Когда в маленьком городке начинается экономический бум, все словно сходят с ума. Так случилось в городе N. с населением не то сорок, не то тридцать тысяч душ. Глупая молодежь катала гигантские бобины медных и оптоволоконных кабелей, пожилой алкоголик, бормоча проклятья, дрожащими руками припаивал жилу за жилой к миниатюрным совочкам большого круглого разъема. Даже на станциях городского метрополитена через всю платформу тянулись провода, вдоль которых бегали ошпаренные возможностью заработать женщины. Ожил рынок недвижимости. Г. купила, наконец, трехкомнатную квартиру. Не было ничего неестественного в том, что покупке радовалась не только она, но и миловидный молодой человек, назвавший себя смешным словом «риэлтор», которое он, представляясь, употребил, добавив его через запятую к своим имени и фамилии. «Такой не сумеет обмануть, даже если захочет», — решила она. Особенно радовало, что из окон квартиры было видно море. Когда она пришла во второй раз полюбоваться своим приобретением, то обнаружила особенность, не замеченную ею при покупке: комнаты не сообщались между собой, и чтобы перейти из одной в другую, нужно было выходить на улицу. «Он по ошибке продал мне вместо одной трехкомнатной три однокомнатные квартиры, — подумала Г., — ничего не поделаешь — судьба».

Охваченный золотой лихорадкой населенный пункт — прекрасный фон для дискуссии на отвлеченные темы. И нет ничего странного, если прелюдией к литературному спору послужит какое-нибудь высказывание о музыке, ведь и во всяком рассказе или повести сначала задается тон, а уж потом читающего приглашают к путешествию по закоулкам событий, эмоций и мыслей.

— Меня как-то в юности поразило, насколько разительно отличны между собой «Yesterday» в исполнениях Пола Маккартни и Тома Джонса, — сказал Э., — я не много понимаю в музыке, но у Маккартни были иней, волшебство, рябина на коньяке, то есть чистая красота, и поэтому я называю его исполнение кошачьим, а Том Джонс пел с большим чувством, его пение было как мясного цвета бархат в театре, и его стиль я назвал — собачьим. Предпочитаю я, конечно, оригинальное исполнение, то есть — кошачье.

«Сноб», — не впервые подумал И. (все имена в этой истории вымышлены) о своем собеседнике, а вслух сказал:

— Ну, значит, ты — кошки, а я — собаки.

— Это, должно быть, верно, — согласился Э.

— Любопытно, куда отнесла бы себя Г. в рамках данной классификации, — сказал И., — что-то она запаздывает. А я тоже, знаешь ли, размышляю в некотором смысле о «Yesterday», то есть о делах давно минувших дней, в частности, об опасном политическом вакууме, образовавшемся на месте развалившейся Австрийской империи. Я даже мечтаю о некоем новом союзе малых стран, который гарантировал бы их будущность и влияние в мире. Ведь что греха таить: НАТО, Европейский союз, — там тон задают большие акулы. Я даже подобрал название, в котором присутствует одновременно и дань традиции, и взгляд в будущее: «Венский союз». Я обратился бы к малым странам Европы с такими словами: «Хотите, чтобы судьбы ваши были в собственных ваших руках? Чтобы будущее ваше зависело только от вас самих?»

Э. быстрым кивком воздал должное мыслям и воодушевлению собеседника, немного помолчал, а потом сказал:

— А я, знаешь ли, перечитывал вчера несравненного Флобера, потом задумался, потом задремал в очень нелепой позе — на боку, на локте, подперев кулаком лоб, напротив горящей настольной лампы. Но когда засыпал, мне приснилось, будто я ем бутерброд с колбасой и запиваю его чаем. Хлеб был черным и квадратным, на нем был тонкий слой масла, а колбаса была вроде бы «Докторская», знаешь, бледная такая, нарезанная кругами. Один круг лежал в моем сне на хлебе с маслом, четырьмя сегментами свешиваясь по четырем краям хлебного ломтя.

— Не может быть, — возразил И., — в «Докторской» полно крахмала, ее всегда нарезают толсто, это невозможно, чтобы края ее свешивались на бутерброде. Если пытаться тонко нарезать, то раскромсаешь и только.

— Но ведь это же — сон.

