Этот город называют «южным Парижем» — из-за его широких авеню, кафе и ночной жизни. Авенида 9 де Хулио остается самой широкой улицей мира, так что подвиньтесь, месье Осман! Если бы точно в середине бульвара не торчал обелиск, «Боинг-747» вполне мог бы приземлиться прямо в центре города.
Буэнос-Айрес расположен достаточно далеко на юге, чтобы оказаться в зоне умеренного климата, и это отличает город (как и чилийский Сантьяго, по другую сторону Анд) от соседей в тропиках. Разница очевидна и в менталитете: аргентинцы считают себя находящимися ближе к Европе и, следовательно, более утонченными, чем соседи-бразильцы. Естественно, хм-хм, что музыканты и прочие творческие типажи стараются не щеголять подобным снобизмом, но в целом это ощущается — в архитектуре, в кухне, в одежде.
Хотя и южная часть Бразилии, и Аргентина заселялись сменявшими друг друга волнами итальянских и германских эмигрантов, не считая всех прочих, аргентинцы, похоже, отрицают влияние африканских элементов на формирование их культуры, тогда как в северных областях той же Бразилии эти элементы по-прежнему крепки и очевидны, так что бразильцы порой гордятся своей африканской кровью и культурой. В Аргентине африканцы растворились практически без следа, но их влияние осталось неизменным, пусть даже скрытое и отрицаемое.
Выстроенный в пойме реки Ла Плата город относительно плосок, здешний умеренный климат и более-менее упорядоченная сетка улиц делают его идеальным местом для велосипедных прогулок. Но, несмотря на это, мне хватит пальцев на одной руке, чтобы пересчитать виденных мною местных жителей на велосипедах. Почему так? Хотел бы я знать, отчего люди не крутят педали в этих краях? Не спрятана ли здесь какая-то мрачная тайна, которая в свое время, нежданно-негаданно, откроется мне? А может, я просто наивный дурачок и не там ищу разгадку? Может, секрет прост: городское движение здесь настолько хаотично, воровство настолько распространено, бензин настолько дешев, а автомобиль — настолько яркий символ статуса, что велосипеды стали изгоями? Неужели езда на двух колесах здесь настолько презираема, что даже курьеры и почтальоны нашли себе другие способы передвижения?
Angelo Cavalli/Stone/Getty Images
Не думаю, что эти догадки точны. Скорее всего, сама мысль о езде на велосипеде попросту чужда этим людям. Двухколесный образ не попадал в общую культурную смесь или не смог в ней удержаться. Я готов согласиться с Джаредом Даймондом, который заявляет в своей книге «Коллапс», что между людьми со временем возникает культурное сходство — это касается кулинарных предпочтений, средств передвижения, одежды и повседневных привычек. Обретенное сходство так укореняется в обществе, что, по мнению Даймонда, люди будут оберегать его во что бы то ни стало, даже если потребуется принести в жертву себя самих или всю цивилизацию. В подтверждение этих слов Даймонд приводит множество исторических фактов. Скажем, в XI веке в Гренландии жила небольшая колония норвежцев, которые не собирались отказываться от разведения привычного им скота, каким бы непрактичным это ни казалось в суровых гренландских условиях. Кухня и обычаи местных жителей, эскимосов, так и не были ни переняты, ни приспособлены ими: диета и образ жизни коренных жителей Гренландии просто не являлись культурно приемлемыми для норвежцев, которые в итоге погибли все до единого. Но их попытка провалилась отнюдь не сразу: поселение существовало более 400 лет, достаточно долго, чтобы норвежцы могли убедить себя самих, будто все идет как надо. Само собой, в эпоху тотальной нефтяной зависимости и глобального потепления исторические уроки Даймонда обретают страшноватый резонанс. Значит, даже если мы предпочитаем думать, что люди не могут быть настолько глупы и недальновидны, чтобы истребить себя самих — имея под рукой все средства к спасению, — они не только способны на это, но именно этим и заняты.
Я не пытаюсь доказать, будто можно решить проблему выживания человечества, просто пересадив людей на велосипеды (хотя в будущем это может стать одним из пунктов стратегии выживания), просто здесь, в Буэнос-Айресе, это средство передвижения выглядит настолько органичным, что я могу предложить лишь одно объяснение отсутствию велосипедистов: культурное неприятие. Мой велосипед показался здешним жителям такой диковинкой, что о моем появлении в различных частях города сообщали газеты.
Как правило, я оказываюсь в Буэнос-Айресе, только когда даю там концерты, хотя стараюсь выкроить время и побродить по городу. С годами я свел шапочное знакомство с местной музыкой и музыкантами. В их числе — мои любимые исполнители, да и сам город тоже входит в мой личный «хит-парад».
Разговор задом наперед
Утром я решаю прокатиться до Тьерра-Санта (Святая Земля) в надежде сделать несколько удачных снимков. Это такой тематический парк у реки, расположенный чуть дальше местного аэропорта и рекламирующий «День в Иерусалиме, не покидая Буэнос-Айреса». Как раз сегодня он, оказывается, закрыт, но из-за ворот я могу разглядеть «Голгофу» с тремя крестами, торчащими на вершине специально насыпанного песчаного холма «под пустыню». Я так и не сделал тех ироничных кадров, на которые рассчитывал, но поездка была интересной: покинув гостиницу, я проехал сквозь череду обширных парков, заполненных профессиональными выгульщиками собак (у каждого не менее пяти подопечных), а затем прокатился по аллее, ведущей вдоль реки, которая здесь настолько широка, что дальнего берега не видно: можно подумать, это на редкость спокойный океан или гигантское озеро.
Над оградой набережной нависают рыболовы. На одинаковом расстоянии друг от друга стоят ларьки, где жарится мясо для водителей-дальнобойщиков и всех, кто захочет наскоро перекусить. Пакеты с углем, сложенные у ларьков, обеспечивают жарку кровяных колбасок, стейков, гамбургеров и прочих полуфабрикатов из прославленного аргентинского мяса — в начале дня все они готовятся, шипя и потрескивая в предвкушении проголодавшихся толп. Многие ларьки предлагают чорипаны — союз чорицо (сосиска) и пан (хлеб). Есть и другое популярное блюдо под названием вачьопан: дословный перевод — «пустой бутерброд», но и он тоже отрезан от коровы. Вегетарианцам здесь делать нечего.
Здешний сленг, называемый лунфардо, отличается многослойностью и неистощимой выдумкой. Существует даже отдельный жанр сленга, весре, в котором меняются слоги: скажем, весре — это ревес («наоборот»), где два слога переставлены местами. Танго превращается в готан, кафе кон лече — в фека кон челе. Порой понять, что говорится, становится еще сложнее: привычные слова то и дело замещаются эвфемизмами, произнесенными задом наперед (сленговое название для марихуаны или прозвище чьей-то жены), и это накладывает еще один уровень неясности на сленг, который и без того приближается к отдельному языку.
Бобо
Моя очаровательная гостиница в районе Палермо названа в честь «Бобо в раю» — юмористической повести американца Дэвида Брукса, посвященной богемной культуре, ее отстраненности от общества и коммерциализации. Забавно, но и сама гостиница, и окружающие ее кварталы — отличный пример этого самого процесса. Кроме того, во множестве языков это слово попросту значит «дурак». Представьте, что нью-йоркский «Трайбека гранд-отель» носит имя, высмеивающее рафинированных «людей искусства», живущих и работающих вокруг. Эта гостиница стоит на Гватемала-стрит, между улицами Хорхе Луиса Борхеса и Темзы: одно это расположение многое говорит о культурной формуле города, с его смешением латиноамериканских и европейских сюжетов. Хороший довод в пользу того, что названия улиц и городов не только напоминают нам о важных исторических датах и любимых — кем-то — политиках (Ла Гуардиа Плейс и Франклин Д. Рузвельт-драйв в Нью-Йорке, улица 9 июля и Авенида де Майо здесь), но также отражают сознательные мифопостроения и культурные устремления людей: желание установить связи, не потерять исторический контекст, обрести статус. Сотни маленьких городков в США носят гордые названия вроде Париж или Мадрид, не говоря уже о бульваре Венеция, целой россыпи местечек с греческими именами на севере штата Нью-Йорк, а также обо всех этих приставках «новый»: Нью-Лондон, Нью-Джерси, Новый Орлеан… В этих названиях четко угадывается то, как живущие там люди видят себя (а точнее, как видели себя их прадеды). С одного взгляда становится ясно, как в том или ином городе воспринимают прошлое, что местные жители хотят увековечить, сделать своим настоящим, а о чем предпочитают забыть.
