французу – неудобное сидение, то арабу – Ган Эден. Ха-ха-ха!»
– Ирэна, – возразил я, – это не лучше стихов, это совсем несмешной анекдот, и даже не анекдот вовсе, а только душок от анекдота. Кроме того, Эдемской сад действительно существует, и там тонкими и глубоко гуманными остротами обмениваются все расы и племена человеческие.
Она, восприняла мое замечание с любопытством, но довольно индифферентно, как обычно относятся скептики ко всему божественному, и ничуть не обидевшись на наставительный тон, поерзала, устроилась поудобнее на диване, и в конце концов прилегла набок. Меня в эту минуту, озарила, наконец, догадка, как именно Е. Теодор и Ирэна занимаются любовью в реальной жизни.
Е. Теодор высоко поднимает в руке игрушечный самолет:
– В-в-в-в-в-в-в-в-в-в-в-в-в-в! – натужно воет он, постепенно приземляя аппарат на диван рядом с узким бедром Ирэны. Она блаженно закрывает глаза и улыбается Е. Теодору худыми губами.
– У меня к тебе – претензия, – внезапно обрушивает на нее Е. Теодор странные слова.
– Какая? – не очень верит Ирэна в возможность подачи против нее искового заявления адвокатом Е. Теодора.
– Почему мне с тобой никогда не бывает скучно? – шутит он.
– А других претензий нет? – тем же тоном спрашивает Ирэна.
– Пока нет, но я придумаю... Мне, между прочим, снился сон, в котором ты выговаривала мне за что-то.
– За что?
– Не помню. Кажется, я заставил тебя ждать себя на какой-то площади, возле какого-то магазина. Ирэна!
– А?
– Ты раскаиваешься за то, что в моем сне выговаривала мне? Жалеешь об этом?
Лепестки «шаровар» ее совсем осыпались, и дьявольской длины ноги Ирэны оказались в салоне Инженера как бы на пьедестале, какой отведен был фидиеву Зевсу в храме Олимпии. Скользнув по ним сухим взглядом, Е. Теодор продолжал упорствовать, продвигаясь вдоль спиралей своей неприязни.
– Ведь даже когда Либерман произносит слово: «Спасибо», – от него...
– За версту мужланом разит! – подсказала Ирэна. – Не любим мы его с Е. Теодором, маркиз...
– ...хуже Жака Ширака! – Е. Теодор решительно опередил голоногую Ирэну.
– Почему? – спросил я, удивленный этим сопоставлением.
– Потому что тот – лощеный, а Либерман – наоборот! – Ирэна стряхнула пепел в стоявшую на прозрачно-стеклянном журнальном столике зеленую вазочку, пузатенькую как Инженер, объемом меньше стакана, с искусственными цветками в ней. В этом была своя логика – вместе соединялись погибший табак и неживые цветы. В жесте ее было столько же уверенности, сколько и в только что предложенном ею объяснении. Во взгляде Инженера, отслеживавшего траекторию сигареты в продолжение всей этой бесхозяйственной операции, мне не удалось прочесть неудовольствия.
Случалось ли тебе, Господи, наблюдать подвыпившего человека, когда он, вознамерившись сосредоточиться, выпрямляет спину, вытягивает шею? Невежливые высказывания Ирэны в адрес человека, чей портрет висит у него на стене в кабинете, не отрезвили совсем Инженера, но определенно вывели его из состояния обычного всепрощающего отношения к приятелю (Ирэну он воспринимал, видимо, как насмешливый отголосок Е. Теодора). Последний поспешил косвенно извиниться перед хозяином дома за себя и долговязое эхо.
Кстати, насчет вторичности мировоззрения Ирэны, – думаю, что это не так. Хотя высказывания ее схожи с речами Е. Теодора, она, кажется мне, не только резче, но, порою, и оригинальней его. Она, между прочим, и чувствует себя по какой-то неизвестной мне причине менее стесненной, чем ее приятель, в высказываниях о собственно России. Так, например, пересказав интервью с режиссером Кончаловским, в котором последний утверждал, что Россия нынешняя вернулась в свое естественное состояние, в Московскую Русь, и что лишь ничтожно тонкая светлая полоска имеется в ней при огромной массе темного населения, живущего на уровне и по понятиям шестнадцатого века, она не согласилась с таким взглядом. По ее мнению, десятилетия индустриализации и атеизма существенно рационализировали сознание русских, и только утеря этих ценностей может снова превратить их в массу бледнолицей азиатчины.