— Ну, если сон… А я, признаться, в таком случае не могу утерпеть. Если бы я вот, как ты, заснул и увидел такой сон, то непременно тут же проснулся и приготовил себе самый настоящий бутерброд. С фруктовым чаем.

— О, я теперь вспоминаю, — встрепенулся Э., — в моем сне чай был самый простой, обыкновенный, цвета корицы, в толстом граненом стакане, — глаза Э. заблестели, — хотя у меня нет теперь таких стаканов. И вот еще — когда я допивал чай, то увидел на дне горку нерастворившегося тоже коричневого сахара, который я, не утерпев, видимо, все же положил в чай во сне, хотя обычно, наяву, не кладу. Мне сахар опасен. Поэтому я обрадовался, увидев, что он не весь растворился. И вот я допил во сне остаток чая, а он к концу становился все слаще и слаще.

— Хотя граненый стакан вроде бы неудобен тем, что у него нет ручки, — заметил И., — но не всякий знает, что именно в этом заключается его преимущество перед чашкой. Ведь когда нальешь в него кипяток, то поначалу удержать его в руках невозможно. И это спасает тебя от нелепого и вредного для здоровья обычая пить обжигающий чай.

— Верно! Я помню — горячий чай пили из очень тонких стаканов с серебристыми подстаканниками! Чем тяжелее был подстаканник, тем легче было представить, что он сделан из чистого серебра и тем выше было удовольствие от чаепития! Держишь вот так стакан за ручку в форме уха с мочкой, а большим пальцем придерживаешь чайную ложечку, которую нарочно оставляешь в стакане! Ведь чем больше деталей (стакан, подстаканник, ручка-ухо, ложечка), то есть чем богаче украшена разными мелочами пусть даже такая заурядная процедура как чаепитие, тем ярче ее образ! Ах! Как одно милое воспоминание рождает вереницу новых, и тоже трогательных! Стоило этому подстаканнику всплыть в памяти, и вот вспомнилось мне, как в детстве я готовил уроки, пил чай и смотрел в окно, и в одно и то же время каждый день проезжал мимо со службы наш родственник на велосипеде с мотором. Он ехал в костюме — брюки, пиджак — только без галстука, кажется. И левая брючина была прихвачена бельевой прищепкой с тем, чтобы не быть затянутой большой шестерней под велосипедную цепь.

— Зачем же большая шестерня, — решил уточнить И., — если есть мотор? Большую шестерню жестко соединяют с педалями, чтобы получилось выгодное передаточное отношение при передаче вращательного движения на малую шестерню, соединенную с задним колесом.

— А это был комбинированный велосипед. На нем можно было ездить и просто так, а кроме того, двигатель запускался, используя инерцию движения, когда велосипед уже разгоняли мускульной силой ног.

— Похоже на автомобиль с гибридным двигателем.

— Что-то в этом роде.

— И у меня, — вспомнил И., — был родственник, старый холостяк, который ездил на велосипеде, правда, без мотора. Иногда он становился неспокоен, подозрителен, и тогда всех женщин подряд называл «мадам Бовари». Однажды он упал с велосипеда и сломал себе челюсть.

— Скажи, а что, жена не ругает тебя, за то, что ты ешь ночью? — спросил Э.

— Еще как! — И. стал похож на отчитываемую хозяином поджавшую хвост собаку. — Она называет меня слабовольным существом и говорит, что НАТО — прочнее, чем «Венский союз».

— Женщины лишь одной разновидности способны оскорблять мужчин, оспаривая их мнения и задевая самолюбие, — заметила, приостановившись лишь на пару секунд, проходившая мимо Кларнетта, женщина, подчеркнуто не связанная с производством кабельной продукции, в строгом черном платье с белой, но не матово, а чуть серебрящейся шалью на плечах, — на вашем мужском жаргоне их называют «ведьмами».

Она ушла. Э. смотрел ей вслед, любуясь колыханием шали. И. грустно глядел не то в землю, не то себе под ноги, хотя это одно и то же.

— Вы согласны со сказанным? — присоединяясь, наконец, к беседующим и грустно улыбаясь, спросила Г.

Ей никто не ответил, но теперь компания была в полном сборе, и время было затеять полноценный литературный спор.

