На следующий день стандартная лечебная процедура была модифицирована. Лекарь поцокал языком и сообщил, что я — пёс смердячий. В смысле: на мне всё заживает, как на собаке. После чего устроили расширенный вариант гигиенических процедур: обтёрли мокрой тряпкой с уксусом, подмыли, перестелили, перевернули и перестегнули.

Теперь я тупо пялился в потолок в полной темноте своего подземелья. Под маковкой — доска. На шее ошейник на цепи, руки тоже пристегнули кожаными наручниками поверх повязок, за край лежанки. И щиколотки так же. Лежу в растяжку. Чуть шевельнусь — цепки звякают. Не жалеют славные русские бояре Кучковичи железа для сидельцев и страдальцев. Такая, знаете ли, вековечная московская манера. Но есть чему порадоваться: не «евро-кровать» — вороты для растягивания отсутствуют. Пока.

Чем-то меня сегодня знахарь странным поил. Обычно, после его отвара, я сразу вырубался и потом целый день голова — будто опилками набита. Морфин? А сегодня… на хи-хи пробивает. Опять героинчику подсыпали? Это у них тут фирменный знак высокого градуса лекаризма? Опять вспомнилась мне Юлька-лекарка… и наши в её избушке… развлечения.

– Ну, ты как? Живой?

Дверь распахнулась, и в низкий дверной проём, прикрывая ладонью свечку в руке, шагнула женщина.

Ни — «здравствуй», ни имени-отчества. Будто на дню уж много раз виделись. Невежа. Хамка. «Ма-асквичка ма-асковская». Самая первая. Вот так с неё всё и пошло? А может у неё хамство — типа профессиональной болезни? Я таких начальников немало видел. Сперва — человек-человеком. А потом такое вылезает…

Софья поставила свечку в подсвечнике на стол в стороне, подошла ко мне, стащила одеяльце и присела на край топчана.

Надо ли объяснять, что со всеми этими событиями я остался… э-э… без белья. Как и сказано: «сымут с вора рубашку и…». Голый. Как… как Иисус в Иордане. Даже голее — на нём хоть голубь бывал. У меня — ни одного засиженного птицами места. Только повязки на особо пострадавших. Последние дни, когда здешние служители меня вертели, крутили, перевязывали и утку подносили… мне как-то фиолетово было. А тут… засмущался.

– Тут болит? А тут? Рёбра целы? А голова? Ну-ка глаза влево-вправо… Мазь-то моя помогает? А чего колени сбитые?

Она то тыкала пальцем, то отворачивала край моих повязок. Её прикосновения, сперва — короткие, чёткие, «деревянные» стали более мягкими, продолженными, ласкающими. Сменился и голос. От резкого командно-княгининского он ушёл в глубокий, воркующий.

– А ну-ка, коленочки разбрось чуток. А тут-то… Покололся весь. А лекарь-то и не глянул. Горит, поди, чешется? Ай-яй-яй. Надо маслицем… А вот у меня и корчажечка есть. Смажем чуток… Хорошо ли?

Когда Улита Степановна Кучковна, жена и соратница самого отца-основателя всего Российского Государства Андрея Юрьевича Боголюбского, канонизированного в лике благоверного, инокиня Софья, по обету о сохранении православного русского воинства самой Царице Небесной даденному принявшая постриг от самого легендарного епископа Ростовского Феодора, нежными осторожными движениями… смазывает вам росным церковным маслом… как какой-нибудь чудотворной иконе… колени… и бёдра… и промежность… и мошонку… и…

Мужики! Ну вы ж меня понимаете!

Хотя, конечно, иконам всё это не смазывают. За неимением.

Я мог только чрезвычайно энтуазистически кивать головой, чуть не задавливаясь в своём идиотском ошейнике.

– О, так ты иудей? Или бессермен? Чудно как-то срезано.

Интересно мне: откуда у неё такие знания? «Где ты видела член без зелёнки?». А опыт?! Ведь чувствуется же навык! В темпе, паузах, в прикладываемом усилии, в последовательности… Она, что и Андрею так…?!

Она наклонилась ко мне и, продолжая делать там внизу что-то руками… ох как мне это «что-то»… аж до зубовного скрипа, до судорожного выгибания дугой навстречу её тёплой и крепкой ладошке… дерзко улыбалась мне в лицо.

