В очередной раз Б. наступает на грабли – присоединяется к экскурсии по Хайфе с участием широких народных масс Еврейского Государства. Широкие народные массы постоянно отстают, к объяснениям экскурсовода (первая скрипка) они подмешивают свои разговоры – пиликанья скрипочек разных размеров и играют на них невпопад. Их милые детки считают, что ноги Б. занимают слишком много места в этой маленькой стране, и свободно разгуливают по ним. Они вырастут беззлобными, как и их родители, и ни в чем не будут ограничивать своих детей, думает Б. и в который раз пытается решить для себя, хорошо это или плохо.

  Они останавливаются перед небольшим обелиском, посвященным посещению Святой Земли кайзером Вильгельмом II и его женой Августой-Викторией. Экскурсовод привычно ведет рассказ, словно стоя на носу лодки, которая раскачивается из стороны в сторону разгуливающими по ней слушателями. Но он, невзирая на помехи и балансируя, уже рассказал толково и подробно о раскинувшемся перед ними Хайфском заливе, не забыв указать на окружающие холмы и перечислить их названия. Он держит в вытянутых руках фотографию больницы, построенной в честь Августы-Виктории в Иерусалиме.

  –  Ребенок не видит картинку, – прерывает экскурсовода женщина, и он безропотно опускается на корточки перед ее дочерью – четырехлетней гражданкой, которая не удостаивает фотографию взглядом и вопросительно смотрит на мать.

  –  Сейчас мы спустимся в Бахайские сады, – продолжает экскурсовод, – просьба к детям не бросать жевательные резинки, фантики, не кричать.

  –  В общем – не дышать, – шутливо комментируют народные массы призыв экскурсовода к соблюдению порядка, отдающий, по их мнению, нацистским душком.

  Почему лучшие здания Еврейского Государства построены если не христианами, то бахаистами, рождается в душе Б. один из его бесчисленных внутренних монологов. Почему такое омерзение вызывает в нем субботняя грязь улиц в ультрарелигиозном квартале Мeа-Шеарим? Неужели им до такой степени все равно, что он думает о них? Кто виноват, он или они, в его законченном неприятии религиозных традиций? В чем смысл упорства, с которым они надевают в августовскую жару Ближнего Востока меховые шапки из пушистых хвостов в память о том, как лихо они обвели вокруг пальца какого-то польского воеводу, запретившего им носить меховые шапки польской зимой, но не распространившего свой запрет на хвосты? До сих пор спор с польским воеводой несет для них больший символический груз, чем необходимость здесь и сейчас ужиться с ним, Б.?

  Он, конечно, помнит наизусть эти строки: “В начале сотворил Бог небо и землю, и была земля безвидна и пуста, и дух божий носился над бездной...”. Но как можно было от величия этих строк дойти до хвостов, напяленных на голову, поверх которых еще может быть надет полиэтиленовый пакет, защищающий эти хвосты от дождя? До постановлений о недопустимости ковыряния в носу по субботам? За три тысячи лет не поставить ни одного физического эксперимента! Упереться в божественное откровение и игнорировать все, что происходит в божественном мире! Одной десятой энергии, вырвавшейся наружу после того, как евреи в массах стали выбираться из расколотой скорлупы еврейской религиозности в 19-м веке, хватило на создание нового государства. А где другие части? Треть ушла на растопку в Европе, треть распылилась без толку в России, треть в Америке напоминает то созревшую грушу, то катающийся в кузове грузовика опрокинутый полный бидон с молоком.

  – Что за странный образ? Никогда не видел, чтобы бидоны, полные молока, катались по дну кузова, – заметил Я., с которым Б. поделился своими мыслями, когда они вдвоем поехали в монастырь молчальников в Латруне за винами и коньяком. – Пустые, да. Но полные?