— Есть такой род литературы, такой способ письма, — заявил Э., — когда далеко друг от друга разнесенные в тексте яркие образы и глубокие мысли погружены в обильную и нелепую мешанину слов. Это — письмо-ловушка. После того, как поверишь захватившим тебя в начале чтения четким очертаниям выведенных автором образов, оценишь ясность соответствующих личному опыту мыслей, трудно, если вообще возможно, поверить, что весь прочий туман — полная и безнадежная белиберда и дребедень. Вот еще чуть-чуть поскребу, думаешь, сдвину в сторону, как на окне в номере южной гостиницы, все занавески и шторы, и откроется широкий, как море, ландшафт авторской мысли! И возвращаешься снова и снова к длинным, темным, мучительно вывернутым фразам, уже едва ли не заучиваешь их наизусть, однако смысл опять ускользает.

В этот момент И., в начале речи Э. равнодушно положивший, было, ноги на кабельную бухту, резко взбодрился. Он сбросил с плеч на землю стеганую фуфайку и долго рылся в ее карманах, прежде чем из одного из них, вывернутого наизнанку (вам, наверняка знакома изнанка таких карманов — грубый шов, пучок скатавшейся нитки, сероватый шарик полуистлевшей бумаги), вынул том с названием «Человек без свойств».

— Книга Роберта Музиля, австрийского писателя, — сказал И., готовясь оспорить сказанное Э. — Вот, пожалуйста, — он раскрыл книгу в том месте, где была закладка, и процитировал: «Когда одного великого первооткрывателя спросили, как это ему пришло в голову столько нового, он ответил, что просто все время об этом думал. И правда, можно, наверно, сказать, что неожиданные идеи появляются не от чего другого, как от того, что их ждут. Они в немалой мере суть результат характера, постоянных склонностей, упорного честолюбия и неотступных занятий».

— И вот дальше, тоже замечательно, — И. хотел лишь прочистить горло легким покашливанием, но длинный истошный кашель, похожий на хриплый лай, долго не прекращался. Когда же ему наконец удалось совладать с ним, он продолжил чтение: «Однако, с другой стороны, решение умственной задачи совершается почти таким же способом, каким собака, держащая в зубах палку, пытается пройти через узкую дверь: она мотает головой до тех пор, пока палка не пролезает, и точно так же поступаем мы…», т-д-д… — что-то сократил И., — «…и в таких случаях ты отчетливо чувствуешь легкое смущение оттого, что мысли сделали себя сами, не дожидаясь своего творца. Смущенное это чувство многие называют сегодня интуицией — прежде его называли и вдохновением — и усматривают в нем нечто сверхличное; а оно есть лишь нечто безличное, а именно родство и единство самих вещей, которые сходятся в чьей-то голове».

Э., слушавший вначале с большим интересом и явным сочувствием, теперь смущенно замотал головой.

— Замечательно! Роскошно! — закричал он. — Но что это за болотная последняя фраза? Как там? Мне даже трудно повторить!.. «Интуиция есть безличное родство и единство вещей, которые сходятся у меня в голове»? — Э. поморщился так болезненно и беспомощно, будто и впрямь в его голове устроили склад-кавардак случайным образом сваленных в кучу слов.

Г., чуть наклонив голову, сочувственно улыбалась ему.

— Ну, как же, — снисходительно и даже несколько высокомерно сказал И., — отдельные лично воспринятые образы разрозненных сущностей в виде неоформленных мыслей кашеварятся в голове субъекта, но в тот момент, в ту долю мгновения, когда их связь между собой как по волшебству вдруг упорядочивается, наступает озарение, и с этого момента образ упорядоченной сложности, симбиоз будто бы самоорганизовавшегося хаоса, обретает собственную жизнь, отрывается от мыслящего субъекта и становится общеупотребительной сущностью. Просто гений умеет высказывать свои мысли в более компактной и убедительной форме, — закончил И., и в голосе его теперь уже доминировала над всеми другими возможными оттенками речи — скромность.

Э. смотрел на него с восхищением, но спохватился, и решил оказать сопротивление.

— А давай прочтем следующий абзац после выбранного тобою. Что мы узнаем из него? — Э. взял из рук И. «Человека без свойств».

Видимо он изрядно натаскался кабелей сегодня, потому что руки его не держали книгу. Он опустил ее на землю, а чтобы она не закрывалась, придавил одну половинку раскрытого тома двумя витками толстого кабеля, а другую придерживал указательным пальцем за уголок.

