Мысли и воспоминания. Том II

Бисмарк Отто

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

БЕРЛИНСКИЙ КОНГРЕСС

 

 

I

Осенью 1876 г. я получил в Варцине шифрованную телеграмму из Ливадии от нашего военного уполномоченного генерала Вердера, в которой он, по поручению императора Александра, просил сообщить, останемся ли мы нейтральными, если Россия вступит в войну с Австрией. При ответе на эту телеграмму мне приходилось принимать во внимание, что шифр Вердера не останется недоступным императорскому дворцу; ведь я знал по опыту, что даже в здании нашей миссии в Петербурге тайну шифра мог сохранить не искусно сделанный замок, а только частая смена шифра. Я был уверен, что не мог телеграфировать в Ливадию ничего, что не дойдет до сведения императора. Самый факт, что подобный вопрос вообще мог быть поставлен таким образом, являлся уже нарушением служебных традиций. Когда один кабинет хочет обратиться к другому с вопросом подобного рода, то корректным путем является доверительное устное зондирование через своего посла или же при личном свидании монархов. Из того, что произошло между императором Николаем и Сеймуром, русская дипломатия увидела, что зондирование путем запроса представителю соответствующей державы имеет свои неудобства. Склонность Горчакова обращаться к нам с телеграфными запросами не через русского представителя в Берлине, а через германского в Петербурге, вынудила меня обращать внимание наших миссий в Петербурге, чаще, чем при других дворах, на то, что их задача состоит не в представительстве требований русского кабинета перед нами, а в представительстве наших пожеланий к России. Для дипломата велико искушение поддерживать свое положение на службе и в обществе путем услуг правительству, при котором он аккредитован; еще опаснее оно, если иностранный министр сумеет склонить нашего агента к своим пожеланиям, прежде чем последний узнает все причины, по которым исполнение и даже предъявление этих пожеланий несвоевременно для его правительства.

Но вне всяких, даже русских, обычаев было, что германский военный уполномоченный при русском дворе по приказу русского императора предъявлял нам, в категорическом стиле телеграммы, политический вопрос большой важности, к тому же во время моего отсутствия из Берлина. Я никак не мог добиться изменения старого, крайне неудобного для меня обычая, по которому наши военные уполномоченные в Петербурге посылали свои донесения не как все прочие, через ведомство иностранных дел, а докладывали собственноручным письмом непосредственно его величеству. Этот обычай возник потому, что Фридрих-Вильгельм III создал первому военному атташе в Петербурге, бывшему коменданту Кольберга Лукаду, особо близкие отношения с [русским] императором. Военный атташе, конечно, сообщал в таких письмах обо всем, что русский император в обычных откровенных отношениях придворной жизни говорил ему о политике, а это нередко было гораздо больше того, что Горчаков говорил нашему послу. «Pruski Fligel-adjutant» [«Прусский флигель-адъютант»], как его называли при дворе, видел императора почти каждый день, во всяком случае гораздо чаще, нежели Горчаков. Государь беседовал с ним не только о военных делах, и поручения для передачи нашему монарху не ограничивались вопросами семейного характера. Центр тяжести дипломатических переговоров между обоими кабинетами находился зачастую, как во времена Рауха и Мюнстера, в большей степени в донесениях военного уполномоченного, а не официально аккредитованных посланников. Но так как император Вильгельм никогда не забывал передавать мне, хотя часто с опозданием, свою переписку с военным уполномоченным в Петербурге и никогда не принимал политических решений без обсуждения в официальной инстанции, то неудобства этих непосредственных сношений ограничивались запозданием информации и уведомлений, заключавшихся в этих личных докладах. Таким образом, когда император Александр, без сомнения, по совету князя Горчакова, воспользовался господином Вердером в качестве посредника, чтобы предложить нам столь важный вопрос, то это выходило за пределы [установившегося] обычая в деловых сношениях. Горчаков старался тогда доказать своему императору, что моя преданность ему и мои симпатии к России неискренни или же только «платоничны»; он старался поколебать его доверие ко мне, что со временем ему и удалось.