«Дерзко»… Это слово не отражает и доли эмоций, которые я видел на её лице. Тут и полное пренебрежение к нормам, к пристойности, обычаям. «Запретный плод — сладок». Вот сейчас ты и получишь эту запретную сладость. Абсолютная уверенность в своей власти надо мной, в моей полной беспомощности. «Летай иль ползай — конец известен. Будет — по-моему». Чуть пренебрежительное успокаивание: «Не боись, дурашка. У нас всё получится. Всё будет хорошо». Лёгкое разочарование от простоты, от прозрачности и ожидаемости моей реакции: «Все вы мужики… козлы». И предчувствие собственного, грядущего, самой создаваемого и управляемого удовольствия, удовлетворения, успешности…

Всё это замешано на крутом сексуальном чувстве взрослой опытной женщины. Которая всё знает, умеет, может… И ничего не боится.

Мужчины похоже часто смотрят так на женщин. Да я сам…! Но там такой взгляд называется «многообещающим». Хотя, как правило, обещанное — не исполняется. Всегда что-то мешает. То съел чего-то не то, то — «кажется, твой муж пришёл»…

– Нравится? Да? Ещё хочешь?

Её ласки, то нежные, то всё более сильные, привели меня в состояние… ожидаемого стояния.

– Какой ты… молоденький, горяченький… нежный… а внутри — твёрдый…

Бисмарк говорил о имперской политике, как о железном кулаке в мягкой перчатке. Тут — не кулак. Тут совсем не… Но тоже… «Одинокий железный кулак очень ищет мягкую мокрую горячую перчатку. Немедленно!».

Она всё больше наклонялась к моему лицу, неотрывно рассматривая меня потемневшими, с расширившимися в полутьме подземелья зрачками, глазами. Чуть колыша невидимой под платьем, но хорошо представимой, уже знакомой мне на ощупь по Ростову, грудью, продолжая улыбаться, хотя улыбка её всё более твердела, теряла живость, оттенок игривости, становилась более гримасой, оскалом. Губы её чуть подёргивались. В такт едва слышным стонам, рвущимся из моих губ, в такт движениям её кулака. Движениям всё более сильным, более резким. Более хозяйским. Такт — укорачивался, усилие… усиливалось. Совсем непривычная школа. Это называется — «аристократические манеры»? Плотный хват, отнюдь не двумя пальчиками. Фиксация, проворот с переменами давления, медленное, уверенное, «безысходное» движение. Как тот старый бык с холма; «Сейчас мы неторопливо спустимся и…». И так же — назад. И снова. И обратно. Без суеты, дёрганья и смыканья. Никаких ассоциаций со сдельно-премиальной…

– Отзывчивый какой… страстный, быстрый… торопливый…

В какой-то момент, она прервала свои манипуляции, чуть сдвинула рукав на правой руке и сняла намотанный там шёлковый шнурок.

– Счас я тут… Понравилось? Вот ещё чуток…

Я ещё пытался как-то… проморгаться и продышаться, как-то успокоиться и придти в себя, когда она вдруг поднялась с края топчана, поставила на него колено и… села на меня верхом. Потом запустил под подол платья, накрывший мне живот и… и остальное, руку. Другой — уперлась мне в грудь. Отчего рану на спине немедленно резанула боль. Но мне было не того: Софья, глядя расширившимися глазами мне в лицо, а по сути — глядя сама в себя, в свои ощущения, медленно опустилась. Замедленно, миллиметр за миллиметром, ощущая меня, даря мне ощущения себя. Своего влажного мягкого пылающего лона. Посидела несколько мгновений неподвижно, прислушиваясь к себе. Весело хмыкнула:

– А ты, парнишечка — ничего. Твёрденький. И — по размеру.

Поразглядывала меня, улыбаясь. Сковырнула прыщик у меня на рёбрах:

– И правда — серебряный.

Томно потянулась, выгнулась, закинув руки на затылок, оглядела, будто впервые увидела, моё подземелье.

«И с ложа дивного привстав, Она изящно изогнула Свой тазобедренный сустав».

И его — тоже. Дёрнула под затылком завязочку, и нагрудник, из толстой, богато вышитый ткани, отвалился вперёд.

Тут я, типа, собрался ахнуть, вздрогнуть и захлебнуться слюнями. Увы — под нагрудником была рубаха.

