Чуть слышный вздох заставляет меня обернуться. Наступившая тишина создала у девушки иллюзию покоя. Она меня не видит и не слышит, поэтому и расслабилась. Чуть сдвинулось, просело тело, чуть опустились, ослабли спина, грудь и живот. Нехорошо — сеанс ещё не закончен. Допрос не доведён до конца. Дело есть дело.
— Ай!
Мой дрючок молча — а чего берёзовому дрыну разговаривать? — продвинулся между её чуть согнувшимися коленями и щёлкнул прямо вверх, по промежности. Как она подскочила! Ну вот, совсем другое дело — тазобедренный выпрямился. Но это ещё не всё.
— Твой рассказ интересен. Но если ты думаешь, что это освобождает тебя от обязанности выполнять мой приказ — ты ошибаешься. И твоя ошибка заслуживает наказания.
— Ай! Нет! Не надо! Господин, я сделаю как ты хочешь! Ой!
Чёткий щелчок прямо снизу по чуть опустившейся левой груди заставил женщину отдёрнуться, повернуться вправо. Тут же — аналогичное воздействие справа. Ещё парочка симметричных обжигающих прикосновений заставляют её до предела, до грани вывиха, отвести назад плечи и запрокинуть голову. Ну вот, исходное состояние восстановлено. Продолжим игры в подчинение. По теории её надо чем-то обидеть, оскорбить, унизить… А чего тут у них считается «стыдно»?
— Кто растлил твоё девство, женщина?
Тема для обсуждения выбрана преднамеренно… скользкая. Но вот такого ответа я не ожидал. После короткого сглатывания звучит:
— Отец.
Блин… Кажется, я сделал ну очень благое дело, когда угробил этот… «сосуд с божьей благодатью». То он мёртвых грабит, святые иконы ворует, то мне, любимому, всякие нужные «детали» откручивает, то собственную дочь…
— Расскажи, как это случилось.
— Господине! Я виновата! Я грешна и грех мой не может быть прощён. Я знаю это и искренне раскаиваюсь. Я буду вечно гореть в гиене огненной. Я — гнусная, мерзкая дрянь, полная бесовской похоти и прельщения…
Как-то это звучит как накатанный, многократно повторённый текст. С отработанными, правильно поставленными интонациями в нужных местах. Интересно: кто ей такие выразительные слова списал? Щелчок по животику кающейся грешницы останавливает поток ритуального покаяния.
— Я спросил и не услышал ответа. Ты говоришь о себе, но не о деле.
— Я… я совратила своего кровного отца и духовного пастыря. И нет мне прощения ни на земле, ни на небе…
Только «щёлк» по губам останавливает это «пение». По её нижним губам. С соответствующим коротким вскриком. Бедняжка аж поперхнулась. Откашляться с запрокинутым к потолку лицом — не просто. А я упираю ей в подбородок свой дрючок, ожидаю завершения процесса, не позволяя наклонить голову, и снова щёлкаю её. В почти ту же точку, чуть изменим наклон дрючка. И оставляю его там. Прижатым к этим её губкам. Плотненько. Плашмя. Вдоль. Чуть-чуть играя усилием прижатия, чуть-чуть потягивая вверх-вниз.
Она вся вытягивается в струнку. Запрокинутое вверх до предела лицо, растянутое, развёрнутое до грани судороги тело. И острое, напряжённое, ни на мгновение не прерываемое внимание. Ожидание, вслушивание. Вслушивание в себя, в свои ощущения. Ожидание собственной боли. Фокус сконцентрированного до предела внимания — в… в точке соприкосновения. Очень хорошо — при таком отвлекающем факторе она, возможно, будет говорить не подумавши, будет говорить правду.
— Я слушаю.
— Я… Прошлая весна была очень жаркая. У нас тут, возле церкви есть огород. Цветочки растут. Я пришла сорняки выбрать, полить… А вода… таскать с реки в гору… Упарилась на солнышке. А в ризнице темно и прохладно было. Я там и прилегла. Платье верхнее сняла, чтобы не измялось. Да и заснула. А сорочка моя… Нет! Я не хотела! Даже и помыслить! Бес попутал! Враг рода человеческого дремоту наслал… Ой!
— По делу говори.
— Да, господине, да. Вот я и уснула там. А сорочка моя и задралася. А тут папенька пришёл. Выпимши. Он как причастие проведёт — всегда… А тут я лежу. Срамом своим наружу, головой-то под тряпки спрятавши. Кабы я лежала пристойно, полотном каким прикрытая, лицом кверху, так, чтобы видно было… А то папеньке-то только срам-то мой… Вот он и распалился. И меня, диаволом положенную и… и поял.
Чуть вздрагивающий, то и дело затихающий голос. Но каких-то сильных, несдерживаемых переживаний от рассказа… Похоже, текст излагался неоднократно.
— Больно было?
Эта сволочь и на моей спине покатался, а Трифена была на год моложе, чем сейчас. Косточки-тростиночки…
Вот только после этого моего вопроса её голос дрогнул по-настоящему. Что-то новое для неё? Её никогда прежде об этом не спрашивали?
— Да. Очень.
Я как-то пропустил повод щёлкнуть её за отсутствие «господина». А она продолжила:
— Потом папенька меня побил. Велел никому не рассказывать. И ушёл. Я от боли ходить не могла, лежала там, плакала. Потом маменька пришла — тоже побила.
— За что?
— За грех мой. За похотливость и развратность мою. Потом ещё раз — за то, что покрывала церковные кровью своей… Потом она ушла. А как стемнело, и я до дому побрела.
Ну что ж, вполне по русской классике. Аксинье из «Тихого Дона» было 16 лет:
«осенью пахала она в степи, верст за восемь от хутора. Ночью отец ее, пятидесятилетний старик, связал ей треногой руки и изнасиловал.
— Убью, ежели пикнешь слово, а будешь помалкивать — справлю плюшевую кофту и гетры с калошами. Так и помни: убью, ежели что… — пообещал он ей».
Только и разницы, что этой девчушке было не 16, а 12, да нет у неё взрослого старшего брата:
«На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок, ногами поднял спящего отца, что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика в переносицу. Вдвоем с матерью били его часа полтора. Всегда смирная, престарелая мать исступленно дергала на обеспамятевшем муже волосы, брат старался ногами».
Христодул, старший сын в поповской семье — ещё маленький, ни — «ума», ни — «места». Смерть главы семейства, чем бы она ни была мотивирована, означает нищету, голод, гибель всей семьи. Огласка — позор для всех, расстрижение попа, потеря источника средств к существованию, неподъёмные штрафы по «Уставу»… Поэтому обошлись без двойного преступления: отце- и муже- убийства. Даже если бы хотели.
— Дальше.
— Потом меня выдали замуж. Маменька научила — как в первую ночь мужа обмануть. Он и не понял ничего. Только через неделю я в церковь пошла, исповедоваться. А там пресвитером — свёкор мой. Он меня… он мне и в отпущении грехов отказал. Выгнал. «Такой блудодейской паскуднице не место в храме божьем». А как домой пришёл… Били, за косы рвали и вообще… по-всякому. А когда папенька меня назад взять не схотел… Сызнова били и мордовали… Потом… у них в селе дурачок один есть. Глухонемой. Свёкор велел мне выпить бражки. Четверть ведра. Потом… не помню. Нашли меня голую в сарае с этим дурачком в обнимку… Говорят: прелюбодейка. Только… У него, у дурака-то, даже и штаны сняты не были. Но свидетели были. Меня вот… развели и выгнали.
Ну, так ты, девочка, легко отделалась. Даже в начале 21 века существует на планете Земля, как минимум, пять государств, где изнасилованная женщина наказывается по суду. Красивейшие места, прекрасные пляжи, жаркое солнце… Центры международного туризма. И — туристок. Когда одну такую даму изнасиловали шесть местных арабов, и она вздумала «качать права», то прокурор потребовал для неё 8 лет строгого и 100 ударов плетью по спине. Женщина пошла на мировую, отозвала свой иск, и всё ограничилось годом тюремного заключения. Её заключения, естественно. Но это — европейки.
Когда добропорядочный туземный отец семейства изнасиловал насмерть свою пятилетнюю племянницу, то суд ограничился штрафом, поскольку подсудимый сумел убедить судей в не-девственности покойницы.
Это же нормально! Это же — шариат! Свод законов, сформированный и отточенный более чем тысячелетней историей огромного мусульманского мира. Концентрированная многовековая мудрость значительной части человечества. Реализация, в уголовно-процессуальной форме, морально-этической системы Корана. Который, как известно, состоит из божественных откровений, изложенных самим пророком. «Нет бога кроме аллаха и Магомет пророк его».
Есть, конечно, отступники, нетвёрдые в вере, соглашатели… Вот Палестинское государство, например, приняло в 2007 году «Акт о защите…». Теперь этих наглых, беленьких, неверных сучек так просто — нельзя. Но ведь прежний, истинный закон, который от самого аллаха — не отменили. Так что, какую норму применить — зависит от конкретного судьи. На Западном берегу… там-то все продались. А вот в Газе — наши братья, «Братья-мусульмане». А там, глядишь, и в Египте, и в Сирии… И мы тогда всех этих, безбожных, бесстыдных… туристочек… А кто мявнет — в тюрьму. По закону. Потому что — «аллах акбар».
И чего я в «муслимы» не пошёл? Вот уж где с садо-мазо можно развернуться! Может, поэтому и не пошёл? Слишком близка грань, за которой начинается безумие. Впрочем, любая сильно истовая вера ведёт к сумасшествию.
— Как они тебя называли? Твои отец и мать, муж и его родня? Что они говорили?
— Они… Они говорили, что я… я — сосуд с мерзостью. Что вся насквозь пропитана грехом. Что душа моя смердит, а тело — прельщение диавольское. Что нет для меня ни вечного спасения, ни святого причастия. Ибо я есть калище смердячее, червь в гноище, омерзительная сопливая грязная сучка, истекающая похотью. Что нечистоты моей души, выступают бесовской грязью сквозь поры кожи моей, так измарали её, что и даже святая молитва не может её очистить…
Ну вот, а я и не знал чего бы хорошенького сообщить девушке для обеспечения полноты процесса в части воздействия на психику со стороны акустики и семантики. А её родные и близкие уже все подходящие слова сказали. Эх, магнитофона нет — крутил бы ей запись с утра до вечера и с вечера до утра, чуть меняя скорости. От инфернального баса до такого же визга. Через три дня непрерывного акустического фона «закоренелая грешница» на любой вопрос отвечала бы цитатой из этого текста. И «истинно уверовала» бы в это. «Червь в гноище» — по ночам бы снился и «от зубов отскакивал». Впрочем, магнитофон для непрерывного повторения текста уже не нужен — достаточно иметь столь заботливую родню.
Какие там, в третьем тысячелетии идиотские садо-мазо игры! Фигня какая-то, детский лепет. Проще надо быть, патриархальнее. Вот тут у меня происходит просто «святорусская» жизнь. Вот это круто!
Мой дрючок касается косточки её левого бедра и неторопливо двигается по телу, очерчивая верхнюю границу её таза. Доходит до нижней точки этой дуги… Как у неё дрожит животик! Аж вспотела, бедняжка. Помниться, когда-то в Киеве, придумывая свои «свадебные танцы», я вспоминал о «нежно дрожащем девичьим животике» и «пупочке, наполненным сладким потом трепещущей девственницы». Эта — не девственница, но «трепещет» вполне… трепетно. В ожидании привычных побоев и издевательств.
Дрючок продолжает своё движение, поднимается к косточке правого бедра… Девочка выдыхает задержанный воздух, чуть ослабевает её напряжение. Но дрын берёзовый, на мгновение остановившись в верхней точке дуги, соскальзывает вниз пальца на три по её бедру и отправляется в обратный путь.
— Значит ты — сосуд с мерзостью. Так ли это?
— Д-да, господин.
— А вот это, что очерчивает сейчас мой посох, есть чаша греха. Ты согласна?
— Д-да, господин. А-ах!
Дрючок раздвигает, шевелит её волосики, доходит до середины, где его плавное движение прерывается встреченной складочкой.
Мда… Дальше, пожалуй, не пойдём. Чуть проворачиваю посох в руке, девушка ахает ещё раз, «дыньки» судорожно дёргаются вверх-вниз, а промасленная деревяшка, чуть раздвинув эту складочку, чуть погружается в тело. Чуть-чуть. Вот уж точно — микронная работа.
Когда-то, всего несколько месяцев назад, после своего первого группового убийства мирных жителей, взрослых и детей на «людоловском хуторе», после первой встречи с князь-волком в предутреннем тумане, я грыз свой дрын, чтобы не орать от страха, от безысходности, от ощущения собственной мерзости. От жалости и отвращения к себе, к убитым мною, к миру, где мне придётся убивать и мучить людей просто для того, чтобы остаться живым и свободным.
Я грыз эту берёзовую деревяшку, на ней остались отпечатки моих зубов. И нижний конец деформировался, стал не круглым — эллиптическим. Потом я воткнул этот конец в глаз кудрявому парню из Сновянки. Дрючок вошёл ему в мозг и скрёб там, изнутри, по костям черепа. От чего парень умер, а эллиптичность несколько усилилась.
Всякое действие или бездействие в этом мире даёт кучу следствий. «Догонялочек». Больших и мелких. Использовать даже наимельчайшие к пользе своей — вопрос личной сообразительности конкретного человека. Вот сейчас, развёрнутый большой осью вертикально, эллиптический торец деревяшки легко проскальзывает между её нижними губами, а повёрнутый на 90 градусов — их раздвигает.
— Ой! Господин…
— Терпи. Господь велел терпеть. Сейчас эта чаша мерзости твоей — наполняется. Чувствуешь ли ты, как разливается внутри тебя, в этом сосуде твоей нечестивости — жар греха? Грешные души идут в гиену огненную. И жар греха предвещает жар пекла. Жарко ли тут? Печёт ли тебя?
— Д-да. Господин.
— Похоть есть тяжкий грех на весах Страшного Суда. И тяжесть этого прегрешения наполняет лоно твоё. Безмерен груз твоих преступлений перед господом. И вот, собирается вся мерзость твоя вот сюда, в это место в теле твоём. Чувствуешь ли ты это? Тянет ли вниз, в преисподнюю, нарастающая тяжесть скопившейся похоти твоей, несчастная грешница?
— Да. О! Да!
— Гной души твоей, бесовское прельщение собралось сюда и давит, ищет выхода. Подобно тому, как гной тела, накопившийся в язвах человеческих, ищет выхода, давит на мешающие ему излиться засохшие струпья. И чешется болящий, прижимается к твёрдому, дабы успокоить зуд свой, трётся, стремясь облегчить мучения свои, сорвать струпья на теле своём, излить гной из язв своих. Так и ты, мерзкая похотливая сучка, трёшься средоточием любострастия своего о кончик моего посоха, дабы вскрыть чирей на душонке своей, дабы излить этот гной — сок свой женский. И тем очистить грешную, замаранную, испоганенную сатанинским вожделением душу. Ну же! Старайся! Исторгни из себя всё до последней капли! Ещё! Сильнее! Выжми себя!
Хорошо, что я раньше успел несколько раз смазать кончик своего посоха. Теперь он чуть-чуть двигается, скользя внутри её складочки. Чуть раздвигая, чуть придавливая. На смену беспорядочным мелким движениям тремола покоя приходит ритм. Ещё мягкий, не рубленный. Естественный, не навязываемый, не форсированный. Инстинктивный. «Правильный». Я не вижу подробностей, а полка берёзовая… ну очень грубая, приблизительная, обратная связь. Но, кажется, я попал своим дрыном в нужную точку. В «правильную». Потому что меняется её дыхание, меняется тональность её звучания. Вместо испуганного ойканья, повизгивания от страха, от боли, от неожиданности, я слышу её ахи. Всё более глубокие, ритмичные, всё более дополняемые стонами. Стонами страсти. Сладострастия. Стонами, обращёнными вверх, к куполу храма, куда направлено её запрокинутое лицо, где в полутьме уже различима роспись с Иисусом-Пантократором в центре. Наконец, она сама, её бёдра, начинают двигаться в такт субмиллиметровым колебаниям этой деревяшки. Если сначала она инстинктивно отшатывалась, отодвигалась от каждого прикосновения твёрдого мёртвого дерева к мягкому, удивительно нежному, чувствительному месту своего юного тела, хотя, удерживаемая своим страхом и моими командами, пыталась сразу вернуться в прежнее положение, то теперь она начинает сама двигается навстречу. Чуть поворачивает бёдра, чуть приподнимается или опускается, чуть отодвигается, чтобы немедленно вернуться, двинуться навстречу движению моего дрючка, с острым восторгом встретиться с ним, чтобы сильнее прижаться к нему, чтобы прикоснуться к кончику берёзового полена наиболее приятным, наиболее возбуждающим её образом.
Возбуждающим — её. Потому что мне… Блин! Как было написано в одном старом номере журнала «Крокодил», в разделе «жалобы в домоуправление»:
«Прошу заделать соседке половую щель. А то когда у неё течёт — у меня капает».
Дожил, факеншит уелбантуренный! Даже старые советские анекдоты не помогают! Да ну их эти всё игры нафиг!
Я отбрасываю свой дрючок в сторону, падаю на колени впритык к девушке, ухватив её за бедра, вздёргиваю себе на колени. И надеваю её на… на свою многострадальную мужественность. Вчера эта… «деталька» — вся опухла от «разговоров» с папашкой, сегодня — от «рассуждений» с дочкой. Ну и семейка!
Девушка ахает от неожиданности, начинает заваливаться назад. Приходиться прижать её за спинку к себе. Но успокаивать, уговаривать, по спинке гладить… Она ещё не успела упасть грудью на моё плечо, а мои ручки-ручонки уже ухватили её ягодицы. Кажется, когда-то совсем недавно я отмечал их привлекательную внешность. Не сейчас. Сейчас — не внешность, сейчас — удобно держать. Крепко. Надёжно. Упруго. Управляемо…
Я таскаю эту женщину вверх-вниз… ещё раз… ещё… Каждый резкий рывок вниз, до чувствительного удара двух разгорячённых тел, вызывает её «ах» и моё рычание. Точно — я рычу как дикий зверь. Сквозь плотно сжатые зубы. Не пытаясь кого-то напугать или оповестить. Не «по уму», не «по душе» — чисто «по телу», от полноты и остроты именно телесных ощущений, по-зверски.
