В отсутствие парламентариев Я. и Баронесса становятся просто семьей.

  – Я совершенно не понимаю психологию неверных мужей, – начинает Я. хитро. – Ты их понимаешь? – спрашивает он Баронессу.

  Она смеется и молчит.

  – Не понимаю, – Я. продолжает дурачиться, – ведь чужие женщины – они такие чужие, в них все совершенно незнакомо, ничего не найдешь на привычном месте. “Не увлекайся”, – говорит Баронесса взглядом.

  – На них бывает любопытно смотреть, – продолжает разглагольствовать Я. – но трогать их руками, нет, уж меня, по крайней мере, увольте. Зрелая любовь прекрасна, – заявляет Я. – В ней нет случайностей, ее лепит опытная рука мастера, знающего жизнь. Эта рука пройдет по глине и камню, не дрогнув, не ошибаясь. Баронесса смотрит на него вопросительно.

  – Я голоден, – говорит Я.

  Баронесса любит легкие супы, и один такой, по китайскому рецепту, бурлит сейчас в кастрюльной вселенной, где раскручена спиральная галактика разбитого яйца. В ней носятся по кругам и овалам кукурузные солнца. Легкий пар от кастрюльки принимает фильтр-уловитель, он гудит и светится на кухне, которую Я. и Баронесса спроектировали вместе, чем очень гордятся. Собственно от нее, от кухни, и разошелся по дому оливковый цвет, перекинувшись на зеленый диван и зеленоватого цвета спальню.

  Как и у всех других, у них две жизни: одна – реальная, из которой они пытаются изгнать случайности и эксцессы, в которой страховки должны покрыть возможные убыли. Другую они проживают, опершись друг на друга и вместе на зеленый диван, глядя в ту сторону, где ими же поставлен своей светлой и плоской стороной к людям TV SANYO 28''. На деле телевизионные перипетии накатывают и отходят как морские волны, а случайности и эксцессы вторгаются в реальную жизнь.

  Вот на канале истории нам рассказывают биографию Марка Твена. В ней все так по-человечески знакомо и привычно. Вот – полное забавных приключений детство, которое по мере отдаления от него представляется все более заманчивым и ярким. Вот – бурная молодость, нашпигованная безрассудствами. Вот – завоевания зрелости, а вот и отчаянные и безнадежные попытки выплыть из накапливающихся потерь и растущего одиночества. Ах, знал бы он, как часто “русский” легион вновь прибывших сионо-сионистов и кандидатов в сионо-сионисты, отправляя бодрые письма родным, вспоминал рекомендованную им методику организации гастролей, когда первая половина города, посмотревшая спектакль заезжих артистов, горячо рекомендует его второй половине города. И лишь перед третьим спектаклем, на который приходит уже весь город с гнилыми помидорами и тухлыми яйцами, самозваным актерам нужно бежать, прихватив кассу. Но они так не сделали. Кто – в силу инерции, кто – в силу усталости, а другие скрыли от первых и вторых романтичность натуры. Их, этих третьих, было, как выяснилось, вовсе не так уж мало.

  А в новостях появился на экране телевизора симпатичный террорист. Он устал от всего этого, говорит он, если бы его перестали преследовать, он стал бы учителем в школе. У вас есть странная иллюзия, отвечает ему Я., будто вы и в самом деле дети и вам, в конечном счете, по этой причине все простится, в том числе – смерть. Но это только иллюзия – смерть никогда не прощают. Ты можешь, если хочешь, стать учителем, но ты, скорее всего, опоздал.

  А вот другой эпизод. Соседи помогли попавшим в автомобильную аварию еврейским солдатам, вытащили их из машины, вызвали “скорую помощь”.

  – Вот, не всегда ведь дело заканчивается линчеванием, – говорит обрадованный телеведущий, – значит, есть надежда.

  “Есть”, – молча, соглашаются Я. с Баронессой.

  – Может быть, – добавляет Я. вслух.

  Щелк – и мы на российской программе. Там идет вдохновенная дискуссия о Боге. В его существовании никаких сомнений у дискутирующих нет, спор скорее о том, православный он или какой-нибудь другой.

  – Как, однако, в Российской Империи религия прижилась, – удивляется Баронесса. – При нас об этом почти никто и не думал, и не говорил.