«Женская грудь сродни детской железной дороге: предназначалось для ребёнка, а играет папа».

Железных дорог — нет, детей — нет. Мораль? — Поиграть не дадут. Но возможны варианты.

Софья, продолжая неотрывно смотреть в глаза, но, явно, вовсе не обращая на меня внимания, взяла в руки свои груди. Сжала с боков, потянула чуть вверх и вперёд. Сквозь тонкое полотно рубахи стали выпирать и просвечивать её соски. Она медленно приподнялась. Надо мной. На мне. И также неторопливо опустилась. Чуть прикрывая глаза слегка дрожащими ресницами. Втягивая воздух слегка кривящимися губами. Сильнее, от самых корней сжимая свои груди, выдавливая, полностью уже обрисовывая их контур натянутым полотном рубахи.

И ещё раз. И ещё. Чуть быстрее. Чуть резче. Глаза её в такт движениям, каждый раз чуть закатывались. Возвращались к нормальному виду с постепенно расширяющимися зрачками и снова туманились. Потом её взгляд стал совершенно само-погружённым, сместился куда-то на стенку за моей головой. Моя физиономия была для неё только досадной помехой.

«— В чем отличие коровы от быка?

— Когда доят быка — он улыбается».

Я — не бык. В смысле: улыбаться — не тянет. Скорее — оскал нарастающий. Хочется принять участие в этом процессе. Самое активное. Но при такой растяжке, повязке и прицепке…

О! Я понял! Я понял — откуда такая популярность у «европейской кровати»! Там же инквизиция! Он же все — извращенцы и насильники! А вот у нас-то…! Два столба с перекладиной! Исконно-посконно! Человек сам себе висит, и ни про что, кроме своей государственной измены, думать не может. Потому что у нас в палачах — исключительно физически, морально и духовно здоровые люди. Соль земли и цвет населения. «Истинные арийцы». Или как мы нынче называемся? Православные? — Но тоже — истинные. Без всяких… поползновений и извращений.

Наши палачи — «ни-ни»! В отличии от как у них там.

Софья разгонялась всё сильнее. Совершенно отрешившись от окружающего, лаская и терзая сама себя, собой и мной, ведя саму себя, свое тело и душу собственной тропой к собственному к пику наслаждения. Внутренние чувства её, не сдерживаемые приличиями, посторонним взглядом, внутренним стыдом… ясно выражались на лице, в дыхании, в звуках. Это было захватывающее зрелище. Даже столбы кипящей лавы, выбрасываемые из жёрл вулканов, не дают столь яркого впечатления. Здесь-то — живое тело, душа человеческая. Эз из.

Процесс захватил её полностью. А мне… что-то мешало. Чем дальше — тем больнее. Тут она громко страстно ахнула. Остановилась. Посидела, прислушиваясь к себе. Погладила себя, улыбаясь мимо меня куда-то в стену.

– Хорошая я? А?

«С минуту молчали. Потом она приподнялась с неожиданной живостью, охватила руками свои согнутые в коленях ноги и затряслась от приступа беззвучного смеха. Смеялась так, как будто ее щекотали.

— Ты… чему это? — недоумевающе и обиженно спросил Давыдов.

Но Лушка так же неожиданно оборвала смех, вытянула ноги и, гладя ладонями бедра и живот, раздумчиво сказала, голосом чуть охрипшим и счастливым:

— То-то и легко же мне зараз!..

— Перо вставить — так полетишь? — озлобился Давыдов.

— Не-е-ет, это ты напрасно… напрасно злуешь. Живот у меня зараз какой-то бестягостный стал… какой-то порожний и легкий, того и засмеялась. А что же мне, чудак, плакать надо было, что ли? Сядь, чего вскочил?

… не касаясь руками земли, гибко привстала, — улыбаясь, щуря глаза, спрашивала:

— Хорошая я? А?

— Как тебе сказать… — неопределенно отвечал Давыдов…».

И я — не Давыдов, и Софья — не Лушка, и позиция совсем… не типичная для периода «социалистической реконструкции сельского хозяйства», и до «Поднятой целины» семь с половиной столетий, а вот одна из типовых женских реакций — вполне наблюдаема. И это — радует.

Так что на вопрос ответил я не по-большевистски, а вполне галантно, джентльментно, классово чуждо и ожидаемо:

– Хороша! Великолепна!