Перкуссионист Мауро, с которым мы выступаем вместе, разочарованно посетовал, что Сантьяго, где мы не так давно побывали, показался ему слишком уж «американским» городом (то бишь «североамериканским»). Я могу понять его: там очень мило, очень чисто, там огромное количество офисных зданий с зеркальными стеклами, но крайне мало пестроты характера, шарма, приземленности, свойственных той же Бразилии, откуда Мауро родом. Мауро заметил, что Чили остается одной из немногих стран, где не было узаконено рабство. Речь, по-видимому, идет о том, что именно африканцы дали культуре Южной Америки ее своеобразие и очарование. Бразильцу это простительно. В любом случае немалая часть музыки континента — и в прошлом, и сейчас, разумеется, — не что иное, как гибрид европейских, местных и африканских стилей. Некоторые доказывают, что даже танго имеет в своей родословной какие-то африканские корни. Хотя угадать в музыке отдаленные истоки и влияния не так уж и сложно (для меня, во всяком случае), культурные мотивы тянутся глубже, сплетаются неуловимыми прядями: в грамматике и синтаксисе, в национальных чертах юмора, в отношении к сексу и другим телесным функциям. Здесь отличить одно влияние от другого уже становится проблематично. Прошлое — часть тканевой основы, но мы часто видим лишь узоры на поверхности культурного ковра.
Прошлым вечером к нашей небольшой группе за ужином подсел Игнасио Варшавски из местного оркестра El Arranque, исполняющего танго. Он заметил, что в последнее время множество групп пытаются комбинировать танго с электронными мотивами, но, с его точки зрения, еще никому не удалось добиться органичного результата, — и при этом Игнасио отнюдь не считает поставленную задачу недостойной воплощения. В отличие от многих местных тангуэрос, которые не жалуют новых течений и сразу занимают оборону, сам Игнасио и другие участники Еl Arranque открыты для сотрудничества и оригинальных подходов: это касается как истории самого танго, так и чужеродных стилей. Совсем недавно участники оркестра наткнулись на написанные от руки партитуры оркестровых аранжировок старого танго — и некоторые из них, по словам Игнасио, на удивление радикальны, хоть и написаны еще в 40-е годы. С тех пор оркестровка стала глаже, консервативнее, так что подобные старые, более резкие и смелые подходы часто заметают «под ковер истории», чтобы моментально о них забыть. Оркестр Игнасио как раз записывает компакт-диск, где старые мастера танго, которые еще живы, сыграют вместе с молодыми исполнителями. Он уверяет, что это необычная запись: танго не назовешь сценой, открытой для новаторства, и подобное сотрудничество — скорее исключение из правила.
Позже в тот же день я сталкиваюсь с Нито, участником местной группы Los Autenticos Decadantes. Это большой бэнд, возникший еще в 80-е годы, вместе с Los Fabulosos Cadillacs (как можно вообразить, «кадиллаки» в названии группы звучат одинаково иронично и искренне, здесь можно одновременно любить североамериканскую поп-культуру и дистанцироваться от нее). Обе команды изначально вдохновлялись британскими группами, игравшими в стиле ту-тон, равно как и всей ска-сценой (Madness, The Specials, Selector): точно так же, как No Doubt и множество других коллективов по всему миру. У этих недолго игравших британских групп куда больше «незаконнорожденных детей», чем зачастую считается. Обе аргентинские команды быстро развивались, потихоньку поддаваясь местным влияниям. Los Decadantes влюбились в стили, популярные в глубинке: танцевальную музыку «для рабочих» и мургу, особую разновидность карнавальной музыки. К этим мотивам они смело подмешивают злободневные тексты, тогда как Los Fabulosos Cadillacs переняли немало приемов и ритмов от афро-уругвайской музыки и танго.
Мы с Нито впервые пересеклись годы тому назад в Нью-Йорке, где Los Decadantes выступали в каком-то диско-клубе, и я одалживал им аккордеон. В те времена в Буэнос-Айресе то, чем занималась группа, считали чем-то вроде театрализованного комедийного шоу: несколько буйных сорвиголов, которыми они на тот момент примерно и были. В музыкальном плане их не принимали всерьез, хотя очень быстро парни научились играть, не врать мелодию и писать на редкость заразительные песенки во множестве традиционных и популярных жанров. «Традиционных» — это если вы, так же как и я сам, включаете диско в число «корневых стилей»: в конце концов, диско-поп звучал в барах наравне с ранчерас и кумбией. Вскоре Los Decadantes записали первые хиты, а со временем набрали немалую популярность.
Второй раз я наткнулся на Нито после концерта, который мы давали в Мехико, и он потряс мексиканцев глубиной своего знания нарко корридос — исполняемых на севере страны баллад, воспевающих подвиги именитых наркоторговцев и курьеров. Самая ближайшая параллель — современный рэп и, например, песня «Kilo», записанная Ghostface Killah, но в Мексике эти песни исполняются под аккордеон и гитары. Нито знает все тексты без исключения. И вот теперь, уже в Буэнос-Айресе, он выдал мне стопку компакт-дисков с музыкой кумбия, записанной аргентинскими и парагвайскими музыкантами. Я и не подозревал, что в этих странах есть такие группы (считается, что ритмы кумбии, органичные для Колумбии или Мексики, не проникли настолько далеко на юг). Одна из местных групп исполняет даже бачата — ту музыку, которую, по моему разумению, не играют нигде, кроме острова Санто-Доминго в Карибском море. По словам Нито, Парагвай — настоящая Ямайка Южной Америки, хотя я не совсем уловил, что конкретно он имел в виду. Но точно не травку. Думаю, Нито считает, что парагвайцы развивают собственный уникальный стиль, постоянно обновляемый за счет жадного интереса ко всему, что им удается услышать, откуда бы оно ни явилось. Их собственная поп-музыка впитывает и поглощает множество чужеродных стилей, но всякий раз парагвайские музыканты умудряются сделать чужую музыку своей, подать ее на собственный лад. Музыку, которую играют эти парагвайские группы, нельзя считать изысканной в общепринятом смысле: это незамысловатые мелодии, сыгранные для «двух D» — под танцы и под выпивку, — но, как часто бывает с музыкой, иностранцы (музыканты из Буэнос-Айреса) шлифуют этот «низкий стиль» и представляют его новой публике — точно так же, как британцы переработали американский блюз и детройтское техно, чтобы потом продать их назад в США.
Нито пытается донести до меня смысл своего подарка. Он говорит, что на врученных мне компактах «слова глубокие, они важны, как у Леонарда Коэна». Отчего-то я сомневаюсь, что подобная аналогия применима в данном случае, поскольку эта музыка апеллирует к беднейшим слоям, выражает их чаяния и заботы, как в свое время рэп — в Северной Америке. Но, кажется, я понимаю, что он имеет в виду. В этих текстах заложена высокая поэзия — точно так же, как в блюзе, который мы считаем глубоко поэтичным внутри собственных критериев структуры и вербальной манеры. Впрочем, кто-то может сказать, что Тупак или Бигги Смоллс тоже были непризнанными поэтами с могучим дарованием и работали в самостоятельно созданном контексте просторечия, диктовавшем особую фразеологию.
Нито объяснил мне, что рок-н-ролл считается теперь музыкой «больших компаний», поскольку приходит из больших, богатых северных стран, а значит, не может и дальше называться «голосом народа», пусть даже народа, населяющего эти самые страны. Тут я должен согласиться с ним: если рассматривать современную рок-музыку с этой позиции, она представляется обезличенным продуктом зарубежных, в основном североамериканских, стран с многонациональным населением. Их маркетинговые усилия выхолостили рок, сделали его предсказуемым и усредненным. Жанр стал корпоративным продуктом, предназначенным (или предназначавшимся) на экспорт. И не так уж важно, кто именно исполняет эту музыку: какие бы благие намерения в нее ни вкладывали я и мне подобные исполнители, наша музыка, продаваемая здесь, обязательно несет грязный отпечаток того, кто продает ее, и страны, ее породившей. Между тем интернациональный «рок» был здесь важной частью музыкальной диеты целого поколения. Эта музыка у каждого в крови, это пиджин-инглиш, понятный каждому язык, даже если далекая от северного «источника» рок-музыки Аргентина уже не ждет с севера музыкальных новинок и вдохновения.