  – Это образованная элита вертится перед зеркалом в новом сарафанчике, а народ попроще пытается разогревать щи на горелке религиозного рвения. Скоро пройдет, как везде в Европе, – самоуверенно заметил Я.

  За ним этот грех, – самоуверенность в некоторой пропорции с самонадеянностью – водится, считает Баронесса. Я. и сам в этом порой признается. Сейчас он изображает предполагаемую реакцию Б. на свое заявление.

  – Судя по количеству еврейских холопов и холопок, публично припавших к животворному источнику русского православия, дело обстоит несколько серьезнее, – говорит он голосом Б., – еврейский холоп, как прирожденный имитатор, – лучший индикатор глубинных процессов, происходящих в обществе, в которое он погружен.

  Баронесса улыбается, когда к концу фразы Я. удается его имитация.

  А на канале документальных фильмов – лента местного производства. В ней об известном журналисте рассказывает его дочь. Ей на вид чуть больше двадцати. В фокусе ее рассказа помимо отца – пожилой араб, который когда был молодым, в поисках заработка пришел в  Иерусалим и нанялся работником в семью отца. Покладистый, обделенный агрессивностью (это видно в фильме), он сумел развить философию хоть и простую, но собственную, которая велит  ему держаться подальше от абстрактных ценностей. Свою энергию (это тоже показано) араб направляет на то, чтобы вытолкнуть своих детей в тот мир, где он только помощник, любимый чужими детьми статист, редко видящий детей своих. Его взрослые дети теперь в Америке, где у одного своя аптека, а у другого – небольшой супермаркет. Мечта теперь уже пожилого араба сбылась. Но дети хотят вернуться, когда евреи дадут им возможность жить на своей земле с поднятой головой. А журналист тем временем ведет войну за лучший, справедливый мир, мир без подавления, без блокпостов и сегрегации. В этом мире араб ведет его дом, а он борется за права арабов.

  “Случайно ли, что в доме его оказался именно араб? – задает себе вопрос Я. – Ведь видели мы недавно другой фильм о трех сестрах, йеменских еврейках, всю жизнь проведших на кухне сельскохозяйственной школы в заботе о кухонных котлах и даже не вышедших замуж? Пожалуй, случайно, – решает Я. – Могла бы быть и йеменская еврейка, но получился бы другой фильм. Интересно, кто были родители журналиста? Вполне может быть, что они – из пионеров сионо-сионизма, из тех, кто перелопачивал в день по тонне коровьего навоза, выше локтя загонял в коровье лоно руку с семенем быка. Надевали ли они для этого на руки резиновые перчатки по плечо длиной? Были ли у них такие перчатки?”

  А мира, за который бьется журналист, как не было, так и нет. И сегрегация только крепнет. Соседи, жертвы сегрегации, сами выказывают к ней заметную склонность. Чем дальше удаляется реальная жизнь от гуманной идеи, тем трагичнее и возвышеннее держатся ее адепты. В конце фильма мы видим журналиста гуляющим по берегу Атлантического океана где-то рядом с рекой Гудзон. Атлантический океан, под стать ему, – всеобъятен и сед.

  “Не скучаешь по дому?” – спрашивает его дочь с сильным американским акцентом.

  “А есть ли у меня вообще дом?” – без всякого акцента отвечает ей отец. В ответе его печаль преодолевается верой в свою правоту.

  А вот и реклама подоспела. В музыкальном вихре фиолетовых тонов повисает на экране флакон духов, своими гранями посылая отблески в сторону зеленого дивана. А рядом в легком фиолетовом платье под цвет музыки возникает светло и воздушно молоденькая женщина, для которой эти духи предназначены. Она смотрит прямо на зеленый диван, и строгость ее лица подчеркивает хрустальную строгость флакона, эфирность ее облика контрастирует с его гранями. Духи называются “Гипноз”, а девушка очень красива.

  – На тебя похожа, – говорит Я., не отступая от твердого правила – комплименты жене должны быть безбожными.

  От Баронессы ему за это достается улыбка, а на экране уже появилась овечка в полном парашютном снаряжении. Что она рекламирует, пока непонятно, но когда она жалостно блеет, Я. с притворным удивлением восклицает: – О, и эта тоже.

  Этот выпад достигает цели. И теперь Баронесса со смехом уходит снимать кастрюльку с огня.