Прежде нежели ответить по существу на запрос Вердера, я попытался уклониться, ссылаясь на невозможность без высочайшего уполномочия решить подобный вопрос. На повторные настояния я рекомендовал обратиться с этим вопросом официальным, хотя и доверительным путем к ведомству иностранных дел через русского посла в Берлине. Тем временем многократные запросы, которые я получал по телеграфу через Вердера, отрезали мне путь к уклончивым ответам. Между тем я просил его величество телеграфно вызвать в императорскую резиденцию господина Вердера, которого в Ливадии дипломатически использовали в своих целях и который не умел дать отпор, и запретить ему принимать политические поручения, так как это дело должно итти через русскую, а не через германскую [дипломатическую] службу. Император не согласился с моим пожеланием, а так как император Александр, основываясь на наших личных отношениях, наконец, потребовал от меня через русское посольство в Берлине высказать мое собственное мнение, то я не мог долее уклоняться от ответа на этот нескромный вопрос. Я просил посла фон Швейница, срок отпуска которого истекал, перед возвращением его в Петербург посетить меня в Варцине, чтобы получить мои инструкции. С 11 по 13 октября Швейниц был моим гостем. Я поручил ему как можно скорее отправиться через Петербург в резиденцию императора Александра, в Ливадию. Смысл инструкции, данной мною господину фон Швейницу, заключался в том, что нашей первой потребностью является сохранение дружбы между великими монархиями, которые больше потеряли бы от революции, чем выиграли бы от войны между собою. Если, к нашей скорби, мир между Россией и Австрией невозможен, то хотя мы могли бы допустить, чтобы наши друзья проигрывали и выигрывали друг у друга сражения, однако не можем допустить, чтобы одному из них был нанесен столь тяжкий урон и ущерб, что окажется под угрозой его положение как независимой и имеющей в Европе значение великой державы. Это наше заявление, которое Горчаков побудил своего государя вынудить у нас с недопускающей сомнений ясностью, чтобы доказать ему платонический характер нашей любви, имело своим последствием, что русская буря пронеслась из Восточной Галиции на Балканы, что Россия, прервав с нами переговоры, вступила в переговоры с Австрией, потребовав сохранения их в тайне от нас. Насколько я помню, переговоры сначала велись в Пеште в духе соглашений в Рейхштадте, где императоры Александр и Франц-Иосиф встретились 8 июля 1876 г. На основе этой конвенции, а не Берлинского конгресса Австрия владеет Боснией и Герцеговиной; а русским был обеспечен нейтралитет Австрии во время их войны с турками.

 

II

То обстоятельство, что по Рейхштадтским соглашениям русский кабинет позволял австрийцам приобрести Боснию за сохранение их нейтралитета, дает повод предполагать, что господин Убри говорил нам неправду, уверяя, будто в Балканской войне дело сведется лишь к promenade militaire [военной прогулке], к тому, чтобы занять trop plein [излишние] войска, к бунчукам и георгиевским крестам; Босния за это была бы слишком дорогой ценой. Вероятно, в Петербурге рассчитывали на то, что Болгария, отделившись от Турции, постоянно останется в зависимости от России. Эти расчеты, вероятно, не оправдались бы и в том случае, если бы условия Сан-Стефанского мира были осуществлены полностью. Чтобы не отвечать перед собственным народом за эту ошибку, постарались — и не без успеха — взвалить вину за неблагоприятный исход войны на германскую политику, на «неверность» германского друга. Это была одна из недобросовестных фикций; мы никогда не обещали ничего, кроме доброжелательного нейтралитета. Насколько наши намерения были честны, видно из того, что потребованное Россией сохранение Рейхштадских соглашений в тайне от нас не поколебало наше доверие и доброжелательность к России; наоборот, мы с готовностью отозвались на переданное мне в Фридрихсруэ графом Петром Шуваловым желание России созвать конгресс в Берлине.

Желание русского правительства заключить при содействии конгресса мир с Турцией доказывало, что Россия, упустив благоприятный момент для занятия Константинополя, не чувствовала себя достаточно сильной в военном отношении, чтобы довести дело до войны с Англией и с Австрией. За неудачи русской политики князь Горчаков, без сомнения, разделяет ответственность с более молодыми и энергичными единомышленниками, сам от ответственности он не свободен. Насколько прочной — в условиях русских традиций — была позиция Горчакова у императора, видно из того, что вопреки известному ему желанию его государя он принимал участие в Берлинском конгрессе как представитель России. Когда, опираясь на свое звание канцлера и министра иностранных дел, он занял свое место на конгрессе, то возникло своеобразное положение: начальствующее лицо — канцлер — и подчиненный ему по ведомству посол Шувалов фигурировали вместе, но русскими полномочиями был облечен не канцлер, а посол.