Как ни странно, когда я выступил здесь впервые, на сцену со мной вышел большой латиноамериканский оркестр: должно быть, для тех, кто надеялся услышать «Psycho Killer», это стало настоящим потрясением. Мы исполнили много номеров в стилистике сальсы, кумбии и самбы. Я все-таки сделал версию «Psycho Killer», но с двумя беримбошами: это такой бразильский «ритмический» инструмент со всего одной струной, который обычно аккомпанирует спортивным тренировкам и репетициям танцев. Я был немного шокирован тем концертом. Мне-то казалось, что всевозможные оттенки и рисунки латиноамериканской музыки будут отлично известны публике, даже если нынешнее поколение такую музыку и не слушает. Ничего подобного. Я считал, что зажигательные ритмы, гремящие по всему Нью-Йорку, будут понятны Южной Америке. Как же я ошибался! Существует, конечно, несколько (в буквальном смысле, их единицы) латиноамериканских артистов, чье влияние растягивается на весь континент (и нередко захватывает Европу), но большинство локальных стилей все же рассчитаны, как бы выразиться, на локальную публику. Есть аудитория, слушающая сальсу, кумбию, бачату и рэггитон: к ней относится население всего бассейна Карибского моря вместе с обосновавшимися в Нью-Йорке выходцами оттуда, но, не считая парочки исполнителей, вся эта музыка, десятилетиями остававшаяся важной частью культурного пейзажа Нью-Йорка, не сумела пробиться на юг через экватор.
Так и вышло, что «мистер Псайко Киллер» в некотором смысле познакомил Буэнос-Айрес с сальсой и самбой! Я-то считал, что привезу угля в Ньюкасл (или, как выражаются бразильцы, «принесу песка на пляж»)… Воображал, что ценой тяжелого труда доставлю в Буэнос-Айрес музыку, которая и без того здесь хорошо известна, которая и без меня звучит тут на каждом шагу, — но, похоже, мир устроен куда сложнее, чем я думал.
Сегодня многие группы Буэнос-Айреса с нарастающей энергией применяют местные мотивы и стили в своей музыке, еще недавно остававшейся (пусть и весьма своеобразной) версией северного рока. Кто-то сочтет, что это ограничивает возможности ее признания зарубежными слушателями, хотя лично я придерживаюсь прямо противоположного мнения. Нито говорит, что его вполне устраивает, если его группа никогда не добьется «международного признания». Он гордится тем, что они представляют культуру и самобытность своего региона — даже ценой коммерческого успеха. Он считает это правильным и логичным.
Dia de Los Niños
[18]
На следующий день, ближе к вечеру, я направляюсь на своем велосипеде в парк, когда замечаю вдруг маленькое «святилище», состоящее из скромных размеров статуи святого и стоящих вокруг нее подношений в виде пластиковых бутылочек с водой. Их сотни, они занимают немало места. С первого взгляда, если не знаешь, что это такое, можно подумать, будто перед тобой нечто вроде пункта приема пластиковой тары. Но, присмотревшись, замечаешь безошибочные признаки обдуманного, сосредоточенного, но непонятного акта человеческой воли. Бутылочки не разбросаны как попало, все они подчинены какой-то единой цели. Эти простые предметы выстроены в определенном порядке, они получили силу и назначение, они заряжены людскими надеждами и стремлениями. Даже неверующий может ощутить духовную и творческую силу произошедшего здесь действа. Общее движение воли сотен людей — изнутри наружу. Сделав несколько снимков, я качу своей дорогой.
Поселение мертвых
Я продолжаю свои велосипедные прогулки по городу. Кое-какие из широких, многорядных бульваров — нетривиальное испытание для велосипедиста, так что я нередко выбираю боковые улочки. Поскольку каждый район выстроен более-менее по регулярной сетке, навигация по городу не представляет особой сложности. Иногда, переезжая от одного городского района к другому, я не покидаю вытянутых парковых зон или просто следую прогулочными аллеями вдоль речного берега.
Еду по Реколета. Этот район немного похож на верхний Ист-Сайд Манхэттена или Шестнадцатый округ в Париже: замечательные старые дома в европейском стиле, с витиеватой резьбой; состоятельные, в большинстве своем пожилые прохожие; шикарные магазины и бутики, дорогие рестораны. Здесь находится кладбище, где похоронена Эвита. Тут, как и в Новом Орлеане, надгробия приподняты над землей, но разница очевидна: местные памятники грандиозны, они хвастливы и могли бы служить усыпальницами королям и королевам. Сквозь стеклянные двери множества этих «мини-дворцов» можно даже разглядеть гробы и их обитателей. Ведь, по сути дела, это дома, а кладбище — район, анклав, где живут исключительно мертвые. Целый город в городе, некрополь. Во множестве «домов» можно заметить также уходящие вниз, ведущие в полутьму ступени, где я едва сумел различить полки с другими «обитателями». Полагаю, там «живут» представители старшего поколения.
Кто-то из «горожан» держится прямо, другие устали от жизни
В другом некрополе — «Ла Чакарита» — имеется могила Карлоса Гарделя, известного танцора танго, погибшего в авиакатастрофе. Его гробница покрыта мемориальными досками, воспевающими его искусство и вдохновляющий пример.
А кто-то будет растерзан грифами, которые кружат над некрополем
Длинные улицы некрополя перекрещиваются, образуя кварталы, застроенные в различных архитектурных стилях: ар-деко, греко-римская классика, готика, модерн… Квартал за кварталом вырастает целая столица «только для мертвых», выстроенная в чуть уменьшенном масштабе по сравнению с настоящим городом, бурлящим за окружающими кладбище высокими стенами. Работники подметают дорожки и убирают увядшие цветы, несколько посетителей бесцельно бродят между памятниками, кто-то несет свежие букеты.
Музыкальные связи
Сегодня я выступаю: спою пару песен с местной группой La Portuaria, с вокалистом которой, Диего Френкелем, мы давно знакомы. Вечером появляется жена Диего с младшим ребенком на руках. Она была в составе первой труппы De La Guarda, когда они привозили в Нью-Йорк постановку «Вилла Вилла». Посмотрев тот спектакль (помню, меня потрясли заросшие волосами ягодицы одного из актеров), я решил, что действо представляет собой нечто вроде политической аллегории, празднество избавления от многолетней диктатуры, буйство свободы и анархии: торжествующий клич, окрашенный болезненными воспоминаниями о пугающем прошлом. Возможно, я вообразил все это, спроектировав собственные представления о культуре и прошлом Аргентины на раскованный спектакль «физического театра». Но, быть может, подобный театральный взрыв неминуем, если в один миг сорвать пробку с бутылки, долго стоявшей закупоренной?
Как выяснилось, Диего дружит и с Хуаной Молина, которую я приглашал участвовать в моем недавнем американском турне. Я слышал второй альбом Хуаны, «Segundo», и мне он понравился, хотя в то время я еще не знал, кто она такая. Отец Хуаны, Хорасио Молина, был прекрасным музыкантом, и еще девочкой она встречалась с гостившими в их доме знаменитостями вроде Винициуса де Море и Чико Буарка. В годы диктатуры семья покинула Аргентину и провела шесть лет в Париже. Позже Хуана, вместе со своими сестрами, выказала талант к сцене, к театральным перевоплощениям — и довольно быстро стала звездой телевидения, исполнительницей главной роли в комедийном шоу «Хуана и ее сестры». Если угодно, история Хуаны напоминает жизнь Трейси Уллман. Успех обернулся золоченой клеткой: Хуана вдруг оказалась далека от музыки, которую ей хотелось сочинять, так что несколько лет тому назад она бросила шоу и начала выступать со своими тихими, чудесными, очень оригинальными песнями.
Местная публика негодовала от такой перемены, прерывая ее концерты выкриками: «Скажи что-нибудь смешное!» К счастью, мисс Молина узнала, что в Лос-Анджелесе ее песни часто звучат в эфире радио KCRW, перебралась туда и начала собирать преданных поклонников. Не знаю, как ее принимают сейчас в Буэнос-Айресе, но, учитывая хвалебные рецензии, поступающие с севера, местные слушатели могут и призадуматься. Музыка Хуаны серьезна, ненавязчива, экспериментальна (не могу подобрать другого подходящего слова): она уж точно не променяла телевидение на карьеру поп-звезды.