Долго, бесконечно долго, всю эту идиотскую игру, накапливающееся напряжение, наполнившее меня, под все эти как-бы умные рассуждения по мотивом святых текстов и прочих идиотских выдумок, тормозимое моими глупыми попытками переключения внимания, разгоняемое, распихиваемое тем, что я обычно называю мозгами, по всему телу, по самое горло, по самые ноздри, и переполнившее меня до затруднения дыхания, дрожи в руках, в ногах, в позвоночнике, до ломоты в голове и странных, мгновенных расфокусировок зрения… я был кретином, я хуже «осла с того сеновала», потому что тот «осёл» не видел девушки, а я видел и столько тянул… и…
У-ух! Трифена вдруг вскрикивает, сильно прогибается, валится назад. Но я только успеваю поддержать её за спину. Потому что… в этот момент я сам… У-ух! Ух как я сам… занят. Самим собой. И ещё разок. А теперь медленно… Поддерживая эти ягодички… опустить до упора… и продолжить. Уже не движение, ибо некуда, но — усилие, прижимание, натягивание… Как я ей сказал? «Выжми себя до последней капли»? Не знаю как она, но уж себя-то — точно… Мда… Однако — хорошо. Ну просто здорово. Ну просто очень. И — пропотел. Круто. Ах до звона. Мне. А она как?
Безвольное, бесчувственное, с сильно откинутой, запрокинутой назад головой, тело девушки сидит у меня на… ну, скажем так — на бёдрах. Я осторожно, поддерживая за спинку, возвращаю её в вертикальное положение, стаскиваю с её глаз повязку и вижу совершенно ошалелый взгляд расширенных, затуманенных, расфокусированных зрачков.
— Ты как? Живая?
— Я? Нет. Я умерла.
Что?! Не понял. Так тут, на моём…, мягко выражаясь — на бёдрах, типа свеженькая покойница сидит?! А смотрится как живая…
Заметив моё недоумение, девушка снисходит до пояснений. Так это… исключительно из вежливости и благовоспитанности. Несколько покровительственно глядя на меня сверху вниз. Правда — дыхание рваное, взахлёб. И при этом — очень мечтательная интонация.
— Я была в Царстве Божьем. Господь смилостивился и позволил мне хоть одним глазком… Там… прекрасно. Высокое, прозрачное, очень тёмно-синее, почти чёрное небо с крупными звёздами, а под ним — всё залито светом. Таким ярким, радостным. Светом славы Господней. И сам Господь на престоле своём. Сияющий. Так ярко, что лица не разглядеть. Только чувствуешь — оно прекрасно. Так… что хочется пасть ниц и плакать от счастья. А вокруг — ещё сто престолов. И там тоже — всё золотое, и кто-то невыразимо красивый в чём-то белом. В белоснежно белом. Ещё белее. Сверкающем. И — музыка. Нежная-нежная. Такая восхитительная…
Ну и слава богу. А то я уж испугался. Картинка нормальная, означает успешно случившийся женский оргазм. Любовная судорога как пропуск в царство божие? — А почему — «нет»? Описание визуальных впечатлений происходит в привычных для данного времени-места терминах. Мои современницы говорят о горных хребтах, покрытых сверкающими ледяными шапками или о космических катастрофах типа взрыва сверхновой. Увы, сам не видал. Ощущения мужчины существенно иные, и видео-глюками не сопровождаются. Примитивные мы, недоразвитые. Видеосистемой — не укомплектованные. Пробный вариант перед Евой. Как сказал Жванецкий: «Никогда я не буду женщиной. Интересно: а что же всё-таки они чувствуют?». Можно добавить: «а что видят»?
Кстати, оттуда же: «Никогда эсминец под моим флагом не войдёт в нейтральные воды. И не выйдет из них». Если я хочу, чтобы моя лодочка, пусть и без всякого флага, вышла в воды речки Угры, то надо выяснить кое-какие подробности.
Осторожно снимаю с себя «новопреставившуюся посетительницу мира горнего» и укладываю на кучу церковных тряпок, которые Сухан притащил. Горячий душ бы… В церкви? Ну, понятно…
Начинаю прибираться, штаны свои искать. И слышу за спиной тихий горький плач. Ну что опять?!
Девчушка рыдает. Горько, безутешно. Без криков и воплей. Просто — непрерывным потоком катятся слёзы.
— Что случилось? Болит что-то?
Она чуть трясёт головой и, едва слышно, закрыв лицо в этих тряпках, всё-таки вносит ясность:
— Из меня… течёт…
Удивила. Так плакать — можно потоп устроить. Хотя… это она о другом. Ухватив за коленку, поднимаю её бедро и впихиваю ей между ног угол какого-то куска ткани. Приличная тряпочка — белая, льняная, без жёсткого золотого шитья. Похожа на нижнюю одежду православного алтаря. По-гречески — катасаркий, по-русски — срачица. По названию и определяю тряпочке место. Трифена охает и снова тихонько плачет. Опять не так?!
— Это — покрывало алтарное. Так — нельзя, это — богохульство.
Господи, девочка, твоя коротенькая жизнь вообще — богохульство, кощунство и непотребство. Как, впрочем, и любой человек сам по себе. Ангелы божие — не какают и не писают. Может, поэтому ГБ и сотворил человека? По своему образу и подобию. Чтобы не сиживать на очке в гордом одиночестве, тоске и печали. Поэтому и возлюбил человеков более ангелов. Бедненькие. Если он нас так любит, то им-то, шизокрылым, каково достаётся?
— Плевать. О чём ты молилась перед иконой?
Наконец-то дело дошло и до вопроса, ради которого всё это начиналось. Ох и тяжела же работа дознавателя! Хотя, временами, ну очень приятна…
Новый всхлип и чуть слышный голос, направленный в эти… алтарные одежды:
— Я просила у Богородицы смерти. Быстрой и лёгкой. А она… ничего не сделала. Моя молитва… не дошла. «Исполнение желаний»… не исполнила, я для неё — грязь мерзкая…
Быстро здесь мудреют люди. Особенно — при таком жизненном опыте. В моё время вот до этого — «быстрой и лёгкой» — большинство индивидуумов доходят только к старости, на больничной койке. Да и то… очень не все.
— Не греши на Богородицу. Ты попросила смерти — ты её получила. Икона же, ты сама сказала — «Исполнение желаний». Твоё желание исполнилось: ты умерла. Потом была прощена, допущена в царство божье, в мир горний. Посмотрела, убедилась, насладилась… Сама же всё своими глазами видела! И вновь была послана на землю, в мир дольний. Чего тут непонятного? Что душу вселили в прежнее тело? А ты хотела бы всё заново? Младенцем в мокрые пелёнки и титьку пососать? У Господа на тебя другие планы.
— У Г-Господа?! На м-меня?! К-какие?
— А я знаю? Это ж — Он. Его пути… ну, сама знаешь — «неисповедимы». Могу предположить — ты послана мне в рабыни. Прислуживать, помогать, обштопывать, обстировать, ублажать, постелю согревать, ноги мыть и воду пить… Ну, для чего годна — ту службу и служить будешь.
— Т-ты берёшь меня к себе? Г-господин…
Хорошенько дельце. А что, вот так эту дурочку тут бросить? Отымев, измучив, заморочив мозги… Наваляв тут всяких… святотатств и кощунств… Ей же это всё потом так откликнется… И вообще — у меня демографическая политика такая. Фемино-ориентированная. Баб должно быть много. Не баб — ради, а народа — для.
— Беру. И душу, и тело, и ум, и сердце твои. В жизни этой и вечной. На земли яко на небеси. Ты — во власти моей, ты — в воле моей, ты — в руке моей. Да будет так.
Во как я уелбантурил! Звучит, однако. Хотя по сути — ничего нового: чуть более детализированная концепция православных старцев по «Братьям Карамазовым». С аналогичной реакцией в форме едва слышного ответа девушки:
— Аминь.
Она, не поднимаясь на ноги, поворачивается на коленях и припадает губами к моим ногам. Факеншит! Она реально целует пальцы моих босых ног! Деточка! Остановись! А то я тебя опять трахну — это ж эрогенная зона!
Не надо мне — «юность раскалывать». У меня и так вся жизнь «раскололась»… Вляпом. В это ваше… в «Святую Русь».
Всем — подъём, пора выдвигаться. Надо ещё вопрос о Трифене с её матерью решить. Ангелам с ГГуями хорошо: хватают человеков поодиночке «и творят что хотят». А у меня тут — общество, законы, родственники, соседи… Придётся как-то договариваться.
Сырая, волглая одежда приятно холодит разгорячённое тело. Радость от сырости? И так бывает… А вот Трифену пришлось заворачивать в какие-то храмовые тряпки — её барахло совсем мокрое. И сверху прикрыть рогожкой. Мы чуть прибрались в церкви и двинулись к месту постоя. На улице — полная темень. Накрапывает дождик. Сухан посадил девочку на плечо, на другое — закинул узел с набранным церковным барахлом: я же думаю церковь в Рябиновке поставить, надо соответствующим реквизитом запасаться.
Трифена довольно внятно объяснила — что в церковке наиболее ценного. Из того, что можно легко унести. Ну вот, Ивашка-попадашка, ты уже и в церковные воры заделался. Но я же исключительно из лучших побуждений! Сами понимаете — хозяйство осталось без присмотра: попа-то нет, а народишко-то у нас, сами знаете… пропьют, прогуляют, испортят, поломают… В общем — тащу иконку в коробчёнке.
«Вор у вора — дубинку украл» — русская народная мудрость. Прямо про меня, отца Геннадия и эту доску крашеную. Хорошо жить по фольклору. Чувствуешь себя умнее. Но — больно. Ка-ак навернулся… Но ящик с иконой — вверху. Как авоську с бутылкой водки — сохранил в целостности. Мокро, темно, скользко… А вот Сухану — хорошо, он же зомби. У него же — идеальный баланс.
Только Трифена, у него на плече сидючи, изредка ахает. Так это… по-древнеспартански. В смысле — по «Таис Афинской». Там кто-то из этих лаоконистов сразу двух женщин на плечах бегом нёс. Добавлю исключительно из личного опыта: с двумя девушками на плечах бежать удобнее, чем с одной — на бегу не перекашивает. Мы так как-то в кино пошли. Они, естественно, собирались, пока мы уже опаздывать не начали. Тут я двух подружек на плечи как эполеты — и бегом. Нормально. Лет двадцать спустя как-то захотел повторить, но, или я — сильно ослаб, или подружки — чересчур поздоровели… Э-эх… Ё… А лужи тут глубокие наливаются. И — мокрые.
Вокруг села — тын. Ворота, естественно, заперты. Туземцы — двоечники, расслабились совсем. Разбойников на них давно не было. У них из-под ворот ручей глубокий бежит, а они такую щель заложить и не подумали… Пришлось лезть в вымоину под воротами, пробираться внутрь и вынимать воротный брус. Помниться, я не так давно радовался, что у меня бандана сухой оставалась? Теперь радоваться уже нечему.
Глава 161
В сарае на поповском подворье, где нам должно было быть подготовлено место для «кости бросить», стоял храп и запах свежего перегара. Конечно, я не «жена верная». Которая, как известно, по тому, как муж ключ в замок вставляет, может определить где, что, сколько и с кем муж принял. Но, как всякий нормальный русский мужик, я прекрасно отличаю суточный перегар от, например, получасового.
Странно — Чарджи не злоупотребляет. Да и не храпит он — я знаю, я с ним спал. Не в смысле… а в смысле… Факеншит! Как же тяжело с этими… гендерно-взволнованными. В любой казарме пытаются найти публичный дом. Да я бы и сам с удовольствием нашёл! В смысле — публичный дом в казарме. В смысле… а, без толку — не объяснить. «У кого что болит — тот про то и говорит» — русская народная мудрость. Тяжело с «больными».
Но Чарджи не храпит — я точно знаю.
Лёгкий шорох. Опаньки! Я такой шорох уже слышал — шорох клинка, извлекаемого из ножен. А в сарае… «хоть глаз выколи». Как бы не «выкололи»… Тихий голос Чарджи:
— Кто?
Интересно, вопрос не от храпа, а сбоку, чуть ли не из-за спины. Боец хренов! Так же и испугать до смерти можно!
— Спокойно, Чарджи. Свои.
— Постой. Свет вздую.
Опять — «смерть попаданца». Не — «включу», не — «зажгу» — «вздую». Свет, оказывается, можно «вздуть». Если это свет от огня. Других управляемых источников света здесь нет, а огонь постоянно «вздувают». Ну, это просто надо знать. Что так здесь говорят и делают.
Делают это всегда медленно и долго. Справа от входа вдруг сыпятся искры. Стук камня по железу, пыхтение. Наконец, возникает красненький светлячок — трут загорелся. Светлячок пульсирует в такт слышному дыханию, разгорается… И появляется огонёк свечи. После наряжённого вглядывания в абсолютную темень деревянного ящика, каковым является всякое здешнее строение — просто ослепительный. Слепит-то он здорово, а вот света даёт мало: смутно видны два незанятых «спальных места» у левой и передней стен сарая и какая-то куча тряпок у Чарджи за спиной, у правой стенки. Вот эта куча и храпит. А теперь — попукивает.
— Сухан, барахло — туда, девку вон туда. Рогожку с неё сними.
— Поповна?
— Чарджи, у меня-то поповна, а у тебя-то кто?
— Попадья.
Что?! Ё! Не хрена себе! У неё же муж ещё в домовине на столе лежит! А у моей — отец… Мда… Чарджи объясняет немногословно:
— Селяне… пили-пили… приходили-уходили… вдова с каждым за помин… я насчёт книг сказал… она говорит: «потом». Я тут прилёг. Она книги принесла — вон лежат. Никакая. Стали смотреть книги, она на постель мою присела… потом свечка упала, потухла. Ну, я её в темноте-то… пьяненькую… а чего нет, когда она сама… руки-ноги по сторонам разбрасывает… Как кисель: пни — колышется. А твоя как? Тоже лыка не вяжет? Вином, вроде, пахнуло…
Слева, из-под постельной кучи, в которой устроилась Трифена, доноситься полувсхлип-полувздох. А у меня начинают судорожно крутиться в голове шарики с роликами, выискивая наиболее прибыльный вариант дальнейшего развития событий. Лёжа в куче алтарных покровов в церкви, Трифена успела рассказать, что немалую часть церковной утвари и книг её отец-покойник хранил не в храме, а в доме.
Отец Геннадий собрал неплохую библиотечку. На «Святой Руси» только для нужд богослужения обращается около девяноста тысяч экземпляров книг. Большая часть, естественно — разные требники, псалтыри, часословы… Канонические Евангелия и апокрифы, «Апостолы»… Из Ветхого Завета переведены две или три книги. Есть ещё разные «Жития», есть богословские трактаты, постоянно распространяются «списки запрещённой литературы». И сама эта литература. Перечень довольно обширный: 100–150 названий. Есть ещё разные «Слова», «Поучения»… Есть светская литература: по географии, истории… Энциклопедии типа «Русской Палии»… А ещё есть куча разного на греческом, латыни, древнееврейском…
Не знаю как другие попаданцы, может, они вообще — неграмотные, но у меня постоянное отсутствие буквенно-цифрового материала перед глазами вызывает… крайнее раздражение. Как у наркомана — отсутствие дозы. Пока существуешь на грани очевидной и недвусмысленной смерти — как-то не до того. Но чуть напряжение спадает — начинает сосать под ложечкой. Буквально — вплоть до появления слюноотделения. Не могу без текстов. Не печатных или электронных — таких просто здесь нет, но хоть — рукописных. Не хватает. Чего-то важного для жизни…
А книги здесь — дороги, и библиотека покойного в три десятка томов — целое состояние. Что ставит в повестку дня, или точнее — ночи, поскольку у нас тут темно, вопрос о приведении потенциального продавца к «нормальному виду».
Совсем недавно, в Елно, я «доламывал» вдову-кузнечиху угрозами по теме государственных пыток по выдуманным мною обвинениям. Существенным элементом процесса «нормализации партнёра по сделке» было наличие у неё любовника, и её, по здешним меркам, «недостойное поведение». Отчего предполагался «ущерб репутации» с разными последующими неприятностями вплоть до смертельного исхода.
Репутация в «Святой Руси» — «святое дело». Даже в суде различаются две категории свидетелей: видоки и послухи. Те, кто были свидетелями собственно события, и те, кто могут дать характеристику подсудимого, рассказать о его репутации.
У кузнечихи репутация оказалась… не очень. В результате — у меня задарма почти — образовался кузнец с полным «приданым». А как с этим делом у попадьи? «Доброе имя» — можно создавать, а можно и разрушить. Причём второе — существенно быстрее. Если несколько модифицировать ситуацию с кузнечихой… «Повторение — мать учения». Ванька! Давай «по матери»! Сам же просился: «Учиться, учиться и учиться». Пробуем.
— Сухан, бабе связать руки, привязать к стене. Ножик в щель между брёвнами вбей и вязку на рукоятку. Пасть дуре заткнуть, морду замотать. Чарджи, ты не обидишься?
Удивлённый взгляд. «За что?». Равнодушное пожатие плечами. Он смотрит на постель у другой стенки.
— Нет. На что она мне теперь? Я пока её дочку попробую.
Чуть слышный всхлип от левой стены. Чарджи направляется к этой куче покрывал. И натыкается на мой дрючок.
— Нет. Она — моя.
— И чего? Я же её не испорчу.
— Ты не понял. Она вся моя. Телом и душой, умом и сердцем, в мире горнем и мире дольнем. В жизни земной и загробной. Она отдана в волю мою вся и навечно. Слова произнесены в храме божьем перед иконой Богородицы. Пред чудотворной «перво-Лукинишной». Вон она, в ящике стоит. Можешь посмотреть.
