1
— Трошкин, — кричу я изо всех сил и смотрю по сторонам, — ты тоже остался? Трошкин!
Рота переобмундировывается на крутом берегу реки Волги. Берег разлинован веревками на секторы, у каждого взвода свой загон. Гражданское валяется пестрыми кучками, все уже влезли в хэбэ — ни одного не узнаешь.
— В самоволку пошел? — надрываюсь я, потому что знаю, что он где-то здесь. — А честь факультета?
Рыхлый Трошкин — он сидит, оказывается, чуть ниже — оборачивается, на его громадном носу качается скупая мужская слеза.
— Что ты визжишь, поросенок? — говорит он с чувством. — Ты заблудился? Ты хочешь к мамочке? Так я тебя пошлю!
— Проверка слуха, — говорю я.
Он отворачивается и опять мотает длинную, как полотенце, портянку.
...Мы все грустные. В начале девятого нас выстроили в нижнем полутемном коридоре альмы матер на Моховой, 11. Товарищ генерал пожелал нам счастливого пути и успехов в боевой и политической подготовке. Потом развели повзводно, и полковник Панин обстоятельно нам объяснил, кто мы теперь такие и что такое воинская дисциплина. Двоих он с ходу отправил стричься и дал из собственного кармана три рубля — старыми, конечно, на Гранд-отель не хватит.
Было скучно, но солдат спит, а служба идет, впереди еще целый месяц — сиди и не рыпайся. А потом — ай-яй-яй, — потом наше начальство обмишурилось, и мы получили полтора часа на устройство личных дел. А что такое полтора часа? Кто умеет — тот личные дела себе регулярно устраивает. А кто не умеет, все равно за полтора часа не научится.
Разногласий не было никаких. Все мы — четвертый курс, факультетское начальство, и почти каждый имеет право на какой-нибудь ключ — кто от профкома, кто от спортклуба, кто от Красного Креста и такого же Полумесяца, а в наших пустых рюкзаках можно пронести хоть весь гастроном были бы деньги. Тихий и обстоятельный гудеж начался за запертыми дверями — в армии все делается с запасом, где полтора часа, там и два, береги закуску, запуски не хватит.
Но на вокзал явились точно и в полном составе, под придирчивым оком начальства каждый блестел, как стеклышко, а целоваться с полковником нижнему чину не положено, да и ни к чему — наши полковники едут с нами.
ЧП случилось в городе N, где была пересадка. Трое наших зашли добавить и отстали. Они рванули на такси, пока мы гребли на речном трамвае, обогнали нас минут на тридцать и первыми рапортовали заплетающимися языками вышедшему нас встречать командиру дивизии, что курсанты такие-то для дальнейшего прохождения службы прибыли. Потом они улыбались нам из-за штыков караула виновато и счастливо, как репатрианты на пограничной станции.
А какие оскорбления сыпались на нас в эти минуты. Мы разгильдяи, мы вакханалия, мы худший факультет лучшего университета страны... Наши полковники молча выражали свое презрение, и только тонконогий Скоков задумчиво улыбался. Но кто знает, чему может улыбаться человек, окончивший две военные академии подряд?
Ребят увели на гауптвахту. В университет они вернутся уже только за документами. Сгорели мы по недоразумению, как поется в одной такой песне.
Пожилой старлей, гуляющий возле нашего загона, останавливается и кричит:
— Курсант Трошкин, ко мне!
Трошкин, беззвучно матерясь, карабкается в одном сапоге. Развертывающаяся портянка запечатлевает его стремительное движение.
— Обрежьте, — говорит старлей, — а то к вечеру ноги собьете.
— Ладно. Сам соображу.
— Смирно! — взвивается старлей. — Отвечать по уставному не умеете? Два наряда вне очереди!
Мы несем тяжелые потери. А бой еще не начинается. Кто из нас встретит завтрашнее утро?
Через час нас выстраивают снова, на этот раз на пыльном плацу возле палаток. Мы уже сходили в каптерку, сдали личные вещи. Обратно каждый возвращается с легкой грустью о гражданской жизни и с зубной щеткой, пастой и мылом, завернутыми в домашние трусики. Набили сеном тюфяки и застелили постели... Но вздремнуть не удалось — выходи строиться!
— А ты говоришь — купаться! — протянул Грачик. — Холодно еще, мамочка не велит.
Теперь компания совсем домашняя — все начальство разошлось. С нами только три старлея — командиры взводов и капитан — командир роты. Он ходит перед нами, выстроенными повзводно, и говорит примерно так: лиха беда — начало, забудем прошлое, мы армию нашу растили в сраженьях, командир всегда прав, хорошему солдату служить легко.
— Ну и все, — заканчивает он. — Для сведения, моя фамилия Останин.
— Оставим! — рифмует кто-то.
— Придется. А в следующий раз за разговоры в строю накажу. Понятно?
Мы молчим, задавленные этими посулами и угрозами.
— Напра-во! Старшина, ведите роту в столовую. С песней! — игриво кричит он нам вслед.
Мы выходим на рыхлую песчаную дорогу. Старшина рысью — и как у него это получается по такому песку — обгоняет строй.
— Рота, запевай!
Держи карман шире, старшина! Наши ребята в кутузке? Трошкина нарядами обвешали? А сапоги? С утра не жрамши к тому же. Нету песен, старшина! Никто не говорит это — знаем мы ваши порядочки. По думать-то ведь еще можно?
— Запевай! — надрывается старшина.