– Ведь на пике перестройки, ошалев от свободы составлять слова в предложения с самым неожиданным смыслом, – сказала она, – люди там стали верить, что некий целитель-кудесник может по телефону кастрировать соседского кота.
– Насчет кота не слышал, – отреагировал Инженер, – а аппендицит и человеку, кажется, – да. Рассказывали по телевизору, писали в газетах.
– Ты с ним не созванивался по поводу лишнего веса? – спросил Е. Теодор с подозрением.
– Нет, – отвечал Инженер.
– Слава богу! – с комическим облегчением выдохнула Ирэна. – А то бы он взял, и ночью, пока ты спишь, изъял у тебя почку по телефону. А ты решил бы однажды пожертвовать ее Авигдору Либерману...
– Зачем Либерману моя почка? – от неожиданности вполне искренне удивился Инженер.
– А пусть будут у вождя три, а мы одной вполне обойдемся. И вот идешь ты на операцию в больницу Ихилов или Тель-А-Шомер, хирург у тебя, недолго думая, оттяпывает правую почку, и тут оказывается, что левой-то – нет, эскулап ее по телефону... оп-п, и она уже год как стоит у Лукашенки, и у него теперь – пять почек.
Инженер оценил юмор Ирэны. Он долго с удовольствием смеялся и показал ей ладонь с растопыренными пятью пальцами.
– Пять почек! – повторил он и той же рукой потом театрально, неторопливо, будто играя в пьесе о русском купечестве, удалил слезу из уголка глаза.
– Между прочим, деление русских на свет и тьму, – добавила уже серьезно Ирэна, – примерно совпадает с их же разделением на тех, кто давно уже простил евреям участие в большевизме, и тех, кто еще раньше простил немцам войну, но и по сей день ничего не прощает грузинам, потому что – кто они такие, эти грузины, чтобы претендовать на великого Сталина!
Оттолкнувшись от «светлой полоски», и она, в унисон с Е. Теодором, тоже прошлась по русским евреям. И ей тоже казалось когда-то, что в России они примыкают к пресловутой «светлой полоске».
– Оказалось – хрен там! – воскликнула она. – После Либермана всех популярней – насильник Моше Кацав, потому что по их патриархальным убеждениям: коза не расставит, козел не вставит! Такова точка зрения зманкомовцев. И точка!
От шутки великого нашего вольнодумца, утверждавшего, что женщина – существо человеческого рода, которое одевается, болтает и раздевается, остался, думаю, лишь флер старинного европейского шовинистического остроумия. От высказыванья же французского маркиза (другого – не меня), удивлявшегося, с какой легкостью женщины заимствуют идеи тех мужчин, которые их ублажают в постели, – и того не осталось. В случае Ирэны и Е. Теодора любовь их еще и мало похожа даже на те необычные утехи, которые имел в виду этот другой маркиз – маркиз де Сад. Единое образование и уравнение в правах сделали свое дело. Поэтому в Ирэне мне совсем нетрудно признать самостоятельно мыслящего индивидуума. Тем более – при ее-то росте.
Кстати, о росте. Полагая, что в свое время впустую потраченная на Инженера речь моя о Маугли и промывке мозгов может быть теперь оценена по заслугам его друзьями, я еще в начале нашей встречи начал пересказывать ее вышедшей в сад с сигаретой Ирэне, а закончил в салоне при неназойливо прислушивавшемся к нам Е. Теодоре. Инженер счел излишним вникать дважды в одни и те же мои соображения и отправился на кухню, чтобы пополнить исчерпавшийся запас салфеток в прямоугольной вазе, изначально предназначенной для подачи на стол еврейских пасхальных опресноков. Но как и в прошлый раз, я вновь потерпел фиаско.
– Это у Маугли-то мозги непромыты? – спросила Ирэна. – Да если бы можно было подключить их напрямую к принтеру – вышла бы брошюра «Как сделать карьеру в джунглях». В голове «лягушонка» уложилось англо-саксонское пособие по инкрустации жемчужин в корону империи.
