Павел Бирюков

Биография Л.Н. Толстого, том 4.

Часть I

1900 - 1902

Отлучение. Крымская болезнь

ГЛАВА 1

1900 г. Трансваальская война. Духоборы

1-го января Л. Н-ч делает в дневнике такую запись:

"Сижу у себя в комнате, и у меня все, встречая Новый год. Все это время ничего не писал, нездоровится. Много надо записать".

Л. Н-ч жил в это время в Москве с семьей. По записям его дневника заметна некоторая физическая слабость, навевающая на него грустные думы. Он даже начинает каяться в грехах своей юности. Вспомнил свое отрочество, главное юность и молодость: "Мне не было внушено никаких нравственных начал, никаких, а кругом меня большие с уверенностью курили, пили, распутничали (в особенности распутничали), били людей и требовали от них труда. И многое дурное я делал, не желая делать, только из подражания большим".

В то же время мысли его проникают самую сущность вещей, и он делает интересные и глубокие обобщения:

"Ехал наверху на конке, глядел на дома, вывески, лавки, извозчиков, проезжих, прохожих, и вдруг так ясно стало, что весь этот мир с моей жизнью в нем есть только одна из бесчисленных количеств возможностей других миров и других жизней, и для меня есть только одна из бесчисленных стадий, через которую мне кажется, что я прохожу во времени".

Интересна запись, которую делает Л. Н-ч через несколько дней:

"Читаю газеты, журналы, книги и все не могу привыкнуть приписать настоящую цену тому, что там пишется, а именно: философия Ницше, драмы Ибсена и Метерлинка и наука Ломброзо и того доктора, который делает глаза. Ведь это полное убожество мысли, понимания и чутья". "Читаю о войне на Филиппинах и в Трансваале, и берет ужас и отвращение. Отчего? Войны Фридриха, Наполеона были искренни и потому не лишены были некоторой величественности. Было это даже и в Севастопольской войне. Но войны Америки и Англии среди мира, в котором осуждают войну уже гимназисты,- ужасны".

8-го января у Л. Н-ча в Москве пел Шаляпин. Около этого же времени совершилось интересное событие - знакомство Л. Н-ча с Горьким, пришедшим к нему в Москве. И Л. Н-ч отмечает в дневнике это событие такими словами:

"Был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа. Какое у женщин удивительное чутье на распознавание знаменитости! Они узнают это не по получаемым впечатлениям, а по тому, как и куда бежит толпа. Часто, наверное, никакого впечатления не получила, а уже оценивает, и верно".

В то же время продолжается его дружба с Чеховым. Л. Н-ч очень ценил его и как человека, и как художника, но не одобрял его драматических произведений.

Так 27 января он записывает: "ездил смотреть "Дядю Ваню" и возмутился". Но, видно, все-таки драма задела его за живое, потому что он прибавляет: "Захотел написать драму "Труп", набросал конспект. Мне кажется, что в драме "Живой труп" есть нотки, навеянные произведением Чехова. Такова тайна художественного творчества".

Тут же Л. Н-ч дает интересное определение материи и движения, определение, могущее послужить основанием целой философской системы.

"Сережа с Усовым говорили о различных пониманиях устройства мира: прерывности или непрерывности материи. При моем понимании жизни и мира материя есть только мое представление, вытекающее из моей отдельности от мира. Движение же есть мое представление, вытекающее из моего общения с миром, и потому для меня не существует вопроса о прерывности или непрерывности материи".

В начале января приезжал в Москву Вл. Вас. Стасов. Л. Н-ч ходил с ним в Третьяковскую галерею и высказывал отрицательное отношение к картинам Васнецова и, наоборот, любовался картинами Н. Н. Ге.

В это время у Л. Н-ча в его отношении к семейным замечается некоторое успокоение; так, в письме к своей дочери Т. Львовне Л. Н-ч пишет: "в нашей жизни хорошо то, что я живу очень дружно с мама, что главное; и также с Сережей, все ближе и ближе, и умилительнее и умилительнее. Когда начинает расспрашивать о действии моего желудка, или с робостью предлагает мне потереть спину в бане - то это действует особенно умилительно".

К концу января восстановившееся было здоровье Л. Н-ча снова пошатнулось, но, слава Богу, не надолго.

В это время англичане вели войну с бурами во имя "цивилизации".

Это ужасное преступление лжи и жестокости сильно волновало Льва Николаевича.

Для всех было очевидно, что англичане рано ли, поздно ли задавят своим кулаком храбрых, но слабых буров. И эта слабость их внушала к ним невольную симпатию. На этой симпатии поймал себя и Л. Н-ч.

Один корреспондент так передает разговор со Л. Н-чем по поводу трансваальской войны:

"О своих работах граф говорил вообще неохотно, но едва речь зашла о Трансваале и англо-трансваальской войне, великий старик оживился; глаза его заблестели.

- Знаете ли, до чего я доходил,- сказал он.- Теперь этого уже нет; я превозмог себя... Утром, взяв в руки газету, я страстно желал всякий раз прочесть, что буры побили англичан. Эта война - величайшее безрассудство наших дней. Как! Две высоко цивилизованные нации, голландцы и англичане, истребляют друг друга; Англия, страна, гордившаяся титулом свободной страны, пытается раздавить малочисленных буров, не сделавших англичанам ни малейшего вреда. Это что-то непонятное, невероятное!...

- Знаете, на что это безумное нападение похоже? - заметил после небольшой паузы Лев Николаевич.- Это то же самое, если бы мы с вами, люди уже старые, вдруг поехали к цыганам в "Стрельну", утратив всякий стыд. И эта бойня, заметьте, совершается после Гаагской конференции, так нашумевшей. Трансваальская война - знамение нашего времени, но печальное знамение, говорящее, что миром управляет бездушное торгашество..."

Граф, помолчав, добавил:

- Из Трансвааля мне пишет один мой знакомый, находящийся теперь там, а потому обстоятельства тамошние мне хорошо известны".

Слова Л. Н-ча были подхвачены, и оказалось, что Толстой на стороне буров и стало быть одобряет все их действия. А для Л. Н-ча далеко не все действия буров были симпатичны, и он никак не мог принять сторону одного из воюющих. Это свое отношение он постарался выразить в письме к англичанину Моду, обратившемуся к нему за разъяснением.

"Я, разумеется,- пишет Л. Н-ч,- не мог сказать, и не сказал того, что мне приписывают. Произошло это оттого, что пришедшему ко мне под видом автора, принесшего свою книгу, корреспонденту газеты, я сказал на его вопрос о моем отношении к войне, что я ужаснулся на себя, поймав себя во время болезни на том, что желал найти в газете известия о победе буров, и был рад случаю выразить в письме Волконскому мое истинное отношение к этому делу, которое состоит в том, что я не могу сочувствовать никаким военным подвигам, хотя бы это было - Давид против десятка Голиафов, а сочувствую только тем людям, которые уничтожают причины, престиж золота, богатства, престиж военной славы и главную причину всего зла - престиж патриотизма и ложной религии, оправдывающих братоубийства.

Я думаю, что не стоит того - печатать в газетах опровержение ложно приписываемого мне мнения. На всякое чихание не наздравствуешься. Я, напр., получаю в последнее время письма из Америки, в которых одни упрекают, а другие одобряют меня за то, что я отрекся от всех своих убеждений. Стоит ли опровергать, когда завтра могут быть выдуманы 20 новых известий, которые будут содействовать наполнению столбцов газеты и карманов издателей? Впрочем, делайте, как найдете нужным".

Письмо (к Волконскому), на которое ссылается Л. Н-ч, не менее интересно. В нем Л. Н-ч в первый раз ясно высказывает свой взгляд на причины войны вообще. Приведем из него наиболее существенную выдержку:

"Если два человека, напившись пьяны в трактире, подерутся за картами, я никак не решусь осуждать одного из них, как бы убедительны ни были доводы другого. Причина безобразных поступков того или другого лежит никак не в несправедливости одного из них, а в том, что вместо того, чтобы спокойно трудиться или отдыхать, они нашли нужным пить вино и играть в карты в трактире. Точно так же, когда мне говорят, что в какой бы то ни было разгоревшейся войне исключительно виновата одна сторона, я никак не могу согласиться с этим. Можно признать, что одна из сторон поступает более дурно, но разбор о том, которая поступает хуже, никак не объяснит даже самой ближайшей причины того, почему происходит такое странное, жестокое и бесчеловечное явление, как война.

Причины эти для всякого человека, который не закрывает глаза, совершенно очевидны как теперь, в трансваальской войне, так и во всех войнах, которые были в последнее время. Причин этих всего три: 1-я неравное распределение имуществ, т. е. ограбление одними людьми других, 2-я - существование военных сословий, людей, воспитанных и предназначенных для убийства, и 3-я - ложное, большей частью сознательно обманное религиозное учение, в котором насильственно воспитываются молодые поколения.

И потому я думаю, что не только бесполезно, но и вредно видеть причину войны в Чемберленах, в Вильгельмах и т. п., скрывая этим от себя действительные причины, которые гораздо ближе, и в которых мы сами участвуем. На Чемберленов и Вильгельмов мы можем только сердиться и бранить их; но наше сердце и брань только испортят нам кровь, но не изменят хода вещей: Чемберлены и Вильгельмы суть слепые орудия сил, лежащих далеко позади их. Они поступают так, как должны поступать и как не могут поступать иначе. Вся история есть ряд точно таких же поступков всех политических людей, как трансваальская война; и потому сердиться на них и осуждать совершенно бесполезно и даже невозможно, когда видишь истинные причины их деятельности и когда чувствуешь, что ты сам виновник той или другой деятельности, смотря по тому, как ты относишься к трем основным причинам, о которых я упомянул.

До тех пор, пока мы будем пользоваться исключительно богатствами, в то время, как массы народа задавлены трудом, всегда будут войны за рынки, за золотые прииски и т. п., которые нам нужны для того, чтобы поддерживать наше исключительное богатство. Тем более неизбежны будут войны до тех пор, пока мы будем участвовать в военном сословии, допускать его существование, не бороться всеми силами против него. Мы сами или служим в военном сословии, или признаем его не только необходимым, но похвальным, и потом, когда, возникает война, осуждаем в ней какого-нибудь Чемберлена и т. п. Главное же, будет война до тех пор, пока мы будем не только проповедовать, но без негодования и возмущения допускать то извращение христианства, которое называется церковным христианством и при котором возможно христолюбивое воинство, благословение пушек и признание войны делом христиански справедливым. Мы учим этой религии наших детей, сами исповедуем ее и потом говорим одни - что Чемберлен, а другие, что Крюгер виноват в том, что люди убивают друг друга".

Одновременно с этой войной, лишний раз показавшей, какие ужасные жертвы приносятся в угоду богу государственной власти, шла другая, мирная война против войны, о которой Л. Н-ч писал еще в 1898 г. в своей статье "Две войны". Одна только что окончившаяся тогда война, была испано-американская, а другая - духоборческая, война против войны, выразившаяся в сопротивлении духоборцев русской государственной власти. Духоборы, не подчинившиеся требованиям русских властей, оставили Россию и поселились в Канаде. К началу 1900 г. переселение это было уже почти закончено, оставались еще в России духоборы этой партии, сосланные в Якутскую область.

По мере того, как духоборы, переселившиеся в Канаду, стали там устраиваться, стали возникать различные трудности, трения, иногда и крупные несогласия Об этом стали доходить слухи и до Л. Н-ча. В рассказах о жизни духоборов в Канаде было много преувеличенного или окрашенного в тот или другой цвет, сообразно с субъективным элементом наблюдателя. Но тем не менее нельзя было не признать, что духоборческий идеал "христианского всемирного братства" достигался с большим трудом и далеко еще не был выполнен до конца. Все это побудило Л. Н-ча написать им дружеское послание, в котором он дает им возможность осознать этот идеал и определить свое настоящее отношение к нему. В этом письме Л. Н-ч ясно и кратко излагает основы христианского коммунизма, отрицающего права частной собственности. Это и составляет особую ценность этого письма, и мы приведем из него наиболее существенные выписки:

"Ведь это только нам кажется, что можно быть христианином и иметь собственность и удерживать ее от других людей, но это невозможно. Стоит людям признать это, и от христианства очень скоро не останется ничего, кроме слов, и, к сожалению, неискренних и лицемерных слов. Христос сказал, что нельзя служить Богу и мамоне: одно из двух - или собирать для себя собственность, или жить для Бога. Сначала кажется, что между отрицанием насилия, отказом от военной службы и признанием собственности нет никакой связи. "Мы, христиане, не поклоняемся внешним богам, не присягаем, не судим, не убиваем",- говорят многие из нас,- "то же, что мы своим трудом приобретаем собственность не для обогащения, а для обеспечения своих близких, то этим не только не нарушаем учения Христа, но еще исполняем его, если от избытка своего помогаем нищим". Но это неправда. Ведь "собственность" значит то, что то, что я считаю своим, я не только не дам всякому, кто захочет взять это мое, но я буду защищать его от него. Защищать же от другого то, что считаешь своим, нельзя иначе, как насилием, т. е. в случае нужды борьбою, дракою, даже убийством. Если бы не было этих насилий и убийств, то никто бы не мог удержать собственность. Если же мы удерживаем собственность, не делая насилия, то только потому, что собственность наша ограждена угрозой насилия и самым насилием и убийством, которые совершаются над людьми вокруг нас. У нас если мы и не защищаем ее, не отнимают нашу собственность только потому, что думают, что мы, так же, как и другие, будем защищать ее, и потому признание собственности есть признание насилия и убийства; и вам незачем было отказываться от военной и полицейской службы, если вы признаете собственность, которая поддерживается только военной и полицейской службой. Те, которые исправляют военную и полицейскую службу и пользуются собственностью, поступают лучше, чем те, которые не несут военной и полицейской службы, а хотят пользоваться собственностью. Такие люди, сами не служа, хотят для своих выгод пользоваться чужой службой. Христианское учение нельзя брать кусочками: или все, или ничего. Оно все неразрывно связано в одно целое. Если человек признает себя сыном Божиим, то из этого признания вытекает любовь к ближнему, а из любви к ближнему одинаково следует отрицание насилия и присяги, и службы, и собственности".

Выразив эти религиозные основы коммунизма, он переходит к мотивам утилитарным:

"Соблазн собственности есть самый тонкий соблазн, вред которого очень хитро скрыт от людей, и потому так много христиан претыкались об этот камень.

И потому, дорогие братья и сестры, устраивая вашу жизнь на чужой стороне после того, как вы были изгнаны из своего отечества за верность христианскому учению, я вижу ясно, что вам со всех сторон выгоднее продолжать жить христианскою жизнью, чем изменить этому - начать жить жизнью мирскою. Выгоднее жить и работать сообща со всеми теми, которые захотят жить такою же жизнью, чем жить каждому отдельно, собирая только для себя и для своей семьи, не делясь с другими. Выгоднее жить и работать так, во-первых, потому что, не припасая на будущее, вы не будете тратить бесполезно сил на невозможное для смертного человека обеспечение себя и семьи, во-вторых, не будете тратить сил на борьбу с другими, чтобы удержать от ближних каждый свое имущество, в-третьих, потому что без сравнения больше сработаете и приобретете, работая общиной, чем сколько сработали бы, работая каждый отдельно, в-четвертых, потому что, живя общиной, вы меньше будете тратить на себя, чем живя каждый отдельно, и в-пятых, потому что, живя христианской жизнью, вы в окружающих вас людях вместо зависти и недружелюбия вызовете к себе любовь, уважение и, может быть, и подражание своей жизни, в-шестых, потому что не погубите того дела, которое вы начали и которым посрамили врагов и порадовали друзей Христа. Главное же выгоднее вам жить христианскою жизнью потому, что, живя такой жизнью, вы будете знать, что исполняете волю Того, Кто вас послал в мир".

Л. Н-ч не скрывает ни от себя, ни от них всей трудности этого дела, но сознание важности этого все-таки заставляет его ободрять их на упорную борьбу:

"Знаю я, что трудно не иметь ничего своего, трудно быть готовым отдать то, что имеешь и нужно для семьи, всякому просящему, трудно покоряться избранным руководителям, когда кажется, что они неправильно распоряжаются, трудно воздержаться от привычек роскоши, мяса, табака, вина. Знаю, что все это кажется трудно. Но, любезные братья и сестры, ведь мы нынче живы, а завтра пойдем к Тому, Кто послал нас в этот мир для того, чтобы делать Его дело. Стоит ли из-за того, чтобы называть вещи своими и по своему распоряжаться ими, из-за нескольких пудов муки, долларов, шубы, пары волов, из-за того, чтобы не дать неработающим воспользоваться тем, что я сработал, из-за обидного слова, из-за гордости, вкусного куска идти против Того, Кто послал нас в мир и не делать того, чего Он от нас хочет и что мы можем исполнить только в этой нашей жизни? А хочет Он от нас немногого: только того, чтобы мы делали другим то, чего для себя хотим. И хочет Он этого не для себя, а для нас же, потому что, если бы мы только согласились это делать, то всем бы было так хорошо жить на земле, как только можно. Но и теперь, хотя бы весь мир жил противно Его воле, всякому отдельному человеку, понявшему то, зачем он послан в мир, нет расчета делать ничего иного, как только то, на что он послан".

Говоря в III томе об автобиографической части "Воскресения", мы уже упоминали, что тип старика-раскольника, встреченного Нехлюдовым на пароме в Сибири, основан на личном знакомстве с подобным "искателем истины" Андреем Васильевичем Власовым. Переписка Л. Н-ча с ним продолжалась. Лев Николаевич посылал ему книжки, и, видимо, старик все больше и больше проникался взглядами Л. Н-ча.

Так в феврале 1900 года Л. Н-ч отвечает Власову на одно из его писем следующим интересным письмом:

"Любезный брат Андрей Васильевич, очень рад был получить ваше письмо. Напрасно ваш сын думает, что нельзя понять того, что вы пишете. Я все понимаю и со всем согласен и очень желал бы, чтобы ученые люди так же ясно и понятно писали.

Особенно мне дорого в вашем рассуждении то, что вы понимаете, что и Евангелие надо читать с выбором, а не все подряд считать произведением святого духа.

В самом Евангелии сказано о том, что буква мертва, а дух живет. Дорого мне в вашем рассуждении то, что вы ставите во главу всего то, что и должно стоять во главе всего, а именно разум человеческий, который старше всех книг и библии, от которого и произошли все библии, без которого ничего понять нельзя и который дан каждому из нас не через Моисея, или Христа, или апостолов, или через церковь, а прямо дан от Бога каждому из нас и одинаковый всем. И потому ошибка может быть во всем, но только не в разуме. И разойтись люди могут только тогда, когда они будут верить разным преданиям человеческим, а не единому, у всех одинаковому и всем непосредственно от Бога данному разуму.

Все идолопоклонники и лжеучителя всегда проповедуют то, что надо не верить разуму, потому что он будто бы у каждого особенный и приведет к разногласию, а надо верить всему тому, чему они учат (один - одному, другой - другому, христианин, магометанин, буддист и все их секты). Но это ложь и есть та самая хула на св. духа, которая хуже всяких других хулений. Ложные рассуждения, те самые, которые развели в мире ложные учителя, приведут к разногласию и раздору, а разум, если он не извращен, не может привести к разногласию, потому что как у всех людей тело одинаковое - у всех руки, ноги, уши, глаза,- так и разум у всех один, и только один разум всех соединяет. Как только речь пойдет о том, как креститься, двумя или тремя перстами, или о том, переходит ли хлеб и вино в кровь и тело или это только должно твориться "в воспоминание", или о том, происходит ли Святой Дух от Отца и Сына или от одного Отца, или о том, был ли Христос Бог или человек, или о том, есть ли Бог личное существо или безличное, так люди разделяются и ссорятся и даже ненавидят друг друга за то, что одни не верят так же, как другие. Но если мы будем держаться только того, что согласно с разумом каждого человека, а именно то, что пришли мы в этот мир не по своей воле и не по своей воле уйдем из него, а по чьей-то высшей воле, и что поэтому и жить нам надо в этом мире по той воле, которая привела нас в мир и выведет из него. Воля же эта, как нам говорит разум, в том, чтобы мы любили друг друга и поступали с другими так, как хотим, чтобы другие поступали с нами. Разум всех говорит, что если бы все жили так, то жизнь всех была бы самая хорошая. И потому, если бы все держались только этого, то не было бы разногласия в верах, а все были бы согласны. И потому всякий человек для своего блага и для блага людей должен стараться разрушить все разные ложные веры с тем, чтобы все соединились в одной истинной вере, в данный всем людям для руководства в жизни свет разума.

Прежде всего надо верить в разум, а потом уже отбирать из писаний - и еврейских, и христианских, и магометанских, и буддийских, и китайских, и светских современных - все, что согласно с разумом, и откидывать все, что несогласно с ним.

Я очень радуюсь тому, что вы так же понимаете. Помоги вам Бог продолжать так исповедовать и так жить.

Посылаю вам то, что считаю возможным послать, и желаю вам душевной твердости, спокойствия и радости в истине. Пишите мне.

Любящий вас брат Лев Толстой".

В марте Л. Н-ч записывает в дневнике:

"Больше двух месяцев не писал. Маша уехала. Потом уехали Андрюша с Ольгой. Здоровье за это время значительно улучшилось. Писал все: 1) письмо к духоборам, которое кончил и послал; 2) о патриотизме, которое много раз переписывал и которое ужасно слабо, так что вчера решил или бросить, или все сначала; и кажется, есть что сказать сначала. Надо показать, что теперешнее положение, особенно Гаагская конференция, показали, что ждать от высших властей нечего, и что распутывание этого губительного положения, если возможно, то только усилием частных отдельных лиц".

В тот же день Л. Н-ч записывает замечательную мысль, дающую ключ к пониманию социальной эволюции и революции и являющуюся предсказанием современного строя.

В это время Л. Н-ч начал писать свою статью "Рабство древнее и современное". Поводом к написанию этой статьи были сведения, дошедшие до Л. Н-ча, о существовании 16-часового рабочего дня в каком-то промышленном предприятии. Известие это произвело на него сильное впечатление, и он записывает такую мысль:

"О 16-часовом дне, кажется, выйдет. Главное, будет показано, что теперешнее, предстоящее освобождение будет такое же, какое было от крепостного права, т. е., что тогда только отпустят одну цепь, когда другая будет твердо держать. Невольничество отменяется, когда утверждается крепостное право. Крепостное право отменяется, когда земля отнята и подати установлены. Теперь освобождают от податей, когда орудия труда отняты. Отдадут, имеют намерение отдать рабочим орудия труда только под условием обязательности для всех работы".

Дальше бросаются в глаза следующие заметки дневника:

"Иду мимо извозчика-лихача, он выбился из серых мужиков - завел упряжку, обрился, имеет попону, кафтан с соболями, знает хороших господ... Как ему внушить, что это все не важно, а важно исполнение нравственного закона? Дома, в школе, в церкви, в чтениях (как в том, на котором я был в рабочем доме) что он слышит?

В работном доме священник, толкуя народу первую заповедь Нагорной проповеди, разъяснял, что гневаться можно и должно, как гневается начальство, и убивать можно по приказанию начальства. Это было ужасно. Все можно простить, но не извращение тех высших истин, до которых с таким трудом дошло человечество".

В то же время во Л. Н-че непрерывно шла внутренняя работа; вот образец его тогдашней молитвы:

"Избави меня, Господи (Бог во мне), от первого искушения, заботы о внешнем, пище, жилище, вещах, о славе людской, дай мне помнить, что жизнь человека только в увеличении разума, любви. И от второго искушения избавь меня, от мысли о том, что все от Бога, что я ничто, от равнодушия к делу своей жизни, от прекращения усилия, и дай мне помнить, что я слуга, посланник Бога, исполнитель его воли. И от третьего искушения, служения чему бы то ни было больше, чем Богу,- избавь меня, и дай мне помнить, что всякое дело тогда только хорошо, когда оно есть дополнение или последствие служения Богу".

В апреле этого года совершилось первое нападение синода на Л. Н-ча за его мировоззрение. Синодом разослан указ о том, что если Л. Н-ч умрет, то молиться о нем нельзя. До нас дошло содержание этого секретного указа из Владимирской духовной консистории. Вот его точный текст:

"По указу Его имп. величества Владимирская духовная консистория слушали: отношение первенствующего члена Святейшего синода Иоанникия, митрополита Киевского, на имя его высокопреосвященства, в коем указано, что гр. Лев Толстой в своих сочинениях, в коих он выражает свои религиозные воззрения, ясно показал себя врагом православной христианской церкви. Единого Бога в трех лицах он не признает, 2-е лицо Св. Троицы - Сына Божия - называет простым человеком, кощунственно относится к тайне воплощения Бога слова, искажает священный текст Евангелия, святую церковь порицает, называя ее человеческим установлением, церковную иерархию отрицает и глумится над святыми таинствами и обрядами св. православной церкви. Таковых людей православная церковь торжественно, в присутствии верных чад, объявляет чуждыми церковного общения. Посему совершение панихид и заупокойной литургии по гр. Льве Толстом в случае его смерти без покаяния и примирения с церковью, несомненно, смутит верных чад св. церкви и вызовет соблазн, который должен быть предупрежден.

В виду сего Св. синод постановил:

Воспретить совершение поминовения, панихид, заупокойных литургий по графе Льве Толстом в случае его смерти без покаяния".

Настроение Л. Н-ча в это время прекрасно выражено в записи его дневника:

"6 апреля 1900 г. Москва. Сейчас вечер, Сережа играет, и я чувствую себя почему-то до слез растроганным и хочется поэзии. Но не могу в такие минуты писать. Живу не очень дурно, все работаю ту же работу, загородившую мне художественную, и скучаю по художественной. Очень просится".

Но вот душа его просит молитвы, и он записывает так:

"Господи, пробудись во мне и освети меня и мою жизнь! Такою должна быть молитва ежечасная".

В этот же день он дает в своем дневнике интересное определение слова "анархия".

"Анархия не значит отсутствие учреждений, а только отсутствие таких учреждений, которым людей заставляют подчиняться насильно, а такие учреждении, которым люди подчиняются свободно, по разуму. Казалось, иначе не могло и не должно бы быть устроено общество существ, одаренных разумом".

В начале мая Л. Н-ч ездил погостить к своей дочери Марии Львовне, бывшей замужем за Оболенским и жившей в своем имении, по соседству с братом Л. Н-ча, Сергеем. Там его посетили его два английские единомышленника: Синджон и Кенворти. Л. Н-ч провел там недели две и снова вернулся в Ясную Поляну. На другой день, 19-го мая, он записывает в дневнике:

"Вчера приехали из Пирогова, где провел прекрасно 15 дней, кончил "Рабство" и написал два акта. Мне и здесь хорошо. Здоровье было испортилось. Теперь лучше. Прочел кучу писем. Ничего важного. Написал нынче последнюю главу. Поздно. Завтра выпишу из книжечки".

"Два акта" относятся, очевидно, к комедии "Живой труп"; окончание "Рабства нашего времени" было еще не последнее. Мы увидим, что Л. Н-ч еще много работал над этим произведением.

После этого наступает перерыв больше месяца в писании дневника, и Л. Н-ч, берясь за него снова, так резюмирует проведенное время:

"23 июня 1900 г. Ясная Поляна. Больше месяца не писал, провел эти 25 дней недурно. Были тяжелые настроения, но религиозное чувство побеждало. Все время не переставая усердно писал "Рабство нашего времени". Много внес нового и уясняющего.

Ужасно хочется писать художественное - и не драматическое, а эпическое продолжение "Воскресения": крестьянская жизнь Нехлюдова.

До умиления трогает природа (луга, леса, хлеба, пашни, покос). Думаю, не последнее ли доживаю лето? Ну что ж, и то хорошо. Благодарю за все бесконечно облагодетельствован я. Как можно всегда благодарить и как радостно.

Были за это время: американец Курти, Буланже, С. Джон. Я полюбил его. Здоровье хорошо. Много есть, что записать. Главное же то, что все существа и я совершаем круг, или полкруга, или какие другие линии в данных пределах и во время прохождения набираем общение с другими существами, любим их, расширяя свое "я" в идею, приготовляем его к расширению в следующей форме".

13 июля Л. Н-ч делает такую запись, очевидно, отвечая на запросы современного экономического миросозерцания:

"Нет тверже убеждений тех, которые основаны на выгоде. Убеждения, основанные на разуме, всегда подлежат обсуждению, поверке, а те безапелляционны и решительны, как бы ни были противны разуму.

Есть люди, которые не могут руководиться разумными убеждениями, а руководятся только выгодами. А ты придумываешь доводы, чтобы убедить их".

Нет ли в этих словах разгадки эпохи экономического материализма?

В начале августа я получил от Л. Н-ча интересное письмо, в котором он определяет свое внутреннее душевное состояние.

Рассказав сначала о внешних событиях и семейной жизни, он пишет далее так: "Внутренняя моя жизнь в том, что все время, месяцев 7, писал "Рабство нашего времени". Думаю, что уяснил кое-что. На днях написал небольшую заметку об убийстве Гумберта. То и другое послал Ч. Теперь добавляю кое-что туда же и хочу продолжать начатые художественные работы. Знаю, что нужнее то, что я называю "воззванием", но хочется отдохнуть от осуждения. Это внутреннее, но поверхностно внутреннее, настоящее же внутреннее в том, что все ближе и ближе вижу смерть, а потому и настоящую жизнь, все чаще испытываю духовную любовь, отличающуюся от телесной, не половой, а симпатии телесной, тем, что этой, т. е. телесной, хочется отдаваться, а та духовная, напротив, большею частью вызывается обратным чувством: почувствуешь недоброе чувство - и вспомнишь, что смерть, что жизнь только в любви, и полюбишь духовной любовью, иногда более сильной, чем телесная. И духовная любовь большею частью обращена к врагам. Вообще могу сказать, что мне хорошо, было хорошо и в болезни, и надеюсь и стараюсь, чтобы было хорошо умирая. Из сверхкомплектных радостей жизни самые большие доставляют молодые люди, как из богатых, так и из рабочих, которые приходят и пишут. Радует тоже то, что анархизм без насилия, анархизм неучастия в насилии все более и более распространяется".

Августовский дневник снова полон глубоких мыслей. Мы приводим наиболее характерные:

"7 августа. Наши чувства к людям окрашивают их всех в один цвет; любим - они все нам кажутся белыми, не любим - черными. А во всех есть и черное, и белое. Ищи в любимых черное, а главное - в нелюбимых белое.

15 августа. В наших обществах поставить правило - не убий, все равно, как в банке поставить правило не брать процентов. Стоило бы разъяснить эту мысль, хотя она и старая.

21 августа. Признак развратности нашего мира - это то, что люди не стыдятся богатства, а гордятся им. Странное мое положение в семье. Они, может быть, и любят меня, но я им не нужен, скорее encombrant1; если нужен, то нужен, как всем людям. А им в семье меньше других видно, чем я нужен всем. От этого: "Несть пророка без чести" и т. д.

30 августа. Как-то спросил себя: верю ли я? Точно ли верю в то, что смысл жизни в исполнении воли Бога, воля же в увеличении любви (согласия) в себе и мире, и что этим увеличением, соединением в одно любимого я готовлю себе будущую жизнь?

И невольно ответил, что не верю так, в этой определенной форме. Во что же я верю? - спросил я. И искренно ответил, что верю в то, что надо быть добрым: смиряться, прощать, любить. В это верю всем существом.

Все в жизни очень просто, связно, одного порядка и объясняется одно другим, но только не смерть. Смерть совсем вне этого всего, нарушает все это, и обыкновенно ее игнорируют - это большая ошибка; напротив, надо так свести жизнь со смертью, чтобы жизнь имела часть торжественности и непонятности смерти, и смерть часть ясности, простоты и понятности жизни".

Западные ученые начинают серьезно интересоваться Л. Н-чем, и в конце XIX и в начале XX века появляется целый ряд монографий о Толстом на всевозможных языках. В 1900 г. вышла весьма интересная книга на немецком языке доктора юридических наук Эльцбахера под названием "Анархизм". В этой книге, со свойственною немецким ученым серьезностью, разобраны и изложены учения семи наиболее известных анархистов, в том числе и Льва Толстого. Автор этой книги прислал свой труд Льву Николаевичу, и тот ответил ему благодарственным письмом. Вот его существенные части:

"Ваша книга делает для анархизма то же, что 30 лет тому назад было сделано для социализма: она вводит его в программу политических наук.

Ваша книга чрезвычайно понравилась мне. Она совершенно объективна, понятна и, насколько я могу судить, в ней прекрасно обработаны источники. Мне кажется только, что я не анархист в смысле политического реформатора. В указателе вашей книги при слове "принуждение" сделаны ссылки на страницы сочинений всех прочих разбираемых вами авторов, но не встречается ни одной ссылки на мои писания. Не есть ли это доказательство того, что учение, которое вы приписываете мне, но которое на самом деле есть лишь учение Христа, есть учение вовсе не политическое, а религиозное?"

И в иной форме Л. Н-ч интересует европейских ученых: его избирают почетным членом французского этнографического общества. В Бреславле (Прусской Силезии) образовался международный союз имени Л. Н. Толстого. Цель общества - распространение между своими членами и в народе начал нравственного усовершенствования в духе идей первых веков христианства (Urchristenthums). В общество могут вступать лица обоего пола, достигшие 18 лет. Всякие политические и религиозные стремления исключаются из программы. Проект устава содержит только семь параграфов весьма общего содержания. Авторы устава объясняют общий характер постановлений желанием придать ему международный оттенок, чтобы иметь возможность просить утверждения устава в любом государстве. С большой теплотой объясняют учредители необходимость распространения идей Толстого. "Своеобразная личность престарелого русского писателя и философа приковывает неотразимой силой взоры всякого мыслящего человека. Столь же сильный духом, как и благородством своего миросозерцания, он властвует почти над всем умственным и литературным развитием современной России. Альтруист, для себя лично ничего не требующий, олицетворение мягкости и способный на самопожертвование, Л. Н. своей пророческой фигурой в одно и то же время предостерегает нас и поучает. Не одному из нас в часы колебания совести рисовалось его доброе, обросшее сединой лицо, призывая нас на истинный путь" и т. д.

В таких чертах обрисована личность Л. Н-ча. Что касается практических целей, то общество стремится к распространению философских и этических идей Л. Н-ча Толстого и с этой целью, помимо других способов воздействия, имело в виду издавать орган, где могли бы помещаться статьи "выдающихся авторитетов толстовской литературы" и комментироваться его сочинения. Справки и другие подробности о новом обществе интересующиеся могут получить от секретаря (Breslau, Fridrichstrasse, 75).

К сожалению, нам не удалось завести связь с этим симпатичным начинанием. После всемирного погрома последней войны удержалась ли эта группа хороших людей и продолжает ли она стремиться осуществить великий идеал? Время покажет это, и если этой группе не удалось сделать этого, то возникнут другие и пойдут по тому же пути.

В сентябре этого года Л. Н-ч снова прихварывает и впадает в мрачное настроение. Но духовная жизнь его не останавливается. Вот несколько мыслей из его дневника:

"Нынче 22 сентября 1900 г. Ясная Поляна. Все это время плохо работал. И работал-то дело пустое. Галя Ч. пишет, что не дам ли я напечатать два начала воззвания. Я начал пересматривать и все над этим работал. В одном вписал недурное о том, что у христианских народов нет никакой религии. Все время в очень дурном, недобром расположении духа. Вспоминание о том, что во мне Бог, уже не помогает. Был у Маши и у брата Сережи. Очень хорошо было у Андрюши. Жду чего-то. А ждать нечего, кроме труда, хорошего божеского труда и смерти. Здоровье слабо. Последнее время тоска, знобит и жар. В эту минуту, 11 часов вечера, мне хорошо. Таня уехала. Нынче от нее милое письмо.

Я сначала думал, что то, что способность учиться есть признак глупости, есть парадокс, но в особенности не верил этому потому, что я дурно учился, но теперь я убедился, что это правда и не может быть иначе. Для того, чтобы воспринимать чужие мысли - надо не иметь своих. Сомнамбулы учатся лучше всех".

Порой на Л. Н-ча нападали минуты раскаяния, и он с ужасом вспоминает свое прошлое:

"За эти дни важно было то, что я не помню уж по какому случаю кажется после внутреннего обвинения моих сыновей - я стал вспоминать все свои гадости. Я живо вспомнил все или, по крайней мере, многое - и ужаснулся. Насколько жизнь других и сыновей лучше моей. Мне не гордиться надо прошедшим, да и настоящим, а смириться, стыдиться, спрятаться, просить прощения у людей (написал "у Бога", а потом вымарал). Перед Богом я меньше виноват, чем перед людьми: Он сделал меня, допустил меня быть таким. Утешение только в том, что я не был зол никогда; на совести два-три поступка, которые тогда мучили, а жесток я не был. Но все-таки гадина я отвратительная. И как хорошо это знать и помнить. Сейчас становишься добрее к людям, а это главное, одно нужно".

И снова говорит своим любимым парадоксальным языком:

"Если человек все говорит про поэтическое, знайте, что он лишен поэтического чувства. То же о религии, о науке (я любил говорить о науке); о доброте - тот зол".

Своей дочери Марье Львовне он пишет в шутливом тоне:

"...Последние дни густо шел литератор. Началось с Веселитской, потом молодой марксист Тотомьянц, из "Сев. курьера", потом Поссе, редактор "Жизни", потом Горький, потом Немирович-Данченко. Это все оттого, что прошел слух, что я написал драму, а я только набросал".

В это посещение Горького Софье Андреевне удалось снять его рядом со Л. Н-чем. Горькому это было чрезвычайно приятно.

17 октября Л. Н-ч едет к своей дочери Т. Л-не в Кочеты и живет там до начала ноября, когда переезжает в Москву. Живя в Кочетах, Л. Н-ч писал послание китайцам.

Желание свое написать послание китайцам Л. Н-ч объясняет в письме к Черткову:

"Нынче, читая о наказаниях китайцев во имя христианства, ужасно захотелось написать послание китайцам, в котором сказать им, что те христиане, которых они знают и которые их мучают - самозванцы и клевещут на христиан, а что Христос любил бы и помогал бы им".

И в следующем письме он добавляет:

"Вы упоминаете о китайском обращении. Спасибо вам... Я, кажется, писал вам, что главное в этом - это, серьезно, не только возмущающая, но больно оскорбляющая меня клевета на христианство, которым я живу. Неприятно, что под моим именем печатают какую-нибудь неясную, слабую, пошлую статью; но каково же, когда под именем "христианства" проповедуют самые ужасные требования".

Из записанных им мыслей за это время мы приведем наиболее характерные:

"Жизнь есть переход из одной формы в другую - и потому самоотречения, т. е. выхода из своей формы мало, нужно образовывать новую форму. Жизнь этого мира есть материал для этой новой формы.

Думал о том, что если служить людям писанием, то одно, на что я имею право, что должен делать - это обличать богатых в их неправде и открывать бедным обман, в котором их держат".

В ноябре, живя в Москве, Л. Н-ч продолжает думать о послании китайцам и берется снова за их религиозное учение, читает и переводит Конфуция и в дневнике так резюмирует это учение:

"Сущность китайского учения такая: истинное (великое) учение научает людей высшему добру, обновлению людей и пребыванию в этом состоянии. Чтобы обладать высшим благом, нужно: 1) чтобы было благоустройство во всем народе; для того, чтобы было благоустройство во всем народе, нужно: 2) чтобы было благоустройство в семье; для того, чтобы было благоустройство в семье, нужно: 3) чтобы было благоустройство в самом себе; для того, чтобы было благоустройство в самом себе, нужно: 4) чтобы сердце было исправлено (чисто?). Ибо, где будет сокровище ваше, там будет и сердце ваше. Для того, чтобы сердце было исправлено (чисто?), нужна: 5) сознательность (правдивость) мысли. Для того, чтобы была сознательность мысли, нужна: 6) высшая степень знания. Для того, чтобы было знание, нужно: 7) изучение самого себя (как объясняет один комментатор).

Все вещи имеют корень и его последствия; все дела имеют конец и начало. Знать, что самое важное, что должно быть первым и что последним, есть то, чему учит истинное учение. Усовершенствование человека есть начало всего. Если корень в пренебрежении, то не может быть хорошо то, что должно вырасти из него".

Далее он излагает это учение подробно, записывая это изложение в своем дневнике. Тут же попадаются и мысли другого рода:

"Открой людям истину, как Евангелие, которая должна спасти их и избавить от зла - и, кроме неприятности, ничего не будет открывателю. Напиши пьесу, еще лучше похабный роман - и тебя засыплют цветами, похвалой, деньгами. Правда, кто-то сказал, что более интеллигентная толпа - дети. Они очень любят говорить про народ, что они дети, а дети именно они - богатые правящие классы".

Китайское учение продолжает его интересовать, и через несколько дней он снова записывает:

"Занимаюсь Конфуцием, и все другое кажется совершенно ничтожным. Кажется порядочно. Главное то, что это учение о том, что должно быть особенно внимательным к себе, когда один, сильно и благотворно действует на меня. Только бы удержалось в той же свежести".

И далее он записывает мысль, указывающую на его сильную духовную работу:

"Боже мой, как трудно жить только перед Богом - жить, как живут люди, заваленные в шахте и знающие, что они оттуда не выйдут и что никто никогда не узнает о том, как они жили там. А надо, надо так жить, потому что только такая жизнь есть жизнь. Помоги мне, Господи".

Весь ноябрь Л. Н-ч провел в Москве, окруженный многочисленными посетителями.

В конце ноября он записывает такую важную мысль:

"Мы, богатые классы, разоряем рабочих, держим их в грубом непрестанном труде, пользуясь досугом и роскошью. Мы не даем им, задавленным трудом, возможности произвести духовный цвет и плод жизни: ни поэзии, ни науки, ни религии. Мы все это беремся давать им - и даем ложную поэзию - "Зачем умчался на гибельный Кавказ" и т. п., науку - юриспруденцию, дарвинизм, философию, историю царей; религию - церковную веру. Какой ужасный грех! Если бы только мы не высасывали их до дна, они бы проявили и поэзию, и науку, и учение о жизни".

В конце ноября Л. Н-ча посетил один замечательный человек, голландец Энгельберг, приехавший к нему со своим молодым другом. Мать этого человека была малайка, а отец - голландец, и наружность его - смуглое выразительное лицо, черные волосы - обличала его смешанное происхождение. Он занимал важный административный пост в голландской Индии, на острове Ява. Исповедуя учение, отрицающее насилие, он удивительно своей сильной волей и бесстрашием умел укрощать без применения репрессий буйные выходки туземцев. Голландское правительство знало это и очень ценило его и посылало в опасные экспедиции. Его удовлетворяло то, что своим присутствием он всегда устранял вооруженное вмешательство в дела туземцев, но его мучило то, что его деятельность служит к укреплению власти метрополии и, следовательно, в конце концов, к насилию. Вот за разрешением этих и других сомнений он и поехал ко Л. Н-чу, взяв годовой отпуск, чтобы отдохнуть и обдумать свой образ действий. Свидание со Л. Н-чем было для него источником большой радости. В письме к своему другу Миропу, также единомышленнику, он описывает это свидание в самых восторженных нотах и с большою серьезностью. Конечно, Л. Н-ч предоставил его совести дело решения главного вопроса, продолжать или оставить административную деятельность в колониях; но общение со Л. Н-чем укрепило Энгельберга в его мировоззрении.

В связи с этим визитом, мы находим у Л. Н-ча заметку в дневнике, что он читает Евангелие по-голландски и удивляется новому смыслу, открывающемуся ему при чтении в необычной форме.

В письме во мне после этого посещения Л.Н. сообщает:

"Энгельберга я очень полюбил; он скоро будет у вас".

Видеть, однако, его после его возвращения из России мне не удалось. Он часто бывал у меня до поездки и оставил во мне самое радостное впечатление. Но он подробно рассказал и описал в письме свое свидание со Л. Н-чем своему другу Миропу, который и напечатал его рассказ в голландском журнале "Фреде", откуда мы и заимствуем эти сведения.

Декабрь застает Л. Н-ча все еще в Москве и за новой заботой о духоборах. Записывая об этом в дневнике, он прибавляет несколько строк, ярко рисующих его духовное состояние:

"8 декабря. За это время получил письмо из Канады о женах, желающих ехать к мужьям в Якутск, и написал письмо государю, но еще не посылал. Все стараюсь быть немного получше: уничтожить зародыши нелюбви в сердце, но еще очень тихо подвигаюсь. Могу не говорить, не делать - но не могу любовно говорить и делать. Грешен тем, что и прежние дни и в особенности нынче чувствую Sechnsucht2 к смерти: уйти от всей этой путаницы, от своей слабости - не скажу, своей личной, но условий, в которых особенно трудно вступать в новую школу. А может быть, это-то и нужно. И на это-то я и живу еще, чтобы здесь сейчас бороться со злом в себе (а потому и кругом себя). Даже наверно так. Помоги мне То, что может помочь. Плачу почему-то, пиша это. И грустно, и хорошо. Все невозможно, кроме любви. И все-таки, как праздника - именно праздника, отдыха,- жду смерти.

От Маши милое письмо. Как я люблю ее и как радостна атмосфера любви и как тяжела обратная!"

У нас сохранилась первая версия письма Л. Н-ча к государю о женах духоборцев. Эта версия, не посланная, указывает нам, что даже у Л. Н-ча чаша терпения переполнилась. Вот это письмо:

"Ваше императорское величество, государь Николай Александрович. Вы наверно не знаете и одной тысячной тех ужасных, бесчеловечных, безбожных дел, которые творятся вашим именем. А если что и знаете, то оно представляется вам в таком превратном виде, что не видите всей бесчеловечности и часто глупой, скорее вредной, чем полезной тому делу, которое защищается, жестокости, с которой они творятся.

Из всех этих преступных дел самые гадкие и возмущающие душу всякого честного человека - это дела, творимые отвратительным, бессердечным, бессовестным советчиком вашим по религиозным делам, злодеем, имя которого, как образцового злодея, перейдет в историю - Победоносцевым.

Тысячи и тысячи лучших, высоконравственных, чистых, религиозных, убежденных людей, тех, которые составляют силу народа, уже погибли в нужде и изгнании и теперь гибнут только за то, что они лучшие люди среди народа. А сколько жен, детей этих людей мучалось, голодало и умерло и теперь умирает в нужде и разлуке медленной смертью. Цвет населения не только Кавказа, но России, духоборы, несмотря на все мученья и страданья - их вымерло больше 20% - бросили навсегда свое отечество, Россию, с презрением и ужасом вспоминая все то, что они перестрадали в ней. 5000 человек молокан карских, столько же эриванских, тоже лучшие из русских людей (прошение которых о выселении я переслал вам), молокане ташкентские, христиане харьковские, киевские, десятки тысяч людей только одного желают - покинуть свое отечество, страну дикого изуверства, гонений и насилия, и, отряхнув прах от ног своих, уйти туда, где людям не мешают исповедовать Бога так, как они понимают Его.

Я стар, мне жить осталось немного, и я давно уже собирался перед смертью сказать вам это: я считаю это своею обязанностью перед Богом, к которому я иду. Полученное мною письмо из Канады, которое при этом прилагаю, заставило меня, не дожидаясь более, сделать это. Прочтите это письмо, оно короткое и предназначалось не для вас. Из него вы увидите все и поймете, если у вас точно доброе сердце, как говорят про вас. Несчастные эти люди, и не они одни (сосланы еще неповинные братья Веригины, где и томятся больше десяти лет в самых ужасных местах Сибири) сосланы в Якутскую область. Жены и молодые женщины, свободные, живущие в достатке, после 5 лет разлуки просят, как милости, возможности разделить с мужьями их страдания. Как ни трудно верить, что у вас доброе сердце, по тем ужасам, которые не переставая совершаются вашим именем - я верю в вас. И когда вы были больны, мне было жаль вас, я боялся, что вы умрете и без вас будет хуже. Я на вас почему-то надеюсь.

Прочтите сами это письмо и, когда уляжется в вас чувство оскорбленной, раздутой гордости, которое вызовет в вас это мое письмо, подумайте, сердцем подумайте (les grandes et les bonnes pensees viennent du coeur)3 и сделайте то, что вам подскажет это ваше доброе сердце. Прогоните от себя этого злого и бездушного старика Победоносцева, который компрометирует вас и перед русским народом, и перед Европой, и перед историей, велите пересмотреть и уничтожить нелепые, противоестественные и позорные законы о гонениях за веру, которых нет ни в каких государствах и которые позорят тех, кто их поддерживает, прекратите всякие гонения за веру и верните всех сосланных, заключенных за то, что они исповедуют ту веру, которую даже не исповедуют ваши советчики, а только считают, что надобно исповедовать.

Вы обязаны это сделать, потому что вы знаете, что гонение за веру дурно, и знаете, что десятки тысяч людей вашим именем подвергаются за веру страданиям, и знаете, что можете прекратить этот порядок вещей. Если же вы не сделаете этого, вы не можете не чувствовать себя виноватым, не можете спокойно отдаться никакому простому и доброму человеческому чувству: ни любви к семье, ни к людям, не можете спокойно пользоваться никакой радостью, не можете молиться (Мф. V, 23, .24):

"...Итак, если ты принесешь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой перед жертвенником и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой".

Если я не ошибся в вас... (не скопированы три линейки)... тяжело, но потом особенно радостно.

Простите меня, если что не так написал. Помоги вам Бог сделать то, что Ему угодно".

Версия эта была исправлена, смягчена и отправлена; к сожалению, после исправления письмо это потеряло значительную часть своей силы и остроты. 15 декабря он добавляет следующее в своем дневнике:

"Событие то, что Давыдов одобрил письмо государю и взялся послать его. Стараюсь устранить в своем сознании себя от этого дела - только, чтобы была забота о деле".

Далее он излагает мысли, так редко встречающиеся в его дневнике, о своих сочинениях и их судьбе. Тем ценнее становятся они:

"Прошел мимо лавчонки книг и вижу - "Крейцерова соната". Вспомнил: и "Крейцерову сонату", и "Власть тьмы", и даже "Воскресение" - я писал без всякой думы о проповеди людям, о пользе и, между тем, это, особенно "Крейцерова соната", много принесло пользы. Не то ли и с "Трупом"?

Думаю о том, что Шопенгауэра "Parerga и Paralipomenon" гораздо сильнее его систематического изложения. Мне не надо (да и некогда), главное, не надо писать систему. Из того, что я здесь записываю, выяснится мой взгляд на мир, и если он нужен кому, то им и воспользуются".

Кроме указанного уже произведения "Рабство древнее и современное", Л. Н-ч в этом году написал еще статью "Патриотизм и правительство" и "Не убий", по поводу убийства итальянского короля Гумберта. И целый ряд писем, имеющих характер статей.

В заключение этой главы приведем еще одну интересную запись из декабрьского дневника:

"Две ужаснейшие чумы нашего времени: церковное христианство, или, скорее, догматическое, супернатуралистическое, которое прививается людям с детства и поддерживается гипнотически до смерти, и материализм физиологический, антропологический и, главное, исторический, т. е. убеждение в том, что все идет само собой по законам механическим, физическим, химическим, биологическим и даже психологическим (в смысле материалистической психологии), и потому все усилия быть добрым, делать добро - праздны, бесцельны. И этот материализм караулит людей при их освобождении от догматического христианства. Только что освободятся от безнравственной лжи церковной, как попадают в еще худшую ложь материализма".

В начале декабря у Л. Н-ча были оригинальные гости: пятнадцать американцев и две американки.

Конец 1900 года Л. Н-ч провел в Москве и записал утром 1-го января 1901 года: "1-го января нового года и столетия". Этот новый, наступивший год принес ему много волнений, а всем людям - события мировой важности.

ГЛАВА 2

1901 год. Отлучение

20-ое столетие началось в жизни России революционным движением. Значение Л. Н-ча в этом движении не оспаривается никем. Его критика существующего строя и его могучий зов к высшей правде проникли в массы и взволновали их. Социалисты со своей коллективной организацией и дисциплиной направили эту энергию по новому государственному руслу, и вот через 20 лет мы уже видим укрепление в России революционного правительства.

Новая эпоха не только русской, но и всемирной истории, несомненно, получила сильный толчок в проповеди Л. Н-ча.

Первые признаки этих волнений проявились среди студенчества, к которому вскоре присоединились и рабочие.

Зиму этого года Л. Н-ч проводит в Москве. Он часто прихварывает, и это мешает ему работать. В январе очень мало записей в дневнике. Отметим одну интересную мысль, которую он записывает 12 января:

"Люди живут своими мыслями, чужими мыслями, своими чувствами, чужими чувствами (т. е. понимать чужие чувства, руководствоваться ими). Самый лучший человек тот, который живет преимущественно своими мыслями и чужими чувствами; самый худший сорт, человек, который живет чужими мыслями и своими чувствами. Из различных сочетаний этих 4-х основ, мотивов деятельности - все различие людей. Есть люди, не имеющие почти никаких, ни своих, ни чужих мыслей, ни своих чувств и живущие только чужими чувствами это самоотверженные дурачки, святые. Есть люди, живущие только своими чувствами - это звери. Есть люди, живущие только своими мыслями - это мудрецы, пророки. Есть живущие только чужими мыслями - это ученые тупицы. Из различных перестановок по силе этих свойств - вся сложная музыка характеров".

Интересно сравнить эту схему характеров с записанной им подобной же схемой еще в 1872 году. Тогда Л. Н-ч устанавливал четыре элемента характера: большой ум, глупость, большую энергию и апатию, разделяя своих героев на характеры, комбинирующие эти свойства. Если прибавить к этой схеме еще приводимую сейчас, то мы получим целый ряд интересных психологических типов.

В начале 1901 года литературные друзья подбивали Л. Н-ча на издание особого журнала, в котором он был бы главным сотрудником и редактором. Узнав об этом, Чертков написал ему дружеское обличение, обвиняя в непоследовательности.

Из этой попытки ничего не вышло. Но обличение Черткова дало Л. Н-чу повод ответить ему интересным письмом от 18 января:

"Давно получил ваше длинное письмо с обличением в попытке подцензурного издания.

Я так люблю обличения себя, что, читая ваше письмо, совершенно соглашался с ним и чувствовал свою неправоту и не только не испытывал неприятного чувства, но, напротив, любовь и благодарность к вам. Потом, обдумывая, менее соглашался с вами: очень меня подкупало то, что это побуждало бы меня писать художественные вещи, которые я без этого не буду писать, и то, что огромный материал эпического характера вещей, получаемый мною, собранный в букет, мог бы быть полезным людям. Но я все-таки рад, что не удалось, тем более, что я как будто кончился, особенно для художественных вещей, и что наверное было бы много неприятного и, как вы пишете, невольно втянулись бы участвующие в нехорошие компромиссы. О жизни без денег я все внимательно прочел и обдумал. Пишу это вам и NN, которого прошу простить меня, что не пишу отдельно и по-английски.

Я думаю, что жить без денег для того, кто чувствует в себе силы для этого и возможность (если он не связан несогласной семьей), не только хорошо, но должно. Это почти то же, что отказ от воинской повинности; кто может, тот пусть делает, потому что это несомненно хорошо, но требовать этого, осуждать за неделание этого нельзя. Я говорю: почти так же, как отказ от воинской повинности, потому что это может делать человек, который, стоит еще ступенью выше по чувству своего нравственного сознания, чем отказывающийся от военной службы. А что и то и другое полезно и составляет центры света, из которого далеко идут лучи, это несомненно. Но мне нужно повторять то, что эта польза, эти лучи идут только тогда, когда цель в себе, в Боге, а не вне себя.

Я все хвораю и слаб. Понемногу освобождаюсь от тела. В душе мне хорошо. Леву жалко, жалко и Таню, но я твердо верю в то, что зла нет и то, что мы считаем зло - все-таки добро.

Прощайте, милые друзья. Братски целую вас. Л. Т."

В это же время Л. Н-ч не оставляет заботу о духоборах. Переселившиеся в Канаду обращаются к нему за разными советами, считая его своим нравственным руководителем. На первых же порах своей жизни в Канаде духоборам пришлось столкнуться с требованиями канадского правительства, которые они колебались исполнить. Вот что им отвечал Л. Н-ч:

18 января 1901. Москва.

"Любезные братья Василий Потапов и Иван Пономарев. Получил ваше письмо от 31 декабря, но до сих пор не отвечал оттого, что был нездоров. Мое мнение о тех трех статьях, по которым у вас несогласие с канадским правительством, мнение мое такое.

Первая статья о том, чтобы вам владеть землей сообща, а не отдельно, очень важная, и, по-моему, вам надо употребить все усилия, чтобы добиться нарезки и укрепления не порознь на каждое лицо, а на всю общину. Я думаю, что если между вами есть согласие, то в крайнем случае можно даже принять землю отдельно, но владеть ею сообща. Если же согласия нет, то и при общинном владении не будет толка. Вы сами знаете, любезные братья, что вся сила не во внешних делах, а во внутреннем духовном состоянии, и потому больше всего вам в вашей новой жизни со всеми ее соблазнами надо стараться удержать в своей общине тот дух христианской жизни и братства, за который вы и были изгнаны из отечества и который дороже всех благ мира.

Остальные две статьи о записи новорожденных, умерших и брачующихся, мне кажется, совсем не важны, можно согласиться исполнить их, так как они ни чем не противны христианской жизни.

От Петра Васильевича не имею писем уже очень давно, но слышал о нем недавно через знакомого, которому он писал. Он жив и здоров. Получив от Бодянского письмо о женах якутских, которые желают ехать к мужьям, я послал это письмо государю и сам написал ему, прося его отпустить в Канаду сосланных. На письмо до сих пор не получил никакого ответа и вообще не имею надежды на успех. Напишите мне, как вы думаете об отъезде жен сосланных.

Брат ваш Лев Толстой".

Через Л. Н-ча канадские духоборы поддерживали свою связь с их сосланным в Сибирь духовным вождем Петром Веригиным. Вот одно из таких интересных писем, указывающих на все то значение, которое выпало на долю Л. Н-ча в духоборческом движении.

20 января 1901. Москва.

Петру Васильевичу Веригину.

"Дорогой брат Петр Васильевич. Пересылаю вам по желанию Бодянского письмо его к вам, касающееся вас и братьев, живущих в Канаде. Я совершенно согласен с ним, что если и существует среди духоборов такое дикое суеверие, по которому они приписывают вашей личности сверхъестественное значение, то даже и в виду пользы, которую можно извлечь из такого суеверия, благотворно влияя на слабых людей, не следует поддерживать его, в чем, я вперед уверен, вы тоже совершенно согласны, и что если такое суеверие существует, то оно существует помимо вашей воли. Не согласен я только с Бодянским в том, что он допускает исключительное значение по оказываемому ими влиянию некоторых лиц. Я думаю, что это не так, и в христианском обществе все равны и все поучаются друг у друга: старый у молодого, образованный у неученого, умный у недалекого умом и даже добродетельный у распутного. Все поучаются друг у друга, смотря по тому, через кого в данное время говорит дух Божий. Особенных людей нет: все грешны и все могут быть святы. Сведения, которые он (Бодянский) сообщает о жизни братьев в Канаде, судя по тому, что я слышу от приехавших оттуда, справедливы, но я думаю, что он слишком строг к ним, и что в них не угасает огонь религиозного служения Богу жизнью. Если же когда и затемняется, то наверное разгорится с новою силой. Прилагаю вам еще письмо ко мне Пономарева и Потапова, из которого вы увидите, чем они озабочены.

Я очень сожалею о том, что не имею давно от вас известий. Я писал, но, видно, путь, по которому я писал, неверен.

Я и друзья наши помним о вас, и я, по крайней мере, не перестаю пытаться уговорить правительство, чтобы отпустило вас и других сосланных. На днях сделал новую попытку, написав об этом письмо государю. И не знаю, что из этого выйдет. Думаю, что ничего. Буду пытаться еще. Прощайте, братски приветствую вас.

Лев Толстой.

Прилагаю письмо к квакерам".

Русское правительство, чувствуя шатанье своих основ, как раненый зверь, бросалось со злобой на своих врагов, часто только воображаемых, отчего, конечно, страдали невинные. Одною из таких жертв был молодой человек Накашидзе, студент, брат Ильи Петровича Накашидзе, известного литературного представителя толстовского движения на Кавказе. Он был тогда с братом в Москве и обратился ко Л. Н-чу за защитой своего брата, подвергавшегося безобразному насилию со стороны московской полиции по какому-то глупому и дикому недоразумению..

Л. Н-ч обратился с письмом к тогдашнему обер-полицмейстеру, впоследствии диктатору Дм. Фед. Трепову, которого он знал как друга и товарища по военной службе В. Г. Черткова. И несмотря на корректный тон этого письма, в нем чувствуется нотка, указывающая, что чаша терпения переполнилась и у Льва Николаевича:

"Дмитрий Федорович.

Передаст вам это письмо князь Илья Петрович Накашидзе, мой приятель и человек, пользующийся всеобщим уважением и потому заслуживающий внимания к своим словам. С его братом, прекрасным юношей, чистым, нравственным, ничего никогда не пьющим, случилась ужасная, возмутительнейшая история, виновниками которой полицейские чины.