Вот ведь, такого молодого так орать научили!
Грачик поправляет очки — чопорный интеллигент из Малаховки, и, выставив кадык, задумчиво (идем мы не очень шибко) начинает:
Два наряда он уже заработал.
— На фига, очкарик, выпендриваешься? Нам же хуже будет! — гундосит осторожный Трошкин. — Дайте ему кто-нибудь по шее.
Но Грача уже не остановишь.
А теперь хор. Стройный и могучий мужской хор подхватывает мелодию:
— Отставить! — вопит старшина, он опять бежит откуда-то сзади, красный от натуги. — Прекратить! На месте, стой!
Но, милый, разве нас теперь остановишь? И мы бережно и спокойно повторяем припев.
— Рота, налево! Кто запевал?
— Бизе! — представляется Грачик и смущенно поправляет очки.
— Два наряда вне очереди! Смешно? Кто еще хочет?
Ох и помотал же нас старшина после этого выступления. По гадскому сыпучему песку мы шли строевым, неслись как угорелые, а он кричал: «Быстрей!» Несколько раз мы проскакивали столовую, потом какой-то сверхсрочник с красной повязкой остановил нашего начальника — обед остывает.
На вечерней поверке капитан Останин делился с нами своими сокровенными мыслями:
— Весь полк уже знает, что вы хорошо поете. Меня это радует, потому что скоро дивизионный смотр. Но репертуар вам следует обновить. Надо петь не про баб, а про воинскую доблесть, чтобы дух поднимался, а не, сами понимаете, что. Попробуем?
Нам предстоит совершить последнюю прогулку. Скорее бы — находились за день. И лучше бы поспеть первыми — другие роты займут этот загончик, обнесенный плетнем, не протолкнешься.
С места, с песней, шагом марш! — командует Останин.
«Песни ему не хватает! Дожили! В сортир строем с песней ходим!» — вопят наши униженные индивидуальности.
— Рота, запевай! — кричит Останин.
В немом безмолвии мы проходим мимо веселого загона, откуда доносятся тяжелые вздохи и бойкая скороговорка счастливцев.
— В сторону леса, — кричит Останин старшине, — и обратно. Пока не запоют!
Трошкин пришел с кухни ещё позже. Он сбросил сапоги на решетчатый настил перед койкой и счастливо засмеялся.
— Шакаленок! — позвал он. — Служи честно! Смотри начальству в рот, целуй его в щечку. Горлопаны приведут Россию к гибели.
Он долго тер громадные, сбитые в кровь мослы и смотрел на звезды в проем палатки.
2
Утром мы просыпаемся от духоты. Солнце накалило брезент, а Трошкин на ночь застегнул все, что было можно, только замок не повесил. Китайский мандарин Ли-си-Цын, облаченный в казенные кальсоны — помкомвзвод пока единственный, кто добровольно изменил личным трусикам, — откидывает полог и осторожно, на четвереньках высовывается. Из-за мандариновской спины видна парадная линейка, песчаная полоса метров в двадцать шириной. Она тянется километров на семь, вдоль всего лагеря, и ни один охламон не имеет права ни днем, ни ночью ступить на нее своей кирзухой — только командир дивизии, и то не для моциона, а с рапортом генералу, если он приедет инспектировать, а также министру обороны, который может приехать сюда просто так, удовольствия для, как на дачу. Это нам тоже объяснили. Нижнему чину за каждый шаг по святой земле, конечно, наряд вне очереди.
Мандарин распрямляется и смотрит на часы.
— Трошкин! Тебе подъем. Через десять минут должен быть на кухне.
— Не учи ученого! — мужественно отбивается тот и натягивает одеяло на голову, но это уже дохлый номер.
— Мандарин! У тебя руки чистые? — осведомляется Грачик, но помкомвзвод оставляет этот вопрос без внимания.
— Ребята, — выступает он, — а что, если сейчас всем встать по-тихому и пришить подворотнички? Днем некогда будет.
— Вспомнил! — отзывается молодцеватый Серж Никонов — у него уже, конечно, пришито.
— Петя! У тебя руки чистые? — опять задушевно спрашивает Грачик.
Трошкин, матерясь — поспать не дают — сбрасывает одеяло, тянет отсыревшие за ночь галифе на волосатые ноги. Серж, лежа на спине, разглядывает свою гимнастерку, растопырил руки на полпалатки.
— Ты что, не мог их снаружи повесить? — накидывается Мандарин на Трошкина, который вытащил из сапога портянку и самозабвенно обматывает ступню.
— Мне батя значок отличного пожарника дал, — говорит Грачик. — Никто поносить не хочет? Дорого не возьму — три воротничка. Показать, Серега?
— В ларьке купишь.
— А «ворошиловского стрелка» он не дал. Бережет как память. Показать пожарника?
Трошкин, закусив губу, толкает пухлую ногу в сапог.
— А маршальской звезды, извини, нету, — продолжает Грачик. — Хотя у одной девушки папаня герой. Когда приедем, могу на день достать звездочку. Но не больше, а то они вопрос ребром поставят.
— Трошкин, на выход! — командует Мандарин. — И бегом. А то еще схватишь.
Трошкин срывает портянки, сует их в сапоги, прижав сапоги к груди, как букеты, роется в постели — пилотку потерял. Портянки пенятся в сапогах, это похоже на шампанское в бокалах.
— Лодыри, — гундосит он, — сегодня каша гречневая с подливой. Кровать уберете — не пожалеете.
