Я никак не мог вынырнуть из сонной одури — пытался разлепить глаза и оторвать голову от подушки, но снова проваливался в тяжелое забытье без сновидений. Когда я, наконец, поднялся, комната уже была залита ярким солнечным светом. Я взглянул на часы и ахнул: без пятнадцати два. Выходит, я проспал чуть ли не весь день! Все тело ломило, как при простуде, а голова была чугунной. Шаркая ногами, я прошлепал на кухню, выпил стакан воды. И тут заметил на столе записку от мамы, придавленную моими очками: «Родной, я на студии. Не высовывай носа из дома!!! В пять я пришлю за тобой машину. Мама».

Я лениво пожевал хлопьев с молоком, пощелкал пультом, выбирая программу на люминге, но в это время показывали только скучные новости, детские мультики и ролики телемагазина. Переключил на Дискавери: шел старый фильм про горбатых китов — они когда-то населяли океаны, плавали среди айсбергов и переговаривались инопланетными голосами. Последнего видели четыре года назад.

Наконец, в дверь позвонили. Заглянув в глазок, я увидел Рольфа и тут же распахнул дверь.

— Дружище, да тебя просто не узнать! — воскликнул он, крепко пожимая мне руку и хлопая по плечу.

Мы сели в студийный «мерседес» и помчали по запруженным улицам. Я еще ни разу не был на маминой студии и вертел головой во все стороны. Огромный небоскреб из стали и бетона внутри оказался пронизан множеством бесконечных коридоров с рядами безликих дверей. Нас все время обгоняли спешащие люди с хмурыми и озабоченными лицами.

— Ближе к вечернему эфиру здесь вообще начнется ад, — усмехнулся Рольф. Он отвел меня в рабочий кабинет, совсем небольшой: только письменный стол да шкаф. Одна из стен была стеклянной, и я мог наблюдать за суетой в ньюсруме: журналисты громко переговаривались, вели трансляции или же просто слонялись между столов без дела. Наконец, пришла мама. Вид у нее был измученный.

— Волнуешься?

— Нет, — соврал я. С каждой минутой тревога нарастала, в животе раскручивалась воронка торнадо. Еще дома я попытался набросать какую-то речь, но выходило так бессвязно и глупо, что раз за разом я комкал листок и бросал в мусорную корзину.

— Ты выйдешь в самом конце программы. Но от твоих слов будет многое зависеть, понимаешь? — мама устало потерла лоб и заглянула мне в глаза.

— Да.

— Никуда не выходи. Не хочу, чтобы вы случайно столкнулись с Шульманом в коридоре.

В четверть седьмого Вики, мамина ассистентка, провела меня в аппаратную. Шоу должно было начаться через несколько минут. Зрители уже полукругом расселись на своих местах. Я нашел глазами Шульмана — молоденькая девушка припудривала ему лицо большой кистью.

— Внимание, три минуты до эфира! — сказала мама, склонившись к микрофону. Никогда прежде не видел ее такой строгой, сосредоточенной.

Шульман досадливо отмахнулся от гримерши и замер перед одной из камер в заученной позе, лощеный, загорелый, в костюме с голубой искрой. На больших экранах в студии высветилась заставка шоу. Зрители зааплодировали.

— Добрый вечер! — сверкнул фаянсовой улыбкой Шульман. — Признаюсь, тема сегодняшнего шоу возникла совершенно спонтанно, но обойти вниманием событие такого масштаба было бы непростительно: сегодня исполняется ровно сто лет со дня основания клиники Швацвальд. Без преувеличения, на сегодняшний день это лучшая клиника Европы, оснащенная в соответствии с последними достижениями научной мысли. Клиника, где ежегодно проходят лечение сотни детей, страдающих тяжелыми недугами. Впрочем, гораздо лучше меня о Шварцвальде и применяемых там уникальных методиках лечения расскажут эксперты. Давайте поприветствуем первого гостя: уполномоченный представитель комиссии Международной организации по расовой гигиене Алфред Шаллмайер! Спасибо, Алфред, что несмотря на вашу безумную занятость, выкроили время для участия в программе!