«Максимум труда — минимум результата»
Проезжая по Реколета, я останавливаю велосипед у нового музея современного искусства, MALBI, где проходит выставка под названием «Usos de Imagen», экспонаты которой в основном позаимствованы из обширного мексиканского собрания. Здесь выставлены работы нескольких прославленных художников, но присутствует и творчество художников Южной и Центральной Америки, о многих из которых я слышу впервые. Один из них, Сантьяго Сьерра, представил видеоролик, в котором женщины-аборигены повторяют на все лады испанскую фразу, которую выучили фонетически: «Мне платят, чтобы я сказала слова, смысл которых мне безразличен».
Сьерра также сделал фотографии другой группы аборигенов, которым он заплатил за то, чтобы они высветлили волосы: в Латинской Америке это символ с мощным смысловым зарядом. Другая работа — результат подкупа иного рода: водитель грузовика получил деньги, чтобы на пять минут перекрыть скоростное шоссе. Людям платили за то, чтобы они набивались в тесное помещение, подпирали стену, мастурбировали. Эти произведения взволновали меня: я так и не выяснил, в чем их значение. То ли это набор свидетельств грязной эксплуатации одних людей другими, то ли столь очевидная эксплуатация имеет иронический оттенок, критикует повседневные отношения. Эта двусмысленность вызвала у меня легкую тревогу.
Другой художник, Франсис Алиис, живущий в Мексике бельгиец, заплатил пяти сотням перуанцев, чтобы те, взяв лопаты, выстроились в длинную линию и начали бросать песок. Шаг за шагом продвигаясь вперед, они работали, перерывая огромную дюну, лежащую в пустыне к югу от Лимы. Теоретически, эта длинная цепочка работников передвинула весь этот песчаный холм на несколько метров, неуловимо для глаза. «Максимум труда — минимум результата»: слоган, подытоживший все их усилия.
Как мне кажется, эти работы в некотором смысле посвящены двум основным темам: эксплуатации местной рабочей силы и пропасти между богатыми и бедняками, существующей во множестве стран Латинской Америки. Переход денег из рук в руки ради выполнения абсурдных или заведомо нелепых действий отчасти смешон, но окрашен в явственно печальные тона. В контексте художественной выставки он шокирует, но в повседневной жизни мы научились не замечать его: на улицах люди то и дело занимаются утомительным, скучным трудом ради смехотворных сумм. Выставка немного напомнила мне о «боях бомжей»: по слухам, в Лос-Анджелесе молодежь забавлялась тем, что платила бездомным обитателям трущоб за драки друг с другом, а потом распространяла видеозаписи «поединков». Подобное отношение к людям унижает их достоинство, оскорбляет их; наконец это попросту грубо. Попытки заработать хоть немного денег, ковыряя лопатами песок или запоминая бессмысленную фразу, уничижают этих людей, но едва ли настолько оскорбительны, как драка за гроши.
«Работа», за которую платят художники, может показаться нелепицей, но она безвредна. Эти произведения провокационны — по-своему, в некоем вывернутом наизнанку смысле. Как поэтичный ответ социальным и финансовым обстоятельствам, эти работы кажутся творением интуиции, инстинкта — но, попадая на выставку, в ярко освещенную галерею или нью-йоркский музей, они поднимаются на новый смысловой уровень. Когда миллиардеры покупают или продают произведения искусства, посвященные эксплуатации беднейших классов, наслоение значений и контекстов уже не совсем то же, какое имел в виду художник.
Святой заступник безработных
Я выезжаю из центра города. Особого маршрута у меня нет. Проехав немного, я натыкаюсь на ферия — деревенский базарчик: в данном случае, это маленький фестиваль под открытым небом, посвященный гаучо и культуре сельских районов страны. Он проходит на небольшой площади на окраине. По пути я проезжаю мимо выстроившейся очереди. Видна только сама линия, не имеющая ни четкого направления, ни конца: просто множество людей в терпеливом ожидании чего-то, время от времени продвигающихся к своей цели на несколько шагов. Чего именно все они ждут, остается неясным. Очередь настолько длинная, что пропадает из виду; ее начало настолько далеко, что его просто не видно. Очередь тянется вдоль нескольких городских районов, пересекает улицы и площади. Она вроде бы исчезает вовсе, чтобы затем неожиданно возникнуть снова. Ее длина не меньше четырех километров. Как мне сказали потом, полмиллиона человек собрались здесь, чтобы увидеть святого Каэтано — покровителя безработных. Ему молятся люди, когда хотят найти работу, и сегодня отмечается его день. Все подступы к церкви, где находится святой, перекрыты полицейскими. Люди приходят, чтобы просить о работе, о заработке. Некоторые приносят несколько пшеничных колосьев, выкрашенных яркими фломастерами, чтобы потом унести их домой на память о своем паломничестве, другие уходят с пустыми руками.
Сам себе рекламный щит
Девушки из всех крупных городов Аргентины, которые я посетил в этом году, все как одна носят чрезвычайно тесные джинсы из эластичной ткани. Словно брачный сезон в разгаре и нам, иностранцам, позволено присутствовать при свадебном ритуале гигантских масштабов. Эти джинсы, облегающие как вторая кожа, — их роскошное оперение, призванное привлекать взгляды. Местные парни делают вид, что ничего не замечают. Но как можно не замечать настолько очевидных попыток привлечь внимание? Сохраняя невозмутимость, мужчины играют в сложную игру «я ничего не вижу». Эта гонка — явные сигналы и кажущееся безразличие в ответ — продолжается и продолжается. Красиво, хотя создающееся напряжение должно быть невыносимым.
Очевидно, в Аргентине больше женщин, чем мужчин, что может отчасти объяснить происходящее: подобный перекос требует от местных женщин прилагать больше усилий в поиске партнера, чем в других странах, поэтому они вынуждены соревноваться за мужское внимание. По крайней мере, такое объяснение дал бы Дарвин.
Думаю, что-то подобное происходит и в Лос-Анджелесе, хотя и в немного другом контексте. Не имею понятия, каков там баланс «женщины-мужчины», но подозреваю, что, поскольку в этом городе люди редко входят в тесный контакт друг с другом (обычно они изолированы от других физически, находясь на работе, дома, в автомобилях). им приходится производить немедленное и сильное впечатление на противоположный пол и соперников, едва возникает возможность. Сдержанность в такой ситуации излишня.
Эта ситуация характерна не только для Лос-Анджелеса, но и для большей части Соединенных Штатов, где шансы быть замеченными противоположным полом не только невелики, но еще и затруднены дистанцией: на другом краю парковочной площадки, по дороге от автомобиля к зданию, в запруженном людьми супермаркете. Поэтому сигнал «мы молоды, сильны и сексуальны, мы желанны» приходится передавать чуть «громче», чем в других городах, где люди привычно входят в тесный контакт друг с другом и не видят смысла «кричать». В Лос-Анджелесе люди вынуждены рекламировать себя, становиться ходячими рекламными щитами.
Следовательно, в Лос-Анджелесе женщины на первый взгляд должны острее чувствовать необходимость во что бы то ни стало выделиться внешне, добиться красивого загара, сделать пышную прическу, которая, подхваченная ветерком, будет заметна издалека. Их наряды чуточку (или не чуточку) чересчур сексуальны (особенно вблизи), и к тому же, дополняя этот эффект, они стараются принимать соблазнительные позы. Эти позы, эта походка вечно манят, вечно отвлекают на себя внимание мужчин Лос-Анджелеса и, по всей видимости, отражаются в немалой доле создаваемых в этом городе произведений искусства.
Украденное здание
Я прокладываю путь назад к центру и проезжаю мимо красивого старинного дома, в котором размещается какое-то учреждение. Стены выложены многоцветной керамической плиткой, которая кажется не похожей на многие традиционные для города виды облицовки. Потом мне рассказали, что здесь расположился Департамент водных ресурсов, который занимается подачей воды в город. Необходимость учредить подобную службу сделалась болезненно очевидной во время великой эпидемии желтой лихорадки в 1871 году, когда ежедневно погибали 150–170 человек. Лихорадка выкосила половину населения Буэнос-Айреса, и на пике эпидемии люди умирали настолько часто, что железнодорожная компания проложила целую временную ветку, обслуживавшую новое кладбище: особые поезда везли усопших в великолепный город, созданный для мертвых.
Отчего же, впрочем, это здание так отличается от всех прочих домов того времени? Оказывается, плитка и прочие украшения были доставлены сюда из Европы. Изначально их везли на строительство где-то в Венесуэле, но кто-то ошибся адресом, и в итоге корабль был разгружен в Аргентине. Ошибку сочли неслучайной и, вместо того чтобы переправить груз по назначению, плитку и все прочее использовали для украшения строившегося здания Департамента водных ресурсов.