— А может, у тебя руки чистые? — спрашивает Грачик, но Трошкин только пятками босыми сверкнул.
— Вам нужно старлея позлить? — вопрошает Мандарин меня и Грачика. — Нормально вы жить не желаете?
— Желаем! — вопит Грач. — А условий нет. У меня пузырь разрывается — не добегу. А отнести никто не может — все неумытые.
— Довыступаешься!
А вот и труба.
После завтрака старлей Гречишкин командует построение. Полковник Панин здоровается с нами. Мы кричим: «Здражелам!», а дальше кто по уставу — «товарищ полковник», кто от себя — «отец родной». Главное, чтобы громко было. А что кричишь — хоть здравицу английской королеве — никто не разберет.
— Сегодня учебно-тактическое занятие, — говорит Панин. — Взять оружие, скатки, противогазы, лопатки. Построение через пять минут. Разойдись!
Все-таки человек у нас полковник! Ничего хорошего вроде не сказал — невелика радость в такую жару скатки напяливать. И тон у него не слишком сердечный. Но стало как-то приятно, когда он подошел. Соскучились, что ли? Или обрадовались, что хоть он на горло не берет? Или уверенность его понравилась — если он так серьезно говорит, значит, не зря мы здесь крутимся.
У нас в каждой группе (а для военной кафедры группа — это взвод) свой полковник. Есть бешеный, со сросшимися бровями Шевченко. Когда он орет, сразу думаешь, какое счастье, что полковники на занятия без оружия приходят — этот выстрелить может. На экзаменах он своим ниже четверки не ставит.
Есть выдумщик Сакеев. Он ребятам такие вводные дает, что прямо война с марсианами. А они и рады стараться. У них во взводе, который на ящике с песком обозначается только фигурной скобкой, у каждого солдата есть фамилия и про каждого солдата известно, что он может. Ручной пулеметчик у них Герой Советского Союза. Его то и дело в засаду посылают, и он им целую роту противника кладёт. Почему-то у них в составе взвода самоходка действует — трофейная, говорят, от начальства спрятали. Они ее в атаку не посылают (заметят и сразу отберут), но при бое в глубине обороны противника или при отходе на заранее подготовленные позиции она их крепко выручает. Заиграются и на перерыв не выходят.
Есть лысый, маленький Скоков. Он, дав обстановку, поднимает и спрашивает: «Ваши личные ощущения?» Тут можешь выдать поток сознания, можешь говорить хоть час — не перебьет, только на самом деле представь, что все это началось. Он все выслушает — про мать, соседей и последнее свидание, а потом скажет: «Понятно. А задача, по нашим сегодняшним представлениям, будет решаться так...» На экзаменах он всем ставит трояки, но если тебе важна отметка — на повышенную тянешь или ты общественный деятель и тебе лишняя тройка ни к чему, то скажи заранее — поставит пять.
А у нашего Панина нет никаких странностей. Аккуратный и точный. Встает каждое утро в шесть — сам говорил. Каждую неделю ходит в парикмахерскую. Прическа у него одна и та же — мальчишеский полубокс, который никак не скрывает прямоугольный, как патефон, затылок. Держится ровно, без выкрутасов. Ставит двойки, тройки, четверки — кто как отличится. Пятёрки у него получает только Серж Никонов, он весь ВУП наизусть выучил. Одна особенность, правда, есть — он никогда ничего не забывает.
Мандарин орет: «Выходи строиться!», а я никак не могу застегнуть ремень с надетой на него лопаткой. То под ремень лезет хвост от скатки, то противогаз, то эта хреновая труба-гранатомет. Все это хозяйство, висящее сзади, я норовлю приподнять, как баба подол, чтобы протянуть ремень, и, когда это у меня наконец получается, оказывается, что ремень я держу не той стороной. А Мандарин надрывается! Как бы ящик для гранат не забыть.
3
Мы похожи на новогодние елки — увешаны со всех сторон и звезда у каждого на лбу. Хорошо, что идем лесом — не жарко, но эта скатка обнимает жарко, как негритянка. А может, и жарче — не знаю я негритянок, я дома живу.
Но и в общежитии негритянок не густо. На нашем факультете их, например, нет совсем. Есть, кажется, на экономическом. И еще на филологическом — у них там кого только нет. Значит, нужно идти на другой этаж, в чужую гостиную. А танцы начинаются как следует только в одиннадцать. А без пяти двенадцать тебе уже нужно быть в бюро пропусков, иначе (раз не проживаешь в общежитии и задержался) ты получишь свой студенческий билет только в учебной части и распишешься, что с приказом о выговоре познакомился. А разве за пятьдесят пять минут успеешь? Потом еще нужно будет вспомнить, в какой комнате оставил плащ, а к хозяину тоже, может, уже так просто, не попадешь. Нет, не успеешь — лучше не пробовать.
Так ведь и попробовать не дадут. Во-первых, их мало. Во-вторых, так она тебя, принца, и ждала, у нее наверняка хахалей навалом. А потом — оперативный отряд.
Откуда только они берутся? Нет, я серьезно. Вот мы юристы, через год, как раз в это время, будем спихивать госы, а дальше... что ж, друзья, душой и сердцем чисты, как в песенке поется, начнем вкалывать. Ребята пойдут в прокуратуру и милицию, почти все на следственную работу. Про нее мы уже кое-что знаем — и теоретически и практически и согласны ею заниматься. А в оперативном отряде, где работа самая сыскная, нет ни одного юриста.
Наверное, потому, что заниматься нашей работой — если по-честному, то грязной и неприятной — можно только вооружившись чувством долга. Даже не вооружившись, а нужно, чтобы ты был на растяжках этого чувства, как труба какой-нибудь артели, нужно, чтобы ты был распят этим чувством. Причем чувство долга, чтобы держать тебя, должно быть двояким. Общественным — ты знаешь, что от твоей работы зависит общество, что ты ему необходим. И личным — ты должен зарабатывать, кормить мать, жену, детей. Ты должен быть общественно и лично привязан к этой работе. А любительский интерес к ней — эта работа не из чувства долга, а из любви к искусству — есть что-то безнравственное и непорядочное, как подглядывание в замочную скважину.
Но и вооружившись чувством долга, оснащенные юридическими нормами и служебными предписаниями, мы все-таки не можем безнаказанно нарушать нравственные основы человеческого общежития, вламываться в заповедники чужих мыслей и чувств. Мы не только грабим других — мы грабим самих себя, заглушая в себе естественное чувство стыдливости, нравственные начала глохнут в нас, уступая место беззастенчивости, ухарству, развинченности.
Шинельное сукно липнет к щеке, оно намокло — от дыхания, что ли? — и кажется живым. Не такое уж это удовольствие — идти по лесу. Хребтины корней — в земле им места мало — то и дело подставляются. Из-за скатки не видишь, и спина впереди закрывает — споткнешься и тычешься в эту спину, и сзади кто-то тычется. И все эти украшения на тебе болтаются, а у меня еще и сумка из-под гранат. Хорошо, что пустая, легкая, но нескладная — висит и хлоп под коленки, хлоп. Грачик заржал, как жеребец:
— Тяжело в походе — легко на привале!
Полковник наш шагает впереди. Говорить в строю можно — не орать, конечно. И петь не заставляет, Я же говорю, человек!
Но что у нас все-таки — марш-бросок? Растянувшись, не соблюдая строй, мы еще шлепаем километра два, пока не выходим на опушку. Впереди пустое, с реденькой травкой поле, измятое танками. С поля тянет жарой, так и хочется отступить, повалиться в разлапистый папоротник и закинуть подальше все эти железки, нагревшиеся, как утюги.
— Взвод! Становись! Равняйсь! Смирно! — возвращает нас к суровой действительности Панин. — Мы прибыли на место занятий. Можно снять скатки. Перерыв пять минут. Можно курить.
Через десять минут он выстраивает нас по краю уже отрытой кем-то траншеи и устраивает легкий опрос по теме «Стрелковая рота в наступательном бою». Мы, конечно, ни хрена не помним, записей — чтобы заглянуть и отличиться — ни у кого нет, и Панин, демонстрируя сверхспокойствие, целый час без перерыва прохаживается перед нами по ту сторону траншеи и терпеливо рассказывает, как должна вести себя эта рота с начала артподготовки и до занятия первой линии обороны противника. Так он ходит и ходит и даже не потеет, а у нас уже коленки трясутся. Мне еще ничего. Моя труба легкая, а у ребят автоматы с магазинами (слава богу, без патронов) — не сахар. Серега, доблестный водитель, застыл с ручным пулеметом на плече. Пулемет-то уж можно было положить или взять к ноге, но Серега, конечно, счастлив. А вообще зачем мы стоим с оружием?
После перекура мы спускаемся в траншею. Полковник теперь располагается сзади. В траншее тоже жарко, пахнет почерневшим на солнце дерьмом — обжитая траншея, но, если привалиться спиной к стенке и сдвинуть пилотку на глаза, все это кончается, и ты уже где-то в парке на скамейке, а она опаздывает еще только минут на пять, но это даже к лучшему, потому что есть время подумать о том, что можно предпринять, если в кармане у тебя всего три рубля, а нужно еще купить курева — хотя бы «Дукат» за семьдесят копеек. Остается два тридцать. Значит, рубль на метро. Лучше всего, конечно, в Сокольники. Но неизвестно, в каком она придет платье — если оно будет уж очень изысканное или очень светлое, самые тихие уголки Сокольников окажутся ни к чему, и тогда уж лучше и ЦПКО, чинно фланировать по асфальтированным дорожкам, издалека осуждать примитивные аттракционы, легкий обжим выше пояса, когда стемнеет, и эскимо за рубль десять в подтверждение самых нежных чувств. Но как возвращаться? Останется только двадцать копеек.
Полковник выручает меня: «Взвод! В атаку, вперед!» Траншея, оказывается, все-таки глубокая. Я прыгаю в ней, как собака за колбасой, ребята успевают отойти метров на двадцать, но я их быстро догоняю, потому что двигаются они не спеша, как будто атака психическая.
— Серега! — ору я. — Ура! Бей фашистских захватчиков!
Но Серега отваливает вправо и шипит:
— Дистанция!
Какая на фиг дистанция! Сейчас убьют. Ура!
Полковник свистит и крутит фуражкой над головой — все ко мне!
— Шаров! — говорит он, опять построив нас перед траншеей. Шаров это я. — Для кого я полтора часа рассказывал?
— Очень интересно рассказывали, товарищ полковник! — Грач спешит мне на выручку.
— Помолчите! Лисицын, назовите ошибки курсанта Шарова.