Чарджи останавливается, ошарашенно переводит взгляд с меня на деревянный ящик у стенки, на кучу тряпок на постели… Но тут начинает шевелиться, покряхтывая и попукивая пьяная попадья. Яблоками, видать, закусывала — треск такой…
— Чарджи, ты лучше кинь своей подстилке ужратой рогожку под задницу — пока она постель не заляпала. Да подержи ей ноги разведёнными.
— Зачем это? Сам не справишься?
— Ты уж делай, пожалуйста, что я тебе говорю. Быстро и без вопросов. Или Сухан подержит, а срам её — ты выбривать будешь?
Ханыч, недовольно поморщившись, ухватывает попадью за лодыжки и разводит их в стороны, прижимая к постели, Сухан, смочив волосы на её лобке и в промежности остатками бражки из кружки, начинает старательно исполнять «интимную брижку» моим «перемоговым» засапожником, а я достаю из торбы футляр с письменными принадлежностями, и начинаю царапать бересту, судорожно вспоминая и дорабатывая слышанные когда-то от Николая официальные формулировки здешних «актов купли-продажи».
Я переоценил способности попадьи к сопротивлению. Вязать её не было необходимости, она так и не пришла в себя, только мычала спьяну, да колыхалась своим обширным животом, когда ей размотали тряпки на голове, развязали руки, и я зачитал текст сделки, процарапал её рукой крест на бересте и положил ей на живот две ногаты. Так её и оттащили в сторону, на ряднину у стенки. «Пьяная баба — себе не хозяйка» — русская народная мудрость. А когда она другим — «хозяйка», но — при этом пьяная, то с её хозяйством много чего «не себе» может случиться.
На другой ряднинке на голой земле пришлось устраиваться мне самому: мужам моим надо хоть чуток поспать, а я самый выносливый. В смысле — никак не угомонюсь. «Беломышесть торжествует». Можно было бы, конечно, и к Трифене под бочок… Законная моя добыча. Опять же — официально купленная рабыня, только что маменькой своей проданная, согласно подписанной бересте, мне в вечное рабство.
Но… я уже говорил: я с женщинами спать не могу. Ну не могу я с ними спать! Когда оно тут рядом такое тёплое и шевелиться… Голенькое. Или — одетое, но легко раздеваемое. Или — «не легко», но ведь, под одеждой-то, всё равно, оно такое… Никакой сон не приходит. А вон то, что приходит… И ноги от этого мёрзнут. Мда… Девочке сегодня уже досталось — пусть хоть малость отдохнёт.
Едва с улицы стали доноситься первые утренние звуки сельской жизни, как я разбудил своих людей. Сразу же пошли упаковочные проблемы: отдал Трифене свою ряднинку, чтоб завернулась — не в алтарных же покрывалах девке по двору бегать! Погнал её искать себе вещи в дорогу и мешки под купленное, согласно бересте, всякое имущество.
Прямо на крыльце избы её встретил Христодул. Что-то спросил и врезал по уху. Такое вот:
«С добрым утром, с добрым утром!
И хоро-о-ошим днём!».
Девка ойкнула и, свалившись в грязь около крыльца, прикрыла руками голову. Братец начал пинать её ногами, приговаривая что-то шипящее. Тряпка с неё сразу слетела, обнажив многое, включая столь понравившиеся мне в церкви смугленькие ягодички.
Едва я подскочил к ним, разворачивая свой дрын берёзовый в боевое положение, как Христодул довольно вежливо и аргументировано предупредил:
— Ты не ввязывайся. Это наше дело, семейное. Эта сучка вам дала? Чего хотели — получили? Всё — дальше моя забота. Выучить паскуду, чтоб не гуляла на сторону, семейство не позорила, на братьев своих — сором не наводила. Вот матушка придёт — ещё добавит, косы лярве этой — повыдёргивает, ума-разума по-вкладывает.
— Не, Христодул, не получится. Матушка твоя сама вчера вдрызг напилась. Она сама с нами играла-ночевала, там вон в сарае валяется. И так ей эти игрища понравились, что продала мне и девку эту — сестрицу твою, и майно батюшки твоего покойного. Вот и купчая составленная. Читать-то умеешь? Так что, бить рабыню мою, не спросившись у меня, нельзя. Понял?
Парнишка ошарашенно посмотрел в подсунутую под нос грамоту, на валяющуюся в грязи стонущую сестрицу, на мою радостную физиономию и помчался к своей «доброй матушке» в наш сарай. А я поднял Трифену, шлёпнул её игриво по попке, чтобы не «зависала» по дороге, и пошёл за ним следом, весело напевая что-то бардовское:
Можно и у ясеня с тополем не спрашивать — всё на берёзе записано.
Попытки привести попадью в чувство — успеха не принесли. Она только мычала в ответ на сыновние дёрганья и пощёчины.
А что говорит по этому поводу наша отечественная мудрость? А она так прямо и заявляет: «Нет хуже зелья, чем баба с похмелья». Что мы и наблюдаем.
Наконец Христодул умчался на поварню за опохмелкой, а я воспользовался моментом и ввёл болезную в курс дела. Точнее — делов, ею понаделанных.
— Слышь ты, дура, ты хоть помнишь — чего вчера сотворила? Как к торку моему пришла, как в постель к нему забралась? Как слугу моего на себя натягивала? Да не тряси ты так головой — последние мозги выскочат. Торк тебя вчера так ублажил, что ты продала и дочку свою, и имение мужа-покойника. Ты хоть помнишь, что мы вчера мужа твоего мёртвого привезли? Ну, хоть что-то. Вот — ты всё его майно и продала. И плату получила, и грамотка на то есть. Видишь?
В полутьме сарая грузная, с опухшим лицом, женщина несколько мгновений тупо вглядывалась в подсунутую под нос бересту, потом, тяжко вздохнув и «пустив ветры», очевидно — от умственного напряжения, начала малоразборчиво возражать:
— Не… Не было такого… Не… Никакой грамотки… не было. Не помню. Книги… торк хотел купить — помню. Грамотки… — не. Ничего я вам не продавала… Ежели хочешь дочку купить — поговорим. Но — после. Не нынче… И серебра… не было. Точно — не… Я б помнила. Про серебро-то. Я-то завсегда… Не. Брешешь ты, малой.
— «Про серебро завсегда»? Сунь руку под платье, курва старая, там, у тебя на животе, монетки лежат, если не свалились.
Не отрывая тяжкого пьяно-тупого взгляда от моего лица, попадья, даже не пытаясь отвернуться от меня или как-то прикрыться, не имея ни сил, ни соображения для совершения такого общественно-полезного действия, сунула руку себе под подол, поводила там по животу, потом, чуть сдвинувшись, вытащила откуда-то из-под бока две небольших беленьких монеты — ногаты. Секунд пять она тупо рассматривала свою находку. Какое-то странное воспоминание проскочило в её затуманенных алкогольным отравлением мозгах, и она, не отрываясь от разглядывания монеток на ладони, запустила под подол вторую руку.
— Что, хозяйка, чисто выбрито? Гладенько? Чувствуешь? Ты только мявкни против меня, как про твою обновку, про плешку эту — всё село узнает. То-то соседи твои повеселятся. А защитить тебя уже некому, муж-то твой — покойником на столе лежит. И что сельчане ваши с тобой, курвой курвущей, драной-пьяной, сделают… За все былые обиды от твоего мужа полученные… Хором на тебе выспятся. Ну, ты их лучше меня знаешь. Давай-давай, грязь хмельная, по-гавкай на меня — до белых мух точно не доживёшь. Дошло?
Стремясь к исполнению дел своих, бывал я часто вынуждаем к использованию людей не по желаниям, но по страхам ихним. Нередко доводилось мне употреблять и страх «стыда» человеческого. В прежней жизни моей сиё называлось «шантаж». Дело сиё состоит из трёх частей: перво-наперво надлежит нужного человека поймать на деянии, кое он почитает для себя стыдным. Или же таковое деяние подстроить. Вторая часть состоит в том, чтобы получить некое тайное, но — надёжное свидетельство об участии надобного человека в сём стыдном деле. Третья же — в уместном угрожании открытия сего тайного свидетельства людям, для интересного человека важным.
Каждая из сих трёх частей имеет свои тонкости, однако же по первости более всего недоумения моё было от второй части. Ибо не мог я уразуметь — как исделать тайное свидетельство. Чтоб и тайное было, и чтоб страдалец отвертеться не мог.
Помятуя о словах убитого мною юноши из Сновянки о безволосости Марьяны Акимовны в разных местах, уяснил я себе, что сиё для здешних жительниц почитается весьма стыдным. Будучи при этом тайным, сокрытым под одеждою. Сим свойством я пользовался не единожды. Для туземцев же дело сиё было новое, неслыханное. Ни в сказках, ни в былинах, ни в Святом Писании о таком не сказано. От чего приходили они в полную растерянность и мне послушание. При всеобщей здешней уверенности в чародействе моём, да в волшбе во всяких волосах человеческих заключённых, вскорости добавились и об брижке моей сказки разные. Отчего страхи их приумножились.
Заскочивший в этот момент в сарай Христодул, поймал большую часть моего монолога. Рот у него открылся, а принесённая страдалице для поправления здоровья кружка пива — наклонилась. Звук бесполезно падающей на землю струйки целительного продукта привлёк внимания женщины. Она откашлялась пересохшим горлом и потребовала:
— Ты… Эта… Давай сюда…
Христодул взорвался: выплеснул женщине в лицо остатки пива из кружки, швырнул в неё саму посудину и кинулся на мать с кулаками и потоком бессвязных ругательств. Некоторое время я задумчиво разглядывал этот процесс «молотьбы» в форме подростковой истерики. Потом сообразил, что описание:
когда оно применяется не к «девушке из Нагасаки», а к попадье из Невестинского прихода, вызовет у пейзан дополнительный интерес, который мне не нужен. Пришлось хватать Христодула за шиворот и выкидывать в сторону.
— Как ты только что о сестре своей мне говорил? «Это наше дело, семейное»? Мы уйдём — займёшься тогда своей… домашней педагогикой. А пока помоги барахло вытащить.
Замороченный, взбешённый, скрипящий зубами Христодул был припряжён к процессу спешной погрузки.
Я бы, конечно, всё, что есть, из дома покойного отца Геннадия вынес: «жаба» — неотъемлемая часть моего виденья мира. Особенно здесь, где купить по интернету — не получится в принципе. Но лодочка у нас маленькая. Знал бы «прикуп» — «кошёлку» взял. А так… Прикупить-то прикупил, а сложить всё — некуда. Как бы с перегрузом не навернуться.
Селяне, наблюдая за процессом «убытия труповозки взад», проявляли естественный интерес. Который я радостно удовлетворял:
— Купил я. Вдове-то теперь всякое божественное — без надобности, ей-то обедню не служить. И грамотка есть. Вот она. И послухи прописаны. И заплачено всё. А как же — сразу за всё заплатил. Серебром, конечно, ногатами.
Туземцы ахали и пытались уточнить сумму. Я многозначительно вздыхал, закатывал глаза, рассуждал о всеобщей дороговизне и «овёс нынче не укупишь». Но вот конкретная цена… — «тайна сделки».
Христодул, всё-таки, достойный сын своего отца: улучив момент, когда мы остались у лодки вдвоём, а я нагнулся, устраивая коробку с иконой, он кинулся на меня с ножом. Очень похоже на папашку. Увы, детка, и ты — не десятипудовый отец Геннадий, и у меня с прошлой ночи мозгов приросло. Через мгновение мелковатый Геннадиевич лежал ничком, страстно прижимаясь лицом к земле и пытаясь «встать на рога», пока я выкручивал, из его завёрнутой к затылку руки, ножик.
Как, всё-таки, интересно организован круговорот мордобоя в природе! Ещё третьего дня его батюшка вот так же сидел на моей спине и рвал моё тело, добиваясь покорности. А сегодня он «одет в деревянный макинтош, и в его доме будет играть музыка, но он её не услышит». А я, тем временем, рву аналогичные плечевые связки его сыну. «И что было, то и будет. И нет ничего нового под луной». Добавлю: и под солнцем — тоже.
Впрочем, тут мы с царём Соломоном малость «соврамши». Есть «под луной» новое — люди другие. Вполне по третьему закону незабвенного Исаака, сами знаете какого. «Сила действия равна силе противодействия». Но силы эти прикладываются к разным телам. И добавлю: к разным людям. Я же не эта сволочь, которая «сосуд с благодатью».
— Ты, Христово Дуло, чего, взбесился? Чего с ножом-то кидаешься?
— Ненавижу! Убью! Ты, гадина, моего отца убил, мою мать курвой сделал, сестру в неволю взял. Да ещё и дом мой разорил. Всё отнял!
— Да хоть заненавидься. Хоть весь злобой изойди. Нету у тебя силы одолеть «Зверя Лютого», нету такого способа. Ещё сдуру прыгнешь — останешься и без руки, и без головы. Твой батя, дерьма мешок, моей силы не разглядел, своей — не рассчитал. Завтра его черви грызть начнут. Теперь и ты — на те же грабли лезешь. «Яблоко от яблони не далеко падает». Хочешь «рядом упасть»? Чтобы возле батюшки в ямку положили? Нет? Тогда вот такую мудрость нашу народную вспомни: «Жена нужна — здоровая, сестра нужна — богатая». Сестрица твоя, Трифена, мне нынче никто — от безделья на уд насадка. Роба голая да черномазая. Но если она твои дурацкие поучения забудет, ежели в постели моей расстарается… Глядишь, через неё, через эту… «дырку с ножками» и тебе сухарик вывалится. Может так повернуться, что он тебе слаще царства божьего будет. Думай, Христово Дуло, мозгами шевели. Или — сдохни.
Тут и мои подошли. Я отпустил парня. Он, придерживая левой рукой — больную правую, хмуро смотрел со стороны, как мы загрузили последние узлы, столкнули лодку в реку. Как, взвизгнув от холодной воды, высоко подняв подол, забралась в лодку Трифена. Мужики мои разобрали вёсла, ухнули, принимая речную гладь в лопасти. Ещё раз, ещё… Лодка пошла к середине реки, выравниваясь по курсу, по ритму гребли. Трифена, прижимая к себе ящик с иконой одной рукой, другой как-то стыдливо, как-то неуверенно, будто тайком, помахала брату. Тот, глядя исподлобья, даже не шевельнулся. Других провожальщиков на берегу не было. Ходу, ребятки, ходу. Против течения быстро не бывает. Раз-и, два-и, навались…
«Перво-Лукинишна», «Радость Богородицы», «Царица Небесная в счастии»… По-разному эту икону называют. Но более всего — «Исполнение желаний».
Через четыре года был приведён я в узах крепких в княжеский шатёр на Волжской круче и брошен на колени перед князем Андреем Юрьевичем, что прозывают на Руси — «Боголюбским». Надлежало ему, старшему среди князей русских в том походе, измыслить мне казнь злую, небывалую, ибо и преступление моё было из на Руси редчайших, невиданных.
В предожидании смертного часа своего, лютого и неизбежного, говорил я посвободнее, нежели обычно. О вещах, о которых допрежь никому на Святой Руси не сказывал. Долго беседовали мы с князь Андреем в ту летнюю ночь. Спрашивал меня князь Андрей и об этой святой иконе, ибо уже знал о ней. И по сю пору не ведаю, какие из слов моих в душе княжеской отозвались, но вот же: и я живой, и стоит град мой Всеволжск, а в нём — храм Покрова, а в нём — «Исполнение желаний».
Денно и нощно горят перед нею свечи. Со всей Святой Руси приходят к ней поклониться. С бедами да с болями, со страстями да несчастиями. Более всего, конечно, бабы детей себе просят, да о детях своих молят. Но видел я перед иконой и мужей вятших, и мастеров добрых, и юнцов безбородых. Ибо все мы делам своим — родители. Из себя, из плоти и крови своей, из души да разума строим мы жизни свои, мир наш. Сами себя рожаем. В муках и грязи.
Приходящие же первыми поутру, завсегда у служителей с немалым страхом спрашивают: не молился ли «Зверь Лютый» в ночной час перед сей святой иконой? Ибо есть у людей местных примета: коли Воевода Всеволжский перед «Исполнением желаний» ночь провёл, то быть беде — то ли поход дальний, то ли казни злые, то ли иные какие для народов земных потрясения.
Глупость это: не молюсь я перед иконами, не читаю псалмов, не кладу поклонов да не прикладываюсь. Всякая икона есть лишь образ, изображение, картинка на доске нарисованная. Но перед делами тяжкими, важными, опасными и вправду прихожу в час полночной и, сняв с себя всё, кроме одежды лёгкой, сажусь перед «Исполнением Желаний» на пятки.
Смотрю на неё и не вижу. Ибо пребываю в размышлении глубоком, перебираю мысли свои и замыслы, ниточки планов своих. Проверяю: истина ли это? К добру ли это? Будет ли на Руси от моего дела — по-более баб вот так, как Мария, с такой вот радостию на своего дитятю смотреть? И коли «да», то катятся с плеч головы, горят города и веси, бредут по шляхам, разбивая в кровь босые ноги, толпы полона… Ох и тяжка цена, чтоб вот такая улыбка в русской избе светила.
К обеду мы выгребли к Рябиновке. Я теперь умный — блюду пиетет. Доложился Акиму. Понятно, официальную версию — незачем на мужика своих тараканов стряхивать, у него и своих выше крыши. Что радует — Ольбег от деда не отходит. Вообще, видеть двух влюблённых друг в друга людей — радостно. Конечно, кое-какой червячок у меня в душе… Но чисто светлое: «Печаль моя светла». И, редкое дело, зависть моя — тоже.
Большую часть узлов свалили в Рябиновский поруб. Факеншит! Лестница… Это уже не смешно и, даже, не грустно. Это уже как шатающийся зуб. Не болит, но раздражает. Я тут такие дела выкручиваю, а мелочь мелкую — лестницу в яму — сделать не могу. Надо кончать это безобразие. Уже не для дела, а исключительно для сохранения собственного самоуважения и душевного спокойствия. А то по ночам сниться будет.