Судя по тому, что случилось с молодым Накашидзе, каждый из нас, жителей Москвы, должен постоянно чувствовать себя в опасности быть осрамленным, искалеченным и даже убитым (молодой Накашидзе теперь опасно болен) шайкой злодеев, которые под видом соблюдения порядка совершают безнаказанно самые ужасные преступления.

Я вполне уверен, что совершенное полицейскими преступление будет принято вами к сердцу и что вы избавите нас от необходимости давать этому делу самую большую огласку и сами примете меры к тому, чтобы все полицейские знали, что такие поступки некоторых из них не одобряются высшим начальством и не должны повторяться.

Пожалуйста потрудитесь прочесть описание, сделанное пострадавшим. Оно носит такой характер правдивости, что и не зная лично молодого человека, нельзя сомневаться в истинности его показаний.

Желаю вам всего хорошего.

Лев Толстой".

Москва, 24 января 1901".

Л. Н-ч продолжает прихварывать, работает мало, но внутренняя жизнь идет с особенной интенсивностью, и дневник его полон глубокими и разнообразными мыслями. То он оглядывается на государственное устройство, и слышится его строгий, обличительный голос:

"Главное - надо стараться разрушить постоянно поддерживаемый правительством обман, что все, что оно делает, оно делает для порядка, для блага подданных. Все, что оно делает, оно делает или для себя (грабит покоренных), или для того, чтобы "leur donner le change"4 и уверить их, что оно делает это для них".

То он переходит к метафизике и дает в нескольких словах новую оригинальную картину отношений внутренней и внешней жизни.

"Как океан объемлет шар земной, так наша жизнь объята снами". Мало того снами, объята бессознательной, рефлективной жизнью. Не только рефлективной, но рассудочной, признаваемой большинством людей жизнью, но не имеющей в себе истинных свойств жизни. Истинная жизнь, жизнь, сознающая свое божественное начало, только как редкие островки на этом океане бессознательной жизни, совершающейся по определенным материальным, законам. И только эти моменты, складывая друг с другом, исключая все разделяющее их, составляют истинную жизнь. Остальное - сон.

"Когда материалисты говорят о том, что жизнь есть ничто иное, как физико-химические процессы, совершающиеся по определенным законам, то они совершенно правы. Они рассматривают жизнь объективно и, рассматривая так, ничего другого видеть не могут. Но видят они только ту основу, на которой и в которой зарождается и происходит истинная, не наблюдаемая ими жизнь. Когда они говорят при этом о внутреннем опыте (употребляемом ими для психологии), то это только недоразумение: наблюдать наблюдателя нельзя".

Общественная жизнь тоже интересует его, и он попутно дает ей должную оценку: "Читал речь на сельскохозяйственном съезде. Напыщенно, бессодержательно, глупо, самоуверенно. Мы все хотим помогать народу; а мы нищие, которых он кормит, одевает. Что могут дать нищие богатым? Это надо понять раз навсегда, и тогда исправится наше отношение к народу. Только посторонитесь вы, пристающие к нему нищие, не мешайте ему, как нищие в Италии, и он все сделает, и не те глупости, которые вы предлагаете ему, а то, о чем вы и понятия не имеете".

Давно уже задуманное им воззвание к китайцам наводит его на такие мысли:

"Еще думал, что обращение к китайцам надо оставить. А прямо озаглавить: "Безбожное время, или новое падение Рима". И прямо начать с указания на отсутствие религии".

Мало-помалу вопрос о религии заполняет его сознание, и он задумывается над специальным трактатом о религии.

"Хотел начать статью об отсутствии религии так:

Ужасно, когда видишь бесполезные страдания одних людей от нужды, других - от излишка; еще ужаснее видеть, как люди эти неизбежно сами развращаются и самою жизнью, и воспитанием; но ужаснее всего видеть то, что, погибая так физически и нравственно, люди считают, что так должно быть, что выхода из этого положения нет и не может быть. И мы, наше общество христианское, в этом положении".

И он начинает в дневнике уже набрасывать соответствующие мысли. Так, он дает такое определение религии:

"Мое определение религии такое: это такое установление человеческого отношения к бесконечности, которым определяется цель его жизни".

Физические силы Л. Н-ча все слабели, а духовные росли, и вместе с тем росло его влияние в России и за границей. За границей это влияние возбуждало интерес в обществе, изверившемся в прежние идеалы, а в России отношение к этому возраставшему влиянию было серьезнее. Правящие сферы ясно чувствовали, что влияние Л. Н-ча шатает основы их владычества, и они забили тревогу. Государственное православие как источник дикого, рабского суеверия, конечно, было начеку, и охранители его в своем бессилии решились на крайнюю меру, вскоре обратившуюся против них.

22 февраля состоялось определение синода, опубликованное во всеобщее сведение и начинавшееся таким вступлением:

"Святейший синод, в своем попечении о чадах православной церкви, об охранении их от губительного соблазна и о спасении заблуждающихся, имев суждение о графе Льве Толстом и его противохристианском и противоцерковном лжеучении, признал благовременным, в предупреждение нарушения мира церковного, обнародовать чрез напечатание в "Церковных ведомостях" нижеследующее послание".

В этом послании Л. Н-ч объявляется виновником всяческих ересей, богохульником и проч. и признается отпавшим от православной церкви. Кончается это послание молитвою о спасении души Льва Николаевича.

Собственно говоря, с церковной точки зрения, этот акт был вполне логичен. Но он был бестактен с точки зрения борьбы с влиянием Льва Николаевича. И действительно, последствия были неожиданны.

Послание было опубликовано 24 февраля; это было воскресенье. В этот день разыгрались волнения студентов, неожиданно смешавшиеся с общим протестом против нелепого постановления.

Заимствуем описание того, что произошло в Москве 24 февраля, из письма Софьи Андреевны своей сестре Татьяне Андреевне Кузминской, жившей тогда в Киеве, по месту служения ее мужа:

"...Мы пока еще в Москве и пережили эти дни здесь много интересного. После ваших киевских студентов взбунтовались наши, московские. Но совсем не по-прежнему; разница в том, что раньше студентов били мясники и народ им не сочувствовал. Теперь же весь народ: приказчики, извозчики, рабочие, не говоря об интеллигенции - все на стороне студентов. 24 февраля было воскресенье, и в Москве на площадях и на улицах стояли и бродили тысячные толпы народа. В этот же день во всех газетах было напечатано отлучение от церкви Льва Николаевича. Глупее не могло поступить то правительство, которое так распорядилось. В этот день и в следующие мы получили столько сочувствия и депутациями, и письмами, адресами, телеграммами, корзинами цветов и пр. и пр. Негодуют все без исключения, и все считают выходку синода нелепой. Но лучше всего то, что в этот день, 24 февраля, Левочка случайно вышел гулять, и на Лубянской площади кто-то иронически про него сказал: "вот он дьявол в образе человека!" Многие оглянулись, узнали Льва Николаевича и начали кричать ему: "ура! Лев Николаевич! здравствуйте, Л. Н-ч! Ура! Привет великому человеку!" И все в этом роде.

Левочка хотел уехать на извозчике, а они все стали уезжать, потому что толпа и крики "ура!" усиливались. Наконец, привел какой-то техник извозчика, посадили Левочку, народ хватался за вожжи и лошадь; конный жандарм вступился, и так Левочка прибыл домой. Третьего дня он что-то прихворнул, был у него жар, 38,5; болели руки, но теперь лучше, хотя он всю зиму хворал, то одно, то другое, и похудел очень".

Негодование Софьи Андреевны вскоре вылилось у ней в виде письма к митрополиту Антонию. Письмо это очень характерно, и мы его приведем здесь целиком в той редакции, которую получили лично от автора за ее подписью.

Это письмо циркулярное, адресованное всем подписавшим отлучение и обер-прокурору Победоносцеву. Тогда как опубликованное письмо обращено только к митрополиту Антонию. Вот текст, доставленный нам С. А-ной:

"Прочитав в газетах жестокое определение синода об отлучении от церкви мужа моего, графа Льва Николаевича Толстого, с подписями пастырей церкви, я не смогла остаться к этому вполне равнодушна. Горестному негодованию моему нет пределов.

И не с точки зрения того, что от этой бумаги погибнет духовно муж мой: это не дело людей, а дело Божие. Жизнь души человеческой с религиозной точки зрения - никому не ведома и, к счастью, не подвластна. Но с точки зрения церкви, к которой я принадлежу и от которой никогда не отступлю, которая создана Христом для благословения именем Божиим всех значительнейших моментов человеческой жизни: рождения, браков, смертей, радостей и горестей людских, которая должна громко провозглашать закон любви, всепрощения, любовь к врагам, к ненавидящим нас, молиться за всех,с этой точки зрения для меня непостижимо определение синода.

Оно вызовет не сочувствие, а негодование в людях и большую любовь и сочувствие Льву Николаевичу. Уже мы получаем такие изъявления, и им не будет конца со всех сторон мира.

Не могу не упомянуть еще о горе, испытанном мною от той бессмыслицы, о которой я слышала раньше, а именно: о секретном распоряжении синода священникам не отпевать в церкви Льва Николаевича в случае его смерти. Кого же хотят наказывать? Умершего, ничего не чувствующего уже человека, или окружающих его, верующих и близких ему людей? Если это угроза, то кому и чему? Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим Богом любви, или непорядочного, которого можно было бы подкупить большими деньгами для этой цели?

Но мне этого не нужно. Для меня церковь есть понятие отвлеченное и служителями ее я признаю только тех, кто истинно понимает значение церкви.

Если же признать церковью людей, дерзающих своей злобой нарушать высший закон любви Христа, то давно бы все мы, истинно верующие и посещающие церковь, ушли бы от нее.

И виновны в грешных отступлениях от церкви - не заблудившиеся, ищущие истины люди, а те, которые гордо признали себя во главе ее и вместо любви, смирения и всепрощения стали духовными палачами тех, кого вернее простит Бог за их смиренную, полную отречения от земных благ, любви и помощи людям жизнь, хотя и вне церкви, чем носящих бриллиантовые митры и звезды, но карающих и отлучающих от церкви пастырей ее.

Опровергнуть мои слова лицемерными доводами легко. Но глубокое понимание истины и настоящих намерений людей - никого не обманет.

Графиня Софья Толстая".

26 февраля 1901 года.

Москва, Хамовнический пер., 21.

Всякий, прочитавший это письмо, не усомнится в его искренности, несмотря на нелогичность его построения. Это действительно крик негодования оскорбленной души.

Митрополит Антоний ответил Софье Андреевне тоже открытым письмом, более логичным, но менее искренним, как и следовало ожидать.

На Льва Николаевича этот эпизод произвел слабое впечатление. Вот что он записывает в своем дневнике от 19-марта:

"За это время было странное отлучение от церкви и вызванные им выражения сочувствия и тут же студенческие истории, принявшие общественный характер и заставившие меня написать обращение к царю и его помощникам и программу. Старался руководиться только желанием служить, а не личным удовлетворением. Еще не посылал. Как будет готово, пошлю".

Характерно то, что Л. Н-ч после этого отлучения более интересуется общественными вопросами, не имеющими прямого отношения к его отлучению, и ответ свой на отлучение пишет значительно позже, через полтора месяца после обнародования синодского послания. Оставаясь верными последовательности событий, мы остановим наше внимание на этих общественных событиях и на отношении к ним Л. Н-ча и уже потом перейдем к его ответу синоду.

В бессильной борьбе с возраставшим революционным движением правительство решилось на крайнюю меру и издало указ об отдаче в солдаты замешанных в революционной деятельности студентов. Эти так называемые "временные правила" уже начали входить в силу и, естественно, вызвали острое возмущение в русской интеллигенции всех партий.

В Петербурге произошла 4 марта большая демонстрация, окончившаяся свирепым избиением полицией демонстрантов и многочисленными арестами. В числе пострадавших на Казанской площади были и русские писатели: побоям подвергся Н. Ф. Анненский, аресту - П. Б. Струве, М. И. Туган-Барановский и другие. Все эти события подняли общественное настроение еще на большую высоту. 9 марта состоялось общее собрание членов Союза русских писателей, на котором единогласно было принято решение (протокол собрания был подписан 155 писателями) обратиться к министру внутренних дел с протестом против действий властей на Казанской площади и тех условий, которые вызывают такие события, какие имели место 4 марта. В ответ на посланное Союзом писателей в этом смысле министру внутренних дел заявление уже 12 марта от петербургского градоначальника Клейгельса в комитет Союза поступила бумага такого содержания: "По распоряжению господина министра внутренних дел, изложенному в предложении от 12 сего марта за № 2814, Союз взаимопомощи русских писателей закрыт, о чем объявляю комитету для сведения и соответствующих распоряжений".

Так окончил дни свои Союз писателей. По поводу этого факта на имя уже отдельных членов Союза (общее собрание не было разрешено даже для ликвидации дел Союза) стали притекать из разных мест России приветствия с выражением сочувствия Союзу. Одно из таких приветствий Союзу, полученное из Москвы ныне покойным П. И. Вейнбергом (он был тогда председателем комитета Союза), гласило:

"С искренним сочувствием узнали мы о протесте петербургских писателей против зверских поступков полиции 4 марта и последовавшем от Союза русских писателей заявлении. Заявление это повлекло за собой закрытие Союза. Мы думаем, что закрытие это будет скорее полезно, чем вредно для тех целей, которые дороги русским писателям. Закрытием Союза администрация признала себя виновной и, не будучи в состоянии оправдать свои незаконные поступки, совершает еще новый акт насилия, тем самым еще более ослабляя свое и усиливая нравственное влияние борющегося с ней общества. И потому мы от всей души благодарим вас за то, что вы сделали, и надеемся, что деятельность ваша, несмотря на насильственное закрытие Союза, не ослабнет, а окрепнет и продолжится в том же направлении свободы и просвещения, в котором она всегда проявлялась среди лучших русских писателей".

Приветствие это, покрытое многими подписями, было открыто подписью: Лев Толстой.

Далее следовали подписи графини С. А. Толстой, И. Л. Толстого, Крандиевских, Маклаковой, князя Д. И. Шаховского, С. А. Скирмунта и многих других.

Во время этой демонстрации на Казанской площади один из присутствовавших, князь Вяземский, несмотря на свое придворное звание возмущенный поведением полиции, заступился за избиваемых и был так же грубо оттолкнут и арестован. Конечно, его скоро выпустили, но поступок его был признан в придворных сферах предосудительным, и он получил выговор от государя.

Это обстоятельство также вызвало общественный протест, в котором принял участие Л. Н-ч. Он сам составил сочувственное обращение к князю Вяземскому и подписал его вместе с другими общественными деятелями. Текст этого обращения таков:

"Уважаемый князь Леонид Дмитриевич.

Мужественная, благородная и человеколюбивая деятельность ваша 4-го марта перед Казанским собором известна всей России.

Мы надеемся, что вы, так же как и мы, относите выговор, полученный вами от государя за эту деятельность, только к грубости и жестокости тех людей, которые обманывают его. Вы сделали доброе дело, и русское общество всегда останется вам благодарным за него.

Вы предпочли отдаться чувству негодования против грубого насилия и требованиям человеколюбия, а не условным требованиям приличия и вашего положения, и поступок ваш вызывает всеобщее уважение и благодарность, которые мы вам и выражаем этим письмом".

Однако, Л. Н-ч, подписывая эти обращения, ясно сознавал цену этих общественных, особенно студенческих волнений и, заступаясь за обиженных, он не одобрял их поведения... Вот что он записывает в своем дневнике в это время:

"Люди, имеющие в виду народ и его благо, совершенно напрасно,- и я в том числе - приписывают важность волнениям студентов. Это, собственно, раздор между угнетателями - между уже готовыми угнетателями и теми, которые только еще хотят быть ими".

Тем не менее продолжающиеся угнетения и беспорядки вызвали Л. Н-ча на более энергичное выступление. Он пишет письмо "царю и его помощникам" и отдает его для возможно большего распространения; 25-го марта он его отсылает по назначению. Кроме этого, хорошо всем известного "Письма к царю и его помощникам", Л. Н-ч написал еще краткое обращение под названием "Чего желает прежде всего большинство людей народа". Это представляет резюме "письма к царю" и гораздо менее первого известно публике, и потому мы его приводим здесь целиком:

Чего желает прежде всего большинство людей

русского народа.

Желает прежде всего большинство русского народа: во-первых, уничтожения всех особенных законов для крестьянского населения, а именно уничтожения земских начальников, распоряжающихся крестьянами по своему произволу; уничтожения всех особенных крестьянских повинностей: подводной, квартирной, деревенской полицейской (сотские, десятские), в которых не принимают участия другие сословия; уничтожения всех особенных правил об отношениях рабочих к нанимателям; уничтожения круговой поруки; уничтожения выкупных платежей за землю, уже давно выкупленную крестьянами, если считать платимые ими проценты в таком размере, в каком они взимаются в государственных учреждениях. Уничтожения удерживаемого для крестьян бессмысленного, ненужного и только позорного телесного наказания.

Во-вторых, желает, чтобы правила об усиленной охране нигде не применялись, так чтобы все люди всегда и везде управлялись одними общими законами. Желает этого народ потому, что эти правила усиленной охраны подчиняют людей самовластию часто дурных начальников, развивают шпионство, доносы, поощряют и вызывают употребление против крестьян и рабочих жестоких телесных наказаний в случаях земельных и фабричных волнений. Главное, вводят отмененную прежде, противную христианству, развращающую людей смертную казнь.

Желает, в-третьих: свободы образования и воспитания, т. е. чтобы имели право все основывать школы, как низшие, так и высшие, чтобы преподавать имел право всякий человек, не лишенный этого права по суду, и чтобы преподавание во всех школах велось на языках тех народов, для которых они устроены. Чтобы все без различия исповедания и национальностей могли поступать и отдавать своих детей во все существующие школы, чтобы не было исключений для книг, допускаемых в библиотеки и читальни.

Желает, в-четвертых и главное, чтобы были уничтожены все законы, стесняющие людей в исповедании их веры, чтобы были уничтожены законы, карающие как преступление переход из признанной правительством веры в другую, а также и беспрепятственное для каждого, гласное исповедание своей веры, чтобы не были запрещены службы в староверческих часовнях, церквах и собрания в молитвенных домах молокан, штундистов и других. Чтобы всякий верующий мог исповедовать то, что он считает истиной, и мог в ней воспитывать и детей своих.

Можно желать еще очень многого, но мы думаем, что эти 4 меры, если бы они были приняты правительством, успокоили бы волнения и установили бы нужное для блага всех взаимное доверие между народом и правительством.

16 марта 1901 г. Москва".

Некоторые друзья Л. Н-ча, искренно расположенные к нему, но зараженные интеллигентным либерализмом, были поражены и огорчены, что в "письме к царю и его помощникам" Л. Н-ч не только не выставил на первый план, но даже не упомянул о "свободе слова" и "свободе печати".

Л. Н-ч в письме к одному другу так возражал на эти обвинения:

"О свободе слова не упомянуто мною наисознательнейшим образом. Замечания всех интеллигентов о том, что это необходимо включить, только еще более утверждают меня в необходимости не упоминать об этом. Все четыре пункта поймет самый серый представитель 100 миллионов. Свобода же печати не только не нужна ему, но он не поймет, зачем она, когда ему не дают книг разрешенных. Вообще я думаю, что прежде всего нужно народу, чтобы его не выделяли от других, и все 4 пункта трактуют об этом (за исключением свободы совести, которая есть основа всего и сознательно нужна народу).

Я смотрю снизу от 100 миллионов, и потому понятно, что те, кто смотрит сверху от полмиллиона либералов и революционеров, видят другое.

Если свобода слова, то свобода собраний, представительство и весь катехизис, исполнение которого не дает ничего, кроме воображения, что люди свободны. Теперь народ может желать того, чтобы его не выделяли из всех; потом, если он будет желать чего, то прежде всего освобождения земли от собственности, потом от податей, накладываемых кем-то, потом от солдатства, потом от суда, а не свободы печати, представительства, 8-ми часового рабочего дня, касс и т. п."

Наконец Л. Н-ч приступает к ответу на постановление синода, вынужденный к этому обстоятельствами. Он так объясняет мотивы своего ответа:

"Я не хотел сначала отвечать на постановление обо мне синода, но постановление это вызвало очень много писем, в которых неизвестные мне корреспонденты - одни бранят меня за то, что я отвергаю то, чего я не отвергаю, другие увещевают меня поверить в то, во что я не переставал верить, и третьи выражают со мной единомыслие, которое в действительности едва ли существует, и сочувствие, на которое я едва ли имею право; и я решил ответить и на самое постановление, указав на то, что в нем несправедливо, и на обращение ко мне моих неизвестных корреспондентов".

В ответе своем он обличает авторов послания в целом ряде нелепостей и поправляет смысл их нападения, указывая, в чем их обвинение правильно, в чем нет. И самую правильность обвинения он обращает на них же, так как с новою силою утверждает и разъясняет те мысли, за которые он подвергается осуждению.

Наконец он с новой силой высказывает вкратце свое верованье, расширяя его до размеров всемирной религии истины. Вот его заключение:

"Верю я в следующее: верю в Бога, которого понимаю как Дух, как любовь, как Начало всего. Верю в то, что Он во мне и я в Нем. Верю в то, что воля Бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, которого понимать Богом и которому молиться считаю величайшим кощунством. Верю в то, что истинное благо человека - в исполнении воли Бога, воля же Его в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними, как и сказано в Евангелии, что в этом весь закон и пророки. Верю в то, что смысл жизни каждого человека поэтому только в увеличении в себе любви; что это увеличение любви ведет отдельного человека в жизни этой ко все большему и большему благу, дает после смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви, и вместе с тем более всего содействует установлению в мире царства Божия, т. е. такого строя жизни, при котором царствующие теперь раздор, обман и насилие будут заменены свободным согласием, правдой и братской любовью людей между собой. Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство - молитва; не молитва общественная в храмах, прямо запрещенная Христом (Мф. VI, 5-13), а молитва, образец которой дан нам Христом,- уединенная, состоящая в восстановлении и укреплении в своем сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли Бога.

Оскорбляют, огорчают или соблазняют кого-либо, мешают чему-нибудь и кому-нибудь или не нравятся эти мои верования,- я так же мало могу их изменить, как свое тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к тому Богу, от которого исшел. Я не верю, чтобы моя вера была несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой, более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца. Если я узнаю такую, я сейчас же приму ее потому, что Богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я никак уже не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла.

"Тот, кто начнет с того, что полюбит христианство более истины, очень скоро полюбит свою церковь или секту более, чем христианство, и кончит тем, что будет любить себя (свое спокойствие) больше всего на свете",- сказал Кольридж.

Я шел обратным путем. Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю. И я исповедую это христианство; и в той мере, в которой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти".

Из писем и телеграмм, выражающих сочувствие или порицание Л. Н-чу по случаю постановления синода, составилась целая литература. В нашем распоряжении имеется около сотни подобных выражений сочувствия и порицания, и мы постараемся дать краткое обозрение этих документов, ярко освещающих отношение ко Л. Н-чу различных классов русского общества и рабочего народа. Мы полагаем, что это отношение рисует весьма важный момент в истории русского народа, и мы посвящаем этому обозрению следующую главу.

ГЛАВА 3

Выражения сочувствия по случаю отлучения

Александр Никифорович Дунаев, один из друзей Льва Николаевича, теперь уже умерший, собравший письма и телеграммы, полученные Л. Н-чем по случаю его отлучения, дает такое объяснение сделанному им отбору из этих писем; в письме к В. Г. Черткову он говорит:

"Посылаемые мною копии представляют собою одну десятую всех писем, полученных Л. Н-чем по поводу его отлучения. Письма ругательные, укоризненные и несочувственные почти все; остались не переписанными такие, которые просто скучны и бесцветны.

Все, что посылаю, подобрано как характерное отношение людей разного умственного и нравственного уровня к человеку, ставшему центром духовной жизни человечества.

Сочувственных писем так много, что печатать их все значило бы десятки раз повторять те же мысли, только в разных выражениях. Подписей не прилагаю, так как это, может быть, было бы неприятно писавшим. Может быть, было бы лучше не печатать и место отправления, чтобы не подвергать корреспондента из какого-нибудь маленького города или деревни полицейскому розыску. Все громадное количество писем заграничных, полученных со всех концов земли, остается в стороне: их я не трогал по двум причинам: во-первых, отношение ко Л. Н-чу людей, живущих за пределами России, выражалось всегда свободно и не могло встречать тех препятствий, которым подвержено обнаружение сочувствия ко Л. Н-чу в России, и потому оно уже известно всему образованному миру, во-вторых, переписка с иностранных языков слишком затруднительна, и в особенности с таких, как испанский, венгерский, чешский, голландский и др. мало распространенных наречий.

Важно то, чтобы за границею узнали, как отнеслось громадное большинство в самой России к попытке людей мрака и лжи затмить и опозорить имя величайшего человека всех времен и народов, который живет среди нас. И та часть писем, которую вы напечатаете, даст понятие о том, какой взрыв негодования, презрения к себе вызвали защитники лжи своей гнусной и лицемерно прикрывающейся якобы любовью вылазкой против того, к слову которого прислушивается весь мир, и сколько любви и сочувствия ему таится в душе русского народа, 0,99 которого не смеют открыто выразить свои истинные симпатии из боязни подвергнуться насилию и гонению. Как хочется дожить до того дня, когда весь русский народ открыто покажет, с кем он, и отвернется от той безнравственной шайки обманщиков, думающих, что они еще сильны суеверием народа, и гонящих от него всякого человека, несущего ему свет".

Таким образом, в нашем распоряжении оказалось около 100 писем и телеграмм. Мы сделали еще выборку, взяв наиболее характерные; таким образом, приводимые письма составляют приблизительно одну сотую всего полученного Л. Н-чем за февраль и март, следующие за отлучением.

Вот письмо известного эмигранта и публициста Алисова; мы берем из его письма наиболее существенную часть:

"Отлучение таит в себе великую мораль: оно всем наглядно показало, что великий, бесстрашный, гуманный писатель, даже в чине отставного поручика, может оказаться неизмеримо сильнее царя, правительства и святейшего синода. Вся самодержавная безобразная клика не смеет прикоснуться к вам, чувствуя, что за вас стоит общественное мнение всего цивилизованного мира, что малейшее посягание возбудит всемирное негодование. Правительство, не имея мужества сгубить вас напрямик, как некогда оно сгубило десятки лучших русских писателей, прибегло к натравливанию, убийству косвенному... Синод, думая, что он имеет какое-нибудь значение для народа, прибег к отлучению как средству отдать вас на растерзание мракобесной толпе, он заранее освятил ножи... Удайся лютая, лицемерная затея, и кроткие пастыри в момент, когда толпа рвала бы вас на части, умывали бы в святой воде свои руки. Кровожадный, вполне церковный замысел превратился в безумно нелепый фарс; убийца, готовый впотьмах сзади поразить свою жертву, вдруг неожиданно споткнулся, попал головой в помойную яму. Святейший синод стал всемирным посмешищем".

Вот образец письма человека, откровенно заявляющего, что он не последователь Л. Н-ча, и тем не менее возмущенный посланием синода; он пишет:

"Позвольте мне, хоть и не принадлежащему к ученикам вашим, поздравить вас по поводу послания синода от 21-22 февраля с. г., сегодня помещенного в общей печати. Вам, могучему писателю земли русской, удалось невозможное пробудить от спячки православных и всколыхнуть вековое болото нашего духовенства. Естественно, что сперва из болота брызнуло грязью, но пройдет время - ил осядет, а вызванные вами к жизни источники закроют его потоком воды живой, ибо жизнь есть движение.

Никто из читающих по-русски, кроме "смиренных", подписавших послание, не понимает "близких" в смысле церковно-полицейской статистики, но всегда в смысле близости по духу; таковых же не тронет безымянная клевета, пачкая только создавших ее.

Пусть же достигнутое даст вам, дорогой Лев Николаевич, новые силы к созданию новых чудных образов в продолжении борьбы вашей, а нам, русским, надежду еще неоднократно приветствовать победу духа над тьмою".

А вот что говорит в письме его горячий, молодой ученик:

"Знай же, что большинство молодых сил на твоей стороне, и если живы будем, то пойдем по той же дороге, как и ты, по дороге истинного учения Христа. Прими от меньшего брата твоего искреннее пожелание всего доброго. Да воссияет правда, любовь и свобода!"

Характерно признание одного старого католика; он пишет между прочим:

"Мы с вами, многоуважаемый Лев Николаевич, ровесники, 16-го сентября 1828 года я родился и почти до 60 лет я прожил, как и большинство людей, веря в те обряды и басни, которые нам преподнесли под видом учения Христа. Я - католик, а дети 8 душ - православные. Жизнь моя была в нравственном отношении темна и бессодержательна, и если я делал когда-нибудь добро, то случайно.

Но в 1888 г. мне удалось достать с большими трудами ваши сочинения "В чем моя вера?", "Исповедь" и "Перевод Евангелия". Я прочел и прозрел, как от света солнца, и все явления жизни стали для меня осмысленны и жизнь радостная, содержательная. Я собственноручно переписал эти книги, и они стали любимыми и настольными до моей смерти".

Вот скромное, но искреннее послание группы интеллигентов:

"Лев Николаевич, если только чья-либо похвала или порицание вашей обаятельной деятельности могут усилить благотворное влияние на способность мыслить и чувствовать человечества, то, по нашему мнению, православный синод оказал миру хотя и невольную, но полезную услугу. Даже мы, ленивые и трусливые, но сильно любящие вас читатели и почитатели ваши, очнулись и почувствовали подъем духа настолько, что не можем отказать себе в удовлетворении потребности высказаться по отношению к происходящему в настоящее время движению мысли в обществе, вызванному посланием синода. Можно не соглашаться с некоторыми из ваших положений, но нельзя не чувствовать на себе и не замечать на окружающих нас влияние того любовного, доброго и честного, что сеете вы и что именно и вызвало знаменитое послание "смиренных".

Вскоре после отлучения Л. Н-ч захворал, но, к счастью, не надолго. Весть о его выздоровлении вновь вызвала целый рой сочувствий. Такова, напр., телеграмма из Киева от студентов Киевского политехникума.

"Лев Николаевич, мы, киевляне, шлем вам, величайшему и благороднейшему писателю наших дней, выражение глубокой радости по случаю вашего выздоровления, и мы надеемся, что высшая справедливость сохранит вашу жизнь еще долгие годы на благо страждущим ближним и на служение чистым идеалам евангельской любви, истины, добра и свободы".

Следует 1080 подписей, высланных почтой отдельно. Интересно по содержанию письмо от русской колонии в Женеве:

"Дорогой Лев Николаевич. Мы вполне уверены, что нелепое распоряжение синода от 22 февраля сего года не могло нарушить спокойствия и бодрости вашего духа. Но присутствуя при факте этого наглого лицемерия, мы не можем удержаться, чтобы не выразить вам нашего горячего сочувствия и солидарности с вами во многих "преступлениях", взводимых на вас синодом. Мы искренно желали бы удостоиться той чести, которую оказал вам синод, отделив такой резкой чертой свое позорное существование от вашей честной жизни. По своей близорукости синод просмотрел самое главное ваше "преступление" перед ним то, что вы своими исканиями рассеиваете тьму, которой он служит, и даете сильный нравственный толчок истинному прогрессу человечества. За это мы приносим вам нашу глубокую благодарность и от души желаем продления вашей жизни еще на многие годы".

Весьма оригинально проявилось сочувствие Л. Н-чу на передвижной выставке картин в Петрограде, совпавшей с отлучением. Сначала группа посетителей выставки послала такую телеграмму:

"Присутствующая публика на передвижной выставке при виде вашего портрета слилась в едином порыве благожелания и горячей признательности великому учителю жизни".

Подписалось немедленно 398 лиц. Но, не будучи уверены в исправной доставке этой телеграммы, посетители послали копию с нее по почте, в сопровождении следующего письма:

"До сих пор мы не знаем достоверно, вручена ли вам эта телеграмма, поэтому считаем долгом попытаться передать ее другим путем, в настоящем письме, а вместе с тем прислать подлинные подписи и сообщить вкратце о том, что произошло перед вашим портретом.

Появление портрета на выставке дало обществу повод высказать свое осуждение синоду и выразить свои симпатии вам за вашу постоянную отзывчивость на все явления русской жизни, за ваш неумолчный и смелый призыв к исканию правды и к борьбе за нее. Собравшаяся с этой целью публика уже с 12 часа стала тесниться перед вашим портретом и ожидала с нетерпением почина в устройстве овации. Часу во 2-м студенты начали украшать портрет гирляндами из живых цветов, раздались громкие аплодисменты. Затем в течение 3-4 часов портрет несколько раз осыпали массою зелени и цветами, слышались возгласы "долой Победоносцева!" и "ура Льву Николаевичу!", дружно подхватываемые всеми. Все единодушно приняли предложение послать приветственную телеграмму, и скоро люди всякого звания и положения покрыли ее своими подписями. Расходясь, каждый уносил на память по цветку от портрета. Всех объединяло чувство сердечной признательности к борцу за свободу совести и проповеднику истинной любви к ближнему".

Портрет был найден "соблазнительным" и по приказанию начальства снят с выставки. Когда новая группа захотела снова украсить его цветами, то, узнав о его снятии, послала Л. Н-чу в Москву гирлянду цветов с такой запиской:

"Не найдя вашего портрета на выставке, посылаем вам нашу любовь".

Весьма ценно письмо фабричных рабочих из Коврова, Владимирской губернии:

"Достопочтеннейший и многоуважаемый граф Лев Николаевич! Спешим засвидетельствовать вам глубочайшее почтение и поздравляем вас с высокоторжественным праздником во имя Того, Который 1900 лет тому назад проповедовал людям святое братство, свободу и равенство. И мы, прочитав ряд ваших сочинений, видим в них стремление вашего ума и сердца последовать и повести род людей к действительному исполнению и приведению этих слов в действительность.

О Лев Николаевич, как вы велики и славны, благодарим, благодарим вас за то, что вы вспомнили нас, урезанных в жизни бедняков. Плоды ваши и подобных вам людей мы видим уже на себе: с нами, бедными оборванцами, неучеными людьми, хорошие образованные люди ведут общение, разговоры и это все делают ласково и любовно, не пренебрегая нами, и это уже одно - великое дело, мы чувствуем, как в сердца наши вливается что-то хорошее, порой захватывающее дух.

И когда в мрачные минуты нашей жизни приходят в голову мысли: кто я? и что у меня, кроме жены и детей, есть? Я буду так же помирать, как мой отец, который, лежа на смертном ложе и видя нас, детей, в беспомощном состоянии, мог обратиться только и надеяться на слабые силы своей жены, и эту слабую силу он просил: не забудь, пожалуйста, детишек. И мать моя влачила жалкую, полную страдания и ежедневных лишений жизнь и эту жизнь передала нам, и ее наследуют наши дети. Все же я счастливее моего отца буду помирать, потому что для бедного человечества, а следовательно, и для моих детей работают сегодня такие люди, как вы, Лев Николаевич. А эта мысль вольет в нас надежду, что дети наши останутся после нас кроме матери еще "хорошими, как вы, людьми.

Итак, Лев Ник., благодарим вас и молим Бога, чтобы он продлил драгоценную для нас, бедняков, вашу жизнь и здравие, потому что мы знаем, что пока вы живы и здоровы, следовательно, мы имеем в лице вашем нашего заботящегося об нас защитника и громителя пороков людских. Имя ваше, Лев Николаевич, с восторгом переносится среди нас из уст в уста как истинно верующего христианина.

С почтением к вам и любящие вас фабричные рабочие".

Далее приведем письмо крестьянина:

"Глубокоуважаемый и дорогой Лев Николаевич. Совет нечестивых опубликовал в своих "Ведомостях" определение по поводу ваших религиозных воззрений. Лицемерный синедрион, видимо, совсем растерялся и ныне смиренно-лукавой речью пытается накликать на вас беду в расчете поддержать тем свое шатающееся царство. Лицемерные крепостники души человеческой, чего они этим добились? Ответ им - общее презрение всего просвещенного мира. Дорогой Лев Николаевич, великий учитель, защитник гонимых, апостол святого Христова учения, почерпните же в этом благоговейном хоре бьющихся горячей любовью к вам миллионов сердец новые силы к дальнейшей вашей святой проповеди на благо человечества! Вы не можете сомневаться, что эти миллионы обожающих вас людей отныне с еще большим жаром божеской любви и человеческой преданности будут взирать на вас - носителя правды, и будут молить нашего общего бога, именуемого милосердие, продлить ваши бесценные дни на общую радость и счастье всего живого. Говорят, что все письма, адресуемые на ваше имя, прочитываются полицией. Из опасения попасть в беду, я не смею подписаться, как бы надлежало для честного человека. Да и дело не в имени моем. Я почитаю себя счастливым присоединить лишний голос к тем, что уже выразили вам свои чувства и глубокого восторга, и беспредельной любви и преданности. Русский крестьянин, успевший прочитать и понять все вами написанное, и ни к какой секте или толку не принадлежащий. Был православный с детства".

От воспитанников училища слепых из Петербурга. Лев Н-ч и им доставил радость:

"Милостивый государь, граф Лев Николаевич! Позвольте нам выразить нашу искреннюю признательность и сердечное обожание, которое вы вдохновили в нас своими бессмертными сочинениями; через них вы научили нас серьезно мыслить, пробудили в нас много прекрасных чувств и наполнили наш внутренний мир созданными вами образцами, доставляющими нам великие духовные наслаждения. Мы вполне счастливы, если нам удастся усвоить хоть одну мысль из малодоступных нашему пониманию ваших произведений. Какое отрадное оживление наступает в наших товарищеских кружках, когда только произнесется ваше имя! С какою жадностью мы ловим малейшее известие, касающееся драгоценной вашей жизни и беспримерной деятельности. Простите же, глубокоуважаемый Лев Николаевич, что мы осмелились побеспокоить вас: письмо это вызвано неудержимой потребностью излить перед вами те невыразимо прекрасные наши чувства, которые навеяны вашим гением. Да не покажется вам дерзостью, если мы позволим себе в заключение выразить наше искреннее пожелание, чтобы еще на многие годы продлилось ваше земное поприще, дав нам право надеяться еще не однажды испытать отрадное действие неотразимой силы вашего творчества. Воспитанники училища слепых".

А вот горячее слово студента:

"Дорогой учитель! "Они" поняли тебя и спрашивают тебя: зачем ты пришел мешать "им" творить беззакония Христовым именем, зачем ты мешаешь "им" снова распинать Христа, извращать и ругаться над Его святым учением? Но знай же, великий учитель, что на искупленной Христом земле появляются и другие люди - апостолы, которые свято хранят Его святые заветы и возвещают их миру, когда он забывает их. Прими же святое уважение и глубокое благоговейное поклонение твоему высокому апостольскому служению и иди до конца по этой трудной дороге служения Богу.

Студент".

Еще одно трогательное послание:

"Ваше отлучение от церкви повергло всех в страшнейшее негодование, даже тех, кто не любит вас. Они этим отлучением сделали только то, что вы стали всем еще дороже. У меня есть маленький племянник, ему нет еще и года, мы его назвали Львом в честь вас; он знает ваш портрет, и когда скажешь: "Левушка, покажи, где Лев Николаевич",- он тянется ручонками к вашему портрету. Мы научаем его любить вас и жить так, как учит Христос и вы, его последователь истинный и нелицемерный".

И снова серьезный голос рабочих:

"Мы, рабочие, глубоко сочувствуем за несправедливое осуждение вас синода, т. е. нескольких людей, называющих себя в гордом заблуждении "церковью Христовой", как будто остальные-то миллионы не есть члены того великого общества, которые называются христианами. Мы, русские люди, простые работники, чувствуем и понимаем чуть ли не глубже истины Христова завета, чем члены синода. Не вас должны отлучать от церкви христовой, а тех, которые сами не идут в царствие небесное, да и других не пускают. Мы понимаем, что ваши литературные произведения направлены не для ниспровержения великих истин, а напротив, для разъяснения их. Но мы знаем также, что во все времена люди, стоящие на стороне благочестия, и великие вожди народа по пути человеколюбия и правды всегда были отчуждаемы от себя теми, кто попирал ногами свободу, добродетель и честь. Сам великий учитель наш не за это ли пострадал на кресте? но то было время - теперь иное. В наши дни уже чернь, и та понимает то, что не понимало передовое человечество. Ваше слово не на бесплодную почву упало, оно пройдет из века в век на спасение человечества от многих соблазнов. А мы чтим вас как великого человека, которому воздвигается нерукотворный памятник в наших сердцах.

От рабочих N-ой фабрики, 4-го марта".

Учащиеся женщины пишут между прочим:

"Простите нам смелость нашего обращения к вам; мы решились на это, потому что нам хотелось как-нибудь излить все чувства, вызванные происшедшим. Взгляните на это желание не как на выходку маленького, ничего не значащего кружка учащихся, только начинающих жить, а как на слабое подобие протеста против рабства чужой совести, желания накладывать узы на полет исполинской мысли, которой мы уже обязаны столькими прекрасными творениями, столькими художественными и нравственными наслаждениями, как на дань, принесенную несравненному художнику и великому христианину".

Следуют 6 подписей учащихся женщин.

Были и ругательные письма такого содержания:

"Звероподобному в человеческой шкуре Льву. Да будешь ты отныне анафема проклят, исчадие ада, духа тьмы, старый дурак. Лев - зверь, а не человек, подох бы скорее, скорее, скот. Один из скорбящих о погибшей твоей душе, когда-то человеческой..."

Но подобные ругательства по своей малочисленности и нелепости тонули в море сочувствий и благожеланий.

Кроме писем, Л. Н-чу присылали и разные подарки. Один из наиболее интересных - это была глыба зеленого стекла, красиво отшлифованного в виде пресс-папье. На одной стороне имеется надпись, сделанная золотыми буквами:

"Вы разделили участь многих великих людей, идущих впереди своего века, глубокочтимый Л. Н-ч. И раньше их жгли на кострах, гноили в тюрьмах и ссылке. Пусть отлучают вас как хотят и от чего хотят фарисеи, первосвященники. Русские люди всегда будут гордиться, считая вас своим великим, дорогим, любимым".

За этим следуют многие подписи от служащих и рабочих Брянского стеклянного завода.

Приславшему этот подарок А. Эндоурову Л. Н-ч отвечал следующим кратким письмом:

"Я получил ваш прекрасный подарок, в котором особенно дорога мне надпись, и прошу вас передать мою живейшую благодарность всем подписавшимся".

Все перечисленные отзывы являются непосредственным откликом на указ синода об отлучении Л. Н-ча от православия. Кроме этих непосредственных откликов у нас имеются свидетельства о возраставшем влиянии Л. Н-ча на русское общество, независимо от синодского акта, хотя, по всей вероятности, он имел косвенное влияние, увеличив популярность Л. Н-ча среди юношества этих годов. Сообщаемые сведения относятся к 1901 и к первой половине 1902 года.

Мы помещаем ниже свидетельство одной заведующей общественной библиотекой, собравшей около 2.000 отзывов, большой частью молодых читателей. Вопрос был поставлен такой: кого вы считаете вашим любимым писателем и какое самое любимое произведение этого писателя. Из 2000 ответов около 700 выпало на долю Льва Николаевича, затем шел Горький (около 600) и Достоевский (около 500). Интересно заметить, что эти три русских писателя пользуются наибольшею популярностью в настоящее время в Германии.

Наиболее читаемой книгой оказался роман Л. Н. Толстого "Воскресение". Он упоминается как любимая книга около 300 раз.

Совершенно особое место занимают отзывы о "Крейцеровой сонате" и о некоторых религиозно-философских произведениях последних 10-15 лет. Один гимназист III кл. пишет: "Позднышев - человек умный, но бесхарактерный: он мог бы удержать свою жену от падения, но вследствие какого-то озлобленного нежелания не удержал. Думаю, что в моей будущей личной жизни того не случится, что описано в "Крейцеровой сонате"; рассудок должен всегда сдерживать порывы человека. За это произведение Толстому большое спасибо".

Другой (тоже гимназист) пишет: "Крейцерова соната" открыла мне глаза на истинный смысл существующих в нашем обществе связей между мужчиной и женщиной. Связи эти - одно скотство. Это ужасно, но справедливо. И я все свои силы души употреблю на то, чтобы избегнуть подобной недостойной человека связи".

В целом ряде отзывов указывается на то, что "Крейцерова соната" заставила сознательно относиться к женщине", "изменила мой образ жизни". "Толстой "Крейцеровой сонатой" направил меня на новый путь, с которого я уж, наверное, не собьюсь и твердой поступью пойду в будущей моей жизни" и т. п.

"Философские произведения Толстого для моих корреспондентов,- говорит зав. библиотекой,- были целым откровением: они у одних "произвели переворот в душе"; у других "совершенно изменили коренным образом все взгляды на современную действительность"; у третьих "кончилась духовная слепота, и началось умственное и нравственное просветление"; у четвертых "получились верные представления о самых важных сторонах нашей жизни: о людских отношениях, о вере, об обществе, о государстве"; у пятых "наконец-таки нашлась отправная точка, от которой следует начинать практическую работу: служить правде и истине и делать добро..." Или: известные произведения Толстого "важны не тем, справедливо ли решает автор поставленные им вопросы, но тем, что они раскрывают глаза на несостоятельность важных основ нашей жизни и, несомненно, выводят человека из инертного отношения к этим основам,- так убедительны рассуждения автора" (гимназист I класса).

Восторги перед гением Толстого не знают пределов. Судя по отзывам, многие из молодежи сделали из Толстого себе кумира и некоторые из его произведений много раз читают и перечитывают. Некоторые читали "Кавказского пленника", "Детство и отрочество", "Севастопольские рассказы" и др. "бесчисленное" (!) количество раз и многие места знают даже наизусть. Толстой вызывает у юношества "благоговейное" отношение к себе не только как писатель, но и как "редкий, веками появляющийся" человек. Вот ряд самых разнообразных отзывов о Толстом:

"Толстого я люблю за его постоянное стремление к истине, за неутомимую жажду ее, за искренность, за пластичность и художественность его литературных произведений и, наконец, люблю его как человека редкого и единственного в своем роде" (гимн. II кл.).

"Мне нравятся все сочинения Л. Н. Толстого. Почему его сочинения нравятся - излишне говорить: что в книге, то и на деле, что в книге говорит, то и сам делает" (гимн. II кл.).

"Толстой, несомненно, самый крупный романист, великий философ и редкий (если можно так выразиться) религиозный мыслитель. Его романы совершенство, выше которого ни в одной из мировых литератур не имеется. Его искания таких форм жизни, которые были бы достойны человека, поражают и увлекают своею искренностью, горячностью, стремительностью и непреклонным стремлением найти искомое. Его мысли об отношении человека к окружающему, к Богу и к себе, мысли о том, во имя чего и для чего мы живем, поражают своей простотой, с одной стороны, и с другой - величием" (семинарист).

"У Толстого всегда на первом плане решение вопросов чести и совести. Устроить жизнь на началах любви к Богу и человеку, чтобы совесть была чиста и спокойна - вот, мне кажется, то, к чему стремится Толстой. Выше этого стремления нет да и быть не может" (ученик III кл. учител. семин.).

"Толстой открыл мне глаза на самые важные стороны человеческой жизни. Только после знакомства с Толстым я уразумел истинную цену, смысл и цель государства, церкви и общества и вообще всей современной жизни. Я теперь хорошо знаю, что все это не то, что нужно для человека; теперь я знаю ясно, что мне делать, как устроить свою жизнь" (гимназ. III кл.).

"Из всех русских писателей меня больше всего интересует Толстой. Это такой большой человек и такой оригинальный, что для точного определения его нет даже у меня слов. Я хоть и плохо знаю литературу, но почему-то верю, что подобных Толстому писателей не было и не будет. Особенность его та, что у него все свое. Я люблю Толстого и знаю его хорошо, потому что имею счастье состоять собственником всех его произведений. Читал его и изучал я четыре года и вынес такое убеждение: Толстого большинство в публике и в критике не понимает. Утверждают, что он - проповедник непротивления злу, враг науки и цивилизации. Все это сплошная ложь или недомыслие. Толстовское непротивление злу по своей сущности выше всякого противления, и быть последователем его в тысячу раз труднее, чем быть приверженцем противления. Толстой своим непротивлением учит не поддерживать злые дела, и только. Не поддерживайте злое дело, и оно само падет, как дом без фундамента, как человек без ног. Враг ли Толстой науке и цивилизации? Нет. Он говорит только то, что наука находится во вражеских руках или в руках бездушных людей. И наше дело дать научным приобретениям надлежащее направление: служить на пользу большинству. Не виновата наука в том, что люди, пользуясь ее приобретениями, наделали себе ружей, пушек, чтобы истреблять человечество. То же и с цивилизацией. Все это похоже на то, если бы стали винить хлеб за то, что из него приготовляется водка, т. е. отрава. Или еще лучше: в голодный год у богатого землевладельца ломятся амбары от хлеба, а кругом люди умирают от голодного тифа. Ведь никто же не станет обвинять запасы хлеба в том, что они бездействуют, что дают умирать от голодной смерти" (окончивший классич. гимназ.).

Толстой нравится многим за то, что он расширил у них "понятия о добре и зле", "научил любить людей, любить человечество", "убедил в том, что нравственная жизнь выгоднее", "показал настоящую жизнь в своих многочисленных художественных и публицистических произведениях", "выяснил истинный смысл деятельности тех, кто верховодит жизнью", "резко и убедительно обличил лицемерный строй жизни, в которой только сильному и хорошо, а слабый забит и ведет скотскую жизнь, жизнь почти раба" и т. п., и т. п.

Отлучив этого человека от церкви, представители ее заклеймили себя позором и подготовили свое близкое падение".

Так совершился нелепый акт отлучения, возведший Льва Николаевича на небывалую высоту духовно-нравственного влияния на все человечество.

ГЛАВА 4

1901 г. (продолжение). Проект свободной школы.

Болезнь

Апрель 1901 года Л. Н-ч еще проводил в Москве, то прихварывая, то поправляясь, но в общем здоровье шло к улучшению, что позволяло ему работать. В это время, живя в Швейцарии, я получил от него весьма важное, взволновавшее меня письмо, писанное еще в конце марта. Передаю его целиком:

"Написал вам недавно письмо, милый друг Поша, и это самое письмо вызвало во мне целый ряд мыслей, которые хочется сообщить вам.

Мне все настоятельнее и настоятельнее приходит мысль о том, что то случайно сложившееся около вас дело воспитания детей в свободный стране есть дело огромной важности, самое важное дело в жизни. Написал я это вступление около месяца тому назад и с тех пор, частью из-за нездоровья (слабость, лихорадочное состояние, боли в мускулах и, как всегда, желудок и печень; теперь лучше), частью из-за суеты, вызванной нашими общественными событиями, о которых пусть вам пишут другие. А мне хочется продолжать то, что я начал и что очень занимает меня мысль о том, что устройство общества, отношений людских между собою хотя немного менее зверское, чем теперь, и хотя немного приближающееся к тому христианскому - не идеалу даже, а весьма осуществимому представлению, которое сложилось и укрепилось в нас, что устройство такое всего общества недостижимо не только нашим, моим, но и вашим поколением, но что оно отчасти или вполне должно быть достигнуто следующим поколением, детьми, которые растут теперь. Но для того, чтобы это было, мы, наше поколение, должны работать для того, чтобы избавить следующее поколение от тех обманов, гипнотизации, из которых мы с таким трудом выпутывались, и не только избавить, но и дать им всю, какую можем, помощь идти по единому истинному пути, не какому-нибудь нашему специальному, а по пути свободы и разума, который неизбежно приводит, всех к соединяющей истине. Для того же, чтобы это было, надо, чтобы были такие школы. Для того, чтобы были такие школы, нужно, чтобы были образцы, попытки образцов. И вот вы с Пашей5 поставлены самой судьбой и условиями ваших характеров в такое положение, что не знаю, кто лучше вас может это сделать, что вам как будто велено это делать, посвятить на это все силы вашей жизни. Вы - русские с тем идеальным, ничем не связанным стремлением к полной радикальной свободе и с ясным, определенным миросозерцанием, вытекающим из этой свободы. И вы живете в стране свободной, где ничто не помешает вам применять к жизни свои основы. И оба вы способные, здоровые, без усилия нравственные люди. И вас любят. И около вас сложилась кучка детей. На днях говорили про это, и два человека, Булыгин и Михайлов, присутствовали, и оба только того и желают, чтобы найти место, где спасти детей от обмана. И таких родителей и детей сотни, если не тысячи. Кроме того, хотя это и нескромно, у вас есть любящий издавна дело воспитания и теперь придающий ему величайшее значение и готовый отдать ему свои последние силы человек, который может быть полезен вам - это я. Только оцените всю, превосходящую все другие дела, важность этого дела и отдайтесь ему, и, сколько могу, все силы положу на это.

Ведь в деле этом все надо сначала: 1) религиозное воспитание, или даже не воспитание, но ограждение от ложного воспитания, 2) воспитание образа жизни - уничтожение извращенных привычек прислуги, 3) предметы преподавания - способы, не принуждение, 4) художественное: а) рисование как средство передачи знаний и мыслей, б) музыка, не инструменты, а прежде всего утилизация своего голоса.

5) Труд - система труда.

6) Гигиена.

Ведь это все надо сначала. И работы без конца. Хоть бы что-нибудь сделать.

Напишите, что вы об этом думаете. Целую вас братски всех троих и детей.

Л. Т".

21-го марта 1901 года.

Мы, конечно, поспешили ответить о своей готовности служить делу устройства свободной школы, если только у нас хватит сил, и на это мы получили новое письмо, начатое еще в Москве, до отъезда, и оконченное через месяц, уже по приезде в Ясную; этот перерыв в писании опять был причинен болезнью.

Письмо это очень большое, уже известное публике из полного собр. сочинений; мы передаем в изложении его основные мысли:

Основным принципом своей новой программы свободной школы в письме ко мне Л. Н-ч полагает ту мысль, что воспитание и образование совершается по внушению. Есть внушение сознательное, оно совершается при обучении каким-либо предметам. Другое внушение - бессознательное, оно оказывает могущественное влияние на воспитание в виде примера жизни воспитателей. Если влияние это доброе, то его можно назвать просвещением. Л. Н-ч говорит, что буржуазная обстановка нашего среднего класса препятствует такому просвещению. Он выражает это такими словами:

"Живет какая-нибудь семья rentier, земледельца, чиновника, даже художника, писателя буржуазной жизнью, живет, не пьянствует, не распутничает, не бранясь, не обижая людей, и хочет дать нравственное воспитание детям, но это так же невозможно, как невозможно выучить детей новому языку, не говоря на этом языке и не показывая им книг, написанных на этом языке. Дети будут слушать правила о нравственности, об уважении к людям, но бессознательно будут не только подражать, но и усваивать себе как правило то, что одни люди призваны чистить сапоги и платье, носить воду и нечистоты, готовить кушанье, а другие пачкать платье, горницы, есть кушанья и т. п. Если только серьезно понимать религиозную основу жизни - братство людей, то нельзя не видеть, что люди, живущие на деньги, отобранные от других, и заставляющие этих других за эти деньги служить себе, живут безнравственной жизнью, и никакие проповеди их не избавят их детей от бессознательного, безнравственного внушения, которое или останется в них на всю жизнь, извращая все их суждения о явлениях жизни, или с великими усилиями и трудом будет после многих страданий и ошибок разрушено ими".

Затем Л. Н-ч переходит к содержанию обучения, весьма тесно связанному с воспитанием и производящегося посредством сознательного внушения. В прежнее время это внушение превращалось во вдалбливание и даже вколачивание всеми мерами, включительно до палок и розог; в настоящее время мы стоим на принципе свободного обучения, которое тем не менее является внушением. Одним из главных условий успеха обучения Л. Н. считает добрую волю учащихся. Он говорит, что знание только тогда успешно воспринимается и приносит плод, если есть жажда и голод знания, потребность его, подобно тому, как еда только тогда полезна, когда человек чувствует физический голод.

И потому никогда не надо заставлять учиться, а тем более наказывать за неуспех или так называемые лень и манкировку уроков. Самые предметы обучения Л. Н-ч разделяет так:

1) предметы философско-религиозные, о смысле жизни;

2) предметы опытные, естествознание;

3) предметы математические.

Затем следуют 3 отдела искусств:

а) Искусство словесное (сюда относится и изучение языка);

б) искусство пластическое;

в) музыка.

Наконец, 7-м отделом он считает обучение ремеслам (физическому труду, земледелию, вообще производству материальных предметов, необходимых для жизни).

Все эти мысли набросаны им в письме, по его собственному выражению, как программа программы. Он не настаивает на их полноте, оставляет свободу их разработки в подробностях на практике; но нельзя не согласиться со смелостью и плодотворностью постановки этого вопроса о свободной трудовой школе.

Впоследствии Л. Н-ч еще немного обработал это письмо к нам, и в таком виде оно было издано сначала "Свободным словом" за границей, а затем и вошло в полное собрание его сочинений под названием "Письмо о воспитании к П. Б.".

Несмотря на слабость здоровья, деятельность Л. Н-ча была многообразна. Дневники его продолжают блистать чудными мыслями. Так, 8 апреля он записывает:

"Есть религиозные люди, которые относятся пренебрежительно и даже отрицают заботу людей о своем теле, а также и всякую профессиональную деятельность. Это неверно. Человек лучший не может всегда служить Богу. Бывают периоды равнодушия, усталости. И тогда, человек может и должен исполнять профессиональное дело - шить, строгать, учить и т. п., только бы дело это не было противно Богу. Не может человек и всегда служить людям профессиональным делом: бывают периоды усталости, и тогда пускай он служит себе: ест, спит, веселится. Только бы это служение себе не мешало и не было противно служению Богу. Не пренебрегать надо этими периодами усталости, неспособности служения Богу, а организовать их так, чтобы они нисколько не мешали служению Богу".

Около этого же времени он записывает такую мысль:

"Счастливые периоды моей жизни были только те, когда я всю жизнь отдавал на служение людям. Это были: школы, посредничество, голодающие и религиозная помощь".

Мысль эта очень интересна тем, что обличает Л. Н-ча в так называемых "противоречиях", на которые так любили указывать люди, недостаточно глубоко понимавшие Л. Н-ча.

Действительно, нет ничего легче, как обличить Л. Н-ча в противоречии по этому поводу.

В "Исповеди" Л. Н-ч говорит, что ему очень тяжело было "вилять" в своей педагогической деятельности, воевать с помещиками во время своего "посредничества", и он так устал от всей этой лжи и телом и духом, что бросил все и уехал на кумыс отдыхать и жить животной жизнью.

О своей деятельности на пользу голодающих он писал друзьям своим, что она ужасна, полна греха; и в одном письме выразился даже так: "я занят распределением "блевотины богачей".

И вот через много лет он пишет, что только эти занятия были счастливым временем его жизни.

И это весьма понятно. Эти деятельности действительно тяжелы, и много встречается в них такого, что трудно переносить таким впечатлительным натурам, как Лев Николаевич. Но ведь он сам шел на них под влиянием самых благородных чувств и работал с самоотвержением. С течением времени тяжелые впечатления сгладились, и осталось впечатление о счастливых днях, проведенных в труде на общее дело.

В мае и июне Л. Н-ч продолжал прихварывать, что, впрочем, не мешало ему заниматься своим обычными делами. Одно из обычных дел его было ходатайство за преследуемых. И вот 6 мая он пишет Святополку-Мирскому письмо "об облегчении участи Максима Горького". Письмо это очень характерно.

"Ваше сиятельство, ко мне обратились жена и друзья А. М. Пешкова (Горького), прося меня ходатайствовать перед кем я могу и найду возможным о том, чтобы его, больного, чахоточного, не убивали до суда и без суда содержанием в ужасном, как мне говорят, по антигигиеническим условиям нижегородском остроге. Я лично знаю и люблю Горького не только как даровитого, ценимого и в Европе писателя, но и как умного, доброго и симпатичного человека. Хотя я и не имею удовольствия лично знать вас, мне почему-то кажется, что вы примете участие в судьбе Горького и его семьи и поможете им насколько это в вашей власти.

Пожалуйста, не обманите моих ожиданий и примите уверения в совершенном уважении и преданности, с которыми имею честь быть вашим покорным слугою.

Лев Толстой".

8 мая Л. Н. с семьей переехал в Ясную. Дневники его все так же блещут мудростью. Частые так называемые "беспорядки" того времени наводят его на такую мысль:

"Когда я сижу на другом и езжу на нем, то это - порядок. Когда же этот другой хочет выпростаться из-под меня, то это беспорядок".