Она утомлённо ласково улыбнулась в ответ:

– И правда — хорошо. Славно. Почитай год с прошлого раза прошёл. Ух как мне эта Манефа… Так зачем Андрей тебя посылал?

Переход был… резкий. Она ещё чуть двигалась, чуть проворачивалсь, улыбалась довольно. Но уже пыталась меня расколоть. А у меня… процесс не закончился. Обычной благостности, которая наступает после успешного завершения «разгрузки чресл молодеческих» — не наступило. Скорее наоборот. Что-то ныло, тянуло и резало. Как-то… болезненно. Попытки «держать голову» ограничивались ошейником, да и не видать — что там у неё под подолом. Нет, я знаю — что… Но почему это вызывает такие… болезненные ощущения?

– Ты, эта, слезь. Чего-то там у меня… странное.

– А ты расскажи — я и слезу.

Вот даже как?! Милая забава начинает отдавать изощрённой пыткой?

Манера её разговора была вполне кокетливая. Типа — шуткуем мы тут. Но я расслышал и скрытые признаки командного, безапелляционного тона. Давления. Принуждения. Доминирования. «Будет — по моему!».

– Я ж рассказывал. Андрей велел привезти тебя к себе. По делам семейным.

– А по каким?

Она не замерла, не осела на мне мешком, продолжала слегка двигаться, чуть поворачивать бёдрами, легонько наглаживать свои груди сквозь полотно рубахи, загадочно и покровительственно-насмешливо улыбаться мне сверху. Теперь, когда моторика была не столь интенсивна, я смог сосредоточиться на своих ощущениях. И понять. Точнее — вспомнить.

Факеншит! Сколь же многому успела научить меня «Святая Русь»!

– Ты вязку-то с моего уда сними.

Юлька-лекарка! Однажды она меня так же… Только у Юльки был крестик. Противозачаточный. Я его до сих пор носил. Пока в пытошной не сняли. А здесь… Наверное, тот шнурок шелковый, который она с правой руки, с запястья, смотала.

– А что ж так? Аль не люба прикраса? От сударушки-голубушки?

«Сронила шнурочек Со правой руки. Забился дружочек От смертной тоски».

Вокал у неё нормальный. Камерный. Как раз для моего подземелья. И слух есть — в размер попадает. А вот в какой размер попаду я после таких… экзерцисов?

– Господи, тётушка! Развяжи! Я ж вам всё сказал! Князь послал за тобой. По делам семейным. Он так сказал! Истинный крест!

– Да ты что? Эк тебя проняло. Уже и тётушкой называть стал. Подольститься думаешь?

Она продолжала неторопливо, чисто автоматически, по чуть-чуть, двигаться на мне, с весёлой, ласковой улыбкой рассматривать меня, забавно наклоняя голову то в одну, то в другую сторону. И при этом не то что не доверяя — просто игнорируя любые мои слова.

Её ситуация, явно, забавляла. А вот мне… Мне стало совсем не забавно.

В который уже раз в этой стране, паника от предчувствия неизбежной и необратимой гибели, в данном случае — важной части меня, моей души и тела, захлёстывала мозги. До гангрены ж доиграется! Опухнет, сгниёт и отвалится!

Просить, умолять? Эту… улыбающуюся стерву?!

Спокойно, Ваня! Руки-ноги — в цепях, на шее — ошейник. Даже и хрен твой — тоже повязали! Но извилины-то — нет! Работай оставшимся на свободе!

Чем я в этом… в «Святой Руси» постоянно выживаю? Какими приёмами? — Первое, что в голову пришло: выплёвываю новую информацию. И… и смена фокуса внимания. Здесь — темы беседы.

– А ты и есть тетушка. Как называют сестру матери?

– Ты часом, не заговариваться ли начал? Кровь — в головку ударила, а моча — в голову? У меня сестёр нет.

– Нынче нет. А прежде — была. Ты вспомни-то! Как тебя замуж за Андрея выдавали, так и сестрицу твою младшую, здесь же, в Кучково, под венец повели. Вспоминай! Она ж, поди, в твоём платье к алтарю шла!

– Ульяна-то? Так она померла давно. Сразу же, в тот же год. Там где-то, на Черниговщине. А мужа её и вовсе почти сразу убили. Из-за неё-то всё, из-за глупости да вздорности еёной оно так и случилось.