Встав на колени перед книгой, он медленно прочел: «Чем лучше голова, тем меньше при этом ощущаешь ее. Поэтому думанье, покуда оно не завершено, есть по сути весьма жалкое состояние, похожее на колику мозговых извилин, а когда оно завершено, оно имеет уже не ту форму, в какой происходит, не форму мысли, а форму продуманного, а это, увы, форма безличная, ибо теперь мысль направлена уже наружу и препарирована так, чтобы сообщить ее миру. Когда человек думает, нельзя уловить, так сказать, момент между личным и безличным, и поэтому, наверно, думать писателям так трудно, что они стараются этого избежать».

К концу чтения на Э. было страшно смотреть. Он напоминал человека с внезапно обмякшими от невероятного усилия мышцами, который пытается хоть как-то удержать равновесие, то выпячивая живот, то изгибая позвоночник. Он ужасно побледнел. Г. с И. бросились, чтобы его поддержать.

— Нельзя быть таким впечатлительным, — сказала Г., когда краска стала возвращаться, наконец, к его лицу.

— Извините, — смутился Э., — я очень старался понять во всех деталях и представить написанное, но в какой-то момент почувствовал себя совершенно истощенным этим усилием, и у меня началось головокружение.

— У тебя нетренированный мозг, — заметил И., — вернее — в твоем мозгу имеется, видимо, как бы отдельное мозговое сердце, гоняющее эмоции параллельно крови по эмоционально-сосудистой системе твоей мыслящей серой массы, и когда вместо эмоций в эту систему начинает поступать обедненная чувствами логическая субстанция, наступает сердечно-эмоциональный коллапс, что-то вроде восприятийного инсульта.

Г. заметила, что Э. опять начал бледнеть и сделала знак И., который замолчал и освободил «Человека без свойств» от кабеля. Пока И. возвращал на свое место тяжелые витки, книга своевольно подняла петушиный гребешок страниц. И., покончив с кабелем, захлопнул ее и вернул в карман своего серого ватника.

Много профессий приводят к почернению рук. Руки Г. все в порезах, причиненных себе ею самою посредством японского ножа с выдвижным лезвием, которым надрезают внешнюю оболочку кабеля при его разделке. Каждый из порезов отмечен въевшейся в него чернотой — Г. доверяют только кабели очень старых марок, мажущие руки черной изоляционной резиной. Вот этими-то двумя руками в черных насечках она беспорядочно размахивает перед лицом Э. Когда же он приходит в себя, она говорит:

— Не зря Нобелевские премии по литературе в наши дни дают в первую очередь за книги гуманистического направления. Нравственная высота не только охраняет читающего от стелющихся близко к почве животных испарений, но и заставляет его держаться подальше от высотных мыслительных конструкций, какими бы соблазнительно прекрасными и эйфелево-ажурными они ни казались.

— Слава богу, в девятнадцатом веке еще не было этих премий, не то раздавали бы их за всякую чувствительную патоку, — заявил, глядя прямо в глаза Г., неблагодарный Э., которому к этому моменту уже не требовалась физическая помощь.

— Не патока, а пространство и свет…, — сама словно вспыхнула Г. и не договорила.

— Ах, не люблю назидательности, — морщась и глядя в землю, заявил Э.

Они явно продолжали какой-то давний спор. И. переводил глаза с Э. на Г., с Г. на Э.

— Не назидательность, а гуманность, — возразила Г.

— Слащаво, — сказал Э.

— Не слащаво, а трогательно, — отвечала Г.

— Вы о ком спорите? О Тургеневе? — спросил, наконец, И.

— Как ты догадался? — обрадовалась Г.

— По «патоке», — хмыкнул Э.

— А вот и по «трогательно», — сказала Г., требуя взглядом у И. подтверждения своей догадки.

Но И. оставался невозмутим.

— К сказанному Музилем относительно процесса мышления, — начал он, — я добавил бы, что часто так называемой интуиции, озарению, блестящей догадке предшествует возникновение на периферии взгляда случайной детали.