О благодарственной речи спасенного питоном Маугли она отозвалась как о примере зрелой британской дипломатии. Она напомнила мне об ироничной интонации вопроса, заданного ребенку циничным Каа по поводу горячих обещаний Маугли помочь в охоте своему спасителю, и об удовольствии, которое доставило гигантской змее красноречие человеческого детеныша, вышколенного заслуженным учителем джунглей.
– Между прочим, образование, полученное Маугли, – медвежье, – заметила она, правда медведь был – индийский.
И словно Каа, встав и наклоняясь надо мною сверху, и только в отличие от хрестоматийного питона не кладя мне голову на плечо, она глубоко из груди с нарочитой медлительностью, на гребне шипения и свиста воспроизвела похвалу змеи: «Хра-а-а-брое се-е-ердце и ве-е-ежливый язык. Ты далеко-о-о пойдешь в джу-у-унглях».
– А вы говорите... – закончила она упреком, смягченным питоново-иронической интонацией. – Либерману бы если не конкуренцию составить, то хотя бы приблизиться к политической ловкости Маугли и уровню его ораторского искусства. Между прочим, – продолжала она, а мне оставалось только слушать ее и наблюдать за тем, как вернувшись на диван, она неторопливо и удобно расположилась на нем, будто свернулась кольцами, – «Книга джунглей» напоминает рисунок тушью, настолько четко проведены в ней линии социальной и расовой гармонии. Высокому белому человеку служат и зверушки, и коричневые люди, и это не зло и не стыдно, ведь точно так же справедливый сахиб верен и предан своему королю, парламенту и народу. Мангуст у Киплинга охраняет белого человека от гадов, коричневый человек уносит убитую змею на острие палки. Идиллия! Всем есть место в английской цивилизации! Есть и кому быть справедливо наказанным, и кому шнырять по норам в саду, и кого отправить выносить змею на мусорную кучу, и кому выполнять свой долг перед империей незаходящего солнца и жить в просторном бунгало. Но русская государственность, маркиз, строилась не по Маугли, а на немецкий манер. Немцы же там, где требуются быстрота и сообразительность, вечно запаздывают, в том числе задержались они и с колониальным строительством. Успели, правда, обосноваться в восточной Африке, где поддерживали порядок примерно теми же мерами, что в Белоруссии во время войны. Как можно понять хотя бы из ваших собственных мемуаров, Николаю Первому управление Россией тоже виделось чем-то вроде бремени белого человека, посланника божьего (и немного германского). Если бы душа его могла говорить с подданными напрямую, при сомкнутых губах, она воскликнула бы: «Ахтунг! Ахтунг! Всем русским хамам построиться по немецкой линейке!» Но Россия – не фатерланд, и вот расположился вне русского строя, например, Лев Толстой и заявил немецкому газетчику в ответ на просьбу последнего рассказать вкратце, о чем повествует новая книга писателя, что роман его не может быть пересказан ни вкратце, ни по-немецки. Каков? А?
В этом ответе есть доля и нашего, французского, духа, – гордостью отозвались во мне ее звонкие «Каков?» и особенно «А?»
– Увы, – продолжила тогда Ирэна, – либермановщина не благоухает ароматом эскапады Толстого, напротив – она спешит, прям-спотыкается, поскорее занять свое место в безмозглом николаевском «фрунте», выровненном по прусской линейке, давно уже вышедшей из употребления в самой Германии.
Тем был исчерпан инициированный мною экскурс в индийские джунгли. Теперь же на стоящем перед ней стеклянном столике Ирэна нашла семечку подсолнечника, запутавшуюся в бахроме крошечной кисточки подставки под горячее, составленной из связанных нитями тонких щепок, и я наблюдал, как высокая женщина принялась разгрызать семечку, продвигаясь от острия ее к утолщению и хорошо ухоженными зубками неспешно раскалывая скорлупу. В точно определенный технологической последовательностью момент она, судя по всему, успешно поддела зернышко кончиком языка. Бледные губы ее уступили двум тонким пальцам превратившуюся в ненужный мусор пару пустых черно-белых створок непритязательной растительной раковины.
Е. Теодор тем временем продолжал разглагольствовать:
– Переход на личности неконструктивен, он ни к чему хорошему не ведет, – примирительным тоном заверил он своего друга Инженера, – подвергать критике следует явления, не то мы рискуем опуститься до того плачевного уровня, до которого упал Фридрих Энгельс в его споре с Карлом Евгением Дюрингом.