No Encuentros
Я еду по Экологическому парку, чьи дорожки бегут по болотистой местности, огибающей целый район города. Как если бы луга Джерси оказались бы придвинуты вплотную к Манхэттену, а по ним змеились бы тропики — сквозь километры болот и камышей. Похоже, парк нередко служит местом для уединенных встреч, поскольку здесь то и дело попадаются большие объявления, строго-настрого запрещающие «encuentros» (то есть встречи)… в смысле сексуальной близости. Камыши прячут от взгляда немалую часть города, хотя он возвышается совсем рядом. Странный такой парк. Тут невозможно съехать с дорожки, даже если очень захочешь, потому что сразу провалишься в воду.
Собачий мир
Останавливаюсь у набережной, чтобы посмотреть на стайку из шести, наверное, собак на берегу. Черная псина, чужак, по-видимому пытающийся примкнуть к группе или желающий, чтобы его воспринимали всерьез, стоит немного поодаль от остальных и лает, довольно агрессивно, в то время как большой лабрадор то и дело залезает на суку с печальной мордой, напоминающей о гончих. В итоге ему удается этот маневр, после чего они вдвоем проводят несколько минут в тесном объятии.
Никто из прочих собак не обращает особого внимания на этот акт близости, происходящий совсем рядом. Черныша отгоняют прочь, снова и снова, но он всякий раз упрямо возвращается. Близнец лабрадора-ухажера лает, предлагая стоящим неподалеку людям бросить ему что-нибудь, за чем он мог бы сплавать и вернуться. При этом ему чудесно удается не отвлекаться на любовные игры, лай и рычание, бушующие вокруг него. Этот пес действительно способен сосредоточиться! Любовники уже разомкнуты, остальные по очереди подходят, чтобы понюхать под хвостом у суки с печалью на острой морде, но не предпринимают попыток повторить подвиг лабрадора. Эти двое теперь вылизывают гениталии… видимо, чтобы сгладить боль совокупления.
Наконец, пресытившись нескончаемым потоком агрессии, исходящим от Черныша, на ноги поднимается здоровенный, мускулистый участник стаи, который берет дело в свои лапы: схватив Черныша за красный ошейник, он пытается утопить его в воде, куда обе собаки зашли по колени. По крайней мере, его действия выглядят именно так. На помощь спешат и другие: один, похоже, принимается обгладывать ногу чужака. Начинается дикая потасовка. Чужак Черныш вполне мог бы и утонуть, в то время как прочие псы прыгали бы вокруг, удерживая его в воде, — но нет: минуту-две спустя все они оставляют его в покое. Крови не видно, несмотря на щелкавшие зубы и яростную свалку.
Стая, видимо, удовлетворена и рассчитывает на то, что чужак будет знать свое место. Похоже, они намеренно не калечили беднягу. Все это было напоказ: они дали Чернышу отпор, дали ему понять, что не желают и дальше терпеть весь этот шум, агрессивность и завуалированные угрозы. Социальная иерархия восстановлена. Черныш поднимается из воды, весь мокрый, с каким-то потерянным видом. Он не бежит прочь. Он медленно бредет вверх, под «защиту» каких-то чахлых кустов. Передохнув минуту или две, он возвращается за новым наказанием, вновь бросая свой нескончаемый вызов.
Один пес писает на морду другому Никакой реакции. Ничего себе! В этой стае иерархия, должно быть, очень хорошо поддерживается, чтобы тот, кого обоссали, вообще никак не отреагировал на оскорбление.
По дороге к центру Манхэттена с окраины острова, где я живу, я проезжаю порой мимо небольшой собачьей площадки на пересечении Двадцать третьей улицы и Одиннадцатой авеню, расположенной рядом с велосипедной дорожкой. Это треугольник, заполненный буграми и кочками, делом человеческих рук. Собаки, которых сюда приводят хозяева, обычно находят себе один такой холмик, на котором и стоят: по псу на каждую неровность, каждый — царь своей горы. Все счастливы. Умно придумано!
Подозреваю, если бы на площадке имелась лишь одна возвышенность, там шла бы постоянная борьба, вечные драки за превосходство над остальными. Но, поскольку доступных вариантов немало, каждая собака вправе почувствовать себя выше прочих, пусть и ненадолго.
Наблюдая за поведением собак, быстро приходишь к выводу, что и мы сами не очень-то «продвинулись» от той нехитрой борьбы за территорию, за достойное место в иерархии, которая разыгрывается на наших глазах. У собак так заведено: их агрессивная поза часто остается позой, Черныш ведь не сильно пострадал, обошлось без кровопролития. Настоящая жестокость — крайняя мера. Мы же постоянно стремимся дойти до крайности, хотя в масштабах нации или планеты или когда агрессивная поза подразумевает обладание новой пушкой, танковой бригадой, кластерными бомбами, слишком уж просто становится выпустить несколько очередей и поразить цель, зная при этом, что (немедленного) возмездия не будет. Чем подбирать «нижестоящим» их место в общей иерархии, куда как проще стереть их с лица земли.
Я еду назад в гостиницу, где мне запрещают заводить велосипед в лобби и предлагают вместо этого доехать до подземной парковки, откуда я смогу подняться в свой номер на лифте, вместе с велосипедом.
Что творится в вашей стране?
На следующий день я даю интервью местной радиостанции. Студия забита людьми, занятыми таинственной деятельностью, каждый из которых производит при этом определенный шум, не похожий на прочие звуки. Это, как мне в итоге становится ясно, делается намеренно. Мужчина рядом со мной приподнимает что-то металлическое на куске проволоки и бьет по этому предмету: «Дзы-ы-ыннь!» Женщина шумно возится на полу, играя с маленьким ребенком. Еще один человек время от времени ударяет по струнам расстроенной гитары. Шуршат газеты. Они словно создают «подкладку» разговора, искусственное пространство, воображаемое «место», в котором проходит интервью. Интересно, думаю я, умеют ли они создавать другую обстановку, другие помещения: офисы, пляжи (в выходной день), фабрики, леса, фермы?
На столе лежат крошечные книжки, не более дюйма высотой. Их напечатали в Перу, это сборники цитат, пословиц и мудрых изречений. И каждая — «на один укус», причем почти буквально: она поместилась бы и во рту.
Двухтысячные в разгаре, и журналисты все чаще задают мне вопрос: «Что происходит в Нью-Йорке?» Подразумевается: как там политическая атмосфера, после 11 сентября? Обычно я отвечаю, что Нью-Йорк более-менее вернулся в прежнее русло, спустя год или два после терактов. Он снова стал городом космополитов, центром смешения культур, где уже никто не обращает внимания на водителя такси с тюрбаном на голове. Но внутри Америки, где информацию черпают лишь из газеты «Ю-Эс-Эй тудэй» да телеканала «Фокс ньюс», что тут скажешь, там люди все еще дрожат от страха при мысли, что Саддам или Усама бин Ладен вот-вот явятся и отберут у них последний внедорожник. Нехватка источников информации, которые не являлись бы явной пропагандой, и неослабевающие попытки администрации Буша держать всех в страхе породили нацию, которая хочет лишь одного: запереть все двери, спрятаться под одеяло, и пусть кто-то другой — имперские войска — сделает так, чтобы все воображаемые угрозы, какие только есть на свете, растворились в воздухе. Им хочется, чтобы кто-то другой любой ценой защитил бы их от этого страшного, удивительного, таинственного и невидимого врага, который, по их мнению, намерен отобрать у них нынешнюю комфортную жизнь.
Здесь, как и в Европе, множество журналистов хотят с моей помощью понять, почему в Соединенных Штатах большинство населения продолжает поддерживать Буша и всю прочую лавочку. Их постоянно озадачивает то, что Буша могли переизбрать на второй срок. Меня это тоже поражает. Если Буш и его политика будут и дальше пользоваться поддержкой, местные журналисты и обыватели наверняка потеряют последние крохи уважения к американскому народу, на который прежде старались ориентироваться. Их привлекали мужество, сила воображения, стремление к свободе, деловая хватка, трудолюбие и блестящая поп-культура. Они уважают и демократические ценности Соединенных Штатов, но здесь вопрос еще более сложный, поскольку все эти южные страны по опыту знают: именно Штаты помогли прийти к власти, а затем и поддерживали диктаторов, которые правили здесь десятилетиями. Так что рассуждения американских политиков о продвижении демократических ценностей и свобод отдаются здесь пустым звоном: в этих общих фразах сразу видится плохо прикрытое стремление распространить на весь мир влияние самих Соединенных Штатов, их власти и их бизнеса.