Я сжал челюсти так, что зубы скрипнули. Всматривался в худое, изможденное лицо этого человека, упакованного в серый наглухо застегнутый костюм, напоминающий стальную броню, в плотно сжатые бескровные губы, в глубоко посаженые глаза — смотрел и запоминал, чтобы уже никогда не пропустить это лицо в толпе.

— Алфред, по долгу службы вам приходится часто бывать в Шварцвальде. Какое впечатление о клинике у вас сложилось?

— Исключительно благоприятное. Благодаря неустанным научным изысканиям профессора Айзенблата клиника находится буквально на острие современной фармацевтики, преподнося одно удивительное открытие за другим. Изобретенные им вакцины и лекарственные препараты облегчили жизнь многим пациентам, долгие годы страдавшим от тяжелых заболеваний. Стоит отметить, что лечебный процесс в клинике выстроен безукоризненно, и в этом отношении Шварцвальд напоминает четко отлаженный и безупречно подогнанный механизм швейцарских часов. Безусловно, это всецело заслуга старшей сестры, мадам Фавр, которая виртуозно справляется с множеством возложенных на нее обязанностей.

— Правда ли, что вас связывает многолетняя дружба?

— Да, мы познакомились около десяти лет назад. В то время я возглавлял рабочую группу по разработке проекта закона о расовой чистоте и нашел в лице мадам Фавр истинного апологета базовых принципов генетической селекции.

— И сегодня мы бесконечно счастливы поприветствовать ее в нашей студии, — расплываясь в медовой улыбке, произнес Шульман. Я вздрогнул и вцепился пальцами в спинку маминого кресла так, что костяшки побелели. — Подчеркну, что в силу высокой занятости мадам Фавр покидает Шварцвальд лишь в исключительных случаях.

В студию вошла мадам Фавр. Улыбнулась восторженно хлопающим зрителям. Шульман подскочил к ней и учтиво поцеловал руку, а затем усадил на диван рядом с Шаллмайером. Кокетливо улыбнувшись, она поправила пластмассовую прическу. Мое сердце ухнуло в живот и затрепыхалось там, как выловленная рыба.

— Мадам Фавр, вы посвятили клинике больше двадцати лет, стали, без преувеличения, ее ангелом-хранителем. Как вы нашли свое призвание?

— Забота о здоровье будущих поколений — что может быть важнее? — улыбнулась Фавр. — Именно для этой благой цели весь персонал клиники трудится, не покладая рук. И, смею надеяться, мы уже достигли немалых успехов… Выбрав путь разумного контроля репродукции на генетическом уровне, современное общество отыскало спасительный выход из тупика.

— Для сотен пациентов клиники вы стали ближе, чем родная мать, — не снимая с лица тошнотворной улыбки, вклинился Шульман. — И сейчас мне хотелось бы устроить маленький сюрприз: пригласить в студию одну из бывших пациенток клиники, Эмму Клаус!

Затравленно озираясь по сторонам, в студию вошла сутулая женщина в вытянутой вязаной кофте. То и дело одергивая юбку, она присела на самый край диванчика и сложила ладони на коленях.

— Эмма, дорогая, расскажите нам о годах, проведенных в клинике?

— Я ребенком была. Мало что помню. Но мне там очень, очень помогли. Теперь я совершенно здорова. Совершенно. У меня и справка есть, — и она суетливо полезла в замызганную сумочку.

— Ну что вы, что вы, это лишнее! — вытаращил глаза Шульман, явно не ожидавший подобного поворота разговора. — Лучше поделитесь с нами воспоминанием о каком-то трогательном моменте?

— Я же говорю: маленькая совсем была, ничегошеньки не запомнила. Врачи… были очень добры к нам. А перелом тот — чистая случайность. Зато кормили… каждый день, — в зале стали перешептываться. Я видел, как разгоралась ледяная ярость в глазах Фавр, в то время как на губах ее застыла пластмассовая улыбка. Эмма Клаус продолжала что-то бормотать, растерянно обводя глазами зрительный зал, как вдруг уткнулась взглядом в старшую сестру. Она запнулась, обмерла, словно обожглась об арктический лед ее глаз, и прикрыла рот ладонью.

— Эмма, сдается мне, волнения сегодняшнего дня оказались слишком сильными для вас, — сердечно проговорил Шульман и участливо подставил ей локоть, чтобы подвести к перегородке, прикрывающей техническую часть студии. Казалось, ничто не способно вышибить его из седла. Но на крупном плане я заметил, как по его правому виску сбежала капля пота.

