Мой спуск на Святую Землю был легок и быстр, он был похож более всего на скольжение по водяному желобу, хотя случались и неровности. Вижу твою лукавую усмешку из-за того, что я не назвал контактировавшие с моим седалищем неровности досадными. Но кому как не тебе обязан я всем, всем, всем... и этим тоже... В своих давнишних записках я многократно уверял читателя в своей честности, что по ироничному твоему замечанию – верное свидетельство: этому человеку есть, что скрывать от других. Я счастлив, что ныне на Земле гомофобия в приличном обществе не в чести, а ведь когда-то это было негативное чувство, по интенсивности превышавшее пренебрежение белого человека к чернокожему африканцу или благородное презрение христианина к еврею. Мой дорогой, мой любезный друг Господь, не милостью твоей движется ныне вперед человечество, но поощряемое излучаемым тобою теплом и бесконечной благожелательностью!
Знаю, используй я для письма привычные перо и чернила, рука моя помимо воли взмывала бы, чтобы повыше вознести верхнюю планку в словах «Ты» и «Тебе», будто стремясь приблизиться к горней выси, в которой обитаешь. Уж такую власть над нами имеют культурные наши привычки! Но эта кнопка-клавиша «SHIFT», забавно напоминающая скамеечку для ног моей старящейся матушки! Я несколько раз отщелкал: «Ты, Тебе, Ты, Тебя, Ты, Тобою» – нет, машинная эта почтительность пришлась мне не по вкусу. Как беззаконно вылезшие (еще с зеленой краскою на голове) шляпки гвоздей, скрепляющие части садовой ножной скамеечки, торчали бы эти «Т», царапая внимание, смущая и отвлекая тебя от содержания писем. Из-за упражнений со славной игрушкой текущего земного времени, на которой печатаю (какое обязывающее слово!), я и задержался так основательно с первым своим посланием. Но теперь – обо всем по порядку.
В духе времени было бы не описывать словами предуготовленного мне твоей неизменной заботливостью провожатого, который, как было обещано тобою, уже поджидал меня в конце невидимой смертному глазу трубы, а поместить несколько его фотографий в Picasso. На этих фотоснимках он был бы запечатлен как в мгновения нечаянные и в позах непринужденных, так и прямо позирующим для объектива цифрового фотоаппарата. Но так же, как в своих прижизненных записках я не рискнул воспользоваться новым языковым стилем Бальзака и Стендаля, так и сейчас не возьму в руки этот изумительный по совершенству предмет, дабы не выглядеть глупо и неестественно. Довольно с меня компьютера. Да, я все еще чуждаюсь русской страсти жадно хвататься за новейшие произведения цивилизации и употреблять их неподходящим образом при несоответствующих их духу и назначению обстоятельствах. Иными словами, я боюсь, впав в грех дурного вкуса, построить свой собственный Петербург, греко-римский призрак на финских болотах, город-фантом – искусственный бриллиант холодной империи, каким он увиделся мне в столь далеком ныне 1839-м году.
Итак, провожатый мой был, разумеется, еврей, об этом без труда можно было бы догадаться, помести я все же его фотографии в Picasso, но в соответствии с декларируемой мною задачей нынешнего путешествия, я буду встречаться исключительно с выходцами из России и условно стану называть их «русскими», в дальнейшем уже не прибегая даже к кавычкам.
Позже я попросил моего спутника рассказать о фамильной истории его семейства. Не так уж интересовали меня предки его самого и его жены (если я правильно запомнил: Хая, Гитл, Блюма, Ривка – женщины и Аврум, Хаим, 2*Иоселе – мужчины), сколько хотелось мне удостовериться в отсутствии в его родовом древе славянских корней, которые обложили бы данью неизбежной апологетики его личное отношение к русским. Из вышеприведенного перечисления я мог заключить, что я могу быть совершенно спокоен относительно независимости его суждений в отношении русских и французов, хотя последний аспект не представляет интереса с точки зрения целей и замысла моего путешествия.
Итак, увидев перед собою внезапно материализовавшегося маркиза, мой Вергилий рефлексивно почесал седой нимб своих волос сначала позади уха, потом еще и пониже лысины (которую я обнаружил позже, так как ее геометрический центр приходится на макушку), смутился непроизвольными этими жестами, но вместо того, чтобы обуздать суетливость, еще и чиркнул рукой по брюкам, устраняя возможную влажность ладони, и наконец приветливо протянул мне руку. Презрение к антисемитизму, русская версия которого (презрения, конечно, а не антисемитизма) столь убедительно представлена писателем Набоковым в воспоминаниях о своих родителях, было, понятно, не новостью и для образованного, получившего хорошее воспитание француза уже и в мои земные времена, поэтому я ответил сердечным пожатием. Помня давнее обидное высказывание моей французской современницы о том, что рука моя не столько пожимает, сколько липнет, я старался, чтобы сей первый знак расположения был искренен и энергичен.