В этих интервью я называю себя «осторожным оптимистом». Во время последнего тура по США я видел множество обычных людей, многие из которых действительно проголосовали за Буша вторично, но сейчас уже считают, что он не справился с ситуацией, даже если продолжают верить в то, что, например, вторжение в Ирак было правильным и оправданным. Полагаю, пройдет еще немало лет, прежде чем мы поймем, что на самом деле натворили Буш и его клика. Мне грустно от этих мыслей, потому что, как и многие помимо меня самого, я пребывал в уверенности, что те возможности, та система баланса и контроля, которую на первый взгляд воплощали Соединенные Штаты, были совершенно новым политическим фактором на планете. Они могли влиять и действительно влияли, меняя ситуацию к лучшему вдохновляя другие страны по всей планете. Этот миф о благотворном, благожелательном влиянии, о примере, который вдохновил бы другие нации и народы, не грешил против истины — до какого-то предела, во всяком случае. Лучшее, что привнесли Соединенные Штаты — рок-н-ролл, ритм-н-блюз, Мартин Лютер Кинг и так далее, — вдохновляли людей в условиях совершенно других культур. Но в последнее время, прочитав отчеты о недавних событиях, я проникся скептицизмом. Я с удивлением узнал о всяких неприятных историях, в которые ввязывались Соединенные Штаты: поддерживали диктаторов, сбрасывали избранные демократическим путем правительства. Тем не менее во мне еще теплилась надежда, что глубоко внутри невидимая, неосязаемая рука морали — не без причуд, но практичный и добросердечный американский народ — прислушается к голосу разума и выправит курс, чтобы и дальше служить примером для других стран. Теперь же, в середине 2000-х, я и, похоже, весь остальной мир всерьез начали в этом сомневаться. С избранием Барака Обамы к нам отчасти вернулись надежда, оптимизм и самоуважение, хотя бедняге досталась страна с выбитыми из-под нее опорами экономики, да еще и погрязшая в дорогостоящей оккупации Ирака и Афганистана, которой не видно конца.
Музыкальные связи (продолжение)
Вскоре после полудня мы с Леоном Гиеко заходим на чашку чая к Мерседес Сосе, чье имя на протяжении десятилетий гремело на музыкальной сцене Аргентины. Это напомнило мне о цепочке человеческих знакомств, в итоге приведшей меня сюда, в ее квартиру. В Нью-Йорке начала 90-х я учил испанский язык под руководством Бернардо Паломбо, аргентинского фолк-певца. Во время наших занятий он познакомил меня с музыкой Сусаны Бака, Сильвио Родригеса и других, и я практиковал свой все еще зачаточный испанский, расспрашивая его об их музыке и текстах. Амелия Лафферьер, хорошая знакомая Бернардо здесь, в Буэнос-Айресе, работала с Сильвио и с Леоном Гиеко, еще одним фолк-певцом. Леон дружил с Мерседес Сосой. Во время первого своего приезда сюда я делал кавер-версию на одну из песен Леона, «Solo le Pido a Dios» (а еще спел ту, которая стала знаменитой благодаря Мерседес: «Todo Cambia»), а потом, уже в Нью-Йорке, он пригласил меня выйти на сцену в концерте, который они давали с Питом Сигером. Я и сам поражаюсь, до чего же запутана вся эта цепочка. Шесть слоев музыкальных связей, подумать только.
Мерседес — потрясающая певица и невероятной душевной силы человек. Она появилась на сцене ближе к концу 60-х, и уже тогда ее можно было бы назвать арт-фолк-певицей, поскольку она редко делает уступки мейнстримовым поп-вкусам. В определенном смысле некоторые из этих исполнителей музыкально были ближе британской фолк-модели того времени: и те, и другие вдохновлялись собственными культурными и историческими корнями. Мерседес можно отнести к нуэва трова, нуэва кансьон (то бишь «новая песня») — это мощное движение, охватившее Аргентину и всю Латинскую Америку 60-х, но не имевшее параллелей на севере, не считая разве что тех фолк-исполнителей, которые включали в свой репертуар песни с политическими текстами, песни о правах человека. Впрочем, здесь петь о правах и свободах (в то время, во всяком случае) было совсем небезопасно. Творчество становилось вопросом жизни и смерти. Это требовало от исполнителей такого мужества, такой концентрации воли, которых никто не ждал от музыкантов на севере континента.
В Бразилии тропикалистов сажали в тюрьмы или выдворяли из страны. Здесь и в Чили было куда хуже. Мерседес арестовали прямо на сцене и выслали. Виктору Хара в Чили отрубили руки и лишь затем убили. Леон тоже оказался в изгнании. Мерседес бежала сначала в Бразилию, затем в Париж и Мадрид; Леон — в Энн-Арбор, штат Мичиган.
Леон немного похож на Стинга; иллюзия была бы полной, если бы Стинг водил грузовик в Патагонии. В Леоне больше рокерского духа, чем в Мерседес, хотя оба нередко используют элементы местных музыкальных стилей (и я не имею в виду только танго) в своих песнях и пластинках. Для меня то, как эти музыканты смешивают разные музыкальные течения, говорит о них ничуть не меньше, чем тексты песен. Их музыка несет в себе гордость за свою культуру; они не хотят просто следовать популярным североамериканским лекалам. И все же элементы этой музыки тоже проскальзывают в общей смеси. Я считаю, это говорит о том, что они (и многие другие) видят в себе и воплощают на сцене третью волну — гибрид, который нельзя четко отнести к какому-то одному стилю, который волен заимствовать что угодно и где угодно. Эти музыканты постоянно совершенствуют свою индивидуальность, привнося в нее все новые и новые формальные черты, которые слышны сразу. Кроме того, Леон писал и песни, похожие на творения Дилана: выражал словами мысли и чувства тысяч людей в определенный момент. Поэтому публика благоговеет перед ним, а многие помнят его песни наизусть.
Какое-то время Леон играл в одной группе с Чарли Гарсиа, классическим рокером, так что от Мерседес до Леона и затем до Чарли вьется ниточка, связавшая немало несопоставимых музыкальных течений. И, пока они оказывают на меня влияние, подозреваю, эта ниточка тянется и ко мне. Я безумно рад, что знаком с обоими; я преклоняюсь перед их музыкой, перед личностями, которые так много значат — в культуре и в политике.
Мерседес — женщина крупная, у нее мощный голос, который по силе не уступит тренированным связкам оперной певицы. Ее приятное лицо выдает смешение крови, в нем заметны какие-то индейские черты — хотя, возможно, мне это только кажется оттого, что на сцене она часто выступает в пончо. Они ведут с Леоном долгие, напряженные беседы на великое множество тем: от воспоминаний о Викторе Хара до общего восхищения Дэвидом Линдли и другими талантливыми музыкантами из Лос-Анджелеса, с которыми Леон недавно записал пластинку.
Вот уже и два часа ночи — все еще довольно рано по меркам Буэнос-Айреса, и мы направляемся в японский ресторанчик при отеле. Перекусив, мы выходим на улицу, где стайка девочек-подростков коротает ночь в ожидании выхода местного тин-идола. Вскочив с тротуара, они окружают Мерседес, обнимают и целуют ее. Она годится этим девчонкам в бабушки, но даже подростки знают, кто она такая.
Алтарь футбола
На следующий день по телевидению начинается трансляция матча Кубка мира между Мексикой и Аргентиной: исход встречи определит, какая из команд продолжит борьбу за первенство. Весь город затаил дыхание в ожидании развязки. Все вокруг застывает без движения. Я приехал на саундчек в клуб, где мне предстоит выступить с La Portuaria. Все работники клуба, все техники группы побросали работу и собрались у телевизора. Прозвучали национальные гимны двух стран, игроки разбежались по полю. Улицы почти опустели, по громадным проспектам изредка проезжает машина-другая. Закрыты все магазины и рестораны, не считая тех немногих, где включены телевизоры, перед которыми сгрудилась клиентура.
После саундчека мы с Диего останавливаемся поужинать в сэндвич-баре. Здесь работают исключительно женщины, что отчасти объясняет, почему кафе еще остается открытым (мужчины, все как один, прикованы к телевизорам). Но даже здесь на стойке красуется символический телик, крошечный аппарат, пытающийся перекричать техно-бит, несущийся из CD-проигрывателя. Диего замечает, что в годы диктатуры он учился в школе. В 1978 году здесь проводился Кубок мира, и некоторые считают, что это послужило «прикрытием» для бесследного исчезновения множества людей. Правительство изо всех сил поддерживало этот спортивный праздник, воспользовавшись им как отвлекающим маневром: люди пропадали один за другим, и никто не обращал внимания. Сегодня я уяснил себе, как это возможно. Даже если произойдет переворот, его попросту не заметят.