Последняя фраза была, видимо, выстроена намеренно удлиненной, с полным указанием имен немецких политических философов, чтобы выиграть время. Одной рукой Е. Теодор мягко взял запястье Инженера, другой потянулся к бутылке с коньяком, глазами отыскивая Инженерову рюмку. Этот русский способ цивилизованного разрешения политических споров умилил меня, я поднял и свою рюмку, показывая Е. Теодору, что желаю присоединиться и служить свидетелем их примирения. Е. Теодор заглянул мне в глаза с благодарностью и почему-то назвал меня честным норвежцем, а декларативного характера обвинения в адрес Либермана попытался обосновать, опасливо оглядываясь на Ирэну.
– Вот, например, – начал он перечисление, – избила пацанва в Иерусалиме паренька только за то, что он араб. Президент, премьер-министр, председатель Кнессета – все – осудили, первый и последний даже навестили избитого подростка в больнице, а Либерман сказал, что не приветствует любое насилие, но добавил, что когда арабы избили в Хайфе двух еврейских солдат, то сообщение об этом задвинули на десятую страницу, выставили обычным хулиганством и никто не навестил пострадавших.
– Понимаете, маркиз, – мирно заглянул он мне в глаза, но голос его уже негодующе закипал, – у него прямо таки особенная способность изгадить даже вполне верную и справедливую мысль. Так, он заявил еще, что мир уделяет гораздо большее внимание судебному приговору Pussy Riot, чем угрозам Ирана уничтожить еврейское государство. Господи, ну неужели нельзя держать Pussy Riot отдельно и иранскую угрозу отдельно?! Или вот третий, совсем недавний пример: Футбольные болельщики всячески оскорбляли двух приглашенных в столичную команду игроков-чеченцев: кричали, в том числе, что те вступают в принудительные интимные отношения с ослицами.
Инженер болезненно поморщился при этих словах.
– Газеты, радио, телевидение, – продолжал Е. Теодор, – все, естественно, об этом – с отвращением, осуждением, все как полагается в таких случаях. А Либерман – тоже осудил, но тут же напустился на прессу, которая смешивает всех болельщиков в одну кучу, накаляет страсти и преувеличивает масштабы явления, возмутительно и лживо представляет маргинальную группу лицом всех болельщиков и проходит мимо того, что фанаты-арабы на недавнем матче во время исполнения гимна поднимали шум и осыпали наше государство бранью. Вот явление, достойное всеобщего осуждения и общественного внимания, – добавил в конце Либерман. И ведь сами же его сторонники в нашей русской прессе любовно используют этот гнусный и безотказный прием: автор выискивает левацкую статью поглупее и порадикальней, снабжает ее направляющими комментариями для совсем уж туповатых, а потом подмигивает "правильному" читателю: мол, знаем, знаем их, «антилигнетов», правозащитничков – все такие.
– Маркиз, – горячился Е. Теодор, – клянусь, я видел своими глазами – в телерепортаже и мерзкие выкрики евреев были, и дерьморечие арабских болельщиков. И ведь либермановские шпильки – в точности те же образ мысли и стилистика, придерживаясь которых русский «хоругвеносец» на каждую фразу о Холокосте неизменно реагирует с отвращением: «Опять евреи! Можно подумать они одни гибли в ту войну!» – и в продолжение подробно излагает обиды по поводу забытых жертв русского народа.
– Ну как можно мне, – адресовался он уже к Инженеру, – вытерпеть этого...
– Хоругвеносца еврейского! – вполне умеренно на сей раз отозвалась Ирэна.
Не знаю, как это удалось Е. Теодору, но левый глаз его, обращенный к Инженеру, выразил сожаление, а правый, лучше видный Ирэне, показалось мне, подмигнул ей поощрительно. Мне самому речь его показалась слишком эмоциональной и даже несколько женственной – мол, не люблю Либермана, хоть убей меня, хоть повесь меня к празднику Пурим как Амана. Почувствовав мое сдержанное отношение к своим речам, Е. Теодор оправдывающимся тоном стал пояснять мне:
– Даже ваш Жак Ширак, когда он этих ублюдков интифадных заключал в свои аристократические объятия, защищающие широкие длани простирал над их головами, и тот не был мне так неприятен. И кстати, лет двадцать пять тому назад, где-то у вас на юге Франции на еврейском кладбище выкопали умершего старика еврея, и выброшенный из могилы труп его проткнули зонтом. Все правительство Франции вышло на следующий день на демонстрацию протеста в ермолках. И даже Жак Ширак не сказал в тот же день или на следующий, что это единичное явление, а вот оккупация палестинских земель требует всеобщего осуждения и общественного внимания. Потому что, он хоть и современный Талейран, хоть «в шелковых чулках», но не...