Ну вот, хоть имя узнал. Бедной женщины. Надеюсь, ей на небесах не будет слишком стыдно, что я здесь её — своей родительницей называю. Было у Степана Кучки две дочки — Улита да Ульяна. Как Степану голову срубили, так его дочки замуж повыходили.

– Всё — что?

– Да всё! Родителей не послушалась, побежала, куда не велено, кошку ей, вишь ты, нужно стало. Попалась. Отца подвела. Дура.

Она вдруг прервала своё лениво-томное неторопливое движение на мне, вместе с ностальгическими воспоминаниями детства, и напряжённо уставилась мне в лицо.

– Погоди. Если ты… Если Ульяна… Так ты, выходит, Андрею брат сводный? Ишь ты… А не высоко ли ты лезешь? Ма-альчик миленький, мо-олоденький… Андрей про такие слова узнает — голову оторвёт. Чтобы к Юрьевичам не примазывался.

– Андрей — знает. Я ему сам сказал.

Она прекратила своё покачивание и изумлённо уставилась на меня. Нахмурилась, на лбу стали видны три вертикальных морщины, отражая напряжённую работу мозга.

– Так вот оно что… «Воевода Всеволжский», «Княжья Смерть»… и живой остался, и удел получил…

Она снова уставилась куда-то в угол.

* * *

Мой «выпрыг из-под топора» в Янине, основание Всеволжска, дружелюбие и поддержка, явленные князем Андреем при возвращении из похода, доходили до неё «странными» слухами. Теперь эти «странности» нашли очевидное, для любого вятшего, да и вообще — для любого в патриархальном обществе, объяснение.

Сородича нельзя бросать. Обладая таким же, как и ты, родовым именем, что есть здесь безусловная ценность, он может своей нищетой, неустроенностью, вздорностью, изменой… нанести ущерб и тебе, твоей репутации. Род — это «они все там такие!». Надо или публично отказаться от родства, выгнать «до не видать вовсе», «извергнуть из рода», либо, принимая родство, поддерживать. Чтобы на вопрос:

– Кем вам приходиться Пульхерья Николавна?

Без страха и сомнений отвечать:

– Троюродная тётушка по линии двоюродного шурина младшей невестки сводного брата!

И не ожидать продолжения типа:

– Она мне денег должна! Рупь гони, родственник!

Отсутствие смертной казни за убийство князя Володши, наделение меня землёй, «уделом» на Стрелке, однозначно означало, что Андрей принял моё родство. Тогда наказание выглядит соразмерно преступлению: «вышак для рюриковича» — изгнание с Руси. То есть — Боголюбский признал меня своим сводным братом. Только так Софья может понять ситуацию. И весь мой бред насчёт рождения от её сестры Ульяны — перестаёт быть бредом, а становится весьма убедительным заявлением. Достоверность которого подтверждает один самых авторитетных источников «Святой Руси» — князь Суздальский Андрей Боголюбский.

Напряжённо размышляя, она продолжила свои прежние движения. То чуть приподнимаясь, то чуть проворачиваясь. То чуть сжимая мышцы внутри себя. У меня от этого… к горлу подкатывала паника — все болит, горит и тянет. О, ещё — и резать начало!

Я всё ждал, когда ж до неё дойдёт. Ну, что я, типа, сын её родной сестры, племянник вроде. И брат её бывшего мужа. Чай, родня. Типа, мы тут инцестом занимаемся. Вроде даже — двойным. А уж что инокине — тешить ретивое, ублажать плоть, веселить сатану, разжигать похоть… да ещё таким противуестественным и кровосмесительным способом…

– Тётушка! Слезь нахрен с хрена! Больно же!

Наконец, она опустила взгляд. Радостно, будто впервые увидела, произнесла:

– Ой, как хорошо-то! Племянничек объявился! А и доброго ж молодца Ульяна принесла. Я и не думала, что из такой замухрышки что приличное выродиться. А ничего получилося. Похож-похож… Точно — в матушку пошёл. Носик, подбородочек… А вот глазки тёмноваты. И лобик… тут, в батюшку, в покойника. В Юрия свет Владимировича. Которого Долгоруким прозывают. Точно говорят — длинная у него рука была. Любил он, бывалоча, по простому, по семейному, ручкой-то отеческой, бабам под подолы лазить. Лих свёкрушка у меня был, лих. Ну так что, племянничек — или тебя деверьком звать? — расскажи-ка мне по родственному, чего Андрей задумал?