Выпросил у Акима Марьяну. Дескать, что-то сестрица моя нездорова. Надо бы по свежему воздуху красавицу погулять, заодно и Маре моей показать. Чисто для профилактики. Бабе со двора своевольно уходить нельзя — только с согласия мужа или отца. Но она и не рвётся. Марьяша сперва вообще не хотела из опочивальни выходить, но услыхала про Чарджи, выглянула за ворота, а там ханыч с веслом стоит.
В начале 21 века в Праге красивого мужчину с веслом описывали фразой: «быдло с падлой». Вот он так и стоит. Подбочась.
Мда, близость славянских языков даёт иногда очень интересные эффекты. Как в «Четыре танкиста и собака»:
— Что ты пукаешь? Не пукай!
В смысле: не стучи камнем по броне танка.
Марьяша в лодке ожила, улыбаться стала, глазки строить. Кому-кому… Ну не мне же! Как дошли до Пердуновки — высвистал Ноготка с подводой, барахлом Николай занялся, а мы к заимке потрюхали — обе дамы наши не сильно самоходные, на телеге им полегче.
Мара сперва аж расцвела, начала на Сухана облизываться. Но сообразила быстро, что такая толпа народу не для её игр в даосизм собралась — надо дела делать.
Пока она Марьяшу в сарае осматривала да собеседование проводила, Сухан с Ноготком построили во дворе нормальную «кобылу». Марьяша такая довольная, раскрасневшаяся от Мараны вернулась.
Тут я и скомандовал:
— Бабу на кобылу.
Она сперва и не поняла ничего. Кого? Зачем? Только когда Ноготок ей руки ремнём связал да к «кобыле» потащил — взвыла:
— Ты чего? Ты чего делаешь?! Ты как посмел мне руки вязать?! Морда холопская! Развяжи немедля! Я батюшке скажу — он с тебя шкуру живьём спустит! Отпусти! Чарджи, миленький! Помоги!! Да что ж это делается-то?! Братик! Ванечка! Останови урода своего! Ваня! Нет! Не надо! Нет!!!
При первых её криках Чарджи автоматически шагнул вперёд, на зов о помощи. И остановился, упёршись грудью в мой дрючок. Несколько секунд мы смотрели в глаза друг другу. Затем он свои отвёл. Перевёл их на белое тело Марьяши: Ноготок сунул ей тряпку в рот, задрал одежду на голову и разложил на скамье, старательно растягивая и увязывая моей «сестрице» руки и ноги, притягивая их ремнями к концам лавки.
Затем вытянул из своей торбы плеть. Обычная «святорусская» двуххвостая плеть. Не греко-римская флагелла со свинцовыми шариками или острыми бараньими костями на концах. Без узлов на плетиве и жёстких, закорелых крючков на концах. «Гладкая», «женская» плётка. Чтобы шрамов и рубцов на коже не оставлять.
Марьяша выла сквозь тряпки на голове, елозила по доске «кобылы», пыталась как-то вывернуться, как-то избежать наказания. Не верила, не хотела поверить в неизбежное. «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!». Её белое, гладкое, чуть полноватое тело судорожно дёргалось, мышцы бёдер, ягодиц, спины, плечей то резко сокращались под нежной «молочной» кожей, то расслаблялись, чтобы снова сжаться в предчувствии неизвестно когда, неизвестно где ударящей плети, в ожидании ещё не наступившей, но близкой, предчувствуемой боли.
Давно ли я глупо воображал себе в Киеве, как стану фаворитом-наложником знатного боярина, как буду посылать на «кобылу» достававшую меня в тот момент своими приставаниями и поучениями Юльку-лекарку. «А вложите-ка ума в ейную корявую задницу. А сам пошёл чай пить. Или что тут по утрам пьют». Не будет этого — четырёх месяцев не прошло, как задушили Юльку у меня на глазах в киевских подземельях.
Давно ли я многомудрственно рассуждал о необходимости регулярной порки, о «ежевечерне кричащих белых ягодицах», как о необходимом средстве в управлении любого здешнего крупного хозяйства. Есть уже у меня собственные примеры удачного применения этого средства. Очень эффективные примеры. Со смертельными исходами.
Но вот женщин под плеть пока посылать не приходилось. Особенно — такую. Свою «сестрицу», свою любовницу. Как бы то ни было, но вот это тело на «кобыле» я хорошо знаю. И снаружи, и изнутри. Знаю какое оно ласковое, жаркое, страстное… Какое оно податливое и отзывчивое, как в моих руках оно становиться тугим и влажным, как от него не оторваться… Какое оно… удовольствие. И вот по этому всему, что я обнимал-целовал, что прижимал и наглаживал, чем восторгался и чему радовался — плетью… Как по самому себе… Всё когда-то происходит первый раз.
Аристократиниею. «Аристократизм подкрался незаметно». Я уже вспоминал, как удивляла французов в 18 веке манера русских аристократов периодически пороть своих крепостных любовниц на конюшне.
Глава 162
Порка, битва и пьянка кое в чём сходны. В крике, в напряжении сил, в крови… В ощущении некоторого странного тумана, хмельности в голове. Кому — весёлой, кому — тяжёлой. А что по этому поводу думает классика?
Как говаривал Тарас Бульба: «как ни сильно само по себе старое доброе вино и как ни способно оно укрепить дух человека, но если к нему да присоединится еще приличное слово, то вдвое крепче будет сила и вина и духа».
Это, видимо, в смысле: литр водки стаканами с приговором — «ну, за здоровье» валит с ног вдвое медленнее, чем та же доза, но с закуской в форме «прозт»? Поскольку «прозт», на русский слух, слово, явно, неприличное.
Я подошёл к замотанной голове Марьяши и, наклонившись к её уху, негромко «присоединил приличное слово»:
— Ты глупая, бесчестная лгунья. Ты обещала мне, ещё в самом начале, в болотах Черниговских, слушаться меня во всём, быть в воле моей и никому о делах моих не рассказывать. Я поверил тебе. Я вытащил тебя из-под поганых, вывел тебя из болот, спас твою бесчувственную тушку от охотников за рабами и от неволи у гречников. И ты, едва ожив, связалась с каким-то смердом, подлегла под первого прохожего. Помнишь, что он с тобой сделал? Как он тебя по-зверячьему поимел? Я убил его. Вытаскивал из тебя занозы, смазывал, выхаживал. Ты клялась, молила, плакала. И я снова поверил тебе. А ты, едва мы пришли сюда, сдала меня мужу твоему, Храбриту. Ты ведь надеялась, что меня убьют, или запорют насмерть, или продадут в холопы за тридевять земель. И ты снова предала меня. Помнишь, как твой муженёк тебя отделал? Мало не убил. Он бы и убил, да только я тут есть. Снова спас твою ничтожную, ни на что не годную, лживую душонку. Теперь ты предала меня в третий раз. Ты рассказала обо мне, о делах моих попу. И этой болтовнёй своей поставила на край гибели всех нас. Не только меня — всех. Своего отца, своего сына. Саму себя. Тебя ждала сотня плетей и заключение в церковном доме. Вечный пост, молитвы, бесконечная тяжёлая грязная работы. Понукания, попрекания и оскорбления. Ты не протянула бы там и года. Сдохла бы с тоски. Ты трижды обманывала меня, ты трижды нарушала свою клятву. Не ищи у меня милосердия, терпение моё кончилось. Сегодня я взыщу кровью и смертью.
Марьяша затихла, услышав мой голос, но, едва я отошёл в сторону, как она снова забилась в вязках с утроенной силой. Я кивну Ноготку:
— Бей.
Он начал разворачивать плеть, но стоявшие по обе стороны от меня Мара и Чарджи одновременно шагнули вперёд, останавливая его. И так же одновременно заговорили:
— (Марана) Постой. Она — в тягости. Ежели её нынче плетью посечь — она скинет. А дитё и от тебя может быть.
— (Чарджи) Погоди. Не дело боярыню перед холопами плетью голую на кобыле бить. Это бесчестие для неё и всего рода…
Тут он запнулся, удивлённо посмотрел на Марану и растерянно произнёс:
— А мне она сказала…
Марана мгновенно уловила причину замешательства ханыча. Её улыбка и так-то производит неизгладимое впечатление. А уж с добавкой лошадиной дозы скабрёзности…
— А может — у ней и твоё дитё, ханыч. Пока не родит — не понять. Если будет чёрненький — значит твой, если лысенький — стало быть, бояричев. А если сперва лысенький, а потом чёрненький — значит от обоих семечки прижились. Но бить всё едино нельзя — скинет.
— Всё сказали? Я это знаю. Ноготок, бей.
Ноготок развернул плеть, огляделся, чтобы никого не задеть, взмахнул… Плеть свистнула, и пара параллельных, быстро багровеющих, полос легли поперёк крупных, округлых, нежно-белых ягодиц боярыни Марьяны Акимовны. Всё её тело содрогнулось, судорожно сжалось. Она взвыла так, что было слышно даже сквозь тряпки на её голове. Вся прогнулась, инстинктивно пытаясь отодвинуться от места возникновения боли, вывернуться, выскочить из-под плети. Но вязки на руках и ногах ограничивали диапазон её движения. А следующий удар по плечам заставил опустить, прижать к лавке голову.
Не могу не отметить, исходя уже из своего здешнего личного опыта, что порка «гладкой» плетью на лавке-«кобыле», есть куда менее впечатляющее, куда менее зрелищное мероприятие, нежели порка кнутом на подвесе. Не разлетаются по сторонам куски мяса и капли слизи, не льётся ручейками, мгновенно наполняя и переливаясь через края новых, вдруг возникающих на гладкой коже, рваных, шириной в ремень, ран, свежая кровь. Куда менее выразительна и динамика наказуемого тела: привязанное к скамье и правильно растянутое, оно предоставляет взгляду стороннего наблюдателя значительно меньшую часть своей поверхности. Да и возможный диапазон движений, выражающий инстинктивный ужас и реакцию наказуемого на боль, существенно ограниченнее. Что не способствует возникновению у зрителей столь ярких, запоминающихся эмоций, как при кнутобитии у столба или на перекладине.
Однако и такой вид наказания имеет разнообразные, иногда — весьма полезные для наказующего, последствия. По Полежаеву:
Причём «ест и пьёт» не один лишь царь-государь-батюшка, но и десятки тысяч семей, составляющих целое сословие, «становой хребет Государства Российского».
Массовые порки мирного туземного русского населения неоднократно применялись различными подразделениями Белой Армии в ходе Гражданской войны. Так, например, дивизия Май-Маевского перепорола весь Донбасс. Сходными подвигами прославились и казачки-семёновцы на боевом пути своего соединения.
Обычным просительным рефреном туземных старейшин в адрес «белых рыцарей» было:
— Только девок не надо. Позор же. Их потом замуж никто не возьмёт.
Если порка кнутом стала считаться «позорной казнью» к началу 18 века, то к началу 20-го этот оттенок «позорности» распространился в России и на наказание плетью. До этого поротых плетью, в отличие от обработанных кнутом, мужчин не считали обесчещенными и, обычно, сразу же приговаривали и ко второму наказанию: к роли «защитника отечества» — отдавали в солдаты.
Эта оценка — «стыдность» — появилась, отчасти, из-за того, что к концу 19 века несколько изменилась технология исполнения наказания.
Некрасовскую «крестьянку молодую» били публично плетью на Сенной площади за невозврат долга её мужем. При этом женщина была обнажена сверху до пояса, и удары наносились исключительно по спине.
Сходным образом пороли в середине 18 века благородную красавицу Лопухину. Она оставалась в нижней юбке, когда помощник палача, схватив её за руки, закинул её обнажённой грудью себе на спину. Вот на таком «динамическом» подвесе фрейлина двух императриц и получила указанное количество ударов. Потом ей, по воле императрицы, урезали язык. С чего, собственно, и начинается служба матушке-государыне у мальчиков в «Гардемаринах».
Однако и на Руси, и в России, достаточно широко использовалась и другая форма порки плетью. Когда женщина обнажалась не сверху — от шеи до пояса, а снизу — от пяток до шеи. Долгое время это была частная, «домашняя», «приватная» форма наказания.
Понятно, что площадь обработки при таком «приватном» подходе существенно увеличивалась. Что увеличивало и вариации воздействия.
Для порки женщин и девушек довольно часто использовалась именно вот такая, как у меня здесь, «гладкая» плеть. Не нанося существенных повреждений кожному покрову в виде рваных шрамов, «гуманный» инструмент обеспечивал лучшее сохранение внешнего вида, «товарной ценности» конкретной «особи прекрасного пола».
Однако человеческое тело состоит на две трети из воды. Каждый удар плетью вызывает в этой жидкостной системе соответствующую отдачу — гидравлический удар. Если плеть бьёт не «в классике» — по плечам, по спине, а по пояснице и ниже, то в зону распространения гидравлических ударных волн попадают и органы, обеспечивающие репродуктивную функцию. Волны сжатия, прокатываясь по этой части тела, кое-что там сдвигают или разрывает. После порки — снаружи все вполне, а вот функция… не функционирует. «Репродукция»… не репродуцируется.
Не об этом ли у Пушкина в издевательском:
Бездетность для крестьянской семьи — катастрофа. Не только в психологическом, социальном, физиологическом, религиозном… смыслах. Просто — экономически. Нет детей — некому будет кормить в старости. Старость здесь наступает быстро: сорокалетнего Илью Муромца противники в былинах регулярно называют стариком.
Эту же технологию щадящего, «приватного», метода наказания воспроизводило в своих поместьях всю русскую и российскую историю и «верная опора трона и государства Российского» — благородное дворянство.
При этом один из важнейших аргументов в пользу именно такой формы наказания не озвучивался, но вполне всеми ощущался.
Всё средневековье воспитание подрастающего поколения носило преимущественно домашний характер. В крестьянских же семьях — почти исключительно. Даже и вообще: мальчики до 4–6 лет всегда воспитывались на женской половине дома. Я уже говорил, что человеческая психика на 80 % формируется к 5 годам. Это формирование включает в себя и базовые социальные и гендерные стереотипы поведения, и само-позиционирование в обществе.
Домашнее воспитание обеспечивало устойчивое воспроизводство семейных, особенно по материнской линии наследуемых, традиций, понятий, психотипов и социальных стереотипов. Однако выросшая в «неблагонадёжной» семье девушка, носительница такой системы взглядов, подвергнутая порке, пусть даже и «гладкой» плетью, но в «приватном» стиле, потомства часто не давала. Соответственно, ей некому было передать «противуправные» взгляды, усвоенные ею в родительском доме.
Такой непрерывно действующий несколько столетий «мягкий геноцид» в отношении собственного народа, обеспечивал прерывание генетических и мировоззренческих линий на уровне как отдельных семей, проявлявших то или иное «инакомыслие», так и на уровне общин или целых провинций.
Например, для «гена рискованности», связанного со склонностью человека к риску, авантюрам, новациям, стихосложению, гиперактивности, резким эмоциям и либерализму, разброс в 21 веке составляет от 0 % у китайцев, до 78 % у американских индейцев. При том, что аборигены Америки генетически наиболее близки именно к азиатской расе.
В Европе данная генетическая особенность наиболее выражена у ирландцев. Я уже писал об особенностях «кельтского характера» применительно к древним пруссам.
В состоянии «дикости человечества» этот ген обеспечивал более высокую профессиональную эффективность охотников, лучшее пропитание и, соответственно, выживаемость их потомства. Но «неолитическая революция» — переход от пассивного собирательства к интенсивному сельскому хозяйству, лишил «охотников» их преимущества в качестве и количестве добываемой пищи.
А отрицательные свойства: конфликтность, вздорность, импульсивность — остались. В сельскохозяйственных социумах, особенно с длительной историей существования жёстких иерархических социальных систем, типа Китая, эта генетическая особенность со временем подавляется полностью.
Один из методов современной генетики — «близнецовый анализ», используемый при изучении наследственно обусловленных поведенческих свойств человеческой личности, применяет трёхчастную модель: разделяются степени влияния гена, семьи и среды.
«Приватная порка» уменьшала вероятность передачи такого, возможно — социально-инновационного, «бунтовщического», гена по наследству. Причём как по женской, так и по мужской линиям. «Подобное тянется к подобному» и браки часто заключаются между людьми с близкими свойствами, со сходными взглядами и реакциями на мир.
Она же исключала и влияние «неблагонадёжной» семьи на «подрастающее поколение», ибо некому было в такой семье передавать свои поведенческие нормы.
А окружающая среда в Российской Империи и Московской Руси состояла из сельскохозяйственной общины и крепостного права. Что тоже действовало вполне «по-китайски».
Русские крестьяне — не китайцы. Свести «ген рискованности» до нуля — не удалось. Но — «Правильным путём идёте, товарищи».
Этот, исконно-посконный русский метод «повышения качества нации», был, безусловно, более гуманным, чем кастрация мужчин за экономические и государственные преступления, применяемая в Древнем Китае. Равно как и смертная казнь за преступления против нравственности — на мусульманском востоке, выжигание по одному глазу за каждый год неуплаты налогов в 17 веке во владениях персидских шахиншахов, или тотальное вырезание целых мятежных провинций, используемое разнообразными кочевниками или теми же древними персами.
Конечно, эффект от «женской» порки сказывался не сразу, но русское крестьянство было отдано во владение дворянам «навечно», и российская элита имела достаточно времени для проведения «селекционной работы» в своих поместьях.
У меня тут несколько иная проблема.
Марьяшкино брюхо, в сочетании с её длинным языком, висит как топор над моей шеей. Даже вырвать ей язык — не поможет. Я уже обдумывал это. Но слишком много других языков вокруг. «На чужой роток не накинешь платок» — русская народная мудрость. Как только её беременность станет очевидной — «звон» о «нечестной вдове в боярском семействе» будет стоять на сотню вёрст вокруг.
Я привык с уважением, с вниманием, с заботой относиться к беременным женщинам. Я так воспитан, в меня это вбито с детства. И не только на уровне: «уступи место в метро». Для меня беременная женщина — просто красиво, радостно. Интересно видеть, как она ходит, чего-то делает, охает, то — бледнеет, то — зеленеет, но постоянно, даже сама не замечая этого, прислушивается к себе. Как появляется, неосознаваемый даже, инстинкт беречь своё чрево, как вдруг, встав среди ночи, умолачивает тазик винегрета, наготовленный на праздник: «Вот, чего-то такого захотелось».