– am? – помогла ему неукротимая Ирэна.
Е. Теодор посмотрел на нее укоризненно, но тут же, будто вспомнив о чем-то, возгласил с гордостью:
– Ирэна, между прочим, – замечательная детская поэтесса. Прочтешь последнее? – спросил он ее.
С помощью Google мы перевели ее стихотворение на французский, и тогда вслух прочел его уже я.
На зманкомчика
зманком
посмотрел
с подвохом:
– Почему
не спросишь ты,
что такое
плохо?
Если дядя,
сняв штаны,
прилепился к тете,
это значит,
мальчик мой,
что страна –
на взлете.
Если ж с дядею
другим он, сойдясь,
заохал,
то для Родины,
малыш,
это жуть как
плохо.
Если мальчик –
анархист,
деньги –
от Европы...
Не стесняйся
рифмовать
континент и
жопы.
Если маленький –
терпим,
обожает прения,
взрослым – Родину
предаст.
В этом нет
сомнения!
Если ж правду
рубит он дураку
и дуре,
про такого
говорят:
«Либерман!
В натуре!»
Мир с врагом
торгует он
на восточном
рынке?
Лучше
выпить яд ему
из молочной
крынки!
Ты поставь
себе на вид,
помни и ребенком:
колосится
пышным геем –
росший
пидоренком.
Мальчик –
крепок и умен,
и решила кроха:
«Папа!
Стрейтом,
буду я,
а не левым
лохом».
Инженер с Е. Теодором аплодировали моей декламации, Ирэна же на протяжении чтения задумчиво теребила короткие пряди волос, чем помогала мне в попытке определить их естественный цвет. Но попытки эти не увенчались успехом. Когда я закончил, она улыбнулась мне, и в ее улыбке почудились мне грусть и сочувствие. Е. Теодор оптимистично заметил, что когда мальчик из стихотворения его подруги вырастет, отравленный стилем местной, а не русскоязычной прессы, он вряд ли, последовав традиции либермановской правдивости, выскажет родителю все, что на самом деле думает о его жизненной философии.
О многом мы еще говорили в этот вечер. Я сейчас попытался представить себе, как выглядели бы слышанные мною высказывания и комментарии Е. Теодора в Zman.com, будь они там пропущены цензурой и собраны в коллекцию.
Е. Теодор, 31.02,13 22:38
И всего-то было у Либермана три профессионала среди его партийных парламентариев: в дипломатии – Аялон; по турбизнесу – Мисежников; по арабскому вопросу – Михаэли. Всех отправил кием в дырявую лузу! Из этого можно вывести заключение о примате пропагандируемой им президентской формы правления над продвигаемым им принципом формирования правительства профессионалов. Отставленный дипломат заметил, кстати, что ему не на что обижаться – он удален по тем же правилам, по которым был кооптирован. Два других профессионала предпочли промолчать.
Е. Теодор, 31.02,13 22:41
Способность принимать свои негативные эмоции за положительные принципы стала психологическим фундаментом движения Либермана, печатающего шаг на марше. Правой! Правой! Ать-два! Колонна гневных единомышленников, у которых всегда на кого-нибудь душа горит. Так плачевно завершились для моих соотечественников двадцать лет освоения роли титульной нации!
После того, как мы обсудили статью в «Снобе»:
Е. Теодор, 31.02,13 22:50
Утверждение Клинтона, будто русские стали еще одной проблемой на Ближнем Востоке настолько примитивно, брутально, убого и банально, что справедливость его едва ли не приводит меня в бешенство.
Е. Теодор, 31.02,13 22:50
Когда читаю тексты в Zman.com (очень часто неподписанные их авторами) и особенно комментарии к ним, мне крайне трудно становится согласиться с утверждением, будто Либерман только «нашел подход к люмпенам разных мастей». У меня создалось и укрепляется впечатление, что он активно формирует люмпенское мировоззрение и придает его носителям уверенности в своей несомненной правоте. Эти люди почувствовали себя с ним во главе так же, как в 30-х чувствовали себя немчики, поющие «Tomorrow belong to me» в «Кабаре».