Ба-алин! Фа-акеншит! Она, что, дура, издевается?! Я ж…! У меня ж…!

Была бы зима — в снег сунул бы. Для уменьшения опухлости. А тут… придётся просить колодезной воды. Вёдрами. Я здесь других средств для уменьшения опухоли… А ведь ещё и простудить можно… если перелечиться. Здешние лекари… Итить и уелбантуривать!

Ваня! Погоди сам лечиться — сперва других «отлечи».

Прежде всего: я преувеличиваю важность кровных родственных связей. По меньшей мере: в среде самой высшей аристократии «Святой Руси». Или это специфика именно Боголюбского и его окружения? В Янине мне князя Андрея не удалось пробить ни намёками на родство, ни ассоциациями с переселением душ. Даже — души его любимого брата Ивана.

Но как выкрутиться из-под этой злобной стервы? «Из-под» — в прямом и переносном смысле.

«Правда вас освободит, но сначала сделает ничтожными».

Класс! Моя ситуация. Откуда у Джеймса Гарфилда, 20-го президента США такие допросно-следственные мудрости?

«Ничто так не очищает душу, как чистосердечное раскаяние». «Чистосердечное признание — облегчает вину». Правда — увеличивает срок.

Сначала «делаюсь ничтожным»: выбрасываю клятвы, заветы и принципы. Ломаюсь, сдаюсь и раскалываюсь. Исключительно из заботы о члене. Да не правительства! Исключительно — своего. Самоликвидируюсь. Потом, по Гарфилду, жду освобождения.

– Скажу. Только вязку сними.

– Не-а. Как сниму — ты тут так визжать будешь… на стенку полезешь, ничего сказать не сможешь.

Это ж откуда, интересно, у неё такой опыт? Это, что же, она так и с другими…? И с кем же? «Чёрная вдова»? Самки пауков этого вида поедают самцов после спаривания. А мне она… просто гангрену устроит. «Само отвалится».

– Ладно. Но чтобы потом — сразу.

– Само собой.

Она, наконец, слезла с меня. Довольно хмыкнула, начала завязывать шнурки своего нагрудника, игриво взглядывая из-под поднятых локтей:

– Ну так чего? Сказывай.

– Андрей знает, что ты была любовницей обоих своих братьев. И что дети — от них.

– Что?!

– Я предполагаю, что для разговора об этом он и послал меня за тобой.

– Вот значит как…

Она не заплакала, не закричала, не начала хлопать себя по ляжкам или бегать по комнате. Просто снова смотрела мимо меня в стену. Автоматически, не видя, завязывая шнурки своего нагрудника сзади на шее.

– Кто донёс?

– Вязку сними. Ты обещала.

– Говори! Не то сдохнешь тут!

Никакой игривости. Ни в лице, ни в голосе. Паучиха. Нет — волчица. Ишь как скалится злобно. Только насчёт «сдохнешь»… Вот это она зря.

У меня после «вляпа» сложился несколько странный взгляд. На жизнь и на смерть. Мне очень жалко потерять часть себя. Какую-то. Моего человека, мою землю, мой член… Любой член моего тела. «Как жить?! Как жить?!». А вот — «не жить», «потеряться» целиком, вообще, умереть… Нет, не радует. Но смерть столько раз за эти годы стояла за моими плечами… столько раз это случалось с моими знакомыми здесь, у меня на глазах… «Летай иль ползай — конец известен…». Известная неизбежность может быть неприятной. Но перестаёт быть страшной. С нею, с мыслей о ней — свыкаешься.

«Лучше ужасный конец, чем ужас без конца».

Эк меня… Иггдрасилькнуло. Или правильнее — «святорусскнуло»? Полазивши по «мировому дереву», обратившись «к исконно-посконным основам и истокам» — чётче понимаешь краткосрочность и ограниченную осмысленность человеческого бытия.

Очень ограниченную осмысленность.

– Скажу. Когда снимешь. И всё от… отойдёт. И не сверкай на меня очами! Не молония небесная. Тетушка! Или ты думаешь, что ты упрямее меня?! Или мы с тобой не с одного замеса?! Сдохну, а не скажу!