Он кивнул в сторону улицы, точнее, в сторону рыбного ресторанчика. Надо сказать, что вся рекламная символика в городе N. к этому времени уже базировалась на разнообразных изображениях кабельной продукции: фастфуд-менеджер свое заведение украсил портретом рослого молодого человека с кабельной бухтой на плече, на ходу едящего хотдог; голова клиента на фотографии в парикмахерской заросла сверкающими на солнце рыжими медными проводами, такова же была и его борода; дантист заглядывал в дупло зуба через оптоволокно, собранное в растягивающиеся кольца, как телефонный провод, ведущий от аппарата к трубке. И только консервативный владелец ресторанчика, на который указал И., не сменил имидж: на стеклянной входной двери, которая защищалась по ночам железными жалюзи, огромная рисованная лягушка с белым брюхом, приветливо щурясь, раскрывала посетителю свои объятия. Над ней красовалась стилизованная, набранная будто из сверкающих медицинских скальпелей надпись: «У БАЗАРОВА». Под ней мельче и уже обычным шрифтом добавлено: «Французская кухня в городе N.».

Г., заглядевшись на дверь, на знакомое с детства имя, на лягушку и скальпели, порозовела. От носа к губе ее потекла даже капелька крови, но остановилась на полдороге. Г. размазала ее сначала одним рукавом, потом вытерла другим, лицо ее сияло. Она глубоко и счастливо вздохнула. А вот Э. тут же стал задыхаться, потому что ему показалось, что Г. в пароксизме восхищения втянула в легкие весь воздух города N., и даже стеклянную дверь ресторанчика из-за этого образовавшимся снаружи вакуумом распахнуло наружу, и из нее немедленно вынесло сначала кабельных дел мастера М., нигилиста и сквернослова, а следом — миловидную двенадцатилетнюю школьницу.

— Никого нет выше Набокова, — авторитетно заявил Э. — Ведь вот одна только фраза, а сколько в ней очарования для любящего литературу сердца.

Э. по памяти процитировал «Лолиту»: «„Чем поцелуй пыл блох?“ — пробормотал я, дыша ей в волосы (власть над словами ушла)».

Узрев немой упрек в глазах Г., он взвился и стал похож на яростно шипящую кошку.

— Ведь все дело здесь в том, как автор это делает: «поцелуй пыл блох», «дыша в волосы», «власть над словами ушла», — показалось, власть над словами, расчувствовавшись, потерял и сам Э., но он быстро, тоже как кошка, но теперь брошенная с высоты, очнулся, словно перевернулся в воздухе, чтобы упруго встать на ноги, то есть обрел дар речи — Ну при чем здесь вообще мораль, причем педофилы? Педофилы-филопеды какие-то! Упрекните еще «Пианистку»! Да одна только фраза из нее: «Остаток дня рассыпается на крошки, словно кусок сухого пирожного в неловких пальцах», — уже Нобелевской премии стоит.

Э. явно вошел в раж, а когда он входит в раж, то обычно переходит с Набокова на Елинек и с «Лолиты» на «Пианистку».

— Подумаешь, учительница музыки пису режет перед зеркалом! Себе режет, не кому-то! — Э. почти прокричал последние слова. — Рассматривать «Лолиту» и «Пианистку» с точки зрения морали… это… это…черт знает, что такое… это — на уровне понимания подставки для телевизора!

И., казалось, был сосредоточен на том, что вычислял в словах Э. пропорции истерии и образности, заставляющие его ломать фразы, но спохватился, заметив, что Г. выглядит обиженной, и толкнул Э. локтем в бок. Э. скосил один глаз на Г., второй глаз при этом тоже неизбежно скосился, но уперся в кольца кабельной бухты. Поэтому, наверно, пока Г., поеживаясь, натягивала испачканные кровью рукава, пряча в них изрезанные пальцы, Э. плавно округлил речь, стараясь зайти в атаку по правилам, сформулированным воздушными асами: сверху и держа солнце за спиной.

— А «Преступление и наказание» — великий роман? — спросил он вкрадчиво.

— Конечно, — ответила Г.

— И что же, Достоевскому, значит, можно отправлять студента проламывать головы женщинам? Хорош великий роман! Какой пример для юношества! — Э. на глазах сползал к откровенному ерничеству. — Вот начитается подрастающее поколение таких романов и пойдет с топорами навещать соседей по подъезду!

Изобретенное Э. на ходу слово «филопед» и упоминание учительницы из романа Елинек вызвало в И. воспоминание о родной для всех троих средней школе города N. Чтобы дать спору остыть и главным образом остудить Э., он стал рассказывать о недавнем посещении им главного рассадника просвещения города N.