Это может быть документально подтверждено только русскими архивами (а быть может, и там не найдется доказательств), но, по моим наблюдениям, положение было именно таково; это показывает, что даже в правительстве с таким единым и абсолютным руководством, как русское, единство политического действия не обеспечено. Такое единство, быть может, в большей мере имеется в Англии, где руководящий министр и получаемые им донесения подлежат публичной критике, в то время как в России только царствующий в данный момент император в состоянии по мере своего знания людей и способностей судить, кто из информирующих его слуг ошибается или обманывает его и от кого он узнает правду. Я не хочу этим сказать, что текущие дела ведомства иностранных дел решаются в Лондоне умнее, чем в Петербурге, но английское правительство реже, чем русское, оказывается в необходимости прибегать к неискренности, чтобы загладить ошибки своих подчиненных. Правда, лорд Пальмерстон 4 апреля 1856 г. сказал в нижней палате с иронией, вероятно, не понятой большинством членов палаты, что отбор документов о Карсе для предъявления их парламенту потребовал большой тщательности и внимания со стороны лиц, занимавших не подчиненные, а высшие должности в ведомстве иностранных дел. «Синяя книга» о Карсе, кастрированные депеши сэра Александра Бэрнса из Афганистана и сообщения министров о происхождении ноты, которую в 1854 г. Венская конференция рекомендовала султану подписать вместо меншиковской, являются образчиком легкости, с которой в Англии могут быть обмануты парламент и печать. То, что архивы ведомства иностранных дел оберегаются в Лондоне тщательнее, чем где-либо, позволяет предположить, что в них можно найти еще и другие подобные образчики. В общем, однако, можно все же сказать, что царя легче обмануть, чем парламент.

В Петербурге при дипломатических переговорах о выполнении решений Берлинского конгресса ожидали, что мы без дальнейших околичностей и в частности без предварительного соглашения между Берлином и Петербургом будем поддерживать и проводить любую русскую точку зрения против австроанглийской. Когда я сначала дал понять и, наконец, потребовал доверительно, но ясно высказать русские пожелания и обсудить их, то от ответа уклонились. У меня создалось впечатление, что князь Горчаков ожидал от меня, словно дама от своего обожателя, что я отгадаю русские пожелания и буду их представлять, а России не понадобится самой их высказать и этим брать на себя ответственность. Даже в тех случаях, когда мы могли полагать, что уверены в интересах и намерениях России и думали, что можем добровольно дать русской политике доказательство нашей дружбы без ущерба для собственных интересов, то и тогда вместо ожидаемой благодарности мы встречали брюзжащее недовольство, так как якобы действовали не в том направлении и не в той степени, как этого ожидал наш русский друг. Результат был не лучше и тогда, когда мы бесспорно поступали согласно с его желаниями. Во всем этом поведении заключалась преднамеренная недобросовестность не только по отношению к нам, но и к императору Александру, которому хотели представить германскую политику бесчестной и не внушающей доверия. «Votre amitie est trop platonique» [«Ваша дружба слишком платонична»], — с упреком сказала императрица Мария [Александровна] одному из наших дипломатов. Правда, дружба кабинета великой державы к другим до известной степени всегда остается платоничной, ибо ни одна великая держава не может целиком поставить себя на службу другой. Она постоянно должна иметь в виду не только настоящие, но и будущие отношения с прочими державами и по возможности избегать постоянной принципиальной вражды с любой из них. Это в особенности относится к Германии с ее центральным положением, открытым для нападения с трех сторон.

 

Ошибки в политике кабинетов великих держав не наказываются в тот же час ни в Петербурге, ни в Берлине, но без вреда они никогда не остаются. Историческая логика еще строже в своей проверке, чем наши счетные палаты. При выполнении решений конгресса Россия ожидала и требовала, чтобы на Востоке в переговорах об этом по местным вопросам германские представители в случае разногласий между взглядами русских и представителей других держав всегда были на стороне русских. Правда, по некоторым вопросам суть решения была для нас довольно безразличной; нам важно было лишь честно истолковать постановления и не нарушать наших отношений также и с другими великими державами из-за пристрастного поведения по местным вопросам, которые не затрагивали германских интересов. Резкий и язвительный тон всей русской печати, допущенное цензурой натравливание против нас русских народных настроений заставляло считать благоразумным не терять симпатий тех иностранных держав, кроме России, на которые мы еще могли рассчитывать.