Несколько мгновений она презрительно смотрела на меня.

– Дурачок. С кем спорить вздумал…

Не ищите здесь логического смысла. Ей знание имени доносчика было, возможно, важной информацией. Но несравнимо менее важной, чем для меня — моя жизнь, возможные мучения перед скорой смертью. Здесь, как часто случается между людьми, было просто столкновение двух волей человеческих. Двух гоноров. Кто кого переупрямит. Глупость, конечно. Но мне, после того как она не выполнила своё первое обещание об освобождении моего члена… «Единожды солгавший — кто тебе поверит?».

Она была уверена, что сломавшись раз — я посыплюсь и дальше. Так, обычно, и происходит. Увы, «тётушка», «Святая Русь» — даёт опыт. И воспитывает иммунитет. У тех, кто способен пережить такие… «прививки».

Она развернулась и пошла к выходу, ожидая, вероятно, моего призыва.

«Ах-ах! Не уходи! Вернись-вернись! Я всё прощу!».

А у меня… у меня наступил ступор. В форме «буриданова осла». С одной стороны — нельзя не признать… с другой стороны — нельзя не признаться…

С одной стороны — страх и боль, с другой — гордость и упрямство.

«Так оставьте ненужные споры Я себе уже всё доказал…».

В смысле: сильнее моего упрямство — только моя смерть. Но им никогда не встретиться.

«Пока мы есть — смерти нет, когда смерть есть — нас нет». — Кто это сказал?! Эпикур?! — Молодец, грек! Я тебя всегда уважал. Особенно в раннем древнегреческом варианте.

Я — ДДДД! Долбодятел длительного действия! На этом стою! И стоять буду!

Ну, или лежать. Как сейчас.

Софья постояла перед закрытой дверью, послушала моё пыхтение и… и вышла. Дверь захлопнулась.

Ап-ап… А как же…?! А я…?! А меня…?!!! Тетушка! Вернися! Я всё прощу! Я всё скажу!

Был бы я послабее привязан — вырвался бы и вслед побежал. Впрочем, если бы я мог вырваться — я бы и сам справился со своей проблемой.

Проблема торчала, опухала, болела. И внушала панический ужас своим цветом.

Мысли и чувства того момента… были острыми. Хорошо запоминающимися. Из тех, к которым очень не хочется потом возвращаться. Которые и называют — «жизненный опыт».

«Всё что нас не убивает — делает нас сильнее». А также — толще и краснее. В некоторых местах.

«Возраст — это количество неприятностей, которое удалось пережить».

Я стал ещё чуть-чуть взрослее. «Очертил голову» и «приготовился к смерти». Понятно, что процесс будет, возможно, долгим, мучительным, многостадийным… Но при первой же возможности я перерву ей хрип. Как делал на Стрелке. Или — иначе. Не важно. И — умру. Что — естественно.

* * *

«— Половина браков, сынок, заканчивается разводом.

– А вторая половина?

– Э-э-э… Смертью.

– Мама! Я никогда не женюсь!».

* * *

Минут через пять пришёл мой лекарь-мучитель. Похмыкивая, снял Софочкин шнурок. И тут… Она-таки была права — я чуть не разорвал цепи. Как тот пролетариат. Или — угнетаемые колониализмом народы свободолюбивой Африки. Похоже, у них была та же проблема. Тоже… хотелось залезть на стенку.

«Всё проходит» — сколько же раз мне приходится повторять мудрого Соломона в этой «Святой Руси»?! Прошла и боль. И от опухоли и застойных явлений, и от разошедшейся раны на спине, и от пострадавших от моих рывков, ссадин на кистях, лодыжках, шее… Осталось только тупое ощущение по всему телу, по всей душе. Как у Дездемоны после её избиения Отеллой чулком с песком в до-Шекспировском оригинале. Только там бедняжка умерла. А я — нет. Мне ещё придётся старательно нюхать. Чтобы сказать: «труп врага хорошо пахнет». Долг у меня такой. Перед самим собой.

Лечебные процедуры сопровождались периодическим заливанием в меня какой-то гадости силосно-отварного типа. После чего я, явно, утратил остроту боли. И — остроту мышления. Тепло, спокойно, тупо. «Деревянно».