Или проснувшись среди ночи от сильного толчка в бок, услышать хихиканье:
— Это не я. Это он. Ты на живот руку положил — вот ему и не понравилось.
Проще: пока хоть кто-то носит ребёнка — есть надежда.
И вот теперь, поперёк всего своего, вопреки привычному для меня, естественному, «правильному» — мне приходиться выбивать из Марьяши дитя. И этим — ломать самого себя. «Об колено». Об «необходимость».
Выворачивать себя наизнанку, рвать, выдирать из души своей куски основы самого себя. Того, что для меня «как дышать», того что — я сам и есть…
Убить неродившегося. Который мог бы родиться, мог бы стать кем-то нужным, великим, интересным. Да хоть просто — «звеном в цепи». Святое Писание называет поимённо эти «звенья» — от Авраама до Давида, от Давида до Иисуса. Стоит только выдернуть одно звено, и великого завершения цепочки не будет.
Мы так любим рассуждать о делах и подвигах героев иных времён, об альтернативности — «чтоб было бы, если бы…». История делается людьми. И изменить её очень просто: махнуть палачу, чтобы тот выбил из женского чрева неродившийся ещё кусочек мяса. Может быть — моего сына или дочку…
«Всё, что нас не убивает, делает нас…»? Лучше? Сильнее? Отвратительнее? Сволочнее…
Меня-то это не убьёт. Меня это просто… — изменяет. Просто я теперь буду знать — как вот это делается, что из этого получается. И в следующий раз смогу спокойно, исходя уже из собственного личного опыта, сказать:
— Ну чего там? Заснули? Бей давай.
А потом спокойно ответить на вопрос какого-нибудь юнца:
— И как… оно?
— Да как обычно. Нормально.
Сволочная страна! И я в ней становлюсь сволочью. Такой же, как все. Может, чуть порезче, поживее, позлобнее…
Не я придумал этот зверский «Устав церковный» имени Ярослава, извините за выражение, «Мудрого»! С его неподъёмными штрафами, неограниченными ничем внятным — епитимьями, бессрочными «церковными домами». Не я придумал этот маразм здешней Русской Православной Церкви. Которая не только оплела весь народ, всю страну, своей паутиной, не только тянет в себя всё съедобное, хорошее, красивое, но и старательно внедряет древнее благочестие в форме греческих «Номоканонов». Чужих, не здесь, не сейчас, не для этих людей написанных. Вбивает их не только «пастырским словом», но и дубинками попов, мечами княжьих гридней, смрадом и мраком монастырских тюрем.
У меня нет «имперского мышления», я уважаю даже ваши идиотские законы, господа предки. Я стараюсь не нарушать их без крайней необходимости. Но попадаться под ваши виры, казни и епитимьи — я не собираюсь. Вы придумали эти законы для себя, «для людей, для народа русского». Что ж, воля ваша. Только я — нелюдь, я — не «народ». Нести свою лысую головушку на вашу плаху — я не буду. И людей своих — уберегу. На покорность мою — не надейтесь.
«— Как ваше здоровье, Рабинович?
— Не дождётесь».
Чтобы меня не трогали, чтобы я мог здесь жить и делать своё дело, мне придётся рвать, выгрызать куски в этом мире. Сделать прореху в ткани здешнего бытия.
Только вот какая мелочь мелкая: ткань эта состоит и из человеческих тел тоже. Вроде вот этого, белого, фигуристого, ласкового, в моей собственной памяти, женского тела, которое дёргается, рвётся на «кобыле», из второго, маленького, красненького, ещё не сформировавшегося, там, внутри, которое тоже рвётся, ломается гидравлическими ударами от ударов плети, от судорожных, рефлекторных сокращений мышц материнского чрева.
Какая же ты сволочь, Ванька! Какой же ты мерзавец! Какой-какой… Самый мерзкий. Самый-самый. Нормальный путь попаданца-прогрессора. Стать самой мерзкой сволочью во всём видимом пространстве. Потому что, не «перемерзив» аборигенов, не будет никакого прогресса. А будет показательная порка прогрессиста с последующей «мучительной и скоропостижной» — показательно выпоротого.
И это — лучший вариант. Потому что, альтернативой является состояние забитой тупой двуногой скотинки в каком-нибудь «церковном» или «богатом» доме. Скотинки, мучимой не только болестями телесными, не только понуканиями людей начальствующих и надзирающих, но и собственными воспоминаниями и сожалениями. Сожалениями об упущенных возможностях. «Прости народ русский… что не осилил».
Парадокс, но мне здорово повезло, что я нарвался на такую сволочь, как отец Геннадий. Был бы у нас приходским попом приличный человек, добрый, умный, честный — убивать было бы тяжелее. Я бы ещё долго приплясывал да сомневался бы, пытался бы как-то договориться, на «авось» надеялся… И влетел бы куда глубже.
Потому что всякий приличный священник просто обязан, по долгу своему перед господом и законом, выяснить, выспросить у паствы своей о всех важных событиях в приходе. И тогда Марьяшкина внебрачная беременность, отмечаемая добрыми христианами, просто автоматически приводит к её исповеди. А она, как благочестивая, истинно верующая женщина, очень естественно, доброжелательно и открыто, ответит на все вопросы пастыря, расскажет и о нашей встрече, и о моём ошейнике, и как она меня «правой ручкой обняла и поцеловала». Искренне покается и просветлится.
И добрый пастырь, скорбя в душе своей о греховности столь юного отрока, оказавшегося беглым холопом, насильником, убийцей да ещё, страшно сказать — в церковь не ходившим, причастие не принимавшим, верноподданнически сообщит в епархию… Хорошо, что отец Геннадий оказался жадной скотиной — решил для себя лично дольку урвать. Честный бы человек, бессребреник, просто бы донос послал.
Так это счастье — когда сидеть сможешь. А то так отделают, что и ползать не удастся.
«Жизнь многих людей в России была бы совершенно невозможна, если бы не всеобщее неисполнение закона». Я-то думал, что эта мудрость имперских времён, а оно вона как — «с дедов-прадедов»! Это мы такие, или это законы у нас такие? Екатерина Великая, говоря об одной ситуации, сказала: «Здесь надлежит действовать не законом, но — обычаем». Хотя дама была вполне… «законодательная» — сама законы устанавливала, сама много сил тратила, добивалась их исполнения.
Но ведь — «дело делается людьми». И дело под названием «Россия» — тоже. В том числе и теми, чья жизнь «была бы совершенно невозможна». Получается… парадокс. Если бы «законы исполнялись» — то России бы не было. А если не исполняются… То имеем то, что имеем. Как Градский поёт:
То, что я, Ивашка-попадашка, оказался в числе тех многих на Руси, чья жизнь «совершенно невозможна» — нормально. Ни одно национальное законодательство на попаданцев не рассчитано. Не знаю, насколько мои коллеги это ощущают, но мы везде — контрафакт. «Преступники по происхождению». Ни в одной законопослушной стране попаданец на воле не задержится.
Только у нас, в России, и есть шанс. Но попаданцу попадаться — категорически… А я тут… по самому краю… С епископом бодаться… Да растопчут они меня и даже особо не заметят!
Я оглядел присутствующих. У девок шевелились губы. Считают удары про себя. Нет, пока ещё — «про боярыню», не — «про себя». У обеих, у Елицы и у Трифены, на лицах выражение ужаса. С мощной примесью любопытства. Пожалуй, обе они ещё «боярской порки» ни разу в жизни не видели. «Боярской» и в смысле — по приказу боярича, и в смысле — по спине боярыни.
Бить-то обеих девок, конечно, били. И кулаками, и по спине перетягивали. Но вот правильного наказания, на «кобыле», с профессиональным катом… Любопытствуют. На себя примеряют. Пусть и неосознанно, инстинктивно: «вот так я буду лежать. А потом он ударит, и я вот так дёрнусь». В такт ударам плети чуть дёргаются гримаски на их лицах, сжимаются кулачки. Не вижу, но могу предположить, что так же сжимаются и остальные части их девичьих тел. Основа театрального искусства — способность хомосапиенсов к сопереживанию. Почти вся культура человеческая на этом построена. Вся индустрия развлечений. Всё средневековье — публичная казнь как раз и есть одно из двух главных массовых развлечений. Второе — крестный ход.
Сомлевшая, было, после десятка ударов Марьяша, вдруг снова громко замычала сквозь заткнутый кляп и стала извиваться всем телом, елозя и дёргаясь по скамье. Ноготок пропустил удар и вопросительно посмотрел на меня. Похоже, у неё схватки пошли. Ещё в Пердуновке я объяснил Ноготку — чего я хочу. Вот так он и бьёт: «гладкой» плетью — «чтобы шкурку не попортить», но «в полную силу» — чтобы проняло. И 40 ударов — чтобы надолго запомнилось.
Я кивнул Ноготку, и он продолжил экзекуцию. Повернувшись, наткнулся на пристальный взгляд Мараны. Она не улыбалась, смотрела серьёзно, даже злобно:
— Волчонок… Нет, ты не волк. Волк никогда волчицу рвать не будет. И не мартышка — обезьянки бояться крови. Крокодил. Выгрызающий. Сам себя. Из неё же твоя плоть и кровь вываливается!
— Присмотрись внимательно, Марана. Там и ошмётки моей души в грязь летят.
— Ты чересчур жесток. Звереешь, боярич.
О, и Чарджи голос подал! В заступники подался? Поучи, поучи меня жизни, торкский принц без родни, без родины. Мы с тобой оба чужие здесь, поучи меня — как жить среди чужих, как жить среди близких, предающих тебя.
— Нет, Чарджи. Не может озвереть тот, в чьей душе уже живут три зверя. Чутьё волка, хитрость обезьяны и злоба крокодила. Куда мне ещё звереть? Эта женщина трижды предала меня. Оба первых раза она платила за предательства своей болью и своей кровью. Без моего участия. Сегодня она платит болью, кровью и смертью. Ради любящих её, ради Акима и Ольбега — не своей смертью. Смертью нерождённого ребёнка. То, что льётся и валится из неё — мои плоть и кровь. Куски моей души. И ты называешь это зверством? Ты сам часть моей души. Ты помнишь об этом? Вот смотри — вот так я сам рву себя, свою душу. Из-за её вранья.
Чарджи зло, напряжённо смотрел мне в глаза. Потом как-то смешался. А я — продолжил. «Присоединил приличное слово»:
— Она тебе люба? Хочешь жениться? Так скажи. А коли нет — терпи. То дитятко, которое у неё в чреве завелось — нам всем смерть. Мне плевать — от тебя ли, от меня ли, мальчик ли, девочка ли. Сейчас это — нам погибель. Год пройдёт — выдам Марьяшку замуж. Хоть за тебя, хоть за кого. Потом — хоть не слезай с неё. Хоть с вечера до утра и с утра до вечера. Пусть хоть каждый год приплод приносит. Не беда — прокормлю. Но чтоб была женой венчанной. Хоть за пнём берёзовым, но по закону. А пока — и подходить не смей. И другим не давай.
Наконец, Ноготок закончил, аккуратно осмотрел и свернул плеть, развязал руки и ноги бесчувственной Марьяне, вместе с Суханом они подхватили это тело со спиной, расписанной быстро багровеющими параллельными полосками в мелкую тельняшку. За руки, за ноги… По белым бёдрам которых быстро скатываются струйки тёмной, бордовой крови. Потащили в сарай, куда указала Мара, и куда побежали обе девчушки — помогать лекарке.
Сухая доска «кобылы» жадно впитывала оставшуюся лужицу крови. Высохла за лето. Эта доска здесь из самых первых. От первой крыши на здешней поварне. С того вечера, когда Чимахай и Звяга наперегонки тесали здесь брёвна. «Пришёл динозавр и погрыз все брёвнышки в мусор». А потом эту тесовую крышу «снесло». Потому что мы напились, и я научил мужиков «Чёрному ворону». Времени-то совсем чуть-чуть прошло, а кажется, что так давно… Остальные доски как-то разошлись в дело, а вот эта бесхозная оставалась. Теперь и ей применение нашлось. Впитывать кровь.
Я зашёл в поварню. Марана тут многое переделала, чище стало, уютнее. Всяких корчажек, кувшинчиков на полочках добавилось, все стены пучками трав увешаны. Молодец, «богиня смерти», запасы делает. Для дальнейшей жизни.
Выпить бы, что ли… С тоски… Чтобы не маячило перед внутренним взором это вздрагивающее белое тело с багровыми поперечными полосами.
А приличной выпивки тут нет. Вообще — нет. Ни на «Святой Руси», ни во всём мире. Кажется, где-то в Магрибе арабы гонят спирт. Но исключительно для своих алхимических надобностей. Одно слово — мусульмане. Спирт гнать догадались, а чтоб выпить нормально — соображалки не хватает.
А вот стол Марана не поменяла. Помниться, Ивашко на этом столе Кудряшкову жёнку как-то пристраивал. То возле стола наклонял, то на столе раскорячивал. Изливая, таким образом, свою опечаленность от моего выговора. А мне как бы от своей тоски-печали избавиться? — А точно также.
В поварню заскочила Трифена. Бежала, бедняжка, запыхалась. Вбежав со света в темноту помещения, она несколько мгновений неуверенно приглядывалась к полкам на стенах, выглядывая, похоже, какую-то корчажку. Потом заметила меня.
— Меня Мара послала. Отвар тысячелистник принести велела.
Я молча поманил её пальцем. Что-то мне сейчас «а поговорить» сильно не в кайф. Что-то мне вообще зубы разжимать не хочется. Как-то мне после моих команд да разъяснений снова слова придумывать да произносить…
Когда она подошла ко мне вплотную — я молча развернул её за плечо к себе спиной, придавил за шею, так что она упала на локти на стол, и вздёрнул подол. Молча вставил между икрами её плотно сжатых ног свой дрючок и, как рычагом, чуть подёргал в обе стороны. Каждое моё движение сопровождалось её коротеньким негромким ахом. Только когда я, раздвигая, оттягивая в стороны большими пальцами и ладонями сразу и края её плотно сжатой щёлочки, и нервно подрагивающие ягодицы, вставил в неё свой уд, она коротко вскрикнула и начала что-то говорить:
— Ой! Господин…
— Помолчи. И так тошно.
Трифена подавилась фразой, замолчала и тут же снова коротко вскрикнула, как только я вдвинул в неё на всю длину. Сухо, сжато, больно. Болезненные ощущения. Будто режут. По самому больному. Ощущения тела соответствуют ощущениям души. Больно. Тяжко. Противно.
Девушка болезненно ахала от каждого моего толчка. Я так же ритмично болезненно кривился. Как же здесь всё… мерзко. И больно. И бабу эту… никак не зафиксировать.
Я придавил ей рукой холку, она распласталась по столу, прижавшись к столешнице щекой, пыталась ухватиться руками за края, чтобы как-то компенсировать силу моих ударов внутрь её тела.
Глава 163
В поварне вдруг снова потемнело: в дверной проём вбежала Елица.
— Трифа, ты где? Ты куда пропала?! Там старуха уже рычать начала. Она ж тебя живьём съест! Ой!
Теперь она рассмотрела нашу «скульптурную группу» и распознала процесс, которым мы занимались. Прижав руки ко рту, начала осторожно, не поворачиваясь к нам спиной, отступать к двери.
— Стоять! На месте! Побежишь — пойдёшь под плеть. Ты только что видела, как это делается. И тебя на «кобылу» положить? Стоять, я сказал!
Медленное, непрекращающееся отступление девки к порогу, наконец-то, приостановилось. Это хорошо, потому что ещё один её полный шаг назад, и мне пришлось бы исполнить обещанное — приказать Ноготку бить её плетью. За непослушание господину. Повелителю и владетелю. Каждое слово господина должно быть исполнено, каждое неисполнение — наказано. Блин, как же мне это всё… обрыдло.
Елица замирает от моего крика, но её внимание концентрируется не на мне, господине и хозяине, а на более интересном, завораживающем зрелище: крепенькие смугленькие ягодички Трифены синхронно вздрагивают от моих толчков. Я подхватываю подол платья своей «гречанки» и неторопливо поднимаю его, сдвигаю, открывая её поясницу, спину, плечи. Собирая ворохом на шее. Предоставляя одной своей рабыне обширное поле наблюдения — спину другой. В отличие от недавно жадно рассматриваемой обеими девушками поротой боярской женской спины, здесь, по этой спине, не бьют плетью. Отнюдь. Точка приложения внешнего усилия вообще находиться в другом месте. И хотя движения тоже ритмические, хотя тело тоже сотрясается, дёргается в темпе внешних толчков, но различия существенны. Елица не может оторвать взгляда от обнажённых бёдер своей ровесницы, своей «товарки по несчастью», по врождённому состоянию — «баба русская». Не может отвести глаз от моих рук, гладящих тоненькие смуглые плечи моей наложницы, скользящих по прогнувшейся спинке, от сминаемой моей ладонью ягодички своей новой подружки — новой господской рабыни. «Так вот как это по-боярски-то делается!». Крестьянские-то варианты она, наверняка, и в родительском доме не один раз видела. А тут сразу: и «боярская порка», и «боярское порево». Как много новых знаний для юной девицы!
Потом она поднимает глаза и видит, что я её разглядываю. По стилю мизансцены мне требуется, наверное, изобразить широкую, наглую, сальную усмешку. Самоуверенную маску благородного петуха, «топчущего» одну из курочек из своего курятника. Родовитый «топтун» в ореоле своего божественного права топтать. Но… что-то мне не улыбается. Губы, знаете ли, просто не складываются. Будто забыли как это делается. Почему-то… Но и мой просто пристальный, безотрывный, внимательный взгляд даёт сходный эффект: она мгновенно вспыхивает, как-то мучительно краснеет и делает шаг назад, к выходу. Шажок.
— Вернись. Подойди ко мне.