После: «Parlez-vous français? Good morning, sir! Как поживаете, уважаемый маркиз?» – стало ясно, что единственным выходом для нас является использование языка Туманного Альбиона.
– Вам не пришло в голову выучить русский, воспользовавшись, например, переводом вашей собственной книги? – поинтересовался Вергилий. – У вас было достаточно времени...
Да, узнаю русского, – первым делом он атакует иностранца обидой на скупость восторгов, выказываемых им в отношении русской культуры и недостаток прилежания в ее изучении. Русская культурность, признаю, существует, но она бывает довольно утомительна, а порою и несколько назойлива.
– Мы не склонны изучать языки, носителей которых почитаем людьми, лишь недавно отошедшими от варварства. Многие ли из вас выучили арабский? – я и в прошлое свое путешествие к русским заметил, как быстро от тесного общения с ними я теряю европейскую учтивость и европейские приемы общения.
– Почти никто, только Ксения Светлова, – сознался он и пояснил, что г-жа Светлова – ведущий арабист здешней русскоязычной прессы.
Английский его был чуть лучше автоматического перевода Google, то есть, понять его можно было, усладиться его изысканностью – сложно. Он не сдавался.
– Русская литература – не беднее французской, – буркнул он.
– И так же первична, как архитектура Петербурга.
Об этом я мог бы догадаться заранее, это мне знакомо – первый же встреченный мной русский станет разглагольствовать по поводу великой русской литературной традиции и выведет из равновесия даже столь сдержанного человека, как я.
– Даже Пушкин ваш с точки зрения стиля и тем неоригинален, – прибавил я в сердцах. Это было неопасное, но опрометчивое высказывание. Так однажды я попытался поймать падающий с верхней полки кухонный нож, прижав его животом к буфету. Почему не ловил рукою? Руки заняты были бокалами, прислуга отослана. Тогда обошлось, обошлось и сейчас.
– Вы не можете почувствовать волшебства языка Пушкина, – снисходительно повел плечами русский.
– Эту тему мы уже обсудили, – бокалы поставлены на стол, нож, не повредивший одежду и брюшную полость, водворен на исходное место, следовало в свое время попенять прислуге – ножи не должны храниться так высоко, а мне сейчас в беседах с русскими не стоит задевать ни Пушкина, ни Гоголя, ни Тургенева, ни Толстого, ни Чехова, ни многих других.
Кстати, когда имя Гоголя мой ныне вступивший в должность уполномоченного по связям с русской общиной проводник упомянул в беседе со мною, я заподозрил, что он уже в курсе относительно моей сексуальной ориентации. Мне показалось даже, что он при этом взглянул на меня испытующе, ожидая сочувственного моего отношения к судьбе писателя. Легким поклоном я подтвердил свое участливое и сострадательное отношение к личной трагедии Гоголя, которое в сочетании с почитанием моим спутником слога и юмора сего титана русского слова, по моим расчетам должно было послужить укреплению чисто человеческой симпатии между нами. Но я ошибся тогда в своей догадке.
– Каким образом вы здесь оказались? – поинтересовался я.
– Мне приснился Бог, он поджег простыню на моей постели с четырех сторон и прогремел с потолка: «Поди туда-то, встреть того-то. Будешь ему Вергилием, Данте читал? Не выполнишь – голубым сделаю!»
Вот это – новость для меня! Оказывается, являясь к земному стаду своему во снах, ты, о Великий Пастырь, не брезгуешь пользоваться их языком и стимулировать их будущие поступки близкими их пониманию посулами и острастками.
Новому своему знакомцу я сказал лишь:
– Голубой – главный цвет вашего флага, белый – всего лишь служит ему фоном.
Он неопределенно хмыкнул. Позднее я ознакомился с последними спорами русских в блогосфере по данному вопросу. Их, оказывается, очень занимают ныне так называемые «парады гордости». Диапазон мнений весьма широк: от по-детски непосредственного «облить бензином и сжечь» до весьма просвещенного подхода, мирящегося с самим явлением, но требующим сделать его невидимым, вернее, более удаленным от общественных мест, чем, скажем, процесс дефекации или конвенциональный половой акт.