Далее он вспоминает исторический ход своих мыслей:

"Отыскивая причину зла в мире, я все углублялся и углублялся. Сначала причиной зла я представлял себе злых людей, потом дурное общественное устройство, потом участие в насилии тех людей, которые страдают от него, войско, потом отсутствие религии в этих людях и, наконец, пришел к убеждению, что корень всего - религиозное воспитание. И потому, чтобы исправить зло, надо не сменять людей, не изменять устройство, не нарушать насилия, не отговаривать людей от участия в насилии и даже не опровергать ложную и излагать истинную религию,- а только воспитывать детей в истинной религии".

Общее состояние его здоровья заставляет его жену высказать в письме к своей сестре Т. А. Кузминский такие тревожные мысли:

"...Ты спрашиваешь о Левочке. Мне грустно тебе и отвечать на это, так как я должна тебе писать правду. Он этот год вдруг совсем постарел, исхудал, упал силами, постоянно чем-нибудь хворает. То болят ноги, встать с места больно, то руки болят, сводит пальцы; то желудок не варит. Иногда всю ночь стонет: ревматизмы ли это, или перерождение артерий, или плохое кровообращение - трудно узнать. Ему теперь делают соленые горячие ванны, и пьет он воды. Верхом не ездит, ходит мало, ест очень осторожно".

В июне он съездил еще погостить к своей дочери Татьяне Львовне в Кочеты и, возвращаясь оттуда, почувствовал еще большую слабость. Его друг, П. А. Буланже, так рассказывает подробности этого путешествия. П. А. служил на жел. дороге и, когда Л. Н-ч путешествовал, старался всегда облегчить ему путь, предоставляя какие-нибудь удобства или комфорт, что было не всегда легко сделать, так как Л. Н-ч. всегда упорно отказывался от всяких льгот. Так было и этот раз:

"Путешествие Л. Н-ча,- рассказывал П. А. Буланже в своих воспоминаниях,- от Кочетов до станции железной дороги было очень тяжело и мучительно. Ввиду того, что ехать в экипаже было очень болезненно, Л. Н-ч предпочел пойти на станцию пешком, выйдя заблаговременно. Провожатого он отказался взять, не желая стеснять других, и, расспросив дорогу, пустился в путь. Но, пройдя часа полтора, он устал и, кроме того, желая взять прямое направление, которым он сократил бы версты 3-4, сбился с дороги. Наступали сумерки. Лев Николаевич карабкался с холма на холм, терял силы, видел, что сбивается совсем с первоначального направления. Спустилась ночь, и невдалеке от себя Л. Н. услышал лай собак, он направился туда и нашел пастухов на заброшенном хуторе. Здесь он узнал, что значительно отклонился от дороги, что до станции еще верст шесть. Тогда он стал просить достать где-нибудь лошадь,- лошади не было. Не возьмется ли кто-нибудь проводить его до станции или, по крайней мере, вывести на дорогу? Никто не соглашается, боятся - в этой местности много волков, и рисковать выходить в эту темень никто не хотел. Указали направление, и с Богом.

В темную ночь, усталый уже, не зная дороги, но полагаясь на свои старые охотничьи привычки, Лев Николаевич пустился в путь, снова взбираясь и спускаясь по холмам. Наконец, ноги его нащупали наезжую дорогу. Он остановился и сориентироваться в темноте. Видно было, что он напал на скрещение нескольких дорог. Куда теперь было идти? Зная, что земство в этой местности ставило на перекрестках дорог столбы с надписями направлений, он нащупал столб, но надпись прочесть нельзя было. К счастью, оказались в кармане спички и, зажегши спичку, .Лев Николаевич узнал, наконец, куда надо было идти.

Пройдя немного по найденной дороге, Лев Николаевич услыхал стук экипажа по дороге и стал ждать, надеясь, что ехавший подвезет его к станции. Оказалось, что это везли на станцию его же багаж, и, сев на линейку, он "благополучно" добрался через полчаса до станции. Измучен он был ужасно. Разболелся живот от тряски, все болело. Отправившись в уборную на станции, он к тому же как-то неловко облокотился на дверь с блоком, палец попал в дверную щель, и дверь с тяжелым блоком захлопнулась и размозжила палец. Ко всей усталости и прежним болям прибавилась еще мучительная боль раненого пальца. Перевязку сделали уже через несколько станций, в Орле.

Как я и предполагал, Лев Николаевич не поехал в 1-м классе, и его уговорили, чтобы после всех перенесенных трудностей в пути он поехал хотя бы во втором классе. Но и тут ехать было очень неудобно, как рассказывала сопровождавшая его Игумнова. Вагон был полон, спинки для спанья были уже приподняты, осталось несколько, мест внизу, и Лев Николаевич кое-как примостился на одном из таких мест в ногах у лежавшей на диване дамы, сгорбившись в этой дыре с поднятой над ним спинкой дивана. Об отдыхе, разумеется, не могло быть и речи. Кроме того, лежавшая пожилая, но молодящаяся дама самым пошлым образом кокетничала с сидевшим напротив господином. Было очень накурено, душно и гадко.

- Но,- рассказывала Игумнова,- мы терпеливо к этому относились, получив в Орле вашу телеграмму и зная, что нам осталось терпеть всего часа полтора.

Когда Лев Николаевич вошел в ожидавший его вагон, я был поражен происшедшей в нем переменой. Видимо, он сильно страдал, но, как и всегда, не показывал этого. С удовольствием разделся он, снова промыли и перевязали раненый палец, и тотчас же он ушел и лег в своем отделении.

Наш вагон отцепили в Ясенках, и Лев Николаевич мог провести спокойно остаток ночи, хотя, как оказалось, он не спал. Рано утром мы перевезли его, больного, в Ясную Поляну".

Сказался ли данный случай, или вообще болезнь уже прокрадывалась ко Льву Николаевичу, но последующие известия о нем из Ясной Поляны были самые тревожные.

И вскоре Л. Н-ч слег в постель.

Вот что писала об этой болезни С. А. своей сестре 11-го июля:

"...Очень болен Левочка. У него сделалась лихорадка, два вечера был жар. И это имело такое дурное влияние на его сердце, что оно совсем отказывается служить. Хинином остановили на сегодня лихорадку, сейчас 8 час. вечера и жару нет. Но температура утром была 35,9, а пульс 150. Это считается очень дурным признаком. Доктор живет неотлучно до завтра вечера, и говорит, что завтрашний день все решит. Если сердце угомонится, то Левочка может на этот раз встать; но во всяком случае жить долго не может. Съезжаются понемногу дети...

...Я не верю и не могу еще верить, что Левочка плох,- продолжает Софья Андреевна.- Сколько раз я пугалась, и каждый раз все обходилось хорошо. Но на меня нашло какое-то оцепенение, я точно пришибленная хожу, все отупело и остановилось во мне. Иногда сижу или лежу ночью возле него, и так хочется ему сказать, как он мне дорог и как я никого на свете так не любила, как его. Что, если когда внешне - наваждением каким-то - я и была виновата перед ним, то внутренне крепко сидела во мне к нему одному серьезная, твердая любовь, и никогда, ни одним движением пальца я не была ему неверна. Но говорить ничего нельзя, волновать его нельзя, и надо самой с собой сводить эти счеты 39-летней, в сущности, очень счастливой и чистой брачной жизни, но с виноватостью, что все-таки не вполне, не до конца мы делали счастливыми друг друга.

Все это я тебе пишу как другу, как одной из тех, которые и любили, и понимали нас, и мне хотелось просто свое тяжелое сердце излить кому-нибудь. Если будет хорошо - слуху не будет, а если конец - то весть облетит скоро весь мир".

Марья Львовна в письме ко мне подробно описывает ход этой болезни:

"Когда папа проснулся, он позвал меня к себе и сказал, что всю ночь не спал от болей в груди и боку, и что чувствует себя нехорошо. Папа все-таки встал, обедал с нами, был в одном из своих чудных настроений, знаете - этой особенной задушевной разговорчивости. Обо многом говорили, самом интересном и важном, и так нам всем было хорошо вместе, тихо и радостно. Вечером у папа сделался жар. Ночь он спал хорошо и утром встал совсем свежий и говорил, что совершенно здоров. Но вот тут утром, измеряя температуру, я обратила внимание на то, что говоря со мной, он точно задыхался. Но я приписала это тому, что тема разговора его могла взволновать. Я пощупала пульс и тут увидала, что пульс очень быстр и неровен. Но папа так был свеж после хорошей ночи, что не обратил на это внимания и сошел вниз одеваться. После завтрака я пошла, на деревню к больным, со мной пошли Колечка Ге, мой муж и живущая у нас девушка. Идя назад, мы встретили папа и издали пошли за ним; чтобы не мешать его уединению, а вместе с тем быть около него. Он пошел по направлению к шоссе и, дойдя до первой горки, вдруг остановился. Мы его догнали, и он говорил, что с ним что-то сделалось очень неприятное, сердце билось, пот выступил, и пульс уже здесь делал какие-то необыкновенные скачки и остановки. Мы тихо пошли с ним, и у угла он сел отдохнуть, и ему все было очень плохо. До дома он добрался с большим трудом и лег. К обеду опять стало лучше, и он пришел к нам на террасу обедать. Тут приехал тульский поп, который часто к нему ездит, очень неприятный, кажется, хитрый человек (мне кажется, что он что-то вроде шпиона). Папа с ним стал говорить, взволновался и стал говорить ему, что он дурно делает, что ездит к нему, что он, вероятно, подослан и т. п. Этот разговор был ему тяжел, и он опять почувствовал себя хуже. Вечер все-таки он опять провел с нами. Ночью вернулась мама, ему опять было плохо, был жар; и рано утром послали за доктором в Тулу, потом за калужским и потом за московским. Тут наступили эти три дня умиранья. Все время пульс 150, такая слабость, что надо было на руках его перекладывать. Мы выписали всех: Сережу (Илья случайно был здесь), Таню, Мишу, дали знать в Швецию Леве - все сидели и прямо ждали конца, и в это время он был так возбужден мыслями, что это его даже тяготило,- он все просил записывать отдельные мысли о болезни, о смерти, о пространстве и времени, о вечной жизни и т. п. Говорил, что ему очень хорошо. Он говорил, что это подали лошадей, чтобы ехать, и что экипаж очень удобный, потому что сознание ясное. Был так добр, ласков и умилителен со всеми. Эти три дня давали кофеин, strofant, кофе, вино, хину. Сегодня первый день он не принимал никакого лекарства и приблизительно 5 или 6 дней с нормальным пульсом. Доктора считают, что это припадок грудной жабы, вызванный болезнью, которой он болел зиму и которая у него была еще здесь весной. Возвращение подобного припадка всегда может привести к концу".

Во время болезни, чувствуя приближение смерти, Л. Н-ч так характеризовал свое состояние: "Карета подана". В другой раз он говорил: "Остановился на перепутье. И мне одинаково приятно, куда бы меня ни повезли: в продолжение этой жизни или к началу новой". Подобное же сравнение он употреблял и в письме к своему брату Сергею Николаевичу, которому писал между прочим, оправившись от самого тяжелого приступа болезни:

"Когда, как мы с тобой, так близко к переезду через главный перевал, все отношения в этом мире теряют свою важность, и важны только все более и более устанавливающиеся отношения с Богом. Так по крайней мере у меня, и особенно сильно было во время болезни. Этого же желаю очень сильно тебе. Верно, оно и есть.

Мне во время всей моей болезни было очень, очень хорошо, одно смущало и смущает меня, что так ли это было бы, если бы за мной не было такого облегчающего болезнь, боли ухода. Если бы я лежал во вшах на печи с тараканами под крик детей, баб и некому бы было подать напиться. Теперь мне совсем хорошо, только слабость. Хожу, но не схожу вниз и продолжаю писать то, что мне кажется нужным.

...У меня теперь чувство, как будто на последней станции от того места, куда я еду не без удовольствия, по крайней мере, наверное, без неудовольствия.- Нет лошадей, и надо дожидаться, пока приедут обратные или выкормят. И на станции недурно, и я стараюсь с пользой и приятностью провести время. Кстати отдохнешь, почистишься, и веселей будет ехать последний перегон".

Интересна запись того времени С. А-ны, в ее дневнике; в ней ярко выражаемое стремление Л. Н-ча к поддержанию дружной любовной атмосферы в семье. И с какой радостью отвечала на это Софья Андреевна:

"Сегодня он мне говорил: "я теперь на распутье: вперед (к смерти) хорошо и назад к жизни хорошо. Если и пройдет теперь, то только отсрочка".

Потом он задумался и прибавил: "Еще многое есть и хотелось бы сказать людям". Когда дочь Маша принесла ему сегодня только что переписанную Н. Н. Ге статью Льва Николаевича последнюю, он обрадовался ей, как мать обрадовалась бы любимому ребенку, которого ей принесли к постели больной, и тотчас же попросил Н. Н. Ге вставить некоторые поправки, а меня попросил собрать внизу в его кабинете все черновые этой статьи, связать их и надписать: "черновые последней статьи", что я и сделала.

Вчера утром я привязываю ему на живот согревающий компресс, он вдруг пристально посмотрел на меня, заплакал и сказал: "Спасибо, Соня. Ты не думай, что я тебе не благодарен и не люблю тебя..."

И голос его оборвался от слез, и я целовала его милые, столь знакомые мне руки и говорила ему, что мне счастье ходить за ним, что я чувствую всю свою виноватость перед ним, если не довольно дала ему счастья, чтобы он простил меня за то, чего не сумела ему дать, и мы оба, в слезах, обняли друг друга, и это было то, чего давно желала душа моя - это было серьезное, глубокое признание наших близких отношений всей 39-летней жизни вместе... Все, что нарушало их временно, было какое-то внешнее наваждение и никогда не изменяло твердой внутренней связи самой хорошей любви между нами".

Наконец я получил утешительные известия от С. А-ны. Она мне писала между прочим от 19 июля: "Чуть-чуть не угасла всем нам дорогая жизнь. Но теперь, слава Богу, Л. Ник. хорошо поправляется и опять работает. На осень доктора посылают нас в Крым, куда поедут с нами все три дочери. Тепло хорошо действует на Льва Николаевича, и 4 доктора советовали ему продлить действие тепла подольше".

Интересно, как о своей болезни думал сам Л. Н-ч. Оправившись, он записывает в дневнике:

"16 июля, Я. П., 1901 г. Больше месяца не писал. Был тяжело болен с 27-го июня, хотя и перед этим недели две было нехорошо. Болезнь была сплошной духовный праздник, и усиленная духовность и спокойствие при приближении к смерти, и выражение любви со всех сторон... Кончил "Единственное средство". Не особенно хорошо, слабо".

Синод своим отлучением значительно расширил популярность Л. Н-ча. Его взгляды проникли и на Восток, и вот он получает письмо от индуса Рамазешна, которому отвечает. Письмо Л. Н-ча так характерно, что мы его приведем здесь целиком.

"Благодарю вас за ваше интересное письмо. Я совершенно согласен, что ваша нация не может принять того решения социального вопроса, которое предлагает ей Европа и которое, в сущности, не есть решение. Общество, или собрание людей, основанное на насилии, не только в первобытном состоянии, но в очень опасном положении. Связь, соединяющая такое общество, всегда может быть порвана, и общество может постигнуть большое несчастие. Все европейские государства именно в таком положении. Единственное решение социального вопроса для разумных существ, одаренных способностью любить, состоит в уничтожении силы и в организации общества, основанного на взаимном уважении и разумных принципах, добровольно принимаемых всеми. Такое состояние может быть достигнуто только развитием истинной религии. Под словами истинная религия я разумею основные принципы всех религий, которых суть: 1) сознание божественной сущности человеческой души и 2) уважение к ее проявлению.

Ваша религия очень древняя и очень глубока в своем метафизическом определении отношений человека к духовному. Все - к Атман; но я думаю, что она искажена в своем нравственном, т. е. практическом применении к жизни вследствие существования касты. Это практическое применение к жизни, насколько мне известно, было сделано джайнистами (Jainism), буддистами и некоторыми другими сектами, как Кабир Панчис, в которой основным правилом служит святость жизни и, следовательно, запрет лишать жизни какое-либо живое существе, особенно человека.

Все то зло, которое вы испытываете,- голод, а еще важнее унижение вашего народа фабричной жизнью, будет продолжаться, пока ваш народ соглашается идти в солдаты (сипаи). Паразиты питаются только нечистыми телами. Ваш народ должен сохранять нравственную чистоту, и в какой степени он чист от убийства или готовности к нему, в такой степени он будет свободен от того режима, от которого он теперь страдает. Я совершенно согласен с вами, что вы должны быть благодарны англичанам за все, что они для вас сделали, за ваше благосостояние, и что вам следует помогать им во всем, что ведет к цивилизации вашего народа; но вам не следует помогать англичанам в их управлении насилием и ни под каким видим не участвовать в организации, основанной на насилии. Поэтому мне кажется, что долг каждого образованного индуса состоит в том, чтобы уничтожить все старые суеверия, которые скрывают от масс принципы истинной религии, т. е. сознание божественной сущности человеческой души и уважение к жизни каждого живого существа без исключения, и в том, чтобы распространять их как можно больше.

Мне кажется, что эти принципы подразумеваются, если не действительно заключаются, в вашей древней и глубокой религии и требуют только развития и снятия с них того покрова, который их скрывает. Мне кажется, что только такой образ действия может освободить индусов от тех несчастий, которым они подвергаются, и может быть самым действительным средством для достижения той цели, к которой вы стремитесь".

И вот в то время, как из дальних стран летят к Толстому выражения сочувствия, свои доморощенные охранители стараются затмить своим усердием даже постановление "смиренных". Такою несколько странною смелостью отличилось 1-е московское общество трезвости.

На годичном собрании общества, после обычного чтения отчетов и выборов, было прочитано заявление одного из членов, портного Ворсуняка, требовавшего не более, не менее, как исключения из общества его почетного члена, графа Л. Н. Толстого. Параграф 4-й устава общества гласит: "Членами общества могут быть лишь лица православного вероисповедания". А граф Толстой - указывалось в заявлении,- согласно постановлению святейшего синода, временно отлучен от церкви и потому православным считаться не может. Ворсуняка поддержали 2-3 человека и между ними мелочной торговец Замятин.

- Не знаем мы Толстого,- заявил он,- и знать его не хотим! И зачем только гг. интеллигенты навязали нам его?

Таким образом, общество трезвости вступило в борьбу не только с пьянством, но и с интеллигенцией. Заключение председателя было таково:

- Гг.,- сказал он,- мы не миссионерское братство! В рамки нашей мирной работы на пользу людскую не входит обязанность критиковать религиозные убеждения сочлена, искренно преданного одной с нами задаче: искоренению пьянства. Правда, бывали случаи, когда высшая администрация или полиция указывали обществу, что необходимо исключить того или другого заведомо неблагонадежного члена. Относительно графа Л. Н. Толстого таких указаний нам не было. И в самом нашем уставе, за исключением спорного 4, нет никаких указаний на возможность исключения сочлена из-за тех или иных его религиозных убеждений.

Итак, председатель был на стороне закона, но некоторые члены стали на иную почву. После речи председателя поднялся священник о. Лебедев и заявил:

- Если Лев Толстой остается в числе членов настоящего общества трезвости, я и все остальные лица духовного звания выходим из состава, так как пребывать в единении с человеком, осужденным высшею духовною властью считаем невозможным.

Это решительное заявление придало прениям крутой оборот, и результатом их было такое постановление:

"Заслушав заявление членов 1-го московского общества трезвости: портного Ворсуняка, лавочника Замятина, священника Лебедева и других, об исключении графа Л. Н. Толстого из числа почетных членов общества ввиду состоявшегося постановления св. синода о временном отлучении помянутого Л. Толстого от православной церкви, общее собрание, приняв во внимание 4 своего устава, пришло к заключению, что граф Л. Н. Толстой после вышеприведенного постановления св. синода не может подходить к указанному в 4 составу членов общества. В виду сего дальнейшее пребывание Л. Н. Толстого в числе членов общества является нежелательным. Но также нет в уставе и указаний относительно порядка исключения почетных членов общества из состава его членов. Посему постановлено: представить настоящее дело на усмотрение его императорского высочества, августейшего генерал-губернатора города Москвы, великого князя Сергея Александровича, с приложением письменного заявления портного Ворсуняка и покорнейшей просьбой: за неимением у членов общества, на основании статей устава, фактического права своею властью исключить почетного члена Л. Н. Толстого, дозволить исходатайствовать надлежащее распоряжение об исключении Л. Н. Толстого административною властью". Это постановление подписано собственноручно всеми присутствующими.

Летом, в июле, Л. Н-ча посетили его французские друзья, Шарль Саламон и Поль Буайе.

Переписка, Л. Н. все увеличивается.

Румынская королева Наталья, носившая, как известно, литературный, псевдоним Кармен Сильвы, посылает ему свои сочинения при восторженном письме. Л. Н-ч так отвечает ей:

Кармен Сильве.

"Милостивая государыня, я вам очень благодарен за письмо, которое вы были так добры написать мне. Одобрение людей, находящихся на двух противоположных концах общественной лестницы, мне особенно ценно, так как подобное одобрение более, чем что-либо иное, позволяет верить, что христианские идеи, истолкователем которых я старался быть, суть идеи истинные, т. к. они отвечают потребностям человеческой души, несмотря на разность условий, в которых она находится.

Я еще не получил книги, которую вы мне посылаете. Вперед благодарю вас за нее. Зная возвышенные и гуманитарные идеи Кармен Сильвы, я уверен, что прочту ее с большим интересом.

Повторяя вам мою благодарность, прошу вас, милостивая государыня, принять уверение в моем совершенном почтении.

Лев Толстой".

Отлучение не только привлекло ко Л. Н-чу сочувствие всего просвещенного мира, но растревожило и взволновало многих лучших представителей той же церковной среды.

В августе этого года Л. Н-ч получил сочувственное письмо от православного священника Тихона, выражающего согласие со Л. Н-чем в его понимании учения Христа. Отвечая ему, Л. Н-ч говорит, что это уже письмо четвертого священника, и радуется, что духовный свет проникает и в их среду. Вместе с тем Л. Н-ч указывает ему, что если он согласен с ним в понимании учения Христа, то он не может оставаться священником. И затем намечает два исхода для священника, познавшего истину:

"Лучший выход из этого положения, героический выход, по-моему, тот, чтобы священник, собрав своих прихожан, вышел к ним на амвон и вместо службы и поклонов иконам поклонился бы до земли народу, прося прощения у него за то, что вводил его в заблуждение. Второй выход тот, который избрал лет 10 тому назад замечательный человек, покойник, знакомый мне, из Вятской семинарии священник Аполлов, служивший в ставропольской епархии. Он заявил архиерею, что не может по изменившимся взглядам продолжать священствовать. Его вызвали в Ставрополь, и начальство и семейные так мучили его, что он согласился вернуться на свое место. Но, пробыв меньше года, не выдержал и опять отказался и paccтригcя. Жена оставила его. Все эти страдания так повлияли на него, что он умер, как святой, не изменив своим убеждениям и, главное, любви".

Главное для Л. Н-ча - это искренность, признание своей слабости, греха, без оправдания его какими бы то ни было ухищрениями ума.

"Священник,- говорит он далее,- понимающий истинно христианское учениe и остающийся священником, поступает дурно, и это он должен знать и чувствовать и страдать от этого. То же, как он поступает, это его дело с Богом, о котором мы, посторонние, судить не можем".

За православным священником обращается ко Л. Н-чу с выражением сочувствия и протестантский пастор из Франции.

Л. Н. отвечает ему:

"Милостивый государь, я только что получил ваше письмо и я благодарю вас за чувства, которые вы в нем выражаете мне. Я вам также благодарен за цитаты, которые вы делаете из Огюста Сaбaтье. Я очень сожалею, что знаю этого выдающегося человека только по имени и по слухам. Цитаты, которые вы приводите о его способе понимания христианства, доказывают мне, что я должен быть в полном единении наших мыслей и чувств с ним и с вами и со всеми теми, кто разделяет эти идеи. Есть, впрочем, пункт, на котором я рacxoжycь с вами. Это ваша идея о необходимости церкви, а следовательно, и пасторов, т. е. людей, облеченных известным авторитетом. Я не могу забыть стих 8 и 9 XXIII главы Матфея, не потому, что это евангельский текст, а потому, что это для меня истина вполне очевидная, что не должно быть ни пасторов, ни учителей, ни руководителей между христианами. И что именно это нарушение евангельского закона почти уничтожило значение проповеди истинного xpиcтианства до настоящего времени. Для меня основная идея христианства есть восстановление непосредственных отношений между Богом и человеком. Всякий человек, который хочет поставить себя на место посредника в этих отношениях, мешает тому, кем он хочет руководить, стать в непосредственное общение с Богом и, что хуже всего, сам совершенно удаляется от всякой возможности христианской жизни. По-моему, это верх гордости, т. е. грех, наиболее удаляющий от Бога,- сказать себе, что я могу помочь другим жить хорошо и спасти их душу. Вce, что может сделать человек, старающийся следовать христианскому учению,- это стремиться совершенствоваться насколько возможно (Матф. V. 48), направить на это усовершенствование все свои силы, всю свою энергию. Это единственное средство влиять на своих ближних, помочь им на их пути к благу. Если есть церковь, никто не знает пределов ее, ни того, состоит ли он ее членом. Все, чего может желать и на что может надеяться человек, это быть ее частью, но никогда никто не может быть уверен в этом, и еще менее можно предположить в себе право и возможность направлять к этому других.

Прошу вас, милостивый государь, простить меня за откровенность, с которой я излагаю мне мнение, противное вашему, и верить чувствам симпатии и уважения, с которыми и остаюсь готовый к услугам

Лев Толстой".

Печатая это письмо, пастор приводит вкратце и содержание своего письма ко Л. H.:

"Не сохранив копии письма, которое я послал этому великому христианину, чтобы поздравить его с тем, что он был отлучен за свою верность Евангелию, я только скажу вам, что я в письме сообщил ему об Огюсте Сабатье и о той симпатии, которая у него была к отлученным. Я привел ему несколько выдержек из писем, полученных мною от покойного учителя, бывшего моим духовным отцом, и между прочим следующее место:

"Можно быть христианином, не веря во многое из того, во что верит церковь или что есть в библии; но можно быть христианином только постольку, поскольку сознаешь в себе дух Христа. Этот-то дух изменяет совесть и производит нравственное обращение, новое рождение. Если новый человек зародился в вас, старайтесь растить и возвеличивать его в себе свободно, потому что он сын Бога, и любовно, так как он и с этой стороны должен быть сыном Бога".

В это же время Л. H. высказывает в письме к англичанину Мооду интересную характеристику писателя Рескина:

"Ha днях я прочел прекрасную книгу о нем "Ruskin et la Bible", кажется, Hugues. Главная черта Рескина - это то, что он никогда не мог вполне освободиться от церковно-христианского мировоззрения. Во время начала его работ по социальным вопросам, когда он писал "unto the Last", он освободился от догматического предания, но туманное церковно-христианское понимание требований жизни, которое давало ему возможность соединить эти идеалы с эстетическими, оставалось у него до конца и ослабляло его проповедь; ослабляла ее также и искусственность и потому неясность поэтического языка. Не думайте, что я денигрировал (denigrer) деятельность этого великого человека, совершенно верно называемого пророком - я всегда восхищался и восхищаюсь им,- но я указываю на пятна, которые есть и в солнце. Он особенно хорош, когда умный и одинаковый с ним настроением писатель делает из него выписки, как в "Ruskin et la Bible" (прочтите ее), но читать. Рескина, как я читал, подряд, очень ослабляет впечатление".

Бесконечно разнообразны были корреспонденты Л. Н-ча: то румынская королева, то православный священник, то сочувствующий англичанин, то болгарин, сидящий в тюрьме за отказ от воинской повинности. И туда проникла благая весть. Болгарин Шопов пишет Л. Н-чу, и он отвечает ему:

"Любезный друг Георгий. Письмо ваше я уже давно получил и очень был рад и благодарен вам за него, но не отвечал по нездоровью и множеству дел. Пожалуйста, продолжайте извещать меня о своем положении. Как вы переносите заключение? Строго ли оно? Допускают ли к вам посетителей, дают ли книги? Еще известите меня о своем семейном положении. Есть ли у вас родители? Кто родные и как они относятся к вашему поступку? Не могу ли я чем-нибудь быть полезным вам? Если есть возможность, то переводите мне свои письма по-русски, а если нельзя, то пишите как можно разборчивее, чтобы можно было прочитать каждую букву. Тогда я добираюсь до смысла. Может быть, вам так же трудно читать мои письма. Но, я думаю, что вы должны лучше понимать по-русски, чем мы по-болгарски. То, что судили вас не за причину отказа, а за неисполнение воинских приказаний - это они всегда делают. Им больше делать нечего. И я истинно жалею их. И вы, находящийся в их власти и лишенный ими свободы, все-таки должны сожалеть о них. Они чувствуют, что против них истина и Бог, и цепляются за все, чтобы спастись, но дни их сочтены. И та страшная революция, которую вы производите, не разбивая Бастилию, а сидя в тюрьме, разрушает и разрушит все теперешнее безбожное устройство жизни и даст возможность основаться новому. Я все свои силы употребил на то, чтобы служить в этом Богу, и если можно вам доставить, я бы рад был переслать вам то, что я писал об этом. Братски целую вас.

Лев Толстой".

10 августа 1901 г.

В сентябре Л. Н-чу пришлось вмешаться в международную политику и выразить свое мнение о франко-русском союзе. Этому вопросу он уже ранее посвятил большую статью под названием "Христианство и патриотизм"; теперь же он ответил на запрос Пьетро Мадзини, парижского корреспондента итальянских газет. Ответ Л. Н-ча прост, краток и ясен:

"Мой ответ на ваш первый вопрос о том, "что думает русский народ о франко-русском союзе?" - следующий: русский народ - настоящий народ - не имеет ни малейшего понятия о существовании этого союза; но если бы даже он знал об этом союзе, я уверен, что так как все народы для него совершенно одинаковы, то его здравый смысл, а также его чувство человечности ему указали бы, что этот исключительный союз с одним народом, предпочтительно пред всяким другим, не может иметь другой цели, как ту, чтобы вовлечь его во вражду, а быть может и в войны с другими народами, и потому союз этот был бы ему в высшей степени неприятен.

На вопрос "разделяет ли русский народ восторги французского народа?" я думаю, что могу ответить, что не только русский народ не разделяет этого восторга (если он и существует на самом деле - в чем очень сомневаюсь), но если бы народ знал обо всем, что делается и говорится во Франции по поводу этого союза, то он испытал бы скорее чувство недоверия и антипатии к тому народу, который без всякого разумного основания начинает вдруг проявлять к нему внезапную и исключительную любовь.

Относительно третьего вопроса "каково значение этого союза для цивилизации вообще?" - я думаю, что вправе предположить, что так как союз этот не может иметь другой цели, кроме войны или угрозы войны, направленной против других народов, то он не может не быть зловредным. Что касается значения этого союза для обеих составляющих его национальностей, то ясно, что как в прошлом, так и в будущем он был положительным злом для обоих народов. Французское правительство, пресса и вся та часть французского общества, которая восхваляет этот союз, уже пошли и будут принуждены пойти на еще большие уступки и компромиссы против традиций свободного и гуманного народа, для того чтобы представиться - или на самом деле быть - согласными в намерениях и чувствах с правительством, наиболее деспотичным, отсталым и жестоким во всей Европе. И это было и будет большим ущербом для Франции. Между тем как для России этот союз уже имел и будет иметь, если он продолжится, влияние еще более пагубное. Со времени этого злополучного союза русское правительство, некогда стыдившееся мнения Европы и считавшееся с ним, теперь уже более не заботится о нем и, чувствуя за собой поддержку этой странной дружбы со стороны нации, считающейся наиболее цивилизованной в мире, становится с каждым днем все более и более реакционным, деспотичным и жестоким. Так что этот дикий и несчастный союз не может иметь, по моему мнению, другого влияния, кроме самого отрицательного, на благосостояние обоих народов, так же как и на цивилизацию вообще".

Ясная Поляна. 9 сентября 1901 г.

Наконец, 5 сентября Л. Н-ч в сопровождении Софьи Андреевны, дочерей и друзей выехал из Ясной Поляны в Крым.

ГЛАВА 5

1901 - 1902. Крым

Заимствуем описание этого исторического путешествия Л. Н-ча из интересной статьи его друга, П. А. Буланже, сопровождавшего поезд до места.

"В одну из темных, холодных осенних ночей, одев Льва Николаевича в шубу, отправились в Тулу, за 15 верст от Ясной Поляны. Дорога была ужасна, небольшое расстояние от усадьбы до шоссе с версту пришлось ехать, освещая дорогу факелами. Со Львом Николаевичем отправились Софья Андреевна, дочь его Марья Львовна со своим мужем кн. Оболенским, третья дочь Александра Львовна и ходившая за Львом Николаевичем во время болезни его в 1899 г. художница Игумнова, близкий друг семьи.

Часов в 10 вечера приехали, наконец, на станцию и тотчас же перевели Льва Николаевича в ожидавший вагон. Здесь собрались проститься съехавшиеся остальные дети его. Поезд отходил часа в 3 ночи. Вспоминаю ясно, какая это была мучительная ночь. От дороги Л. Н-чу стало значительно хуже, он стал задыхаться, снова появился жар, и мы все с тревогой составили спешный консилиум: что делать, можно ли рискнуть везти больного в таком состоянии дальше. Решили в 12 часов ночи вызвать из города врача, который пришел, посмотрел и отнесся неопределенно. Какая-то, однако, вера таилась у меня, что, если больному необходимо тепло и солнце, то завтра мы будем за Курском и увидим вместо этого дождя, холода и тумана, мрака, яркое солнце, тепло, и больному будет лучше. Я, кажется, заразил своей верой остальных, а затем подумали также о том, что везти сейчас обратно 15 верст по этой отвратительной дороге хуже, чем провезти 500 верст в теплом, сухом вагоне. Решили ехать.

Никто почти не спал эту трудную, памятную ночь, и со страхом прислушивались к малейшему шороху в отделении, которое занимал Лев Николаевич. К утру ему стало немного лучше, а в 10 часов мы были в Курске, где действительно было тепло, сухо и светло. Стало гораздо лучше и больному, и все мы повеселели; явилась надежда благополучно доехать до места.

В таком бодром и приподнятом настроении, надеясь на все лучшее, подъехали мы к Харькову, где все надеялись хотя немного поесть во время долгой 20-минутной остановки поезда. Мы распределили уже между собой роли, кто пойдет на станцию, что принести в вагон, кто останется со Львом Николаевичем. Стоя в отделении Льва Николаевича и глядя в окно на платформу станции, когда останавливался поезд, я был поражен необыкновенным скоплением народа на платформе. Что больше всего поразило меня, так это то, что даже на перекладинах навеса над платформой каким-то чудом торчали люди с напряженными, возбужденными лицами, вглядываясь в наш поезд.

Вдруг меня осенила мысль:

- Лев Николаевич,- сказал я,- да ведь эта толпа на вокзале, должно быть, собралась по случаю вашего проезда.

- Что вы! Не может этого быть,- возразил он. Потом, подумав мгновение, сказал,- задерните, пожалуйста, на всякий случай окно. Ведь это было бы ужасно.

И я увидел, как какая-то тревога мгновенно охватила его, и он сразу ослабел.

Между тем снаружи, сквозь гудение толпы, раздавалась иногда голоса: "Толстой, Толстой... в этом поезде... последний вагон..." и т. д. Когда я вышел из отделения и хотел пройти на платформу, то сделать этого уж было невозможно: все было забаррикадировано толпой. Возбужденные лица стояли на площадке вагона, на ступеньках, что-то говоря Софье Андреевне, и толпа обратила взоры на наш вагон. Какой-то студент умолял допустить его ко Л. Н-чу передать привет депутации, за ним стоял господин в штатском и одновременно с ним что-то говорил, а за этими виднелась фигура офицера, тоже пытавшегося говорить что-то. Софья Андреевна умоляюще просила их успокоиться, говорила им, что Лев Николаевич очень плох, очень слаб, что он взволнуется, если примет их, а волнение для него убийственно. Мне жалко было смотреть на этих волнующихся людей, очевидно искренне жаждавших увидеть человека, которого горячо чтили. Снова пошел я в отделение ко Льву Николаевичу. Он был очень взволнован.

- Ах, Боже мой, как это ужасно,- проговорил он.- Зачем это они? Послушайте, нельзя ли как-нибудь устроить, чтобы мы поскорее тронулись дальше...

Но это было невозможно, мы ехали с добавочным курьерским поездом, и пока первый курьерский поезд не дошел до следующей станции, нас не могли отправить. Я сказал об этом ему, а также и о том, что, по моему мнению, следовало бы принять просивших об этом.

- Ах, зачем это, зачем, все это лишнее, и я просто не могу,- простонал он, как-то беспомощно, еще глубже забившись в угол дивана.

Оставалось минут десять до отхода поезда. Толпа как-то растерянно смотрела на наш вагон, и по ней проносилось: "болен, заболел опасно, лежит..." В тамбур вагона проникло несколько человек и снова умоляли Софью Андреевну допустить их к больному, клялись, что они не взволнуют его и т. д. Графиня отправилась ко Льву Николаевичу и уговорила его принять. Их впустили, и, путаясь в выражениях, они пробормотали несколько слов, что явились приветствовать его как представители огромного числа его почитателей, что он всем дорог, что все крайне взволнованы известиями о его болезни, жаждут услышать хорошие вести о его поправлении на благо всего человечества и т. д.

Лев Николаевич спросил их, кто они, и, узнав, что один из них студент, пожелал, чтобы они сохранили в себе тот чистый юношеский пыл, которым горят теперь, попросил благодарить за участие к нему тех, кто их послал.

Едва они вышли из вагона, как еще несколько человек просили впустить и их; допустили и этих. Когда же они ушли и передали свои впечатления окружающим их, послышались голоса: "просим Льва Николаевича на минуту, хоть на минуту показаться у окна... просим..." Все затихло вокруг, все заволновалось.

Уговорили Льва Николаевича показаться у окна. Слабый, взволнованный, он приподнялся, оперся о подоконник и раскланялся. Мгновенно все стихло, головы обнажились, и все почтительно и благоговейно глядели на этого слабого, больного, беспомощного человека, который так титанически будил самое лучшее в душах людей. Это была такая картина, которая по своей величественности, торжественности, по той дисциплине душевного напряжения, сковавшего всю эту толпу, врезалась у меня в память на всю жизнь. Раздался третий звонок. И вдруг как будто из одних уст раздалось тысячеголосое "ура". Все махали платками, шапками, кричали: "поправляйтесь, возвращайтесь здоровым, храни вас Бог..." Поезд наш медленно тронулся, и, наконец, мы снова остались одни.

Когда я подошел ко Льву Николаевичу, он сидел совершенно ослабевший, расстроенный, глаза были влажны, как всегда в моменты сильного душевного напряжения.

Через несколько времени больному стало хуже и хуже, начались перебои сердца, стала ползти температура, и мы все опять приуныли. Все были голодны, никто не успел запастись в Харькове пищей и подкрепиться, но все это, разумеется, были пустяки в сравнении с мрачными мыслями о том, что делать, если ухудшение будет продолжаться. Везти в безнадежном состоянии не решались, но кто определит, насколько безнадежно состояние. Доктора можно было достать только в Лозовой, да и можно ли? Если есть там доктор, то железнодорожный, который всегда может быть в отлучке. И так как Льву Николаевичу становилось все хуже, то мы решили поискать в Лозовой доктора, дать телеграмму в Екатеринослав моему знакомому врачу, чтобы он выехал в Синельниково, за 40 верст от Екатеринослава, и посоветовал нам, что делать, продолжать поездку или вернуться.

Но, подъезжая к Лозовой, Льву Николаевичу стало опять лучше, пульс стал ровный, температура понизилась, и он даже мог выпить молока. Снова мелькнула надежда доехать до Севастополя, и мы, перекусив на станции, провели после мучительно напряженных суток спокойную ночь.

Когда проснулись на следующий день, в окна глядело ослепительно яркое южное солнце, а внизу по обеим сторонам пути расстилался Сиваш. Было тепло, даже жарко. Подъезжая к Симферополю, открыли окна вагона и жадно дышали теплым, нежным воздухом. Лев Николаевич провел ночь сравнительно хорошо, вид у него был хороший, и он, видимо, с наслаждением вдыхал этот воздух и уже думал о том, чтобы, по усвоенной им за всю жизнь привычке, сесть заниматься в эти бодрые, утренние часы. Он достал свою записную книжку, стал вписывать туда; затем попросил достать листки своей последней работы и удалился к себе работать. Но, очевидно, шум и тряска поезда, непривычная обстановка и беспокойство близких, что после пережитых волнений он делает опять вредное напряжение, заставили его скоро покончить работу и присоединиться к нам.

В Симферополе мы купили прекрасного винограда, шасла и изабелла, и соблазнили Льва Николаевича принять участие в нашем пиршестве. Все оживились, были веселы, и Лев Николаевы также разделял наше настроение, и когда мы проезжали станции, напоминавшие ему по названию севастопольскую кампанию, он вспоминал прошлое и подробно рассказывал нам события, происходившие тут во время Севастопольской обороны и эпизоды из своей жизни в то время.

В Севастополе нас ждала снова манифестация, но на этот раз очень скромная, почти исключительно дамы, которые рассказали, что вот уже почти две недели, как толпы народа ежедневно собирались на вокзал, ожидая встретить Льва Николаевича, но, наконец, изверившись в его приезде, перестали мало-помалу собираться, и только эти остатки были верны себе и дождались. Но когда я выглянул из окна станции, то увидал, что и перед станцией была толпа, а перед толпою расхаживало несколько полицейских офицеров. Когда мы вышли садиться в экипаж, один из них, полицеймейстер, сел в свою коляску и понесся впереди нас. Очевидно, полиция работала вовсю, показывая свое усердие, и представитель ее поспешил дальше, чтобы постараться предупредить "незаконное сборище толпы".

Теплый, нежный, безветренный день, ослепительное солнце, казавшееся еще более ослепительным от белых домов, известковых камней мостовой, и темное синее бездонное небо, бодрость больного, который старался даже не пользоваться помощью других, когда выходил из коляски, все было так хорошо, так ободрительно действовало, что, казалось, можно было пуститься в дальнейший путь в Ялту без передышки. Но так как было уже поздно, мы не могли бы доехать на лошадях до сумерек, то решено было, если все так же будет благополучно, двинуться в дальнейший путь завтра в 10 час. утра.

Часов около двух дня все вышли погулять. Это был обычный час прогулки Льва Николаевича, и, почувствовав в себе силы, он захотел пройти хотя бы в расположенный около гостиницы Киста, где мы остановились, Приморский бульвар. Отдохнув немного на бульваре, Лев Николаевич захотел попробовать прогуляться по городу и, опираясь на мою руку, пошел по улице вверх по направлению к музею Севастопольской обороны. Когда мы дошли до музея, который хотелось посмотреть Льву Николаевичу, то оказалось, что мы опоздали уже, он открыт только до 2-х часов, и нас не пустили. Возвращаясь назад, в нескольких шагах от музея, мы повстречали офицера, который сначала изумленно взглянул на Льва Николаевича, потом вдруг остановился, отдал честь и, подойдя к нему, попросил позволения представиться.

- Позвольте, граф, представиться, капитан N.

Лев Николаевич подал ему руку и стал припоминать.

- Вы N? Да вы не сын ли того N?

- Так точно, ваше сиятельство.

- Да, да, помню,- проговорил Лев Николаевич,- мы еще с вашей матушкой танцевали тут же в Севастополе... как же, помню... что же вы делаете здесь?

N. оказался очень любезным и, узнав, что нас не пустили в музей, вызвался проводить туда, и мы повернули обратно и поднялись по отлогим ступенькам величественной колоннады здания, посвященного воспоминаниям о защитниках, один из которых теперь, спустя 45 лет после пережитых и описанных им ужасов, подымался теперь в совершенно иной обстановке.

Капитан водил по комнатам Льва Николаевича, делая разные объяснения, в свою очередь Лев Николаевич припоминал разные эпизоды, расположение батарей, некоторых защитников. В одной из комнат был его портрет, капитан с особым удовольствием обратил на него внимание, но Лев Николаевич с видимым неудовольствием отвернулся от портрета, как-то сразу притих,- очевидно, другая группа воспоминаний и другое настроение заменили первоначальное возбуждение, и он, жалуясь на утомление, предложил вернуться в гостиницу.

- Как это жалко,- говорил он дорогой,- зачем это дорогое здание, это тщательное собирание всех старых пуговиц, осколков. Забыть надо весь этот ужас, это озверение, этот позор, а они стараются разжигать воспоминания... ужасно, ужасно...

Вернулся он в гостиницу измученным, усталым и каким-то увядшим. Но, немного отдохнув, принялся за работу, стал писать, а мы, видя, что ему хорошо, стали готовиться к путешествию в экипажах на завтра, заказали лошадей, две коляски и остаток дня спокойно провели в гостинице.

Утро следующего дня было великолепно, мы успели запастись свежим молоком, хлебом, виноградом, фруктами и к 10 час. утра уже двинулись на двух экипажах в Ялту. Лев Николаевич оглядывал проезжаемую нами местность и объяснял нам расположение редутов, войск во время Севастопольской обороны. Чувствовал он себя хорошо и во время первой перемены лошадей около Балаклавы пошел немного пешком по шоссе размяться. В Байдарах мы сделали часовой привал, чтобы приготовить незамысловатый обед Льву Николаевичу. Все энергично принялись за дело: кто топил плиту в соседней с почтовой станцией пристройке, кто спешно все распечатывал и доставал, а Софья Андреевна была энергичной кухаркой. Мы торопились и все работали дружно, боясь, что опоздаем приехать к месту до захода солнца, а везти его после захода было опасно при его расположении к лихорадке; это время считалось в Крыму самым опасным для больных.

Наконец, мы перевалили Байдарские ворота. Подъезжая к ним, повстречались две коляски, и, очевидно, ехавшие были предупреждены о проезде Льва, Николаевича, так как вместе с шумными приветствиями его забросали цветами. Внизу под Байдарскими воротами тоже ожидали группы любопытных.

На первой остановке после Байдарских ворот, пока переменяли лошадей, Лев Николаевич пошел снова размяться вдоль шоссе и стал припоминать местность. Так как Лев Николаевич не мог в точности припомнить лежавших внизу по берегу мест, то обратился к остановившемуся на шоссе молодцу, не то приказчику, не то из мелких торговцев или арендаторов. Тот, видя бедно одетого в странную блузу старичка, стал с достоинством и нескрываемым презрением отвечать на вопросы. Я наблюдал эту сцену, и меня чрезвычайно смешило такое высокомерное достоинство этого молодца,- видно было, что он дорого ценил то, что снизошел до разговора с этим сереньким человеком. Наконец, подъехала коляска с Софьей Андреевной, и Лев Николаевич, поблагодарив незнакомца, сел и уехал, а я остался подождать следующей коляски. Незнакомец с удивлением посмотрел вслед уехавшей коляске.

- Не знаете, кто такой этот старичок? - спросил он меня.

- Это граф Толстой,- отвечал я.

- Как,- воскликнул он,- это тот самый граф Толстой, писатель?

- Тот самый.

- Боже мой. Боже мой! - воскликнул он с отчаянием и, почему-то схватив с головы фуражку, швырнул ее на пыльное шоссе.- И я так говорил с ним! Все бы, кажется, отдал в жизни, чтобы только повидать его, и вот... и я, подлец, так говорил с ним, думал, так, странничек какой-нибудь, ой, ой, ой...

Я сел в подъехавший экипаж, и мы долго видели, как этот несчастный стоял без фуражки на шоссе и все смотрел вслед экипажу, увозившему человека, с которым он "так говорил".

Когда мы подъехали к Мисхору, солнце зашло, и быстро спускались крымские сумерки, или, вернее, ночь. Мы попросили кучеров не менять лошадей на этой станции и ехать поскорее в Гаспру, имение гр. Паниной, которое было уже недалеко, верстах в 3-4. Наконец и Гаспра, ворота открыты, ждут, большой дом, "дворец" освещен, и милый, любезный немец-управляющий К. X. Классен, столько заботливости и услуг оказавший затем и Льву Николаевичу, и его семье, стоял с хлебом-солью у дверей дома. Это был вечер 8 сентября.

Любопытно вспомнить, с каким до некоторой степени страхом глядел Лев Николаевич на этот дом. Это был богатый, хорошо отделанный и оборудованный дом,- один из тех палаццо, который считает долгом иметь всякий богатый европеец на берегу Средиземного моря или ином курорте. Но Лев Николаевич, привыкший к скромной, простой, чтобы не сказать бедной обстановке Ясной Поляны, где полы были во многих комнатах некрашеные, изношенные, рамы в окнах подгнили, краска сошла, и надо было обсуждать вопрос, сменять ли их сейчас или еще можно подождать до следующего года,- и вдруг здесь необыкновенное великолепие и чистота по сравнению с яснополянским домом. Действительно, чувствовалось как-то не по себе, и все ходили, растерявшись, по этим огромным залам. Лев Николаевич, глядя со страхом на огромные вазы по углам, предупреждал нас, чтобы мы были осторожны, и видно было, что ему совсем не по себе. Поместился он в нижнем этаже направо, в комнате, прилегавшей к зале и окнами выходившей на запад и на юг, но с юга была крытая терраса, защищавшая от солнца. Это была не вполне подходящая комната, но самая покойная в нижнем этаже, в верхнем же этаже было неудобно, потому что туда неизбежно было подниматься по лестнице, которая для больного была вредна.

Следующие ясные, солнечные дни крымской чудной осени были великолепны, и у Льва Николаевича не было ни лихорадки, ни неправильной деятельности сердца.

Он стал совершать небольшие прогулки, причем ввиду трудности везде в Крыму избежать горных прогулок и несносности пыльного шоссе, он полюбил в особенности прогулку по так называемой "горизонтальной тропинке", проложенной от соседнего с Гаспрой дворца великого князя Александра Михайловича почти до самой Ливадии и с которой открывался чудесный вид на Ялту".

12 октября Л. Н-ча посетил живший тогда в Крыму Антон Павлович Чехов.

С. А. в своем дневнике записывает так со этом свидании:

"Был А. П. Чехов и своей простотой, признанной всеми нами талантливостью всем нам очень понравился и показался близким по духу человеком. Печать страшной болезни, чахотки, уже лежала на нем, и тем более казался он нам трогателен".

Прекрасны страницы дневника Л. Н. того времени; вот несколько набросков первого пребывания в Крыму:

"Страшно сказать: не писал почти два месяца. Нынче 10 октября 1901. Гаспра на южном берегу. Здоровье все так же плохо. То ухудшения, то улучшения, но слабые. Прежнее здоровье окончательно кончилось. И так хорошо, и не только и так хорошо, но именно хорошо. Приготовление к переходу. Приехали сюда с Буланже, Машей и Колей. Саша очень мила. Теперь здесь Сережа. Внутренняя работа, как будто, понемногу двигается. Умер Адам Васильевич,6 и очень хорошо. За все это время работаю над религией. Кажется, подвигается, но и умственно стал слабее, меньше времени могу работать.

Избави Бог жить только для этого мира. Чтобы жизнь имела смысл, надо, чтобы цель ее выходила за пределы этого мира, за пределы постижимого умом человеческим.

11 октября 1901 г. Гаспра. Е. б. ж. Нынче 24 октября 1901 г. Гаспра. Слова "если буду жив" все дольше и больше получают значения. За это время писал о религии. Здоровье все chancelante7 под гору.

Когда ровно течет струя воды, то кажется, что она стоит. Так же кажется с жизнью своей и общей. Но замечаешь, что струя не стоит, а течет, когда она убывает, особенно каплет, так же и с жизнью".

Несмотря на это приближение к вечности и благодаря этому Лев Николаевич не перестает думать об отношении классов, правящего и управляемого, и в дневнике его того времени попадаются такие замечательные мысли:

"10 октября. Предприниматели (капиталисты) обкрадывают народ, делаясь посредниками между рабочими и поставщиками орудий и средств труда, так же обкрадывают купцы, становясь посредниками между потребителями и продавцами. Тоже, под предлогом посредничества между обиженными и обидчиками, устанавливается грабеж государственный. Но самый "ужасный обман - это обман посредников между Богом и людьми".

В Крыму у Л. Н-ча заводится кружок его более частых посетителей: А. П. Чехов второй раз посетил Л. Н-ча с А. М. Горьким, также жившим в Крыму, и у Л. Н-ча устанавливаются с ними какие-то особые, интимные отношения.

Ал. Макс. Горький записывает в своем дневнике некоторые слова Л. Н-ча во время этого свидания. Приводим здесь наиболее, по нашему мнению, значительные:

"Утром были штундисты из Феодосии, сегодня он с восторгом говорил о кружках.

За завтраком: "Пришли они - оба такие крепкие, плотные; один говорил: "Вот - пришли незваны", а другой - "Бог даст, уйдем не драны". И залился детским смехом, так и трепещет весь.

После завтрака, на террасе:

- Скоро мы совсем перестанем понимать язык народа: мы вот, говорим: "теория прогресса", "роль личности в история", "эволюция науки", "дизентерия", а мужик скажет: "шила в мешке не утаишь" и - все теории, истории, эволюция становятся жалкими, смешными, потому что не понятны и не нужны народу. Но мужик сильнее нас, он живучее, и с нами может случиться, пожалуй, то же, что случилось с племенем ацтеков, о котором какому-то ученому сказали: "Все ацтеки перемерли, но тут есть попугай, который знает несколько слов их языка".

Для Л. Н-ча уже давно не существовало "ни эллина, ни иудея". И вот после пролетарского писателя его навещает великий князь. Мы находим об этом заметку в письме С. А. к ее сестре:

"...Еще приходил к Левочке великий князь Николай Михайлович, это уже во второй раз, и, говорят, он в восторге от бесед со Львом Николаевичем. Этот великий князь очень живой, самостоятельный и всем интересующийся человек.

Он и Левочке понравился".

У него с ним устанавливаются особые отношения, и завязывается деятельная переписка. Мы приведем в своем месте наиболее характерные выдержки из этой переписки.

Это посещение отмечает также Алексей Максимович в своих воспоминаниях:

"Сегодня там был великий князь Николай Михайлович, человек, видимо, очень умный. Держался очень скромно, малоречив. У него симпатичные глаза и красивая фигура. Спокойные жесты. Л. Н. ласково улыбался ему и говорил то по-французски, то по-английски. По-русски сказал:

- Карамзин писал для царя. Соловьев - длинно и скучно, а Ключевский для своего развлечения. Хитрый: читаешь, будто хвалит, а вникнешь обругал.

Кто-то напомнил о Забелине.

- Очень милый. Подьячий такой. Старьевщик-любитель, собирает все, что нужно и не нужно. Еду описывает так, точно сам никогда не ел досыта. Но очень, очень забавный.

Алексей Максимович продолжает рассказ:

Болезнь еще подсушила, его, выжгла в нем что-то, он и внутренне стал как бы легче, прозрачней; жизнеприемлемее. Глаза - еще острей, взгляд пронзающий. Слушает внимательно и словно вспоминает забытое или уверенно ждет нового, неведомого еще".

Очевидно, Алексей Максимович чувствовал себя совершенно просто в доме Л. Н-ча, так как С. А. записывает в своем дневнике:

"М. Горький играл в городки с Сашей и Юл. Ив. Игумновой".

В конце ноября Л. Н-ч пишет интересное письмо члену суда С. П. Полякову. Очевидно, он писал с радостным волнением:

"Любезный Сергей Петрович, если бы для служения Богу была обещана награда, то сознание такого духовного общения, которое возникло между мною и вами, было бы совершенно достаточно для этого. Это общение в Боге с самыми различными людьми уже много лет составляет лучшую радость моей жизни, и хотя вы доставили мне ее невольно, я все-таки благодарен вам за нее. Уже по той же книжечке, которую вы составили, я узнал, что у меня есть новый единоверец и друг, и радовался этому, теперь же тем более рад, зная, кто он, и могу войти в личные сношения с ним. На ваш вопрос о том шаге, который вы считаете нужным или желательным сделать, я могу сказать вам только то, что этот вопрос возникает всегда перед человеком, переходящим от религиозного равнодушия к сознанию христианской истины. Вопрос этот стоит передо мною так же, как он стоит перед всеми без исключения моими единоверцами и друзьями, как русскими, так и иностранными. Решение для меня этого вопроса в том, что так как цель всех поступков христианина есть служение Богу любви, увеличение в себе и в других любви к Богу и людям, то одно из первых требований такого служения есть не нарушение существующей взаимной любви к семье, к близким: к родителям, к жене, к детям. И поэтому каждому человеку предстоит взвесить - что только он один может сделать,каким действием он более отступит от закона любви: продолжением ли деятельности или жизни, противной любви, или освобождением себя от нее, несмотря на нарушение этим поступком любви к ближним, семейным. Выбор того или другого выхода явно зависит и от преступности положения, от которого предстоит освободиться, и от ясности понимания этой преступности, и от степени любви, связывающей с семьей. Но во всяком случае решить этот вопрос может только тот, кого он касается. Одно прибавлю, что в случае решения в пользу неизменения своего положения, надо, главное, не стараться оправдать это свое положение и не переставать признавать его дурным, а не переставать желать избавиться от него так, чтобы воспользоваться первой возможностью это сделать, не нарушая любви.

От всей души желаю вам найти тот выход из вашего положения, который бы удовлетворил требованиям вашей совести. И этот выход вы наверное найдете, если перенесете вопрос из области суда человеческого на суд Божий, заботясь только о том, чтобы сделать то, что Он хочет".

В то же время Л. Н-ч чутко прислушивается к биению пульса народной жизни и, относясь скептически к так называемым "общественным движениям", он верил в важность той неслышной работы, которая совершалась в народе.

По поводу одной полученной им революционной, студенческий прокламации Л. Н-ч записывает:

"...И безумно, и глупо. Непрактично то, что предлагает листок, потому что немыслимо, чтоб безоружные, недисциплинированные люди могли отнять оружие у вооруженных и дисциплинированных. Глупо же потому, что готовиться к убийству тем людям, которые хотят освободиться от убийства и угроз убийства, значит дать своим врагам единственный законный повод употреблять против них всевозможные насилия и даже убийства и оправдывать все, прежде совершенное".

Работа же народа, по сравнению с ними, огромна. Он прекрасно выразил эту мысль в письме ко мне того времени:

"У нас идет бесцельное клокотанье, не могущее ни к чему привести, кроме как служить показателем ненормальности всего хода русской жизни в кругах учащейся молодежи, и тихая религиозная сапа в глубоких народных недрах. Я приветствую ее и радуюсь сознанием того, что близко осуществление сознаваемого "при дверях" - какого никто не знает. Но изменение жизни будет потому, что изменилось то, что ею движет - религиозное мировоззрение".

А в дневнике его мы снова находим глубокую, религиозную мудрость:

"30 ноября. Как хорошо еврейское правило не дерзать произносить имени Бога! Это запрещение показывает, что они понимали, что такое Он. Наше же панибратское отношение, наше же "Господи помилуй", переходящее в "помилос, помилос", показывает, что у нас и не догадываются о том, что может быть Бог для людей религиозных".

В это время в Швеции происходило обычное присуждение Нобелевской премии. Л. Н-ч был выставлен как один из кандидатов, но премия была присуждена не ему, а кому-то другому. Это комическое решение "мудрого" совета вызвало письмо группы почитателей Л. Н-ча такого содержания:

"Нобелевская премии была только что присуждена в первый раз за литературу, и вот мы, нижеподписавшиеся, шведские авторы, артисты и критики, желаем выразить вам наше восхищение. Мы видим в вас не только патриарха современной литературы, но также и могущественного и глубокого поэта, о котором нужно было подумать в первую очередь, несмотря на то, что вы никогда не стремились за свой счет к подобной награде. Мы тем более чувствуем потребность сказать вам эти слова, что учреждение, которому поручено назначение литературных премий в своем современном составе, вовсе не представляет мнения ни художников, ни публики. Нужно, чтобы за границей знали, что в нашей отдаленной стране понимают искусство основанным на свободе мысли и творчества и считают такое искусство главным и сильнее всех прочих".

Л. Н-ч ответил на это следующее:

"Милостивые государи. Назначение не мне Нобелевской премии было вдвойне мне приятно: во-первых, тем, что избавило меня от тяжелой необходимости так или иначе распорядиться деньгами, которые считаются всеми нужными и полезными предметами, мною же - источником всякого рода зла; во-вторых, тем, что послужило поводом к выражению мне своего сочувствия уважаемых мною людей, за которое от всей души благодарю".

В конце года здоровье Л. Н. снова ухудшается. Софья Андреевна с тревогой сообщает об этом своей сестре:

"...Прогулки так соблазнительны, что Левочка опять надорвал свое сердце и здоровье, проехав 22 версты и гуляя по горам и к морю до изнеможения. Наконец, он поехал в Ялту, к Маше, и там слег, перепугав нас чрезвычайно сердечными припадками, одышкой и перебоями. Теперь все еще жалуется на лихорадку по ночам и боли в ногах. Он уже теперь стал беречься, сидит несколько дней дома, а по вечерам в винт играет или в шахматы с Сухотиным".