— Мыйк… Господине… Мне эта… нельзя… меня ну… я ж тогда… ну, помру или взбешусь сразу… и это… в глазах темнеет и сердце колотиться… прям в горле… Марана сказала давеча…
— Не бойся, я тебя не трону. Если за тебя подержится, так ты и помереть можешь. А оно мне надо? Ты ж моя роба, имущество моё. Какой же добрый хозяин свою скотинку для забавы губит? Подойди. Ну! Без плетей не понимаешь? Сейчас Ноготку крикну.
Елица, чуть поскуливая, подходит и останавливается напротив меня у другой стороны стола. Я ещё чуть выше сдвигаю платье Трифены, наклонившись над ней, глажу её обнажившиеся плечики, ухватываю их и тяну назад, на себя, чуть приподымаю девушку так, чтобы она снова стала на локотки.
— Видишь, девочке неудобно. Держаться не за что. Упрись ей в плечи, чтоб её не болтало по столу. Не дёргайся — тебя не коснусь.
Я поглаживаю спинку своей «гречанки» и внимательно наблюдаю, как Елица осторожно устраивается симметрично Трифене. У нас довольно большой стол, и, чтобы обеспечить устойчивость конструкции, девушке приходиться встать в ту же позу. Зеркально повторить положение «осеменяемой курочки». Наконец, она неуверенно накладывает свои ладони на торчащие тонкие косточки голых плечей Трифены и тут же резко отдёргивает.
— Нет! Господи! Нет, я не могу!
Она отшатывается от стола, и я, даже в полутьме поварни, вижу её неестественную бледность и судорожное дыхание. Ещё чуть-чуть и сработает рвотный рефлекс. Или в обморок свалится.
— Дура! Стоять! Успокойся. Дыши. Спокойно. Медленно, глубоко. Вдох-выдох. Выдох — сильнее. Выдыхай до предела. Ну! Раз-и, два-и.
Как-то раньше не задумывался о пользе даосского счёта в лечебных целях на грани обморока. Вот досчитаю по Лао-Цзы до девяти и остановлюсь. Или ей первого уровня не хватит?
— Вот так. Молодец. Я же сказал, что не трону тебя. Так чего ты здесь свой псих гоняешь? Тебе же только мужское прикосновение противно. Или ты мне не веришь? Мне, господину и хозяину твоему?
— Я… Ты… Я не могу! Ты там трогал, руками гладил. На её плечах — след твой, ладони твои! Не могу! Противно!
— Всё что на тебе, и всё что вокруг тебя — сделано мужчинами. Стол, за который ты держишься, ложка, которой ты ешь. Твоя рубаха сделана из ткани. Ткач пропустил через свои руки, мужицкие немытые руки, каждую нитку. Всякий раз, когда твоего тела касается твоя одежда — это прикосновение мужских рук. Нескольких. Ты ешь хлеб. Каждое зерно прошло через руки жнеца. На каждой частице — отпечаток мужских ладоней. Ты сама сделана, рождена на свет от семени твоего отца. Ты вся облапана, общупана изнутри и снаружи, всякая твоя косточка, жилочка, кровиночка. Или научись жить в этом, или — сдохни. Уйди в лес, жри траву, укрывайся собственными волосами. И помри там в одиночестве. Чтобы мне не пришлось на твоё отпевание тратиться. Или делай по слову моему. Решила? Ну?! Упрись вот сюда.
Нерешительность девушки продолжается пару мгновений. Нервно сглотнув в очередной раз, она снова укладывается на стол и упирается ладонями в плечи Трифены. Та поднимает голову, и они так и смотрят неотрывно в близкие лица друг друга, смешивая свои дыхания, отражая, подобно зеркалам, чувства и эмоции друг друга. Впрочем, чувства Трифены явно превалируют. Движения моих рук, добравшихся, наконец-то, до её «дынек» и плотно сжимающих их, мои собственные, пока ещё медленные, движения внутри неё, где болезненная плотность уже перешла в приятную, удивительным образом отражаются на видимом мне лице Елицы, вытесняя с него выражения страха и отвращения куда более чувственным и, в немалой степени, удивлённым.
Каждое моё движение вперёд толкает Трифену, и Елице приходится упираться сильнее. Но едва я начинаю отодвигаться, как ей приходиться ослаблять давление. Сначала медленно, потом постепенно ускоряясь, мы повторяем это простенькое физическое упражнение. Елицу сперва трясёт от волнения, но постепенно она чуть успокаивается и поднимает лицо. Мы смотрим друг другу в глаза поверх головы Трифены и улыбаемся. Я, естественно, несколько успокаивающе и покровительственно — «ну и чего, дурёха, боялась», она — весьма неуверенно и взволнованно. Но… Я ведь впервые вижу улыбку на её лице! Вместо ужаса с отвращением и шипения с «хорьками паршой трахнутых». Ха! И у меня у самого лицо как-то… ожило — губы вспомнили, как складываться в улыбку. Жизнь — интересная штука: в ней можно, например, смотреть в глаза и улыбаться — одной женщине, ощущая телом, руками, кожей — другую. Не «вообще» — этому-то много умельцев есть, а — в одном месте, в одно время, в одном поле чувств.
Синхронизация движений и усилий трёх молодых организмов естественным образом привела к синхронизации дыханий. И, в какой-то мере, надеюсь — существенной, к синхронности и сходству ощущений.
Я тут собирался, по давнему примеру Ивашки, излить своё дурное настроение? Удалось. Очень даже. Даже больше, чем обычно. И громче. В три глотки. Мы втроём так… вошли в фазу, что на моём последнем толчке бедный кухонный стол не выдержал. Хорошо, что на последнем. Его уже ломали Домна и Светана, усаживаясь за него со всего размаха для «пореветь вволюшку». Взрослые, зрелые женщины, преисполненные возмущения моими действиями и своих женских слёз.
Теперь пришла очередь молодого поколения — завалить эту обеденную конструкцию в ходе несложных групповых игр. Рухнувший стол всё-таки задел Елицу по ноге. Та сидела на земле, плакала от боли, и, как я подозреваю, от облегчения от завершения этого, столь нервирующего её процесса, а я глупо хихикал, когда в поварне снова потемнело, и в дверной проём ворвалась злая, как греческая фурия, «богиня смерти».
— Вы… такие-сякие… Вас… всяких разных… только за смертью посылать. У меня там … тудыть-растудыть… эта пациентка… б-б-б… боярской кровищей исходит, а они… маму их, бабушку, и всех прочих, вплоть до Евы…
Девчушки, подхватив первые попавшиеся под руку горшочки и пучки сухой травы, прихрамывая, хотя и по-разному, мгновенно выскочили из поварни. А Мара задержалась, чтобы высказать мне своё «фе»:
— Ты что думаешь, ты меня этой поркой испугал?! Что из сестрицы своей своего собственного сыночка плетями выбил?! Ты, что думаешь, что коли ты — «Зверь Лютый», «крокодил выгрызающий», так я тебя бояться буду?! Хрен тебе! Понял?!
— Не понял. Ты, никак, решила, что я это представление устроил, чтобы тебя, Марану, испугать? Ты меня за дурня деревенского держишь? Я же с первого раза увидел, что у тебя страха нет. Так какого… мне перед тобой страшилки разыгрывать? Кончай, Мара. Не всякая молния, что с неба бьёт, только твою избу метит.
Вот, оказывается, мания величия — не у одного меня прорезается.
— Теперь давай по делу. Завтра пришлю плотника. Пусть стол подправит. И другие на заимке дела есть. Полы надо настелить. Двери навесить. Прикинь — что тебе здесь ещё для обустройства надо. Другое дело: ты ничего с Елицей не делаешь. Запустишь — девка смерть свою сыщет на ровном месте. Лечи её, Марана. Ты во многих болячках смысленна — ищи способ. И вот ещё что. Оставлю я тут, у тебя, Трифену на несколько дней. Ты её осмотри да присмотрись — потом скажешь. Она девочка грамотная. Пусть поможет тебе и список составить — чего надобно, и по другим делам. Да хоть Елице азбуку покажет! А дальше поглядим.
Мы погрузились на телегу и отправились восвояси. Трифена взволновано кланялась нам вслед, но осталась в новом месте без нытья и слёз.
Святая Трифена Всеволжская… Причислена к лику святых за своё благочестие и многие труды праведные на пользу веры Христовой и для народа Русского просвещения.
Мало кого могу сравнить с ней, ибо потрясла она «Святую Русь» даже не делами великими, но лишь присутствием на земле нашей.
Вскорости по возвращению нашему в Пердуновку, призвал я Трифену к себе для забав постельных. Однако же, явила она не одни лишь таланты полюбовные, но и многие знания книжные. Знала она и чин церковный, и Писание, и грамоте разумела, русской и греческой. Потому велел я учить меня, а когда увидел от Трифены в этом деле пользу, то, испытывая великую нужду в людях письменных, приказал учить и людей моих.
Ух, как позже вызверились на неё да на ей подобных — попы наши! Ибо — ересь сиё, ибо сказано у апостола Павла: «Жены ваши в церквах да молчат, ибо не позволено им говорить, а быть в подчинении, как и закон говорит. Если же они хотят чему научиться, пусть спрашивают дома у мужей своих; ибо неприлично жене говорить в церкви».
Научение на «Святой Руси» было завсегда подобием церковным. И не было у нас в учителях женщин. А ежели и учили они, то лишь домашних своих, в домах отцовых или мужниных. У Трифены не было ни отца, ни мужа, в доме церковном учительство ей было заборонено. Вот и пришлось мне новизну придумывать: «дом казённый». Для того, чтобы баба — чужих детей да мужей грамоте учить могла. Иной скажет: экая мелочь! Да только одно за другое завсегда цепляется. Коли дом казённый, стало быть, и служба. Пришлось баб в государеву службу брать. Значит, и чины давать, и жалование, и земли по выслуге. И кафтан казённый. А хоть ты муж брадатый, добрый да вятший, а казённому кафтану поклонись. А в кафтане-то — баба! Вся старина русская поплыла, посыпалась.
И другое дело от Трифены пошло. Ученик противу учительствующего завсегда глуп. Для того и приходят в научение, чтобы ума-разума набраться, глупость да невежество своё поуменьшить. А коли отроки да с младых ногтей, да изо дня в день, мудрости от бабы перенимают, то и обычай наш русский полагать, что всякая жена — дура, не ко всякому липнет.
И третье дело от неё же. Сплю я мало, потому установлено у меня так, что уже и ночью глубокой читают мне. «Чтицы ночные». Часто — из Писания да из иных книг божественных и мирских. И по сю пору помню, как голос Трифены звучал, когда она Псалом Давидов читала. После и иные девицы были. И ты, красавица в этом ряду нынче. А начиналось-то с первой, с Трифены-смуглянки.
Что ты говоришь, красавица? Что посоха моего не пробовала? А, в этом смысле… А хочется? Да не красней ты так — пожар случится, весь дворец щёчками своими сожжёшь. Снимай-ка кафтан казённый. И остальное. Вот так-то куда более подходяще. То ты была — слуга государева, а теперь — девка молодая и дюже пригожая. Ну, пойдём, милая, в опочиваленку. Только чур — меня слушаться. Во всём. Верить мне более, чем себе самой. И ничего не бойся. Ты ж уже у «Зверя Лютого» в лапах — чего ещё случиться может?
Люди мои о порке Марьяшки помалкивали, повторяли официальную версию: «приболела боярыня по-женски, лекарка у себя на время оставила». Дня через четыре я сам отвёз Марьяну на подводе в родительский дом, декламируя про себя собственную оригинальную и весьма актуальную вариацию знаменитого Пушкинского стиха:
Она осунулась, была бледна и слаба. Глаз не поднимала, рта не раскрывала. Просто идеальная кандидатура на роль доброй русской жены. Даже на повстречавшегося нам по дороге, как бы случайно, Чарджи — не взглянула.
В Рябиновке я отвёл её в её покои и зашёл доложиться к Акиму.
— Аким, ты знал, что Марьяна в тягости?
Сплошной дежавю: как и в первую мою встречу с Акимом, на женской половине лежит битая, сбросившая младенца, Марьяша. В знакомых сенях на постели расположился Аким, на столе — каравай и ножик хлебный. Ножик точно тогдашний. И вопрос — тот же.
Но есть и разница: Яков на соседней постели сидит, а не двигается, готовый телом своим защитить своего господина или ударить меня мечом. И Ольбег здесь. Прогнать, что ли, мальчишку? Маловат он. Для таких вопросов и соответствующих ответов. Нет уж, казни здесь на целые семьи накладывают — имеет право знать. Пора мальчонке взрослеть.
В тот раз здесь решался вопрос моей жизни и смерти. В этот… и не только моей.
А, ё, ты, бл…, ср…, му…, ну… — даже произносимые владетелем — вопросами не считаются. И рушничок только один на глаза попался. Обеднела усадьба, надо запас возобновлять. Предметов первой необходимости и холодных закусок.
— Она об этом попу на исповеди рассказала. И о многом другом. Отчего тебе, мне и прочим жителям здешним могли многие беды произойти. Покойничек, упокой господи душу грешную, поторопился мне похвастать. И как-то сразу быстро помер. Не успел донос в епархию послать.
Покрывальце на постели хорошее — шерстяное. Толстая, мягкая домашняя шерсть. Интересно, Аким и его сжуёт? Раньше-то он только по льну работал. Может, портянки какие чистые есть? Шерсть-то горло может забить.
— Вот я и отвёз её на заимку, да и побил. Сорок ударов плетью. Как это — «за что»? Ну не за исповедь же! За упущения по хозяйству. Она — в Рябиновке старшая хозяйка, а у Акима Яновича чистых рушников пожевать — один остался. Понятно? И из неё чего-то там полилось-повывалилось. Чего-чего… А я откуда знаю? Лишнее, видать, отстегнулося. Вот она отлежалася, подлечилася, да я её в родительский дом и вернул. Тихую и порожнюю.
Ольбег, смотревший на меня с широко открытым ртом и такими же глазами, вдруг вскочил и кинулся к выходу. И наскочил на мой дрючок.
— Стоять! На место! Сядь. Разговор не закончен. Помнишь, как ты давеча матушку свою ругал, всякими непотребными словами называл? Так вот, сбылось по твоему хотению. Не будет у тебя младшего брата или сестрёнки. А ты, соответственно, старшим не станешь. Некого тебе будет по двору за ручку водить, некому — сопли вытирать да уму-разуму учить. Никто не будет смотреть на тебя такими восторженными, влюблёнными безоглядно, глазами: «Мой старший брат такой…! Он всё знает, всё умеет. Всё-всё!». Никто не скажет, как последний, неубиенный аргумент в любом споре: «Вот погодите ужо. Я старшему брату скажу — он-то вам покажет!». Ты этого хотел? Исполнилось — нынче у твоей матушки, честнОй вдовы — брюхо расти не будет. А дальше вы уж с дедушкой как-нибудь сами. Потому как ежели она опять… понесёт, то вновь какая-нибудь сволочь… или пастырь добрый… попадётся. А на неё чуть нажать — она что хочешь скажет. Что дитё от меня. Или от Акима, или от тебя, Ольбег. Или от всех сразу.
Ольбег был настолько ошарашен услышанным, что несколько беспорядочно залепетал:
— Так как же это? Я же… ну я же маленький! У меня же… ну я же не могу ещё. Да не выросло у меня ещё!
— Это ты будешь епископу на его дворе рассказывать да показывать. Пока мы с дедушкой твоим будем тамошнюю дыбу в очередь обживать. Ты, Аким Янович, почитал бы как-нибудь внучку несмышлёному «Устав церковный» на ночь. Для вразумления. Там такой… прейскурант длинный… На все случаи семейных отношений.
Что — «да», то — «да». Детальная проработка и расценка всевозможных вариантов сексуальных контактов в среде родственников-свойственников позволяет предположить, что в «Святой Руси» такие эпизоды были явлением частым и распространённым.
Христианская церковь на Востоке и на Западе предпринимала огромные и, похоже, малоэффективные усилия, чтобы удержать народы от кровосмешения. В её, церковном, понимании этого слова. Понимание с течением времени менялось.
Например, знаменитая «Анна Ярославна — королева Франции» есть следствие одной папской буллы, запретившей браки между родственниками до седьмого колена. Пришлось французскому королю вторую жену искать на краю христианского мира. Потом это прошло. Частично.
В 1157 году, от моего нынешнего времени — три года назад, Агнес де Куртене, дочь графа Эдессы, вышла замуж за Амори Первого, графа Яффы и Аскалона. Нормальный брак между владетельными домами в «Святой Земле». Освящён католической церковью в лице епископа Иерусалимского. Но когда в 1162 году Амори должен был, после смерти брата, унаследовать престол Иерусалимского королевства — Высокий Совет Иерусалима отказался утверждать Амори королем до тех пор, пока он не аннулирует свой брак с Агнес. Брак был расторгнут по причине близкого родства — у Агнес и Амори был общий предок в четвёртом поколении. Типа: а раньше они этого не знали. Такая переменчивость в Анжуйском доме на престоле Иерусалима создала некоторые сомнения в порядке наследования. Дальше, естественно, нашлись энергичные люди, которые попытались воспользоваться возникшим намёком на династическую неопределённость. И — угробили королевство.
Другой пример из этой же современности: восемь лет назад, 21 марта 1152 года Алиеонора Аквитанская развелась со своим мужем, королём Франции Людовиком Седьмым. Похождения этой дамы в Европе и на Ближнем Востоке были столь… многообразны, что стали, например, темами для песен менизингеров и для обличительных проповедей высших церковных иерархов. Людовик рвал и метал, ощущая себя «рогоносцем всего христианского мира». Но развод по основанию — «супружеская измена» запрещал женщине повторный брак. И Алиеонора — богатейшая владетельница Западной Европы — потребовала придумать другой повод.
Короля — дожали. Причиной развода было объявлено то, что король и королева Франции находились в дальнем родстве.
А как же их венчали? А 15 лет супружеской жизни, две дочери, совместный Крестовый поход? — Ой, а мы и не заметили!
Но уже 18 мая того же 1152 года Алиеонора венчается с Генрихом Вторым Плантагенетом. По мнению ряда учёных, именно в истории супружества Алиеноры Аквитанской следует искать истоки войны, получившей в 19 веке название «Столетней».