Ошибок я сделал целую кучу — не вырубил ступеньку и потому долго вылезал. Побежал, хотя до противника еще больше двухсот метров, и надо было двигаться ускоренным шагом. Кричал «ура», а «ура», мощное оружие советской пехоты, должно обрушиваться на противника неожиданно. Не снял чехол с гранатомета.
— Еще! — требует полковник. — Не знаете? — он нагибается и швыряет к моим ногам сумку для гранат. — Разгильдяй! Как вы пошли в атаку без боеприпасов?
— Но она пустая, товарищ полковник. Гранат мне не выдали.
— Молчать! Или я вам сейчас камней прикажу положить.
Правильно, булыжник — мощное оружие пролетариата. Он еще пару раз обзывает меня, а потом вламывает Сереге за засученные рукава — форму не соблюдаете! Расстегнуть одну пуговицу на воротничке — единственное, что нам позволяется.
И опять — «Взвод! В атаку, вперед!» Цепью мы проходим метров сорок, потом Мандарин что-то кричит и машет автоматом. Ага! Перестраиваться в колонну, чтобы преодолеть проход в проволочном заграждении. А попробуй перестроиться, если расцепились мы метров на семьдесят, а Серега из середины рванул к проходу так, будто ему там медаль повесят. Он первый, конечно, проскакивает этот коридор, обозначенный веточками, и, оглянувшись, видит, что мы бежим дружной толпой метрах в тридцати. Серега плюхается на пузо, раскидывает ножки пулемета и строчит, прикрывает наш подход. Полковник свистит отбой.
— Лисицын! — говорит он, когда мы взмыленные возвращаемся на рубеж атаки. — Вы сейчас положили весь взвод, тридцать жизней у вас на совести. Куда вы спешили, Никонов? Почему не дождались товарищей?
— Пусть бегают! — Серега еще не остыл после подвига.
— Бегать нужно быстрее! — соглашается полковник, и мы бежим в третий раз.
И опять мы только вырываемся из прохода — свисток, назад! Оказывается, мы должны держаться правой бровки, слева двигается поддерживающий нас танк. В четвертой атаке придурковатый Сапелкии так рванул с левого края, что влетел в проход со своим автоматом раньше Сереги — не считать, впереди должен быть ручной пулемет. В пятый раз нас возвращают опять из-за меня — я не успеваю пристроиться к Сереге, а в колонне мне надо быть вторым. В шестой раз все было правильно, мы преодолели эти самые заграждения, развернулись за танком, еще метров десять (а мы уже несемся изо всех сил), еще метров десять, и мы грянем «Ура!» и свалимся на голову неприятеля. Но свисток. Мы возвращаемся. Грачик лежит воронкой кверху перед заграждениями. Ладно, похоронная команда закопает. Мандарин берет его автомат.
— В чем дело, Грачиков? — спрашивает полковник, построив нас.
— А я убитый. Имею право?
— Из-за вас товарищи побегут еще раз.
— А я больше не могу. Я убитый. Ведь на войне это бывает?
— На войне не бывает «не могу», товарищ Грачиков, на войне есть слово «нужно»!
И последнюю атаку нас водил сам полковник. Иначе бы он нас не поднял. Он бежал за нами метрах в десяти, и мы все сделали правильно — враг был разбит, и победа была за нами.
Потом мы сидели в тени, неохота было даже разговаривать, и я решил, что поедем в Сокольники — наплевать мне, какое на ней будет платье, я ее пальцем не трону, буду лежать на спине под кустиком, и больше мне ничего не надо. А за обратную дорогу пусть сама платит, если поехала.
В лагерь мы шли под командой Мандарина — полковнику все-таки не надо было бегать с нами наперегонки. С полковником остался Сапелкин. Мы шли тихие и внимательные, и никто не рубил товарища по пяткам. Серж Никонов затянул:
Никто не поддержал, хотя это была все та же «Сюзанна».
Вечером — а после обеда у нас еще было два часа строевой и два физической, — вечером, после отбоя, старшина опять гулял с нами в сторону леса. А нам уже было наплевать. Мы уже шли как пьяные и хохотали. И даже команда «Правое плечо вперёд!» казалась нам очень смешной, как будто мы ее в первый раз слышали.
— Нигилисты! — встретил нас Трошкин, когда это все-таки кончилось. Он сидел у палатки, подвернув босые ноги, и грыз украденный на кухне сахар. — Вы думаете, потомки вам памятник поставят? Покажите мне это место. Я орошу его солеными брызгами.
4
После завтрака старлей Гречишкин ведет нас на полигон. Снова, конечно, со скатками, противогазами, лопатками. Ну и оружие — само собой. Идем стрелять — поясная мишень, из автомата, одиночными выстрелами. Патроны нам не роздали, их несет Мандарин — не жалеет начальство младших командиров. Нам-то что, а вот Серж Никонов, наверное, очень переживает, душевная травма у него. Но держится и пулемет свой прет как ни в чем не бывало. Пулемет нам на полигоне не понадобится, мой гранатомет тоже. Но несем. В армии главное что? Порядок.
Свою пустую сумку я тоже тащу, хотя ею даже в рукопашном бою не убьешь. Разве что заставишь противника ее проглотить. Но сумка здоровенная, пока он будет глотать, война, наверное, кончится. Но несу. Хорошо еще, что полковник в нее булыжники не положил. В армии самое важное что? Дисциплина.
Дисциплина создает порядок. Порядка без дисциплины, как известно, не бывает. И если дисциплина требует, исполняй приказ, так как дисциплина сама по себе есть высший смысл, и то, что угодно ей, угодно и смыслу. И не стоит обольщаться насчет своих возможностей, не стоит вступать в личные противоречия с высоким смыслом. Все равно тебе до него даже не дотянуться. Да и не дадут.
Лагерь наконец кончился. Гречишкин, который все время шел сбоку, не обращая на нас никакого внимания, встрепенулся, поправил ремень с тяжеленным стечкиным (это офицерский пистолет в деревянной, похожей на небольшой рояль кобуре), окинул нас быстрым взглядом и крикнул:
— Взвод! — на внимание командира мы должны ответить усердием. Тверже шаг! Выше ногу! — Взвод! Запевай!
Мандарин озабоченно оглядывается. Мы рубим строевым. Трошкин от усердия весь как на шарнирах ходит. Он сегодня первый день как от нарядов освободился. Тянется противная минута.
— Валяй, — толкаю я Грача, — начальство просит.
— Пой! — поддерживает меня кто-то сзади.
— Отвали! — огрызается Грач. — Сами пойте. Мне еще два наряда ни к чему.
Гречишкин пятится перед строем, не спускает с нас глаз. Расправь плечи, Серж, пусть он меня не видит. Почему я должен петь? Не праздник сегодня. И почему я должен петь, когда мне этого не хочется?
— Взво-о-о-од!
Строевым так строевым. Идея в общем-то ясная. Строевой шаг — раз, раз! раз, два, три! — связывает нас единым ритмом, превращает нас в единое целое. Теперь до песни осталась самая малость. Осталось только продернуть через этот ритм ленточку мелодии. Какого цвета ленточку желаете, товарищ старлей?
— Бегом!
Эх, поспешил Гречишкин. Еще минута — и мы бы запели. Погода хорошая, еще не устали — обязательно бы запели. А теперь ничего хорошего не выйдет.
В скатках мы еще не бегали. Я не знаю, за что хвататься. Ребятам, наверное, легче — придерживай одной рукой автомат, а другой скатку, чтобы не лезла на голову. А у меня эта сумка мотается, как хвост, и лупит меня по ногам.
— Не отставать!
Но Серж совсем без понятия. Куда он мчится? И Мандарин тянется за ним, чтобы не ломать строй. Гаубицу на Серегу повесить нужно, миномет прицепить — пусть тянет, если он такой трактор.
— Быстрей!
Гречишкину тоже бежать не сладко. Этот самый рояль болтается у него и сбивает с шага. Да и бежит Гречишкин не по дороге, а сбоку, целиной. Но бежит легко, нас не первых, наверное, гоняет. Ваня обходит меня, во всю работая локтем. Соревноваться решил!
— Стой! Налево!
Трошкина, оказывается, потеряли. Он еле-еле ковыляет, и морда у него злая, словно кто-то съел его пайку. Но шагов за десять он переходит на строевой, и лихо козыряет:
— Разрешите встать в строй?
— Вас команда не касается? — кричит Гречишкин. — Почему отстали?
— Ноги болят.
— Вам сапоги по размеру выдали? Сами, значит, виноваты. Еще раз отстанете — накажу!
И снова — шагом марш! Взвоод! Опять строевым. Командовал бы уж сразу «бегом»! — быстрее бы до полигона добрались. Давай, старлей, пробежимся!
И вдруг отчаянный козлетон Трошкина:
Не выдержал. Бежать испугался. В наряд опять не хочет. Он истошно вопит, но никто его не поддерживает.
— Отставить песню! — командует Гречишкин. — Взвод, стой! Надеть противогазы.
Остаток пути мы бежим в противогазах. Тот, кто не знает, что это такое, пусть возьмет в руки по чемодану, повесит на спину рюкзак, обмотает лицо махровым полотенцем и в таком виде выходит на старт. Дистанция от метро «Новослободская» до Савеловского вокзала. Билеты на поезд можно купить заранее, чтобы нельзя было опоздать, а в чемодан положить что-нибудь ценное, чтобы не бросить. Но лучше не играть в такие игры. Да на «гражданке» такой номер и не пройдет — первый же милиционер остановит. А тут бежим...
Дрожащими руками, то и дело отрываясь от приклада, чтобы вытереть пот, который все лил и лил на глаза, мы не спеша расстреливали мишени. Главное не спешить, а то потом, в личное время, будешь лежать под кустиком и целиться, а терпеливый полковник, сидя на корточках, расскажет тебе, как надо затаить дыхание перед тем, как спускаешь курок.
Трошкин все рассчитал правильно — он пришлепал, когда мы уже отстрелялись, но нарядами его старлей не наградил.
5
После обеда полковник посадил нас вокруг ящика с песком. Настоящих лесов и полей ему мало. Чтобы оснастить нас тактическим мышлением, нужны вот эти холмы из утрамбованного песка, река из синьки и непроходимые чащи из подкрашенных ершиков. Но война подождет, сначала решим про песню.
— Товарищи, — говорит полковник, — завтра дивизионный смотр, и раз вы здесь, вы должны в нем участвовать. Но пока вы относитесь к этому вопросу без до должной серьезности. Приказываю петь. Никонов и Грачиков, идите к штабной палатке. Там с запевалами других взводов разучите песню. От занятий я вас освобождаю.
— Товарищ полковник! — Серега обалдел от такого поворота. — Я не умею петь.
— ...А я не буду, — сказал Грач. — Что я, рыжий?
Серега — запевала! Это действительно номер! Если он на какой-нибудь поддаче, разойдется, мы ему всегда глотку винегретом набиваем, чтобы не орал, потому что слуха у него совсем нет. И обидел его полковник: для Сереги играть у этого ящика — самое большое удовольствие.
— Разговоры! — сердится полковник. — Кругом!
Они ушли. Сказано ведь было — к занятиям не допускаю.
А нам полковнику госэкзамен по войне сдавать. А кто знает, что должна делать рота в условиях внезапного ядерного удара? Или внезапного нападения, как говорит другой полковник, который тоже может быть членом комиссии. Не надо сердить полковника, себе дороже выйдет.
Эти четыре часа тянулись, как резиновые. Не было Сереги, и некому было правильно отвечать. И дурацких штучек Грачика не хватало. К тому же мы устали от утренней беготни, и всем было наплевать, что роту в ящике обложили со всех сторон — все равно она пластмассовая. Полковник раз пять начинал кричать: — «Встать! Сесть! Встать! Сесть!», как какой-нибудь старшина, чтобы не дремали.
... — А теперь попробуем! — сказал Останин на вечерней поверке. — Каждый взвод пройдет с песней. Разойдись!
— Взвод! В колонну по два становись! — закричали наперегонки старлеи.
Наш взвод третий. Мы идем последними. Первый взвод, как самолет для разбега, уходит к парадной линейке. Останин с полковниками будет принимать парад. Наш взвод и второй пристраиваются к первому. Тихо и совсем темно. Только палатки справа чуть проглядывают. Первый и второй старлеи суетятся около своих. Наш Гречишкин молча стоит впереди колонны, даже не оборачивается. Мы тоже молчим. О чем говорить?
Первый взвод пошел. Сначала в темноте слышится только размеренный шелест шагов, словно где-то далеко товарняк идет в гору. Потом старлей крикнул: «Взвооод!», и звук стал резче и громче, словно они перешли на булыжник. И тут же Витька Савин, которого исключили на втором курсе из комсомола за то, что подрабатывал по воскресеньям в церковном хоре, возгласил:
Ему, конечно, от запевал никак нельзя было открутиться. После той истории с церковью он весь факультет в самодеятельность записал, боялся, что вообще из университета попрут.
— То ли де! — выкрикнул Витька, и хор подхватил припев.
— Молодцы! — крикнул. Останин. — Достаточно!
Второй взвод тоже прошел прилично. Конечно, Савина у них не было, зато кто-то лихо подсвистывал. Останин опять крикнул: «Молодцы!»
— Шагом марш! — негромко скомандовал Гречишкин, так и не взглянув на нас.
А что он мог увидеть?
— Я тебе запою, доходяга! — сказал Серж Никонов Трошкину. Это было минут десять назад, когда Останин назначил репетицию. На спевку они с Грачом не пошли — те самые значки оказались у Грача в кармане, и Серега не устоял против «ворошиловского стрелка». Они пошли в палатку, и Серега собственноручно пришивал Грачу подворотничок, когда заглянул Гречишкин. До ужина они собирали шишки на парадной линейке, остальное получат завтра от полковника, когда доложат о своем нарушении.
— Взвооод! — прикрикнул Гречишкин, и мы перешли на строевой, прижав руки к штанам и пожирая глазами то место в темноте справа, где должен стоять Останин.
— Молодцы! — крикнул он, когда мы прошли. — Только нужно петь. Давайте еще разок!
Мы так ходили восемь кругов. Полковники ушли от стыда подальше, малодушно бросив Останина. Ребят из других взводов разогнали по палаткам, но они выползли посмотреть на этот цирк — ушастые головы торчали на фоне палаток. Гречишкин уже не ходил с нами, а только кричал издали: «Правое плечо вперед! Прямо!»
Наверное, это ничем бы не кончилось — мы бы так и не запели. Хотя ничьей тут быть, не могло. Если бы мы не запели — проиграл бы Останин. Может, он понял это раньше нас и решил нас завести. А может, ему просто надоело ждать, и он обозлился. Обозлился он здорово. Каждый раз, когда мы проходили мимо него, печатая шаг — а, кажется, уже стало светать, потому что с каждым кругом мы видели его все яснее, — каждый раз он лепил в повернутые к нему лица:
— Сопляки! Хотите армию переспорить? Вы у меня еще плакать будете! Левой! Тверже шаг! Я вам тут устрою университет! Думаете, что вы здесь самые умные и смелые? Не таких обламывали! Благодарить будете за науку! Смотреть мне в глаза, интеллигенты скороспелые!
Не выдержал Мандарин. Когда в восьмой раз мы подходили к Останину и Гречишкин крикнул «Взвоод!», Петя вдруг радостно, словно освобождаясь от непосильной ноши, доложил:
Громко, так что проснулись, наверное, наши полковники в коттеджах, мы рявкнули припев — «Э-ге-ге-гей, Сюзанна!» Останин нас не прервал. Он уже понял, что выиграл. За этот номер он может сделать с нами все, что захочет. Теперь мы у него в руках.
— На месте! Стой! — крикнул он, когда мы подошли в девятый раз. — Направо! Кто запевал?
— Я, — сказал Грач и четко вышел из строя.
Ай да Грач! Неужели он так Мандарина любит, что решил вместо него пойти на губу? Или плюнул на все — утром ему и так на кухню идти? А, с другой стороны, ведь это Грач вспомнил «Сюзанну» в первый день. Если бы не он, мы, может, и не выступали бы. Так что он прав, взяв вину на себя.
— Бизе! — сказал Останин. — Больше мы не будем с тобой церемониться. Теперь ты получишь по заслугам.
— Товарищ капитан, Грачиков здесь ни при чем! Это я запел, — Мандарин тоже вышел из строя.
Веселенькая ситуация! Губу не поделили!
— Ага! — протянул, не смущаясь, Останин. — Так вот кто настоящий заводила! Вот кто воду мутит! Правильно — рыба с головы гниет. Мы вас очень строго накажем, товарищ помкомвзвод!
— Никак нет! — Ваня рванулся на середину, сметая всех на своем пути. — Это я пел!
Вот тут Останин опешил. Тихий Ваня, которого мы никогда не принимали всерьез, нашел гениальный ход. Мы все виноваты, товарищ капитан, — все решили, все пели, все проштрафились. Как ты нас теперь накажешь? Коллектив нельзя наказывать. Всех на губу не посадишь! Ура!
Через секунду вокруг Останина кипела неорганизованная толпа, и каждый кричал, что запевал он. Гречишкин минут пять орал: «Становись!» Но мы еще плохо знали Останина.
— Прекрасно! — сказал он весело, когда взвод построился. — То не было ни одного запевалы, а теперь по крайней мере трое. Завтра и послушаем. Я был уверен, что мы с вами договоримся по-хорошему.
Вот это талант пропадает. Он сделал нас, как котят.
6
Весь день мы занимались какой-то ерундой, хотя в расписании значилось «Действие стрелковой роты после преодоления первой полосы обороны противника». Часа три нещадно чистили оружие. За это время стратегическую ракету можно разобрать до последнего винтика и протереть. Чистили пуговицы и пряжки, Серега пришил подворотничок и мне — так они с Грачом договорились.
После обеда Останин устроил мертвый час. Жара в палатках была зверская, и только хиляк Трошкин ухитрился уснуть, а мы анекдотами пробавлялись — но все лучше, чем носиться по полигону или корпеть над ящиком с песком. После обеда старлеи проверили оружие — заставили чистить еще раз. Это они уже явно выпендривались, чтобы занять время.
Около пяти Останин скомандовал построение: колонной по шесть пошли на стадион. Старшина тащил ваксу и щетку, чтобы освежить сапоги на месте. Трошкин сразу захромал, и Останин разрешил идти ему отдельно, чтобы не портил строй.
Подступы к стадиону были уже забиты, а за нами еще шли. Впереди духовой оркестр шпарил марш. Озабоченные дежурные метались вдоль колонны. Наши полковники сразу прошли вперед. Потом оркестр смолк, и все стали тянуть шеи, чтобы увидеть, что происходит у входа на стадион.
Стояли мы еще долго. То есть не стояли, а ползли еле-еле. Справа и слева, по газонам, врассыпную, уходили проигравшие с разгоряченными, злыми мордами. По рядам гуляла вакса со щеткой — почисти и передай товарищу. Вот уже рукой подать до ворот. Вот качнулся последний ряд стоявшего перед нами саперного батальона. Следующие мы.
— Умницы мои! — Останин, как волчок, крутился вокруг колонны. — Дружно и громко! И личики — на трибуну!
Мы прошли хорошо. Савин запел вовремя, поэтому припев мы гаркнули как раз в тот момент, когда поравнялись с трибуной; и с шага никто не сбился. От ворот, где Трошкин в притворном восхищении развел руками, нас повернули и поставили в центр поля. Там уже стояли какие-то роты. Их тоже пустили во второй тур. А пока проходили последние.
Во втором туре мы пели так, что, если бы я слушал со стороны, я никогда бы не поверил, что это мы. Мы, которые... Наверное, не надо объяснять, какие мы. Но пели мы с настоящим энтузиазмом.
Во-первых, потому что Савин сразу начал с третьего куплета:
Это самое «ура!» мы рявкнули с такой страшной силой, что в городе N за икс километров отсюда, наверное, задребезжали стёкла: Честное слово!
Во-вторых, был азарт соревнования, мы завелись.
А в-третьих, произошло неожиданное. Эта самая дисциплина, от которой мы отбивались с первой минуты лагерной жизни, вдруг захватила нас. Ощущение частицы, крошечного винтика громадной, размеренно несущейся машины вдруг пленило каждого из нас, и мы подчинились ему. В этом ощущении была какая-то могучая, спаявшая всех нас радость. Именно радость!
В финале нас обштопала полковая школа. Шли они, конечно, лучше, а пели, может, и хуже, но они для финала припасли еще одну песню, а мы прошли с той же. Но второе место нам досталось. Полковники махали нам фуражками, когда командир дивизии объявил итог. А Останин был просто счастлив.
— Умницы! Умницы! — причитал он, когда мы выходили со стадиона, и норовил дотронуться до каждого.
И мы были счастливы, словно обыграли сборную Англии на ее поле. Савин безо всякой команды запел. Мы с готовностью подхватили песню, и пели ее в первый раз всю от начала до конца — хорошую старую солдатскую песню о славе русского оружия.
— Разорались! — бубнил Трошкин, который встал в строй и теперь портил нам настроение. — Думаете, вам за это добавку дадут?
...Больше мы не пели «Сюзанну». Пели «По долинам и по взгорьям», «Наша Таня громко плачет», «Катюшу». А чего? Когда поешь — легче идти. Когда не выпендриваешься — все быстрее проходит. А нам месяц, всего.