Л. Н-ч проболел в Ялте у Марьи Львовны целую неделю, и когда немного поправился, Софья Андреевна и Елизавета Валериановна Оболенская перевезли его в коляске в Гаспру.

Немного оправившись, Л. Н-ч снова совершает прогулки: посещает два раза Алексея Максимовича Горького, к которому, очевидно, его притягивает его происхождение из народа.

Лев Николаевич записывает в своем дневнике впечатления этого времени.

"Нынче, кажется, 1 декабря. Вчера было очень хорошо. Написал письмо члену суда Полякову, записал дневник и подвинулся в 16-ой главе о религии. Нынче дурно спал, мало. Боли и слабость. Дурно писал и не кончил. Наши поехали на Учан-Су. Я один с Таней дома, и я не в духе. Прекрасная глава в романе Поленца, которая очень подзадоривает меня, но напрасно - писать. Опять лучше, яснее, ближе смотрю на смерть.

Стало было лучше, потом опять хуже. Поехал в Ялту ночевать и там заболел сердцем. Пробыл неделю у Маши. Опять начинаю поправляться. Был милый Буланже. Нынче уехал. Кончил о религии, но, должно быть, пересмотрю еще. Дней 10 писал о веротерпимости и надоело. Слишком не важно. Впрочем, и письмо государю не хочется писать".

И снова мудрые мысли:

"Люди, усваивающие христианское воззрение, обыкновенно стремятся совершать христианские подвиги. А для христианства нужны не подвиги, а простая христианская жизнь.

Так ясно видна ближайшая задача жизни. Она в том, чтобы жизнь, основанную на борьбе и насилии, заменить жизнью, основанной на любви и разумном согласии. И огромный материал, который должен быть духовно переработан для этого, лежит нетронутым еще в рабочем народе всех рас и вер".

Новый, 1902 год Л. Н-ч начинает весьма важным делом. Он пишет большое письмо государю Николаю II. Письмо это очень замечательно и по форме, и по содержанию. Чувствуя близость перехода в новый, безусловный мир, Л. Н-ч уже не мог соблюдать установленные условности в таком важном акте, как письмо главе государства, т. е. лицу, державшему в своих руках все нити государственного насилия, от воли которого зависело отпустить или усилить гнет над многомиллионным народом. И вот Л. Н-ч начинает это не с обычного обращения "Ваше величество" или "Государь", а пишет ему просто "Любезный брат". И объясняет в начале письма мотивы такого обращения. Далее он в кратких, но сильных выражениях излагает ему картину состояния России:

"Треть России находится в положении усиленной охраны, т. е. вне закона. Армия полицейских, явных и тайных, все увеличивается и увеличивается. Тюрьмы, места ссылки и каторги переполнены, сверх сотен тысяч уголовных, политическими, к которым теперь причисляют и рабочих. Цензура дошла до нелепости запрещений, до которых она не доходила в худшее время сороковых годов. Религиозные гонения никогда не были столь часты и жестоки, как теперь, и становятся все жесточе и жесточе и чаще. Везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа. Во многих местах уже были братоубийственные кровопролития, и везде готовятся и неизбежно будут новые и еще более жестокие".

Результатом этого является, конечно, обнищание России. Где причина этого? Л. Н-ч отвечает, так:

"И причина всего этого, до очевидности ясная, одна: та, что помощники ваши уверяют вас, что, останавливая всякое движение жизни в народе, они этим обеспечивают благоденствие этого народа и ваше спокойствие и безопасность.

Но ведь скорее можно остановить течение реки, чем установленное Богом всегдашнее движение вперед человечества".

Указав царю на несвоевременность поддержания православия и самодержавия, давно уже потерявших в народе свое значение, он предупреждает его о том, как мало можно доверяться так называемым выражениям "любви народной".

"Вас, вероятно, приводит в заблуждение о любви народа к самодержавию и его представителю-царю то, что везде при встречах вас в Москве и других городах толпы народа с криками "ура" бегут за вами. Не верьте тому, чтобы это было выражением преданности вам; это толпа любопытных, которая побежит точно так же за всяким непривычным зрелищем. Часто же эти люди, которых вы принимаете за выразителей народной любви к вам, суть ничто иное, как полицией собранная и подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный вам народ, как, например, это было с вашим дедом в Харькове, когда собор был полон народа, но весь народ состоял из переодетых городовых.

Если бы вы могли также походить во время царского проезда по линии крестьян, расставленных позади войск вдоль всей железной дороги, и послушать, что говорят эти крестьяне: старосты, сотские, десятские, сгоняемые с соседних деревень и на холоду и в слякоти, без вознаграждения, со своим хлебом по нескольку дней дожидающиеся проезда, вы бы услыхали от самых настоящих представителей народа, простых крестьян, сплошь по всей линии, речи, совершенно несогласные с любовью к самодержавию и его представителю. Если лет 50 тому назад, при Николае I, еще стоял высоко престиж царской власти, то за последние 30 лет он, не переставая, падал - и упал в последнее время так, что во всех сословиях никто уже не стесняется смело осуждать не только распоряжения правительства, но самого царя и даже бранить и смеяться над ним.

Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в Центральной Африке, отдаленной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все более и более просвещается общим всему миру просвещением; и потому поддерживать эту форму правления и связанное с нею православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого рода насилия, усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел".

И Лев Николаевич предлагает истинную меру возрождения России:

"Мерами насилия можно угнетать народ, но не управлять им. Единственное средство в наше время, чтобы действительно управлять народом - только в том, чтобы, став во главе движения народа от зла к добру, от мрака к свету, вести его к достижению ближайших к этому движению целей. Для того же, чтобы быть в состоянии это сделать, нужно прежде всего дать народу возможность высказать свои желания и нужды и, выслушав эти желания и нужды, исполнить те из них, которые будут отвечать требованиям не одного класса или сословия, а большинства его, массы рабочего народа.

А те желания, которые выскажет теперь русский народ, если ему будет дана возможность это сделать, по моему мнению, будут следующие:

Прежде всего рабочий народ скажет, что желает избавиться от тех исключительных законов, которые ставят его в положение пария, не пользующегося правами всех остальных граждан; потом скажет, что он хочет свободы передвижения, свободы обучения и свободы исповедания веры, свойственной его духовным потребностям, и, главное, весь стомиллионный народ в один голос скажет, что он желает свободы пользования землей, т. е. уничтожения права земельной собственности.

И вот это-то уничтожение земельной собственности и есть, по моему мнению, та ближайшая цель, достижение которой должно сделать в наше время своей задачей русское правительство".

Убеждая царя не доверяться корыстным советникам, Л. Н-ч снова в заключении обращается к нему в трогательных выражениях;

"Любезный брат, у вас только одна жизнь в этом мире, и вы можете мучительно потратить ее на тщетные попытки остановки установленного Богом движения человечества от зла к добру, от мрака к свету, и можете, вникнув в нужды и желания народа и посвятив свою жизнь исполнению их, спокойно и радостно провести в служении Богу и людям".

Несчастный царь не внял мольбам и мудрым советам великого старца. Неумолимая судьба готовила ему страшную участь. Жестокой смертью он искупил вину свою и своих предков, и не нам судить его. Но мы не можем не обойти молчанием странного результата этого замечательного письма.

Чтобы письмо это дошло до государя, Л. Н-ч обратился к посредничеству своего нового друга, великого князя Николая Михайловича, выражая свою просьбу в следующем письме:

"Дорогой Николай Михайлович!

Если вы помните, в одном из свиданий наших в Гаспре я говорил вам, что имею намерение писать письмо государю. Здоровье мое не поправляется, и, чувствуя, что конец близок, я написал это письмо, не желая умереть, не высказав того, что думаю о его деятельности и о том, какая бы она могла быть.

Может быть, что-нибудь из того, что я высказываю там, и будет полезно.

Вопрос для меня теперь в том, как доставить это письмо так, чтобы оно попало прямо в руки государю.

Я помню ваш совет и последовал ему, и письмо это хотя и откровенно осуждает меры правительства, но чувства, которыми оно вызвано, несомненно, добрые, и надеюсь, так и будет принято государем.

Не можете ли вы мне помочь доставить это письмо непосредственно тому, кому оно назначено? Если вам почему-нибудь неудобно это сделать, будьте так добры, телеграфируйте мне "нет". Если же вы согласны сделать это, то телеграфируйте "да". И я сейчас же пошлю письмо вам или в Петербург, кому вы укажете.

Пожалуйста, простите меня за то, что, может быть, злоупотребляю вашей любезностью. Я делаю это потому, что, мне кажется, извините меня за мою самонадеянность, письмо это может иметь хорошие для многих последствия. А к этому, сколько я понял вас, вы не можете быть равнодушны.

С совершенным уважением и искренним сочувствием остаюсь готовым к услугам

Лев Толстой".

Очевидно, вел. князь ответил "да", так как письмо было отправлено и достигло своего назначения, но ответ был самый неожиданный. Вероятно, Л. Н., посылая или передавая письмо, заявил, что он бы не хотел предавать это письмо гласности, т. е. показывать его министрам им кому-либо иному, и потому избрал самый прямой путь передачи. Так ли это было передано государю - неизвестно, но государь, получив и прочитав письмо, просил передать Л. Н-чу, чтобы он не беспокоился, что он его никому не покажет. Тем дело и кончилось. Л. Н-ч, отвечая на телеграмму вел. кн., писал ему так:

"Дорогой Николай Михайлович. Очень, очень вам благодарен за вашу милую телеграмму, из которой я еще раз могу убедиться в том, что вы не боитесь "скарлатины" и стоите выше такого страха, что меня очень радует за вас и мои отношения к вам.

Прилагаю письмо государю, к сожалению написанное не моей рукой. Я начал было это делать, но почувствовал себя настолько слабым, что не мог кончить. Я прошу государя извинить меня за это. Письмо посылаю незапечатанным, с тем что, если вы найдете это нужным, могли прочесть его и решить еще раз, удобно ли вам передать его. Письмо может показаться в некоторых местах резким - правду или то, что считаешь правдой, нельзя высказывать наполовину - потому вы, может быть, не захотите быть посредником в деле, неприятном государю. Это не помешает мне быть сердечно благодарным вам за вашу готовность помочь мне. В таком случае я изберу другой путь. Вы же пока оставьте письмо у себя. Вы в Петербурге, и теперь, вероятно, решается тот вопрос, о котором вы говорили мне. От всей души желаю, чтобы он решился согласно с высшими требованиями вашей совести, т. е. не в виду личного счастья, а истинного добра других. Тогда наверное все будет хорошо. Здоровье мое идет все хуже и хуже, и я быстро приближаюсь к тому концу, или скорее большой перемене жизни, которая иногда чужда мне, а иногда близка и даже желательна.

Прощайте, еще раз благодарю вас и от души желаю вам всего истинно хорошего".

В январе снова здоровье Л. Н-ча ухудшается, и друзья и семейные снова встревожены. Мрачные вести летят по всему миру. Софья Андреевна пишет своей сестре 7 января:

"...Мы опять пережили и страх, и горе с Левочкой. Все те же явления... Приписывали все лихорадке, принял Левочка всего 320 гр. хинину, сделали 30 впрыскиваний подкожных мышьяком - и толку мало...

...Сегодня ему опять лучше, он сидит в кресле, читает, кое-что записывает, но мрачен и отказывается опять лечиться. Из Петербурга Бертенсон предлагает приехать безвозмездно и беспокоится будто бы, что Левочку не так лечат и вредят ему. Я слышала, что хинин производит завалы в печени, а сколько он здесь его приял! Один из здешних докторов нашел уплотнение сильное печени".

А вот отношение к своей болезни самого Л. Н-ча; в дневнике того времени он записывает:

"23 янв. Гаспара. 1902. Е. б. ж. Все слаб, приехал Бертенсон. Разумеется, пустяки. Чудные стихи:

Зачем, старинушка, покряхтываешь,

Зачем, старинушка, покашливаешь,?

Пора старинушке под холстинушку

Под холстинушку, да в могилушку.

Что за прелесть народная речь! И картинно, и трогательно, и серьезно. Думал: нет более явного доказательства ложного пути, на котором стоит наука, чем ее уверенность в том, что она все узнает".

После отъезда Бертенсона произошло ухудшение здоровья Льва Николаевича.

28 января Марья Львовна писала своему другу, Марье Алекс. Шмидт:

"...Папе все хуже, сегодня воспаление легкого и плеврит распространились дальше, и сердце очень плохо. Надежды почти нет; он теперь страдает меньше, сегодня говорил мне, что ему хорошо, тяжело, главное, то, что ему трудно дышать, и потому он стонет и все просит открывать окна. Говорит очень мало и часто бывает в забытьи, и в забытьи стонет и бредит, а когда ему чуть лучше, он всегда скажет ласку или даже шутку. Ах, М. А., милая, как тяжело,- только одно утешает, что ему не тяжело. Душой он все так же высок и хорош и теперь хоть не очень страдает физически".

У Льва Николаевича доктора определили ползучее воспаление легких, что при его общей слабости было крайне опасно.

В светлые минуты Л. Н-ч старался о том, чтобы успокоить и ободрить своих встревоженных близких и друзей; так, 31 января он послал такую телеграмму своему брату Сергею:

"Радостно быть на высоте готовности к смерти, с которой легко и спокойно переменить форму жизни. И мне не хочется расставаться с этим чувством, хотя доктора говорят, что болезнь повернула к лучшему. Чувствую твою любовь и радуюсь ей. Левочка".

Всю телеграмму он продиктовал Марье Львовне и только сам подписал "Левочка", разволновался и заплакал. Эта форма его имени - "Левочка" употреблялась в его семье и напоминала ему его детство.

Несколько дней Л. Н-ч был между жизнью и смертью. Все дети съехались к умирающему.

Софья Андреевна писала своей сестре:

3 февраля 1902. Гаспра.

"Процесс болезни так неопределенен, так медлен, что ни один доктор ничего предсказывать не берется... Воспаление держится в левом легком, близко от сердца, и всякую минуту может перейти на стенки сердца, которое и так стало очень плохо в нынешнем году. Когда вчера утром Левочка себя почувствовал лучше, он встретил доктора словами: "а я все еще не сдаюсь". Всякое ухудшение вызывает в нем мрачность; он молчит и думает, и Бог знает, что происходит в его душе. Со всеми нами, окружающими, он очень ласков и благодарен. Но болеть ему очень трудно, непривычно, по моему мнению, умирать ему очень не хочется. Сила мысли так еще велика, что больной, еле слышно его, а он диктует Маше поправки к своей последней статье или велит под диктовку записывать кое-что о болезни и мысли свои в записную книжечку. Доктор у нас московский лучший, Щуровский. Еще прекрасный, ялтинский, Альтшулер и земский, здешний Волков. Последние два дежурят через ночь.

...Доктора искренно говорят, что ничего вперед знать нельзя. Сама я то перехожу к надежде полной, то на меня находит отчаяние, я часами плачу и ничего не могу делать. А то возьму себя в руки, чтобы до конца бодро ходить за Левочкой. По ночам сижу одна, и чего-чего над ним не передумаю. Вся жизнь проходит с мучительной болью воспоминаний; и раскаяние за все то, чем я Левочку в жизни мучила, и бессилие что-либо вернуть или поправить, и просто жалость к страданиям любимого человека - все это истерзало мое сердце. А то как устанешь, то тупо ко всему относишься. Часто бывает и религиозный подъем, в смысле "да будет воля Твоя!" А то кажется, что я не переживу Левочку; точно отрывается от меня половина, и боль эту не переживешь".

Софья Андреевна отмечает в своем дневнике характерную особенность болезни. В бреду Л. Н-ч говорил: "Севастополь горит". Обновив свои воспоминания о Севастополе при проезде в Гаспру, Л. Н-ч всколыхнул свои пятидесятилетние воспоминания, и они всплыли наверх в момент действия подсознательных сил.

Один из крымских врачей, К. В. Волков, пользовавший Л. Н-ча, во время ухудшения вызванный из Петрограда, где он был по делам, так рассказывает свою встречу с больным Л. Н-чем:

"В большом гаспринском доме царили уныние и тревога. На цыпочках вошел я в большую комнату, рядом со столовой, где стояла постель Л. Н-ча. Он лежал на ней в жару, с пересохшими губами и беспокойно перебирал руками край вязаного шерстяного одеяла. Открыв глаза, он тотчас же узнал меня и, видимо, продолжая ход своей мысли, сказал: "Ну, вот и хорошо, близок конец... А я все тот же, я по-прежнему исповедую то, что признавал истиной, когда был здоров и далек от смерти..."

В начале февраля при временном облегчении здоровья Л. Н-ча уехали в Петроград доктор Щуровский и сыновья Л. Н-ча, Илья и Михаил; прощаясь с ними, Л. Н-ч сказал, что, может быть, умрет, что последние 25 лет он жил тою верой, с которой и умрет, и затем прибавил: "Пусть близкие мои меня спросят, когда я совсем буду умирать, хороша ли, справедлива ли была моя вера; если и при последних минутах она мне помогла, кивну головой в знак согласия".

В ночь с 6-го на 7-ое было почти безнадежное положение. В полубреду он говорил: "вот все хорошо устроите, камфару вспрысните, и я умру".

Иногда силы оставляли его и он стонал:

"Как тяжко, умирать не умираешь и не выздоравливаешь". В воспоминаниях П. А. Буланже записано несколько эпизодов из времени этой болезни. Он дежурил до ночам и так вспоминает эти ночные часы:

"Помню эти ночи. Спать, конечно, не можешь, не спит и Лев Николаевич, и часы медленно, медленно тянутся. Надо дать лекарство, даешь, и Лев Николаевич справляется, который час. Часа 3 ночи. Наконец снаружи засерело, чирикнула какая-то птичка, и Лев Николаевич говорит, что, должно быть, рассветает, просит открыть штору, чтобы встретить новый, нежданный уже им день жизни. Наступает утро, и Лев Николаевич старается при помощи других (женское дежурство) умыться, причесаться, привести себя в порядок, как будто ничего нет, нет этой болезни, постели, и он сейчас начнет свою обычную работу или станет заканчивать ту, которая творилась в нем в этой ночной тиши...

Он никак не мог видеть в болезни того ужаса, который видели мы все, его окружающие, как можно видеть из того, что он записывал (т. е. диктовал) в это время. Вот некоторые из его мыслей, продиктованных им:

"Огонь разрушает и греет, так же и болезнь. Когда здоровый старается жить хорошо, освобождается от пороков, соблазнов, то это делаешь с усилием, и то как бы приподнимаешь одну давящую сторону, а все остальное давит. Болезнь же сразу приподнимает всю эту грязную чешую, и сразу делается легко и так страшно думать, что, как знаешь это по опыту, как только пройдет болезнь, она (эта чешуя) опять наляжет всей своей тяжестью".

Иногда, когда сидишь вечером где-нибудь в уголке полутемной комнаты,продолжает Пав. Алекс. Буланже,- и наблюдаешь за малейшим движением больного, чтобы помочь, или когда кажется, что он уснул, и ждешь его пробуждения, чтобы дать ему лекарства, и подходишь с лекарством, когда видишь слабое движение руки, Лев Николаевич вдруг остановит:

- Не надо пока этого,- говорит он указывая на лекарство. И, видя умоляющий взгляд, добавляет: - Потом; возьмите, друг мой, бумаги, запишите.

И начинает диктовать вдруг поправки для дополнения к своим последним произведениям".

Далее Пав. Алекс. рассказывает так:

"8 февраля он позвал меня и продиктовал мне предисловие к солдатской и офицерской памяткам. После этой диктовки он до такой степени ослабел, что как бы впал в полную прострацию. Все окружающие приходили в ужас, что он теряет последние силы. До 9 часов вечера он находился в таком состоянии, но в это время опять позвал меня, попросил меня прочесть продиктованное днем и, боясь, очевидно, что ему не суждено уже сказать людям того, что его так мучило, собрал последние силы и продиктовал поправки и изменения к тому, что было написано днем.

Вот что было тогда продиктовано.

"Всякий мыслящий человек нашего времени не может не видеть, что из того тяжелого и угрожающего положения, в котором мы находимся, есть только два выхода: первый, хотя и очень трудный, кровавая революция, второй признание правительствами их обязанности не идти против закона прогресса, не отстаивать старого или, как у нас, возвращаться к древнему, а, поняв направление пути, по которому движется человечество, вести по нем свои народы.

Я попытался указать на этот путь в двух письмах Николаю II. Первое было написано в период самых напряженных волнений 1900-1901 гг., второе я писал теперь, в начале января, но, к сожалению, мысли, выраженные мною в первом письме, были приняты как легкомысленная мечта, не знающего жизни и глубокомысленной науки государственного управления фантазера.

В последнем письме я говорил о том, что кроме предоставления народу возможности религиозного движения и такового же свободного общения мысли, по моему мнению, единственный путь к разрешению социального вопроса состоит у нас в России в уничтожении права собственности земли; что уничтожение это возможно переводом всех податей на землю (прекрасно изложено и разработано Генри Джорджем и его последователями). Очень может быть, что я ошибаюсь,вопрос этот касается всех и потому должен быть разрешен всеми,- одно несомненно, что дело правительства не заботиться только о том, чтобы, не изменилось его положение, а смело взять центральную идею прогресса и всеми силами, которыми оно обладает, проводить ее в жизнь. Только тогда правительства получат в наше время какой-нибудь смысл и перестанут быть предметами ненависти, отвращения и презрения всех тех людей, которые или не пользуются их привилегиями, или не понимают значения правительственной деятельности.

А такие люди теперь почти все.

Я сделал попытку во втором письме открыть глаза государю. Но до сих пор у меня нет данных надеяться на то, что попытка эта не только достигла своей цели, но и была бы принята во внимание. И потому, в виду неизбежности первого выхода, т. е. революции, представляю к распространению теперь эти две памятки, надеясь на то, что мысли, содержащиеся в них, уменьшат братоубийственную бойню, к которой ведут теперь правительства свои народы".

Правительственные чиновники были сильно обеспокоены тем возрастающим обаянием, которым пользовалась личность Л. Н-ча, и возможной демонстрацией в случае его смерти, и темные силы закопошились у одра болезни великого человека.

"Опасное положение, в котором находился Лев Николаевич, стало известно, разумеется, и публике, и я помню,- продолжает свой рассказ П. А. Буланже,- была получена уже одна английская газета, в которой был напечатан некролог о нем. Было известно это положение и русскому правительству. В семье обсуждался вопрос о погребении. Считались с волей Льва Николаевича, который не желал, чтобы были какие-нибудь хлопоты с его телом, и поэтому пришли к заключению, что погребение должно было совершиться тут же в Крыму, а в виду последующих событий для этого был куплен по соседству небольшой участок земли.

Узнав о возможности близкой смерти Льва Николаевича, Победоносцев принял самые неожиданные и невероятные меры. Нужно сказать, что к дому в Гаспре, который занимал Лев Николаевич с семьей, прилегала домовая церковь, которая, разумеется, могла посещаться духовенством. И вот в самые тревожные минуты, которые переживались окружающими, последний акт Победоносцева, который показал этим, как мало он стеснялся средствами, состоял в том, что он отдал распоряжение местному духовенству, чтобы, как только станет известно о кончине Льва Николаевича, священник вошел в дом, занимаемый Л. Н-чем (а на это он имел право, как я только что сказал), и, выйдя оттуда, объявил окружающим его и дожидающимся у ворот лицам, что граф Толстой перед смертью покаялся, вернулся в лоно православной церкви, исповедался и причастился, и духовенство и церковь радуются возвращению в лоно церкви блудного сына.

Эта чудовищная ложь должна была облететь всю Россию и весь мир и сделать то дело, которого не могла сделать за десятки лет ни русская цензура, ни гонения на сочинения Льва Николаевича.

Распоряжение Победоносцева по этому поводу стало известно окружающим Льва Николаевича, и я не могу передать здесь того чувства негодования, возмущения, которые меры эти вызвали у всех, в особенности в эти тяжелые минуты. Много думали над тем, как помешать совершиться этому возмутительному акту лжи; некоторые горячие люди не останавливались даже перед тем, чтобы насильно помешать духовенству проникнуть в усадьбу и дом, но, наконец, остановились на следующем: если совершится катастрофа, скрыть кончину Льва Николаевича ото всех и в это время дать условные телеграммы за границу и в столицы России и объявить о смерти только тогда, когда получится известие об опубликовании везде совершившегося. Только таким образом, казалось, и возможно было предотвратить готовившийся памяти Льва Николаевича удар".

Софья Андреевна в своих записках так рассказывает об этих церковных попытках уловить Л. Н-ча назад в церковь:

"15 февраля, вечером, получила письмо от петроградского митрополита Антония, увещевавшего меня убедить Льва Николаевича вернуться к церкви, примириться с церковью и помочь ему умереть христианином.

Я сказала Левочке об этом письме, и он мне сказал было написать Антонию, что его дело теперь с Богом,- напиши ему, что моя последняя молитва такова: "От Тебя пошел, к Тебе иду. Да будет воля Твоя". А когда я сказала, что если Бог пошлет смерть, то надо умирать примирившись со всем земным и с церковью тоже, на это Л. Н-ч мне сказал: "о примирении речи быть не может. Я умираю без всякий вражды или зла, а что такое церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предметом?" Потом Л. Н-ч прислал мне Таню сказать, чтобы я ничего не писала Антонию".

Продолжительная болезнь приучила Льва Николаевича к полной покорности.

Своей жене и дочери, ухаживавшей за ним, он говорил: "Теперь я решил ничего больше не ждать. Я все ждал выздоровления, а теперь, что есть сейчас, то и есть, а вперед не заглядывать. Хороша продолжительная болезнь, есть время к смерти приготовиться. Я на все готов: и жить готов, и умирать готов".

"Вечером сидела со Л. Н-чем,- рассказывает Софья Андреевна,- в период выздоровления, он говорит: "Я все стихи сочиняю: перефразировал "Все мое,сказало злато", а я говорю:

"Все сломлю",- сказала сила,

"Все взращу",- сказала мысль!"

Весь февраль и март тянулась болезнь с постепенным улучшением. Наконец, в конце марта Марья Львовна писала мне:

"...Что вам сказать про нас: папа все еще болен - все еще не кончилась и тянется эта болезнь. На днях опять новый плеврит и воспаленный фокус, и потому опять подъем температуры и слабость. Но с радостью могу сказать, что, несмотря на это, он крепнет, и последние дни успехи значительные. Ему прислали катающееся клиническое кресло, и вот уже три дня, как он на нем сидит, лежит, и это развлекает его и радует. Теперь мы подвозим его к окну, и он любуется морем и горами. Настроением он все так же бесконечно терпелив, добр, ласков и хорош, и всем нам, окружающим его, не только радость, но самая важная, духовная польза и урок видеть его таким. Иногда ужасно жалко его, его измученного, старого, больного тела, и так хотелось бы как-нибудь помочь ему. Болезнь так затянулась, что не знаем, когда можно будет уехать в Ясную. Доктора думают, что не раньше конца мая. Весна здесь в нынешнем году запаздывает, и поэтому до сих пор еще нельзя ни вывезти его на солнышко, ни открывать окна - что очень могло бы ускорить поправление. Ну, как Бог даст. Одно знаю - что бы ни было, остаемся с ним, где бы то ни было".

К этому письму было приложено собственноручное письмо ко мне Л. Н-ча. После трогательного приветствия он писал:

"...Я завтра 2-й месяц в постели - стоять не могу, но понемногу силы прибавляются. В первый раз нынче сам пишу. Получил от Бинштока переводы 1-го тома и ваше хорошее предисловие и "Lettres" и "Carnet du soldat"8. Перевод хорош. Видно, надо еще пожить немножко. Как бы было хорошо, если бы я всегда знал, как теперь, что единственный смысл срока большого ли, малого моей жизни дан мне только, чтобы служить делу Божьему".

Едва оправился Л. Н-ч от тяжкой болезни, как весь снова отдается служению этому делу Божьему. Давно уже озабоченный ради блага народа проведением земельной реформы по системе единого налога Генри Джорджа, он пишет два письма, одно за другим, вел. кн. Ник. Мих., думая заинтересовать через него высшие сферы. Но эти сферы были непроницаемы.

А между тем его ждало новое испытание. В середине апреля он заболел брюшным тифом. Снова тревога, снова на ниточке держалась его земная жизнь, и снова могучие силы превозмогли болезнь, и ему и нам дана была отсрочка и возможность радости свидания.

Во время болезни он диктует глубокие мысли:

"5 мая. Гаспра. Три с половиной месяца не писал. Был тяжело болен и теперь еще не справился.

Как ясно, когда стоишь на пороге смерти, что это несомненно так, что нельзя жить иначе. Ах, как благодетельна болезнь! Она хоть временами указывает нам, что мы такое и в чем наше дело жизни.

Да будет воля того, по чьему закону я жил в этом мире (в этой форме) и теперь, умирая, ухожу из этого мира (из этой формы). Волю эту я знаю только по благу, которое она дала мне, и потому уверенный в ее благости, спокойно и, поскольку верю, радостно отдаюсь ей.

Изучайте древние религии не в том смысле, как разные ограниченные Летурно, что, мол, вот какие глупости исповедовали люди (не мы, умные),- а в том, какими глубокими мыслями и верованиями жило древнее человечество.

Нынче 22-ое мая. Гаспра. Тиф прошел, но все лежу. Жду 3-ей болезни и смерти. В очень дурном настроении. Есть кое-что написать, но откладываю. Сейчас молюсь, и молитва, как всегда, помогает.

23, 24 мая. Вчера был очень слаб, нынче лучше. Немного пописал "К рабочему народу". И начинает образовываться. Хотели снести на воздух, но холодный ветер. Стыдно, что недобро отнесся к Тане за то, что она отсоветовала выходить. Перешел на кресло. Ног будто нет.

25, 26, 27 мая. Три дня был на воздухе. Сначала 4, 5 и нынче 6 часов. Понемногу оправляюсь. Это были потуги смерти, т. е. нового рождения, и дан отдых. Нынче получил грустное известие об аресте Суллера. Был персиянин-разносчик, вполне образованный человек, говорит, что он бабист. Теперь 1-ый час. Понемногу работаю над обращением к народу. Недурно".

Вот еще несколько мыслей из майского дневника:

"Прежде нерелигиозные люди были врагами общества, теперь они руководители.

Безопасность общества обеспечивается нравственностью его членов, нравственность же основывается на религии. Правительство и правящие классы захотели свою безнравственную жизнь оправдать религией и для этого извратили религию; а как только извратилась религия, так пала нравственность, а с падением нравственности все более и более уничтожалась безопасность общества, так что правительству и правящим классам пришлось все более и более извращать религию и употреблять насилие для соблюдения безопасности не всего уже общества, а только самих себя. Это самое и делали и делают наши христианские правительства, и положение становится все хуже и хуже. В настоящее время оно для правительства кажется безвыходным".

Наконец, в июне он записывает:

"Продолжаю проводить дни на воздухе. Работаю. Почти кончил обращение. Недурно поправляюсь, но вижу, что ненадежно".

Софья Андреевна с радостью извещает свою сестру о выздоровлении Льва Николаевича.

"...Тиф у Левочки прошел, это прямо чудо, что он выздоровел от двух смертельных болезней. Прямо выходили. И доктора здесь просто удивительные! Я лучше нигде не встречала. Внимательны и умны, всю душу кладут, чтобы помочь, и все бескорыстно. Самый умный - это Альтшулер, еврей. И человек он прекрасный, еще молодой, 36 лет, Моск. университета. Он главный лечит и влияет на Левочку. Ходили мы все; усерднее всех Сережа. Сегодня он уехал по делам в Россию, и приехал Илюша его заменить. После тифа от страха кровотечения из кишок, Левочке не велят делать усилий, и вот нужны мужчины его переворачивать и поднимать. Сил у Левочки довольно много; он вот сейчас диктует свои мысли Коле Оболенскому, читает газеты, охотно ест..."

О своем душевном состоянии после болезни Л. Н-ч подробно пишет Черткову:

"...Я поправляюсь и от тифа. Идет 5-я неделя. Все хорошо, даже два дня работаю, только не то что ходить, но стоять не могу. Ног как будто нет. Погода была холодная, но теперь чудная, и я два дня в кресле выезжаю на воздух. Ждем поправления и укрепления, чтобы ехать в Ясную Поляну, что рассчитывают, может быть, около 10 июня. Маша уехала; была Таня, а теперь живет Илья. Все прекрасно ходят за мной. Работать очень хочется и очень многое.

Сначала развиваются, расширяются, растут пределы физического человеческого существа - быстрее, чем растет духовное существо,- детство, отрочество; потом духовное существо догоняет физическое, и идут почти вместе - молодость, зрелость; потом пределы физические перестают расширяться, а духовное растет, расширяется и, наконец, духовное, не вмещаясь, разрушает физическое все больше и больше до тех пор, пока совсем разрушит и освободится.- Я в этом последнем фазисе".

В это время Л. Н-ч снова пишет болгарину Шопову, отказавшемуся от военной службы, и в этом письме есть интересные автобиографические данные:

"Спасибо вам, дорогой Шопов, что часто пишете и даете такие хорошие вести. Мне очень приятно видеть ваш энтузиазм и живую надежду на скорое торжество истины, но, пройдя уже тот путь, который вы проходите, мне хочется сказать вам о тех опасностях, которые встречаются на этом пути. Я, по крайней мере, с тех пор, как родился к новой истинной жизни, перешел следующие ступени:

1) Восторг познания истины.

2) Желание и надежду осуществить ее сейчас.

3) Разочарование в возможности быстрого осуществления истины во внешнем мире и надежду осуществить ее в себе, в своей жизни.

4) Попытку примирения истины с мирской жизнью - компромиссы.

5) Отвращение перед компромиссами и отчаяние, или хотя сомнение в истинности учения.

6) наконец, сознание того, что ты не призван изменить мир во имя истины, не можешь даже в своей жизни осуществить истину, как бы тебе хотелось, но можешь, не заботясь о том, что делается в мире (это делает Бог), не заботясь и о том, насколько ты представляешься последовательным людям, можешь по мере сил своих перед Богом осуществить истину, т. е. исполнять Его волю.

И это одно дает полное спокойствие. Ступени эти, мне кажется, проходит каждый человек, возрождаясь к жизни. И опасности на каждой из этих ступеней вы увидите сами".

Пребывание Л. Н-ча в Крыму, его болезнь и общение с новыми людьми еще сильнее укрепили его влияние на русское общество. Вот как писал о нем в это время один молодой журналист:

"В нем есть что-то библейское - простое и строгое,- вдумчивая неторопливость глубокой мысли, прекрасное спокойствие большой энергии и афористический ум, роднящий его с великими мудрецами древности.

И много в нем от нас, от века и современности: интеллигентная чуткость, порывистое искание правды, грусть славянина и острая боль о людях, и слезы, и тоска о лжи и темноте этой жизни. Гигантский ум мыслителя Голиафа с душой светлой и зыбкой, как у младенца - какое величие в этом сочетании, какая загадочность в единении этих антитез!"

25 июня Л. Н-ч выехал из Гаспры в Ясную Поляну. До Севастополя ехали на пароходе, чтобы избежать тряски в дороге, так как Л. Н-ч все-таки был еще очень слаб. Заимствуем описание этого возвращения снова из воспоминаний сопровождавшего его друга П. А. Буланже:

"На пароходе капитан предоставил больному удобную каюту, хотя море было тихо, спокойно, и погода была так хороша, что в ней не было надобности, и Лев Николаевич провел все время на палубе, сидя в кресле. По приезде в Севастополь, для избежания тряски во время переезда от пристани до вокзала по ужаснейшей мостовой, перевезли больного в лодке и, наконец, часов около 4 дня благополучно достигли ожидавшего нас вагона, и Л. Н-ч лег отдохнуть; до отхода поезда оставалось часа четыре.

Стояла нестерпимая жара, крыша вагона ужасно накалилась, дышать было нечем, и Л. Н-ч захотел выйти на воздух. Я знал, что рядом со станцией был тенистый железнодорожный садик, и еще раньше спросил у станционного начальства, можно ли будет, в случае надобности, воспользоваться этим садиком. Начальство было очень любезно: все, что хотите, везде, куда хотите, все к вашим услугам.

Взяв под руку Льва Николаевича, мы тихонько побрели к этому садику, достигли, наконец, его, и Лев Николаевич с удовольствием присел на скамейку отдохнуть под тенью. Хотя мы прошли и небольшое расстояние, он очень устал, и я уже стал обдумывать, как бы устроить ему возможность прилечь тут. Но едва мы просидели тут несколько минут, как с балкона, находившегося в саду дома, сошла дама с очень серьезным, важным видом и попросила нас удаляться.

Я запротестовал, говоря, что нам позволили побыть в этом саду.

Но дама с очень внушительным видом заметила мне: "это сад начальника дистанции, и здесь не позволяется шататься всяким".

- Но позвольте же,- взмолился я, указывая на Льва Николаевича,больному-то хоть немного отдохнуть.

- Проходите, проходите,- продолжала она безапелляционным тоном,- иначе я позову сторожа.

Я не хотел сдаваться, но Л. Н-ч поднялся и усталым голосом заметил мне: "Оставьте, зачем делать ей неудовольствие, я могу идти".

Делать было нечего, побрели мы из садика и остаток времени провели в душном вагоне. Ко времени отхода поезда на вокзал набилось очень много народа, хотели в последний раз посмотреть Л. Н-ча, проводить. Около вагона была невообразимая давка, трудно было пройти и приходилось пробираться к себе в вагон через другие вагоны. Минут за 5 до отхода поезда в дверях вагона стояли две дамы и умоляли впустить их повидать гр. Толстого. Проводник вагона позвал меня. Лицо одной дамы показалось мне знакомым. Я спросил, что им нужно. Тогда эта дама стала с мольбой, униженно объяснять мне. "Я хочу просить у него прощенья, ах, как это ужасно, поймите, он был у нас сегодня в саду, и вы ведь, кажется, были с ним? и я же сама сказала ему, что в саду нельзя быть. Я простить себе не могу,- говорила она с отчаянием,- но я никак не могла думать, что это был сам Толстой".

Мне было и смешно, и досадно - я узнал теперь эту важную даму, вид ее был жалок. Но пройти ей ко Льву Николаевичу никак нельзя было: в вагоне была суета, давка, стояли вещи, через которые и нам трудно было перебираться. Наконец, пробил второй звонок, и я безнадежно развел перед ней руками. "Так по крайней мере передайте хоть этот букет из нашего сада и попросите от меня прошения".

Через несколько минут поезд отошел из Севастополя, и через два дня, 27-го июня, Лев Николаевич благополучно прибыл в Ясную Поляну".

Часть II

1902 - 1905

75-летие Льва Николаевича. Война.

Начало революции

ГЛАВА 6

1902 г. Болезнь. 50-летие литературной

деятельности.

Приехав в Ясную Поляну, Л. Н-ч записывает в дневнике:

"Три дня как приехал из Гаспры. Переезд был физически тяжел. Я поправлялся, но вчера опять жар и слабость. Я не обижаюсь. Я готовлюсь, или, скорее, стараюсь последние дни, часы прожить получше. Все исправлял "К раб. нар.". Начинает принимать вид, и, кажется, кончил".

В это время я начал писать биографию Л. Н-ча. И переписка моя с ним за это время часто указывает на наши сношения по этому поводу. Я описал их подробно в предисловии к I тому. Сейчас же привожу письмо Л. Н-ча ко мне целиком, соответствующее этой эпохе и содержащее несколько интересных мыслей.

"Милый друг Поша!

Сто лет не писал вам, и это очень огорчает: точно связь наша с вами удлиняется или тонет. А это мне больно, потому что вы один из первых и лучших друзей, доставивших мне много радости и поддержки. Так не позволим нашей связи разрываться. Ни за что. Боюсь, что я напрасно обнадежил вас обещанием писать свои воспоминания. Я попробовал думать об этом и увидал, какая страшная трудность избежать Харибды самовосхваления (посредством умолчании всего дурного) и Сциллы цинической откровенности о всей мерзости своей жизни. Написать всю свою гадость, глупость, порочность, подлость, совсем правдиво - правдивее даже, чем Руссо,- это будет соблазнительная книга или статья. Люди скажут: вот человек, которого многие высоко ставят, а он вон какой был негодяй, так уж нам-то, простым людям, и Бог велел.

Серьезно, когда я стал хорошенько вспоминать свою всю жизнь и увидел глупость (именно глупость) и мерзость ее, я подумал: что же другие люди, если я, хваленый многими, такая глупая гадина? А между тем, ведь это объясняется еще тем, что я только хитрее других. Это все я вам говорю не для красоты слога, а совсем искренно. Я все это пережил. Одно могу сказать, что моя болезнь мне много помогла. Много дури соскочило, когда я всерьез поставил себя перед лицом Бога или всего, чего я часть изменяющаяся. Многое я увидел в себе дрянного, чего не видел прежде. И немного легче стало. Вообще надо говорить любимым людям не "желаю вам быть здоровым", а "желаю быть больным".

Живете вы, слава Богу, хорошо, как я слышу, со своей милой Пашей и детьми. Не меняйте ничего, а только улучшайте и не скучайте. Говорят, только много у вас лишнего народа. Тяжело это. Надо любовно бороться.

Я пишу, что боюсь ложного обещания воспоминания. Я точно боюсь, но это не значит, что отказываюсь. Я постараюсь, когда будет больше сил и времени.

У меня есть план избежать трудности, о которых я говорил, тем, чтобы только намекнуть на хорошие и дурные периоды. Прощайте, целую вас".

Дневник Л. Н-ча этого времени раскрывает нам его душевное настроение.

"8-го августа 1902 г. Я. П. ночью. Очень тяжелый день - болит печень, и не могу победить дурных чувств. Желаю дурного. Пишу X. М. и все совестно. Брошюра священника - больно. За что они ненавидят меня? Надо писать им любовно. Помоги мне. Здесь Машенька, Лиза, были Глебовы. Письмо от Сережи".

Очевидно, в семье снова поднимались вопросы о собственности, которые всегда так отравляли для Л. Н-ча его пребывание в дорогой ему по воспоминаниям Ясной Поляне. Но вот он увлекается художественной работой до такой степени, что забрасывает дневник и возвращается к нему лишь в сентябре и пишет так:

"20 сентября 1902 г. Я. П. Полтора месяца не писал. Все время писал Хад. Мур. Здоровье поправляется. Душевным состоянием могу быть доволен. Нет недобрых чувств ни к кому. Много думалось. Много записать надо.

23 сентября 1902 г. Ясн. Пол. Все поправлял Хад. Мур. Нынче утром писал много "к духовенству". Хорошо думал. То, что написано в № 15, нехорошо. Написал об этом письмо Халилееву, которое выпишу здесь. Нынче утром начал обдумывать статью о непонимании христианства и религиозности, которая должна предшествовать статье "духовенству". "Главная причина зла или бедствия нашего времени". Такое должно быть заглавие. Думал об этом".

В том же дневнике Л. Н-ч записывает также замечательную мысль о силе христианства:

"Говорят о том, что христианство есть учение слабости. Хорошо то учение слабости, основатель которого погиб мучеником на кресте, не изменяя себе, и которое насчитывает миллионы мучеников, единственных людей, смело смотревших в глаза злу и восстававших против него. И евреи, казнившие Христа, и теперешние государственники знают, какое это учение слабости, и боятся его одного более всех революционеров. Они чутьем видят, что это учение под корень и верно разрушающее все то устройство, на котором они держатся. Упрекать в слабости христианство все равно, что на войне упрекать в слабости то войско, которое не идет с кулаками на врага, а под огнем неприятеля, не отвечая ему, строит батареи и ставит на них пушки, которые наверно разобьют врага".

Новый молодой друг Л. Н-ча, Хрисанф Николаевич Абрикосов, посетивший его в Ясной Поляне, рассказывает:

"Л. Н-ч теперь занят обработкой своей художественной повести "Хаджи-Мурат", увлекается этой работой и с удовольствием говорит о ней. Он нам рассказал, как он сегодня перечел всю повесть, все, что было им раньше написано, и все, что он написал теперь. "Вел, вел и запутался,- сказал,- и не знаю, что лучше: то ли, что написано раньше, или то, что написал теперь". Раньше повесть была написана как бы автобиография, рассказываемая самим Хаджи-Муратом. Теперь же она написана объективно. И та и другая версии имеют свои преимущества, и Л. Н. начал подробно говорить о преимуществах той и другой версии.

Мы вышли из фруктового сада, перед нами открылась поляна, красиво освещенная косыми лучами солнца. "Как хорошо! Как красиво! Чтобы чувствовать особенно эту красоту, надо было хворать",- вырвалось у Л. Н-ча.

Разговор перешел к только что оконченной статье "К рабочему народу". Чувствовалось, что Л. Н. не вполне доволен этой своей статьей. Язык не прост, не понятен. Для народа надо ее переводить на русский язык.

Обогнув парк, мы подходили к каменным столбам и пошли по проспекту. Дорога идет слегка подымаясь в гору, Л. Н-чу было трудно идти, и он просил толкать его слегка в спину. Конечно, разговор не мог обойти покушение на губернатора Оболенского, а потом стали говорить по поводу "Мыслей о воспитании". Л. Н-ч высказал желание, чтобы брошюра эта была напечатана в России, так как в ней нет ничего нецензурного, и жалел, что в нее не попало его последнее письмо о воспитании к С. Н. Толстой. "Как можем мы говорить о братстве, когда сейчас придем обедать, и нам лакей будет служить",- сказал Л. Н-ч по поводу этого письма.

Последнее время Л. Н-ч получил несколько писем о том, что о христианстве нечего говорить и ждать от него чего-нибудь. Христианство вот уж 2000 лет существует, и не только никакой пользы не принесло, но, напротив, повредило тем, что помешало выработаться сверхчеловекам. Что-то вроде этого говорит и Золя в "Revue Blanche" по поводу мыслей Л. Н-ча о половом вопросе.

Л. Н-ч чувствует необходимость ответить на все эти письма и написать в защиту христианства.

"Мне скажут: да вы говорите о каком-то своем христианстве, которое исповедуют каких-нибудь 10 человек, а мы говорим о христианстве, которое исповедуют миллионы людей. А я отвечу: если говорить о христианстве, то все равно, сколько человек его исповедуют, а надо говорить объективно об истинном христианстве".

Вечером, после обеда, Л. Н-ч восторгался письмом о революции штундиста Иванова, которое он привел в своей статье "Рабочему народу", и говорил, что теперь он не может себе представить другой революции, как только в виде отказа солдат стрелять".

К осени семейным Л. Н-ча предстояло решить важный вопрос, где проводить Л. Н-чу зиму, чтобы по возможности оградить его здоровье. С. Андр. писала мне по этому поводу:

"...Приезжали из Москвы доктора, и был тщательный осмотр всего организма Льва Николаевича, который нашли в удовлетворительном состояния и решили единодушно оставить его жить в Ясной Поляне, чему все мы, кажется, рады. Я лично страшно не желала куда-либо ехать: я достаточно видела в прошлом году в Крыму, как трудно в известные годы приспособлять свой организм к новым условиям жизни. Л. Н-ч очень поправился в эти два месяца в Ясной Поляне, и "le mieux est l'ennemie du bien", как говорит франц. пословица.

Только пищеварение все плохо, и это непоправимо ни при каких условиях жизни, как говорят доктора. При Льве Николаевиче теперь живет постоянно врач, и попался очень хороший. Он останется у нас до февраля, а там - что Бог даст".

Почитатели Л. Н-ча, следящие за внешним развитием его литературной деятельности, вспомнили, что в сентябре 1902 года наступает 50-летие его первой повести "История моего детства", появившейся в 1852 году в сентябрьской книжке "Современника". Мы подробно рассказывали об этом событии в 1-м томе биографии.

Этот юбилей не прошел незамеченным, и во многих журналах появились статьи, посвященные Л. Н-чу. Мы приводим здесь извлечения из наиболее содержательных.

"Современники упивались много лет,- говорят автор статьи в "Образовании",-- высокохудожественным наслаждением от произведений Толстого; всесокрушающее время как бы утратило свою силу над неистощимым родником творчества писателя-великана, над действенною мощью его из ряда вон выходящего гения, величайшие писатели мира с изумлением взирали на ослепительное явление и затем посторонились, единодушно указавши на литературный трон как на единственное достойное Толстого среди художников слова место... Один лишь писатель был недоволен автором "Войны и мира" и "Анны Карениной": то был Лев Толстой... "Проклятые вопросы" чуть было не довели до самоубийства Толстого именно в то время, когда все казалось, соединилось, чтобы даровать этому человеку то, что люди называют счастьем, во имя чего они борются, страдают, совершают тяжкие преступления... Поразительная по своему глубочайшему содержанию картина, достойная кисти величайшего художника! Но Толстой вышел победителем и из этого испытания, обновился и явил себя миру еще с новой стороны. И как бы кто ни относился к проповеди Толстого, едва ли найдется много людей, которые осмелились бы заподозрить одно из основных свойств этой проповеди: ее исходящую из глубочайших недр души проповедника искренность".

В журнале "Мир Божий" за сентябрь находим такие мысли, с другой стороны подтверждающие ту же характеристику о "вневременности", т. е. о вечности творений Л. Н-ча.

"На протяжении полустолетия мы видим поистине необычайное явление, не имеющее примера в мировой литературе,- постоянный и неизменный рост писателя, над которым время как бы потеряло свое влияние. И через пятьдесят лет Толстой, уже старец, так же свеж и могуч как писатель, каков он был в начале своей работы. Расширяется только захват его гения, который, не останавливаясь, продолжает свое искание истины и неизменно двигается вперед. Один только образ невольно напрашивается на сравнение - это великий старец Гете, на закате доканчивающий свое великое произведение, над которым он работал всю жизнь, и с юношеской живостью интересующийся движением научной мысли. Но от чрезмерного олимпийского спокойствия Гете веет на нас холодом, как с вершины гигантской горы, покрытой вечным снегом среди недосягаемых облаков. Толстой, не уступая Гете в жизненности творчества и неутомимой бодрости духа, ближе к нам, бедным и малым детям земли, с которыми он находится в постоянном общении, мучимый общими сомнениями и жаждой истины.

С первого вступления на литературное поприще его не покидает то "святое недовольство" собой, которое чувствуется затем так ярко в каждом новом произведении, все усиливаясь, пока не разражается в целую бурю к моменту перелома в начале 80-х годов. Недовольство собой и искание правды придают необычайную цельность творчеству Толстого и его гигантской личности, как бы заполняющей тобой полвека жизни русской мысли. В его удивительной личности есть, действительно, что-то символическое. Все, казалось бы, соединилось в его жизни, чтобы дать ему возможное для человека счастье и удовлетворение. Могучий талант, мощный организм, личное счастье при полной материальной обеспеченности, общее преклонение пред гениальным художником, не знающим соперников,- и в то же время неустанно гложущий червь сомнения и недовольства, не дающий ни минуты покоя. Никто не выразил в XIX веке с большей силой той беспокойной жажды вечной истины, которая мучит человечество с первого дня его сознательного существования.

А значение его теперь, бесспорно, неизмеримо выше по сравнению с прежним временем. Тогда он был достоянием только небольшого круга интеллигенции, теперь он, несомненно, народный писатель, имя которого так же популярно среди массы, как и интеллигенции. Говорить о распространении его произведений невозможно, так как цифр для этого нет, но бесспорно одно, что общая сумма его произведений, распространенных в массе, во много раз превышает общую цифру произведений всей русской литературы. Одно "Воскресение" разошлось почти в миллионе экземпляров, а его мелкие рассказы циркулируют сотнями тысяч. Эта распространенность Толстого делает его значение как народного писателя не поддающимся никакому сравнению и учету. Пред нами литературное явление, заслоняющее собой все остальное по громадности общественного значения".

Несмотря на это прославление Толстого в России и за границей, взгляды Л. Н-ча встречали сопротивление не только в реакционной политике русского правительства, но и в такой просвещенной стране, как Германия; заимствуем описание суда над Львом Николаевичем в Саксонии из одного русского заграничного современного журнала:

"Толстого судили, и не в России, а в Германии; судили за его ответ синоду, оскорбивший религиозные чувства некоего "юстицрата" Пелицеуса. Пелицеус прочел немецкий перевод этого знаменитого ответа, изданный лейпцигской фирмой Дидерихса, и обратил внимание саксонской прокуратуры, что перевод и опубликование подобного произведения - преступление против ст. 166 германского уложения о наказаниях, карающего "тюремным заключением до 3-х лет за публичное поношение учреждений и обрядов" существующих христианских церквей, пользующихся в Германии "корпорационными правами". Саксонский асессор Виттхорн составил обширный обвинительный акт, направленный, в сущности, против величайшего из наших современников, Л. Н. Толстого; но формально к ответу были привлечены издатель Дидерихс и переводчик Левенфельд.

Суд состоялся 9 июля; непосредственные обвиняемые, конечно, отступили на задний план, и дело вертелось, главным образом, около личности Льва Николаевича.

К чести второй судебной палаты города Лейпцига, Л. Н. Толстой, в лице переводчика и издателя, был самым решительным образом оправдан, судебные издержки взяты на казенный счет и конфискованные экземпляры "Ответа синоду" освобождены с правом свободного распространения в Саксонии. Прокурор остался недоволен и подал на приговор апелляционную жалобу, но по требованию генеральной прокуратуры она была взята обратно. Довольно, мол, срамиться! Оправдательный приговор вступил в силу, и теперь уже опубликованы "мотивы", побудившие суд не согласиться с обвинением прокурора".

Заимствуем из них несколько любопытных мест.

"Рожденный в греко-католической церкви, которая сама себя называет православной, он (Толстой), одновременно с началом своей внутренней работы в морально-философской области, сделался усердным исследователем ее учения и строгим исполнителем ее предписаний; это изучение догм своей церкви и строгое выполнение ее предписаний привело его после сильной внутренней борьбы к отречению от "веры православной, которая утвердила вселенную" (слова определения святейшего синода).

Это убеждение он мужественно исповедовал во всех своих религиозных философских сочинениях последнего периода, при этом он не остановился на простом отрицании учения, вложенного в догмы греческой церкви. Он создал себе свою собственную, очень упрощенную и, как приходится признать, глубокую христианскую веру. Основной тон, на который она настроена, несомненно тот же, который звучит в сущности учения самого Христа: любовь и исполнение воли Бога".

Умело передав выписками из сочинений Толстого сущность его веры, "мотивы упоминают об определении синода и о его "распоряжениях" на случай смерти "лжеучителя".

"Понятно",- продолжают "мотивы",- "это проклятие против такого глубокого и серьезного человека, каков Толстой, стремления которого, если даже их считать ошибочными и утопичными, направлены как раз на восстановление чистоты учения Христа, не могло не затронуть его".

В эту осень зрители Ясной Поляны были встревожены происшествием, которое, к счастью, не имело дурных последствий. С. А-на записывает в своем дневнике:

"С 10-го сентября на 11-ое у нас на чердаке был пожар. Сгорели 4 балки, и если б я не усмотрела этого пожара, по какой-то счастливой случайности заглянув на чердак, сгорел бы дом, а главное потолок мог бы завалиться на голову Л. Н., который спит как раз в той комнате, над которой горело на чердаке".

И затем С. А-на прибавляет:

"Л. Н-ч был все время здоров, ездил много верхом, писал "Хаджи-Мурата", которого кончил, и начал писать "Обращение к духовенству". Вчера он говорил: "Как трудно, надо обличать, а не хочу сделать недоброе, чтоб не вызвать дурных чувств".

Наконец здоровье Л. Н-ча начинает действительно восстанавливаться, и он пишет об этом с радостью своей старшей дочери Т. Л. Сухотиной:

"У нас все хорошо. Я поправляюсь, переношу мороз - нынче 2 градуса легко. Гуляю с удовольствием. И пишу, кончил "К духовенству" и, кажется, кончил фантазию, или легенду,- не знаю, как назвать - о сошествии Христа в ад и о восстановлении царства дьявола. Ты, кажется, знаешь, в чем дело. Это как бы иллюстрация к обращению к духовенству. Мне кажется, что это может быть полезно. А может быть, ошибаюсь".

В эту же осень в Ясной Поляне состоялось интересное свидание Л. Н-ча с Петром Веригиным, руководителем духоборческой общины. Он долго томился в изгнании и теперь был отпущен для переселения в Канаду и присоединения к своим единоверцам.

Л. Н-ч так сообщает об этом свидании своей дочери:

"Веригин по странной игре судьбы - руководитель самого религиозного общества людей - сам человек, еще религиозно не родившийся, хотя очень умный и нравственный и, главное, спокойный человек. Вчера получил от Мейвора из Канады подробные сведения о религиозном подъеме одной трети духоборов. Канадское правительство ужасается, но поступает мягко и заботливо. П. Веригин, думаю, будет содействовать прекращению движения и возвращению по домам. Нынче известие о побоище рабочих в Ростове. Положение в России, не только глядя со стороны, но и для нас, представляется все более и более напряженным".

Хрисанф Николаевич Абрикосов, присутствовавший на этом свидании, рассказывает о нем в письме к своему другу:

"Интересен был разговор у Веригина со Л. Н-чем. Между прочим Веригин высказал мнение, что одинаково нехорошо убить человека или животное и так же нехорошо и отвратительно питаться мясом животного, как и человеческим. А. Л. Н-ч сказал, что он с этим не согласен, и что во всех поступках и в жизни нужно знать последовательность, что раньше и что после делать. Так, к человеку и к страданиям его больше испытываешь жалости, чем к страданиям лошади, а к страданиям лошади больше жалости, чем к страданиям крысы или мыши, к комару же не испытываешь жалости. Вот чутье по этой последовательности и есть мудрость истинная. Нельзя жалеть комара и в то же время жестоко относиться к человеку. "Я не осуждаю духоборов за их поступки,- сказал Л. Н-ч,- но боюсь, что они не соблюли последовательности. Им много еще можно было и нужно было сделать поступков христианских раньше, чем они сделали то, что сделали".

Другой отзыв мы приводим из письма М. А. Шмидт; ее наивное, но доброе суждение прибавляет несколько интересных черт:

"Нас недавно посетил П. В. Веригин, очень милый и душевный человек, был у меня два раза, но Л. Н-ч сказал о нем: "он очень хорош и сильно может влиять на людей, но еще не родившийся духом человек", и я со Л. Н-чем вполне согласна. П. В. верит, что человек тысячелетия тому назад произошел из червяка, протоплазмы и т. д. Мне было грустно слышать такую научную чепуху именно от него. Был он в Англии и теперь уехал в Канаду. Летом же хотелось ему приехать ко мне, потому что близко ко Л. Н-чу. Ему всего 35 л., совсем молодой и просто богатырь, а уж какое у него самообладание, так просто позавидуешь, и ни капли злобы и отсутствие раздражения за 15-летнюю ссылку; рассказывает обо всем удивительно добродушно".

Более подробную характеристику П. В. Веригина можно найти в моей книге о духоборах. Там же можно прочесть и о том радикальном, непоследовательном, как назвал его Л. Н-ч, подъеме среди одной части духоборов, о котором шел разговор у Л. Н-ча с Веригиным. Это движение еще не сразу улеглось даже по приезде Веригина в Канаду, и до сих пор еще заметны следы его.

Внутреннее положение России становилось все сложнее и мрачнее, и Л. Н-ч, чутко прислушивавшийся к голосу народа, часто в письмах к друзьям указывал на признаки приближения катастрофы. Так, в письме к старшей дочери он, между прочим, пишет:

"Если бы больные неизлечимо чахоткой, раком знали свое положение и то, что их ожидает, они не могли бы жить - так и наше правительство, если бы понимало значение всего совершающегося теперь в России, они правительственные люди - не могли бы жить. И потому они хорошо делают, что заняты балами, смотрами, приемами Лубэ и т. п."

В декабре этого года Л. Н. снова захворал. Заимствуем из письма Абрикосова к его другу Шкарвану краткий очерк этого времени.

"В Ясной Поляне я провел двое суток, никого кроме меня посторонних не было. Из сыновей Л. Н-ча только Серг. Львович. Л. Н. лежит наверху, и двери из его комнаты все отворены до самой залы, так что слышно было в зале, как он кашляет. Вечером он позвал меня к себе. Когда я вошел, он сидел на постели, даже не обложенный подушками. Он похудел, и голос у него слабый. После нескольких расспросов о Чертковых, о Марье Алекс. и о моих родных он сказал мне: "Вот как хорошо, что вы за Архангельским ухаживали, а за мной не приходите ухаживать, потому что за мной и без того много есть кому ухаживать". И потом начал рассказывать, что он теперь задумал писать свою автобиографию, или, скорее, не автобиографию, а просто самые значительные моменты в его жизни, ему хочется это для Поши. Эту ночь он все вспоминал свое детство и продиктовал около 20 пунктов С. А-не из своих воспоминаний. И тут же начал мне рассказывать, как отец его рассыпал золотые "вот из этой самой шифоньерки", показал он, и как они, дети, подбирали их, как они не могли найти один золотой, и отец сказал, что если они найдут его, то могут взять его себе. Они нашли и не знали, что делать с ним. Думали, думали и решили купить Пелагее Ильинишне курильницу. Тут Л. Н. не выдержал и начал смеяться и плакать при этом простом воспоминании детства. Он объяснил, что за курильница была, и просто надрывался и трясся весь от смеха. Мне даже страшно было за него.