В этой ситуации было получено собственноручное письмо императора Александра, который, несмотря на все свое уважение к престарелому другу и дяде, в форме, принятой в международном праве, в двух местах определенно угрожал войной примерно таким образом: в случае, если мы попрежнему будем отказываться приспособить германское голосование к русскому, мир между нами не может быть долговечным. Эта мысль в резких и недвусмысленных выражениях повторялась дважды. Из письма я видел, что в его составлении принимал участие и князь Горчаков, который 6 сентября 1879 г. в интервью с корреспондентом орлеанистского «Soleil» Луи Пейрамоном сделал Франции демонстративное признание в любви. Впоследствии два факта подтвердили мое предположение. В октябре одна дама из берлинского общества, остановившаяся в «Hotel de l' Europe» в Баден-Бадене рядом с номером князя Горчакова, слышала, как он сказал: «J'aurais voulu faire la guerre, mais la France a d'autres intentions» [«Я хотел бы воевать, но Франция имеет иные намерения»]. А 1 ноября парижский корреспондент «Times» мог сообщить своей газете, что перед свиданием в Александрово царь писал императору Вильгельму и жаловался на образ действий Германии и, между прочим, употребил следующую фразу: «Канцлер вашего величества забыл обещания 1870 г.»*

Ввиду позиции русской прессы, все возраставшего возбуждения широких слоев народа и сосредоточения войск непосредственно вдоль прусской границы, было бы легкомысленно сомневаться в серьезности положения и угрозы императора по отношению к прежде столь уважаемому другу. Поездка в Александрово, совершенная императором Вильгельмом по совету фельдмаршала фон Мантейфеля 3 сентября 1879 г. с целью лично дать умиротворяющий ответ на письменные угрозы своего племянника, противоречила моим чувствам и моему представлению о том, что требуется.

 

III

Во второй половине 70-х годов усилению акцентирования дружбы с Россией без Австрии противостояли соображения, аналогичные тем, которые противоречили попытке разрешить сложные затруднения 1863 г. на пути союза с Россией. Я не знаю, в какой мере граф Петр Шувалов перед началом последней балканской войны и во время конгресса был уполномочен обсуждать вопрос о германско-русском союзе; он был аккредитован не в Берлине, а в Лондоне; но личные отношения ко мне позволяли ему как при поездках через Берлин, так и во время конгресса совершенно откровенно обсудить со мной все возможности.

В начале февраля 1877 г. я получил от него длинное письмо из Лондона; привожу здесь мой ответ и последующее письмо графа Шувалова.

«Берлин, 15 февраля 1877 г.

Дорогой граф,

Благодарю вас за добрые пожелания, которые вы соблаговолили написать мне. Я признателен графу Мюнстеру за то, что он так хорошо истолковал в данном случае чувства, установившиеся между нами, с первого нашего знакомства; связь, между нами будет длительнее, чем политические отношения, которые свели нас сегодня. По окончании моей официальной деятельности, воспоминание о беседах с вами будет заставлять меня больше всего жалеть о том, чего я лишился.

Как бы ни сложилось политическое будущее наших обеих стран, участие, которое я принимал в их историческом прошлом, заставляет меня с чувством удовлетворения вспоминать, что в вопросе о союзе между ними я всегда находился в согласии с государственным деятелем, который был самым любезным из моих политических друзей. Пока я буду оставаться на своем посту, я буду верен традициям, которыми руководствовался в течение 25 лет и которые совпадают с мыслями, изложенными в вашем письме относительно услуг, кои могут оказать друг другу Россия и Германия и кои они оказывали более ста лет без ущерба для специальных интересов той и другой стороны. Два европейских соседа, которые за сто с лишним лет не испытывали ни малейшего желания стать врагами, должны уже из одного этого обстоятельства сделать вывод, что их интересы не расходятся. Вот убеждение, которое руководило мной в 1848, 1854, 1863 гг. и в нынешней ситуации и которое я сумел внушить огромному большинству моих соотечественников. Для разрушения созданного, может быть, потребуется меньше усилий, чем было затрачено на созидание, особенно если мои преемники не будут с таким же постоянством, как я, поддерживать отношения, которые для них не будут привычны и для сохранения которых приходится иногда жертвовать самолюбием и подчинять чувство обиды интересам своего государя и своей страны. Я кое-что изведал по этой части, но я не обращаю внимания на мелкие шутки, которые учиняет со мною мой старый петербургский друг и покровитель [433] , а также на его- или Орлова — «флирт» с Парижем. Такой бывалый человек, как я, не даст сбить себя с пути ложной тревогой. Но будет ли так обстоять дело с канцлерами, которые придут мне на смену и которым я не могу завещать моего хладнокровия и опыта? Быть может, их легче будет сбить с толку в их политических суждениях при помощи официозных журналов, недоброжелательных разговоров, частных писем, которые пускают по рукам. Германский министр, у которого создастся предположение о возможности коалиции на базе реванша, может, опасаясь изоляции, попытаться обезопасить себя от этого, завязав отношения, пожалуй, неудачные и даже роковые, но которые потом трудно будет расторгнуть. В союзе обеих империй заключается такая сила и [гарантия] безопасности, что меня приводит в раздражение уже сама мысль о том, что он может когда-либо подвергнуться опасности без малейшего на то политического основания, только по воле какого-нибудь государственного деятеля, любящего разнообразие или считающего, что французский язык приятнее немецкого. Относительно этого я готов с ним вполне согласиться, не подчиняя, однако, этому соображению политику моей страны. Пока я буду возглавлять наши [государственные] дела, вам трудно будет избавиться от союза с нами. Но это будет продолжаться недолго. Мое здоровье быстро идет на убыль. Я попытаюсь выдержать натиск в рейхстаге, сессия которого начнется через несколько дней и не может продолжиться дольше нескольких недель. Тотчас же после ее закрытия я поеду на воды и уже не вернусь к делам. У меня есть медицинское свидетельство, что я «untauglich» [«негоден»], — это технический термин для того, чтобы иметь право настаивать на отставке, и в данном случае он только удостоверяет печальную истину.

Если господь мне позволит наслаждаться несколькими годами покоя в частной жизни, то я прошу вас, дорогой граф, разрешить мне поддерживать с вами и впредь добрые дружеские отношения, которые мне удалось завязать благодаря моей служебной деятельности, а пока прошу принять выражение чувств искренне преданного вам

ф. Бисмарка».

Прошу извинить за запоздание с ответом. За последние две недели я испытывал большое затруднение при писании от руки, нечто вроде судорог, которые еще мешают писать, как вы увидите по почерку. Но я не хотел, однако, прибегать к чужой помощи, чтобы написать вам».

«Лондон, 25 февр. 1877. Дорогой князь, Я был чрезвычайно глубоко тронут вашим ласковым письмом, — только, право, я испытываю угрызения совести при мысли о труде, которого вам стоило написать его, и о драгоценном времени (когда это такое время, как ваше), которое вы на него затратили! Это письмо останется одним из лучших воспоминаний моей политической деятельности, и я завещаю его моему сыну. Вследствие отсутствия из Берлина и Петербурга в течение года мною овладело сомнение. Я думал, что то, что существовало, — уже более не существует. Вы убеждаете меня в противном. Я рад этому как русский человек, рад от всего сердца. Если бы я не встретил в вашем лице, дорогой князь, человека, который неизменен в своей политике и в благоволении к своим друзьям, то я тотчас же продал бы свои русские акции, подобно тому как вы хотели это сделать три года тому назад, потому что были обо мне слишком высокого мнения. Я переписал несколько отрывков из вашего письма и послал их моему императору. Я знаю, что он с удовольствием их прочитает. Каждый раз, когда он находился в непосредственном контакте с вами, это давало хорошие и полезные результаты; а ведь прочесть то, что вы пишете человеку, которого удостаиваете называть своим другом, это для императора равносильно тому, как если бы он находился в непосредственных отношениях с вами.

Нет надобности добавлять, что я опустил все, касавшееся Горчакова, так как я рассматривал ваши намеки на его счет как доказательство доверия к моей скромности.

Как ни плохо я осведомлен (и не без основания) о том, чего хотят в Петербурге, все же отсрочка и разоружение представляются мне вероятными.