– Вы заметили, маркиз, – спросил Е. Теодор, – что зманкомовцы довольно редко в своих комментариях напрямую подставляют плечо Либерману или восхваляют его? Знаете почему?
– Почему?
– Потому что их поддержка передается, если можно так сказать, беспроволочным способом, wireless, модуляцией несущей волны единства душ. А на выборах – хлоп! Бюллетень в ящике, как тюлень на льдине!
Я вспомнил как «хитро улыбался в густые усы» всегда начинающий день с бритья Инженер.
Е. Теодор, 31.02,13 23:07
Я ведь тоже русский, и будь я редактором Zman или Izrus, и унаследуй от них тех же читателей, я бы, наверно, так же сосредоточился на том, чтобы навесить на оппонентов легко запоминающийся ярлык, чтобы рядовому пенсионеру нашему нетрудно было опознать идейного врага по твердо усвоенному стереотипу. Он ведь, наш человек, со школьной скамьи приучен к ясности: Герасим – хороший, барыня – плохая, Муму – жертва.
Е. Теодор, 31.02,13 23:14
И я ценю наш древний фольклор, только у меня от соприкосновения с ним температура не поднимается.
Е. Теодор, 31.02,13 23:16
Хотите, я вас анекдотом угощу? Только вчера рассказали на работе. «Звонок: Рабинович? Нет, Иванов. Телефон 1234567? Нет – 123456, но не 7, а 8. Надо же! Ошибка в седьмом знаке – и такая разница!» Но на самом деле – разница совсем незначительная. В седьмом знаке.
– Скажите, а французы любят анекдоты как русские? Хотите еще один? – задал Е. Теодор сразу два вопроса, и не ожидая моего ответа ни на один из них, продолжил. – Объявление: «Обществу слепых требуется секретарша приятная на ощупь». Под верхним невинным слоем этого анекдота я вижу, как зманкомовец ощупывает местную действительность, опираясь исключительно на те представления о жизни, которые у него сложились в России.
Е. Теодор, 31.02,13 23:17
Космополитический интернационализм – мечта чистых душ, но также индивидов и народов, попавших в подчиненное положение и не надеющихся или не желающих из него выбираться.
Е. Теодор, 31.02,13 23:19
Существует, маркиз, русское фразеологическое сращение – «мозги набекрень». Но мне кажется иногда, что даже вышибленные мозги какое-то время должны работать исправней зманкомовских. Это правда, что два еврея – три мнения, но когда оба еврея – патриотически настроенные кретины, это такой ужас!
Е. Теодор, 31.02,13 23:40
Все высокомерие, весь расизм сосредоточены на стороне образованных, тонких людей. Может быть, он (Либерман) не лицемер, может быть, и правда для него арабы – пацаны из соседнего двора, с ними ему привычно идти стенка на стенку. Вот он и «буцкается» с ними на равных.
Е. Теодор, 31.02,13 23:40
Либерман – преимущественно в отношении внутренних арабов, а его окружение – еще и в отношении еврейских политических оппонентов, эксплуатируют старый русский рефлекс: внешний враг подождет, первоочередной задачей является научить массы ненавидеть и распознавать врагов внутренних: «левый» здесь – это правильный враг, должен усвоить либерманист, а «буржуй» в России и Jude в Германии были определены в качестве врагов ошибочно, а во втором случае – еще и отвратительно подло.
Е. Теодор, 31.02,13 23:45
В жертвах всех войн против нас, развязанных или спровоцированных арабами, мы виним именно арабов. И только в терроре, развязанном ими после Осло, зманкомовцы винят исключительно наших «леваков», будто именно у их вождей под стеклами на рабочих столах лежало единое расписание: сегодня посылаем самоубийцу с взрывчаткой в автобус номер 5 в Тель-Авиве, завтра – на прогулочную в Иерусалим.
Е. Теодор, 31.02,13 23:46
Продолжение. Жертвы войн, результатом ни одной из которых не стало тотальное отступление противника на Луну или Марс, мы полагаем оправданными. Ненамного более успешную (увы, это так!) попытку вовсе прекратить войны, мы называем преступлением. Воистину! Правом собственности на то, что когда-то называлось «женской логикой», то есть логикой с выборочным применением, сегодня эксклюзивно обладают наши патриотические сограждане!