После я читал ему вслух автобиографию Кропоткина и когда кончил, то сидел в отдалении и старался не говорить с ним, чтобы не утомлять его. Иногда он подзывал меня и просил поправить ему подушки или одеяло. Раз, когда я подошел к нему, он сказал: "нехорошо мне", а я спросил: "а духовно хорошо?" Он ответил: "духовно очень хорошо, я пришел духовно до такого состояния, что дальше некуда идти, все состояние духовное выражается у меня так: "Отче мой, в руки твои предаю дух мой. Мой Отец, в руки твои предаю дух мой",- повторил он еще. Я отошел, и опять тишина и полумрак лампы. Вдруг он подзывает меня и говорит: "Сколько у вас братьев?" - Я ответил."Расскажите мне про них".- Я рассказал. О младшем он сказал, что он теперь переживает самый трудный возраст, т. е. от 13-15 лет. Уж 15-16 лет начинают интересовать более духовные интересы. "А это скверный возраст",- сказал он и стал вспоминать свои эти годы. "Как важно в эти годы нравственная среда и как безнравственна была она, когда я рос",- сказал Л. Н-ч".

С другой стороны, об этом времени писала мне Марья Львовна, и ее письмо прекрасно дополняет рассказ Абрикосова. Вот существенная часть этого письма:

"Папа все еще лежит, и болезнь его приняла какую-то хроническую форму. После инфлюэнции у него теперь осталась очень большая слабость, и временами, вследствие болей в печени, такая большая слабость сердца, что его приходится постоянно поддерживать возбуждающими, даже впрыскиванием камфары и всякими сердечными лекарствами. Оставить старика в таком состоянии, конечно, совершенно немыслимо, а ожидать скорого поправления тоже нельзя. Вот уж месяц он лежит, и никакого улучшения. Например, сегодня всю ночь и сейчас у него жар; отчего, вследствие какого органа - непонятно. Доктор, который у нас живет, думает, что теперь все дело в печени, в катаре желчных каналов и мелких камнях. Но и в этом хорошего мало. Вот это все о физическом. Теперь о нравственном: когда у него нет болей, он очень спокоен, ласков, иногда даже шутит; умственно все время свеж очень,говорит, что хорошо болеть, что всем желает, когда же печень перестает выделять желчь и сердце путается и слабеет - тогда у него делается чисто физическая тоска, мрачность, мысли о смерти, т. е. уверенность в том, что это уже она, и тогда он все молчит, и это видеть как-то тяжело, чувствуешь, что то, что он переживает, слишком серьезно для того, чтобы этим делиться с окружающими, и как-то жутко делается. Но ласковость и доброта не изменяют ему и большое терпение. Иногда в это время молча приласкаешь его, поцелуешь руку или просто он почувствует мою нежность - и он всегда отзовется на нее и всегда заплатит не по заслугам. Так что уехать еще, вероятно, не скоро смогу, а иногда думаю - вообще смогу ли".

13 дек. появилось в "Русск. вед." следующее заявление Льва Николаевича:

"Милостивый государь, г. редактор.

По моим годам и перенесенным, оставившим следы болезням я, очевидно, не могу быть вполне здоров, и, естественно, будут повторяться ухудшения моего положения. Думаю, что подробные сведения об этих ухудшениях хотя и могут быть интересны для некоторых, и то в двух самых противоположных смыслах,- печатание этих сведений мне неприятно. И потому я бы просил, редакции газет не печатать сведений о моих болезнях.

Лев Толстой".

Ясная Поляна, 9 дек. 1902 г.

Когда в день Рождества Льву Ник. было плохо, он полушутя сказал Марье Львовне: "ангел смерти приходил за мной, но Бог его отозвал к другим делам. Теперь он отделался и опять пришел за мной".

Но и на этот раз ангел смерти был отозван к другим делам, и Л. Н-ч спокойно и радостно встретил новый, 1903 год.

ГЛАВА 7

1903 г. Дневник. 75-летие. Письма

В этом году Л. Н-ч был особенно занят выяснением своего вновь сложившегося в его уме миросозерцания.

Уже в начале января мы видим в дневнике его запись, ясно определяющую его отношение к жизни; он дает новое определение понятия жизни и указывает на тех философов, которые приближаются к его миропониманию.

Он говорит так:

"Для того, чтобы понятно было мое понимание жизни, нужно стать на точку зрения Декрета о том, что человек несомненно знает только то, что он есть мыслящее, духовное существо, и ясно понять, что самое строго научное определение мира есть то, что мир есть мое представление (Кант, Шопенгауэр, Спир). Но что же такое это духовное существо, которое я называю собою, и что есть причина моего представления о существовании мира? На эти вопросы, определяя жизнь, я отвечаю так: жизнь есть сознание духовного, отделенного от всего остального существа, находящегося в непрестанном общении со Всем. Пределы отдельности от Всего этого существа представляются мне телом (материей) моим и телами других существ, составляющих Все. Непрестанное же общение этого отдельного духовного существа со Всем представляется мне не иначе как во времени. Пределы моего духовного существа, проявляющиеся в пространстве, я не могу познавать иначе, как телом своим и других существ. Общение же этого существа с другими я не могу познавать иначе, как движением своего и других существ.

Не было бы отдельности моего духовного существа от Всего, не было бы моего тела, ни тел других существ. И точно так же не было бы движения моего отдельного существа. Не было бы движения и всех других существ. Так что жизнь есть сознание отдельности моего ограниченного пределами духовного существа от какого-то другого, безграничного духовного существа, составляющего Все и Начало всего".

В этом же году переписка Л. Н-ча была особенно обильна; он переписывается со всем миром на разных языках, и многие письма представляют целые статьи с изложением его мировоззрения.

Таково письмо его к французскому писателю Гиацинту Луазону, сыну известного пастора Луазона, покинувшего католичество.

Письмо это особенно интересно тем, что Л. Н-ч говорит в нем сам о значении своих писаний и отвергает всякую попытку возвеличивания себя в сан апостола, реформатора, на что так падки его поверхностные почитатели. Вот это письмо в переводе:

Господину Луазону (сыну отца Гиацинта).

"Милостивый государь. Я получил ваше письмо, а также вашу статью, которую я прочел с большим вниманием. К сожалению, не могу вам сказать, чтобы ваша оценка моих писаний была совершенно правильна.

Вы меня осыпаете похвалами и вместе с тем вы упрекаете меня в странных ошибках и даже в отсутствии основ. Все мои критики - к сожалению, и вы не составляете исключения - упрекают меня за мои нападения или на церковь, или на науку, на искусство, и особенно на всякого рода насилие, употребляемое правительствами. И одни из них называют это просто глупостью или безумием, другие - непоследовательностью или крайностью. Мне дают всякого рода лестные названия: гения, реформатора, великого человека и т. д.- и в то же время не допускают во мне самого простого здравого смысла, т. е. утверждают, что я не вижу того, что церкви, наука, искусство, правительства необходимы для обществ в их настоящем виде. Это странное противоречие происходит от того, что мои критики не хотят, судя меня, оставить свою точку зрения и стать на мою, которая, между тем, очень проста. Я не реформатор, не философ и еще менее - апостол. Я просто человек, проживший дурную жизнь, понявший, что истинная жизнь состоит только в исполнении воли того, кто послал меня в этот мир. Найдя в Евангелии основы для истинной жизни, я бросил призрачную жизнь и жил жизнью только согласно этим своим основам. С этой точки зрения ясно, что если я нападаю на церкви, правительства, науки, искусства, то это не из удовольствия нападать, не из-за того, что я не понимаю, какое значение приписывают им люди, но единственно потому, что, найдя эти учреждения противными исполнению воли Бога, состоящей в установлении Царства Божия на земле, я не могу не отвергать их. Для тех, кто судит о вещах объективно, на основании наблюдений и paccyждений - существование церквей, науки, искусства, и особенно правительств должно казаться необходимым и даже неизбежным. Но для такого человека, как я, знающего внутреннюю достоверность, вытекающую из религиозного сознания, все эти наблюдения и рассуждения не имеют никакого веса, когда они находятся в противоречии с достоверностью религиозного сознания. Я не реформатор, не философ, не апостол. Но то малое достоинство, которое я в себе допускаю,- это логика и последовательность.

Упреки, которые мне делают, рассматривая мои идеи объективно, т. е. с точки зрения приложения их к жизни мира, подобны упрекам, которые бы сделали земледельцу, который, посеяв хлеб на месте, где были деревца, трава, цветы и красивые дорожки, не позаботился о сохранности всего этого. Эти упреки справедливы с точки зрения тех, кто любит деревья, зелень, цветы и красивые тропинки, но эти упреки совершенно ошибочны с точки зрения земледельца, который пашет и засеивает свое поле, чтобы кормиться. Земледелец совершенно последователен и логичен и не может не быть таковым, потому что, делая то, что он делает, он делает это в виду ясной и определенной цели, чтобы кормить свое тело. Не делая того, что он делает, он бы рисковал умереть с голоду. Так же и со мной. Я не могу не быть последовательным и логичным, потому что, делая то, что делаю, я преследую ясную и определенную цель - питаться духовно. Не делая того, что я делаю, я бы рисковал умереть духовно".

Такого же значительного характера его письмо того времени к его старому другу, Ал. Андр. Толстой, от 23 февраля. В этом письме Л. Н-ч с особой деликатностью отклоняет от себя всякую попытку "обращения" и высказывает как бы свой символ веры, который есть любовь.

"Тоже, дорогой друг Alexandrine, не хотел отвечать на ваше письмо и тоже и мысли нет о том, чтобы полемизировать. Но хочется поговорить о том, что различие религиозных убеждений не может и не должно не только мешать любовному сближению людей, но не может и не должно вызывать в людях желания обратить любимого человека в свою веру. Я пишу об этом, потому что недавно живо понял это, понял это, что у каждого искреннего религиозного человека, каким я считаю вас и себя, должна быть своя, соответствующая его уму, знанию, прошедшему и, главное, сердцу своя вера, из которой он выйти не может, и что желать мне, чтобы вы верили так, как я, или вам, чтобы я верил так, как вы, все равно, что желать, чтобы я говорил, что мне жарко, когда меня знобит, или что мне холодно, когда чувствую, что горю в жару. Истина эта давно всем известна, и я только недавно сердцем почувствовал ее, понял, как вера человека (опять, если она искренна) не может уменьшить его достоинств и моей любви к нему. И с тех пор я перестал желать сообщать свою веру другим и почувствовал, что люблю людей совершенно независимо от их веры и нападаю только на неискренних, на лицемеров, которые проповедуют то, во что не верят, на тех, которых одних осуждает Христос. Ведь стоит только подумать о тех миллионах, миллиардах людей - индусов, китайцев и др.,которые поколениями живут и умирают, не слыхав даже о том, что составляет предмет моей веры. Неужели они мне не братья, одного Отца Бога дети оттого, что совсем иначе веруют, чем я, и мне надо разубеждать в их вере и убеждать в своей? Нет, я думаю, что нам надо прежде всего любить друг друга, стараться как можно теснее сблизиться. Чем больше мы будем любить друг друга, тем более мы почувствуем себя едиными в своих сердцах и тем незначительнее покажутся нам несогласия наших умов и слов. Вы, верно, давно это знаете, я же только недавно всем существом понял это, и мне стало очень хорошо и легко от этого. Вот это только я хотел сказать. Получил и третью записку вашу, о смерти Н. П.9 Очень благодарен вам. Много там еще очень важного. Прощайте, братски нежно целую вас и вашу руку без пальца".

В это время в Европе произошло событие, которое, казалось бы, вовсе не должно было коснуться Л. Н-ча, но которое тем не менее наделало ему много хлопот.

Герцогиня Луиза Тосканская покинула своего мужа и ушла с учителем Жироном.

Кто-то пустил слух, что она это сделала под влиянием сочинений Толстого, и вот к нему посылались запросы, что он об этом думает. Праздные люди разделились на партии за и против побега, и Л. Н-чу пришлось высказаться неосторожно против и тем самым вызвать упреки сочувствующей партии, так что он едва смог выбраться из этой путаницы.

Вот его первое письмо об этом событии, адресованное в редакцию газеты "New York World" и написанное в ответ на их запрос:

"Я не намерен осуждать поведение несчастной женщины, о которой вы писали мне. Сказано: "Не судите, да не судимы будете". Я только утверждаю, что во всем, мною когда-либо написанном, нет ни одного слова, которым можно было бы оправдать подобное поведение. Я исповедую христианское учение, а оно требует от нас прежде всего, чтобы мы жертвовали нашими наслаждениями, нашим счастьем ради блага ближнего. В случае, о котором вы пишете, произошло как раз нечто противоположное. Эта женщина пожертвовала спокойствием и счастьем не только своего мужа и тестя, но и детей своих. Особенно сильно страдает, вероятно, старший сын, да и всегда, всю жизнь он будет страдать от позора матери, пожертвовавшей всем ради удовольствия беспрепятственного сожительства с обольстительным г. Жироном. Таков мой взгляд на эту грязную историю, которой напрасно занимается весь мир".

Это письмо появилось в газетах, и ко Л. Н-чу стали стекаться протесты против его жестокости. Ему в самом деле стало жалко несчастную герцогиню, и он счел своим долгом выступить печатно с покаянием в своей оплошности. Он это сделал через редакцию газеты "Южный край", где был напечатан протест; вот его покаяние:

Ред. "Южный край", 23 февр. 1903 г.

"Господин редактор! Сегодня я получил прилагаемое письмо:

"Граф! прочитавши в газетах ваше письмо относительно кронпринцессы саксонской Луизы, письмо, в котором вы говорите, что исповедуете христианское учение, я осталась в недоумении: какое учение Христа вы признаете, то ли, которое предлагает нам господствующая в государстве церковь, или же чистое учение Христа, признающее Бога духом, Истиной и Любовью? Если вы признаете первое, то как же вы нападаете на его догматы? Если второе,- то как же вы можете говорить таким ироническим и гордо-презрительным тоном о несчастной женщине, и так уже поплатившейся и глубоким страданием искупающей свой проступок? Вы говорите: "не судите, да не судимы будете", и тут же произносите свой суд, суд фарисея над мытарем: "благодарю тебя, что я не таков, как мытарь сей", забывая, что Христос, которого вы так чтите, сказал бы в таком случае: "Кто без греха, брось в нее первый камень".

Если вы удостоите разрешить мое недоумение, прошу поместить ответ в одном из № "Южного края" или какой-нибудь другой газете, так как "Южный край" ваш ответ, конечно, перепечатает. Впрочем, ответ получить я не рассчитываю, т. к. ответом может быть и должно быть ваше самообвинение в нелогичности по меньшей мере, а этого вы не сделаете... из самолюбия!"

История моего письма о принцессе следующая: получив из Берлина письмо англичанина, спрашивавшего меня о том, насколько может быть справедливо то, что на поступок принцессы могли повлиять выраженные мною взгляды, я в дурную минуту продиктовал моей дочери свой ответ. Обыкновенно дочь моя дает мне просмотреть отсылаемые письма, и я намеревался просмотреть, исправить или вовсе уничтожить это письмо. Но случилось так, что письмо было отправлено вместе с другими. Это было мне так неприятно, что я вскоре после этого написал Черткову в Англию, что в случае напечатания моего письма, чего я не ожидал, но что все-таки могло случиться, я прошу его напечатать мое письмо к нему, в котором я признаю письмо мое берлинскому корреспонденту грубым, жестоким и нехристианским. После этого я получил письмо от некоего саксонца, который точно так же, как и харьковская корреспондентка, совершенно справедливо упрекал меня в нелогичности и главное грубости и жестокости моего письма, и еще такого же содержания открытое письмо в "Petersburger Zeitung". Саксонцу я отвечал, описав ему те обстоятельства, при которых появилось письмо, и выразил в нем свое раскаяние в том, что допустил себя хотя бы в частном письме высказать такое жестокое и нехристианское суждение о несчастной женщине, притом предоставил ему право, если он найдет это нужным, опубликовать мое письмо к нему. До сих пор, насколько мне известно, ни в английских, ни в немецких газетах не появилось ни мое письмо, ни ответ саксонцу, и потому, пользуясь случаем харьковской корреспондентки, я прошу вас, господин редактор, напечатать мое письмо в вашей газете".

В это время Л. Н-ч поднимается на новую нравственную ступень полной веротерпимости. Он выражает это в своем дневнике. Так, 13 марта этого года он записывает:

"Бог - это весь бесконечный мир. Мы же, люди, в шару, не в середине, а в каком либо месте (везде середина) того бесконечного мира. И мы, люди, проделываем в своем шару окошечки, через которые смотрим на Бога,- кто сбоку, кто снизу, кто сверху, но видим все одно и то же, хотя представляется оно нам и называем его мы различно. И вывод из того, что видно в окошечках, для всех один: будем жить все согласно, дружно, любовно. Ну и пускай каждый глядит в свое окошечко и делает то, что вытекает из этого смотрения. Зачем же отталкивать людей от их окошечек и тащить к своему? Зачем приглашать даже бросить свое, оно, мол, дурное - и приглашать к своему? Это даже неучтиво. Если кто недоволен тем, что видит в свое, пускай сам подойдет к другому и спросит, что ему видно, и пускай тот, кто доволен тем, что видит, расскажет то, что он видит. Это полезно и можно.

Я очень счастлив тем, что стал совсем, по-настоящему веротерпим. И научили меня неверотерпимые люди".

Иллюстрацией и приложением этих мыслей к жизни может служить следующее письмо, написанное неделей раньше к человеку, очевидно, далеко расходившемуся с ним в убеждениях,- по всей вероятности, православному:

"Очень верю, что ваше рассуждение, подтвердив в вас вашу веру, укрепило вас в ней и дало вам успокоение. Судя по этому, вы должны думать, что и всякий человек, поставивший серьезно и искренне перед собой вопрос о смысле своей жизни, не может не установить своего отношения к жизни и к Началу ее, отношения, согласного со степенью своего развития и искренностью искания истины. Я уже более 20 лет установил свое отношение к Богу и вытекающие из такого отношения требования и с этим отношением живу с тех пор, и чем дальше живу, тем больше в нем укрепляюсь и, подходя к смерти, которую ожидаю каждый день, испытываю полное спокойствие и одинаковую радость и жизни, и смерти. Верование мое не согласно с вашим, но я не говорю и не советую вам оставить ваше и усвоить мое. Я знаю, что это для вас так же невозможно, как изменить вашу физиологическую природу: находить вкус в том, что вам противно, и наоборот. И потому не только не советую вам этого, но советую держаться своего и вырабатывать его дальше, если оно подлежит усовершенствованию и развитию. Человек может верить только тому, к чему он приведен совокупностью всех своих душевных сил. Каждый из нас смотрит на мир и на Начало его в то окошечко, которое он сам проделал или добровольно избрал, и потому может случиться, что человек, который видит смутно и у которого окошечко неясно, может перейти сам по своей воле к окошечку другого, но звать человека, который удовлетворяется тем, что он видит, от его окошечка к своему, совершенно неосновательно и по меньшей мере неучтиво.

Все мы видим одного и того же Бога, все живем по Его воле и все можем, глядя на него с разных сторон, исполнять его главный закон - любить друг друга, несмотря на различие нашего воззрения на него.

Желаю вам самого важного в жизни: находить в вашей вере то спокойствие, ту неуязвимость и свободу, которые дает истинная вера в Бога и закон его".

6 марта 1903 г.

Нижеследующее письмо является как бы новым исповеданием веры и ясно указывает на духовное развитие личности Льва Николаевича:

"Я получил ваше письмо и очень рад, что могу ответить на ваш вопрос. Я пришел к убеждению - не путем размышлений, а опытом долгой жизни,- что человеческая жизнь духовна. Человек есть дух, частица Божества, заключенная в известных границах, которые мы познаем как материю, но жизнь духа не подлежит никакому искажению, еще меньше - страданию. Она растет всегда равномерно, расширяя границы, в которых заключена. Однако людям свойственно впадать в заблуждение и думать, что сущность жизни лежит именно в пределах, ограничивающих ее, т. е. в материи. Под влиянием этого заблуждения мы смотрим на материальные страдания, и в особенности на болезни и смерть, как на несчастье, тогда как страдания (всегда неизбежные, как сама смерть) только разрушают границы, стесняющие наш дух, и возвращают нас - уничтожая обольщение материальности - к свойственному человеку пониманию своей жизни как существа духовного, а не материального. Чем сильнее материальное страдание, чем ближе страдание, кажущееся нам величайшим, смерть, тем легче, тем неизбежнее освобождается человек от обольщения материальной жизни и тем вернее познает он себя в духе. Правда, познавая себя в духе, человек не получает тех острых наслаждений, которые дает животная материальная жизнь, но зато он ощущает полную свободу, неуязвимость, неразрушимость, он чувствует свое единение с Богом, основанием и сущностью всего. Тогда смерть уже не существует или представляется освобождением и возрождением; испытавший такое состояние не променяет его ни на какое материальное наслаждение. Я говорю так, потому что сам испытал это с необычайной силой во время моей болезни.

Выздоравливая, я испытал два противоположные чувства: одно - радость животного, возвращающегося к жизни, другое - сожаление духовного существа о потери ясности духовного сознания, присущего мне во время болезни. Но, несмотря на все искушения временной жизни, пробудившиеся с новой силой при выздоровлении, я верю, знаю, что болезнь была для меня высшим благом. Она дала мне то, что не могли дать мне ни мои размышления, ни размышления других людей, и того, что она мне дала, я уж никогда не утрачу, я возьму это с собой. Но и помимо болезни, вспоминая мою жизнь, я вижу ясно, что многое, причинявшее мучение, было для меня истинным благом, потому что удаляло меня от погони за материальным благом и направляло меня к приобретению истинного блага - духовного. Недаром народная мудрость говорит по поводу болезни, пожаров и всего, что не зависит от человеческой воли: "Господь посетил".

Ничего нет хуже, в смысле приобретения истинного блага, как то, что люди желают себе и другим, а именно: здоровья, богатства, славы. Дай Бог, чтобы вы почувствовали всю благодетельность страданий и приближения неизбежной материальной смерти. Правда, что для этого необходимо верить в свою духовную сущность, в частицу Бога, который не подлежит ни изменению, ни умалению, еще меньше - страданиям или уничтожению. Но, судя по вашему письму, я имею основание думать, что вы в это верите, а если еще не верите, то все же придете к этому.

Да поможет вам Господь и прежде всего Тот, который в вас самих".

Интересны его новые мысли о прогрессе и цивилизации, записанные им в дневнике 14 апреля этого года:

"Обыкновенно меряют прогресс человечества по его техническим научным успехам, полагая, что цивилизация ведет к благу. Это неверно. И Руссо, и все восхищающиеся диким, патриархальным состоянием так же правы или так же не правы, как и те, которые восхищаются цивилизацией. Благо людей, пользующихся самой высшей, утонченной цивилизацией, культурой, и людей самых первобытных, диких - совершенно одинаково. Увеличить благо людей наукой, цивилизацией, культурой так же невозможно, как сделать то, чтобы вода на водяной плоскости в одном месте стояла бы выше, чем в других. Увеличение блага людей только от увеличения любви, которая по свойству своему равняет всех людей; научные же, технические успехи есть дело возраста, и цивилизованные люди столь же мало превосходят в своем благополучии нецивилизованных, сколько взрослый человек превосходит в своем благополучии невзрослого. Благо только от увеличения любви".

Жизнь часто привлекала внимание Л. Н-ча к печальным фактам безумия и жестокости грубой толпы и не менее грубых руководителей ее, представителей правящего класса.

Таким событием в то время было бедствие, причиненное кишиневским погромом.

Трудно было бороться с этим, трудно было залечить нанесенную рану, но тем не менее Л. Н. все сделал, чтобы выразить свое отвращение к этому и сожаление как жертвам, так и мучителям за их заблуждение.

Ему был прислан профессором Стороженко адрес протеста для подписи. Л. Н. отвечал так:

27 апреля 1903 г.

"Дорогой Николай Ильич. Я очень рад подписаться под телеграммой. Мне только не нравится выражение "жгучего стыда за христианское общество". Нельзя ли выключить эти слова или всю телеграмму изменить так: "Глубоко потрясенные совершенным в Кишиневе злодеянием, мы выражаем наше болезненное сострадание невинным жертвам зверства толпы, наш ужас перед этим зверством русских людей, невыразимое омерзение и отвращение к подготовителям и подстрекателям толпы и безмерное негодование против попустителей этого ужасного дела". Во всяком случае, если только выпустится выражение о стыде, я рад подписаться и благодарю вас за обращение ко мне.

В Петербург я не еду. Здоровье мое хорошо. Желал бы, чтобы и вам было также не худо. И судя до вашему письму, надеюсь, что это так. Дружески жму вам руку".

Из американских Соединенных Штатов он получил от газеты "North American Newspaper" телеграмму такого содержания: "Виновата ли Россия в кишиневском побоище? Ответ из 30 слов оплачен". Л. Н-ч отвечает так: "Виновато правительство, во-первых, изъятием евреев как отдельной касты из общих прав, во-вторых, насильственным внушением русскому народу идолопоклонства вместо христианства".

На приглашение принять участие в составлении литературного сборника в пользу пострадавших евреев Л. Н. ответил следующим письмом:

"Ужасное совершенное в Кишиневе злодеяние болезненно поразило меня. Я выразил отчасти мое отношение к этому делу в письме к знакомому еврею, копию с которого прилагаю.

На днях мы из Москвы послали коллективное письмо кишиневскому голове, выражающее наши чувства по случаю этого ужасного дела.

Я очень рад буду содействовать вашему сборнику и постараюсь написать что-либо соответствующее обстоятельствам.

К сожалению, то, что я имею сказать, а именно, что виновник не только кишиневских ужасов, но всего того разлада, который поселяется в некоторой малой части - и не народной - русского населения,- одно правительство; к сожалению, этого-то я не могу сказать в русском печатном издании".

Приводим также упомянутое его письмо в ответ на обращение знакомого еврея, просившего его печатно высказаться по поводу этого события.

"Я получил ваше письмо. Таких писем я получил уже несколько. Все пишущие, так же как и вы, требуют от меня, чтобы я высказал свое мнение о кишиневском событии. Мне кажется, что в этих обращениях ко мне есть какое-то недоразумение. Предполагается, что мой голос имеет вес, и поэтому от меня требуют высказывания моего мнения о таком важном и сложном по своим причинам событии, как злодейство, совершенное в Кишиневе.

Недоразумение состоит в том, что от меня требуется деятельность публициста, тогда как я человек, весь занятый одним очень определенным вопросом, не имеющим ничего общего с оценкою современных событий: именно вопросом религиозным и его приложением к жизни. Требовать от меня публичного выражения мнения о современных событиях так же неосновательно, как требовать этого от какого бы то ни было специалиста, пользующегося некоторою известностью. Я могу - и делал это - воспользоваться каким-либо современным событием для иллюстрации, проводимой мною мысли, но отзываться на все современные, хотя бы и очень важные события, как это делают публицисты, я никак не могу, если бы даже считал это нужным. Если бы я поступал так, то я должен бы был высказывать мнения необдуманные или пошлые, повторяя то, что было уже сказано другими, и тогда, очевидно, и не существовало бы того значения моего мнения, на основании которого требуют от меня его высказывания.

Что же касается моего отношения к евреям и к ужасному кишиневскому событию, то оно, казалось бы, должно быть ясно тем, кто интересовался моим мировоззрением. Отношение мое к евреям не может быть иным, как отношение к братьям, которых я люблю не за то, что они евреи, а за то, что мы и они, как и все люди, сыны одного Отца Бога, и любовь эта не требует от меня усилий, так как я встречал и знаю очень хороших людей евреев.

Отношение же мое к кишиневскому преступлению тоже само собой определяется моим религиозным мировоззрением. Еще не зная всех ужасных подробностей, которые стали известны потом, по первому газетному сообщению я понял весь ужас совершившегося и испытал тяжелое смешанное чувство жалости к невинным жертвам зверства толпы, недоумения перед озверением этих людей, будто бы христиан, чувство отвращения и омерзения к тем, так называемым, образованным людям, которые возбуждали толпу и сочувствовали ее делам, и, главное, ужаса перед настоящим виновником всего, нашим правительством со своим одуряющим и фанатизирующим людей духовенством и со своей разбойнической шайкой чиновников. Кишиневское злодейство есть только прямое последствие проповеди лжи и насилия, которая с таким напряжением и упорством ведется русским правительством.

Отношение же к этому событию правительства есть только новое доказательство его грубого эгоизма, не останавливающегося ни перед какими жестокостями, когда дело идет о подавлении кажущегося ему опасным движения, и его полного равнодушия - подобного равнодушию турецкого правительства к армянским побоищам - к самым ужасным жестокостям, если только они не касаются его интересов.

Вот все, что я мог бы сказать по случаю кишиневского дела, но все это я давно уже высказал.

Если же вы спросите меня, что, по-моему, нужно делать евреям, то ответ мой тоже сам собой вытекает из того христианского учения, которое я стараюсь понимать и которому стараюсь следовать. Евреям, как и всем людям, для их блага нужно одно: как можно более в жизни следовать всемирному правилу - поступать с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой, и бороться с правительством не насилием - это средство надо предоставить правительству,- а доброй жизнью, исключающей не только всякое насилие над ближним, но и участие в насилии и пользование для своих выгод орудиями насилия, учрежденными правительством.

Вот все, очень старое и известное, что я имею сказать по случаю ужасного кишиневского события".

Ясная Поляна, 27 апреля. 1903 г.

Своей дочери Марье Львовне он писал в это время:

"...Евреи меня решительно осаждают, писем 20, требуя, чтобы я высказался о кишиневских ужасах. Я написал об этом ответ Шору, который писал мне, может он напечатает, а еще подписался под составленным Стороженкой коллективным письмом к кишиневскому голове. Мне неудобно высказываться, потому что виною всему наше правительство, мучащее евреев и одуряющее русских.

Кроме определения жизни, которое я хотел бы хорошо выразить и о котором ты знаешь, ужасно хочется ясно показать весь обман и ужас правительств всяких, даже вашего швейцарского.

...Вчера, гуляя, встретил юношу, который вышел из технического училища, сын богатых родителей, и шел ко мне, а потом куда Бог приведет, чтобы спуститься до народа и работать. Хотя и знаешь как это - или вовсе неосуществимо, или страшно трудно,- нельзя видеть этого без умиления. Он случайно встретил у меня Булыгина и нынче ушел к нему".

18 июня он делает интересную запись о своих литературных проектах.

"Задумал три новые вещи:

1) Крик теперешних заблудших людей, материалистов, позитивистов, ницшеанцев,- крик (Мар. 1,24): "Оставь, что тебе до нас, Иисус Назарянин? Ты пришел погубить нас. Знаю тебя, кто ты, святый божий". (Очень бы хорошо).

2) В еврейский сборник: Веселый бал в Казани, влюблен в красавицу, дочь воинского начальника-поляка, танцую с ней; ее красавец старик-отец ласково берет ее и идет мазурку. И на утро после влюбленной бессонной ночи звуки барабана, и сквозь строй гонят татарина, и воинский начальник велит больней бить. (Очень бы хорошо).

3) Описать себя по всей правде, какой я теперь, со всеми моими слабостями и глупостями, вперемежку с тем, что важно и хорошо в моей жизни. (Тоже хорошо бы).

Все это много важнее глупого Хаджи Мурата".

К сожалению, из этих трех проектов был осуществлен только второй "После бала".

В то же время он чувствует себя уже не в силах бороться с окружающей его обстановкой и покорно отдается заботам о себе семейных; сознавая этот компромисс, он кается в нем в письмах к своим друзьям; так, он писал в это время между прочим мне:

"Я покорился совершенно соблазнам судьбы и живу в роскоши, которая меня окружает, и в физической праздности, за которой не перестаю чувствовать укоры совести. Утешаюсь тем, что живу очень дружно со всеми семейными и не семейными и кое-что пишу, что мне кажется важным. Очень много есть такого. Прощайте, милый друг, целую вас, вашу хорошую жену и капризных детей.

Л. Т."

2 сентября 1903 г.

Приведем еще одно интересное письмо Л. Н-ча одному наивному корреспонденту, пожелавшему убедить его, что не нужно верить в Бога:

"Вы не понимаете того, что значит слово Бог, и упоминание этого слова всегда раздражает вас. Из этого вы заключаете, что "пора человечеству перестать говорить о Боге, которого никто не понимает".

То, что вас раздражает употребление слова, значение которого вы не понимаете, очень естественно. Это всегда так бывает. Вывод же ваш о том, что никто не понимает того, что есть Бог, потому что вы этого не понимаете, по меньшей мере странен. То, что всегда все человечество употребляло это слово, нуждаясь в этом понятии, должно бы было навести вас на мысль, что виновато не человечество, а вы тем, что не понимаете того, что понимает все человечество или огромное большинство, и что поэтому вам надо не советовать человечеству перестать говорить о Боге, а самому постараться понять то, чего вы не понимаете. Каждый человек, так же, как и вы, не может не сознавать себя частью чего-то бесконечного. Вот это-то бесконечное, которого человек сознает себя частью, и есть Бог. Для людей непросвещенных, к которым принадлежит огромное большинство так называемых ученых, не понимающих ничего, кроме материи, Бог будет бесконечная в пространстве и времени материя. И такое представление о Боге будет очень нелепо, но все-таки у них будет свой, хотя и нелепый, но все-таки Бог. Для людей же просвещенных, понимающих, что начало и сущность жизни не в материи, а в духе, Бог будет то бесконечное неограниченное существо, которое он сознает в себе в ограниченных временем и пространством пределах. И такого Бога сознавало и признавало, и признает, и будет признавать человечество всегда, если только оно не превратится в скотское состояние".

28 августа 1903 г. Льву Николаевичу исполнилось 75 лет. Это круглое число считается юбилейным. Оно не прошло, конечно, незамеченным и в жизни Л. Н-ча, хотя он сам и не придавал этому никакого значения.

"Русск. вед." сообщают, что день своего семидесятипятилетия Л. Н. Толстой встретил столь же бодрым, столь же полным духовного одушевления и физических сил, каким он был все последнее время. День этот прошел в Ясной Поляне в тесном кругу собравшихся детей Л. Н-ча с их семьями и нескольких близких друзей и знакомых. Утром Льва Николаевича приветствовали представители редакции "Посредника", поднесшие Л. Н-чу экземпляр выпущенного ко дню его 75-летия сборника "Мысли мудрых людей", составленного Львом Николаевичем. В это же время ему передан был глубоко прочувствованно написанный адрес, подписанный многочисленными московскими почитателями, и адрес от собравшихся в Ярославле во время выставки Северного края литераторов, представителей просветительных обществ, земских и других общественных деятелей. Адрес этот следующего содержания:

"Шлем горячие пожелания долголетней жизни тому, кто, пронизывая мрак светом своего гения, указывает путь к достижению правды и добра".

Побеседовав немного со всеми гостями, Л. Н-ч ушел, по обыкновению, к себе в кабинет работать. В третьем часу, окончив свои занятия, он поехал верхом, как делал это постоянно все лето. Затем, вернувшись, он провел все время обеда и вечер в оживленной беседе со всеми собравшимися в Ясной Поляне. Весь день и весь вечер приходили телеграммы с приветствиями из разных мест, начиная с Петербурга и Москвы и кончая Манчжурией, от лиц всевозможных классов и положений. Прочувствованную телеграмму прислала петербургская публичная императорская библиотека. Писатели, вышедшие из крестьянской среды, поднесли такой адрес:

"Дорогой и глубокоуважаемый Лев Николаевич! Позвольте и нам, вышедшим из простого народа и путем грамоты и любви к литературе, гордостью и украшением которой вы состоите, добившимся понятия, что люди живы не единым хлебом материальным, приобщиться ко всем другим, приветствующим вас по поводу 75-летия вашего, и выразить вам, всю жизнь горевшему огнем духовной жизни, пламя которого согревало и будет согревать всегда миллионы людей, горячее пожелание многих лет жизни, бодрости и плодотворной деятельности".

Интересна также телеграмма из Харькова:

"Проповеднику святости труда, гонителю предрассудков, рабства и несправедливостей человеческих отношений шлют привет рабочие города Харькова".

Было много сочувственных статей, особенно в провинциальных газетах; так, отметим "Киевскую газету", там были помещены две интересные статьи, одна Волошина, по поводу "Светлой жизни", и статья В. Львова "Великий старец".

Сам Л. Н-ч, по-видимому, тяготился этим торжеством и так отмечает его в своем дневнике:

"28-е прошло тяжело. Поздравления прямо тяжелы и неприятны неискренне: земли русской и всякая глупость. Щекотания тщеславия, слава Богу, никакого. Авось нечего щекотать. Пора".

На другой день после исполнившегося его 75-летия со Л. Н-чем случилось небольшое несчастье. Отправившись 29 августа на обычную прогулку верхом, он вынужден был слезть с лошади и вести ее на поводу при переходе одной канавы, причем лошадь как-то наступила ему на ногу. Сначала Л. Н-ч не испытывал особой боли, но затем нога стала пухнуть, и его уложили на несколько дней в постель.

В конце сентября он писал, между прочим, В. Г. Черткову:

"Вы знаете, что у меня всегда есть дорогие мне, потому что нужные для людей жизни мысли, которыми я руководствуюсь, подкрепляюсь, как духовным лекарством. И всегда так бывает, что как в материальном лекарстве организм притерпится к лекарству и оно уже не действует. Последнее же время, больше месяца, у меня есть лекарство, удивительно помогающее и до сих пор действующее. Лекарство это предназначено против того самого, от чего вы страдаете - от разлучения с Богом. У меня оно выражается, хотел сказать приготовляется, так: я напоминаю себе, как могу чаще, что во мне божеское начало - есть Бог,- такое существо, которое не может ни огорчаться, ни сердиться, ни стыдиться, ни гордиться, а может только делать то, что Бог, "что Отец делает, то и сын",- только делать добро людям, любить. И вот часто, напоминая себе это в спокойные минуты, когда один и можешь молиться, приучаешь себя к тому, чтобы вспоминать это, сознавать в себе Бога в трудные минуты жизни, когда ты огорчен, обижен, раздражен, испуган. И стоит только вспомнить кто ты, и такое устанавливается спокойствие,- если и не всегда любовь к обидевшему или огорчившему, то уж наверное отсутствие раздражения, недоброты. Даже какое-то особенное, почти физическое чувство радости и успокоения испытываешь. На меня это действует удивительно, но ведь все мы идем отдельными путями. Попробуйте, может быть, и вам годится. На меня же ни одно из моих духовных лекарств не действовало так благотворно и продолжительно".

Удивительно разнообразна была его переписка. После этого, полного внутреннего, морального значения письма он пишет Гриневской, автору книги о бабистах, и высказывает интересные мысли об этом учении.

"Милостивая государыня Изабелла Аркадьевна, очень рад тому, что В. В. Стасов передал вам о том хорошем впечатлении, которое произвела на меня ваша книга, за присылку которой приношу вам мою благодарность. О бабистах я знаю давно и давно интересуюсь их учением. Мне кажется, что это учение, так же, как и все рационалистические общественные, религиозные учения, возникающие в последнее время из изуродованных жрецами первобытных учений браманизма, буддизма, иудаизма, христианства, магометанства,- имеет великую будущность, именно потому что все эти учения, откинув все те уродливые наслоения, которые разделяют их, стремятся к тому, чтобы слиться в одну общую религию всего человечества. Поэтому и учение бабистов в той мере, в которой оно откинуло старые магометанские суеверия и не установило отделяющих его от других новых суеверий (к несчастью, нечто подобное заметно в изложении учения Баба) и держится своих главных основных: братства, равенства и любви,- имеет великую будущность. В магометанстве происходит в последнее время усиленное духовное движение. Я знаю, что одно таковое имеет своим центром французские владения в Африке и имеет свое название (забыл его) и своего пророка. Другое в Индии в Лагоре и имеет тоже своего пророка и издает свой журнал. Оба эти религиозные учения не содержат ничего нового и вместе с тем не полагают своей главной цели в изменении мировоззрений людей, а потому и отношений людей между собою, того, что я вижу в бабизме, не столько в его теории (в учении Баба), сколько в практике жизни, насколько я знаю ее. И потому всей душой сочувствую бабизму в той мере, в которой он учит людей братству, равенству и жертве плотской жизни для служения Богу".

Он следит и за европейской литературой и дает ей своеобразную оценку. Так в одной частном письме того времени он делает характеристику немецкого писателя Поленца, только что умершего и по мнению Л. Н-ча мало оцененного:

"Я был очень опечален известием о смерти Поленца. Это был большой писатель, соединявший в себе в равной степени все три свойства, нужные для писателя: всегда важное содержание, прекрасную технику и большую искренность, т. е. любовь к тому, что он описывал. Качества эти проявились в тех трех романах его, которые я читал: роман крестьянский, роман помещичий и роман религиозный - Der Pfarrer von Breitenhof Последний роман этот прекрасен и по форме, и по значительности содержания.

Очень жаль, что публика не оценила по достоинству этого замечательного писателя. Но если он не оценен современниками, то его оценят будущие поколения. Это один из тех писателей, которые, как Диккенс, Гюго, переживут несколько поколений и будут оценены не одними соотечественниками".

К русскому переводу романа Поленца "Крестьянин" Л. Н-ч написал интересное предисловие, в котором подчеркивает значение этого романа и указывает на достоинства самого автора.

Вернемся снова к дневнику Л. Н-ча и приведем несколько интересных и значительных мыслей из разных областей жизни. 13 ноября он записывает:

"Обыкновенно думают, что прогресс - в увеличении знаний, в усовершенствовании жизни; но это не так. Прогресс только в большем и большем уяснении ответов на основные вопросы жизни. Истина всегда доступна человеку. Это не может быть иначе, потому что душа человека есть божеская искра, сама истина, дело только в том, чтобы снять с этой искры Божьей (истины) все то, что затемняет ее. Прогресс - не в увеличении истины, а в освобождении ее от ее покровов. Истина приобретается, как золото, не тем, что оно приращается, а тем, что отмывается от него все то, что не золото.

Я знаю только одно безгрешное и величайшее благо мира: это любовь людей, когда тебя любят. Но получить этого блага нельзя, ища его, ища любви людей. Единственное средство получения его есть исполнение закона жизни, воли Бога, совершенствования. Это величайшее благо есть то остальное, которое приложится вам, если вы истинно ищете царствия Божия.

Мы знаем в себе две жизни: жизнь духовную, познаваемую нами внутренним сознанием, и жизнь телесную, познаваемую нами внешним наблюдением.

Обыкновенно люди (к которым я принадлежу), признающие основной жизнью жизнь духовную, отрицают реальность, нужность, важность изучения жизни телесной, очевидно, не могущего привести ни к каким окончательным результатам. Точно так же и люди, признающие только жизнь телесную, отрицают совершенно жизнь духовную и всякие основанные на ней выводы, отрицают, как они говорят, метафизику. Мне же теперь совершенно ясно, что оба не правы, и оба знания, материалистическое и метафизическое, имеют свое великое значение, только бы не желать делать несоответствующие выводы из того или другого знания. Из материалистического знания, основанного на наблюдении внешних явлений, можно выводить научные данные, т. е. обобщения явлений, но нельзя выводить никаких руководств для жизни людей, как это часто пытались делать материалисты - дарвинисты, например. Из метафизических знаний, основанных на внутреннем сознании, можно и должно выводить законы жизни человеческой: как, зачем жить? - то самое, что делают все религиозные учения, но нельзя выводить, как это пытались многие, законы явлений и обобщения их. Каждый из этих двух родов знаний имеет свое назначение и свое поле деятельности".

Особенною нежностью и интимностью отличаются всегда письма Л. Н-ча к его больному другу Г. А. Русанову. Заимствуем из одного такого письма того времени новое определение жизни.

"Главная основная мысль моя та, что жизнь только в сознании. Без сознания мы не имеем права говорить о жизни.

Для понимания жизни неизбежно выбрать одно из двух: или признать жизнью свое временное существование (о котором мы узнаем только при пробуждении сознания), не имеющее пределов в прошедшем, так что существование в утробе матери, в семени отца, деда, в материальных частицах, составляющих тело наше и наших предков, и в их соотношениях, и в солнце и его начале, т. е. признать жизнью величайшую бессмыслицу и сознание только одним из проявлений этой бессмыслицы; или признать то, что кажется сначала странным, но что вполне ясно, точно и разумно,- что наша жизнь есть наше сознание себя вечным, бесконечным, т. е. безвременным и внепространственным духом, ограниченным условиями временных и пространственных явлений.

Чем больше человек соприкасается с истинной жизнью, тем больше у него жизни. В стремлении к наибольшему соприкосновению задача совершенствования. Лучшая жизнь та, когда она сливается с вечной жизнью, и смерть уничтожается. В этом стремлении сущность жизни человека. Зачем это? Не знаю. Знает Тот, кто владыко жизни, кто сама жизнь.

Простите за всю эту чепуху. Все это в таком зародышевом и уродливом виде позволяю себе писать только вам".

В заключение этой главы приведем несколько замечательных писем Льва Николаевича конца 1903 года по нескольким крайне важным вопросам.

1) Вопрос о всеобщей стачке из письма к И. М. Трегубову:

"Всеобщая стачка для того, чтобы достигнуть тех результатов, для которых она устраивается, должна иметь в основе единство убеждений всех людей, участвующих в ней. Единство убеждений есть та высшая видимая людьми цель, к которой они стремятся. Единство это есть только в истине, в той истине, которая может в данное время быть доступна всем людям. Такая истина есть только истина религиозная. Где же вы видите теперь возможность такого объединения? Люди не только не сходятся в своих религиозных суевериях, но большинство людей, особенно тех, которые представляются первыми участниками стачки, не имеют никаких религиозных убеждений, отрицают самую необходимость религии, отрицают то начало, на котором одном они могут сойтись, и потому находятся в еще большем разногласии, как мы это видим среди всех политических деятелей. Собрать стачку всеобщую из людей, каковы они теперь, невозможно, как невозможно испечь хлеб из немешаной муки. Сколько ни старайтесь - хлеба не будет. Надо замесить тесто. Вот потому-то я и думаю, что так как у всех нас на каждого дан известный запас сил, то разумно употребить эти силы на деятельность, которая может иметь результаты. Если есть люди или очень близорукие, или очень увлеченные борьбой, которые не видят, не хотят видеть последствия в случае неуспеха той борьбы, которую они ведут, то понятно, что они могут приветствовать и желать всякой деятельности, которая будет содействовать достижению ближайшей поставленной им цели, независимо от того, что может и должно произойти после достижения этой ближайшей цели. Люди же, которые видят, что действительное улучшение в жизни людей может произойти только от улучшения самих людей, от единения их во имя истины, не могут не то что сочувствовать устройствам всеобщих стачек или революционных попыток, но не могут не видеть тщеты таких занятий. Дело жизни каждого из нас в том, чтобы употребить данные нам силы на служение Богу и по Его воле всем людям. И потому не может человек, видящий ясно, что сколько бы он ни пересыпал муку, делая из нее кучки, похожие на хлебы, хлеба не будет, не перестать заниматься этим делом, и он невольно постарается употребить свои силы на то, чтобы хоть сколько-нибудь замесить теста".

В другом письме к И. М. Трегубову Л. Н-ч так резюмировал свою мысль о стачке:

"...Всеобщая стачка не может удаться потому, что люди не готовы к ней. Когда же люди будут готовы к ней, не будет существовать того, против чего нужны стачки".

И. М. возражал Л. Н-чу, желая убедить его в пользе всеобщей стачки.

Л. Н-ч снова ответил ему 1 июня 1904 г. такими словами:

"О стачке ничего не имею сказать нового, кроме того, что нет причин не сочувствовать стачке, если она не нарушает основ христианской веры, как нельзя не сочувствовать всяким средствам, содействующим освобождению людей".

Давнишний друг Л. Н-ча, Митрофан Семенович Дудченко, живущий на земле и упорно применяющий нравственные принципы к жизни трудами рук своих, услыхав, что Л. Н-ч перестал работать, пишет ему, спрашивая его, не изменились ли его взгляды на этот предмет. Кроме того, его интересует вопрос о религиозном воспитании его детей. И вот Л. Н-ч отвечает на эти оба вопроса:

"Очень рад был получить ваше письмо, дорогой Митрофан Семенович. Я уже давно думаю о вас и о тех самых предметах, о которых вы пишете, самых важных предметах на свете. Я не только не изменил своего взгляда на необходимость удовлетворения самому своим самым первым потребностям, но живее, чем когда-нибудь, чувствую важность этого и свой грех неисполнения этого. Много было причин, отвлекших меня от этого исполнения, но не стану перечислять их, потому что главная причина только моя слабость, мой грех. И потому получение вашего письма было для меня духовной радостью: обличение и напоминание. Одно меня утешает - это то, что, живя дурно, я не обманываю, не оправдываю себя, что я могу освободить себя от этого труда, потому что пишу книги, а всегда сознавая то, что вы говорите, что "как мне нужно прочесть хорошую книгу, так нужно и тому, кто будет за меня работать", и что точно так же, если я могу написать хорошую книгу, то есть сотни и тысячи людей, которые бы написали бы лучшие книги, если бы не были задавлены и забиты работой. Так что я не только согласен с вами, но сильнее, чем когда-нибудь, чувствую свой грех и, страдая от него, признаю первостепенную важность отрицания права пользования для себя вынужденными трудами другого человека. Думая и слыша о вас, от Евгения Ивановича10 и сознавая всю тяжесть вашего положения, я вместе с тем не переставал завидовать вам.

Не унывайте, милый друг. "Претерпевый до конца спасен будет" относится именно к вашему положению. Думаю, что никакая суета не может помешать правильно мыслить (что я вижу по вашему письму). Мешает правильному мышлению только праздность и роскошь, и я это чувствую часто на себе. Как ни кажется странно и недобро то, что я, живущий в роскоши, позволяю себе советовать продолжать жить в нужде, я смело говорю это, потому что ни на минуту не могу усомниться в том, что ваша жизнь есть жизнь хорошая перед своей совестью и перед Богом, и потому самая нужная и полезная людям, а что моя деятельность, как бы она ни казалась полезной некоторым людям, теряет, хочется думать, что не все, но уже наверное самую большую долю своего значения вследствие неисполнения самого главного признака искренности того, что я исповедую. На днях у меня был умный и религиозный американец Брайан и спрашивал меня, почему я признаю необходимой ручную простую работу. Я сказал ему почти то же, что вы пишете: что, во-первых, это признак искренности признания равенства людей, во-вторых, это сближает нас с большинством людей рабочих, от которых мы отгорожены стеной, если пользуемся их нуждой; в-третьих, это дает нам высшее благо спокойствия совести, которого нет и не может быть у искреннего человека, пользующегося услугами рабов. Так вот мой ответ на первый пункт вашего письма. Теперь о втором, самом трудном - религиозном воспитании. В воспитании вообще, как в физическом, так и в умственном, я полагаю, что главное не навязывать ничего насильно детям, а, выжидая, отвечать на возникающие в них требования; тем более это нужно в главном предмете воспитания, в религиозном. Как бесполезно и вредно кормить ребенка, когда ему не хочется есть, или навязывать знания по предметам, которые его не интересуют и ему не нужны, так тем более вредно внушать детям какие-нибудь религиозные понятия, о которых он не спрашивает и, большею частью грубо формулируя их, нарушать этим то религиозное отношение к жизни, которое в это время может быть бессознательно возникает и устанавливается в ребенке. Нужно, мне кажется, только отвечать, но отвечать с полной правдивостью на предлагаемые ребенком вопросы. Кажется, очень просто - отвечать правдиво на религиозные вопросы ребенка. Но в действительности это может сделать только тот, кто сам себе уже ответил правдиво на религиозные вопросы о Боге, жизни, смерти, добре и зле, те самые вопросы, которые дети всегда ставят очень ясно и определенно. Как ни странно это кажется, воспитание самого себя есть самое могущественное орудие воздействия родителей на детей. И тот, первый параграф, который усвоили себе ваши будущие соседки "совершенствуйся",- есть самая высокая и, как ни странно это кажется, самая практическая в смысле служения другим людям, воздействия на других людей деятельность человека.

Так же и в воспитании. Внешние же условия вашей суровой жизни, которой вы наверно не цените по ее значению, самые выгодные для воспитания. Ваша жизнь серьезная, и дети видят ее и понимают это.

И вот тут-то и подтверждается то, что я всегда думаю о воспитании и что вы говорите в своем письме,- то, что сущность воспитания детей состоит в воспитании самого себя. Если же вы хотите от меня более определенные указания о том, что именно читать или давать в руки ребенку для религиозного воспитания, то я думаю, что надо не ограничиваться религиозными писаниями одного верования у нас христианского, а наравне с христианской учительной литературой пользоваться и буддийской, браминской, конфуцианской, еврейской.

Очень, очень рад был общению с вами. Желал бы, чтобы оно было сотую долю так полезно вам, как полезно мне, и потому желал бы, чтобы оно чаще повторялось".

Наконец, закончим прекрасной страничкой из дневника, написанной в конце этого года:

"Люди никогда не жили без религии. Мы, маленькая частичка людей, та, которая берет на себя учить большинство, живет без религии и думает, что ее и не нужно. От этого все бедствия людей. А между тем, казалось бы ясно, что без религии нельзя жить. Нельзя жить потому, что:

1) только религия дает определение хорошего и дурного, и потому человек только на основании религии может делать выбор из всего того, что он может желать сделать, в те минуты, когда страсти его молчат;

2) без религии человек никогда не может знать, хорошо или дурно то, что он делает;

3) только религия уничтожает эгоизм, только вследствие религиозных требований человек может жить не для себя;

4) только религия уничтожает страх смерти; не то, что человек может идти на опасность смерти или даже лишить себя жизни, а может спокойно ждать смерти;

5) только религия дает человеку смысл жизни;

6) только религия устанавливает равенство людей;

7) только религия полностью освобождает человека от всех внешних стеснений".

ГЛАВА 8

1904 г. Русско-японская война

В этом году дневник Л. Н-ча необыкновенно содержателен. Помимо фактов и настроений его личной жизни, мы встречаем в нем глубокую и напряженную работу мысли, проникновение до самого конца разумного сознания и необыкновенную ясность и простоту самых сокровенных мыслей. Чувствуется, что Л. Н-ч вступил на новую ступень сознания и укрепился в ней, чтобы идти дальше. Мы дадим здесь наиболее яркие выражения этих мыслей, освещающих нам внутреннюю жизнь Л. Н-ча.

2 января Л. Н-ч записывает интересную мысль о прогрессе и эволюции:

"Движение, которое мы представляем себе вечным в будущем, в виде прогресса, есть очевидная иллюзия, вытекающая из сознания нашей отделенности от мира. Без движения нет отделенности. В сущности же, мы, как и Бог, стоим неподвижно, и нам кажется только, что мы разрываем, расширяем свои пределы. В этом жизнь. Бог нами дышит".

Нам кажется чрезвычайно важною высказанная здесь мысль. Мы ждали ее, следя за развитием идеи вечности в сознании Л. Н-ча. До сих пор Л. Н. являлся эволюционистом, он видел везде движение. И этот эволюционизм противоречил его абсолютным моральным принципам. Здесь в первый раз он говорит, что движение, прогресс - это иллюзия, так как вечность, бесконечность - вне времени и пространства - не может заключать в себе идею движения, цели, направления "куда-то", не может быть понятия скорости, потому что нет понятия времени и пространства.

В дальнейшем мы увидим развитие этого положения. На другой день мысли Л. Н-ча обращаются уже на область личной и общественной жизни, и он столь же радикально, до конца продуманно ставит вопрос, предвидя социальную катастрофу.

"Я сначала думал, что возможно установление доброй жизни между людьми при удержании тех технических приспособлений и тех форм жизни, в которых теперь живет человечество, но теперь я убедился, что это невозможно, что добрая жизнь и теперешние технические усовершенствования и формы жизни несовместимы. Без рабов не только не будет нам театров, кондитерских, экипажей, вообще предметов роскоши, но едва ли будут все железные дороги, телеграфы. А кроме того, теперь люди поколениями так привыкли к искусственной жизни, что все городские жители не годятся уже для справедливой жизни, не понимают, не хотят ее. Помню, Юша Оболенский, попав в деревню во время метели, говорил, что жизнь в деревне, где заносит снегом так, что надо отгребаться,- невозможна".

6 января Л. Н-ч записывает: "Составлял новый календарь". Это было началом "Круга чтения", переработанного из "Мыслей мудрых людей". Обличения существующего строя ни на минуту не затемняют сознания Л. Н-чем своих собственных недостатков, и он с тою же, если не с еще большей искренностью разоблачает их. Через несколько дней после этого он записывает так:

"14 января. Проснулся нынче здоровым физически, сильным и с подавляющим сознанием своей гадости, ничтожества, скверно прожитой и проживаемой жизни. И до сих пор - середины дня - остаюсь под благотворным этим настроением. Как хорошо, даже выгодно чувствовать себя, как нынче, униженным и гадким! Ничего ни от кого не требуешь, ничто не может тебя оскорбить, ты всего худшего достоин. Одно только надо, чтобы это унижение не переходило в отчаянность, уныние, не мешало работать, служить, чем можешь".

И еще через несколько дней Л. Н-ч смелыми штрихами набрасывает свои мысли о бессмертии, и как раз эти мысли являются прямою противоположностью тому, что ему обыкновенно приписывают.

Так, он записывает:

"25 февраля. Как ни желательно бессмертие души, его нет и не может быть, потому что нет души, есть только сознание Вечного (Бога). Смерть есть прекращение, изменение того вида (формы) сознания, который выражался в моем человеческом существе. Прекращается сознание, но то, что сознавало, неизменно, потому что вне времени и пространства. Тут-то и нужна вера в Бога. Я верю, что я не только в Боге, но я - проявление Бога и потому не погибну.

29 мр. Если есть бессмертие, то оно только в безличности. Истинное я есть божественная сущность, которая смотрит в мир через ограниченные моей личностью пределы. И потому никак не могут остаться пределы, а только то, что находится в них, божественная сущность души. Умирая, эта сущность уходит из личности и остается, чем была и есть. Божеское начало опять проявится в личности, но это не будет уже та личность. Какая? Где? Как? Это дело Божие".

Кроме того, в начале года Л. Н-ч занят весьма важной и интересной статьей: предисловием в краткой биографии Гаррисона, американского проповедника непротивления злу насилием еще в половине прошлого столетия. В третьем томе я рассказал уже о том, как сын этого Гаррисона составил его краткую биографию и Л. Н. написал к ней предисловие, в котором он кратко и ярко выразил основы учения о непротивлении.

Вначале Л. Н-ч приводит замечательную цитату из сочинений Гаррисона:

"Девизом нашим,- писал Гаррисон в середине своей деятельности,- с самого начала нашей нравственной борьбы было: Отечество наше - это мир, соотечественники наши - все человечество. Мы верим, что это будет девизом, начертанным и на нашей могиле. Другим своим девизом мы избрали: всеобщее освобождение. До сих пор приложение нашего девиза мы ограничивали лишь теми людьми, которые собраны в этой стране южными рабовладельцами, как рыночная ценность, как товар, скот, хозяйственный инвентарь. С этих же пор мы будем пользоваться нашим девизом в самом широком смысле: освобождение всей нашей расы от господства человека, от порабощения себя, от власти грубой силы, от порабощения грехом и - подчинение людей только власти Бога, контролю их собственной совести и управлению законом любви".

Таким образом, Гаррисон выступил со своим духовным оружием на борьбу с рабством вообще, как с мировым злом.

"Гаррисон,- говорит Л. Н-ч,- понимая, что рабство негров было только частичным случаем всеобщего насилия, выставил общий принцип, с которым нельзя было не согласиться,- тот, что ни один человек ни под каким предлогом не имеет права властвовать, т. е. употреблять насилие над себе подобными. Гаррисон настаивал не столько на праве рабов быть свободными, сколько отрицал право какого бы то ни было человека или собрания людей принуждать к чему-либо силою другого человека. Для борьбы с рабством он выставил принцип борьбы со всем злом мира".

Но мир не понял его учения.

"Сущность вопроса,- продолжает Л. Н-ч,- осталась неразрешенной, и тот же вопрос, только в новой форме, стоит теперь перед народом Соединенных Штатов. Тогда вопрос был в том, как освободить негров от насилия рабовладельцев; теперь вопрос в том, как освободить негров от насилия всех белых и белых от насилия всех черных".

И проповедь Л. Н-ча, по его словам, встречает ту же в лучшем случае снисходительную усмешку, какую встречала и проповедь Гаррисона. Он заметил это, как он говорит, и в отношении побывавшего у него американца Брайана, "замечательно умного, передового и религиозного", как о нем выражается Л. Н-ч.