В православии ситуация более стабильная — буллами так не раскидываются. Во всяком случае, перечень расценок-штрафов за «близкородственные связи», практически без изменений, переписывался русскими писцами семь веков. Что свидетельствует об актуальности этих формулировок для повседневной юридической практики.
А.Толстой в «Хлебе» описывает существенную часть наступавшего на Царицын семидесятитысячного белогвардейского, преимущественно — из донских казаков составленного, войска, как «снохачей». Что имеет соответствующую наказующую статью в «Уставе», введённом в действие, напомню, ещё в 11 веке:
«Аще свекорь с снохою съблюдит, митрополиту 100 гривен, а опитемья по закону».
Получается, что едва ли не лучшая часть русского народа, безусловно, православная и наиболее свободная, упорно и массово плевала на базовые основы своего же русского православия.
Другая норма из «Устава»:
«Аще кум с кумою блуд сотворить, митрополиту гривъна золота и в опитемьи»
впрямую конфликтует с фольклором в форме народного наблюдения, услышанного мною в последнюю четверть 20 века:
«Та не кума, что под кумом не была».
Эта фраза прозвучала в ситуации, когда кумом был я сам, а народную мудрость озвучивала чуть подвыпившая моя кума.
Для меня хоть «Устав церковный», хоть шариат… Да вообще — любой запрет, обосновываемый не понятным здравым смыслом, а «божественной волей» — как проблесковые маячки «членовозов» в час «пик». Нарушить? — Конэшно, хочу.
Мда… Яркая была женщина, горячая. Про «Устав» Ярославов… ну, Советский Союз, понятно… Обошлось без «митрополиту гривъна золота». Но не потому, а просто… не сложилось. Даже «при полном непротивлении сторон»…
— Всё, родственнички дорогие, я сестрицу свою построил, уму-разуму поучил. Семейство от позора да разорения — уберёг. Теперь ваша забота. Год вдовства пройдёт — выдадим замуж. А до той поры, Аким, хоть доской щёлку заколоти, хоть замок железный навесь… Пойду я. Надо в кузню заглянуть да у управителя твоего насчёт бочек спросить…
Сидевший молча в углу Яков, всё это время мрачно рассматривавший носки своих сапог, вдруг, не поднимая глаз, спросил:
— Значит, «семейство уберёг»? А ведь ты ж сам с ней… И её же за это же… Точно сказано — «Зверь лютый».
— Побойся бога, Яков! Какой же я, против вас — зверь? Это — ваши законы, это вы — по ним живёте. Это вы — звери. А я так, зверёныш, моя забота, как у простодушного волка в тёмном лесу — самому бы в капкан не попасть, да стаю свою от ловчей ямы уберечь. Ладно, бывайте поздорову.
Спустя некоторое время мне донесли, что в тот же вечер Аким, взяв с собой Ольбега, явился к Марьяше в опочивальню, поплакал с ней вместе о случившихся несчастиях, пожалел свою непутёвую дочку. И сильно побил её арапником — исполнил долг отеческий, «урок наперёд». Ольбег тоже участвовал в процессе научения — держал мать за руки. В течение нескольких последующих месяцев Аким повторял эту процедуру каждое воскресенье в первой половине дня, так, чтобы к общему ужину, который семейство отводило вместе со всей дворней, и где Аким читал вслух избранные места из Святого Писания, боярыня могла уже встать и присмотреть за слугами.
…
В первую половину сентября подряд десять дней шли дожди. Противные, моросящие, то усиливающиеся, то стихающие. На минуточку показывалось солнышко, народ выбирался из тесных, тёмных, вонючих ящиков, которые здесь называют избами, начинал как-то шевелиться. И накатывала очередная туча. На непросыхающих лужах снова вспухали пузыри от капель падающего дождя, снова летела во все дырки водяная взвесь. Всякая тряпка, снятая с нагретой печи, через четверть часа становилась сырой и холодной. А ведь это только начало осени. А что тут будет в октябре? Что будет с моими людьми зимой без домашних печей? Это становилось для меня навязчивым кошмаром.
После экзекуции, учинённой мною Марьяшке, многие люди мои, и так-то не сильно разговорчивые, и вовсе стали молчаливыми в отношении меня. Домна вообще неделю со мной не разговаривала. Не видела в упор. Чарджи огрызался на всех, кроме меня. Со мной он просто избегал смотреть в глаза. Единственными, кто углядел выгоду для себя в произошедшем, были Хотен и Светана.
Хотен громогласно восхищался моей твёрдостью и благочестием:
— Боярич-то у нас — господин настоящий, крови не боится. Даже сестрицу свою за грех плотский не пожалел. Крепок в истинной вере, в законе православном. Так им, мокрохвосткам, и надо. Нечего поганскому семени на Святой Руси прорастать.
Ну, это он от гадостности своей загнул. «Устав» запрещает сексуальные связи с иноверцами. Но торки — православные. Так что никакого «поганского семени» не наблюдается. Однако страстное и громко озвучиваемое желание Хотена подхалимажом «выбиться в люди» произвело впечатление на Светану и побудило её к активным действиям. Она тоже сунулась ко мне подлащиваться. С тем же, примерно, что и на сенокосе, припевом:
Прямо свадебные песни. «Ростом и дородством, красотой да высотой…» — ну это точно про меня! Про тощего плешивого подростка. А что делать? Ритуал, однако. «Слово из песни не выкинешь» — русская народная мудрость. Хотя в моей ситуации звучит… — как злобная издёвка. Песню выпевает, а смысла не понимает.
Я, конечно, видел, что это всё — обман. И это — тоже. Что в ряду вероятных кандидатов на отцовство в её грядущем материнстве я — величина безмерна малая. Но какие-то мысли в голове возникали. Статус рабыни существенно отличается от статуса боярыни. Больше свобод и вариантов в этой части. По «Русской Правде», если роба родит от хозяина сына, и хозяин его признает, то следует дать рабыне с рабёнышем отдельное жильё и по смерти хозяина — вольную. Тут, конечно, куча «если»: если — «сына», если — «признает», если — хозяина переживут… Но «Законом Русским» такие внебрачные связи для производству ублюдков не наказываются, а скорее — поддерживаются. Всё-таки, генетически — боярство наиболее здоровая часть здешней популяции.
Не о том думаешь, Ванюша! Об отоплении надо думать, а не о бабах!
Неродившуюся проблему в лице растущего живота Светаны по собственной инициативе решил Чарджи: вывел бабу в лес, привязал к дереву и отодрал своей нагайкой так, что случился аналогичный Марьяшкиному результат. У меня сложилось впечатление, что эту акцию он исполнил мне в отместку. Причём здесь я? Ну, бывало, но ведь и кроме меня…
Медведица во время течки старается совокупиться с максимальным количеством соседей-самцов. Это может сохранить медвежатам жизнь — самка выкармливает детёнышей молоком два с половиной года. Иногда самцы стремятся убить медвежат — тогда у медведицы снова начинается течка. Но убивают, конечно, не своих потомков. Медвежье бл…ство как механизм выживания потомства. А как с этим у хомосапиенсвов? Народная мудрость гласит: «У семи нянек — дитя без глазу». А у «семи отцов»?
Надо бы было «построить» Чарджи: что ж это он из моей робы приплод выбил? «Урожайность» снижает, воспроизводству моего «основного стада» препятствует. Но ссориться сейчас с ханычем… Тошно мне. От всего этого… Сами разберутся.
Глава 164
По сравнению с боярыней, с рабыней всё прошло проще — она сама выползла из леса, никакой телеги для перевозки подано не было. Да и отлёживаться несколько дней ей никто не дал. Помимо сидячей деятельности по чистке овощей и рыбы в области кухни, продолжалась её использование и в других областях. Мужиков в усадьбе много, «сервис» им нужен постоянно.
— Болеешь, значит? Ну, тогда становись на колени да рот открывай. Давай-давай, неколи. Старайся, дура, соси чаще, да поторапливайся — тама следующие ждут.
— Не, мужики, вы гляньте какой у нас боярич — разумник. Ведь вот же — совсем негожая баба. А вот ежели её приспособить как боярич показал — очень даже вполне.
— Эт да, господин-то наш об людях своих заботиться. Уж как дело-то не повернётся — завсегда выход какой найдёт. И научит, и подскажет, и покажет. За таким-то господином и мы не пропадём.
От этих похвал мне становилось ещё тошнее. Все эти психологии с социологиями — хорошо, конечно. Но печей-то нет! Полные оптимизма высказывания Ивашки типа:
— Наш-то господин — ого-го! Он же завсегда! Мы-то все противу его ума — щенки слепые…
вызывали у меня раздражение. Переходившее уже в непрерывный, неотвязный страх: а ну как не найду выхода? А ну как пойдём всей общиной под снег без отопления? Помёрзнем, подохнем. В ушах снова звучало: «Прости народ русский, что поднял да не осилил…». Стенька! Отстань!
Николай пытался меня успокоить, рассуждая, что:
— Ежели потесниться, то, к примеру, в Рябиновке да в Паучьей веси очень даже вполне…
Но мне становилось от этого ещё тоскливее. Лезть на шесть месяцев, с Покрова до Пасхи, в эти дымные, зловонные, сырые, битком набитые барахлом, людьми, скотиной тёмные деревянные ящики… Когда у меня уже поставлены высокие, в два этажа, амбары. С нормальными, новенькими, непротекающими крышами из шинделя, с тёсаными, хорошо подогнанными полами. Потому что — амбары под зерно и там должно быть чисто и сухо.
А ещё у меня было уже почти полностью поставлено одно «типовое крестьянское подворье». И толку? Именно реальность построек, законченность всяких мелочей, типа крыльца избы или водостоков, делала особенно остро видимым это «почти» — дырки, места, где должны быть поставлены печи. Как выгнивший и выпавший зуб в челюсти ослепительно улыбающейся голливудской красавицы.
Накатывала тревога, безысходная тоска: не смог, не сумел, время потерял, не тем занимался… Моё раздражение от дождя, от сырости и безделья вполне соответствовало общему настроению. Люди мои ходили как сонные мухи. Конечно, что-то делалось: тесались доски, набили целый сарай «деревянной черепицей», в редкие сухие просветы в обложном дожде выровняли поверхность грунта будущего селища, видя уже, по лужам и ручейкам — как вода пойдёт. Но проводя основное время в ничегонеделании и скученности, люди начинали грустить, кашлять и цепляться друг к другу. Даже Домна не выдержала:
— Что вы тут по поварне расселись, как куры нахохленные? А ну брысь с отседова. Как сготовлю — позову.
Народ разбежался, попрятался кто где. Но скоро все снова стянулись к поварне. Там — печь. Там — тепло, там — огонь горит. Уже один его вид, шум, движение — создают ощущение жизни, чего-то интересного, происходящего.
Наконец я сорвался. Разбирая с Николаем перечень нашего барахла и выслушивая его бесконечное нытьё: того нет, этого нет, упряжь просто горит… инструмент вчера ж ещё целый был… я психанул:
— Пойдёшь в Елно — купишь чего надобно. Нету в Елно? Тогда дуй в Дорогобуж. Там скупишься. Да привези оттуда печника. Вот это — край надо. Вот это — серьёзно. Помнишь — мы у него на подворье стояли, когда я твою клятву в церкви принимал, да Ивашке первый раз гурду отдал? Вот его и найми. Откуда я знаю «как». За любую цену.
Да что я, в конце-то концов, во всякой дырке затычка?! Есть у меня «главный приказчик» или нет?
Это была ещё одна «догонялка». Когда-то я, пробегая из Смоленска в Рябиновку, стал на постой в селе. Самое простое действие, каждый проезжий так делает. Но я же — попаданец! Порешал там кое-какие свои вопросы. И обратил внимание на кирпичные печки на подворье. У меня тут очень мало жизненного опыта, «глаз не замылился». Мне тут всё в диковинку. Вот я и стал расспрашивать. А теперь вспомнил. Просто потому, что ничего другого по теме вспомнить не могу. Маленькая деталь дала важное для меня следствие — возможность найти печника. Разница только в том, что эта «догонялка» не сама «где-то там» раскрутилась и меня ударила, а мне пришлось за ней своих людей посылать.
Николай заволновался, преисполнился важности. Три дня собирался, держа всю команду «на ушах». Перфекционист чёртов. Заставил заново просмолить Филькину лодочку — благо амбары пустые пока стоят, можно под крышей работать. Набрал в дорогу кучу всякой всячины: «на всякий случай». Раз шестнадцать спросил насчёт допустимых условий найма печника. И выбил из меня двух попутчиков себе: Ивашку и Чарджи.
Честно говоря, я только потом понял, что отдал ему в гребцы обоих своих воинов. Как, почему… Нет, на каждом шаге были аргументы. И вообще — в мирной жизни мечники не нужны. В текущем повседневном процессе стройки вояки — самые бесполезные люди. Другие-то — хоть с топором, хоть с лопатой… А эти — с сабельками… Но сразу двоих… я так и не понял, как Николай меня на это уговорил. Профессиональный торговец, что возьмёшь. Последнее задаром отдашь и то — будешь чувствовать себя с прибылью.
Я, естественно, долго, нудно и неоднократно втолковывал Николаю о спешности и важности «кирпичного производства», о его жизненной необходимости, о приоритетности и грядущей катастрофе «ежели что»… Однако, честно говоря, никак не ожидал, что всего через неделю к нашему берегу пристанет лодочка уже с четырьмя пассажирами. Четвёртым был знакомый мне, единственный на двести вёрст, как оказалось, нормальный печник — не «печебой», по прозвищу Жилята. Он вёл себя как-то странно: то — хорохорился и ерепенился, то — скисал и недоуменно, растерянно оглядывал наши места. Такое ощущение, что он и сам не понял, как сюда попал.
Ещё большее недоумение у меня возникло при чтении составленного Николаем и подписанного печником «ряда». Нет, там всё было чин-чинарём: и корм-кров, и моё обязательство предоставить помощника, и подённая оплата аж в две ногаты. Но ни — продолжительность, ни — объём работ — указаны не были. Формулировка: «покуда надобность будет» давала весьма обширный простор для моего самодурства. А поскольку и оплата привязывалась к этому, как я сразу сообразил, гипотетическому моменту времени «отпадения надобности», то мужик, похоже, попал всерьёз — мне в руки без явных ограничений.
Вечером, когда Жилята и остальные ушли спать, а мы с путешественниками остался вчетвером за столом, вопрос из меня всё-таки выскочил. Хорошо подвыпивший расслабленный Николашка хитренько хмыкнул, умильным взором проводил убиравшую со стола Светану, и выдал тираду:
— Господине! Твоя милость! Светоч ты наш и учитель ума-разума! Крохи мудрости со стола твово подбираючи, кормлюсь поелику возможно! Душою впитываю всякую мелочь, от тебя проистекающую, и, в меру разума своего ничтожного, тщусь хоть бы краешком, хоть бы шажком меленьким, но сподвигнуться пройти путями твоими…
— Николай, проще можно? По делу.
Николай устремился, было, «приложиться и облобызать», а молчавший до этого Чарджи внезапно смущённо ухмыльнулся и сообщил:
— Обломали мы это быдло сиволапое. Сучкой его собственной — его же и развернули. Как ты в Невестино.
Последующий рассказ показал ярко выраженную способность моих боевых сотоварищей перенимать, творчески адаптировать и эффективно применять технологические приёмы и новшества, внедряемые мною в повседневную жизнь «Святой Руси» с целью резкого ускорения общенародного прогресса и безудержного роста благосостояния.
Топая вверх по Угре и Усие, «мужи мои», естественно, болтали. Естественно, о делах моих. Естественно, и о недавней истории с отцом Геннадием. Николай всё допытывался — как же это удалось взять столько майна, ничего не заплатив. Чарджи отмалчивался, но грести целый день молча — скучно. А стоять молча на сыром постое — ещё скучнее. Рассказ, пересказ, обсуждение и комментарии продолжались все три дня, пока до места не дошли.
Дойдя до места, село там называется Большие Елбуны, и перекрестившись на Большеелбунскую церковь Вознесения, мужички встали на постой в знакомый двор. Приняли-то их приветливо. Но печник, вот этот Жилята, ехать куда-то за тридевять земель, в смысле — за полторы сотни вёрст, напрочь отказался.
Я это уже проходил в Елно. Мастеру не интересно поднимать задницу, куда-то бежать, чего-то делать. «Пусть они сами сюда придут — тогда и поговорим». Либо мастер хороший или вообще единственный на всю округу — тогда он себя уважает, «пущай придут». Либо мастер плохой или один из многих, тогда его мастерство есть не источник существования, а мелкий, достаточно случайный приработок, из-за которого «задницу рвать»… «нужен? — сами явятся».
Я-то, наслушавшись, начитавшись об артелях зодчих, о «вольных каменщиках» — масонах, посмотрев «Андрея Рублёва», как-то предполагал, что этот-то мастер — может встать да пойти туда, где дело для него есть. Ан нет — печник далеко не уходит. Да и зачем ему? Он за год ставит пяток-другой печек. Наваривает на каждой за работу, кирпич, вьюшки всякие, подручного… по полугривне и выше. Кормится он с земли, хозяйство крепкое, устоявшееся. Ни малых детей толпами, ни стариков рядами и колоннами. Сами вполне в силах. Да ещё и ремесло в руках, и добрая хозяйка по двору бегает. Живи и в ус не дуй.
Вот примерно так, только значительно длиннее и многословнее и отвечал Жилята Николаю.
— Куча серебра? А куда его? Одни заботы — беречь надо, прятать… Не дай бог, лиходеи какие прознают… Не, может после… на месячишко конечно можно… но тут ещё молотьба не закончена, лён не худой уродился — дёргать надо… не, нынче никак… опять же — а кирпич откуда? Тут-то вона с города привозят помаленьку, а тама?… За тридевять земель везти?… Новую обжиговую печь ставить?… Не, можно конечно. Но погоды, сам глянь, какие стоят… а глинище там доброе есть?… Ещё и искать самому… и чтоб вода была рядом, песок… а по такой-то погоде… Не…
Хозяин находил всё новые причины — почему делать моё дело не надо. И вообще — не надо, и именно Жиляте — не надо, а особенно — не надо прямо сейчас. Хозяйка его подавала на стол, потом и вовсе присела рядом… Она старательно поддакивала мужу, помогала ему найти всё новые и новые аргументы для отказа. Обидеть-то гостей не хочется, просто «нет» — не по вежеству. Тем более, что и гости добрые — Николай не поскупился, подарки подарил всем членам семейства, выставил что мог из привезённого. Включая и жбанчик бражки от Домны.