— А теперь я предлагаю посмотреть небольшой сюжет о повседневной жизни пациентов в Шварцвальде — там есть и эксклюзивные, ранее не транслировавшиеся кадры хроники.

На больших экранах появилась величественная панорама замка, снятого с высоты птичьего полета. Он гордо возвышался среди полыхающего золотом и багрянцем осеннего леса под «Гимн Объединенной Европе». Глубокий мужской голос с бархатными интонациями поведал: «Ежегодно в Шварцвальд прибывают сотни детей. Но не все они вернутся домой».

На экране появилась Фавр — все в том же безукоризненно выглаженном белом костюме, только моложе на несколько лет. Видимо, это были кадры одного из ее старых интервью.

— В клинике дети получают все самое необходимое: полноценное витаминизированное питание, ультра-современное лечение и разнообразный досуг. Кроме того, не стоит недооценивать целительную силу закаливания и альпийского воздуха! — на экране возникли новые кадры, чуть смазанные и скачущие, словно снятые любительской камерой: рука со сбитыми в кровь костяшками, которая шоркает облезлой щеткой брусчатку, слипшийся комок подгоревшей каши на железной тарелке — и ряды истощенных, обритых наголо детей, жадно запихивающих в рот склизкую массу. Затем — утренняя пробежка: кто-то из бегущих впереди доходяг качается в сторону, падает и остается лежать на мерзлой земле, пока тренер пинками не поднимает его на ноги. А затем — площадь с ровными шеренгами застывших детей. И хрупкая фигурка женщины в белом, которая методично опускает розги на кровавую спину распятого мальчика. Меня не покидало ощущение дежавю: словно на экране прокручивали не кадры хроники, а мои воспоминания.

«Как же на самом деле лечат детей в Шварцвальде?», — невозмутимо продолжал мужской голос за кадром.

На темном экране возник хрупкий силуэт Элизы. «В клинике творятся страшные вещи, Лис. Детей с тяжелыми генетическими заболеваниями никто и не думает лечить. Их истребляют. Сразу же после прибытия в Шварцвальд, жестоко и методично. Вдобавок на них испытываются экспериментальные лекарства, и часто это приводит к страшным, непоправимым последствиям. И за эти исследования фармацевтические компании готовы выплачивать мадам Фавр огромные суммы…».

В зале рос гул возмущения. Посеревший под средиземноморским загаром Шульман натужно улыбался. Пару раз он попытался сказать что-то, но его микрофон был отключен. Между тем Фавр сохраняла поразительную невозмутимость, словно происходящее на экране было нимало ее не беспокоило. Но лишь до тех пор, пока там не появилось ее собственное лицо. «Ты — особый заказ. Мистер Шульман дал понять, что будет крайне признателен, если лечение в клинике не пойдет тебе на пользу… Вплоть до самого печального исхода», — произнесла она, усмехнувшись.

— Наглая ложь! Я не имею к этому никакого отношения, — закричал Шульман, меняясь в лице.

— Это грубо сфабрикованная фальшивка, — заявила Фавр. — Я не знаю, что за гнусную провокацию вы тут устроили, но заверяю, что не намерена присутствовать на этом балагане. А вам, мистер Шульман, стоит готовиться выступить в суде по иску о защите чести и достоинства!

Она резко встала, пылая праведным гневом, но тут на экранах снова появилось ее лицо, ярким белым пятном выделявшееся в сумраке подземелья.

«Ты, и подобные тебе — не просто бракованный экземпляр. Вы — носители дефектного гена, биологическая угроза для всего человечества. Бомба замедленного действия, которая взорвется через десятки лет. И я уничтожу это гнилое семя! — Я не мог двинуться с места. В голове шумело. Как это возможно?! Это была не просто видеозапись с камеры наблюдения — она смотрела прямо на меня и кричала все это в лицо мне. — Ты недо-человек, у тебя нет права на жизнь».

Мама обернулась ко мне и коротко кивнула. А затем включила микрофон и сказала:

— Кому же были адресованы эти безжалостные слова? Кристобальду Фогелю, мальчику тринадцати лет, который не вписался в ее представление об идеальном мире.