Американец привел ему всем известный пример о разбойнике, убивающем ребенка, и Л. Н-ч снова возражает на этот обычный аргумент такими словами:

"Фантастического разбойника никто не видал, а стонущий от насилия мир перед глазами всех. А между тем никто не видит, не хочет видеть того, что борьба, которая может освободить человечество от насилия, не есть борьба с фантастическим разбойником, а с теми реальными разбойниками, которые насилуют людей. Непротивление злу насилием ведь означает только то, что средство взаимодействия разумных существ друг на друга должно состоять не в насилии, которое можно допустить только по отношению к низшим организмам, лишенным рассудка, а в разумном убеждении; и что к этой замене насилия разумным убеждением и должны стремиться все люди, желающие служить благу человечества".

Далее Лев Николаевич высказывает предположение, что люди оттого так трудно воспринимают это учение, что боятся потерять свое привилегированное положение. И он сам отвечает на это предположение:

"Но перемены бояться нечего; принцип непротивления не есть принцип насилия, а согласия и любви, и потому не может быть сделан насильственно обязательным для всех людей. Принцип непротивления злу насилием, состоящий в замене грубой силы убеждением, может быть только свободно принят. И в той мере, в какой он свободно принимается людьми и прилагается к жизни, т. е. в той мере, в которой люди отрекаются от насилия и устанавливают свои отношения на разумном убеждении,- только в той мере и совершается истинный прогресс в жизни человечества".

Мысль эта о прогрессивном значении заповеди о непротивлении злу насилием впервые здесь высказана Л. Н-чем во всей своей полноте и ясности. Кроме того, из этого предисловия вытекает еще одна важная мысль. Кто внимательно изучал произведения Л. Н-ча, следил за развитием его мысли по дневникам и письмам, тот легко заметит, что мысль и даже само миросозерцание Л. Н-ча претерпело некоторую эволюцию. На это указывает часто и сам Л. Н-ч. Учение же о непротивлении злу насилием осталось незыблемым. Выраженное им с особою силою в 1884 году в его сочинении "В чем моя вера?", оно повторено им еще с большей ясностью и глубиной через 20 лет, в 1904 году. Мы выводим из этого заключение, что этот принцип лег в основу того учения, которое принято называть учением Л. Н. Толстого, и которое, конечно, представляет ничто иное, как учение Христа в его чистом, неискаженном виде, преподанное нам его учеником с новою, живою силой.

Как бы смеясь злым смехом над этим учением, снова осветившим мир, дьявол щедрою рукою разлил яд своей злобы над несчастным рабом его человечеством.

В 1904 году возникает одна из жесточайших войн, хотя и не очень продолжительных, война Японии с Россией. Можно понять весь ужас и горечь, испытанную Л. Н-чем при возникновении этой бойни.

28 января он записывает в своем дневнике:

"Война, и сотни рассуждений о том, почему она, что она означает, что из нее будет и т. д. Все - рассуждающие люди, от царя до последнего фурштата. И всем предстоит, кроме рассуждений о том, что будет от войны для всего мира, еще рассуждение о том, как мне, мне, мне отнестись к войне? Но никто этого рассуждения не делает. Даже считает, что не следует, что это не важно. А схвати его за горло и начни душить, и он почувствует, что важнее всего для него его жизнь, и эта жизнь - его "я". А если важнее всего эта жизнь, его "я", то кроме того, что он журналист, царь, офицер, солдат, он человек, пришедший в мир на короткий срок и имеющий уйти по воле Того, кто его послал. Что же для него важнее того, что ему делать в этом мире,очевидно, важнее всех рассуждений о том, нужна ли и к чему поведет война. А делать по отношению войны ему очевидно что: не воевать, не помогать другим воевать, если уж не удержать их".

Цивилизованный мир, опозоривший себя допущением этой бойни, знал, конечно, какой отпор встретит он во взглядах великого старца. Но печать, торгующая всеми принципами, притворилась незнающею и запросила у Л. Н-ча его мнение.

8 февраля Лев Николаевич получил телеграмму из Филадельфии от большой американской газеты с вопросом: "за кого он - за русских, японцев или никого?" Ответ Толстого был следующий: "Я ни за Россию, ни за Японию, а за рабочий народ обеих стран, обманутый и вынужденный правительствами воевать против совести, религии и собственного благосостояния".

Война с Японией принята была русским народом и обществом как истинное бедствие, и мало можно было найти людей, которые шли на войну с охотою и воодушевлением. Напротив, во многих местах России наблюдались случаи прямого сопротивления. Близ Харькова женщины легли на рельсы, чтобы не пустить поезд, который должен был увозить их мужей.

Дух протеста против войны в первый раз дал себя серьезно почувствовать. Конечно, немалую роль в этом протесте сыграло распространение сочинений Л. Н. Толстого. У нас есть беспристрастное свидетельство в этом направлении. Епископ Иннокентий, живший в Дальнем, в своей статье по поводу японской войны прямо упрекает офицеров в толстовстве:

"Наблюдая,- пишет епископ Иннокентий,- картины из местной военной жизни и слыша весьма часто из уст офицеров толстовскую мораль касательно войны, невольно приходится удивляться, как может армия при таких условиях справиться со своими великими задачами... Носить военный мундир и быть поклонником толстовского учения - это похоже на то, как если бы человек, оснастивши корабль и выйдя в открытое море, отказался бы от целесообразности своего плавания".

Таким образом, сила влияния Л. Н-ча уже на первых порах войны ослабляла удар встретившихся врагов.

Разумеется, многие люди, чуявшие духовную мощь Л. Н-ча, ждали от него оценки мировых событий. Ждали что он скажет по поводу войны России с Японией. Ждали этого многие, но у немногих хватило храбрости задать этот вопрос самому Льву Николаевичу. Один из первых решился на это известный французский литератор и публицист Жюль Кларетти. Он поместил в газете "Le Temps" пространное открытое письмо ко Льву Николаевичу. Тон этого письма довольно легкомысленный, не обличающий в нем большого понимания, но вопрос поставлен весьма остроумно, со свойственной французам ясностью и точностью. Интересно то, как Жюль Кларетти отражает в себе мнение о Л. Н-че французской интеллигенции.

"Вы по вашему способу евангелизировали мир, вы преподали ему мораль сострадания и прощения, которая не всегда признавалась последователями других культов, но которая внесла в сердца людей истинное учение Христа. И вы действительно христианин, потому что прилагаете к жизни то, о чем другие только говорят. Вы ненавидите ненависть. Вы воюете с войной. Вы грезите о братстве, о мире, о добре между людьми, которые должны наконец ввести человечество в обетованную землю, к которой столетиями шли поколения за поколениями длинной вереницей, усеивая путь свой костями. Одним словом, вы - один из тех пророков, которых утешают несчастных, и когда вы нам указываете в небе звезду, которую вы уже увидали, а мы еще нет, путь наш нам кажется менее трудным, бремя жизни кажется более легким, и мы верим в будущее".

Продолжая и далее щедро расточать подобные эпитеты, он говорит наконец:

"Вполне естественно, что мы именно у вас спрашиваем, что думаете вы, дух которого возвышается над другими, что думаете вы о совершающихся событиях, которые, к сожалению, теперь владеют людьми и опрокидывают все их стремления".

"Вы видите, дорогой и великий учитель,- кончает так свою статью Жюль Кларетти,- человек есть игрушка событий. Монарх искренно хочет мира, а его заставляют вести войну. Народ стремится к покою - его будят пушечные выстрелы. Великое слово "разоружение" брошено в мир, а вооруженные флоты пробегают океаны, и границы щетинятся штыками. Пророк добра, вы поучаете людей жалости, а они отвечают вам, заряжая ружья и открывая огонь! Не смущает ли это вас, несмотря на твердость ваших убеждений, и не разочаровались ли вы в человеке-звере? Вот это-то я и хотел бы услышать от вас, дорогой и великий учитель!"

И как бы во исполнение этого страстного желания слушать слово Толстого, другой француз, сотрудник газеты "Figaro" Жорж Бурдон, едет в Ясную Поляну, чтобы спросить Л. Н-ча его мнение. Он ведет с ним длинные беседы, изложение которых составило целую книгу; но перед этим он печатает статью в "Фигаро", где вкратце передает сущность своего разговора. Лев Николаевич, действительно, с напряжением следил за военными событиями на Дальнем Востоке. Жорж Бурдон так рассказывает о своей встрече со Л. Н-чем.

"Он первый заговорил о войне. "Какие новости? - спросил он и потом добавил: - Как же не интересоваться таким столкновением! Как грустно слышать об этих боях между людьми!"

Я возражал ему,- говорит Бурдон,- что в этой войне происходит борьба двух рас и спросил его: что он думает о последствиях победы той или другой расы. "А какое мне дело до рас? - ответил Толстой,- я не делаю никакого различия между ними. Я стою за человека. Что же может выйти хорошего для человека из этой войны? Беда в том, что война указывает нам на полное забвение человеческих обязанностей. Над обязанностями к семье, к отечеству, к человечеству есть еще обязанности к Богу, если вы позволите мне употребить это слово. Если оно вам не нравится, то скажем - обязанности ко Всему, с большим В. Это Все, что я называю Богом, не подлежит оспариванию. Что бы я ни думал, я не могу избежать мысли, что я принадлежу к чему-то целому, что я составляю часть какой-то общей гармонии. Сознание моего отношения к этой гармонии обыкновенно называют религиозной идеей. И люди забывают эти основные истины. Не читая Евангелие, эту превосходную книгу, они коснеют в варварстве. И вот они втягиваются в войны, забывая, что первая обязанность мыслящего существа - это прекратить убийство!"

После нескольких наивных вопросов, на которые Л. Н-ч отвечал смеясь, Бурдон осторожно спросил его: "в эту минуту, когда решается судьба России, вы, русский, что бы вы ни думали о войне, не делаете ли вы теперь какой-либо оговорки,- я не говорю о ваших принципах, но об их практическом приложении, об их распространении?"

"Никакой оговорки,- ответил Л. Н-ч,- но нужно быть искренним,прибавил он улыбаясь.- В глубине души моей я не чувствую себя вполне свободным от патриотизма. Вследствие атавизма, воспитания я чувствую, что вопреки моей воле он еще сидит во мне. Мне нужно призвать на помощь разум, вспомнить высшие обязанности, и тогда я без всякой оговорки ставлю выше всего интересы человечества. Да, мое сознание говорит мне, что убийство, в какой бы форме оно ни проявилось, каким бы поводом ни прикрывалось, всегда отвратительно. Что война есть чудовищный бич, и все, что подготовляет ее, подлежит осуждению".

И Лев Николаевич взволнованным, повышенным голосом прибавил:

- Как могут люди допускать это? Почему человеческая совесть не возмущается? Как не видят весь ужас этой кровавой тирании... Это ужасно! Если бы вам дали в руки нож и велели бы зарезать вот эту маленькую девочку, мою внучку, под угрозой убить вас за ослушание,- ведь вы бы все-таки не могли сделать это, потому что было бы для вас нравственно невозможно. Если бы только христианское сознание лежало в основе души человека, ему бы так же стало невозможным взять в руки ружье и идти убивать своих ближних!

Кажется, ответ Л. Н-ча на поставленные ему вопросы был достаточно ясен; но для самого Л. Н-ча этого было мало, и он решил высказаться во всю силу своего слова и своего духа и написал статью "Одумайтесь!", посвященную русско-японской войне.

Л. Н-ч долго работал над этой статьей. Уже в феврале в дневнике такая запись:

"Все время пишу о войне. Не выходит еще. Здоровье недурно. Но с некоторых пор сердце слабо. Никак не могу приветствовать смерть. Страха нет, но полон жизни и не могу".

Последняя редакция статьи "Одумайтесь!" подписана 8-го мая.

Эта статья "Одумайтесь!" состоит из двух частей, т. е. каждая глава ее распадается (за исключением последней) на две части. Первая часть представляет свод мнений различных мыслителей о войне. Вторая часть каждой главы представляет рассуждение Л. Н-ча на ту же тему.

Л. Н-ч начинает свою статью выражением своего возмущения совершившимся фактом - объявлением войны:

"Опять война. Опять никому не нужные, ничем не вызванные страдания, опять ложь, опять всеобщее одурение, озверение людей.

Люди, десятками тысяч верст отделенные друг от друга, сотни тысяч таких людей, с одной стороны буддисты, закон которых запрещает убийство не только людей, но животных, с другой стороны христиане, исповедующие закон братства и любви, как дикие звери, на суше и на море ищут друг друга, чтобы убить, замучить, искалечить самым жестоким образом.

Что же это такое? Во сне это или наяву? Совершается что-то такое, чего не должно, не может быть,- хочется верить, что это сон, и проснуться.

Но нет, это не сон, а ужасная действительность".

Анализируя причины войны, Л. Н-ч приходит к заключению, что люди заблудились на своем пути к благу.

"Люди нашего христианского мира и нашего времени подобны человеку, который, пропустив настоящую дорогу, чем дальше едет, тем все больше и больше убеждается в том, что едет не туда, куда надобно. И чем больше он сомневается в верности пути, тем быстрее и отчаяннее гонит по нем, утешаясь мыслью, что куда-нибудь да выедет. Но приходит время, когда становится совершенно ясно, что путь, по которому он едет, никуда не приведет, кроме как к пропасти, которую он начинает уже видеть перед собой".

Главное заблуждение состоит в отрицании религии, т. е. руководящего нравственного начала.

"Лишенные религии люди,- говорит Л. Н.,- обладая огромной властью над силами природы, подобны детям, которым дали бы для игры порох или гремучий газ. Глядя на то могущество, которым пользуются люди нашего времени, и на то, как они употребляют его, чувствуется, что по степени своего нравственного развития люди не имеют права не только на пользование железными дорогами, паром, электричеством, телефоном, фотографиями, беспроволочными телеграфами, но даже простым искусством обработки железа и стали, потому что все эти усовершенствования и искусства они употребляют только на удовлетворение своих похотей, на забавы, разврат и истребление друг друга".

Особенно интересен ответ на вопрос, который Лев Николаевич сам себе ставит:

"Но как же поступить теперь, сейчас,- скажут мне,- у нас в России в ту минуту, когда враги уже напали на нас, убивают наших, угрожают нам; как поступить русскому солдату, офицеру, генералу, царю, частному человеку? Неужели предоставить врагам разорять наши владения, захватывать произведения наших трудов, захватывать пленных, убивать наших? Что делать теперь, когда дело начато?

Но ведь прежде, чем начать дело войны, кем бы оно ни было начато должен ответить всякий одумавшийся человек,- прежде всего начато дело моей жизни. А дело моей жизни не имеет ничего общего с признанием прав на Порт-Артур китайцев, японцев или русских. Дело моей жизни в том, чтобы исполнять волю Того, кто меня послал в эту жизнь. И воля эта известна мне. Воля эта в том, чтобы я любил ближнего и служил ему. Для чего же я, следуя временным, случайным требованиям, неразумным и жестоким, отступлю от известного мне вечного и неизменного закона всей моей жизни?"

...На вопрос о том, что делать теперь, когда начата война, мне, человеку, понимающему свое назначение, какое бы я ни занимал положение, не может быть другого ответа, как тот, что какие бы ни были обстоятельства,начата или не начата война, убиты ли тысячи японцев или русских, отнят ли не только Порт-Артур, но Петербург и Москва,- я не могу поступить иначе, как так, как того требует от меня Бог, и потому я как человек не могу ни прямо, ни косвенно, ни распоряжениями, ни помощью, ни возбуждением к ней участвовать в войне, не могу, не хочу и не буду".

Не так думали руководители этой бойни. И главная вина и ответственность ложится конечно не на тех, которые прямо гонят людей на убийство, а на тех, кто настолько извращает душу человека, что делает возможным подчинение людей самым нелепым требованиям. И главная доля ответственности за войну лежит на тех учителях, которые проповедуют ложную веру, извращая учения великих учителей человечества. В русско-японской войне было столкновение двух религий - христианской и буддийской, одинаково запрещающих убийство. Мы знаем хорошо, как христианские учителя извращают заповеди Христа в своих катехизисах и официальных проповедях и учебниках. И вот, оказывается, точь-в-точь то же самое происходит в Японии, которая уже цивилизовалась настолько, что служители ее государственной религии, буддизма, издают толкования на учение Будды, в которых доказывается, что хотя Будда и учил любви ко всем существам, но врагов - русских - убивать можно.

Л. Н-ч кончил свою статью, когда получил интересное письмо; он записывает об этом в своем дневнике:

"8 мая. Нынче получил письмо от матроса из Порт-Артура:

"Угодно ли Богу или нет, что нас начальство заставляет убивать?"

Есть это сомнение, и я пишу о нем, но знаю тоже, что есть великий мрак в огромном числе людей. Но, как Кант говорит, как только ясно выражена истина, она не может не победить все. Когда? - это другой вопрос. Нам хочется скоро, а у Бога 1000 лет как один час. Думается мне, что для того, чтобы кончились войны (и с войнами узаконенное насилие), нужны вот какие исторические события: нужно 1) чтобы Англия и Америка были в войнах разбиты государствами, введшими общую воинскую повинность; 2) чтобы они вследствие этого ввели общую воинскую повинность, и 3) что тогда только все люди опомнятся".

Часть этого пророчества исполнилась. В последней мировой войне Англия была временно побеждена, по крайней мере ей угрожало поражение Германией. И Англия, а потом и Америка ввели обязательную воинскую повинность. Конечно, это значительно подвинуло дело мира. Все народы узнали все ужасы войны. Теперь уже нельзя никого обмануть патриотизмом. Революционное выступление России как будто задерживает решение этого вопроса, а может быть и ускоряет, так как исчерпывает последнее оправдание войны. И мы верим, что конец ее близок.

Сам Л. Н-ч с большой скромностью относился к этой своей работе. Очень интересно его отношение к ней выражено им в письме к великому князю Николаю Михайловичу: он благодарит его в письме за исполненную просьбу о помощи духоборам и затем прибавляет:

"Я никак не думал, чтобы эта ужасная война так подействовала на меня, как она подействовала. Я не могу не высказаться о ней и послал статью за границу, которая на днях появится и, вероятно, будет очень не одобрена в высших сферах.

В предпоследнем письме вы писали, что может быть когда-нибудь заехали бы в Ясную Поляну. Как ни приятно бы было мне видеть вас у нас, я думаю, что я настолько неприятное лицо правительству - и в особенности буду теперь, после моей статьи о войне,- что ваше посещение меня могло бы быть неприятно для вас, и потому считаю нужным предупредить вас об этом".

Статья Л. Н-ча имела большой успех и, несомненно, способствовала просветлению человечества.

Отзывы об этой статье, напечатанной в английских газетах, дошли и до Л. Н-ча, и он записывает в своем дневнике:

"Вчера в "Русск. вед." суждение о моей статье в Англии. Мне было очень приятно, самолюбиво приятно, и это дурно".

Мы приводим здесь два из этих отзывов как наиболее характерные:

"Последнее воззвание Толстого представляет один из самых замечательных документов мировой истории. Это пространная и красноречивая проповедь на текст "война есть убийство". На эту тему он проповедует с логическим пренебрежением к самым излюбленным преданиям мира. Он обнажает войну, срывая с нее ее украшения, гордость, торжественность, и выставляет ее в ее голом безобразии к ужасу человечества. "Храбрость", "патриотизм", "военная слава" - все это для бесстрашного русского реформатора пустые слова, изобретенные для поддержания системы огульной резни, которую люди называют войной... Для цивилизованного человечества, освободившегося или, по крайней мере, отчасти освободившегося от дикого состоянии, позорно то, что война, со всеми связанными с нею жестокостями и страданиями, все еще считается не бедствием, которому люди подвергаются, а доблестным делом, достойным восхваления".

"Статья Толстого есть пророческое слово, освещенное светом неземного происхождения. Оно дышит самым духом Христа. Но как ни замечательна эта статья со стороны освещения внутренних условий русской жизни, наш интерес сосредоточивается в борьбе иной, нежели та, которая теперь свирепствует между Россией и Японией. Толстой воплощает самое глубокое сознание современного просвещения. Бог заставляет людей выбирать между Его волей и той животностью, которая до сих пор господствовала среди большинства человечества... Наступает новая заря в эволюции высшего человечества... В словах Толстого есть дух, опасный для всех правительств. Но "когда правители отдаются безнравственному честолюбию и убивают своих братьев, увлекаясь грабительскими войнами, они не должны удивляться, если народ отрекается от них".

Но были и отрицательные отзывы, особенно в России. Так, одна дама написала Л. Н-чу письмо, упрекая его в недоброжелательном тоне статьи. Л. Н-ч смиренно отвечал ей:

"Графиня Софья Дмитриевна, я очень благодарен вам за то, что вы подписались под вашим письмом. А то я часто получаю такого же рода письма и, желая ответить на них, не могу сделать этого. Хочется ответить потому, что особенно больно в мои годы, когда стоишь одной ногой в гробу, знать, что есть люди, которым ты ничего, кроме добра не желаешь, которые ненавидят тебя. Хочется оправдаться, смягчить их.

Вы пишете, что я не отвечу на это письмо, потому что отвечаю только тем, кто меня хвалит. Это не совсем справедливо, я всегда с большим интересом и вниманием читаю письма, осуждающие меня, стараясь извлечь из них пользу. И такую пользу, и очень большую, я извлек из вашего письма. Вы указали мне на то, что в моей статье есть то, чего не должно быть у христиан - негодования, осуждения. Я и прежде чувствовал это, но ваше письмо ясно указало мне это. Совершенно справедливо, что человек, опирающийся на Христа, должен стараться быть, как Он, кроток и смирен сердцем. А я совсем не то. Не в оправдание себя, но в покаяние себя могу сказать только то, что я слабый человек, далеко не достигший того идеала, к которому, стремлюсь. Я виноват, что тон, дух моей статьи недобрый, но смысл ее для меня несомненно истинен, и я буду повторять то же на смертном одре. И уверен я в этом не потому что я верю себе, а потому что верю Христу и закону Бога.

Смягчающим мою вину обстоятельством может хотя немного служить то, что тогда, как вы живете и Петербурге в среде торжественных приготовлений и воздействий войны, я живу среди несчастного народа, который, живя в крайней нужде, отсылает своих кормильцев на непонятное и ненужное ему побоище, видит только лишения, страдания и смерть. Но я боюсь опять отдаться нехорошему чувству. Лучше замолчу, так как письмо это имеет целью не убеждать вас, а просить забыть те недобрые слова, которые вы написали мне, и вызвать в себе хотя не доброжелательные, но не недоброжелательные ко мне чувства, с которыми свойственно всем людям относиться друг к другу и которые я испытываю к вам, в особенности вспоминая мое свидание с вами где-то в Петербурге, свидание, оставившее во мне самое приятное воспоминание".

В июле месяце Л. Н-ча в Ясной Поляне посетил его друг, крестьянин М. П. Новиков. Конечно, разговор их коснулся войны. И Новиков в своих воспоминаниях приводит интересные и сильные отзывы Л. Н-ча об этом ужасном деле. Когда заговорили о войне, Л. Н-ч воскликнул:

- Ужасно, ужасно! И сегодня, и вчера я плакал о тех несчастных людях, которые, забывши мудрую пословицу, что худой мир лучше доброй ссоры, десятками тысяч гибнут изо дня в день во имя непонятной им идеи. Я не читаю газет, зная, что в них описываются ужасы убийств не только не для осуждения, но для явного восхваления их... Но домашние иногда читают мне, и я плачу... Не могу не плакать...

Л. Н-ч показал Новикову полученное им письмо и предложил ему прочесть его вслух.

В письме этом неизвестный автор описывал, говорит Новиков, как они были хорошо настроены с места, из родного города, и как это настроение совершенно менялось по мере приближения к Манчжурии. "Ехали день, два, неделю, месяц,- говорилось в письме,- все пустые поля да леса. Чай, семь тысяч проехали, а десяти деревень не видали. Степи и степи. Да на этой земле еще 10 Рассеев поселить можно, и то полноты не будет, а китайской землей поехали - одни горы да камни. И кой рожон нам здесь было нужно, ради чего кровь проливать из-за каких-то гор да камней? Добро бы своей земли не было. Вот когда все это увидели да раздумали, и мысли другие пошли, и охоты не стало".

- Каково? - спросил Лев Николаевич, когда я кончил чтение.- Народ обмануть хотят, дипломаты уверяют, что иначе никак нельзя было, а мужики едут и решают по-своему, что воевать не из-за чего было.

- Да, ужасно, ужасно! - продолжал Л. Н-ч.- Совершается страшное дело, и никто не сознает этого. На днях на дороге догоняет деревенская баба, торопится в город, трое босых ребят с нею. Пошел вместе, разговорились. Идет за пособием, вторая получка вышла. "Хлопотали, хлопотали,- говорит,бегали, бегали, у самого члена три раза были, насилу выдачки дождались"."Что же,- спрашиваю,- привыкли без хозяина? С получкой, чай, и одни хорошо проживете. Прежде нужды-то поди больше было?" И-и, как зарыдает баба, как зальется, слова не выговорит. "Мы бы,- говорит,- им последнюю коровенку отдали, даром что сами в нужде находимся. Пошто,- говорит,- детям-то деньги нужны? Им отец нужен. Они при отце только хороши и веселы. А теперь как цыплята мокрые стали, от хвоста матери не отходят. Шагу тебе ступить не дадут, всюду вяжутся".- "А разве тятька-то не воротится?" - испуганно спрашивает ее девочка, утирая глаза и смотря то на меня, то на мать, и я стою, плачу, и они все плачут. Старый дурак я, хотел разговориться, утешить, а вышло - только в грех ввел.

Таково было отношение Л. Н-ча к тогдашней войне. Благодаря ему в этой войне был поставлен вопрос ребром. Это была последняя "благополучная" война. Следующая мировая война уже кончилась революцией. Народ не выдержал этого безумного и жестокого рабства и возмутился.

За этот год Л. Н-ч потерял двух близких людей. 1-го апреля скончалась его друг юности и старости, графиня Александра Андреевна Толстая. Л. Н-ч записывает в дневнике:

"Умерла Ал. Андр. Как это просто и хорошо".

Кроме того, все лето страдал, умирая, брат Л. Н-ча, Сергей Николаевич, кончая свои дни в своем имении Пирогово.

Л. Н-ч несколько раз ездил туда, навещая больного, и всегда уезжал с тяжелым чувством, что брат его не покоряется приближающейся перемене, а борется и страдает.

Так, 15 августа он записывает в дневнике:

"Пирогово. Три дня здесь. У Сережи было очень тяжело. Он жестоко страдает и физически, и нравственно, не смиряясь. Я ничего не могу сделать, сказать хорошего, полезного".

Наконец, силы оставили его, и Л. Н-ч записывает в дневнике:

"26 августа. Пирогово. Сережа умер. Тихо, без сознания, выраженного сознания, что умирает. Это тайна. Нельзя сказать, хуже или лучше это. Ему было недоступно действенное религиозное чувство. (Может быть, я еще сам себя обманываю; кажется, что нет). Но хорошо и ему. Открылось новое, лучшее. Так же, как и мне. Дорога, важна степень просветления; а на какой она ступени в бесконечном кругу - безразлично".

В самом же Л. Н-че жизнь била ключом, и напряженная внутренняя работа не переставала. Возвращаясь несколько назад, мы даем страничку его дневника, представляющую выражение той новой ступени сознания, на которую Л. Н-ч вступил в это время.

"30-го апреля. Все так же думаю по утрам (просыпаясь) о своем философском бреде. Думал и вчера и нынче вот что:

1) Наше постоянное стремление к будущему не есть ли признак того, что жизнь есть расширение сознания? Да, жизнь есть расширение сознания.

2) Движение, все движение в мире материальном, начиная с движения сердца, до движения Сириуса, есть только иллюзия, происходящая от расширения сознания: все больше и больше ожидаю, узнаю, переживаю (je m'entends).

3) Для того, чтобы могло быть расширение сознания (благо), нужно, чтобы оно было ограничено. Оно и ограничено пространством и временем.

4) Сначала кажется, что я материальное (я принимаю свои пределы за себя), потом кажется, что я что-то духовное, т. е. что-то, как материалисты говорят, что-то из тонкой материи, отдельное. Потом сознаешь, что ни материального, ни духовного нет, а есть только прохождение чрез пределы вечного, бесконечного, которое есть Все само в себе и ничто (нирвана) в сравнении с личностью.

5) Живя сознанием телесности, человек - эгоист, борец за свои радости; живя с сознанием духовного существа, он - гордец, славолюбец; живя в сознании своего участничества в божестве, он делает то, чего хочет и что делает Бог; благо всем".

В начале года Л. Н. много читал немецких философов; в дневнике своем в феврале он записывает:

"Читал Канта, восхищался, теперь восхищаюсь Лихтенбергом. Очень родственен мне".

Подобное же мнение Льва Николаевича с большими подробностями приводит немецкий журналист Ганц, посетивший в это время Ясную Поляну.

Приветствуя гостя, Л. Н-ч сказал:

- В настоящее время я нахожусь под влиянием двух немцев. Я читаю Канта и Лихтенберга и очарован ясностью и привлекательностью их изложения, а у Лихтенберга - также остроумием. Я не понимаю, почему нынешние немцы забросили обоих этих писателей и увлекаются таким кокетливым фельетонистом, как Ницше. Ведь Ницше совсем не философ и вовсе даже и не стремится искать и высказывать истину... Шопенгауэра я считаю и стилистом более крупным. Даже если признать у Ницше яркий стилистический блеск, то и это - не более как сноровка фельетониста, которая не дает ему место рядом с великими мыслителями и учителями человечества.

Но вот новые литературные замыслы возникают в душе Л. Н-ча, клонящиеся к выражению все той же дорогой ему идеи.

7-го мая он записывает в дневнике:

"Мне все больше и больше кажется, что нужно и есть что сказать о причинах подавления духовной жизни людей и о средствах избавления. Все то же, старое: причина всего - насилие, оправдываемое разумом насилие, и средство избавления - религия, т. е. сознание своего отношения к Богу. То же хочется выразить в художественной форме: Николай I и декабристы. Читаю много хорошего по этому".

"Декабристы" действительно снова занимают внимание Л. Н.

В заграничном русском журнале "Освобождение" того времени появилась следующая заметка литератора кн. Гр. Волконского.

"В "Новом времени" от 3 июня 1904 г. (№ 10148) был помещен "Маленький фельетон - Новое из прошлого гр. Л. Н. Толстого", статья эта подписана была литерами W. W. и в ней говорилось:

"Известно, что в 1878 г. гр. Л. Н. Толстой задумал писать "Декабристов"... С каким великим энтузиазмом относился Л. Н. Толстой к задуманному произведению, которого ему не суждено написать (кроме отрывков). Как известно, по крайней мере по слухам, он не нашел в фигурах декабристов достаточно характерных русских черт, да и вообще достаточной важности, чтобы можно было из них сделать центр большого эпического создания".

Я послал эту вырезку "Нового времени" графу Толстому с письмом, где говорил: "Вы меня обяжете, если ответите мне на мой вопрос: неужели это верно? Я предполагаю, что это просто скверная инсинуация "Нового времени", совершенно запутавшегося в современных вопросах русской жизни и в вопросах русской истории. Тяжело видеть как давление цензуры или желание понравиться правительству уродует русскую мысль". Вот строки, которые я получил в ответ:

"Спасибо "Нов. вр.". Благодаря его неточным сведениям я получил от вас весточку.

Декабристы больше, чем когда-нибудь, занимают меня и возбуждают мое удивление и умиление. Читал ваше письмо... Очень хорошо. Что вы делаете теперь?

Любящий вас Л. Толстой.

1904 г. 1-го июля.

Пусть Суворин сделает из моего сообщения какой угодно вывод".

А для себя Л. Н. черпает силы в сознании своего назначения: 10-го июня он заносит в дневник:

"Помня о том, что ты живешь только сейчас, в настоящем, т. е. вне времени, нельзя ни печалиться, ни тем более злиться; можно только радоваться и любить. О, помоги мне, Господи, т. е. Тот, кого я сознаю, чтобы всегда, а если нельзя всегда, то хоть как можно чаще сознавать Тебя. Применяю это к своей жизни теперь, к моим старческим недугам, и недуги становятся благом. Я в старости имею две радости: одну - все радости этой жизни: общение с миром, с природой, животными, главное людьми, работу мысли активной и пассивной, восприятия чужих мыслей, и еще имею радость сознания приближения перехода в новую форму жизни (мои недуги)".

Живя в Женеве, я в это время готовился к выступлению на международном философском конгрессе. Темой моего доклада я взял "Основные идеи мировоззрения Толстого". Конечно, я не счел себя вправе выступить с такой темой, не спросив разрешения Льва Николаевича и не посоветовавшись с ним насчет этого. В ответ на мой вопрос я получил от него письмо, в котором он между прочим писал:

"Я думаю, что вы очень хорошо изложите мое миросозерцание, такое, какое было во время моих писаний.

Я говорю - "во время", потому что в этом отношении идет во мне постоянная и особенно теперь усиленная работа, не изменяющая, но уясняющая, углубляющая, обосновывающая прежние воззрения. Это im Werden и потому нельзя излагать".

Впоследствии я доставил Л. Н-чу копию моего доклада, и он одобрил его, но на самом конгрессе он прошел почти незамеченным, хотя и напечатан в общем сборнике.

Непрестанная работа мысли приводила Л. Н-ча к оригинальным результатам, в которых он по свойственной ему искренности доходил до конца. Вот пример такого рассуждения в дневнике 7 июля:

"Живо понял то, что какие могут быть для человека отчего бы то ни было результаты? Не говорю уж про свою личную жизнь,- какие могут быть результаты в деятельности среди бесконечного по пространству и времени мира? Писать на текучей воде, передвигать бусы на кругом сшитом шнурке? Все бессмысленно. Удовлетворять своим страстям? Да, но не говоря о том, что все это проходит, все ничтожно, всего этого мало человеку. Хочется делать что-нибудь настоящее, не писать на воде. Что же, для себя, для страстей глупо, но забирает, сейчас хочется. Для семьи? для общества? для своего народа? для человечества? Чем дальше от себя, тем холоднее; и странно - тем хуже, безнравственнее. Для себя я постыжусь обобрать человека, не говорю уже убить, а для семьи - оберу, для отечества - убью, для человечества уже нет пределов, все можно.

Так что же делать? Ничего? Нет, делай все, что тебе хочется, что вложено в тебя, но делай не для добра (добра нет, как и зла), а для того, что этого хочет Бог. Делай не доброе, а законное. Это одно удовлетворяет. Это одно нужно и важно и радостно".

В это время В. Г. Чертков, живя в Англии, написал статью о революционном движении в России и послал ее Л. Н-чу, прося написать предисловие. Л. Н-ч прочел статью, одобрил ее и изложил свое мнение о ней в письме, высказав еще ряд интересных мыслей по тому же вопросу. Особенно интересно новое определение свободы, даваемое Л. Н-чем в этом письме.

"Понятию свободы приписывается свойство чего-то положительного, тогда как свобода есть понятие отрицательное. Свобода есть отсутствие стеснения. Свободен человек только тогда, когда никто не воспрещает ему известные поступки под угрозой насилия.

И потому в обществе, в котором так или иначе определены права людей, и требуются и запрещаются под страхом наказания известные поступки, люди не могут быть свободными. Истинно свободными могут быть люди только тогда, когда они все одинаково убеждены в бесполезности, незаконности насилия и подчиняются установленным правилам не вследствие насилия или угрозы его, а вследствие разумного убеждения.

...И потому, очевидно, что большая и большая свобода людей достигается только распространением между людьми сознания незаконности, преступности насилия, возможности замены его разумным убеждением и все меньшим и меньшим каждым отдельным человеком применением насилия и пользованием им.

И потому, очевидно, борьба за свободу должна быть перенесена в духовную область.

Духовная деятельность есть величайшая, могущественнейшая сила. Она движет миром. Но для того, чтобы она была движущей миром силой, надо, чтобы люди верили в ее могущество и пользовались ею одною, не примешивая к ней уничтожающие ее силу внешние приемы насилия,- понимали бы, что разрушаются все самые кажущиеся непоколебимыми оплоты насилия не тайными заговорами, не парламентскими спорами или газетными полемиками, и тем менее бунтами и убийствами, а только уяснением каждым отдельным человеком для самого себя смысла и назначения своей жизни и твердым, без компромиссов, бесстрашным исполнением во всех условиях жизни требований высшего, внутреннего закона жизни".

Другое замечательное письмо того времени было написано Л. Н-чем его больному другу Русанову.

Первая часть письма посвящена сыну Русанова, который беспокоит отца своим атеизмом:

"Вы извиняетесь, что много пишите про Колю. Это одна из самых интересных для меня тем. Я его всегда очень любил и люблю. Мне нравится то, что он атеист (т. е. нечто несуществующее и не могущее существовать). Он пишет это только потому, что он не атеист, т. е. верит в обязательность правды, в Того, или То, что обязывает. Он пишет так грубо и комковато "я атеист" только потому, что не хочет, боится неправды, боится иметь вид того, чтобы вы хотели, чтобы он был, вид человека из угождения даже самому любимому человеку,- отступающего от истины. Этим-то он и хорош. А то, что он торопится говорить, что он атеист и боится не Бога, а понятия Бога и открещивается от него, это явление самое обыкновенное в наше время и очень грустное. Вы знаете мое мнение о том, что один из важных мотивов и наибольшей деятельности человеческой есть внушение, гипноз, и это очень хорошо, когда эта сила употребляется на добрые мысли и чувство или на безразличные поступки. Без этой способности не могли бы жить люди, но ужасно, губительно то, когда эта сила употребляется на вызывание дурных чувств, ложных мыслей и злых поступков, как это совершается всегда при государственным и в особенности религиозном внушении, том, о котором я и хочу сказать - с понятием Бога соединили недобрые и заблудшие люди столько лживого и злого, что честные, чистые, мало думавшие люди нашего времени выработали в себе способность сознательного отпора против этого внушения, вроде того, как я сознательно останавливаю себя от зевоты, когда зевают передо мною. С хорошими людьми (но мало думавшими, повторяю) нашего времени случилось то же, что случилось бы с путешественниками, которые несколько раз быв зазваны на ночлег, были ограблены и которые слышали бы такие рассказы от других путешественников, не заходили бы никуда на отдых и из страха быть ограбленными, не верили бы тем гостеприимным хозяевам, которые приглашали бы их, и, бедные, все странствовали бы до тех пор, пока их носят молодые ноги. То же и с нашей бедной молодежью. Так что зло религиозных обманщиков и внушителей не только то прямое, которое они делают обманутым, но еще и то, которое они делают тем, которые отказываются слышать и думать о том, что одно только нужно людям".

Во второй части письма Л. Н-ч посвящает своего друга в свои литературные работы:

"Я занят последнее время составлением уже не календаря, но круга чтения на каждый день, составленного из лучших мыслей наших писателей. Читая все это время, не говоря о Марке Аврелии, Эпиктете, Ксенофонте, Сократе, о браминской, китайской, буддийской мудрости, Сенеку, Плутарха, Цицерона и новых - Монтескье, Руссо, Вольтера, Лессинга, Канта, Лихтенберга, Шопенгауэра, Эмерсона, Чанинга, Паркера, Рескина, Амиеля и др. (притом не читаю второй месяц ни газет, ни журналов), я все больше и больше удивляюсь и ужасаюсь тому невежеству и "культурной" дикости, в которую погружено наше общество. Ведь просвещение, образование есть то, чтобы воспользоваться, ассимилировать все то духовное наследство, которое оставили нам предки,- а мы знаем газеты, Золя, Метерлинка, Ибсена, Розанова и т. п. Как хотелось бы помочь хоть сколько-нибудь этому ужасному бедствию, худшему, чем война, потому что на этой дикости, самой ужасной "культурной" и потому самодовольной, вырастают все ужасы, в том числе и война".

Подобную же мысль он высказал и в письме ко мне около того же времени.

"Мне хорошо, работаю очень радостно над календарем, который разрастается в круг ежедневного чтения. Какое богатство мудрости и добра заразительного рассыпано по книгам всех народов и времен,- и игнорируется нами, озабоченными чтениями Сувориных, русских и иностранных и всяких quasi-художников и мыслителей".

Когда в августе Л. Н-ч ездил в Пирогово к умиравшему брату, он записал в дневнике о том, чем он занимался там:

"Первый день переводил, вчера ничего не делал, нынче неожиданно нашел начало статьи о религии и написал полторы главы. Вдруг стало ясно в голове, и я понял, что мое нездоровье уже готовилось, оттого - тупость. Заглавие надо дать - "Одна причина всего, или Свет стал тьмою, или Без Бога".

Дальше, в тот же день он записывает такую мысль: "Люди или придумывают себе признаки величия: цари, полководцы, поэты,- но это все ложь. Всякий видит насквозь, что ничего нет, и царь - голый. Но мудрецы, пророки? - да, они нам кажутся полезнее других людей, но все-таки они не только не велики, но ни на волос не больше других людей. Вся их мудрость, святость, пророчество - ничто в сравнении с совершенной мудростью, святостью. И они не больше других. Величия для людей нет, есть только исполнение, большее или меньшее исполнение и неисполнение должного. И это хорошо. Тем лучше. Ищи не величия, а должного".

Замечательны мысли о революции, высказанные Л. Н-чем в дневнике 20 августа: "Читаю историю французской революции, становится несомненно ясно, что основы революции (на которые так несправедливо нападает Тэн) несомненно верны и должны быть провозглашены, и что, как он говорит, воображаемый человек, т. е. идеал человека, гораздо действительнее француза известного времени и места, и что руководиться этим воображаемым человеком для устройства жизни гораздо практичнее, чем руководиться соображениями о свойствах такого-то и такого-то француза. Ошибка была только в том, что провозглашенные принципы предполагалось осуществить так же, как и прежние злоупотребления: насилием. L'assemblee constituante была бы совершенно права, если бы она объявила те же самые принципы, а именно: что никто не может владеть другим, не может владеть землей, никто не может собирать подати, никто не может казнить, лишать свободы; объявила, что отныне никто, т. е. правительство, не будет поддерживать этих прав, и больше ничего. Что бы из этого вышло - не знаю; и никто не знает, что бы вышло и теперь, если бы это было объявлено; но одно несомненно, что не могло бы выйти того, что вышло во французской революции. Частные люди никогда не побьют, не зарежут и не ограбят одной тысячной того числа, которое побьют и ограбят правительства, т. е. люди, признающие за собой право убивать и грабить. Может быть не было готово французское общество тогда к такому перевороту; может быть, оно не готово и теперь; но несомненно, что переворот этот должен совершиться, что человечество все более и более приготовляется к этому перевороту, и что придет время, когда человечество будет готово к нему".

И наконец вполне современная мысль:

"Французская большая революция провозгласила несомненные истины, но все они стали ложью, когда стали вводиться насилием".

Дальше в дневнике попадается мысль, которая уже знаменует собою известную ступень сознания, на которую его подняла его старость.

Еще в 1903 году Л. Н-ч записал раз, что он перестает различать одну дочь от другой, и что они сливаются для него в один общий тип молодой женщины или девушки.

В 1904 году он записывает эту мысль уже гораздо подробнее и определеннее.

"В старости, как и в сновидениях, лица, места, времена сливаются в одно: братья - в сыновей, друзья - друг в друга; помнятся не лица, а мое отношение к ним. Если отношение одно, то лица сливаются. То же с местами и временами. В смерти все сольется в одно. Что будет это одно?"

1-го сентября снова запись о "Круге чтения":

"Все это время переводил и читал для "Круга чтения" и написал предисловие. Работа подвигается, но очень ее много".

Правительственный гнет заставлял себя все сильнее чувствовать, а в то же время в России уже нарождалось новое общественное движение, известное под названием "земской агитации".

Американские газеты, узнав об этом, захотели знать мнение Толстого, и вот Лев Николаевич получает из Филадельфии следующую телеграмму:

"Тула. Льву Толстому.

Очень оценили бы подробный ответ на сто или более слов, объясняющий значение, цель и вероятные последствия земской агитации. Американцы глубоко заинтересованы.

Северо-Американская газета".

На это Л. Н-ч отвечает так:

"Филадельфия. Северо-Американская газета. 18 ноября 1904 г. Цель агитации земства - ограничение деспотизма и установление представительного правительства. Достигнут ли вожаки агитации своих целей или будут только продолжать мутить общество - в обоих случаях верный результат всего этого дела будет отсрочка истинного социального улучшения.

Истинное социальное улучшение может быть достигнуто только религиозным, нравственным совершенствованием всех отдельных личностей. Политическая же агитация, ставя перед отдельными личностями губительную иллюзию социального улучшения посредством изменения внешних форм, обыкновенно останавливает истинный прогресс, что можно заметить во всех конституционных государствах: Франции, Англии и Америки.

Лев Толстой".

Скромная сама по себе жизнь Льва Николаевича светилась на весь мир и привлекала к себе сердца людей, выражавших ему сочувствие кто как умел.

И вот зашевелилась парижская интеллигенция:

"Художественный журнал "Express" открывает подписку на устройство в Париже памятника Льву Николаевичу Толстому. Сооружение памятника будет поручено известному русскому скульптору князю Трубецкому. Организаторы подписки собираются устроить ряд больших народных празднеств с целью привлечения народных масс к участию в подписке и чествовании великого русского писателя. Парижане ожидают даже увидеть на готовящемся торжестве самого Л. Н. Толстого и гордятся, что Париж первый воздвигает Толстому памятник при жизни".

Какова наивность парижской интеллигенции! Они вообразили, что Л. Н-ч поедет сам в Париж открывать себе памятник.

Все эти выражения сочувствия вызывали, конечно, и реакцию. Темная масса, подстрекаемая озлобленными вождями, скрежетала зубами и сочиняла свои козни, проводимые с не меньшей наивностью, чем парижские торжества.

Сотрудник газеты "Наши дни" печатает письмо, полученное им из глухой провинции приблизительно в это время:

"В 12 верстах от Глухова находится монастырь "Глинская пустынь", вот уже третий год привлекающий общее внимание злободневной картиной, нарисованной масляными красками на монастырской стене и изображающей графа Л. Н. Толстого, окруженного многочисленными грешниками, среди которых, судя по подписи, можно найти Ирода Агриппу, Нерона, Траяна и др. "мучителей", еретиков и сектантов.

Картина называется "Воинствующая церковь"; среди моря стоит высокая скала, и на ней церковь и праведники; внизу мятущиеся грешные души; по правую сторону горят в неугасимом огне враги церкви, уже отошедшие в лучший мир, а по левую - наши современники в сюртуках, блузах и поддевках мечут камни и палят из ружей в ту скалу, на вершине которой стоит храм. Под каждым действующим лицом имеется номер, а сбоку - пояснение; бегуны, молокане, духоборы, скопцы, хлысты, нетовцы, перекрещенцы, пашковцы, штундисты и т. п.

На видном месте картины изображен старик в блузе и шляпе, над ним стоит №34, а сбоку комментарий: "искоренитель религии и брачных союзов". Прежде на шляпе у "искоренителя религии и брачных союзов" имелась надпись "Л. Толстой", теперь эта надпись стерта, вблизи старика - фигура светского человека, богато одетого, подающего увесистый булыжник "искоренителю брачных союзов".

По объяснению монахов, человек, подающий камень - князь Хилков.

Возле злободневной картины то и дело толпятся богомольцы, а кто-нибудь из братии с превеликим пафосом дает им соответствующие разъяснения:

- Еретик он и богоненавистник! И куда смотрят! Рази так нужно? В пушку бы его зарядил - и бах! Лети к нехристям, за границу, графишка куцый!..

И проповедь имеет успех. Из соседнего сада Шалыгина приходил к игумену крестьянин-мясник и просил благословения на великий подвиг:

- Подойду я к старику тому, разрушителю браков,- рассказывал крестьянин свой план,- как будто за советом, а там выхвачу нож из-за голенища, и кончено!..

- Ревность твоя угодна Богу,- ответил игумен,- а благословения не дам, потому все-таки придется ответствовать..."

А Л. Н-ч продолжал свою работу разрушения старого и созидания нового. Перерабатывая в своем сознании события внешнего мира, он записывает в своем дневнике:

"1 декабря. Существующий строй до такой степени в основах своих противоречит сознанию общества, что он не может быть исправлен, если оставить его основы, так же как нельзя исправить стены дома, в котором садится фундамент: нужно весь, с самого низа перестроить. Нельзя исправить существующий строй - с безумным богатством и излишеством одних и бедностью и лишениями масс, с правом земельной собственности, наложением государственных податей, территориальным захватом, государственным патриотизмом, милитаризмом, заведомо ложной религией, усиленно поддерживаемой. Нельзя всего этого исправить конституциями, всеобщей подачей голосов, пенсией рабочим, отделением государства от церкви и т. п. паллиативами".

Военные действия, развиваясь, привели Россию к известной катастрофе. Стессель сдал Порт-Артур.

Лев Ник. со свойственною ему искренностью записывает в своем дневнике:

"31 декабря. Сдача Порт-Артура огорчила меня, мне больно. Это патриотизм. Я воспитан в нем и не свободен от него, так же как не свободен от эгоизма личного, от эгоизма семейного, даже аристократического, и от патриотизма. Все эти эгоизмы живут во мне; но во мне есть сознание божественного закона, и это сознание держит везде эти эгоизмы, так что я могу не служить им. И понемногу эгоизмы эти атрофируются".

Чтобы не показалось односторонним это высказанное Л. Н-чем признание своей патриотической слабости, приведем письмо Л. Н-ча к крестьянину Якову Чаге, отказавшемуся от воинской повинности, в которой он исповедует свою сознательную веру:

"Дорогой Яков Тимофеевич, N сообщил мне о вас и о вашей судьбе. Когда я узнаю таких людей, как вы, и про то, что с вами случилось, я всегда испытываю чувство стыда, зависти, и укоры совести. Завидую потому, что прожил жизнь, не успев, не сумев на деле ни разу показать свою веру. Стыдно мне оттого, что в то время, как вы сидите с так называемыми преступниками в вонючем остроге, я роскошествую с так неназываемыми преступниками, пользуясь всеми материальными удобствами жизни.

Укоры же совести я чувствую за то, что, может быть, своими писаниями, которые я пишу, ничем не рискуя, был причиною вашего поступка и его тяжелых материальных последствий.

Самое же сильное чувство, которое я испытываю к таким людям, как вы, это - любовь и благодарность за все те миллионы людей, кои воспользуются вашим делом.

Знаю я, как усложняется и делается более трудным ваше дело вследствие семейных уз, но думаю, что если вы делаете свое дело не для людей, а для Бога, для своей совести, то тяжесть дела облегчается, вы найдете выход и совершите дело.

Помогай вам Бог!"

Закончим эту главу тремя формулами, резюмирующими сознательную внутреннюю работу Л. Н-ча за этот 1904 год, записанными в его декабрьском дневнике:

"Бог есть икс; но хотя значение икса и неизвестно, нам без икса нельзя не только решать, но и составить никакого уравнения. А жизнь есть решение уравнения".

"Совесть есть воздействие сознания вечного, божественного начала на сознание временное, телесное. Пока не проснулось это сознание, нет совести. Напрасно обращаться к ней".

"Жизнь, которую я сознаю, есть прохождение духовной и неограниченной (божественной) сущности через ограниченное пределами вещество. Это верно".

ГЛАВА 9

1905 г. Революционное движение.

"Круг чтения"

В прошлой главе мы описали жизнь Льва Николаевича в 1904 году. Чтобы верно отнестись к его деятельности в 1905 году, нужно вернуться назад и вкратце резюмировать те события общественной жизни России, которые подготовили грозные и кровавые явления 1905 года.

В августе 1904 года был объявлен манифест по случаю рождения наследника. Этот манифест давал амнистию многим политическим ссыльным и эмигрантам. Под этот манифест подвели и меня, и я получил разрешение вернуться в Россию. Наступило время Святополка-Мирского и политики доверия. Интеллигентные круги, руководящие общественным мнением, заволновались и преисполнились ожиданием новых великих событий. Русско-японская война подходила к концу. В конце декабря по старому стилю я отправился в Россию и прямо, не заезжая в Москву, свернул на Тулу и прибыл в Ясную Поляну. Трудно описать радость и волнение, охватившие меня при этой встрече со Львом Николаевичем после почти 8-летней разлуки. Я прожил в Ясной Поляне недели две. Привожу здесь мое краткое описание этой встречи, которое я поместил в виде статьи в новой тогдашней свободной газете "Наша жизнь".

В Ясной Поляне

Отрезанный от России не зависящими от меня обстоятельствами, я восемь лет не видался со Львом Николаевичем. Я с некоторым страхом ехал к нему, зная о перенесенных им за это время болезнях; я ожидал увидеть дряхлого согбенного старика и, к моей большой радости, я нашел его бодрым, здоровым, веселым, полным жизненной энергии, не той энергии, которая требует для удовлетворения себя большой суеты, а той, которая выражается в непрестанном труде мысли, в постоянной отзывчивости на все серьезные явления жизни.

Эта высшая, духовная, жизненная энергия, выражаясь в неутомимой деятельности, вместе с тем служит ему критерием для оценки явлений жизни, из которой он, подобно магниту, выбирающему железные опилки из кучи песка, выбирает то, что притягивает к себе его в высшей степени развитая духовная личность.

Избегая суетливых разговоров о повседневных явлениях жизни, он не читает газет.

"Чтение газет",- говорит Л. Н.,- это курение табака, затемняющее, одурманивающее сознание, засоряющее мозги".

Но в зале его гостеприимного дома собирается кружок людей, вокруг кого-нибудь, только что приехавшего, завязывается оживленный обмен мыслей, слышатся возгласы "Порт-Артур", "земцы", "конституция", "земельный вопрос" и т. д. И Л. Н-ч незаметно подходит, подсаживается к говорящим, и те умолкают, чтобы услышать его веское слово, и он вступает в спор, волнуется, вскакивает и со словами "опять накурился чужих папирос" быстро уходит в свой кабинет, чтобы снова предаться своим размышлениям, сосредоточиться на основных вопросах человеческой жизни.

Одним из поводов, заставлявших его "закуривать чужие папиросы", было помещение в газетах его телеграммы - ответа на вопрос филадельфийской прессы и различные комментарии к ней. Он снисходительно улыбнулся, когда ему показали сочувственную цитату "Московских ведомостей", показав этой улыбкой, что "комментарии излишни". Он выразил живейшую радость, узнав о статье "Нашей жизни", в которой разъяснялось, что Л. Н-ч, будучи принципиальным врагом всякого насилия, не может признавать хорошей какую бы то ни было государственную власть; когда же он сам обращается к власти, то требует от нее только свободы.

И во всех близких ко Льву Николаевичу людях статья эта вызвала полное удовлетворение.

Мысли Льва Николаевича, работающего в своем уединении, как нам кажется, направляются, главным образом, по трем путям: во-первых, он занят все большим и большим уяснением себе своего миросозерцания и освещением событий жизни с точки зрения этого миросозерцания; кроме того, он постоянно озабочен тем, чтобы дать людям сейчас возможно лучшую духовную пищу; так, еще недавно он закончил большую работу - "Круг чтения", сборник образцов философской и художественной литературы всех времен и народов; наконец, часто, быть может иногда помимо его желания, мысли его выливаются в художественные образы, и он их набрасывает на бумаге.

Много начатых работ лежит на его литературном верстаке... но не будем заглядывать туда, это тайна.

Весьма естественно, что Лев Николаевич, стоя у корня жизни, не может принять активного участия в современном общественном движении. В этом вихревом движении, образуемом многими силами, поднимается со дна много мути, затемняющей ясное видение.

Надо подождать, пока вихрь уляжется, муть осядет на дно, и тогда в прозрачной тишине мы услышим голос пророка.

Есть одно огромное явление, в тишине и безмолвии совершающееся, к которому Лев Николаевич никогда не бывает равнодушен - это жизнь рабочего, по преимуществу земледельческого народа.

Искренняя любовь к народу всегда была одним из главных нервов жизни Льва Николаевича Толстого.

И о благе народа он высказывается всегда очень определенно. Духовное благо народа - это сознательная религия, и все, что способствует развитию ее, то ведет его к этому духовному благу. Материальное благо народа есть земля. И все, что ведет к решению вновь назревшего земельного вопроса, то ведет к материальному благу народа.

Земельный вопрос часто и с разных сторон обсуждался Львом Николаевичем, и как иллюстрацию этого обсуждения он недавно получил сведение о слухах, ходящих в народе о том, что 40 лет тому назад начался выкуп душ. Этот выкуп кончили, и теперь надо ждать манифеста о выкупе земли...

Умудренный непрестанной работой мысли, жизненным опытом и обладающий постоянным запасом художественных образов, Лев Николаевич часто говорит притчами. Так, выйдя раз из своего кабинета в столовую, где сидели его семейные и кое-кто из гостей, он сказал приблизительно так:

- Я на днях записал в своем дневнике: чтобы построить здание, нужно, главным образом, три элемента: рабочую энергию, т. е. стремление к созиданию, пригодный материал и цемент, его связывающий. Так и для постройки здания человеческой жизни. Стремление к созиданию есть, оно вложено в людей в виде общественных инстинктов. Материал -- это мы сами, и чтобы быть пригодным материалом, отесанным камнем - необходимо самосовершенствование. Скрепляющий цемент - это религиозное сознание необходимости единения.

Пораженный ясностью этого сравнения, я захотел еще больше закончить его и попытался возразить:

- Мне кажется,- сказал я,- что нужен еще четвертый элемент - это план будущего здания.

Подумав немного, Лев Николаевич сказал: "да, нужен, но план этот нам неизвестен". И с этими словами он вернулся к себе.

Вот какие полные жизни вопросы волнуют обитателей яснополянского дома. И эти вопросы, и решения их, не нарушая тихого, семейного мира, царствующего в этом доме, разносятся многочисленными посетителями Ясной Поляны по всему миру.

Одним из событий, вызвавших большие споры и волнения, было известие о сдаче Порт-Артура. Мы уже видели в своем месте из записи дневника, что его огорчила эта весть и в этом огорчении он поймал себя на остатке чувства патриотизма.

Я присутствовал при разговоре Л. Н-ча с его зятем Оболенским по этому вопросу. Лев Николаевич сказал: "В наше время это считалось бы позором и казалось бы невозможным - сдать крепость, имея запасы и 40-тысячную армию". Оболенский возражал ему с той точки зрения, что эта сдача сохранила многие жизни. Л. Н. сказал, что он говорит не с этой точки зрения, а с точки зрения человеческого достоинства в раз начатом деле. Не надо было начинать войны, не надо совсем войска. Но тот, кто взял на себя эти обязанности и ответственность, должен быть честен и разумен и доводить дело до конца.

Я был тоже удивлен этой ноткой военной чести, заговорившей во Л. Н-че. Но должен прибавить, что больше того, что здесь привел, сказано не было. Я передаю это по памяти через 15 лет; быть может, не совсем точно, но смысл был тот.

Я привожу этот разговор к тому, чтобы упомянуть о том, как был он эксплуатирован свояченицей Л. Н-ча, Т. А. Кузминской, присутствовавшей при этом разговоре. Через 10 л., уже во время всемирной войны, в парижской газете "Фигаро" появилась статья "Толстой и война", в которой доказывалось что Толстой - патриот и одобряет войну. При этом в статье приводилось несколько патриотических фраз из "Севастопольских рассказов", которые, как известно, были испорчены цензурой, вставившей некоторые патриотические выражения, и затем мнение его о сдаче Порт-Артура, конечно, в преувеличенно-патриотической окраске.

Живя в Ясной Поляне, я много пополнил свой биографический материал для I тома, так как Лев Николаевич дал мне читать дневники своей молодости и разрешил сделать оттуда выписки. Конечно, я воспользовался и устной беседой с ним для разъяснения темных мест из его юной жизни.

Я встретил в Ясной Поляне новый, 1905 год. Мне удалось 1-го января снять с Л. Н-ча фотографию в его кабинете.

Самые глубокие мысли высказывались Л. Н-чем в простой частной беседе. Так, в разговоре с Марьей Львовной 5-го января он сказал:

- Как в нашем сознании медленно и незаметно происходила перемена, и ты из ребенка стала женщиной, а я - стариком, так и в народе меняется сознание; и когда в народе должна произойти перемена, то он выкидывает всякие глупости: Манчжурия, декадентство... Теперь мы постепенно приходим к сознанию, что государство не нужно, что оно - учреждение отжившее. Для руководства общей жизнью нужно не насилие, а религиозное сознание. И по мере того, как будет развиваться религиозное сознание, будет таять государство.

Таким образом, мое личное общение со Л. Н-чем снова установилось и уже не прерывалось до самой его смерти.

В первых числах января я выехал в Москву и оттуда в Петербург, куда приехал 6 января. На вокзале я узнал странную весть о том, что во время салюта по случаю погружения в воду креста на дворцовой иордани один выстрел был произведен снарядом, который пролетел над головой царя и его свиты и ранил городового, стоявшего на набережной у Зимнего дворца. Этот выстрел был приписан небрежности, но он оказался началом кровавых событий.