— Я пришел, когда шли уроки, в коридорах было тихо… — начал он.

— И я однажды так пришел в нашу школу, — перебил его Э., — и меня ужасно поразила эта тишина и голоса учителей за закрытыми дверями. Совершенно удивительное, потустороннее чувство!

— …я остановился у дверей химкабинета, — продолжил И., — и как раз в этот момент учитель химии повторил свою единственную в году, но зато ежегодную шутку: «Мочевина — это не то, что вы думаете». Кстати, химия нынче в нашем городе — королева наук, почти каждый ученик старших классов собирается изучать после школы изоляцию кабелей. А потому вес одной шутки учителя химии в этом году равен весу трех и больше по сравнению прошлыми годами, несмотря на то, что удельный вес шутки остался неизменным. Этот факт, кстати, до недавнего времени грозил помешательством учителю физики, положение которого и без того было достаточно незавидным, потому что никто в городе не считал любопытным его утверждение о том, что сопротивление медной жилы кабеля равно приложенному к ней напряжению, деленному на протекающий в ней ток. Ведь у нас здесь никто и никогда не занимался такой жуткой абстракцией как деление напряжения на ток. А вот резиновой изоляцией перепачканы даже руки детей в детском саду.

— В литературе, как говорится, на вкус и цвет товарищей нет, — резюмировал И. — вот, например, рассказ учителя физики про сопротивление проводников наших сограждан совершенно не занимал, а стоило ему изречь в классе, что по медным проводам можно передавать как информацию, так и энергию, а по оптическим — одну только информацию, как во всем городе только и разговоров об энергии и информации, и учитель физики теперь в каждом доме — желанный гость.

— Из этой твоей истории про учителя физики, энергию и информацию как раз и вытекает, что существуют такие идеи, темы и способы их изложения, которые всем подходят, — заметила Г. без воодушевления.

— Ты имеешь в виду научную фантастику? — спросил Э. равнодушно.

— Или, может быть, детективы? — зевнул И.

— Набьешь ими мозг, словно желудок соломой, — сказал Э. недовольно, — а ощущения эмоциональной сытости нет.

— И интеллектуальной тоже, — согласился И.

Э. тоскливо глянул на рыбный ресторанчик, из которого недавно вышли мастер М. и юная школьница. «Весьма удовлетворенный, кстати, вышел», — заметил про себя Э.

— Вы что, читать не умеете? — будто черт из табакерки вынырнул перед ними и сердито окрикнул их тот самый мастер М.

Его не заправленная в брюки рубашка выступала из-под пиджака, а длинные губы — из бороды и усов. Губы легонько лоснились и блестели, на них словно мужская помада (если бы таковая существовала в продаже) была пленка волшебно легкого рыбного жирка.

— Не видите маркировку на кабеле? Это же тот самый знаменитый патент: оболочка пропитана особым составом, который предохраняет ее от тропических насекомых, а также и весь кабель целиком от того, чтобы его могло выкопать и продать по частям местное население. А вы сидите тут рядом с бухтой в яме на солнцепеке. Никто, кроме еханых ученых, которые эту хрень выдумали, не знает, как она работает. Зато результаты всем, кроме вас, долбаков, известны. Три классных детектива написаны после первой же прокладки этих кабелей в Африке: «Пропавшее племя», «Бессильный фаллос» и «Безумие на экваторе». Все уже стали мировыми бестселлерами. Голливуд по «Бессильному фаллосу» фильм снимает.

— Невежи!.. М-м-а… — добавил мастер, но уже мягко, по-отечески, избегая употребления непечатных выражений.

Мастер М. ушел, а спорящие засуетились, торопясь покинуть опасное место. Покачивая, как обычно, головой на длинной шее, мимо них протащил кабель городской сумасшедший. Воспользовавшись уходом мастера, он стал разматывать бобину с готовым к экспорту кабелем.

— Что самое важное в жизни? — спросил он спорящих.

— Эстетическое, эмоциональное, — высказал свое мнение Э.

— Интеллектуальное, — оппонировал ему И.

— Гуманное, — возразила обоим Г.

— Кошачье, — сказал Э.

— Собачье, — не согласился И.

— Человечье! — воскликнула Г.

Спор на этом закончился, потому что двое воспитанных мужчин обязаны оставить последнее слово за женщиной, даже если они с ней не согласны.