На ватных ногах я шагнул из аппаратной и оказался под прицелом десятка камер. Свет софитов слепил. Сотни жалящих взглядов впивались меня со всех сторон. Я застыл, не в силах сказать даже: «Добрый вечер». Я проклинал свою слабость, но не мог разлепить рта, словно его залили клеем, и мечтал о том, чтобы под моими ногами открылся люк, куда я с треском бы провалился. Меж тем мадам Фавр, похоже, оправилась от потрясения и готова была отразить любой удар.

— Паршивый выродок, ты еще пожалеешь, что остался в живых, — прошипел Шульман.

«Мадам Фавр — непримиримый и бескомпромиссный борец за чистоту генов, — произнес голос с экранов. — Когда речь идет об убийстве чужих детей. Но хватило ли у нее мужества поступить так с собственной дочерью?».

На экране появилась Дита — маленькая девочка с кукольным личиком.

«Она моя мать… — на этих словах Шаллмайер в ужасе вскочил со своего места, а сама Фавр закрыла пылающее лицо ладонями. — Я — ее маленький секрет. Болезнь проявилась не сразу… Когда мне исполнилось пять, я перестала расти… Моя болезнь — пощечина гордости мадам. Когда она смотрела на мои изломанные, искривленные кости, на ее лице читались горечь и разочарование. Я не оправдала ее надежд. Как-то ночью — мне было лет семь — мою кровать, книги и игрушки перенесли в эту башню. Первое время я плакала и кричала, когда она уходила и запирала за собой дверь. Мне было страшно оставаться одной. Особенно ночами».

— Ты обещала… клялась мне, что избавилась от этого отродья! — взвизгнул Шаллмайер. На его побагровевшей шее вздулись вены.

— Фреди, но… но ведь это наша дочь, — лепетала Фавр, цепляясь за полы его пиджака. В тот момент я понял, что готов отдать что угодно, только бы Дита никогда не встретилась со своим отцом, не увидела его перекошенного от злобы и презрения лица. Я вспомнил о Робе, о Ранбире, о навсегда уснувшей Дафне и об истекавшей кровью Фриде, об Аннике — и о тех сотнях детей, безмолвной стеной стоявших за их спинами, имен и лиц которых я уже никогда не узнаю. И я заговорил. Не от своего имени — выражая их боль и гнев. И голос мой уже не дрожал.

— Вы… вы оба — омерзительны. Вы возомнили себя представителями высшей расы, наделенной правом решать, кто достоин жить, а кого следует уничтожить. В вас нет ни сердца, ни души. Вы виновны в смерти сотен детей. Вы наживались на их страданиях, травили их химикатами, морили голодом и ставили над ними опыты, как над лабораторными крысами. Вы отреклись даже от собственной дочери. В вас нет ничего человеческого. И если это и есть признаки высшей расы, то я рад, что не принадлежу к ней.

В зале воцарилась мертвая тишина. Потом кто-то сдавленно всхлипнул, и это словно послужило спусковым крючком: люди вскакивали с мест, кричали что-то, бросали пустые стаканчики из-под кофе. Ни Шульмана, ни Шаллмайера в студии уже не было. А Фавр сидела в кресле, высоко вскинув голову, и только лицо ее, покрывшееся красными пятнами, дергалось, словно кто-то перекрутил пружину механических часов и сломал завод.

…Разразился настоящий скандал. В вечерних новостях показали запись задержания Фавр. В ее бледном лице не осталось и следа прежней непоколебимой самоуверенности. Корреспондент сообщила, что Шаллмайер скрылся и объявлен в международный розыск. Затем шли кадры из клиники: Вагнер затравленно моргал от ярких вспышек десятков фотоаппаратов, а Гуго извивался и визжал, как девчонка, пока двое плечистых ребят в форме вели его к полицейской машине. Затем камера взяла чуть вправо и остановилась на кучке обритых наголо детей в разноцветных пижамах. Они испуганно жались друг к другу, как птицы в непогоду. Я изо всех сил вглядывался в лица, надеясь узнать Бруно или кого-то из наших, но тут стали передавать биржевые сводки и прогноз погоды. Я дважды хлопнул в ладоши, и изображение исчезло.