Мир с Сербией и Черногорией, как говорят, будет заключен [434] . Великий визирь [435] обратился с письмами к Деказу и Дерби, в которых заявляет, что султан [436] обещает добровольно осуществить все реформы, которые требовала конференция [437] . Европа потребует от нас предоставить Турции время [для этого]. Можно ли считать такой момент благоприятным для того, чтобы объявить войну и еще больше лишиться расположения Европы?

Мои частные дела настоятельно требуют моего присутствия в России. Как только у нас будет принято решение в том или ином смысле, я рассчитываю взять непродолжительный отпуск. Я надеюсь, дорогой князь, что вы позволите мне повидать вас, когда я буду проезжать через Берлин, — я чрезвычайно этого хочу.

Извините за длинное письмо, но по крайне мере оно не требует у вас ни одного слова ответа.

Еще раз примите, дорогой князь, мою горячую благодарность за вашу «Kindness» [любезность] и за ваше письмо, против которого у меня есть только одно возражение относительно манеры, с которой вы, к сожалению, говорите о вашем здоровье. Я уверен, что господь поддержит вас, как он оберегает все, что полезно для миллионов людей и для сохранности значительных и обширных интересов.

Будьте уверены, дорогой князь, что вы всегда найдете в моем лице более чем поклонника, каких у вас достаточно много и без меня, короче говоря: человека, который к вам искренне привязан и предан вам от всего сердца.

Шувалов»* [438] .

Еще до конгресса граф Шувалов затронул и прямо поставил вопрос о русско-германском оборонительном и наступательном союзе. Я откровенно обсуждал с ним затруднения и перспективы союза для нас и прежде всего выбора между Австрией и Россией в случае, если тройственный союз восточных держав сказался бы непрочным. В споре он, между прочим, сказал: «Vous avez le cauchemar des coalitions» [«У вас кошмар коалиций»]; на что я ответил «necessairement» [«поневоле»]. Самым верным средством против этого он считал прочный, непоколебимый союз с Россией, так как с исключением этой державы из коалиции наших противников никакая комбинация, угрожающая нашему существованию, невозможна.

Я с этим согласился, но высказал опасение, что если германская политика ограничит свои возможности только союзом с Россией и согласно русским пожеланиям откажет прочим государствам, то она может сказаться в неравном положении по отношению к России, так как географическое положение и самодержавный строй России дают последней возможность легче отказаться от союза, чем могли бы это сделать мы, и так как сохранение старой традиции прусско-русского союза всегда зависит только от одного человека, т. е. от личных симпатий царствующего в данный момент русского императора. Наши отношения к России основаны, главным образом, на личных отношениях между обоими монархами, на правильном развитии этих отношений при искусности двора и дипломатии и на образе мыслей представителей обеих держав. Мы видели случаи, как при довольно беспомощных прусских посланниках в Петербурге взаимоотношения оставались близкими благодаря искусности таких военных уполномоченных, как генералы фон Раух и граф Мюнстер, хотя у обеих сторон были некоторые основания для обиды. Мы видели также, что такие вспыльчивые и раздражительные представители России, как Будберг и Убри, своим поведением в Берлине и своими донесениями, когда они лично были недовольны, создавали впечатления, могущие оказать опасное воздействие на взаимоотношения обоих народов в сто пятьдесят миллионов человек.

Я помню, в бытность мою посланником в Петербурге князь Горчаков, неограниченным доверием которого я в то время пользовался, давал мне читать, пока я ожидал его, еще нераспечатанные донесения из Берлина, прежде чем просматривал их сам. Я бывал порой поражен, видя из этих донесений, с каким недоброжелательством мой бывший друг Будберг подчинял задачу сохранения существующих взаимоотношений своей обиде по поводу какого-нибудь случая в обществе или даже просто желанию сообщить двору или министерству остроумную шутку о положении в Берлине. Его донесения, конечно, представлялись императору, притом без всяких комментариев и без доклада; заметки императора на полях, которые Горчаков иногда давал мне просматривать, — в числе прочей деловой корреспонденции, — служили для меня несомненным доказательством того, как сильно эти раздражительные донесения Будберга и Убри влияли на благожелательно к нам настроенного императора Александра II. Он приходил к заключению не об ошибочности суждений своих представителей, а о том, что политика Берлина недальновидна и недоброжелательна. Давая мне читать эти нераспечатанные донесения и кокетничая своим доверием, Горчаков обычно говорил «vous oublierez ce que vous ne deviez pas lire» [«вы забудете то, что вам не следовало читать»], в чем, разумеется, я давал слово, просмотрев в соседней комнате депеши. Пока я находился в Петербурге, я держал это слово, так как в мою задачу не входило ухудшать отношения между нашими дворами жалобами на русского представителя в Берлине и так как я опасался неискусного использования моих сообщений для придворных интриг и травли.