Жбанчик оказался лишним — все несколько перебрали. Кроме Ивашки, которому употребление хмельного крепко-накрепко запрещено из-за его гурды. Упорные попытки хозяина втянуть Ивашку в общее веселье вызвали, наконец, несколько раздражённый «встречный вопрос»:
— Есть способ привязать гурду. Надо её во вражьей крови омыть. Давай выйдем во двор, да я тебя там зарежу. Потом и выпью.
Предложенная идея была вежливо отклонена и обильно полита. Даже весьма чрезмерно. Тут у Николая что-то в мозгах состыковалось, и он обратил внимание на степень влияния, которое хозяйка имела на своего мужа. Так-то Жилята выглядел и вёл себя вполне нормально. Но в разговоре, временами, «не догонял» и частенько повторял с голоса супруги.
«Ночная кукушка — всех перекукует» — вспомнил народную мудрость Николай, и настропалил Чарджи на «проведение внушения» этой «ночной кукушке». Используя его чисто мужскую харизму «от чего бабы кипятком…» и так далее.
— А чё? Сам же говорил, боярич: ежели прямо не пройти — надо обход искать. Коли «сокол ясный» по-нашему кукарекать не хочет — может, «соколица» ему «правильную» песенку на ушко споёт? Мы к ней — по-людски, и она к нам — по-человечески.
«По-людски» — в исполнении моих людей — выглядело так. Улучив момент, когда дама отправилась в погреб за новой порцией квашеной капусты, ханыч устремился следом. А чтобы благородный торк не сломал себе шею, ибо уже вполне нетвёрдо стоял на ногах, но «весь пылал страстью нежной», напарником, поддерживая его под локоток, отправился единственный трезвый в этой компании — Ивашка. Николай же с хозяином сели разучивать «Чёрного ворона».
Дама была несколько выпивши. Но отнюдь не «в драбадан». Поэтому изначально встретила поползновения дорогого гостя благосклонно. Но только до определённой границы. Конкретно — до пояса. Потом поползновения Чарджи были расценены как вражеская интервенция, «нарушитель контрольно-следовой полосы» получил крышкой от кадушки по голове, а хозяйка, оправив одежду, двинулась к выходу. Лично хорошо знакомая мне «птица обломинго» в этот раз повстречалась и ханычу. В особо жестокой форме.
Радостно хохоча и злобно ругаясь, хозяйка громко и выразительно сообщала окружающей среде, что она думает о мужиках вообще и о пьяных торках — в частности. Торк пытался возражать. Но раз за разом заваливался от очередного дамского пинка или тычка под стеллажи с заготовками на зиму. Что вызывало у хозяйки очередной приступ веселья и продолжение её бесконечного победно-обличительного монолога.
Это была ошибка. Зря она так долго и так громко говорила. Потому что в числе «окружающей среды» в тот конкретный четверг был Ивашка, который в этот момент поливал снаружи угол крыши этого самого погреба. Чем-чем… Что имел, тем и поливал. Пребывая, при этом, в унылой тоске одинокой трезвенности в атмосфере всеобщего хмельного веселья, он, с крайним нетерпением, искал повод набить кому-нибудь морду. Или ещё какую гадость уелбантурить. Просто для собственного развлечения и поддержания самоуважения.
Уловив тональность «общего облома», трезвый и вполне самоходный Ивашко бросился на помощь своему боевому товарищу. Одним тычком он возвратил выбиравшуюся из погреба хозяйку дома в это хранилище кислого, квашенного и солёного. В полной темноте, среди стоек и закромов, прерванная посреди исполнения «песни победы», вырывающаяся и непрерывно орущая дама, была связана, заткнута, опрокинута и использована. Оскорблённым в своих лучших чувствах Чарджи — особенно продолжительно. Большие дозы алкоголя существенно снижают скорость и полноту человеческого восприятия. Что нужно делать, залезши на бабу, торк помнил в любом состоянии. А вот — зачем?
Дама сперва рвалась и мычала сквозь свои тряпки. Потом угомонилась и, даже, начала похрапывать. Поскольку из погреба вообще слышно плохо, дочки хозяйки, по счастью для них, ночевали у соседей, а хозяин ничего уже слышать не мог, ибо сам орал изо всех сил новую выученную песню, то затянувшемуся процессу никто так и не помешал.
Наконец, Ивашка нашёл огарок, и слабый огонёк осветил погреб групповой эквилибристики. Вид горящей свечи позволил сфокусировать зрение и благотворно подействовал на алкогольную амнезию замучившегося уже инала. Он вспомнил — зачем он сюда влез. И не только это — в ходе последующего, с чувством глубоко исполненного долга подтягивания штанов, воспоминания о моих похождениях на поповском подворье дали всходы в пьяном мозгу отстоявшего свою ханскую честь и наглядно доказавшего свою жеребцовую мощь благородного инала из рода ябгу. Резюме по мотивам мемуаров звучало так:
— А давай мы её побреем. Вот тут.
Мысль показалась интересной. И незамедлительно была реализована моим трезвым гриднем под тщательным технологическим контролем пьяного потомка «Повелителя вселенной». Больше всего тот сокрушался, что здесь нет бражки, которая применялась в случае попадьи, и для смачивания волос приходиться использовать капустный рассол. Что вызывало у него некоторые сомнения в достоверности достижения ожидаемого результата.
Наконец, Ивашко завершил своё парикмахерство, освежив обритые поверхности всё тем же капустным рассолом. Ничего другого под рукой не оказалось, ибо, как нетрудно догадаться — французские одеколоны в крестьянских подвалах на «Святой Руси» не валяются. Даже наш, исконно-посконный «Шипр» — днём с огнём не найти. А уж ночью…
Гридень сумел поставить торка вертикально и, оставив похрапывающую даму в подземелье, они отправились на огонёк. Точнее — на крик. Потому что то, что называется пением в таком состоянии, иначе как истошным криком назвать нельзя. Мужики в избе дружно били ладонями по столу, изображая барабаны. Где в «Чёрном вороне» барабаны? Ну, это не вопрос песни — это вопрос певца.
Жилята очень обрадовался новым гостям. Что и отметили. «За знакомство». Потом он распознал в них «старых гостей». Ну, тогда — «С приехалом». Что снова привело его в крайнее воодушевление, закончившееся очередным падением под стол. Перешедшим в храп. «Застолье», вместе с только что присоединившимся «подпольем» из погреба, натуралистически трансформировалось в «подстолье» — гости последовали наглядному примеру.
Увы, ограниченные ёмкости гостевых мочевых пузырей, не подверженных в последнее время, из-за моего занудства, достаточно интенсивным и непрерывным тренировкам, относительно скоро прервали их сладкие сны. Тут-то у Николая, в очередной раз ощутившего правильность народной мудрости: «Душа находиться под мочевым пузырём. Отлил — и сразу на душе легче», на душе — полегчало, а в голове — посветлело.
Как известно, кровяное давление при мочеиспускании — снижается. Кровь отливает от головы и там появляется место для мыслей. В освободившееся место в голове моего «главного приказчика» пришла мысля, которая и превратила бессмысленное пьяное безобразие в гениальный план, достойный самого многомудрого Ваньки-боярича.
Спустившись в погреб и приведя хозяйку в состояние относительного бодрствования путём исполнения серии относительно лёгких пощёчин, Николай, мучаясь от невыносимого, в такое-то утро, интеллектуального напряжения, предложил ей дилемму:
— Мы тебя отвязываем. Или ты идёшь к мужу и жалуешься. Или — нет. Если идёшь — твой мужик спьяну кидается на нас с ножом или топором и… и Ивашко сможет, наконец, выпить. Или — ты не жалуешься. Тогда вечером твой супруг удивляется обновке на твоём интересном месте и выбивает мозги и зубы из твоей черепушки. Так что, или — вдова, или — покойница. Но есть выход.
Женщина, сидевшая со связанными руками в собранным на пояснице платье, проведшая целую ночь на твёрдой холодной земле, отнюдь не была настроена решать такие логические дилеммы с тремя исходами. Она предпочла просто выразить свои эмоции и оценки ближайшего и посмертного будущего всех участников коллоквиума. Что участников не вдохновило. Так что, ей снова заткнули рот и несколько попинали. Только попинали. Поскольку двое из участников были в этот момент способны исключительно на «поговорить», а Ивашко как-то застеснялся.
Наконец, до дамы дошло, что собеседники ожидают от неё риторического вопроса насчёт третьего исхода в этом «бросании монетки». Вопрос был произнесён, ответ — радостно сформулирован Николаем:
— Мы уходим. Немедленно. Вместе с твоим мужем. Тогда и драться некому. Ты сейчас быстренько собираешь его вещички, инструмент, чего надо в дорогу. Убеждаешь его, что он вчера подписал с нами ряд — он-то сам вряд ли чего помнит и тебе поверит. Вот береста — нацарапай его подпись, как он сам делает, ты же знаешь. А когда он к Пасхе вернётся — у тебя уже всё заново вырастет да закудрявится. Опять же — муж серебра кучу привезёт. Оно, конечно, одной хозяйство тянуть — нелегко. Но хлеб — убран, сено — накошено, дрова — запасены. Ты — баба работящая, с мозгами. Не пропадёшь. Ежели только твой Жилята эти твои мозги, вместе с зубами, по стенкам не расплескает.
Дама подёргалась, но перед логикой троичного дерева возможных исходов её личные эмоциональные выбросы значения не имели, ибо выглядели не аргументированно. Через час бедного Жиляту, неспособного даже глаза разлепить, положили в телегу под убедительный рефрен его супруги:
— Ты ж сам вчера… да вот же и ряд подписанный…
Телега с тремя тяжело выдыхающими всякую гадость телами была выведена трезвым и злым Ивашкой за околицу села, и резвенько потрюхала на юг. Комментарии Ивашки по этому моменту их путешествия я вполне понимаю — самому приходилось возить пьяные компании. Самое страшное — когда начинают дёргать за плечи, за рукава, за руль. Или лезут целоваться. На скорости свыше 100 км/час на ночной дороге…
Но княжий гридень просто обязан понимать в транспортировке упившегося человеческого материала. Он прикупил ещё бражки по дороге и скармливал «телам» необходимые для неподвижности дозы, старательно убирая вожжи из зоны досягаемости и вкидывая слегка шевелящихся попутчиков обратно в телегу после исполнения каждой их «нужды».
Ребята изначально не собирались заходить в Елно. Поэтому оставили свою лодочку на верхнем конце этого болота — «Голубой мох», в маленькой деревушке просто поближе к торговой дороге. Ивашко ухитрился в одиночку перегрузиться с подводы в лодчонку, благо — вещичек было немного, вкинуть туда же непрерывно вопящее «Чёрного ворона» трио, и выпихнуться шестами через болото. А дальше речки сами понесли их ко мне.
Теперь мужики смущённо радовались удачному исполнению господского задания несколько нетрадиционными методами. Но Николай не «почил на лаврах», а старательно проявил озабоченность актуальными проблемами вотчино-строения:
— Ну вот, печника мы притащили. А остальное? Самое малое — глина нужна.
— Николай, я ведь тоже без дела не сидел. Есть у нас глинище. Уже и работы идут. Велесовы детишки подвалили.
Теперь пришло время хвастаться и мне.
Собственно говоря… хвастать мне… Ну, падаю я быстро. И — в сторону откатываюсь. А так-то…
Едва Николай ушёл в свой поход, как дождь закончился. У меня, честно говоря, на душе уже давно кошки скребли: десять дней не видя Мараны, я могу предположить даже и глобальную катастрофу. Уровня полярной озоновой дыры или таяния гималайских ледников. Без моего-то присмотра… А главное — без зомбячьего даосизма… Сам же богиню к регулярности приучил, а тут… Я уже про наркотики и ломку при отсутствии дозы говорил. А если она Кудряшка там взялась употреблять в качестве заменителя… Со смертельным исходом… Это-то плевать, но у неё же — фантазия богатая. Как у меня. И никаких тормозов. Тоже — «как»…
В первое же сухое утро мы с Суханом отправились на заимку. Мои опасения, по счастью, не сбылись — следов от беспорядочно разбрасываемых файерболов и прыгающих торнадо — не наблюдалось.
Я, естественно, кинулся первым делом искать Трифену. Ну, сами понимаете — десять дней, срочно надо… азбукой подзаняться. В этой «святорусской» азбуке такие миленькие буковки есть… К примеру, у большого и малого юсов верхние хвостики-ручки по-разному стоят, а вот нижние хвостики-ножки — всегда раздвинуты. Все три. И вот если я правильно буду средним, а она правильно раздвинет крайние… Ну, как в азбуке нарисовано… По нашему отечественному фольклору:
Но Мара опередила — при встрече успела сразу сообщить:
— Тут ночью зверь какой-то крупный к забору подходил. Ты глянь там. Вон, Елица покажет.
И тут же удалилась в один из сараев, ухватив моего «ходячего мертвяка» за рукав.
Факеншит! Перехитрила и упредила! Впрямую наблюдаю нарушение всемирного закона сохранения и ложность народной мудрости. Ведь у женщины с таким бюстом должны быть куриные мозги: ну не может же Господь дать одним всё, а другим ничего!
А эта… с таким-то богачеством! — ещё и соображает! Как меня спровадить.
Как меня моё чувство долга зае… Утомило. Там моя смугляночка где-то ходит, а я… Но если я сам не буду делать то, что должно, то как требовать этого от своих людей? Безопасность превыше всего. Даже превыше того, что ниже. В смысле — ниже пояса. Всё понимаю, но… Факеншит уелбантуренный!
Я был крайне раздражён, весь из себя такой… вздрюченный. Дёрганный и ко всему придирающийся. Как оказалось — это полезно для выживания.
Елица старательно держала дистанцию, чтобы, не дай бог, не коснуться меня, и помалкивала. И очень правильно: это позволяло мне сосредоточиться на зверячьем следопытании. Или — «зверском»? Судя по моему настроению, последнее — правильнее.
Я, конечно, следопыт ещё тот. Мы, может, и из «деловаров», или даже где-то — «могикан». Но на «ирокеза» я не тяну. Ни в смысле — причёски, ни в смысле — «следы невиданных зверей». Ну и наплевать: как я понимаю, Мара, предполагая своё «громкое звучание после длительного воздержания», просто любезно избавила меня от предстоящего концерта «звуков страсти». Очень заботливая, благовоспитанная женщина. Хотя и — Марана.
Мы отошли на пару сотен шагов вглубь мокрого здешнего леса, я с умным видом рассматривал траву и стволы деревьев, изображая картинку: «Дерсу Узала ищет следы священного амбы». Место-то для меня… знаковое. Тут на меня Пердунова жёнка с ножиком кидалась. Я, помниться, тут вот стоял, она, стало быть, между вон тех деревьев в тени пряталась…
Меня всё раздражало, я постоянно крутил головой. Не потому, что хотел что-нибудь увидеть, а потому, что вот этого всего — просто видеть не хотел! Всё такое… противное.
Когда я краем глаза поймал справа какое-то движение внизу, у земли, в траве вокруг полянки, то автоматически развернулся, подставляя посошок. Как делал уже в этом же месте, когда на меня кинулась с кинжалом в руках «пердуновский генеральный штаб».
Куча лесного мусора, мирно лежавшего среди стволов, вдруг метнулась мне на грудь. Я инстинктивно присел, убирая голову ниже упёртого в землю и направленного в сторону летательного объекта дрючка.
«Объект» — прилетел, нас с дрючком — сшибло. Это серо-красно-буро-жёлто-зелёное чудище, всё покрытое какими-то лохмотьями из травы, опавших листьев и веток, налетело своей серединой на мой дрын и зависло рядом в полусогнутом состоянии, негромко завывая и корчась.
Идиотизм рефлекторного автоматизма в моём исполнении сработал незамедлительно — моё падение наземь перешло в перекат на плечи и, исполняя, безусловно, безобразно и непрофессионально, известное па из брейк-данса, я провернулся на собственной холке, помахал в воздухе своими сапогами, зацепив носком ноющую ходячую мусорку, от чего она завалилась с шелестом травинок и треском ломающихся веточек, и вскочил на ноги. Выдернув «с маху» из-под упавшей «кучи мусора» свой дрын берёзовый.
Дрын пошёл по большой дуге. Мне осталось только перевести его вертикальное движение — в горизонтальное. С добавлением скорости и азарта. Поскольку на меня набегала ещё одна «куча лесного мусора». Факеншит! Да что я им — «Зелёный патруль»?! Удар пришёлся в верхнюю часть этого… всего.
«Телеса» от удара — хрюкнули. Там что-то громко треснуло. Я страшно перепугался: дрючок мой сломался! Но кончик посоха был на месте, «телеса», получив дополнительное ускорение, быстренько пробежали мимо меня, рухнули на полянку, пропахали по ней борозду и сразу же «оказались злобным мужиком». Не, не «мужиком», скорее — отроком. Поскольку — без бороды. Поскольку кустистый лохматый «набалдашник» с этих «телес» свалился вместе с «золотом», то я смог разглядеть. Но не долго. Негромкий вой за моей спиной заставил обернуться.
Первая «мусорная куча» пыталась встать на карачки, держась за живот. Есть у мусорной кучи живот? Куча мусора всегда растёт. Значит — питается. Значит — живот есть. По-моему — вполне логично. Но я врезал по спине. А потом по оттопырившемуся опорному суку, которой оказался левой ручкой. А потом, уже с обращением к мировой энергии «ки» и выдохом «кия» — по лодыжке. Как-то это у меня становиться «фирменным блюдом» — «лодыжки отбивные по-киевски».
— Конец тридцатой части