Баронесса наблюдает за пожилой женщиной, которая топчется, прицеливаясь, и, наконец, разом бросает на скамейку в парке все свое грузное тело в отчаянной надежде, что Отец Небесный не отодвинет вдруг эту скамейку в тот самый момент, когда центр тяжести ее тела будет уже за пределами опорной площадки, на которой стоят ее некрепкие, бесформенные ноги. Господь милостив, скамейка вибрирует и успокаивается, женщина поднимает голову и присматривается к миру. Мир все тот же. Он шелестит листвой и поет птичками.

  Я. наблюдает за Баронессой. Она, смеясь, называет его “мой рентген”. Но в последнее время, кажется Я., она ежится от просвечивания. Он знает, почему. Лодка кренится теперь в другую сторону. Хотя она вовсе не скрывала своих подработок, но, обнаружив в одном из писем из мест их прошлой жизни, что там знают об этом, она помрачнела. Ей теперь почти сорок, у нее ни морщинки, она и сама чувствует, что как женщина не потеряла ни одного балла, скорее наоборот. Она по-прежнему может легко и уютно устроиться в кресле с ногами, и движения ее порывисты, как в детстве, когда оборачиваясь к собеседнику мгновенно и всем телом, она начинает говорить быстро и легко. Когда она в темпе натягивает колготки, он вдруг говорит ей “вжик-вжик”, напоминая ей ее рассказ о ее же вредной привычке, когда юная Баронесса двумя быстрыми движениями подтягивала чулки у школьной доски, сосредотачиваясь перед ответом. Язык мой – враг мой, говорит Баронесса, лишний раз убеждаясь, как опасно делиться с Я. воспоминаниями детства. И все  же в ее душе поселился червь. Она радуется за Я. Он глядит орлом на своей новой родине, говорит Баронесса. Она подтрунивает над ним, говоря “твоя родина”, но и ее глаза загораются от рассказов о пионерах-первопроходцах страны. Она хоть и с иронией, но с настоящим чувством подпевает старым песням, в которых героика становления так искренна и чиста, что ей невозможно не верить. Эти песни называют теперь музыкой терактов, потому что они сменяют на день-другой дежурную попсу по радио и TV после того, как в замкнутом цикле, по кругу, раз за разом, повторяются по телевизору все те же кадры обгоревшего автобуса, полицейских кордонов, ортодоксов, собирающих людские останки, оглушенных людей, которых под руку выводят с места взрыва. Когда заезжая дама из Российской Империи с еврейскими корнями, говорит с экрана телевизора, что она не понимает этого мазохизма, что Еврейское Государство – это последнее место, куда она рекомендовала бы ехать близким ей людям, Б. смотрит на эту даму с экрана с такой жалостью, что Баронесса, глядя на него, начинает тихо смеяться. Видя реакцию Баронессы, улыбаются все, не исключая самого Б. Баронесса – женщина, она не должна носить длинное копье или тяжелый щит, признает она, но в тылу ей скучно одной. А если ее не будет поблизости, их стойкость теряет опору, признают А., Б., В. и Я. Поскольку Баронессе несвойственно краснеть, она просто изобретает для себя какое-то срочное дело на кухне.

  В банк, который по старой традиции называется Рабочим Банком, Я. и Баронессу приглашают, чтобы выдать им золотые кредитные карточки, знак, скорее подтверждающий, что они не относятся к категории клиентов, создающих банку проблемы, нежели указывает на их состоятельность. Там Баронессу приветствует радостно ее бывшая клиентка. Не поможете ли нам подготовить дом к празднику, спрашивает она. Я. улавливает сомнение на лице Баронессы, она, кажется, не в состоянии отказаться от работы, сулящей хоть и небольшой, но дополнительный заработок. Он оставляет на краю ее левого спортивного ботинка небольшой след своей подошвы. Мы очень заняты сейчас, отвечает Баронесса извиняющимся тоном, прикрывая рукой золотую карточку и улыбаясь уже вошедшей в привычку американской улыбкой, которая полагается даже тому клиенту, с которым не предполагается никакой сделки. На выходе из банка Я. обнимает Баронессу за плечи. Все, этот этап закончен, решительно говорит он, целясь ей в глаза солнечным зайчиком от золотой карточки.

  – Я ведь не бросала подработки из-за этой дополнительной ссуды, которую я побоялась взять, – оправдывается она.

  Я. называет эту сцену раскаянием декабристки. По дороге домой он обращает ее внимание на дерево альмоган, чьи ветви еще до появления листьев осыпаны огромными красными цветами. На солнце, которое здесь распоряжается облаками, а не наоборот, на аллею похожих на акации деревьев, укрытых фиолетовыми облаками мелких, но таких обильных цветков, что их хватает на цветные лужи у бордюрного камня, который питерские называют почему-то веселящим их словом “поребрик”. Все эти счастливые банальности действительно существуют, говорит он ей, когда идущая рядом с тобой женщина так хороша. А ведь еще и в сумочке у нее теперь – золотая кредитная карточка, с которой она еще привлекательнее. Привлекательностью лошади, идущей в модный бутик покупать себе новую сбрую, добавляет он. Она внимательно слушает и немного хмурится для порядка, когда он излагает ей и для нее ее же якобы новые планы. Не стоит замыкаться на одном месте работы, говорит он ей, не попробовать ли тебе заняться консультациями для разных фирм? Будешь фрилансер, вольный стрелок. Я же женщина, а не рыцарь, возражает Баронесса. Женщина, женщина, соглашается Я. Рентгеновский снимок ее души показывает Я., что быть только женщиной ей мало. Она загорается идеей и через некоторое время уже делится с ним конкретными планами, – с кем встретится, с кем переговорит. Она даже начинает напевать ивритскую песенку, вернее – песенку старую и русскую, это “смуглянка-молдаванка”, чью ивритскую версию она принесла вчера с работы. Кто из чьего ребра, думает Я., можно спорить, но “синдром Моисея” не обошел и ее. Что еще за “синдром Моисея”, спрашивает она. Свобода! – восклицает он. Родина и свобода, добавляет он уже совсем тихо, потому что такие глупости всегда нужно говорить тихо, чтобы не быть осмеянным.