Вообще было бы желательно, чтобы нашими представителями при дружественных дворах были такие дипломаты, которые, не нарушая общей политики своей страны, старались бы, однако, по возможности поддерживать отношения между обоими государствами, умалчивая по возможности об обидах и сплетнях, сдерживая свое остроумие и скорее подчеркивая положительную сторону дела. Я часто не представлял на высочайшее прочтение донесений наших представителей при германских дворах потому, что они больше стремились сообщить что-либо пикантное, передать предпочтительно раздражающие высказывания или явления, нежели заботились об улучшении и поддержании отношений между дворами, что неизменно является задачей нашей политики в Германии. Я считал себя вправе не сообщать из Петербурга и Парижа того, что могло бесцельно раздражать или же было пригодно только для сатирического описания, а став министром, не представлять подобных донесений на высочайшее прочтение. В обязанность посла, аккредитованного при дворе великой державы, не входит механическое донесение обо всех доходящих до его слуха глупых речах и злостных выпадах. Не только посол, но и каждый германский дипломат при германском дворе не должен писать донесений вроде тех, которые посылались в Петербург Будбергом и Убри из Берлина и Балабиным из Вены в расчете, что остроумные донесения будут прочтены с интересом и вызовут веселое настроение. Напротив, следует воздерживаться от науськиваний и сплетен до тех пор, пока отношения дружественны и должны таковыми остаться. Правда, тот, кто имеет в виду только внешнюю форму деловых сношений, считает самым правильным, чтобы посланник сообщал безоговорочно все, что он слышит, предоставляя министру возможность по его усмотрению оставить без внимания или же особо оттенить то, что последний пожелает. Однако целесообразность этого с деловой точки зрения зависит от личности министра. Так как я считал себя таким же дальновидным, как господин фон Шлейниц, и принимал более глубокое и добросовестное участие в судьбе нашей страны, нежели он, то я считал своим правом и обязанностью не доводить до его сведения некоторых вещей, которые в его руках могли послужить для травли и интриг при дворе в духе политики, которая не являлась политикой короля.

После этого отступления возвращаюсь к переговорам, которые я вел во время балканской войны с графом Петром Шуваловым. Я сказал ему, что если бы мы упрочению союза с Россией принесли в жертву наши отношения со всеми остальными державами, то при нашем открытом географическом положении мы оказались бы в опасной зависимости от России в случае резкого проявления Францией и Австрией стремления к реваншу. Уживчивость России с державами, которые также не могут существовать без ее доброжелательности, имела бы своп пределы, в особенности при такой политике, как политика князя Горчакова, напоминавшая мне порой азиатские воззрения. Часто он отстранял всякое политическое возражение аргументом: «L'empereur est fort irrite» [«Император очень раздражен»]; на это я обычно иронически отвечал: «Eh, le mien donc!» [«мой тоже»]. Шувалов заметил на это «Gortschakoff est un animal» [«Горчаков — скотина»], что на петербургском жаргоне не так грубо понимается, как звучит, — «il n'a aucune influence» [«он не пользуется никаким влиянием»]; вообще Горчаков обязан тем, что он формально еще ведет дела, только уважению императора к его возрасту и прежним заслугам. По какому поводу Россия и Пруссия могли бы когда-либо серьезно вступить в конфликт? Нет между ними такого вопроса, который был бы достаточно важным поводом. С последним я согласился, но напомнил об Ольмюце и Семилетней войне. Ссоры возникают и по маловажным причинам, даже из-за вопросов формальных. Некоторым русским, и помимо Горчакова, было бы трудно считать друга равноправным и обращаться с ним соответственно. Лично я не придаю значение внешним формам, но теперешней России свойственны пока не только внешние формы, но и претензии Горчакова.

Я отклонил тогда «выбор» между Австрией и Россией и рекомендовал союз трех императоров или, по крайней мере, сохранение мира между ними.