Многие в те годы (да и сейчас тоже) отрицали преступления власти: теперь они говорят, что ничего не видели, ничего не знали, — хотя многие кожей ощущали происходящее. Школьником Диего отправился навестить друзей, и никто не открыл ему дверь. Вскоре стало понятно, что дом опустел и таким останется. Позже отец сказал ему, что их, возможно, «забрали». В обществе царила одна на всех паранойя, и, по словам Диего, для школьников этот страх воплощался в обычные для тех лет переживания: если волосы слишком длинные, попадешь в неприятности. Или: если поймают с косяком, могут забрать в участок. Подобные типичные для юношества шалости могли рассматриваться государством как очевидные признаки нелояльности. Если куришь траву, носишь длинные волосы — значит, сочувствуешь врагам. Поэтому, даже если эти страхи преследовали молодежь во множестве стран, здесь последствия ареста для длинноволосого хиппи могли быть куда более зловещими. Все старались проявлять благоразумие; разговоры о политике велись шепотом. По ночам на улицах звучали выстрелы — знак того, что военные или полиция (нередко это были одни и те же люди) вновь заняты своим грязным делом.
Я помню подобные ощущения по начальной школе в Балтиморе, хотя мои страхи тех лет не сравнятся с напряжением, царившим здесь. Дело было во время Карибского кризиса, и уровень страха и паранойи в Соединенных Штатах, видимо, зашкаливал. Разумеется, ребенком каждый думает, что все вокруг — абсолютно нормальный ход вещей, даже если потом осознаешь, какое безумие тебя окружало. Помню, я возвращался домой из школы (я учился тогда, пожалуй, классе в пятом? Значит, мне было лет десять)… Дорога домой — около мили пригородных улочек, мимо лужаек и деревьев, мимо обшитых досками домов, выстроенных на склонах холмов.
Я помню, как вообразил себе, что над головой внезапно проносятся темные силуэты бомбардировщиков (откуда они могли прилететь? С Кубы? Из Советской России?). Я решил, что сначала услышу их моторы, угрожающее низкое рычание, доносящееся откуда-то издалека, и лишь потом увижу самолеты, когда они покажутся над крышами нашего пригорода. Топая домой, я придумывал в уме план спасения — куда бежать, если это действительно случится. Квартал за кварталом я шел, размышляя: отсюда я еще успею добежать до дома Дина, если побегу со всей мочи (дом Дина всего в квартале или двух), а затем, пройдя еще немного, решаю, что отсюда бежать лучше к дому моего друга Рики, он теперь ближе. Там можно будет спрятаться. Всю дорогу домой приходилось рассчитывать, планировать, измерять расстояние от одного потенциального убежища до другого. Для мальчишки это время было сильной встряской. Неудивительно, что фильмы тех лет были полны паранойи и чудовищ всех мастей. Все мы были перепуганы насмерть, а чудовище пряталось где-то, оставалось невидимым.
Облагораживание
Палермо — район, где мы сейчас пробуем сэндвичи, был некогда тихим местечком с небольшими скверами на каждом шагу. Впрочем, эти скверы никуда не делись, но теперь в них далеко не так тихо. За последние несколько лет сюда въехала зажиточная публика, и ныне район забит шикарными магазинами, дорогими ресторанами и барами. Совсем недавно Диего покинул свою квартиру на другой стороне площади от прилавка с сэндвичами. Дом выставлен на продажу. Мой друг интересуется, какие изменения сейчас происходят в Нью-Йорке, — отметив при этом, что там, кажется, стало почище. Тот же самый процесс: художники, артисты и все вновь прибывающие ищут жилье на окраинах, поскольку взлетевшая плата изгоняет их из городского центра. Я с сожалением замечаю, что население уже не так перемешано, как прежде: отсутствие коктейля из людей искусства, узких специалистов и простых работяг пагубно сказывается на творчестве. Причем на творчестве любого рода. Теперь, когда творческая молодежь оказалась рассеяна по Нью-Джерси, Бронксу, Уильямсбургу, Ред-Хуку и так далее, растущему движению или сцене уже не так просто набрать вес. Для успешного развития любому творческому направлению необходима достаточная внутренняя плотность. Дух творчества взмывает ввысь, когда люди трутся плечами, встречаются в барах и кафе, когда в них крепнет неуловимое чувство единства. Нью-Йорк (или, по крайней мере, Манхэттен), если будет и дальше двигаться прежним курсом, закончит так же, как в свое время Гонконг или Сингапур: один гигантский деловой центр, один большой супермаркет, весь в ярких огнях. Креативный дух — то неуловимое качество, в котором так очевидно нуждается, к слову сказать, Китай, — окажется в Нью-Йорке истреблен, если случайные, но постоянные контакты представителей разных слоев его жителей постепенно сойдут на нет.
Нередко приходится слышать, что сегодня физическое расстояние уже не значит столько, как в прошлом: у нас появились «виртуальные офисы», он-лайн-сообщества и социальные сети. Значит, уже не важно, где именно ты находишься? Что-то сомневаюсь. Мне кажется, сетевые коммуны склонны группировать похожих людей с похожими интересами, и это замечательно работает для решения каких-то задач, но порой вдохновение приходит от случайной встречи, нескольких слов, переброшенных с людьми, не входящими в твой привычный круг общения. А на это не приходится рассчитывать, если общение происходит исключительно в кругу «друзей».
Я не испытываю романтической ностальгии по запущенным кварталам, мостовые которых усеяны использованными шприцами, а канализация то и дело дает сбои. Само собой, такие районы обычно не требуют непомерных денег за жилье, снисходительны к шуму по ночам и причудливым костюмам, но не стоит смешивать в кучу дешевые квартиры с общей разрухой, которая нередко и делает их такими дешевыми. Одно не обязательно должно следовать за другим.
Мы идем к моей гостинице, в паре кварталов отсюда. Улицы совершенно пусты (футбольный матч еще продолжается). Дождь прекратился. Диего спрашивает у меня о хип-хопе. Я отвечаю, что сама музыка, сам бит часто оказываются невероятно продвинутыми, это огромная площадка для новаторских решений, но в последние годы стиль превратился в расхожее клише, в отдушину для бунтарских мыслей менеджеров среднего звена. Но это не значит, что хип-хоп перестал мне нравиться: скажем, «Trapped In the Closet» — одних из самых оригинальных, самых ярких видеоклипов, которые я только видел. Диего упоминает баиле-фанк — это недавно появившийся в Бразилии стиль, смешавший вместе биты 808-й драм-машины, техно, хип-хоп и фанк (хотя, на мой взгляд, эта музыка отдает не столько фанком, сколько безумным, вызывающим головокружение скоростным аттракционом). Мы приходим к выводу, что эта сцена крайне, до смешного экстремальна, но абсолютно открыта для любых экспериментов. Диего говорит, что тексты бразильцев жестки и прямолинейны, но, в отличие от американских хип-хоперов, излагают историю с точки зрения жертвы, а не нападающей стороны.
Ночная жизнь в контексте истории
Я захожу в книжный магазин, торгующий еще и компакт-дисками, где выбираю ряд альбомов. Продавец ставит мне несколько свежих дисков, записанных местными музыкантами: на одном звучит сольный бандонеон (похожий на аккордеон инструмент, на котором аккомпанируют танго), другой записан в жанре кандомбе-джаз (неожиданный гибрид: кандомбе — карнавальная музыка афроуругвайцев), а на третьем звучат старинные танго в исполнении большого оркестра. На соседнем столе разложены многочисленные книги, повествующие о развитии национальной рок-сцены и различных аспектах ночной жизни портеньо.
История ночной жизни! Вот это интрига. Хроника общества, рассказанная не языком трудовых достижений и череды политических переворотов, но при помощи мельчайших изменений в ежевечерних празднествах и гулянках. Неумолимый ход истории, по этой версии, сопровождался бутылкой «мальбека», прекрасным аргентинским жарким, ритмами танго, танцами и сплетнями. Летопись составили противозаконные действия, которые разворачивались в диско-клубах, на танцплощадках, в частных заведениях. Ход жизни определяли плохо освещенные улицы, бары, задымленные ночные рестораны. История писалась куплетами песен, каракулями на картонках с меню, полузабытыми разговорами, любовными романами, пьяными драками и долгими годами наркотического угара.