  – Мало ли! Тряхнет. Или затормозит впереди кто-нибудь резко, – сказал Б., но тут же улыбнулся и добавил: – Да ладно, это так – образ из тех мрачных пророчеств, которые сбываются редко, как, например, Катастрофа. Упрямый интеллектуал, правда, без труда объяснит нелогичность происшедшей трагедии и объявит своей победой возврат в исходную точку еврейского рассеяния. А вот скажи мне лучше, – обратился он к Я., – почему самая длинная и уродливая улица в стране названа именем наивного фантазера и рыцаря, элегантного стилиста? (Б. имеет в виду Жаботинского.) Разве не логичнее было бы назвать ее улицей Штынкеров (Говнюков)? Уж я не знаю, какое количество потенциальных граждан, приехавших посмотреть еврейскую страну из Филадельфии или Нью-Йорка, поклялось, что глаза их никогда больше не увидят этого позора, однажды проехавшись по улице Штынкеров. Красота победит мир, – Б. намеренно перекраивает Достоевского на боевитый ближневосточный манер.  – В красоте – огромная сила, – говорит Б. – А улица Штынкеров подталкивает Соседей к мысли, что нас еще можно сковырнуть, а друзей – к впечатлению, что это еще одно грязненькое жидовское местечко, которых тысячами смыла жизнь в прошлом.

  Страсть, с которой Б. верит в еврейский прогресс, для Я. – жестяная кружка с горячим чаем на промозглом ветру. Он держит ее в ладонях с нежностью, он ведь тоже не оценивает эту идею со стороны. Он тоже полагает: то, как будет выглядеть это место, будет в каком-то смысле оценкой, выставленной потомками его жизни. Он тоже не приемлет плебейскую мудрость “От меня ничего не зависит”. От него зависит все. Как и от Б. Слава богу, Б., если и читает его мысли, не сможет их распечатать на принтере и предъявить ему в качестве насмешки над его высокопарностью.

  Разглядывая сейчас латрунский монастырь и особенно приветствуя стойкие светлые тона его камней (палевые, песочные в сочетании с кремово-белыми), на фоне обильной изнуренной зелени, Я. делится с приятелем собственной устоявшейся фобией, он утверждает, что не любит баухауз, это архитектурное чудо социал-демократической мысли. Он утверждает, что оно завезено сюда из Германии в период между двумя мировыми войнами, когда по ней разгуливали как минимум четыре вируса – нацизм, социализм, пацифизм и социал-демократическая архитектура. Спасаясь от первого из этих вирусов, евреи Германии в изобилии везли в будущее Еврейское Государство три остальных. От социализма и пацифизма уже почти ничего не осталось, и он мечтает о дне, сказал Я., когда однажды весь этот охраняемый ЮНЕСКО хлам заминируют и, дождавшись хорошего ливня, чтобы прибило пыль, взрывами поднимут на воздух.

  Б. в этом с ним, кажется, согласен. Тяжелее, чем с другими, бывает ему со своими, питерскими. Он лучше других понимает, каково им без привычных дворцов и проспектов (подпись царя под проектом каждого дома). Вид на остров с площади Святого Марка в Венеции кольнет его ностальгией.

  – Представьте себе Петра Великого, – адресованную своим гипотетическим землякам аргументацию Б. проверяет на охотно слушающем его Я., – представьте себе его говорящим: “На кой черт дались мне эти чухонские болота? Подамся лучше в Европу! Гляньте на этот нищий народ! А бояре – лучше? Ходят в своих нелепых кафтанах, с бородами, словно хасиды в лапсердаках, а по вечерам пьют медовуху и считаются родством”. Снобизм и невежество – очень близкие родственники, – продолжает он обличительный монолог. – Мне вообще наплевать, – совсем уж заносит его, – на то, что я вижу вокруг сегодня. Мне важно то, что будет завтра.

  Всердцах он жалуется Я. на своих заносчивых земляков (лично Б., безусловно, – сама скромность, иронизирует Я. в ответ, не пытаясь, однако, скрыть симпатии к нему). Они напоминают мне Керенского, продолжает говорить возбужденно Б., не обращая внимания ни на иронию Я., ни на его симпатию. У него, у Керенского, из рассказа Бабеля, было слабое зрение, но он не надевал очков. Он говорил, что так он абстрагируется от деталей, но лучше прозревает целое. Результаты его деятельности были скромнее результатов Петра, утверждает Б. У них (у его земляков) катаракта снобизма на глазах, злится он. Сквозь нее они видят очертания оставленных ими дворцов и говорят: вот это дворцы, а все остальное – юрты и сакли.

  Из разнородного, собранного из разных частей света человеческого конгломерата, объединенного верой в единство происхождения и общностью исторической судьбы, на обломках еврейского социализма рождается, утверждает Б., нечто живое. Как у всего живого, у него масса милых причуд, которые любящей душе Б. кажутся не лишенными очарования. Например, обнаружившийся недавно обычай девушек из местной школы терять невинность на могиле основателя государства. Он, наверное, кричит им из-под камня: “Этот камень холодный, немедленно положите под попу что-нибудь теплое, иначе застудите яичники”. Он ведь всегда утверждал, что ему неважно, чего им хочется, зато он знает, что для них хорошо. Или вот традиция девушек-солдаток на прощание с армией, обнажившись до пояса, фотографироваться в обнимку с самолетом. Мягкое к жесткому, телесное к серому, круглое к плоскому, заклепка к заклепке. Жестокие ветреницы! Несчастный самолет! Вцепись тормозами в колеса и не смей взлететь! Что вы творите с ним, легкомысленные кокетки? У него же распухнут подвесные баки с дополнительным топливом, на котором он должен долететь до Ирана и вернуться обратно! Что станет с обороной страны, которую он поклялся защитить?! Как ты думаешь, спрашивает Б. своего приятеля Я., – основатель государства, понимая несбыточность всякого идеала, предпочел бы потерю невинности этими школьницами на своей могиле или на брачном ложе в Лос-Анджелесе?

  Дворцы и дома в Петербурге, мысли Б. достигают точки кипения, хотя сам он спокойно стоит спиной к монастырю и лицом к панораме, открытой с холма, строили для СЕБЯ аристократы, тогдашние или будущие. Затем в них выписывались учителя для детей, зубные врачи, привозили холопов. И уж потом холопы считались между собой, у чьего барина выезд лучше. Я признаю разницу между Дворцовой площадью и рынком Кармель, но всего триста лет назад там даже рынка Кармель не было, а только болото, а вот теперь стоит Дворцовая площадь. Дворцов, увы, здесь уже не будет, их время прошло, но будет что-то иное, в другом роде. Одно невозможно: никогда и ничего не построят холопы, чей полет мысли направлен лишь на поиск лучшего места и более симпатичных хозяев.

  Они поднялись пешком на вершину холма, у подножия которого  стоит монастырь, мимо свободно посаженных оливковых деревьев и запертых за проволочной оградой сосен и пальм, на самой его вершине переступая через выложенные камнем узкие траншеи. На восток, в направлении Иерусалима, продолжали громоздиться холмы в сосновых лесах, к западу легла Аялонская долина. Я. показалось, что Б. вовсе не разглядывает сейчас окрестности, а следит за летящей точкой в небе.

  Возможно, этот самолет взял теперь курс на Торонто, замечает Б.

  – Ну какой из тебя либерал? – говорил Я. другу, смеясь. – Не грусти, первым мечтателям было куда тяжелее, оставался лишь каждый десятый. А сейчас только каждый десятый уезжает. А тебе рано или поздно наш Президент присвоит рыцарское звание, хлопнет тебя по плечу дулом М-16, у которого ремень привязан к прикладу нештатным способом (потому, что автомат американский, а способ его ношения – местный). А во-вторых, ты не прав и насчет холопства. В Канаде я встретился со своим приятелем, много лет прожившим здесь. Эмигрантами населенный дом, съемная полупустая квартира с сиротским эхом. В это время он был еще и без работы. В канадской службе занятости ему посоветовали увлечься сексом, чтобы не свихнуться от безработицы. Когда на собеседовании в канадском посольстве его спросили о причине эмиграции, ему не захотелось объясняться, и он сказал: “Да просто я так решил”. Знаешь, я ведь когда поехал путешествовать по Америке, ничьего другого адреса из тех, кто уехал отсюда в Канаду, даже не взял с собой. Из всех уехавших туда знакомых мне людей я только об этом своем приятеле жалею по-настоящему. Ничего нельзя сделать с этой врожденной человеческой неприкаянностью, беспокойством, с этой вечной тягой к поиску чего-то за горизонтом. Чего? Чувство Отечества – это еще одна глубокая страсть, – продолжает Я., будто убеждая Б. в том, в чем его убеждать не требуется. – Можно ведь жить и без любви, но зачем? Зачем обеднять жизнь? Да и правильно ли называть Еврейское Государство Отечеством? Ведь это, скорее, государство-дитя, которое его граждане вместе растят и о котором совместно радеют. Поздний ребенок немолодого народа. Скажи, – спрашивает он Б. мягко и вкрадчиво, – а не кажется тебе иногда, что это довольно грустно – тянуть всю жизнь одну и ту же лямку, к которой прицеплены одна, две тяжеленные идеи, одна любовь? Ведь жизнь так многозначна и увертлива? Разве не хочется иногда все обрубить, испытать восхитительный азарт новизны, освоить совершенно иное пространство?

  Б. промолчал, он слишком хорошо знает своего приятеля, чтобы попасться на крючок его иронии. Он отмечает превосходный оранжево-апельсиновый цвет крыши монастыря внизу, но донесшиеся удары колокола кажутся ему слишком частыми. И хотя ему хочется в шутку поинтересоваться, отбытие в другие пространства видится Я. с Баронессой или без нее, но сейчас они только вдвоем, аура дружбы густа в этот момент, как зелень вокруг, и Б. предпочитает ни слова не произносить вслух.

  Б. все же гораздо жестче Я. в том, что последний, издеваясь над ним, называет “кодексом чести Б.”. Со своим знакомым, живущим, по этого знакомого собственным словам, “на границе с Францией”, он даже не выразил желания встретиться. Он объявил: “Он мне неинтересен. Вы ведь не собираете отрезанные ногти в баночку для музея своей индивидуальности”? Плохо связанный с системой элемент не укрепляет, а ослабляет систему в целом, заявил он. Он уж очень крут, этот Б., считает Я., ему не помешало бы какое-нибудь гомеопатическое средство, закрепляющее в организме либеральные микроэлементы. Но Б. не сбавляет обороты.

  – По телевизору видел вчера в каком-то фильме, – говорит он, – сидит семья американских евреев где-то не то в Филадельфии, не то в Чикаго. Хозяин богат, жена его улыбается, как умеют улыбаться женщины в очень богатых семьях, зять смотрит на него во все глаза. Этот глава семейства – сионо-сионист. Помогает Еврейскому Государству, он там бывал и в один из приездов даже купил там земельный участок. Но на набережной к ним с женой подошла проститутка. Представляете, говорит он, улыбаясь, проститутка в Еврейском Государстве. Земельный участок он продал на следующий день с убытком для себя... Или вот в одной книжке, – говорит Я., – герой, собирающийся из Российской Империи в Еврейское Государство, включил приемник и ждет сводку новостей из Иерусалима, а она вместо 19:00 начинается в 19:03, и диктор даже не извинился за опоздание. И тут этот герой решает – в такое место он ни за что не поедет. То есть на земле достаточно мест, где дворец уже оперся на землю и поражает птиц и людей. А в построенном дворце всегда есть вакансия и для кладовщика, учитывающего его сокровища, и для поэта, воспевающего его красоту. На кличку “жид”, – завершает мысль Б., – мы обижаемся по двум противоположным причинам: когда она на нас болтается или когда слишком плотно прилегает к заднице.

  Они спускаются с холма, стараясь не поскользнуться на мелких камнях в пыли неровной грунтовой дороги, к стоянке у монастыря, где оставлен автомобиль Б., в багажнике которого лежат упакованные в картонные коробки бутылки бренди, произведенного монахами-траппистами за год до их приезда в страну, и гораздо более молодое вино, в основном – демократичный Merlot.