Мне пришлось быть свидетелем и гапоновской бойни 9 января.

Получив заграничный паспорт, я снова поехал в Москву и Ясную, чтобы, простясь со Л. Н-чем, вернуться в Швейцарию, решив при первой возможности переехать со своей семьей снова на жительство в Россию. В Ясной, конечно, тоже было волнение, и до Л. Н-ча дошли слухи, письма и личные свидетельства обо всем происходившем в Петербурге.

Нечего и говорить о том, как был возмущен Л. Н-ч всем, что творилось в Петербурге во имя какого-то блага, так плохо понятого с обеих сторон.

Но все-таки Л. Н-ч не переоценивал этого события. Он знал, что в это время происходила другая, еще более ужасная бойня, русско-японская война. Я застал Льва Николаевича за писанием статьи, в которой он более пространно говорил, что сказал вкратце в той телеграмме в американские газеты, которую мы привели в предыдущей главе.

Л. Н. старается показать в этой статье, что политическая, либерально-революционная агитация, дававшая себя знать в это время в России, не есть народное движение и потому не заслуживает того уважения, которое ей воздают.

Л. Н. считает истинным то революционное движение, которое ставит в основу освобождение земли и неподчинение какому бы то ни было правительству.

В конце статьи он приводил письмо неизвестной ему женщины о петербургских событиях, полное глубокого возмущения по поводу всего там происходившего, причем автор письма старается проникнуть в причину этих ужасных явлений и говорит так:

"Я не могу определить, что тут самое страшное, кажется то, что они не понимают и что у них обыкновенные лица, несмотря на то, что через час будут убитые люди и везде на камнях кровь. Кажется, самое страшное - ощущать, что между людьми нет никакой связи, кажется - это самое ужасное. Из той же деревни, только одни в серой шинели, а другие в черном пальто, и никак не можешь понять, почему серые шутят о морозе и мирно поглядывают на идущих мимо них черных людей, когда они не только знают, что у каждого из них патронов на десять выстрелов, но знают и то, что через час-два все эти патроны будут истрачены. И черные люди смотрят на них, точно так тому и быть должно. Об этом разобщающем людей читаешь в книгах, говоришь и не чувствуешь, как это страшно, а когда все это вокруг тебя и, как эти дни, на время все другое перестало существовать, а есть только это одно: серые шинели, черные пальто и нарядные шубы и все они заняты одним, но все по-разному, хотя никто из них не знает, почему одни стреляют, другие падают, третьи смотрят".

И Л. Н-ч заканчивает статью такими словами: "Да, все дело в том, что есть что-то, что разобщает людей, и что нет связи между людьми. Все дело в том, чтобы устранить то, что разобщает людей, и поставить на это место то, что соединяет их. Разобщает же людей всякая внешняя, насильственная форма правления; соединяет же их одно - отношение к Богу и стремление к Нему, потому что Бог один для всех и отношение всех людей к Богу одно и то же. Хотят или не хотят признавать этого люди, перед всеми нами стоит один и тот же идеал высшего совершенствования, и только стремление к нему уничтожает разобщение и приближает нас друг к другу".

Ко Льву Николаевичу стекались в Ясную друзья и корреспонденты, русские и иностранные, желающие услышать от него веское, авторитетное слово о происходящих событиях.

Так, 19 января приезжали к нему два ирландца, Девит и Меконна; они явились ко Льву Николаевичу как представители 10 американских газет. Оба они сочувственно относились ко Льву Николаевичу и внимательно записывали все, что он им говорил. Вернувшись в Тулу, они послали в американские газеты по телеграмме, из которых каждая стоила 600 рублей.

После них приехал Вильямс, родом из Новой Зеландии, корреспондент английской газеты "Манчестер гардиан". Этот замечательный человек знал 24 языка, древних и новых, восточных и западных, и говорил со Львом Николаевичем по-русски.

А жизнь шла и развивалась в народе своеобразным путем. И Л. Н-ч записывает в своем дневнике проявления этой новой жизни, которые доходят до него с разных концов мира, как к единому духовному центру; вот что он пишет в январе этого года:

"Утром нынче было через Ледерле письмо от двух отказавшихся от службы матросов: они в Кронштадте, в тюрьме. Хочу сейчас написать им и их начальнику. Поискал в календаре имя начальника - не нашел. Раздумал писать. Утром был от Накашидзе милый человек Кипиани, который рассказал чудеса о том, что делается на Кавказе, в Гурии, Имеретии, Мингрелии, Кахетии. Народ решил быть свободным от правительства и устроиться самому. Душан записал. Надо будет изложить это великое дело".

Движение это в Гурии выразилось в следующих фактах: притесняемые помещиками, отбиравшими у них 2/3 урожая, крестьяне отказались арендовать помещичьи земли, так что эти земли пустовали около 2-х лет. Кроме того, гурийцы решили вести нравственный образ жизни - не воровать, не грабить и не лгать. В случае возникновения каких-либо споров и недоразумений - не обращаться к властям, а решать дела между собою. Все общественные дела решать всеобщими сходками (на них собиралось до 5.000 человек). Детей воспитывать в отвращении к убийству. Заботиться об их образовании. Подати платить аккуратно. Вести простую жизнь по своей совести. Сначала к этому было прибавлено "и по Христу", но для того, чтобы не закрыть путь присоединения к этому движению магометанам, которых много среди гурийцев, отменили эту прибавку "по Христу" и оставили только формулу "по совести".

Вот об этом-то и рассказал приехавший ко Льву Николаевичу Кипиани, посланный другом Л. Н. Ильей Петровичем Накашидзе. Лев Николаевич ответил ему следующим письмом:

"...Сведения, которые Кипиани сообщил, по моему мнению, огромной важности, и непременно надо познакомить людей с тем огромной важности событием, которое происходит в Гурии.

Хотя и знаю, что гурийцы не имеют понятия о моем существовании, мне все-таки очень хочется передать им выражение тех чувств и мыслей, которые вызывает во мне их удивительная деятельность. Если вы можете и найдете это удобным, передайте им, что вот есть такой старик, который двадцать лет только о том думает и пишет, что все беды людские - от того, что люди ждут себе помощи и устройства жизни от других, от властей, а когда видят, что от власти им нет помощи и порядка, то начинают осуждать властителей, бороться против них. А что не надо ни того, ни другого: ни ждать помощи и порядка от властей, ни сердиться на них и воевать с ними. А надо одно: то самое, что делают они, гурийцы, а именно: устраивать свою жизнь так, чтобы не нуждаться в властях, надо делать опять то же, что они делают: жить по совести, по Христу - короче - по Божьи. Если можно, то передайте им, какую великую радость испытал этот старик, когда узнал, что то, о чем он думал и писал столько лет, и чего ученые и считающие себя мудрыми не понимают и не понимали,- что это самое сами для себя, своим умом и своей совестью решили тысячи людей, и не только решили, но и произвели в дело и ведут это дело так твердо и хорошо, что соседние люди пристают к ним.

Скажите им, что дело это такое важное и хорошее, что надо все силы употребить (духовные силы: кротость, рассудительность, терпение) для того, чтобы довести его до конца, чтобы быть примером для ближних и дальних людей и послужить установлению Царства Божия не силою и обманом, а разумом и любовью.

Скажите им, что не я один, но много и много людей радуются на них, готовы всячески, если возможно и нужно, послужить им и что все мы уверены, что, начав такое великое дело и так много уже сделав для него, они не оставят его и будут вести его все так же, показывая пример людям.

Скажите им, что старик, человек этот, думает, что главные их силы должны быть направлены к тому, чтобы, как они сами говорят, жить по Христу, по совести, исполняя один и тот же закон и для христиан, и для магометан, и для всех людей мира. Закон этот в том, чтобы любить всякого человека и делать другому то, что хочешь, чтобы тебе делали. Если они будут так жить, по Божьи, то никто им ничего не сделает. Если они будут с Богом, Бог будет с ними, и никто не будет в силах помешать им".

Политические разговоры, весьма распространенные в это время, утомляли Л. Н-ча, и он записывает в дневнике такую характерную мысль:

"Слушал политические рассуждения, споры, осуждения и вышел в другую комнату, где с гитарой пели и смеялись. И я ясно почувствовал святость веселья. Веселье, радость - это одно из исполнений воли Бога".

В это время у Льва Николаевича возникают новые мысли философского направления, и он набрасывал их в дневнике:

Записано: "я делаю то, что есть". Это значит то, что жизнь - не только моя вся от рождения до смерти, т. е. я, какой я стал во всю жизнь, но и жизнь всего мира, все это есть, но мне не видно по моей ограниченности; это открывается мне по мере моего движения в жизни. Это есть, а я делаю это; в этом жизнь".

Эта же мысль, более развитая, записана у него через несколько дней:

"Все, что движется, мне представляется движущимся, в сущности же, уже есть и всегда было и будет то, к чему, по направлению чего движется что-либо. Вся моя жизнь от рождения до смерти, несмотря на то, что я могу находиться в начале или в середине ее, уже есть; а то, что будет, так же несомненно есть, как и то, что было. Так же есть и все то, что будет с человеческим обществом, с планетой Земля, с солнечной системой; я только не могу видеть всего, потому что я отделен от Всего. Я вижу только то, что открывается мне по мере моих сил; я живу и, переходя от одного состояния в другое, вижу (так сказать) внутренность жизни. И кроме того, главное - имею радость творчества жизни. То, что все, что составляет мою жизнь, уже есть и вместе с тем я творю эту жизнь,- не заключает в себе противоречия. Все это есть для высшего разума, но для меня этого нет, и я имею великую радость творить жизнь в пределах, из которых не могу выйти. Если допустить Бога (что совершенно необходимо для рассуждений в этой области), то Бог творит жизнь нами, то есть отделенными частями своей сущности".

Эта мысль о существовании в настоящем всего того, что развертывается во времени, занимала не одного Льва Николаевича; в Западной Европе в этом направлении уже работали Эйнштейн, Ленорман и др.

Продолжавшиеся военные действия волновали Льва Николаевича, и он с напряженным вниманием следил за борьбой этих двух миров. И в дневнике его мы находим интересные мысли по этому поводу:

"Вчера получилось известие о разгроме русского флота. Известие это почему-то особенно сильно поразило меня. Мне стало ясно, что это не могло и не может быть иначе. Хоть и плохие мы христиане, но скрыть невозможно несовместимость христианского исповедания с войной. Последнее время (разумея лет тридцать назад) это противоречие стало все более и более сознаваться. И потому в войне с народом нехристианским, для которого высший идеал - отечество и геройство войны, христианские народы должны быть побеждены. Если до сих пор христианские народы побеждали некультурные народы, то это происходило только от преимуществ технических, военных усовершенствований христианских народов (Китай, Индия, африканские народы, хивинцы и среднеазиатские); но при равной технике христианские народы неизбежно должны быть побеждены нехристианскими, как это произошло в войне России с Японией. Япония в несколько десятков лет не только сравнялась с европейскими и азиатскими народами, но превзошла их в технических усовершенствованиях. Этот успех японцев в технике не только войны, но и всех материальных усовершенствований ясно показал, как дешевы эти технические усовершенствования - то, что называется культурой. Перенять их и даже дальше придумать - ничего не стоит. Дорога, важна и трудна - добрая жизнь, чистота, братство, любовь,- то самое, чему учит христианство и чем мы пренебрегли. Это нам урок. Я не говорю это для того, чтобы утешить себя в том, что японцы победили нас. Стыд и позор остаются те же. Но только они не в том, что мы побиты японцами, а в том, что мы взялись делать дело, которое не умеем делать хорошо и которое само по себе дурно".

Вопрос этот сильно занимал Л. Н-ча; он несколько раз возвращается к нему и задумывает писать статью под названием "Силоамская башня", прилагая к современным событиям известную притчу Христа о Силоамской башне, при падении которой погибло много народу. Эта притча кончается словами: "если не покаетесь, то все так же погибнете".

И вот, намекая на эту притчу, он записывал в дневнике:

"18 июня. (К "Силоамской башне"), Это - разгром не русского войска и флота, не русского государства, но разгром всей лжехристианской цивилизации. Чувствую, сознаю и понимаю это с величайшей ясностью. Как бы хорошо было суметь ясно и сильно выразить это.

Разгром этот начался давно: в борьбе успеха так называемой научной и художественной деятельности, в которой евреи, нехристиане, побили всех христиан во всех государствах и вызвали к себе всеобщую зависть и ненависть. Теперь это самое сделали в военном деле, в деле грубой силы японцы, показав самым очевидным образом то, к чему не должны стремиться христиане, в чем они никогда не успеют, в чем всегда будут побеждены нехристианами: в праздном знании, в том, что называется наукой, в доставляющих удовольствие забавах, "pflichtloser Genuss", и в средствах насилия. История совершает обучение христиан отрицательным путем: показывает им, чего они не должны делать, на что не должны устремлять свои силы".

И еще в один из следующих дней он записывает так:

"(К "Силоамской башне"). Изменение государственного устройства может произойти только тогда, когда установится новая центральная власть, или когда люди местами сложатся в такие соединения, при которых правительственная власть будет не нужна. А вне этих двух положений могут быть бунты, но никак не перемена устройства".

И вот, осудив Японию как государство, Л. Н-ч вступает в живое общение с японцами, которые приветствуют его как учителя жизни. Один из них, редактор социалистического журнала, написал Л. Н-чу сочувственное письмо и получил такой ответ:

"Дорогой друг Изо Абе. Мне доставило величайшую радость получение вашего письма и газеты с английскою заметкою. От души благодарю вас за них. Хотя я и никогда не сомневался в том, что в Японии имеется немало благоразумных, нравственных и религиозных людей, которые питают отвращение к настоящей войне, тем не менее я был очень рад получить подтверждение этого мнения. Мне доставляет величайшее удовольствие, что в Японии у меня есть товарищи и сотрудники, с которыми я могу вступить в дружеское общение".

Далее Л. Н-ч указывает японцу, что социалистическое учение, распространяющееся в Японии, не удовлетворяет его, и он рекомендует религиозно-нравственную основу жизни, определяющую совершенствование каждой отдельной личности, из которых состоит все человечество.

Отрицание власти с нравственной точки зрения, как известно, составляло существенную часть мировоззрения Л. Н-ча. И он с радостью приветствует тех авторов, которые стараются обосновать это отрицание новыми, например, историческими доводами. Такую радость доставила ему брошюра Хомякова, сына известного писателя-славянофила. В этой брошюре была особенно ярко выражена мысль, которую он комментирует в дневнике:

"30 марта. Как правы славянофилы, говоря, что русский народ избегает власти, удаляется от нее. Он готов предоставлять ее скорее дурным людям, чем самому замараться ею. Я думаю, что если это так, то он прав. Все лучше, чем быть вынужденным употреблять насилие. Положение человека под властью тирана гораздо более содействует нравственной жизни, чем положение избирателя, участника власти. Это сознание свойственно не только славянам, но всем людям. Я думаю, что возможность деспотизма основана на этом. Думаю тоже, что своему участию в правительстве надо приписать безнравственность, индифферентность европейцев и американцев в конституционных государствах".

В этом же направлении Л. Н-ч отвечает одному из своих корреспондентов того времени.

В марте Л. Н-ч получил интересное письмо от одного крестьянина, служившего лакеем в Петербурге. Из первых строк ответного письма Л. Н-ча видно, о чем спрашивал его крестьянин, и потому мы приводим здесь начало этого письмо. Л. Н-ч писал так:

"Вы спрашиваете: долго ли еще будут многомиллионные серые сермяги тащить перекувыркнутую телегу? Вы пишете: двадцатый век идет и время тяжкое настало, льется кровь и пот обездоленных, обессиленных русских людей. Не будет отцов, братьев, мужей, а будет множество калек, а перекувыркнутая телега стоит на одном месте.

Вы пишете: долго ли нам еще тащить ее и петь "Дубинушку": ах, идет, сама пойдет, да у-у.

Вы спрашиваете моего совета, как многострадальным и долготерпеливым зипунам дотащить перекувыркнутую телегу до назначенного места, и как народу избавиться от бесполезных трудов".

Л. Н-ч указывает автору письма, что он ответил на эти вопросы в целом ряде статей: "Единственное средство", "Неужели так надо?", "Где выход?", "К рабочему народу", "Одумайтесь!".

И снова излагает ему сущность своего ответа на поставленные вопросы. Основной ответ Л. Н-ча заключается в том, что не надо думать о том, чтобы поставить телегу как следует (процесс внешних реформ), а стараться выпрячь себя из нее, не везти ее. А для этого одно средство - жить по Божьи.

И Лев Николаевич излагает пять заповедей Нагорной проповеди: "не гневись, не блуди, не клянись, не мсти и не воюй".

"Только бы помнили люди,- продолжает он свои рассуждения,- главный закон Христов: поступай с другими, как хочешь, чтобы поступали с тобой, и всем хорошо будет.

Люди жалуются, что им дурно жить от богачей и начальства, что они разоряют и убивают их. Да кто же им велит дурно жить?

Как вошь и всякая нечисть нападает на больное тело, так и всякие богачи и начальство разводятся на дурной жизни рабочих людей. Живите хорошо - и вся эта нечисть сама собой пропадет".

И он ставит в пример сектантов, отказывающихся повиноваться властям, указывает на гурийское движение.

И заключает так:

"И потому мой совет - о телеге не думать; кому она нужна, те и пускай ее переворачивают и везут ее; а вам всеми силами, каждому добиваться своей хорошей жизни, самому жить так, как сказано в Евангелии. А будут люди жить по Евангелию, и жизнь их будет хорошая".

В конце письма Л. Н-ч добавляет, что ввиду того, что с подобными вопросами к нему обращаются многие, он посылает это письмо в печать.

Русское революционное движение того времени также дает ему повод высказать целый ряд оригинальных мыслей:

"Токвиль говорит,- записывает Л. Н-ч,- что большая революция произошла именно во Франции, а не в другом месте, именно потому, что везде положение народа было хуже, задавленнее, чем во Франции: "en detruisant en partie les institutions du moyen age, en avait rendu cent fois plus odieux, ce qui en restait"11.

Это верно. И по той же причине новая, следующая революция освобождения земли должна произойти в России, так как везде положение народа по отношению к земле хуже, чем в России".

Как французы были призваны в 1790 году к тому, чтобы обновить мир, так к тому же призваны русские в 1905 году".

"30 июля. Интеллигенция внесла в жизнь народа в сто раз больше зла, чем добра.

Русская революция должна разрушить существующий порядок, но не насилием, а пассивным неповиновением.

Недоразумение деятелей теперешней русской революции в том, что они хотят учредить для русского народа новую форму правления; русский же народ дошел до сознания того, что ему не нужно никакого".

"19 сент. Все революции - это только видимые проявления (скачки, подъемы на ступени) осуществления высшего, одного для всех закона".

"23 окт. Революция в полном разгаре. Убивают с обеих сторон. Выступил новый неожиданный и отсутствующий в прежних европейских революциях элемент "черной сотни", "патриотов": в сущности, людей, грубо, неправильно, противоречиво представляющих народ, его требование не употреблять насилие.

Противоречие в том, как и всегда, что люди насилием хотят прекратить, обуздать насилие. Вообще легкомыслие людей, творящих эту революцию, удивительно и отвратительно: ребячество без детской невинности. Я себе и всем говорю, что главное дело теперь каждого человека - смотреть за собой, строго относиться к каждому поступку, не участвовать в борьбе. А возможно это только человеку, относящемуся религиозно к своей жизни. Только с религиозной точки зрения можно быть свободным от участия, даже сочувствия той или другой стороне и содействовать одному умиротворению тех и других.

Теперь, во время революции, ясно обозначались три сорта людей со своими качествами и недостатками: 1) консерваторы, люди, желающие спокойствия и продолжения приятной им жизни и не желающие никаких перемен. Недостаток этих людей - эгоизм, качество - скромность, смирение. Вторые революционеры - хотят изменения и берут на себя дерзость решать, какое нужно изменение, и не боящиеся насилия для приведения своих намерений в исполнение, а также и своих лишений и страданий. Недостаток этих людей дерзость и жестокость, качество - энергия и готовность пострадать для достижения цели, которая представляется им благом. Третьи - либералы - не имеют ни смирения консерваторов, ни готовности жертвы революционеров, а имеют эгоизм, желание спокойствия первых и самоуверенность вторых".

Конечно, такой взгляд на революционное движение возможен был у человека, не признающего государства, а стало быть и отчества. И вот, продолжая нить своих мыслей, Л. Н-ч записывает так:

"И какая кому польза духовная или телесная от того, что есть Россия, Британия, Франция... Материальные величайшие бедствия: подати, войны, рабство; в духовном отношении: гордость, тщеславие, жестокость, разъединение и солидарность с насилием.

Много было жестоких и губительных суеверий: и человеческие жертвы, и инквизиция, и костры, но не было более жестокого и губительного, как суеверие отечества - государства. Есть связь одного языка, одних обычаев, как например, связь русских с русскими, где бы они ни были, в Америке, Турции, Галиции, и англосаксов с англосаксами в Америке, в Англии, Австралии; и есть связь, соединяющая людей, живущих на общей земле: сельская община, или даже собрание общин, управляемых свободно установленными правилами жителей; но ни та, ни другая связь не имеет ничего общего с насильственной связью государства, требующего при рождении человека его повиновения законам государства.

В этом ужасное суеверие. Суеверие в том, что людей уверяют, и люди сами уверяются, что искусственно составленное и удерживаемое насилием соединение есть необходимое условие существования людей, тогда как это соединение есть только насилие, выгодное тем, кто совершает его".

Но вот попадаются в дневнике и мысли чисто личного характера, не менее интересные:

"6 июня. Пропасть народу, все нарядные, едят, пьют, требуют. Слуги бегают, исполняют. И мне все мучительнее и мучительнее, труднее и труднее участвовать и не осуждать.

Меня сравнивают с Руссо. Я много обязан Руссо и люблю его, но есть большая разница. Разница та, что Руссо отрицает всякую цивилизацию, я же отрицаю лжехристианскую. То, что называют цивилизацией, есть рост человечества. Рост необходим, нельзя про него говорить, хорошо ли это или дурно. Это есть - в нем жизнь,- как рост дерева. Но сук, или силы жизни, растущие в суку,- не правы, вредны, если они поглощают всю силу роста. Это с нашей лжецивилизацией".

"21 сентября. Во мне все пороки, и в высшей степени: и зависть, и корысть, и скупость, и сладострастие, и тщеславие, и честолюбие, и гордость и злоба. Нет, злобы нет, но есть озлобление, лживость, лицемерие. Все, все есть, и в гораздо большей степени, чем у большинства людей. Одно мое спасение в том, что я знаю это и борюсь, всю жизнь борюсь. От этого они называют меня психологом.

Как хорошо, что я бываю зол, и скуп, и гадок и знаю это про себя. Только благодаря этому я могу (к несчастью, только иногда) кротко прощать, переносить злость, глупость, гадость других".

И среди этих самообличений философская мысль:

"Страдаешь от того, что люди не религиозны, не понимают религиозных требований, и досадуешь на них - огорчаешься. Надо понять, что способность религиозного отношения к жизни (высшая теперь человеческая способность) не может быть передана рассуждением или каким бы то ни было духовным воздействием людям, не имеющим ее. Как нельзя научить собаку затворять дверь, или лошадей - не топтать траву, или диких людей - готовить себе жилище и пищу, пока у них не развит рассудок, так нельзя научить людей (теперь) тому, чтобы они жили, понимая все значение своей жизни, т. е. жили, руководствуясь религиозным сознанием. Люди такие только начинают вырабатываться, являются один на тысячи и являются совершенно независимо от образа жизни, материального достатка, образования, столько же и даже больше среди бедных и необразованных. Количество их постепенно увеличивается, и изменение общественного устройства зависит только от увеличения их числа".

Замечательна в это время переписка Л. Н-ча с великим князем Николаем Михайловичем. Искренность Л. Н-ча подверглась испытанию, и он вышел из этого испытания победителем. Вот что он писал великому князю:

"Перед самым получением вашего хорошего письма, любезный Николай Михайлович, я думал о вас, о моих отношениях с вами и хотел писать вам о том, что в наших отношениях есть что-то ненатуральное и не лучше ли нам прекратить их.

Вы - великий князь, богач, близкий родственник государя, я - человек, отрицающий и осуждающий весь существующий порядок и власть и прямо заявляющий об этом. И что-то есть для меня в отношениях с вами неловкое от этого противоречия, которое мы как будто умышленно обходим.

Спешу прибавить, что вы всегда были особенно любезны ко мне, и что я только могу быть благодарен вам. Но все-таки что-то ненатуральное, а мне на старости лет особенно тяжело быть непростым.

Итак, позвольте мне поблагодарить вас за вашу доброту ко мне и на прощанье дружески пожать вашу руку".

Николай Михайлович понял затруднение Льва Николаевича и ответил ему добрым письмом, на которое получил следующее от Льва Николаевича:

"Получил ваше письмо, любезный Николай Михайлович,- именно "любезный", в том смысле, что вы вызываете любовь к себе.

Мне очень радостно было узнать из вашего хорошего письма, что вы меня вполне поняли и удержали ко мне добрые чувства.

Я не забываю того, что vous avez beau etre grand Duc12, вы человек, и для меня важнее всего быть со всеми людьми в добрых, любящих отношениях, и мне радостно оставаться в таких с вами, хотя бы и при прекращении общения.

Очень, очень благодарен вам за ваше доброе письмо".

Литературная работа Льва Николаевича в этом году шла очень интенсивно. По записям его дневника можно проследить как эту работу, так и другие, мелкие факты его жизни.

"3 апреля. Был нездоров сердцем. Все проще и проще, естественнее и естественнее смерть. Несмотря на нездоровье, кое-что сделал, именно к "Сети веры" (и недурно) и выборки из "Сети веры" и предисловие к "Учению 12 апостолов". Хуже, не годится. И письмо о перекувыркнутой телеге".

"4 мая. За это время окончил "Великий грех". Написал рассказ на "Молитву". Казалось - хорошо, и умилялся во время писания, а теперь почти не нравится".

"22 ноября. За это время поправлял "Божеское и человеческое" и все недоволен. Но лучше. Начал "Александра I". Отвлекся "Тремя неправдами": не вышло. Здоровье - равномерное угасание. Очень хорошо. Великое событие: Таня родила. Приехала Маша с мужем. Очень хочется писать "Александра I". Читал "Павла" и "Декабристов". Очень живо воображаю. Каждый день езжу верхом. Записать надо тоже, кажется, важное, но нет. Не знаю, как выйдет. Пропустил эти страницы и пишу".

"9 декабря. За это время закончил "Божеское и человеческое". Писал "Свободы и свобода" как отдельную статью и нынче включил в "Конец века" и послал в Москву и в Англию. Вероятно, поздно. Пускай по-старому. Вчера продолжал "Александра I". Хотел писать "Воспоминания", но не осилил. Все забастовки и бунты. И чувствую больше, чем когда-нибудь, необходимость и успокоение от ухождения в себя. Как-то на днях молился богу, понимая свое положение в мире по отношению к богу, и было очень хорошо. Да, забыл: третьего дня писал "Зеленую палочку".

"17 декабря. Писал немного "Александра I". Но плохо. Пробовал писать "Воспоминания" - еще хуже. Два дня совсем ничего не писал. Все нездоров желудком, и был очень сонлив умственно и даже духовно. Ничего не интересует. Такие периоды я еще не привык переносить терпеливо. В Москве продолжаются ужасные озверения. Известий нет. Поезда не ходят. Иногда думаю написать соответственное обращение "к царю и его помощникам" - к интеллигенции и народу. Но нет сильного желания, хотя знаю ясно, что сказать".

Но главная работа, которую Л. Н-ч особенно ценил сам, это был "Круг чтения", который вышел в этом году в первом издании "Посредника".

Лев Николаевич радовался на эту книгу и говорил, что весьма вероятно, что все сочинения его будут со временем забыты, но это останется.

В течение этого лета я прожил около двух месяцев со своей семьей на деревне в Ясной Поляне. Хотя болезнь моего младшего сына очень осложняла мою жизнь, тем не менее, живя вблизи Л. Н-ча, я мог часто пользоваться его сообществом, и это дало мне много радостных незабвенных минут.

Часть III

1906 - 1908

Дети. "Не могу молчать". Юбилей

ГЛАВА 10

1906 год. Болезнь Софьи Андреевны.

Смерть Марьи Львовны

Лев Николаевич начинает 1906 год интересной перепиской со своим новым другом и единомышленником В. А. Шейерманом; он получил от него письмо с приложением его открытого письма "Землевладельца". Вот это письмо:

"Принадлежа к числу заурядных землевладельцев (состою и гласным), я переживаю с вами одно.

Но я выхожу из этого невыносимого положения и, оглашая свой выход, быть может, помогу кому-нибудь...

Дальше так жить нельзя... Мы уже дожили до края враждебных отношений с крестьянами. Для доказательства наших попираемых прав собственности осталось одно - убийство (разрешена вооруженная стража). Впрочем, это уже делают во многих местах России, продолжая называть себя последователями учения Христа.

Другие, считая себя членами различных политических партий, ругают то правительство, все дело которого, главным образом, и заключается в защите их.

Владельцы земель... Что вы мучаете себя и других? Ведь все сердце ваше изранено окружающей вас ненавистью и злобой... Ведь вы тоже люди, а потому имеете право на радость жизни и мир... Отчего же вы не берете эту радость, которая тут - около вас?

Чего вы ожидаете? На кого и на что надеетесь вы, когда вы сами не делаете ни шагу вперед?..

Разве не смотрят на каждого из нас сотни и тысячи соседей крестьян, тоже ожидая и тоже не веря ожиданиям, а мучаясь от яда и злобы?..

Господа землевладельцы. Не пора ли?!

Расскажу про себя. Не вытерпел я. Поехал в деревню, кругом которой моя земля, и обратился к крестьянам... Вот приблизительно то рассуждение, которое я высказал им:

"Хотя нет в нашей местности беспорядков, но вы знаете, что делается по России, и невмоготу стало жить и вам, и мне. Вы знаете манифест нашего царя - нам объявлена гражданская свобода - значит, стали мы не только перед богом, но и здесь на земле, перед царем, одни и те же люди - и вы, крестьяне, и я, землевладелец. А раз мы равны, не должны ли мы быть товарищами, друзьями, друг другу желающими добра, а не зла?

Я такой же, как и вы, одна у нас родина, и, как вы, я люблю деревню и землю, а между тем мы враждуем, интересы наши различны. Моя земля окружает вашу, и всякое мое хозяйство, моя работа на этой земле - нож в ваше сердце. Вам нет выхода, и мне нет жизни от вашей безвыходности и, следовательно, от вашей враждебности.

Итак, не ясно ли, что теперь настал час, когда нам надо соединиться, совсем соединиться в одно?

И вся моя земля владельческая и ваша крестьянская должна быть общая. И я, как равный вам, должен буду от всех получить свой усадебный и земельный надел, как и каждый из вас.

И вот тогда лишь наши интересы будут общими, а не противоположными. Не будет больше: то мое, а то ваше, а все будет для всех "наше". Я буду ваш односельчанин, и тогда я буду равен вам, буду свободен от гнета, и вы будете свободны от гнета.

Согласны ли вы, крестьяне, не только получить землю мою, но и принять меня и семью мою к себе в общество на равных с вами правах?"

Вот это я сказал и сделал.

О, господа владельцы. Если бы вы видели их торжествующую радость и мое бесконечное внутреннее ликование... Я верил доброму сердцу народа, но я не ожидал и не заслужил того, что я нашел... Радость, любовь и мир окружили меня.

О вы, владельцы земель, вы ищете своего выхода в политических вопросах государства, зачем же не делаете сначала того, что вы можете и что у вас под руками? Разве можно стоять за народ, не ставши с ним вместе? Те из вас, которые любят людей и работу на земле - спешите скорее, мало осталось времени для вашего единственного дела.

Я не говорю, что только мой выход единственный, но я говорю: станьте с народом и за него.

И он объяснит вам, что ему от вас надо, и вы поймете и дадите ему это - верьте народу, что и он вас поймет, и что и вам будет тоже все, что нужно.

Будьте смелы, если идете по пути веры в правду!

Какое вам дело до того, что будет, если лучше вы поступить не можете! Спешите. Нет времени для колебаний. Никуда нельзя уйти теперь, хотя бы вы уехали на край света, вы останетесь и там участником убийств за право вашей собственности.

Верьте истине и любви к себе и в народе - не вы, а она вас выведет отовсюду и покажет вам вашу дорогу...

Бывший землевладелец 840 десятин Харьковской губернии, Старобельского уезда, села Муратова. Владимир Шейерман".

Конечно, Л. Н-ч не мог не сочувствовать такому решению земельного вопроса. Шейерман просил Л. Н-ча содействия в опубликовании этого письма. Л. Н-ч послал его в газету "Новости дня" с таким письмом редактору:

"Г. редактор, я получил сегодня очень замечательное и по мысли, и по содержанию письмо от неизвестного мне г. Шейермана с просьбою содействовать помещению его в газете. Г. Шейерман пишет мне, что две либеральные газеты, куда он посылал это письмо, отказались напечатать его; мне же кажется, что письмо это, кроме того, что представляет знамение времени, подобно тому, как происходило при освобождении крестьян, оно может и должно иметь самое благотворное влияние как на землевладельцев, служа им указанием на серьезную и прекрасную деятельность. представляющуюся и возможную им, так и на крестьян, показывая им, что несправедливость исключительного землевладения сознается не только последними, но и землевладельцам".

Самому же Шейерману он отвечал так:

"Письмо ваше прекрасно, и еще лучше ваш поступок. Дай вам бог не поддаться никаким соблазнам и удержаться в том счастливом, свойственном человеку состоянии, в котором вы писали ваше письмо. Сделаю все возможное, чтобы напечатать его и в Москве, и в Петербурге. Очень рад буду общению с вами.

Вы, вероятно, молодой человек, и поступок ваш вызван порывом, в котором побудительные причины и требования совести и желание славы - любви людской. Берегитесь этого второго побуждения. Дела, вызванные этим побуждением, непрочны. Бывает то, что в добрых делах, вызванных одним этим побуждением, человек раскаивается. Это бывает ужасно жалко. Опросите себя, то же ли вы сделали бы, если бы наверно знали, что никто никогда не узнает о вашем поступке. Если то, что пишу - лишнее, простите меня".

Открытое письмо было напечатано, и между автором его и Л. Н-чем завязалось общение.

Развитие революционных событий заставило Л. Н-ча выступить со своим определенным словом. Он пишет замечательную статью "Правительству, революционерам и народу", раскрывая их отношения и призывая на единый, истинный путь добра и правды. Обращаясь к правительству, он дает ему такое определение:

"Под правительством я разумею всех тех людей, которые, пользуясь установленной властью, могут изменить существующие законы и приводить их в исполнение. В России до сих пор были и продолжают быть такими людьми: царь и его министры и ближайшие советники".

Есть только одно оправдание к существованию правительств - это благо народа. Если оно заставляет страдать народ, оно плохое правительство; и таково-то оно было тогда, когда Л. Н-ч писал эту статью. Обеспокоенное народными волнениями, оно стало робко отпускать одну за другою правительственные вожжи, чтобы потом снова натянуть их с еще большею силою. И вот Л. Н-ч, враг всяких полумер, говорит правительству:

"Спасение ваше не в думах с такими или иными выборами, и никак не в пулеметах, пушках и казнях, а в том, чтобы признать и выставить перед народом идеал справедливости, добра и истины более высокий и более осуществимый, чем те, которые выставляют ваши противники. Поставьте перед людьми такой идеал и серьезно и искренно, не для того, чтобы спасти себя, а для того, чтобы исполнить свой долг, возьмитесь за осуществление его, и вы спасете не только себя, но спасете Россию от тех бедствий, которые уже наступили и еще угрожают ей".

И, давая эти общие указания, он особенно останавливается на освобождении народа от земельного рабства, от земельной собственности и призывает правительство к осуществлению этого акта свободы:

"Да, перед вами, правительственными людьми, теперь только два выхода: братоубийственные бойни и все ужасы революции и притом все-таки неизбежная, позорная погибель, или мирное осуществление вечного и справедливого требования всего народа и указание другим христианским народам пути и возможности уничтожения той несправедливости, от которой так долго и так жестоко страдали люди. В этом одном спасение, не только ваше, правительственных лиц, но спасение всего народа от величайших бедствий и развращения.

Отжила или не отжила та форма общественного устройства, при которой вы пользуетесь властью, пока вы пользуетесь ею, употребите ее не на то, чтобы удесятерить то зло, которое уже совершено вами, и ту ненависть к вам, которую вы уже вызвали в людях, а на то, чтобы исполнить свою обязанность и сделать великое, доброе дело не только для своего народа, но и для всего человечества. Если же форма эта отжила, то пускай последний акт ее будет акт добра и правды, а не лжи и жестокости. Ведь вы все, и царь, и министры, кроме того общественного положения, которое вы занимаете, вы еще просто люди и у вас есть обязанности перед богом и перед своей совестью. Подумайте об этом".

Обращаясь к революционерам, он так определил для себя эту группу людей:

"Под революционерами я разумею всех тех людей, начиная от самых миролюбивых конституционалистов до самых воинственных революционеров, которые хотят заменить существующую правительственную власть иначе организованной и составленной из других лиц властью".

Революционеры - это новое правительство, идущее на смену старому, и так как оно употребляет те же средства борьбы, то если оно и одержит верх, оно повторит ошибки и заблуждения старого, а не даст блага народу. Л. Н-ч обличает их в неискренности стремления к благу народа и указывает на единый путь улучшения жизни народа:

"Ваша деятельность, как вы говорите, имеет целью улучшение общего положения людей, но для того, чтобы положение людей стало лучше, надо, чтобы сами люди стали лучше. Это такой же трюизм, как то, что для того, чтобы согрелся сосуд воды, надо, чтобы все капли ее нагрелись. Для того же, чтобы люди становились лучше, надо, чтобы они все больше и больше обращали внимание на себя, на свою внутреннюю жизнь. Внешняя же общественная деятельность, в особенности общественная борьба, всегда отвлекает внимание людей от внутренней жизни и потому всегда, неизбежно развращая людей, понижает уровень общественной нравственности, как это происходило везде и как мы это в поразительной степени видим теперь в России. Понижение же уровня общественной нравственности делает то, что самые безнравственные части общества все больше и больше выступают наверх, и устанавливается безнравственное общественное мнение, разрешающее и даже одобряющее преступления. И устанавливается ложный круг: вызванные общественной борьбой худшие части общества с жаром отдаются соответствующей их низкому уровню нравственности общественной деятельности, деятельность же эта привлекает к себе еще худшие элементы общества".

И в заключение он дает им дружеский совет:

"Те сложные и трудные обстоятельства, среди которых мы живем теперь в России, требуют от вас именно теперь не статей в газеты, не речей в собраниях, не хождения по улицам с револьверами, и часто нечестного возмущения крестьян, а строгого отношения к себе, к своей жизни, которая одна в нашей власти и улучшение которой одно может улучшить общее состояние людей".

Наконец, он обращается к народу и дает этому понятию такое определение:

"Под народом я разумею весь русский рабочий народ, но преимущественно рабочий земледельческий народ, тот, на трудах которого держится жизнь всех остальных".

Перед этим народом стоит дилемма: к какому правительству пристать, какое поддерживать, какого слушаться: старого, отживающего, или нового, революционного, идущего ему на смену, и Л. Н-ч смело заявляет свое мнение:

"Не приставать ни к старому, ни к новому правительству и не участвовать в нехристианских делах ни того, ни другого".

И он подчеркивает эту формулу своего политического credo.

Он утверждает, что это разумнее и выгоднее даже и в том случае, если это неподчинение вызовет временные страдания.

"Если вам, как сельским, так и городским рабочим, и придется в первое время пострадать за свое неповиновение как от старого, так и от нового правительства, а также и от внутренних несогласий, которые могут возникнуть между вами, то все-таки те бедствия, которые могут произойти от этих причин, ничто в сравнении с теми бедствиями и страданиями, которые вы теперь несете от правительства и которые вам придется еще перенести, если вы, повинуясь тому или другому правительству, будете вовлечены в те убийства, казни, междоусобия, которые совершаются теперь и еще долго будут совершаться борющимися правительствами, если только вы не прекратите их своим неучастием в них".

И, наконец, заключает:

"Из теперешних трудных обстоятельств для вас, русского рабочего народа, есть только один безгрешный и несомненный разумный выход: отказ от повиновения какой бы то ни было насильнической власти, смиренное и кроткое перенесение насилий, но не участие в них.

"Претерпевый до конца спасен будет". И спасение ваше в ваших руках".

Заглянем в дневник Л. Н-ча начала этого года, и мы найдем там целый ряд интересных мыслей. Так, в феврале он записывает:

"Чем тверже вера в бога, тем бог все более и более удаляется. В последнем представлении он только закон. И тогда уже невозможно не верить в него. Читал нынче Канта "Religion in Grenzen der blossen Vernunft"13. Очень хорошо, но напрасно он оправдывает, хотя и иносказательно, церковные формы. Кант не прав, говоря, что исполнение обрядов, вера в исторические предания есть фетишизм, и что это нечто совершенно противоположное разумной вере в нравственный закон. Вера в исторические предания и в необходимость обрядов есть та же вера в закон, и нравственный закон понимается превратно. Кант прав, противополагая нравственный закон обрядовому; но я хочу сказать, что тот, кто верит в обряды и предания, все-таки верит, хотя и ошибается, признает нечто высшее, кроме животных потребностей. Так что я подразделил бы людей на три: 1) ни во что не верующих, не видящих ничего вне доступного рассудку, 2) верующих в ложные предания и 3) верующих в закон, сознанный ими в своем сердце. Чуваш, носящий за пазухой своего бога и секущий и мажущий его сметаной, все-таки выше того агностика, который не видит необходимости в понятии Бог".

Через несколько дней мы встречаемся с мыслями из другой области, общественно-политической:

"Народ, как и человек, может ставить главным условием своего блага материальное преуспеяние, и тогда благоустройство политическое для него дело первой важности; и может народ, так же, как и человек, ставить высшим условием своего блага свою духовную жизнь, и тогда материальное преуспеяние и политическое благоустройство для него не только не важно, но противно, если он должен принимать в этом политическом устройстве участие. Западные народы принадлежат к первому типу; восточные, и в том числе русский,- ко второму. Это мысль Хомяковых - отца и сына,- и мысль совершенно верная. Но если русский народ, дорожа своей духовной жизнью, которая выражалась в православии, мог довольствоваться самодержавием русских царей, охотно подчиняясь их власти, даже когда она была жестока, только бы самому быть свободным от участия в насилии власти, то это не доказывает того, чтобы такое отношение к власти - повиновение ей - должно бы было всегда продолжаться. Отношение это неизбежно должно было измениться по двум причинам: во-первых, потому, что власть в старину патриархальная и властвующая только над одним, однородным, одноязычным и одноверным народом, не ставящая себе задачей соединение в одно чуждых народностей (империализм), не заставляла людей участвовать в чуждых народу делах (защищать Россию от монголов или французов, но не душить Польшу, Финляндию или захватывать Манчжурию) и потому не требовала от народа чуждых ему и жестоких дел; и во-вторых, требования духовной жизни не остаются всегда одни и те же, а уясняются и развиваются, и христианство, прежде требовавшее только покорности властям, даже если бы власти требовали убийства, в своем уясненном состоянии потребовало от людей уже другого: неучастия в угнетении, насилиях, убийствах. Так что отношение народа к власти неизбежно изменяется с двух концов: власть становится хуже, жесточе, противнее духовному складу народа, и духовные требования народа становятся чище, выше. Это самое совершается теперь".

А вот и небольшое лирическое отступление, как всегда с моральным основанием:

"Ехал верхом лесом, и было так хорошо, что думал: имею ли я право так радоваться жизнью. И отвечал себе: да, имел бы право на жизнь всякий человек, если бы не было греха, не было страданий, производимых одними людьми над другими. Теперь же, когда есть грех и есть жертвы его невольные, должны быть жертвы вольные, и мы не имеем права радоваться жизнью, а должны радоваться жертвою, вольной жертвою".

Из литературных работ этого времени укажем на художественный рассказ из польской жизни "За что?", над которым в это время работал Л. Н-ч, заканчивая его для "Круга чтения". Этим рассказом, по словам самого Л. Н-ча, он отдавал дань уважения и сочувствия польскому народу, подвергавшемуся в это время жестоким преследованиям русского правительства. Вместе с тем, как говорил мне Л. Н-ч, он расплачивается за свой старый грех, так как в молодости своей, под влиянием патриотической среды, в которой он жил, он позволял себе враждебные отношения к этим людям.

В это время вторая дочь Л. Н-ча, Марья Львовна, жила с мужем за границей и вела с отцом деятельную переписку. В марте этого года Л. Н-ч, отвечая на одно из ее писем, писал ей:

"...Советую тебе воспользоваться всем, что можешь взять от Европы. Я лично ничего не хотел бы взять, несмотря на всю чистоту и возвышенность ее. А к сожалению, вижу, что мы все капельки подбираем: партии, предвыборные агитации, блок и т. п. Отвратительно. Такой разврат, в который втягивают крестьян, развращая их. Может быть, это неизбежно, и надо и крестьянам перейти через этот разврат, для того чтобы понять всю его бесцельность и зловредность. А иногда не могу не думать, что этого не нужно. И доказательство ненужности этого вижу в том, что я, да и многие со мною, мы видим, что все эти конституции ни к чему другому не могут привести, как к тому, что другие люди будут эксплуатировать большинство, переменяться, как это происходит в Англии, Франции, Америке, везде, и все будут беспокойно стремиться, чтобы эксплуатировать друг друга, и все больше и больше будут кидать единственную разумную, нравственную земледельческую жизнь, возлагая этот серый труд на рабов в Индии, Африке, Азии и Европе, где можно. Очень чиста материально эта европейская жизнь, но ужасно грязна духовно. Так я иногда сомневаюсь, нужно ли русскому народу пройти через этот разврат, прийти в тот тупик, в который уже зашли западные народы. Думаю так, потому что, когда западные народы шли на этот путь, все передовые люди звали их на этот путь, теперь же не я один, а мы многие видим, что это погибель. И, остерегая народ от этого пути, мы не говорим, как говорили прежние противники движения: "идите назад или остановитесь", а мы говорим: "идите вперед, но только не в том направлении, в котором вы идете, потому что это направление ведет назад"; мы говорим: "идите смело вперед к освобождению от власти".

Такое "освобождение от власти" постоянно совершалось людьми, отказывавшимися по религиозным убеждениям идти на военную службу. Конечно, эти люди терпели преследования от царского правительства, и Льву Николаевичу приходилось не раз выступать на защиту их перед сильными мира. Такого рода защитой является приводимое ниже письмо Л. Н-ча в газеты, написанное им в апреле этого года:

"Милостивый государь, г. редактор. На днях я получил следующее напечатанное в полтавской газете воззвание с просьбою содействовать его распространению. Думаю, что вопрос, предлагаемый к обсуждению в этом воззвании, имеет, особенно в наше время, великую важность, и потому посылаю его вам с некоторыми моими по этому поводу замечаниями".

В этом воззвании группа религиозных людей обращается к будущим представителям народа в Государственной думе с просьбой издать закон, освобождающий от воинской повинности или заменяющий ее другой работой тем людям, совесть которых не позволяет им участвовать в убийстве.

Л. Н-ч прибавляет к воззванию свое сочувственное слово и приводит письмо, полученное им от одного из отказавшихся:

"Многоуважаемый Лев Николаевич, давно собирался вам написать, но, боясь вас затруднить, постоянно останавливался писать. Но так как мой брат написал вам (брат его мне написал о том, что так как предстоит военный суд, то не могу ли я найти защитника) и вы ему сейчас же ответили, и я решился написать вам. Вы моему брату написали, что вы просили адвоката, чтобы он взял на себя труд защитить меня, если защита возможна. Очень благодарю вас за ваши услуги, но я себя считаю недостойным защиты и не могу знать, какая защита возможна надо мной, хотя я совершенно не отказываюсь, а исполняю и делаю, как раб по плоти, то, что не против Иисуса и не против моей совести, но оправдать меня никто не может, потому что я делаю против ихнего закона. Я пришел к убеждению, что война есть зло, почему и отказался взять винтовку и учиться убийству, за что полковой суд меня осудил на 2 года в дисциплинарный батальон, как за умышленное неисполнение приказания начальника. Командир полка 1 год сбавил. Мое намерение - опять отказаться взять оружие и в дисциплинарном батальоне. Но мое намерение вам писать совсем не об этом, а о другом, хочу обратиться к вам с вопросами и с просьбою, если возможно, ответить.

Мне не пришлось прочесть всех ваших сочинений, почему я не мог прийти к заключению, какого именно вы убеждения о боге и о воскресении мертвых. А мне желательно узнать, какого вы убеждения о боге и веруете ли в воскресение когда-то, по преданию Евангелия, всех умерших. Не перепутано ли это в Евангелии, вместо духовно мертвых в мертвых во плоти?

Прилагаю здесь свои мысли о боге, чтобы вы могли скорее узнать ход моих мыслей и короче дать ответ. Про свой поступок об отказе считаю лишним писать. Пока я нахожусь на гауптвахте, в общем помещении, до отправления в дисциплинарный батальон, а когда отправят, еще неизвестно.

Внутри я очень спокоен и готов за истину умереть".

И Л. Н-ч от себя добавляет:

"Приложенные к письму "мысли о боге" показывают в их авторе человека, много думавшего и глубоко религиозного.

И таких людей будут в дисциплинарных батальонах сечь розгами за неисполнение приказаний фельдфебеля.

Да, вопрос об отказах от военной службы имеет чрезвычайно огромную важность.

Можно притворяться, что не видишь противоречия между войной и христианством до тех пор, пока ничто не указывает на него, но нельзя не видеть его, когда люди своими страданиями заявляют об этом противоречии.

Противоречие существует. И рано иди поздно оно должно быть разрешено. Разрешено же оно может быть только двумя путями: уничтожением обязательной военной службы или отречением от христианства.

Наше правительство держится как будто второго пути: отречения от христианства посредством извращения и лжетолкования его и мучительства тех, которые исповедуют его своей жизнью.

Я думаю, что путь этот и ложный, и опасный.

Главная, если не единственная причина всех тех ужасов, которые мы переживаем теперь, это самое извращение и лжетолкование христианства и жестокость правительства. Самое страшное в совершающихся теперь событиях это озверение людей. Озверение же это произошло от отречения от христианства и от жестокости правительства.

И потому самое лучшее, что может сделать наше правительство как по этому, так и по всем другим поднимающимся теперь вопросам, это то, чтобы все свои силы и внимание употребить не на то, чтобы извращать или скрывать вечную христианскую истину и угрозами и насилием заставлять людей отказываться от нее, а на то, чтобы приводить свою деятельность в согласие с ней".

В дневнике этого времени мы находим особенно интересные мысли по земельному вопросу:

"Совершенно ясно стало в последнее время, что род земледельческой жизни не есть один из различных родов жизни, а есть жизнь (как книга Библия), сама жизнь, единственная жизнь человеческая, при которой только возможно проявление всех высших человеческих свойств. Главная ошибка при устройстве человеческих обществ, и такая, которая устраняет возможность какого-нибудь разумного устройства жизни - та, что люди хотят устроить общество без земледельческой жизни или при таком устройстве, при котором земледельческая жизнь только одна и самая ничтожная форма жизни. Как прав Бондарев.

Мир - высшее материальное благо общества людей, как высшее материальное благо личности - здоровье. Так всегда полагали люди. И мир возможен только для земледельцев. Только земледельцы кормятся прямым трудом. Горожане неизбежно кормятся друг другом. Среди них возникло государство, и возможно, и нужно. Земледельцам оно излишне и губительно".

Дополнением к этому проводим мысль Л. Н-ча, записанную А. Б. Гольденвейзером в его дневнике:

"Теперь момент, когда Россия, шедшая всегда позади других стран, как бы призвана стать впереди всех проведением земельной реформы. Крайние революционные элементы только и сильны поддержкой народа. Народ же, если прекратится вековая несправедливость владения землей как собственностью, несомненно, оставит их и вернется к мирной жизни".

Указывая на характерные особенности русского народа, Л. Н-ч часто приводил примеры из жизни знакомых ему крестьян. Вот один из рассказов, записанных А. Б. Гольденвейзером в это же время: Л. Н-ч рассказывал про телятинского мужика, сапожника Осипа Цыганова:

"Он жил с семьей, хорошо работал, и вдруг в один прекрасный день бросил работу, надел какой-то халат и пошел по миру. Про него говорили мужики, что он пошел "по древности", т. е. стал, как в старину бывали юродивые. Многие его считали помешанным. А он вовсе не был помешанным, а перед ним вдруг открылись вся ложь и неправда жизни, и он не мог больше продолжать жить так. Помню, раз он пришел ко мне. В первый раз я ему просто дал, в другой раз разговорился. Халат на нем весь расползся от ветхости продольными полосами. Я дал ему что-то и спрашиваю:

- Что же, ты боишься смерти?

- А нешто я от него отрекся?

Когда он умирал, я был у него. Он умирал совершенно сознательно и спокойно. Когда его хотели приготовить к смерти, причастить, он отказался и сказал:

- Мне ничего не нужно. Хозяин не обманет".

Вот этот религиозный дух, так часто проявляющийся в простых крестьянских душах, и позволял Л. Н-чу ожидать от русского народа выполнения особой важности миссии перед всем человечеством.

Этим летом я снова посетил Ясную Поляну и снова нашел бодрым, здоровым и полным энергии великого старца.

В этот раз на его спокойном, строгом и в то же время добром лице можно было заметить черты какой-то заботы, напряженной думы, подавляемого беспокойства. И этот нарушенный покой часто выражался Л. Н-чем в беседах со своими многочисленными посетителями.

- Ах, как ужасно, как ужасно,- говорил он раз,- в какое время мы живем. Сегодня приходил ко мне 15-летний мальчик гимназист и спрашивал у меня совета, можно ли убивать людей ради общественного блага.

- Один мой приятель написал очень дельную статью по современным вопросам, в которой он, между прочим, выражал сомнения в полезности практикуемой теперь меры - убивания городовых. Статья эта, несмотря на все ее достоинства, признаваемые редакцией либеральной газеты, не была принята за ее мирный дух. Сколько злобы, сколько озверения людей развивается от всей этой нелепой проповеди убийства!

В людях уменьшилась любовь... Причины всех бедствий, переживаемых теперь Россией, лежат гораздо глубже, чем думают это многие современные реформаторы".

Таковы были мысли Л. Н-ча за 10 лет до переворота.

Заглянув снова в дневник Л. Н-ча, мы находим там новые глубокие мысли о молитве, соответствующие его тогдашнему религиозному настроению:

"Молитва моя по утрам почтя всегда полезна. Часто повторяя некоторые слова, не соединяю с ними чувства; но большею частью то одно, то другое из мест молитвы захватит и вызовет доброе чувство: иногда преданность воле бога, иногда любовь, иногда самоотречение, иногда прощение, неосуждение. Всегда всем советую.

Иногда молюсь в неурочное время самым простым образом, говорю: "Господи помилуй", крещусь рукой, молюсь не мыслью, а одним чувством сознания своей зависимости от бога. Советовать никому не стану, но для меня это хорошо. Сейчас так вздохнул молитвенно".

А вот его новые "еретические" мысли по столь излюбленному интеллигенцией вопросу о печати:

"Вчера пришла поразившая меня мысль о том, что письмо, а тем более печать были главной причиной извращения истинной веры, раскрытой великими основателями религий: отношения человека к богу и вытекающих из этого отношения обязанностей.

Все большие религии распространялись устно. И мне кажется, что только так и может распространяться истинная религия. И не столько устно, сколько - не письмом, не печатью, а жизнью и частью жизни - устной проповедью.

Не говоря о том, что при таком распространении не может быть закрепления слов и потом лжетолкования их (как послания Павла, больше всего извратившие христианство) - при распространении жизнью и устной проверке истины - всегда в жизни проповедника, всякая ошибка в слове, выражении проходит бесследно; остается его искренность, и она только служит истинным проводником. Я как-то почти шутя сказал, что книгопечатание было самым могущественным средством распространения невежества, и это не шутка, а ужасная и печальная истина. Мы знаем, к чему ведет болтовня в жизни, болтовня языком. Такая же, худшая болтовня происходит теперь в печати. Наше общество со своими журналами, газетами, книгами, лекциями совершенно подобно ошалевшей толпе, в которой все говорят и никто не слушает. Но это я говорю о всяких самых различных предметах, которыми занята печать, от политики до стихов и драм. В деле же религии несомненно, что письмо и особенно печать препятствуют более всего правильному распространению религиозных истин и содействуют извращению и затемнению их. Предмет этот очень важный и стоит того, чтобы возвратиться к нему и еще обдумать его".

В эту же осень жизнь яснополянского дома была встревожена тяжкой болезнью Софьи Андреевны.

Вот как рассказывает об этом Илья Львович в своих воспоминаниях:

"Очень тяжелые минуты пережил мой отец во время опасной болезни мама осенью 1906 года.

Узнав о ее болезни, все мы, дети, съехались в Ясную Поляну. Мама лежала уже несколько дней в постели и страшно мучилась невозможными болями живота.

Приехавший по нашему вызову профессор В. Ф. Снегирев определил распадающуюся внутреннюю опухоль и предложил сделать операцию.

Для большей уверенности в своем диагнозе и для консультации он попросил вызвать из Петербурга профессора Феноменова, но болезнь мама пошла такими быстрыми шагами, что на третий день, рано утром, Снегирев разбудил всех нас и сказал, что он решил не ждать Феноменова, потому что если не сделать операцию сейчас же, то мама умрет.

С этими словами он пошел и к отцу.

Папа совершенно не верил в пользу операции, думая, что мама умирает, и молитвенно готовился к ее смерти.

Он считал, что "приблизилась великая и торжественная минута смерти, что надо подчиниться воле Божией, и что всякое вмешательство врачей нарушает величие и торжественность великого акта смерти".

Когда доктор определенно спросил его, согласен ли он на операцию, он ответил, что пускай решают сама мама и дети, а что он устраняется и ни за, ни против говорить не будет.

Во время самой операции он ушел в "Чепыж" и там ходил один и молился.

- Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет, то... нет, лучше не звоните совсем, я сам приду,- сказал он, передумав, и тихо пошел к лесу.

Через полчаса, когда операция кончилась, мы с сестрой Машей бегом побежали искать папа.

Он шел нам навстречу, испуганный и бледный.

- Благополучно, благополучно! - закричали мы, увидав его на опушке.

- Хорошо, идите, я сейчас приду,- сказал он сдавленным от волнения голосом и повернул опять в лес.

После пробуждения мама от наркоза он вошел к ней и вышел из ее комнаты в подавленном и возмущенном состоянии.

- Боже мой, что за ужас! Человеку умереть спокойно не дадут. Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки... и стонет больше, чем до операции. Это пытка какая-то.

Только через несколько дней, когда здоровье матери восстановилось совсем, отец успокоился и перестал осуждать докторов за их вмешательство".

Таково было мнение Ильи Львовича, но можно думать и иначе. Я был тогда в Ясной Поляне вскоре после операции. Семейные рассказывали мне, как перед самой операцией Софья Андреевна готовилась к смерти и прощалась со всем домом, начиная со Л. Н-ча и кончая последним слугой и служанкой, просила у всех прощения, и все плакали, умиленные ее высоким духовным настроением. Если бы она умерла тогда, она бы умерла святою, благословляемая всеми ее знавшими. Ее вылечили, оставили жить, и она, снова войдя в свою плоть, отравила своей болезненной жизнью последние годы жизни Льва Николаевича, пережила сама ужасные страдания и ускорила его кончину. Я полагаю, что на подобных соображениях было основано чувство протеста Л. Н-ча против операции. Вот его мысли по этому поводу из его дневника.

"1 сентября. Болезнь Сони все хуже. Нынче почувствовал особенную жалость. Но она трогательно разумна, правдива и добра. Больше ни о чем не хочу писать. Три сына, Сергей, Андрей и Миша, здесь и две дочери, Маша и Саша. Полон дом докторов. Это тяжело: вместо преданности воле бога и настроения религиозно-торжественного - мелочное, непокорное, эгоистическое. Хорошо думалось и чувствовалось. Благодарю бога. Я не живу и не живет весь мир во времени, а раскрывается неподвижный, но прежде недоступный мне мир во времени. Как легче и понятнее так. И как смерть при таком взгляде - не прекращение чего-то, а полное раскрытие".

"2 сентября. Нынче сделали операцию. Говорят, что удачно. А очень тяжело. Утром она была очень духовно хороша. Как умиротворяет смерть.

Думал: разве не очевидно, что она раскрывается и для меня, и для себя; когда же умирает, то совершенно раскрывается для себя: "Ах, так вот что". Мы же, остающиеся, не можем еще видеть того, что раскрылось для умирающего. Для нас раскроется позже, в свое время. Во время операции ходил в елки и устал нервами".