Остается гадать, отражают ли те вещи, которыми люди занимаются, развлекаясь в свободное время или после работы, внутренний мир этих людей, можно ли с помощью хроники вечеринок различить невысказанные надежды, страхи и желания? Узнать мнения и сокровенные мысли, которые днем, на людях, человек предпочитает держать при себе? Мнения, оставшиеся скрытыми от привычного политического процесса? Ночная жизнь может оказаться более правдивым и глубоким инструментом исследования ключевых моментов истории, чем обычные маневры политиков и олигархов, мелькающие в прессе. Или, по крайней мере, она может стать параллельным миром — другой стороной той же монеты.
Легко рассуждать по прошествии многих лет, будто представления веймарских кабаре предопределили Вторую мировую войну или что панк-рок был теневым отражением эры правления Рейгана, но смысл изучать ночную жизнь под таким углом определенно имеется. Возможно ли, чтобы расцвет «Студии 54» и «CBGB» случайно совпал с моментом, когда Нью-Йорк потерпел финансовый крах? Может, это не простое совпадение? Станет ли начавшийся экономический кризис сигналом для творческого ренессанса, для возрождения доступной и вседозволяющей ночной жизни? Быть может, один взгляд на танцпол, в гримерки, на табуреты у барных стоек расскажет нам о настоящем — или даже о будущем? Бесчисленные нью-йоркские рестораны и клубы прошлого десятилетия часто заполняли миллиардеры, сколотившие состояния на инвестиционных фондах, так что сегодня популярность отдельных столиков с выбором спиртного в дискотеках и модных заведениях можно рассматривать как предвестье будущей катастрофы. Впрочем, вы правы: легко говорить с оглядкой назад…
Город вампиров
После выступления я отправляюсь в клуб, куда меня пригласил пришедший на концерт Чарли Гарсия. Чарли стоял у истоков национального рок-движения, возникшего еще в 60-е годы. В 70-х он обрел настоящую популярность. Чарли был современником уже упоминавшихся фолк-музыкантов и артистов нуэва трова, но для таких, как он, при всем уважении, именно фолк стал поводом для бунта. Он сам (как и многие другие) воплощал знаменитую формулу «секс, наркотики и рок-н-ролл» — иными словами, декаданс, противопоставленный любой политкорректности.
Группа в клубе, Man Ray, только вышла на сцену. Полтретьего утра. Лидер группы — женщина, которая иногда выступает вместе с Чарли. Если судить по тусовке, этот город очень напоминает Нью-Йорк (концерты за полночь, веселье до рассвета), но в некотором смысле это настоящий рай для ночных гуляк — лучше, чем Нью-Йорк сейчас или когда бы то ни было. Подавляющее большинство ресторанов здесь открыты до четырех часов утра: гораздо больше, чем в Нью-Йорке. И улицы полны людей в половине четвертого! В кинотеатрах идут сеансы, которые привычно начинаются в час тридцать, — и это не типичные фильмы «для полуночников» вроде «Шоу ужасов Роки Хоррора»: в три часа ночи здесь идет «Король-лев»! И потом, когда кинотеатры выпускают зрителей на ночные улицы, им непременно захочется где-то посидеть, перекусить или пропустить рюмочку-другую. Посреди ночи улицы полны гуляющих семейств! Когда же они спят? Как и в крупных городах Испании, ужинают здесь поздно — редко кто садится за стол до половины десятого — и потом успевают к началу концерта в ранние утренние часы.
Настоящий город вампиров. Неужели никто из них не работает днем? Как им удается всю неделю напролет придерживаться такого режима? Две смены, два дублера городского населения, которые никогда не пересекаются друг с другом? Может, они нюхают кокаин или пьют огромные чашки травяного чая мате, чтобы держаться на ногах? Или, возможно, они успели вздремнуть после работы, пока мы обедали по режиму, привычному для Нью-Йорка?
Меня сморило около четырех, я вернулся в гостиницу и рухнул на кровать. Мауро и кое-кто из моих техников колобродили до семи часов утра: из рок-клуба они направились в местечко, где, по их словам, играли странную смесь зайдеко и кумбии, причем не «живые» музыканты, а диджеи. Говорят, в пять или шесть часов утра веселье только начиналось.
В Буэнос-Айрес приехал Гловер Джилл, лидер Tosca Tango Orchestra из техасского Остина; раз уж в моей группе играет его струнная секция, им как-то удалось втиснуть в эту поездку несколько собственных выступлений. Все вместе мы отправляемся слушать традиционное танго во дворец, выстроенный в стиле барокко: там как раз проходит международный фестиваль танго. Дворец представляет собой невероятное сооружение. Его украшает балкон в духе бью-арт, а прямо за балконом красуется витраж, изображающий святого Георгия, пронзающего дракона. На сцене расположился старомодный оркуэстра, а на площадке перед ней выступают нанятые танцоры, ожидающие, пока публика не перехватит инициативу.
Все присутствующие (не считая нас) одеты в свои лучшие облегающие наряды, очень элегантно и сексуально. Танцоры даже слегка пугают своим великолепием. Чуть позже мы перебираемся в «Ла Кумпарсита», нечто вроде танго-бара для туристов в районе Сан-Тельмо. По стенам здесь развешаны вездесущие портреты Карлоса Гарделя — в огромном количестве. Миф о Гарделе окончательно припек меня. Хочется сказать: «Он умер уже очень, очень давно, примиритесь с этим, живите дальше!»
Наутро я долго пытаюсь проснуться. Качу на велосипеде к «Каса дель Танго», примерно в четырех километрах от гостиницы, чтобы присоединиться к струнной секции группы и побывать на репетиции Эль Арранга. Я сижу в темном театре, где сегодня проходит репетиция, очень приличное место, и наблюдаю за тем, как музыканты готовятся приступить. Обсуждаются аранжировки и то, как должны звучать те или иные фрагменты произведения. Потом они исполняют несколько вещей полностью — и я потрясен.
Экскурс в прошлое
В 70-е годы, когда Аргентина еще находилась под пятой военной диктатуры, Международный валютный фонд и Всемирный банк предоставили стране займы, потребовав в ответ, чтобы производство было открыто для иностранных инвесторов, а государственные предприятия были приватизированы. Вскоре страна залезла в крупные долги (что происходит довольно часто, когда в дело вмешивается Всемирный банк), уровень безработицы резко подскочил. Немало материальных ценностей, обращенных в доллары, потихоньку утекло за рубеж. В 2001 году все это дошло до точки, правительство отрезало аргентинцев от их собственных банковских счетов, и в стране началась эпидемия «продовольственных бунтов». Песо девальвировался, фабрики закрылись, половина населения оказалась за гранью нищеты.
Немного позднее рабочие решили самостоятельно запустить некоторые заколоченные фабрики. Владельцам, бросившим их на произвол судьбы, это не понравилось, они подали на рабочих в суд. Хозяева и банки хотели продать активы (станки и материалы), чтобы срубить немного денег. В некоторых случаях рабочим удалось отстоять свое право поддерживать производство: похоже, судьи иногда ставили занятость выше быстрого заработка. И теперь несколько фабрик, работавших без начальства, начали платить налог на собственность и понемногу вылезать из долгов. На странице слева — кадр из документального фильма Наоми Кляйн «Захват».
© Andres D'Elia. All rights reserved
Теперь такое развитие событий может вдохновить некоторые американские предприятия: скажем, газеты, погрязшие в долгах из-за передачи инвестиционным фондам и вынужденные объявлять о банкротстве. Остается только гадать, способны ли работники этих предприятий (или даже заводов в Детройте) сохранить производство самостоятельно. На выборах 2003 года президент Менем, поддерживавший владельцев фабрик, в итоге отказался от продолжения гонки, так что президентом стал Нестор Киршнер. Сейчас президент Аргентины — жена Киршнера, изображенная здесь с Мерседес Соса. Времена меняются — и здесь, и в Штатах.
Мерседес Соса и Кристина Фернандес де Киршнер. Фотография Creative Commons Attribution 2.0 License. Источник: официальный веб-сайт президента Аргентины
Когда я лечу на север, по салону самолета разносится гундосый «американский» акцент. Я направляюсь в Майами на самолете «Американ эйрлайнз». Голоса несут уверенность, превосходство (их звучание не выдает особой гибкости, отзывчивости и непредвзятости). После мягких, чувственных гласных Латинской Америки этот, мой собственный язык кажется резким, жестоким, авторитарным.