Хотя по прошествии некоторого времени и по мере углубляющегося знакомства со здешним своим фельдъегерем (в духе времени – переименую его в офицера связи) меня стало тянуть порою провоцировать последнего на почве нетрадиционной сексуальной ориентации, я легко справляюсь с соблазном, ибо ты, Господи, подобрал мне не слишком благообразного спутника. К тому же свирепость русских законов советского времени в отношении гомосексуализма (а тогда именно возмужал мой провожатый и сформировались его жизненные установки), породила у обитателей российских пространств ощущение, что гомосексуалист в их среде – такая же редкость, как, скажем, убийца, и мой новый друг, видя перед собой ежедневно обыкновенного временно ожившего французского маркиза, не в состоянии был поверить всерьез, что я могу представлять собою экземпляр из сонма этих чудовищ. Захоти я его соблазнить, думаю, мне пришлось бы немало потрудиться, чтобы дать ему понять со всей определенностью, о чем идет речь. Может быть, мне пришлось бы прибегнуть и к откровенно пошлым или псевдолитературным приемам, или и то, и другое вместе. Например, когда он утром постучался бы в мою спальню, я крикнул бы ему из постели: «Входите!» – и не слишком полагаясь на русскую его догадливость, построил бы фразу следующим образом: «Мой Алексей уж поднялся ото сна, но сам я, как видите, еще в лежачем положении». Представляю, как на лице моего друга после небольшой заминки отразилась бы смесь двух чувств – желания угодить новому приятелю, покровительствуемому самим Всевышним, и нескрываемого отвращения. Увы! Все, что оставалось бы моему Алексею, не видящему удаляющейся спины оскорбленного квартирохозяина, отправившегося завтракать в одиночестве, если уж придерживаться до конца русского образного ряда, – либо искупаться в ледяной проруби, либо докрасна растереться после жаркой бани.
Любопытно, откуда этот «Алексей» прыгнул мне на язык? От Вронского и Каренина, что ли? Ведь оба они – Алексеи, не так ли?
Но, Господи! Когда же цивилизация коснется хотя бы краешка русской души, подарив ей умение ретушировать эмоции и не допускать их столь явного отражения лицевыми мускулами, какое привиделось мне в этой гипотетической реакции моего русского знакомца? Между прочим, я заметил, что и женщины их таковы. Никогда не обнаружите вы разницы во взгляде француженки, которым посмотрит она на безобразного старца и прекрасного юношу. Лицо же женщины русской, скорее всего, для первого окаменеет холодной маской гордости, при виде второго – может вспыхнуть и даже порозоветь до мочек ушей. Правдивость и искренность всегда почитались мною как лучшие из человеческих качеств, но как глубоко способны они при данных обстоятельствах ранить душу европейца! Какой долгий процесс развития предстоит еще русским понятиям о светской учтивости!
Ты помнишь, наверно, ma chérie, первые наши по прибытии моем на небеса беседы на столь животрепещущую для меня тему нетрадиционной сексуальной ориентации. «Зачем? – спрашивал я тебя. – Почему? Ну, не для того же, чтобы потешаться над земными неудобствами и незадачами нашими с небесных высот? Что тут забавного?» Помнишь ли, Господи, мое недоумение, как если бы ты предложил мне побриться приспособлением для обрезки ногтей, когда ты развел руками и поднял очи горе? Ты улыбался, читая мои «крамольные» мысли. Тебе знакомы давным-давно дурацкая ухмылка и глупый вопрос атеиста: «Кто создал Бога?» И вот ты беспомощно поднимаешь глаза и не отвечаешь на вопрос, терпеливо и сочувственно наблюдая ужас мой и каменеющее мое лицо, на котором начертан немой вопрос: если всемогущий Господь не знает этого, то может быть, он действительно не осведомлен и относительно своей родословной? Иными словами: наш Бог и Отец – сын неизвестного родителя, «мамзер»?
Я смиренно удовлетворяюсь лишь тем, что дано мне знать, и радуюсь небесной, а теперь уже и земной реабилитации мне подобных. Это обстоятельство вдохновило меня на единственное, пожалуй, новшество в построении книги, которым позволю себе отметить произошедшую революцию нравов: отныне набранное курсивом резюме письма будет не предварять оное, но размещаться позади него.
Я спускаюсь на Святую Землю. Первая встреча с проводником. Вопросы языкознания. Мой Вергилий и его происхождение. Пушкин, Гоголь и русская культура. Гомосексуализм на земле и на Небесах.