Е. Теодор, 31.02,13 24:21
Разнузданные речи не всегда приводят к разнузданным действиям, но обычно им предшествуют.
Е. Теодор, 31.02,13 24:25
Повальная либерманизация – самое печальное (после увлечения большевизмом), из того, что произошло с русскими евреями по собственной их вине. К черту тяжелую русскую серьезность, занесенную сибирским ветром на Ближний Восток, где набежавшим облаком затемненное на мгновение Солнце есть тяжкая аномалия жизни. У черных призраков истории – черные сердца!
На момент этой сентенции пришелся максимум опьянения Е. Теодора. Отсюда – нарастающий пафос и привкус романтизма в его высказываниях. Я попытался рассеять черноту.
– Ну, не так уж все плохо обстоит, – сказал я, – ведь остались же зманкомовцы в стороне от участия в новейшей революции русского словоблудия.
– Какой? – встрепенулась Ирэна.
– В той, что знаменовала собою смену формации «нравственного посыла» эпохой «духовных скреп».
Все трое посмотрели на меня с недоумением, они были пьяны, и я по-русски махнул рукой – мол, не обращайте внимания, время позднее, на языке – туманности, но Е. Теодор напрягся и отреагировал, но вяло и пессимистично:
Е. Теодор, 31.02,13 24:27
Оставьте, была бы религия – последователи найдутся! Особенно, если соединить Тертуллиана с Шатобрианом, то есть «верую, ибо абсурдно» с «верую, ибо наблюдаю позитивное влияние нашей веры на нашего человека».
Закрыв тему, он вернулся к тому, что задевало его по-настоящему.
Е. Теодор, 32.02,13 00:30
Суровая маска Либермана, долженствующая строго соответствовать его политическому имиджу у зманкомовцев, напоминает мне не самого Сталина, а только его рабочий китель. Либерманизм – это френч т. Сталина. При Либермане наши люди не опустились (не дай бог!) до сталинских стандартов, но определенно упали ниже брежневских, потому что в брежневские времена ритуал еще требовал порой бубнить коммунистические молитвы, но проявлять при этом воодушевление считалось уже неприличным. Хрущевское задорное хамство, пожалуй, ближе всего рядовому зманкомовцу-либерманисту.
Последнее из приведенных заявлений Е. Теодора прозвучало после того, как все мы четверо немного протрезвели, когда Инженер включил орошение травы, все садовое освещение, и мы, дурачась, даже пробежали по разу-другому под искусственным дождем и перекликались громким, смеющимся, но все таки – шепотом, чтобы не разбудить в полпервого-ночи соседей Инженера. Обоснование высказанной им аналогии политического имиджа Либермана со стилем давно уже и довольно тихо и уединенно проживающего (не укажу точно, в какой именно области нематериального мира) Никиты Хрущева, Е. Теодор сформулировал следующим образом:
– В брежневский период, – вспоминал он, – работники в нашей конторе собирались в самой большой из комнат отдела в четверг утром на еженедельную политинформацию. В соответствии с установленной начальником отдела очередностью один или пару сотрудников должны были рассказать о новостях в мире. Сделать они должны были это спокойно и сдержанно. Политическая страстность не приветствовалось. То есть, отбарабанили положенное и разошлись по рабочим местам.
– Так? – Инженер был неожиданно призван в свидетели. Он мягко улыбнулся и согласно кивнул головой.
– Стиль Либермана, в самом деле, очень смахивает на хрущевский, – резонерствовал Е. Теодор, – с размахиванием башмаком в ООН, с громкими осуждениями на съездах. И вот если булгаковский профессор о своих современниках отзывался как о людях, которые, отстав в развитии от европейцев лет на 200, до сих пор еще не совсем уверенно застегивают свои собственные штаны, то большевики при всех их недостатках сократили разрыв лет до 100. И соответственно, переведя наших русских с брежневского календаря на хрущевский, Либерман, наоборот, – увеличил разрыв лет этак на двадцать.
Инженер нахмурился.
А что, если и в самом деле подарить ему живую, чистенькую овечку, всю в пушистых колечках, только что из ветеринарной бани? С медицинским удостоверением ее девственности и отсутствия у нее заразных болезней. Хватит у него страсти, отваги и решимости дойти с ней до конца? Вряд ли.