"15 сентября. Здоровье Сони хорошо. Видимо, поправляется. Много пережито. Кончил и статью, и о земле, и начал письмо китайцу все о том же.

Хочется писать совсем иначе, правдивее. Записывать много есть чего, но не буду нынче. Ездил далеко в лес по метели. Состояние не бодрое, но хорошее, доброе".

"Письмо китайцу", о котором упоминает Л. Н-ч в предыдущей записи, было все же закончено и отослано, но так как оно потеряло характер личного, частного письма, то Л. Н-ч и отдал его в печать. Вот его краткое содержание:

"Китайский народ,- пишет Л. Н-ч,- так много претерпевший от безнравственной, грубо эгоистической, корыстолюбивой жестокости европейских народов, до последнего времени на все совершаемые над ним насилия отвечал величественным и мудрым спокойствием, предпочтением терпения в борьбе с насилием".

Но и там начинается подражание европейским народам:

"Вот поэтому-то я теперь со страхом и горестью слышу и в вашей книге вижу проявление в Китае духа борьбы, желания силою дать отпор злодеяниям, совершаемым европейскими народами".

И Л. Н-чу хочется направить этот великий народ на новый, свойственный ему путь:

"Я думаю, что в наше время совершается великий переворот в жизни человечества, и что в этом перевороте Китай должен во главе восточных народов играть великую роль.

Мне думается, что назначение восточных народов Китая, Персии, Турции, Индии, России и, может быть, Японии (если она не совсем еще увязла в сетях разврата европейской цивилизации) состоит в том, чтобы указать народам тот истинный путь к свободе, для выражения которой, как вы пишете в вашей книге, в языке нет другого слова, кроме Тао, т. е. стремление к истинной духовной свободе.

В народах проявилось сознание, что власть - зло, от которого надо освободиться.

И западные народы давно уже почувствовали эту необходимость и давно уже изменили свое отношение к власти одним общим всем западным народам способом: ограничением власти посредством представителей, т. е. в сущности распространением власти, перенесением ее от одного или нескольких на многих.

В настоящее время, я думаю, что наступил черед и восточных народов и для Китая точно так же почувствовать весь вред деспотической власти и отыскивать средства освобождения от деспотической власти, при теперешних условиях жизни ставшей непереносимой.

Но дух разложения и подражания коснулся и древнего народа.

Я вижу по вашей книге и по другим известиям, что легкомысленные люди Китая, называемые партией реформ, думают, что это изменение должно состоять в том, чтобы сделать то самое, что сделали западные народы, т. е. заменить деспотическое правительство представительным, завести такое же войско, как у западных народов, такую же промышленность".

И Лев Николаевич целым рядом аргументов убеждает ученого китайца не идти на обман европейской цивилизации, а искать своего пути, пути неподчинения насилию. Наконец Л. Н-ч заключает так:

"Дело, предстоящее теперь, по моему мнению, не только Китаю, но и всем восточным народам, не в том только, чтобы избавиться самим от тех зол, которых они терпят от своего правительства и от чужих народов, а в том, чтобы указывать всем народам выход из того переходного положения, в котором они все находятся.

И выхода другого нет и не может быть, как освобождение себя от власти человеческой и подчинение власти Божией".

Другое большое, замечательное письмо он пишет французскому писателю Полю Сабатье, автору известной книги о Франциске Ассизском. Поль Сабатье является во Франции руководителем нового религиозного движения, стремящегося реабилитировать католичество, приводя его к высшей христианской, нравственной основе.

Л. Н. откровенно возражает Сабатье, считая бесполезным и несовместимым соединение церковной лиги с Христовой истиной, и указывает на целый ряд симптомов, дающих надежду на разрешение этого векового конфликта между христианской религией и государством, в смысле полного освобождения религии от государственной власти.

Эта переписка шла через меня, и мне пришлось передать ответ Л. Н-ча Полю Сабатье в Женеве. Он был очень тронут ответом Л. Н-ча, отнесся к нему с большим уважением, и я уверен, что на его молодых единомышленников оно имело отрезвляющее влияние.

Осенние темные вечера давали возможность Л. Н-чу более отдаваться чтению, и вот он записывает в дневнике свои впечатления от прочитанного:

"Читаю Гете и вижу все вредное влияние этого ничтожного, буржуазно-эгоистического, даровитого человека на то поколение, которое я застал, в особенности бедного Тургенева с его восхищением перед "Фаустом" (совсем плохое произведение) и Шекспиром, и, главное, с той особенной нежностью, которую приписывают разным статьям: Лаокоонам, Аполлонам и разным стихам и драмам. Сколько я помучился, когда, полюбив Тургенева, желал полюбить то, что он так высоко ставил. Изо всех сил старался - и никак не мог. Какой ужасный вред авторитеты, прославленные великие люди, да еще ложные".

И опять лирическое отступление, в котором выражается его горе и радость:

"Записано так после очень тяжелого настроения: уж очень отвратительна наша жизнь: развлекаются, лечатся, едут куда-то, учатся чему-то, спорят, заботятся о том, до чего нет дела, а жизни нет, потому что обязанностей нет. Ужасно. Все чаще и чаще чувствую это.

Ходил гулять. Чудное осеннее утро, тихо, тепло, зеленя, запах листа. И люди, вместо этой чудной природы с полями, лесами, водой, птицами, зверями, устраивают себе в городах другую, искусственную природу с заводскими трубами, дворцами, локомобилями, фонографами... Ужасно и никак не поправишь..."

Еще несколько выписок из осеннего дневника дают полную и яркую картину тогдашнего настроения Л. Н-ча со всеми волнениями, которые переживала его великая душа.

"Очень много в нашем, в моем понимании смысла жизни (религии) условного, произвольного, неясного, иногда прямо неправдивого. Хотелось бы выразить смысл жизни как можно яснее, и если нет, то ничего не вносить в это определение неясного. Неясно для меня понятие бога. Я не имею никакого права говорить про бога, про всего бога, тогда как я знаю только то, что во мне есть нечто свободное, всемогущее, хотел сказать благое, но это качество не может быть приписано этому нечто, так как всемогущее и свободное и единое не может не быть благим. Это сознание я знаю и могу жить в нем, и в этом перенесении в это сознание всей своей жизни есть высшее благо человека".

"Последний раз записал, что продолжаю радоваться сознанию жизни, а нынче как раз должен записать противное: ослабел духовно, главное тем, что хочу, ищу любви людей и близких, и дальних. Нынче ездил в Ясенки и привез письма, все неприятные. То, что они могли быть мне неприятны, показывает, как я сильно опустился. Две дамы-рассудительницы, неясные, путанные и прилипчивые (и к ним можно и должно было отнестись любовно, как я и решил, подумав) и потом фельетон в харьковской газете того маленького студента, который жил здесь летом. Несомненный признак упадка, потери общения с Вечным через сознание того, что мне стало больно читать его злую и глупую печатную ложь. Кроме того, физически был в дурном, мрачном настроении и долго не мог восстановить свое общение с богом".

На следующий день он писал:

"В очень хорошем душевном состоянии любви ко всем. Читал Иоанна послание. Удивительно. Только теперь вполне понимаю. Нынче было великое искушение, которое так и не преодолел вполне. Догнал меня Абакумов с просьбой и жалобой на то, что его за дубы приговорили в острог. Очень было больно. Он не может понять, что я, муж, не могу сделать по-своему, и видит во мне злодея и фарисея, прячущегося за жену. Не осилил перенести любовно, сказал А., что мне нельзя жить здесь. И это недобро. Вообще меня все больше и больше ругают со всех сторон. Это хорошо: это загоняет к богу. Только бы удержаться на этом. Вообще чувствую одну из самых больших перемен, совершившихся во мне именно теперь. Чувствую это по спокойствию и радостности и доброму чувству (не смею сказать - любви) к людям. Все почти мои прежние писания прежних лет, кроме Евангелия и некоторых, мне не нравятся по своей недоброте. Не хочется давать их.

Маша сильно волнует меня. Я очень, очень люблю ее. Да, хочется подвести отделяющую черту под всей прошедшей жизнью и начать новый, хоть самый короткий, но более чистый эпилог".

"Маша сильно волнует меня",- говорит в дневнике своем Л. Н-ч; это волнение было вызвано ее тяжкою болезнью, которая и унесла ее в невидимый мир.

Это был замечательный человек, несомненно, по своим душевным качествам наиболее близкий Л. Н-чу. Илья Львович, брат ее, прекрасно охарактеризовал отношение дочери к отцу в своих воспоминаниях:

"Когда я приехал в Ясную на другой день после ее смерти, я почувствовал какое-то повышенное, молитвенно-умиленное настроение всей семьи, и тут, может быть, в первый раз я сознал все величие и красоту смерти.

Я ясно почувствовал, что своей смертью Маша не только не ушла от нас, а, напротив, навсегда приблизилась и спаялась со всеми нами так, как это никогда не могло быть при ее жизни.

Это же настроение я видел и у отца. Он ходил молчаливый, жалкий, напрягая все силы на борьбу со своим личным горем, но я не слышал от него ни одного слова ропота, ни одной жалобы - только слова умиления.

Когда понесли гроб в церковь, он оделся и пошел провожать.

У каменных столбов он остановил нас, простился с покойницей и пошел по прешпекту домой. Я посмотрел ему вслед: он шел по тающему мокрому снегу частой, старческой походкой, как всегда резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся.

Сестра Маша в жизни отца и в жизни всей нашей семьи имела огромное значение.

Сколько раз за последние годы приходилось ее вспоминать и с грустью говорить: "Если бы Маша была жива...", "если бы не умерла Маша..."

Для того, чтобы объяснить отношения Маши к отцу, мне придется вернуться далеко назад.

В характере отца,- быть может, оттого, что он рос без матери, а, быть может, врожденно,- была одна отличительная и на первый взгляд странная особенность,- ему совершенно несвойственны были проявления чувства нежности.

Говорю "нежность" в отличие от "сердечности". Сердечность у него была, и большая.

Характерно в этом смысле его описание смерти дяди Николая Николаевича. В письме к Сергею Николаевичу, описывая последний день жизни брата, отец рассказывает, как он помогал ему раздеваться.

"...И он покорился, и стал другой... всех хвалил и мне говорил: благодарствуй, мой друг". Понимаешь, что это значит в наших отношениях?"

Оказывается, что на языке братьев Толстых слова "мой друг" была такая нежность, выше которой представить себе нельзя.

Эти слова поразили отца даже в устах умирающего брата.

Я во всю свою жизнь никогда не видал от него ни одного проявления нежности.

Целовать детей он не любил и, здороваясь, делал это только по обязанности.

Понятно поэтому, что и по отношению к себе он не мог вызывать нежности, и что сердечная близость у него никогда не сопровождалась никакими внешними проявлениями.

Мне, например, никак не могло бы прийти в голову просто подойти к отцу и поцеловать его или погладить ему руку.

Этому отчасти мешало и то, что я всегда смотрел на него снизу вверх, и его духовная мощь, его величина мешала мне в нем видеть просто человека, порой жалкого и усталого,- слабого старичка, которому так нужны были тепло и покой.

Это тепло могла давать отцу только одна Маша.

Бывало, подойдет, погладит его по руке, приласкает, скажет ему ласковое слово, и видишь, что ему это приятно, и он счастлив и даже сам отвечает ей тем же.

Точно с ней он делался другим человеком.

И почему Маша умела так сделать, и никто другой и не смел этого пробовать?

У всякого из нас вышло бы что-то неестественное, а у нее это выходило просто и сердечно.

Я не хочу сказать, что другие близкие люди любили отца меньше, чем Маша,- нет, но ни у кого проявления этой любви не были так теплы и вместе с тем так естественны, как у нее.

И вот со смертью Маши отец лишился этого единственного источника тепла, которое под старость лет становилось для него все нужнее и нужнее.

Другая, еще большая ее сила - это была ее необычайно чуткая и отзывчивая совесть.

Эта ее черта была для отца еще дороже ласки.

Как она умела сглаживать всякие недоразумения. Как она всегда заступалась за тех, на кого падали какие-нибудь нарекания,- справедливые или несправедливые, все равно.

Маша умела все и всех умиротворять".

Вот как отразилось это событие в дневнике Льва Николаевича:

"26 ноября. Сейчас час ночи. Скончалась Маша. Странное дело: я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления, горя и вызвал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом, не говорю уже своем - нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной, и потому безразличное. Смотрел я все время на нее, когда она умирала - удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, т. е. мне перестало быть видно это раскрывание: но то, что раскрывалось, то есть. Где? Когда? Это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни".

"29 ноября. Сейчас увезли, унесли хоронить. Слава богу, держусь в прежнем хорошем духе. С сыновьями сейчас легче".

"1 декабря. Нет-нет, и вспомню о Маше, но хорошими, умиленными слезами,- не о ее потере для себя, а просто о торжественной, пережитой с нею минуте, от любви к ней".

"28 декабря. Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу ее худую, милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа - одно из самых важных, значительных времен моей жизни".

Из литературных работ Л. Н-ча этого года упомянем еще о его статье "Значение русской революции". Статья эта вошла в полное собрание сочинений Л. Н-ча и распространялась отдельной брошюрой, и потому мы не станем здесь излагать ее содержание, хорошо известное читающей публике. Скажем только, что Л. Н-ч видел главное значение русской революции в возможности, которую открывала она русским людям, а за ними и всем другим - свернуть с ошибочного пути, по которому пошли западные народы, пути городской промышленной цивилизации, и вступить на новый путь - цивилизации земледельческой, мужицкой, приближения к "царству дураков".

Эта возможность открыта и теперь, и сдвиг России в эту сторону несомненен.

В это время, занятый составлением II тома биографии Л. Н-ча, я часто обращался к нему за разными справками, и письма носили деловой практический характер. Наконец, побуждаемый желанием душевного общения с ним, я написал ему письмо, в котором ничего не просил, а выражал свое душевное настроение. Я получил вскоре ответ и привожу его здесь для заключения этой главы и 1906 года.

"Спасибо, милый друг, за бескорыстное письмецо. Я на днях поболел. Собирался совершить большую перемену. Теперь поправляюсь. Занят я "Кругом чтения" для детей и народа. Ко мне ходят крестьянские дети, и предстоящее дело представляется страшно трудным, но стараюсь.

То, о чем вы поминаете, вероятно, маленькая статейка, которую я не послал, под заглавием "Верьте себе", обращенная к отрокам 14-16 лет. Как ваши занятия с несчастной молодежью?

О Плотине я знаю. Выписки ваши очень хороши.

Как в старости живо чувствуешь огромность предстоящей работы и краткость времени. Хорошо, что "я" не в себе одном, а то бы можно прийти в отчаяние. Целую вас. Всегда думаю о вас с любовью. Привет вашей жене".

ГЛАВА 11

1907 г. Занятия с детьми. Земельный вопрос

1907 год небогат внешними фактами в жизни Л. Н-ча. Она протекала тихо и мирно в Ясной Поляне, но этот период можно отметить по той напряженной внутренней работе, которую пережил Л. Н-ч и которая, несомненно, приблизила его к вечной жизни. Дневник его за этот год очень характерен. Запись каждого дня состоит из двух частей. В первой части он дает как бы краткую историю своей жизни, внешней и внутренней, за прожитые дни и потом уже приступает к изложению по пунктам наиболее важных мыслей, пришедших ему на ум за эти дни. Те из этих начал, которые дают возможность отметить этапы в развитии души Л. Н-ча, мы дадим здесь или целиком, или в кратком изложении.

Много за этот год было посетителей, много написано писем и целый ряд значительных статей.

Кроме вышеуказанной внутренней работы и общения с людьми, время Л. Н-ча было занято, главным образом, двумя делами: переработкой "Круга чтения" и уроками с детьми. Можно еще отметить одно особенное явление этого времени - это ослабление памяти и вообще физических сил, о чем не раз упоминает Л. Н-ч в своем дневнике. Мы приведем ниже главнейшие эпизоды его деятельной жизни, по возможности по всем ее отделам. В начале года он записывает в своем дневнике:

"Нынче думал о том, что невозможно спокойно жить с высоким о себе мнением, что первое условие спокойной и доброй жизни это то, что говорил про себя Франциск, когда его не пустят. И нынче все утро был занят этим уменьшением своего знаменателя. И, кажется, не бесполезно: живо вспомнил себе все то, что теперь осуждаю в сыновьях: игрецкую страсть, охоту, тщеславие, разврат, скупость... Главное - понять, что ты сам ниже среднего уровня по нравственности, слабости, по уму, в особенности по знаниям, ослабевающий в умственных способностях человек, и не забывай этого, и как легко будет жить. Дорожить надо оценкой бога, а не людей".

Эта запись требует объяснения по двум пунктам. Выражение "что говорил Франциск, когда его не пустят" - есть намек на известный рассказ из жизни Франциска, передающий его разговор с его учеником о том, "в чем радость совершенная". На его вопрос ученик перебирает целый ряд "радостей", которые приходят ему в голову, но Франциск говорит на все - нет, совершенная радость не в том, даже не в том, чтобы христианство распространилось по всей земле. Ученик в недоумении спрашивает: "В чем же, учитель, радость совершенная?" - и Франциск отвечает, что если их, странников, измученных в пути, промокших и голодных, не пустят в ночной приют, а отгонят и обругают, и они перенесут это с любовью, то в этом будет радость совершенная. Л. Н-ч очень любил этот рассказ и часто пользовался им, чтобы выразить истинное религиозное чувство смирения.

Здесь же Л. Н-ч прибегает к любимому им математическому сравнению. Он говорит об уменьшении знаменателя. По определению Л. Н-ча, достоинство человека измеряется дробью, у которой числитель есть то, чем обладает человек, а знаменатель - это то, что человек о себе думает. При одних и тех же качествах, достоинство человека тем выше, чем меньше о себе думает человек, подобно тому, как величина дроби повышается с уменьшением знаменателя.

2 февраля Л. Н-ч записывает: "читал превосходную книгу Baba-Bharaty Кришна".

И затем через несколько дней:

"Я, кажется, не записал о том, что написал длинное письмо Baba-Bharaty.

Боюсь, что он славолюбив".

В марте Л. Н-ч усердно занимается с крестьянскими детьми из Ясной Поляны.

17 марта он записывает в дневнике: "За это время был занят только с детками уроками. Что дальше иду, то вижу большую и большую трудность дела и вместе с тем большую надежду успеха. Все, что до сих пор сделано, едва ли годится. Вчера разделил на два класса. Нынче с меньшим классом обдумывал. Это время были разные посетители и хорошие письма. Вчера был Кузьмин от малеванцев. Очень радостно".

Ив. Фед. Наживин, посетивший в это время Л. Н-ча, интересно рассказывает об этих уроках, на которых ему удалось присутствовать.

"Занятия эти состояли в том, что он рассказывал детям что-нибудь из Евангелия, а потом заставлял их пересказывать. Целью этих занятий было, во-первых, обучение детей религии, если можно так выразиться, и во-вторых, составление Евангелия по пересказу самих детей. Об этих своих занятиях он говорить без слез не мог и часто повторял: "дети приходят заниматься и я учусь с ними..." Так вот на одном из таких уроков посчастливилось присутствовать и мне; чтобы не смущать детей, мы, я и домашний доктор Ясной Поляны Д. П. Маковицкий, сидели тихонько в соседней комнате, дверь которой Лев Николаевич оставил нарочно приотворенной. Поговорив о Евангелии, Лев Никол. как-то к слову начал рассказывать детям следующую легенду:

"Жил в старину в пустыне один отшельник, он проводил все свое время в молитве. И пошел он раз к своему наставнику, еще более благочестивому старцу, и спросил его, что бы он мог еще сделать, чтобы заслужить перед богом. И послал его старец в соседнюю деревню, к мужикам, которые всегда приносили пищу ему.

- Поди к ним,- сказал старец,- поживи с ними денек, может быть, и научишься у них чему-нибудь...

Пошел отшельник в деревню к мужикам, видит, встал со сна мужик, пробормотал "господи" и скорее за работу. И так проработал мужик до вечера, а вечером, вернувшись с поля, опять только пробормотал "господи" и скорее спать. И вернулся отшельник к старцу и говорит:

- Нет, нечему у них поучиться... Они и бога-то всего два раза за день вспоминают, утром да вечером...

Взял тогда старец чашу, налил ее до самых краев маслом и подал отшельнику:

- На,- говорит,- возьми эту чашу и за день обойди с ней вокруг деревни, да так, чтобы ни одной капли не пролилось...

И взял отшельник чашу, и ушел, а вечером воротился.

- Ну, хорошо,- сказал старец,- теперь скажи мне, сколько раз ты за день о боге вспомнил?

- Ни одного...- смутившись, отвечал отшельник,- я все на чашу глядел, пролить боялся.

- Ну, вот видишь...- сказал старец (тут голос Льва Николаевича стал осекаться и дрожать).- Ну, вот видишь, ты только о чаше думал и то бога ни разу не вспомнил, а он, мужик-то, и себя кормит, семью, да еще и нас с тобой в придачу, а и то два раза бога вспомнил".

Лев Николаевич с глазами полными слез едва-едва мог договорить, растроганный, последние слова - вернее, их договорили ребятишки, маленькие мужики, принявшие легенду с чрезвычайным одушевлением".

В апреле Л. Н-ч пишет в дневнике:

"Не писал больше полмесяца. Жил за это время порядочно. Был сильный насморк, и теперь чувствую себя очень слабым. Детские уроки и подготовление к ним поглощает меня всего. Замечаю ослабление сил и физических, и умственных, но обратно пропорционально нравственным. Хочется многое писать, но многое уже навсегда оставил не оконченным и даже не начатым".

Тогда же он пишет трогательное письмо своей сестре:

"Милый друг Машенька. Часто думаю о тебе с большою нежностью, а последние дни точно голос какой все говорит мне о тебе, о том, как хочется, как хорошо бы видеть тебя, знать о тебе, иметь общение с тобой. Как твое здоровье? Про твое душевное состояние не спрашиваю, оно должно быть хорошо при твоей жизни. Помогай тебе бог приближаться к Нему.

У нас все хорошо. Соня здорова, бодра, как и всегда.

У нас, к нашей радости, живет Таня с милой девочкой. Муж ее на время за границей у больного сына.

Очень чувствую потерю Маши, но да будет воля Его, как говорят у вас, и я от всей души говорю. Про себя, кроме незаслуженного мною хорошего, ничего сказать не могу. Что больше стареюсь, то спокойнее и радостнее становится на душе. Часто смерть становится почти желательной. Так хорошо на душе и так верится в близость того, в ком живешь и в жизни, и в смерти.

Соня нынче приехала из Москвы, видела твою милейшую Варю, которую не только видеть, но про которую вспоминать всегда радостно.

Поклонись от меня всем твоим монахиням. Помогай им бог спасаться. В миру теперь такая ужасная недобрая жизнь, что они благой путь избрали и ты с ними. Очень люблю тебя. Напиши много словечек о себе. Целую тебя.

Брат твой и по крови, и по духу - не отвергай меня.

Лев Толстой".

Отношения между ними становились все трогательнее и задушевнее. Видно было, как они, приближаясь к богу с разных сторон, сближались между собою невольно и радостно, что и подтверждается их дальнейшим общением.

Л. Н-ч в дневнике делает краткий обзор прошедших событий:

"27 июня. Приехали Чертковы, прожили у нас три дня. Очень было радостно. Живет Нестеров - приятный. Был Сергеенко. Вчера были 800 детей. Душевное состояние хорошо. Только, увы, начал уже терять общение с богом, как понимал, или, вернее, чувствовал его неделю тому назад. Но кое-что, и очень важное и нужное, осталось".

Дети и уроки с ними продолжают занимать его ум, и он записывает такие размышления:

"Хотелось ожидаемым детям сказать вот что: вы все знаете, что был любимый ученик Иоанн. Иоанн этот долго жил, и когда очень состарился, насилу двигался и еле говорил, то всем, кого видел, говорил только все одни и те же короткие четыре слова. Он говорил: "дети, любите друг друга". Я тоже стар, и если вы ждете от меня, чтобы я что-нибудь сказал вам, то я ничего не могу сказать от себя и повторю только то, что говорил Иоанн: "дети, любите друг друга". Лучше этого ничего сказать нельзя, потому что в этих словах все, что нужно людям. Исполняй люди эти слова, только старайся люди отучаться от всего того, что противно любви: от ссор, зависти, брани, осуждения и всяких недобрых чувств к братьям - и всем бы было хорошо и радостно жить на свете. И все это не невозможно и даже не трудно, а легко. Только сделай это люди, и всем будет хорошо. И рано ли, поздно - люди придут к этому. Так давайте же сейчас каждый понемногу приучать себя к этому (Плохо очень)".

Страница июльского дневника показывает нам напряженную жизнь его. Он записывает так:

"Внутренние же события были самые важные: сначала такое живое сознание бога в себе и жизни божественной - любви и потому правды и радости, которых никогда прежде не испытывал. Продолжалось сильно с неделю, потом стало ослабевать, и исчезла новизна, радость сознания этого чувства, но остался, наверное остался, подъем на следующую, хоть небольшую ступеньку бессознательного, высшего против прежнего бессознательного же состояния. Началось это с того, что старался помнить при встрече с каждым человеком, что в нем бог. Потом это перешло в сознание в себе бога. И это сознание в первое время производило какое-то новое чувство тихого восторга. Теперь это прошло, и могу вызвать только воспоминание, но не сознание. Что-то будет дальше?

За это время здоровье порядочно, "по грехам нашим" слишком хорошо.

Оставил "Круг чтения" и по случаю заключения в тюрьму Фельтена писал брошюру "Не убий никого". Вчера, хотя и не кончил, прочел ее Ч-ву и другим. Теперь хочется написать письмо Столыпину и "Руки вверх", пришедшее мне в голову во время игры Гольденвейзера.

Очень уж что-то последнее время мною занимаются, и это вредит мне. Ищу в газете своего имени. Очень, очень затемняет, скрывает жизнь. Надо бороться".

И Л. Н-ч действительно борется с этим соблазном тщеславия и то подпадает ему, то побеждает его и записывает так:

"Не успел оглянуться, как соблазнился, стал приписывать себе особенное значение основателя философско-религиозной школы; стал приписывать этому важность, желая, чтобы это было. Как будто это имеет какое-нибудь значение для моей жизни. Все это имеет значение не для, а против моей жизни, заглушая, извращая ее".

Узнав о присуждении Фельтена к тюремному заключению за хранение и распространение его сочинений, Л. Н-ч писал ему:

"Получил ваше письмо, милый Фельтен, и не скажу, что огорчен, но обессилен: боюсь за вас, выдержите ли вы, употребите ли на пользу самому себе, настоящему себе это телесное лишение и осуждение. Надо бы так, и по письму вашему вижу, что вы хотите, чтобы это было так.

Держитесь, присматривайтесь, чтобы это было так, милый друг. Это тоже великое наслаждение - в этой духовной лодке быстро нестись по ветру воли Божией, т. е. все больше и больше сливаться так, чтобы не чувствовать ее, как не чувствуешь ветра, несясь с ним. Поразительна и грустна причина вашего заключения. То положение, которое Христос считал в его время уже не только признанным всеми, но таким, что он говорил только о дальнейшем, высшем, нравственном требовании - за это положение судят и казнят теперь. Хороша ваша роль. Помогай вам Бог. Целую вас".

Брошюра, за которую Фельтена главным образом приговорили к тюрьме, была "Не убий", написанная Л. Н-чем по поводу убийства короля Гумберта; главная мысль ее заключалась в том, что истинное средство уничтожения власти императоров, королей и президентов заключается не в убийстве их (на их место всегда находятся другие), а в том, чтобы самим отказываться убивать по их приказанию, отказываться быть вооруженными убийцами, поддерживающими власть властителей.

Фельтена, у которого брошюра была на складе, приговорили на год в тюрьму. По этому поводу, желая подтвердить свою вину, Л. Н-ч написал новую статью "Не убий никого", в которой с новой силой призывает людей к единению, основанному не на насилии, а на любви.

В приведенной выше записи дневника Л. Н-ч упоминает о своем намерении писать Столыпину. Письмо Столыпину Лев Николаевич написал и послал. В этом замечательном письме Л. Н-ч говорит между прочим:

"Причины тех революционных ужасов, которые происходят теперь в России, имеют очень глубокие основы, но одна, ближайшая из них - это недовольство народа неправильным распределением земли".

Сравнивая этот гнет земельной собственности с крепостным правом, Л. Н-ч говорит:

"Несправедливость состоит в том, что как не может существовать право одного человека владеть другим (рабство), так не может существовать право одного какого бы то ни было человека, богатого или бедного, царя или крестьянина, владеть землею как собственностью".

Как один из способов разрешить это противоречие, уничтожить несправедливость Л. Н-ч предлагает Столыпину ввести систему "единого налога" по проекту Генри Джорджа. Л. Н-ч придавал огромное значение этой реформе и, говоря о ней в письме, выражался так:

"Предлагаю я вам великое по своей важности дело. Отнеситесь теперь вы, правительство, к этому земельному вопросу не с жалкими, ничего не достигающими паллиативами, а как должно, по существу вопроса, поставьте его так, что вы не задабривать хотите какое-нибудь одно сословие или делать уступки революционным требованиям, а так, что вы хотите восстановить с древнейших времен нарушенную справедливость, не думая о том, сделано ли это или не сделано еще в Европе, и вы сразу, не знаю, успокоите ли вы революцию или нет, этого никто не может знать, но наверное будет то, что одни из тех главных и законных поводов, которыми вызывается раздражение народа, будет навсегда отнят у революционеров.

Советую это я вам не в виду каких-либо государственных или политических соображений, а для самого важного в мире дела - если не уничтожения, то ослабления той вражды, озлобления, нравственного зла, которые теперь революционеры, так же, как и борющееся с ними правительство, вносят в жизнь людей".

К этому письму Л. Н-ч приложил книгу Генри Джорджа "Общественные задачи" и свое изложение системы единого налога.

Ив. Фед. Наживин, бывший в это время в Ясной Поляне, так рассказывает о судьбе этого письма:

"Летом 1907 года, когда крестьянский мир волновался, требуя себе земли, Л. Н-ч не выдержал и написал тогда Столыпину письмо, в котором умолял его воспользоваться своей огромной властью, чтобы остановить ужасы, происходившие тогда в России. Первым шагом для этого, по мнению Л. Н-ча, была передача земли крестьянам на основаниях, предложенных Генри Джорджем. Скоро Л. Н-ч получил ответ через брата министра, сотрудника "Нов. вр."; этот ответ, ряд витиеватых фраз, сводился к тому, что теория Генри Джорджа неприменима. Л. Н-ч горько усмехнулся и сказал:

- Только и есть в этом письме хорошего, что вот этот листочек чудесной бумаги.

И тут же бережно он оторвал чистую страницу от письма и спрятал; он всегда бережет каждый клочок чистой бумаги, и в этом святом отношении к труду человека во весь рост видна его любящая человеческая душа.

Л. Н-ч не раз давал себе слово не обращаться с такими письмами, но не выдерживал и снова писал".

В письме Л. Н-ч рекомендовал Столыпину побеседовать с С. Д. Николаевым, переводчиком и знатоком сочинений Генри Джорджа. Столыпин выразил желание познакомиться с ним, но почему-то это свидание так и не состоялось.

Вот страничка из августовского дневника:

"Нынче хорошо обдумал последовательность "Круга чтения". Может быть, еще изменю, но и это хорошо. Все больше и больше освобождаюсь от заботы о мнении людском. Какая это свобода, радость, сила. Помоги бог совсем освободиться.

Сейчас читал газету об убийствах и грабежах с угрозой убийств. Убийства и жестокость все усиливаются и усиливаются. Как же быть? Как остановить? Запирают, ссылают на каторгу, казнят. Злодейства не уменьшаются, напротив. Что же делать? Одно и одно: самому, каждому все силы положить на то, чтобы жить по божьи, и умолять их, убийц, грабителей, жить по божьи. Они будут бить, грабить, а я с поднятыми по их приказанию кверху руками буду умолять их перестать жить дурно. "Они не послушают, будут все то же". Что же делать? Мне-то больше нечего делать. Да, надобно бы хорошенько сказать об этом".

В сентябре все та же работа над "Кругом чтения" и новые тревоги для души Льва Николаевича, борьба за охрану собственности, столь ненавистную его душе. Он пишет об этом с сомнением в своем дневнике:

"7 сент. Занимался только "Кругом чтения". Мало сделал видимого, но для души хорошо. Утверждаюсь, особенно в борьбе с осуждением людей. Об этом думал нынче очень важно. Запишу после. Получил тяжелое письмо от Новикова и отвечал ему. Все так же радостно общение с Ч-ым. Боюсь, что я подкуплен его пристрастием ко мне. Вчера посмотрел "свод мыслей". Хорошо бы было, если бы это было так полезно людям, как это мне кажется в минуты моего самомнения. За это время скорее хорошее, чем дурное, душевное состояние. Сейчас почувствовал связанность свою с писанием этого дневника тем, что знаю, что его прочтут Соня и Чертков. Постараюсь забыть про них. Последние два-три дня тяжелое душевное состояние, которое до нынешнего дня не мог побороть, оттого что стреляли ночью воры капусты, и С. жаловалась, и явились власти и захватили четверых крестьян, и ко мне ходят просить бабы и отцы. Они не могут допустить того, чтобы я, особенно живя здесь, не был бы хозяином, и потому все приписывают мне. Это тяжело, и очень, но хорошо, потому что, делая невозможным доброе обо мне мнение людей, загоняет меня в ту область, где мнение людей ничего не весит. Последние два дня я не мог преодолеть дурного чувства. Известие о Буланже. Надеюсь и верю, что он бежал. Сейчас был губернатор tout le tremblement. И отвратительно, и жалко. Мне было полезно тем, что утвердило в прямом сострадании к этим людям. Да, составил подлежащее исправлению объясненное подразделение "Круга чтения". Познакомился за это время с Малеванным. Очень разумный, мудрый человек".

Отказы от воинской повинности становились обычным явлением. Каждый набор давал несколько отказов. И когда сведения о них доходили до Л. Н-ча, он, конечно, отвечал на них горячим сочувствием. Приводим здесь трогательное письмо его к крестьянину Иконникову, отказавшемуся в октябре этого года. Вот что писал ему Л. Н-ч.

"Получил нынче ваше письмо, милый, дорогой брат Иконников...

Радуюсь, радуюсь и радуюсь вашему душевному состоянию и благодарю за него бога, не за вас одних, а за всех тех людей - первый я,- которые находят и найдут еще подкрепление и утверждение своей веры в истину, в то, что жизнь истинная не в плоти, а в духе, которая так ясна в вашей жизни. Очень благодарю вас не за вашу жизнь, это дело выше всякой благодарности, а за то, что вы так правдиво и хорошо описали мне и то, что с вами было, и ваше душевное состояние. Помогай вам бог, милый брат, продолжать ту же внутреннюю духовную жизнь, в каких бы условиях вы ни были: в заключении или на свободе. Хотя не могу не желать и надеяться, что испытание ваше кончится же когда-нибудь. Постараюсь узнать подробнее, как по отношению вас могут и должны поступить те, которые властвуют над вашим телом. Любящий вас брат Лев Толстой.

Нынешнее письмо ваше вызвало у меня в душе особенно живое и умиленное чувство благодарности и любви к вам.

Не могу ли чем служить вам? Не лишайте меня этой радости".

Царство насилия, конечно, и тогда было не в одной России. В Германии особенно страдали поляки от прусских законов, направленных против них. Генрих Сенкевич, ища защиты своим соотечественникам, решил обратиться к мощному слову Льва Николаевича. Он прислал ему свои сочинения и письмо, с просьбой сказать свое слово в защиту угнетенных.

Лев Николаевич отвечал ему так:

"Любезный Генрих Сенкевич.

Странное обращение это вызвано желанием избежать неприятного, до враждебности холодного "милостивый государь" и столь же отдаляющего "Monsieur", а стать в письме к вам в те близкие, дружелюбные отношения, в которых себя чувствую по отношению к вам с тех пор, как прочел ваши сочинения "Семья Поланецких", "Без догмата" и др., за которые благодарю вас. Эта же причина побуждает меня писать вам на языке своем, на котором мне легче ясно и точно выразиться.

То дело, о котором вы пишете, мне известно и вызвало во мне не удивление, даже не негодование, а только подтверждение той, для меня несомненной истины - как ни кажется она парадоксальной людям, подпавшим государственному гипнозу,- что существование насильнических правительств отжило свое время.

В языческом мире мог быть добродетельный властитель, Марк Аврелий, но в нашем христианском мире даже правители прошлых веков, все французские Людовики и Наполеоны, все Фридрихи, Генрихи и Елизаветы, немецкие и английские, несмотря на все старания хвалителей, не могут в наше время внушать ничего, кроме отвращения... Бороться надо не с людьми, а с тем суеверием необходимости государственного насилия, которое так несовместимо с современным нравственным сознанием людей христианского мира и более всего препятствует человечеству нашего времени сделать тот шаг, к которому оно давно готово...

Что же касается до потребностей того дела, о котором вы пишете, о приготовлении прусского правительства к ограблению польских землевладельцев-крестьян, то и в этом деле мне больше жалко тех людей, которые устраивают это ограбление и будут приводить его в исполнение, чем тех, кого грабят. Эти последние ont le beau role. Они и на другой земле, и в других условиях останутся тем, чем были, а жалко грабителей, жалко тех, которые принадлежат к нации, государству грабителей и чувствуют себя с ними солидарными. Я думаю, что и теперь для всякого нравственно чуткого человека не может быть сомнения в выборе: быть пруссаком, солидарным со своим правительством, или изгоняемым из своего гнезда поляком.

Так вот мое мнение о том, что совершается или готовится теперь в Познани, и если не мнение о самом деле, то те мысли, которые оно вызвало во мне. Простите, если письмо мое не отвечает тому, чего вы от меня желали. Если письмо это вам не годится, бросьте его в корзину или сделайте из него то употребление, какое найдете нужным.

Во всяком случае был рад вступить с вами в общение.

Любящий вас сотоварищ по писательству Лев Толстой".

Заглянем в октябрьский дневник. Л. Н-ч дает картину своей жизни:

"Давно не писал. За это время был один день в тоскливом состоянии из-за стражников, которые тревожили крестьян. Тут тетя Таня и Мих. Серг. и две Танечки. Была неприятна неожиданная и неприятная брань за мое письмо о том, что у меня нет собственности. Было обидное чувство - и удивительное дело: это прямо было то самое, что мне было нужно - освобождение от славы людской. Чувствую большой шаг в этом направлении. Все чаще и чаще испытываю какой-то особенный восторг, радость существования. Да, только освободиться, как я освобождаюсь теперь, от соблазнов: гнева, блуда, богатства, отчасти сластолюбия и, главное, славы людской, и как вдруг разжигается внутренний свет. Особенно радостно. За это время работаю над детским "Кругом чтения", вводя его в подразделения большого. Работа, требующая большого напряжения, но идет порядочно".

Вот то письмо Л. Н-ча, напечатанное в газетах, которое доставило ему неприятность и способствовало, как он говорит, "освобождению от тщеславия", т. е., за которое его беспощадно ругали и печатно, и письменно, и лично.

"Более 20 лет назад я по некоторым личным соображениям отказался от владения собственностью. Недвижимое имущество, принадлежащее мне, я передал своим наследникам так, как будто я умер. Отказался я также от права собственности на мои сочинения, и написанное с 1881 года стало общественным достоянием.

Единственные суммы, которыми я еще располагаю, это те деньги, которые я иногда получаю, преимущественно из-за границы, для пострадавших от неурожая в определенных местностях, и те небольшие суммы, которые мне представляют некоторые лица для того, чтобы я распределял их по своему усмотрению. Распределяю же я их в ближайшем округе для вдов, сирот, погорелых и т. п. Между тем такое распоряжение мое этими небольшими суммами и легкомысленные обо мне газетные корреспонденции ввели и вводят в заблуждение очень многих лиц, которые все чаще и чаще и все в больших размерах обращаются ко мне за денежной помощью. Поводы для просьб весьма разнообразные: начиная с самых легкомысленных и до самых основательных и трогательных. Самые обычные - это просьбы о денежной помощи для возможности окончить образование, т. е. получить диплом; самые трогательные - это просьбы о помощи семьям, оставшимся в бедственном положении. Не имея никакой возможности удовлетворить этим требованиям, я пробовал отвечать на них короткими письменными отказами, высказывая сожаления в невозможности исполнения просьбы, но большею частью получал на это новые письма, раздраженные и упрекающие. Пробовал не отвечать и получал опять раздраженные письма с упреками за то, что не отвечаю. Но важны не эти упреки, а то тяжелое чувство, которое должны испытывать неимущие.

Ввиду этого я и считаю нужным теперь просить всех нуждающихся в денежной помощи лиц обращаться не ко мне, так как я не имею в своем распоряжении для этой цели решительно никакого имущества. Я меньше чем кто-либо из людей могу удовлетворить подобным просьбам, так как, если я действительно поступил, как я заявляю, т. е. перестал владеть собственностью, то не могу помогать деньгами обращающимся ко мне лицам; если же я обманываю людей, говоря, что отказался от собственности, а продолжаю владеть ею, то еще менее возможно ожидать помощи от такого человека".

Оттого ли, что это письмо было напечатано в "Новом времени", или просто от неразумия, но оно вызвало в либеральной прессе целую кучу издевательства и брани.

Появлялись статьи, носившие такие названия: "Банкротство Толстого" и пр.

Мне пришлось незадолго перед этим побывать в Ясной Поляне и испытать на себе всю чарующую прелесть этой великой, спокойной старости, излучающей общее благоволение, и мне горько стало от этой газетной ругани.

Я попробовал выразить свои горькие чувства в небольшой заметке, которую и привожу здесь по сохранившемуся у меня черновику:

"Я только что из Ясной Поляны. Как мелки, как пошлы кажутся мне все клеветы и сплетни, расточаемые газетными лайками по адресу великого старца, когда почувствуешь близко силу души его! Как жестоки, бесстыдны кажутся злые попытки нарушить покой на склоне его многотрудной жизни! Забыли вы, мелкие, гадкие люди, те захватывающие душу восторги, которые он дал вам своими произведениями, затоптали в грязь те чистые мысли и образы, которыми он звал вас к свету из вашей повседневной житейской грязи. Но народ еще помнит его могучий голос, откликнувшийся первым на бедствие в 1873 и 1891 годах и часто в других случаях призывавший людей к дружной помощи. Не забудут крестьяне его посредничества, защиты их человеческих прав, не забудут московские босяки теплого слова его, сказанного им в год переписи.

И многие, многие люди, разбросанные по всему миру, которым он открыл глаза и указал путь к свету, не могут забыть его уже потому, что они стали одно с ним, соединились в одну духовную, великую семью.

Живи же мирно, великий старец, и да не смущают мудрого пути твоего эти мелкие людишки, довольные возможностью сказать свое глупое слово".

Отдохнем на прекрасной странице октябрьского дневника, где с новою силой выступает пророк-обличитель:

"10 октября. Говорят, говорю и я, что книгопечатание не содействовало благу людей, этого мало. Ничто, увеличивающее возможность воздействия людей друг на друга: железные дороги, телеграфы, телефоны, пароходы, пушки, все военные приспособления, взрывчатые вещества и все, что называется культурой, никак не содействовало в наше время благу людей, а напротив. Оно и не могло быть иначе среди людей, большинство которых живет безрелигиозной, безнравственной жизнью. Если большинство безнравственно, то средства воздействия, очевидно, будут содействовать только распространению безнравственности. Средства воздействия культуры могут быть благодетельны только тогда, когда большинство, хотя и небольшое, религиозно-нравственное. Желательно отношение нравственности и культуры такое, чтобы культура развивалась только одновременно и немного позади нравственного движения. Когда же культура перегоняет, как это теперь, то - это великое бедствие. Может быть, и даже я думаю, что оно бедствие временное; что вследствие повышения культуры над нравственностью, хотя и должны быть временные страдания, отсталость нравственности вызовет страдания, вследствие которых задержится культура, ускорится движение нравственности и восстановится правильное отношение.

Все занят и очень усердно детским "Кругом чтения", и хотя медленно, но подвигаюсь. Нынче думал, что сделал 3 "Круга чтения". Один, по отделам, детский, другой - такой же для взрослых, третий без отделов, но исправленный старый. И вот опять душевная борьба и падение и взлет".

"26 октября. Долго, недели три, если не больше, был в низком состоянии духа. Не было больше радости жизни и тенившихся, радостных, нужных и важных (для меня) мыслей и чувств. За это время особенно дурного ничего не сделал. Все работал над "Кругом чтения". Нынче решил изменить в нем много. Дней 6 как возобновил уроки с детьми. Не особенно хорошо; хуже, чем я ожидал. Гусева арестовали. Были посетители: Новиков, Лиза. Нынче Олсуфьев, Варя, Наташа. Нынче первый день я проснулся духовно, поднялся на прежнюю ступень, может быть, даже немного выше. Нынче в постели - еще было темно - проснулся и начал думать. Так удивительно хорошо (для себя), что пришел в восхищение; но не записал. И когда пошел, стал вспоминать, уже далеко не то и не так вспомнил, как оно просияло для меня в первую минуту".

Арест секретаря Л. Н-ча, Н. Н. Гусева, очень волновал Л. Н-ча. Он ездил к нему в тюрьму, говорил со становым, был у губернатора, писал письма, удостоверения и, как всегда, каялся и мучился, что за него страдают близкие ему люди. Повод к аресту Гусева был комичен. На него был донос, что он ведет антиправительственную пропаганду. У него сделали обыск и нашли русское издание брошюры "Единое на потребу", соч. Л. Н-ча. Так как в этом издании были цензурные сокращения, то Гусев достал полное заграничное издание и вставил на полях карандашом пропущенные места. Конечно, эти места были наиболее резкими осуждениями тогдашнего правительства, и вот создалась легенда, что Гусев "ругает царя". За это пришлось ему отсидеть около месяца в тюрьме в Крапивне, пока не добились его освобождения.

Ник. Ник. Гусев рассказывает в своем дневнике о том, каким страданиям подвергалась душа Льва Николаевича от враждебных ему элементов. 7-го октября Гусев записывает в дневнике:

"Недавно за обедом Л. Н-ч сказал: "Почему богатым хуже, чем бедным? Потому что бедные удовлетворяют своим потребностям, а богатые удовольствиям. Первое радостнее, чем второе".

И этой радости Л. Н-ч лишен. За последнее время давно уже тяжелая ему жизнь в Ясной Поляне стала еще тяжелее. Вчера, во время своей обычной предобеденной прогулки, проезжая мимо двух мужиков, из которых один был пьян, Л. Н. услышал, как тот, который был пьян, крикнул ему:

- Ваше сиятельство! Дай бог тебе поскорей околеть! - Последовало матерное ругательство.

"Я,- рассказывал Л. Н.,- подъехал к ним, спрашиваю:

- За что ты меня, что я тебе сделал?

Тот, который ругался, молчит, а другой стал говорить: "да мы ничего, мы ничего и не говорили".

- Да как же, говорю, ничего не говорили,- ведь я слышал.

Тогда тот, пьяный, который ругался, закричал:

- Да что ты ко мне пристал! Что ты в меня, из ружья выстрелишь, что ли? Ступай ты...- опять загнул.

Это озлобление некоторых местных крестьян против Л. Н-ча вызвано главным образом тем, что теперь, по вызову С. А-ны, в усадьбе живут двое стражников, которые делают разные неприятности крестьянам. Стражники были вызваны С. А-ной после какого-то странного нападения на яснополянского садовника крестьянских парней, будто бы сделавших даже несколько выстрелов из револьверов, причем несколько пуль попало в стены риги.

Указанные садовником парни были арестованы и посажены на один месяц при полиции".

Н. Н. Гусев прибавляет, что когда он потом был сам арестован, он виделся с одним из этих парней в Крапивенском полицейском управлении. Он уверял его, что с их стороны не было сделано ни одного выстрела, они только полезли за овощами, а стрелял садовник, который и оговорил их.

Это происшествие было в начале сентября. Оно дало повод газетам напечатать сенсационные статьи под заглавием "Обстрел дома Л. Н. Толстого", в которых не было почти ни одного слова правды.

Враждебные же Л. Н-чу издания напечатали по этому поводу статьи, в которых со злорадством объявляли, что вот-де проповедник непротивления, а когда дело коснулось его шкуры, сам закричал "караул" и позвал полицию.

"Какую нужно иметь силу духа,- добавляет Н. Н. Гусев,- чтобы терпеливо нести этот крест всеобщего озлобления, клевет, насмешек".

Эти стражники долго тревожили душу Л. Н-ча. В письме к жене от 10 ноября он говорит:

"А у нас все благополучно, несмотря на стражников. Пора бы их уволить, этих двух праздных мужиков.

Моего Стражника, да и всех нас настоящего Стражника не видать и не слыхать, а стережет Он нас так, что лучше нельзя".

Известный писатель, художественный критик Владимир Васильевич Стасов скончался в этом году. Друзья его решили почтить его память составлением сборника, посвященного его имени. Один из этих друзей, скульптор Илья Яковлевич Гинцбург, обратился ко Льву Николаевичу - которого Стасов обожал и называл Львом Великим, причем всегда писал эти слова прописными буквами,с просьбою принять участие в составлении сборника. Л. Н-ч так ответил на это письмо, характеризуя в нем свои отношения к этому своему другу и почитателю:

"Любезный Илья Яковлевич. Чувствую свою вину перед всеми друзьями Вл. Вас. и прошу их, в особенности Дм. Вас., простить меня. Чувствую неповоротливость старости, а кроме того, я последнее время так поглощен, вероятно, последней кажущейся мне, как всегда, когда чем-нибудь сильно занят, очень важной, работой. Притом, написать о Вл. Вас. и моих отношениях к нему было бы для меня трудно вследствие того недоразумения, которое было между нами. Недоразумение это было в том, что Вл. Вас. любил и страстно ценил во мне то, что я не ценил и не мог ценить в себе, и по своей доброте прощал мне то, что я ценил и ценю в себе выше всего, чем жил и живу.

Со всяким другим человеком такое недоразумение повело бы если не к враждебности, то к холодности; но милая, непосредственная, горячая и вместе детская по ясности и по простоте натура Влад. Вас. была такова, что я не мог не поддаваться его внушению и не любить его без всяких соображений о различии наших взглядов.

Всегда с умилением вспоминаю наши хорошие дружеские отношения.

Если найдут это письмо стоящим напечатать в сборнике, то отдайте его.

Жму вашу руку. Лев Толстой".

29 ноября Л. Н-ч подвергался большой опасности, о чем и повествует в своем дневнике:

"Упал с лошади, зашиб руку: теперь проходит. За это время много было все больше и больше хороших писем. Нисколько не увлекаюсь и не желаю распространения, как бывало прежде, а просто рад, что мог и могу служить людям хоть чем-нибудь. Как странно, что вместе с добротой приходит смирение, скромность. Мне теперь не нужно, как прежде, притворяться смиренным. Как только работа в себе, так сейчас видишь, что не только гордиться, но радоваться не на что. Радуюсь только на то, что мне незаслуженно хорошо и что ближе к смерти, то все лучше и лучше".

Он закончил год все над той же работой "Круга чтения", который он старался довести до возможного совершенства.

ГЛАВА 12

1908 г. "Не могу молчать"

Н. Н. Гусев в своем дневнике дает такую картину первого новогоднего вечера в Ясной Поляне:

"Когда Л. Н-ч, уже простившись со всеми, намерен был уходить к себе, затеялся небольшой общий разговор. Мало-помалу все вышли из-за стола и окружили Л. Н-ча. Образовался круг, вроде хоровода.

- Ну, запевайте, что же вы,- сказал Л. Н-ч.

- Как по-о-о-мо-о-рю...- завел Андрей Львович.

Все взяли друг друга за руки и обошли круг. Всех нас, людей различных общественных положений и различных взглядов на жизнь, Л. Н-ч на несколько минут объединил в одном чувстве беззаботного веселья, всегда сближающем людей".

Эта картина яснополянских нравов очень характерна; мне самому не раз приходилось участвовать в проявлении чувства веселья по знаку, данному Львом Николаевичем. Это указывает на его жизнерадостность, на отсутствие в нем той мрачной, "монастырской" черты, которая так часто ведет за собой лицемерие и отталкивает искренних людей. Искренность была одно из самых дорогих свойств Л. Н-ча, и в общении с ним было легко быть искренним. Даже нельзя было быть иным.

И эта жизнерадостность дивно гармонировала в нем с самою глубокою серьезностью, которою была проникнута вся его жизнь, особенно последние годы. В этот же день он записал в своем дневнике:

"1 января. В первый раз с необыкновенной новой ясностью сознал свою духовность: мне нездоровится, чувствую слабость тела, и так просто, ясно, легко представляется освобождение от тела, не смерть, а освобождение от тела; так ясно стала неистребимость того, что есть истинный "я", что оно, это я, только одно действительно существует, а если существует, то и не может уничтожиться, как то, что, как тело, не имеет действительного существования. И так стало твердо, радостно. Так ясна стала бренность, иллюзорность тела, которое только кажется.

Неужели это новое душевное состояние - шаг вперед к освобождению? Думаю, что да, потому что сейчас позвал Ивана и что-то особенно радостное, близкое почувствовал в общении с ним. Дай бог, дай бог. Как будто почувствовал освобождение того, что одно есть: любви. Ах, кабы так осталось до смерти и так бы передалось людям-братьям".

По свидетельству самого Л. Н-ча, в этом году переписка его значительно усилилась, как он предполагал, в виду наступающего юбилея и его возрастающей известности. В дневнике Н. Н. Гусева есть интересный образец подобной переписки Л. Н-ча со своими корреспондентами. Вот что записывает Гусев 3 января:

"Не раз слышал я от Л. Н-ча, что когда он получает письма и видит на конверте правильно и четко написанный адрес, то такие письма менее интересуют его, чем письма с безграмотным и непривычной рукой написанным адресом. Письма рабочих людей более интересны Л. Н-чу, чем письма интеллигенции. Вот одно из таких безграмотных, в высшей степени содержательных писем, полученное недавно:

"Его превосходительству, Льву Николаевичу, господину Толстому. Лев Николаевич, обращаемся мы к Вам за помощью, как Вы великий и всемирный писатель. в особенности религиозный указатель, то мы и решили обратиться к Вам, Лев Николаевич, фабричные рабочие Ярцевской мануфактуры. А в особенности к Вам обращаемся, великий всемирный писатель, извините пожалуйста нас, что мы безграмотны и не образованы, темны и решили обратиться к великому учителю разрешить нам тяжелые вопросы, в особенности религии.

Так как мы не знаем, откуда нам найти истинный путь к спасению, то и решили обратиться к Вам. Пожалуйста, Лев Николаевич, разрешите нам тяжелые вопросы о церковных таинствах: крещение, миропомазание, елеосвящение, брак, причащение. Мы и решили обратиться к Вам разрешить нам эти таинства, в особенности брак и крещение: просим, пожалуйста, написать нам ответ, чем иным заменить эти таинства и как их принимать в действиях.

А еще обращаемся к Вам, пришлите переведенное Евангелие, а что стоимость его, то мы немедленно деньги вышлем.

А еще мы тоже не можем и опять, хотя и попадается в Евангелии истина, но мы ничего решительно не поймем, то мы тоже обращаемся к Вам, скажите, как нужно молиться богу, нужно принимать какие действия или нет, пожалуйста, Лев Николаевич, разъясните нам эти тайны и пришлите ответ. А еще просим Вас прислать, если можно, какие поучительные книги, в особенности религиозные. До свиданья, Лев Николаевич. Извините нас за то, что мы невежливо обращаемся к вашему превосходительству, а потому губит наша темнота, за тем подписуемся".

Как радостно бывает получать Л. Н-чу такие письма, видно из его ответа на это письмо, написанного 30 декабря:

"Любезные друзья и братья, мне очень приятно было получить ваше письмо, потому что из него вижу, что вас занимают самые важные вопросы на свете, а именно - как жить, чтобы исполнить волю Того, Кто послал нас в мир. Еще будет радостнее мне, если книги, какие посылаю вам, ответят вам на ваши вопросы. Я верю в то, что высказано в этих книгах, "Христианское учение" и "Евангелие", и, стараясь жить по этому учению, чем больше живу и приближаюсь к смерти, тем больше чувствую радости и спокойствия.

Брат ваш Лев Толстой".

Закончим этот месяц выпиской из дневника Льва Николаевича от 31 января:

"Мы, как животные, хотим делать добро тем, кто его делает нам, и зло тем, кто нам делает зло. Как разумные существа мы должны бы делать обратное. Добро нужнее всего тому, кто делает нам зло, кто зол. Добро особенно нужно тем, кто делает не нам, а кому бы то ни было зло".

И дальше прибавляет:

"Любить врагов, делать добро делавшим нам зло не есть подвиг, а только естественное влечение человека, понявшего сущность любви. Делать добро любящим, любить любящих не есть любовь и не дает свойственное любви особенное, единственное величайшее благо. Благо это дает только любовь к людям, делающим нам зло, вообще делающим зло".

После революции 1905 года манифестом 17 октября была дана некоторая религиозная свобода, допускавшая образование и регистрацию сектантских общин.

Многие из наших единомышленников считали подобную регистрацию преступным компромиссом; другие, напротив, видели в ней практическое осуществление своих общественных идеалов.

К числу последних принадлежал и я с небольшим кругом сочувствовавших мне друзей. И вот мы решили написать заявление о регистрации нашей общины.

Мне было предложено составить это заявление по установленной форме, что я и поспешил сделать. Трудность и ответственность такого документа состояла в том, что нужно было удовлетворить сразу краткости и ясности изложения и вместе с тем высказать те важные основы, которые раз навсегда определяли наше отношение к властям.

В виду важности этого дела я решился обратиться за советом ко Льву Николаевичу. Он со свойственною ему мудростью и благостью понял огромное значение этого акта и собственноручно его редактировал. Подлинный автограф этой редакции сдан мною на хранение в Толстовский музей в Петрограде, здесь же я привожу копию главной части его. В начале этого заявления следовали формальные ответы на вопросы о месте, составе, названии общины и проч., а затем следовало краткое изложение основных взглядов. В этой-то части и были исправления Л. Н-ча.

Он почти заново переделал мое изложение, и после его поправок оно приняло такой вид:

"Мы, нижеподписавшиеся, члены общины "Свободных христиан", объединяемся на общих основах христианского учения, признавая сущностью его учение о любви не только к любящим нас, но и к врагам. Чуждое политических целей, общество наше, объединяясь в единстве верований, оставляет на совести каждого из ее членов его отношение к существующему порядку и предержащим властям, хотя вытекающее из нашего верования отношение к правительству есть полное подчинение всем его распоряжениям, не противоречащим основным требованиям христианского учения о любви к богу и ближнему.

"Кто не любит, тот не познал Бога, потому, что Бог есть любовь. Кто говорит: "я люблю Бога", а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит" (I посл. Иоанна 4, 8, 20.)

В этих словах евангелиста Иоанна прекрасно выражена самая сущность нашей религии.

Ставя целью своей жизни исполнение воли пославшего нас Отца жизни, мы не считаем для себя обязательной букву признаваемого церковью священного писания и руководимся в своей жизни религиозно-нравственной мудростью всех времен и народов.

Полагая единственным истинным проявлением веры жизнь, сообразную с нею, мы, не устанавливая и не признавая никаких внешних религиозных обрядов, считаем для себя обязательным только чистую нравственную жизнь и любовь к ближнему.

Сообщая все эти сведения, мы просим зарегистрировать нашу общину и сделать распоряжение о заведении при городской управе книг для регистрации гражданского состояния членов".

К сожалению, тогдашний закон требовал для регистрации не менее 50 членов, а мы, при нашей разрозненности, не смогли долго собрать это количество подписей, и потому наша община не была окончательно зарегистрирована, но по тому же закону, начав дело о регистрации, мы получили право свободно собираться и обсуждать свои хозяйственные и религиозные вопросы, и собрания наши происходили регулярно в Петербурге и для многих служили путеводным огоньком.

Документ же этот остался свидетельством общественной мудрости и широты взглядов Льва Николаевича.

Ивану Михайловичу Трегубову, обращавшемуся ко Льву Николаевичу с подобным же вопросом и приславшему ему свое изложение веры, он тоже ответил дружеским письмом, которое начиналось так:

"Получил ваше письмо, милый И. М., и проект общины и спешу вам ответить. Вообще скажу, что радуюсь вашей хорошей деятельности и рад содействовать вам, чем могу".

С февраля месяца в русском обществе уже появились первые признаки юбилейных хлопот. В этом году, в августе, Льву Николаевичу должно было минуть 80 лет. Многие от глубокой искренности, другие от праздности, третьи из тщеславия, но поднялась целая волна инициатив по празднованию 80-летия Л. Н-ча. Эти приготовления доставили Л. Н-чу немало тягостных минут. Выслушаем свидетеля всех этих переживаний, Н. Н. Гусева:

В своем дневнике от 27 февраля он между прочим записывает: