Движение в Польше началось в одно время с переворотом в Италии и было связано с ним. В первое время оно выражало себя в национальном трауре, церковных праздниках, связанных с памятными для страны днями, и в агитации земледельческих сообществ . В Петербурге это вызвало пространные колебания между полонизмом и абсолютизмом. Течение, дружественное полякам, связывалось с требованием установления конституции, слышным теперь и в высших кругах русского общества. Ведь русские, тоже будучи образованными людьми, должны были обходиться без законных учреждений, которые были у всех народов Европы и не имели возможности участвовать в обсуждении своих собственных дел и законов. Этот факт воспринимался как унижение. Конфликт, возникший на почве отношений к польскому вопросу, получил распространение даже в высших военных кругах и привел к бурному объяснению между варшавским наместником генералом графом Ламбертом и генерал-губернатором генералом Герстенцвейгом, которое закончилось насильственной смертью последнего (январь 1862 г.) при невыясненных обстоятельствах . Я был в одной из лютеранских церквей Петербурга на его похоронах. Для русских, которые требовали для себя конституции, частым оправданием служили слова о том, что поляки не могут находиться под управлением русских и, в качестве более цивилизованных, могут предъявить повышенные требования на участие в управлении. Такого мнения придерживался и князь Горчаков, однако его потребность в популярности делала его неспособным бороться с либеральной волной в русском обществе, но которому парламентские учреждения вполне бы обеспечили европейское поприще для проявления его красноречивого дара. При оправдании Веры Засулич (11 апреля 1878 г.) он был первым, кто подал сигнал к рукоплесканиям присутствовавших. Когда я уезжал из Петербурга в апреле 1862 года, то видел борьбу мнений, происходившую там, в весьма оживленном состоянии, – так продолжалось и в течение первого года моей министерской деятельности. Вспыхнувшее 1 января 1863 г. восстание затронуло не только интересы наших восточных провинций, но и другой вопрос, по своим последствиям более важный. Это был вопрос о том, какое же направление доминировало в русском кабинете – то, что дружественно Польше или же антипольское: стремление к панславистскому, антигерманскому братанию между русскими и поляками или идея взаимной поддержки русской и прусской политики. Именно под этим впечатлением я взял на себя руководство министерством иностранных дел. Среди тех, кто стремился к братанию, русские были честнее; польское же дворянство и духовенство вряд ли верили в успех этих стремлений или же принимали его во внимание как определенную цель. Едва ли хоть один поляк видел в политике братания нечто больше, чем тактический ход, целью которого было обманывать легковерных русских до тех пор, пока это представляется нужным или выгодным. Польское дворянство и его духовенство отвергают это братание если и не совсем с той же, то все же почти с такой же неизменностью, как братание с немцами. Последнее же для них является еще более неприемлемым не только из-за расовой антипатии, но и в силу того убеждения, что при совместном государственном существовании русские оказались бы под руководством поляков, а немцы – нет. Позиция России была вопросом первостепенного значения для германского будущего Пруссии. Направление русской политики, дружественное полякам, благоприятствовало бы оживлению русско-французских связей, к развитию которых при случае стремились со времени Парижского мира, если не раньше. Дружественный полякам русско-французский союз, идея которого витала в воздухе до июльской революции, поставил бы тогдашнюю Пруссию в затруднительное положение. Поэтому в наших интересах было бороться против партии польских симпатий в русском кабинете, даже в том случае, когда симпатии эти понимались в духе Александра I. Из доверительных бесед, которые я вел не только с князем Горчаковым, но и с самим императором, я мог сделать вывод, что Россия сама не давала никаких гарантий относительно того, что небратания с Польшей не произойдет. Император Александр был тогда не прочь отдать часть Польши, об этом он сказал мне без обиняков. По крайней мере это касалось левого берега Вислы, причем, не делая на этом особого акцента, он исключил Варшаву, которая, как место расквартирования войск, все же имела для армии свою привлекательность и стратегически входила в укрепленный треугольник на Висле . Польша, по его словам, была источником тревоги и европейских опасностей для России, а русификация ее виделась невозможной из-за различия вероисповеданий и по причине недостаточных административных способностей русских властей. По его мнению, нам, немцам, удалось бы германизировать польские области, ибо немецкий народ культурнее польского и у нас есть все средства к этому. Русский же человек не чувствует того превосходства, какое нужно для господства над поляками, поэтому следует ограничиться тем минимумом польского населения, какой допускает географическое положение, т. е. – границей по Висле и Варшавой как предмостным укреплением. Не знаю, насколько зрелы и обдуманны были эти высказывания императора. По-видимому, с государственными людьми они были обсуждены, ведь самостоятельной, личной политической инициативы по отношению ко мне я не наблюдал у императора никогда. Этот разговор произошел тогда, когда уже было вероятно, что я буду отозван. Я сказал, что сожалею о моем отозвании не ради учтивости, а потому что это было правдой. Эти слова побудили императора, не так меня понявшего, задать мне вопрос – не склонен ли я вступить на русскую службу. Я учтиво отклонил это, подчеркнув свое желание остаться вблизи его величества в качестве прусского посланника. Если бы император сделал с этой целью какие-либо шаги, то, возможно, мне это не было неприятно. Однако мысль о том, чтобы служить политике «новой эры» в качестве министра или посланника, в Париже или Лондоне без перспектив на участие в нашей политике, не заключала в себе ничего привлекательного. Я не знал, чем и как я мог бы быть полезен своей стране и своим убеждениям, если бы я находился в Лондоне или в Париже, как не знал, что влияние, которым я пользовался у императора Александра и у его наиболее выдающихся государственных деятелей, не было лишено значения с точки зрения наших интересов. Мне становилось не по себе при мысли о том, чтобы сделаться министром иностранных дел, как бывает не по себе человеку, которому предстоит выкупаться в море в холодную погоду; но все эти ощущения были недостаточно сильны, чтобы побудить меня самого вмешаться в собственное будущее или просить о том императора Александра. После того как я все-таки стал министром, на первый план для меня вышла внутренняя, а не внешняя политика. В области последней мне, учитывая влияние моего недавнего прошлого, были особенно близки отношения с Россией, поэтому я по возможности стремился сохранить за нашей политикой капитал того влияния, каким мы располагали в Петербурге. Прусской политике, так как она развивалась в германском направлении, ожидать тогда поддержки со стороны Австрии было невозможно. Маловероятным выглядело и то, что благожелательное отношение Франции к нашему усилению и к объединению Германии надолго останется искренним, тем не менее это убеждение не должно было препятствовать тому, чтобы временно из соображений выгоды принимать от Наполеона поддержку и поощрение, основанные на ошибочных расчетах.
По отношению к России мы были в таком же положении, как и по отношению к Англии, так как с обеими этими странами у нас не наблюдалось принципиального расхождения интересов, кроме того, с обеими нас связывала долголетняя дружба. Вряд ли мы могли ожидать от Англии чего-либо кроме платонического доброжелательства да поучительных писем и газетных статей. Царская же помощь, как показала венгерская экспедиция императора Николая , при известных условиях, простиралась за пределы благожелательного нейтралитета. Что это будет сделано ради нас – не приходилось рассчитывать, но ничто не мешало учесть и такую возможность, что при французских попытках вмешаться в германский вопрос, император Александр сможет оказать нам хотя бы дипломатическую поддержку при отражении этих попыток. Настроение этого монарха, дающее почву такому моему допущению, обнаружилось еще в 1870 г. , в то время как нейтральная и дружественная Англия при всех своих симпатиях оказалась тогда на стороне Франции. Таким образом, мы имели, на мой взгляд, все основания поддерживать всякое проявление симпатии, которую в противоположность многим своим подданным и высшим чиновникам питал к нам Александр II, хотя бы в той мере, в какой это было нужно, чтобы предотвратить присоединение России к лагерю, враждебному нам. В то время нельзя было уверенно предвидеть, можно ли будет использовать практически этот политический капитал царской дружбы и если да, то как долго. Простой здравый смысл повелевал нам по крайней мере не допустить, чтобы он попал в обладание наших противников, которых мы видели в поляках, полонизирующих русских, и в конечном счете, вероятно, также и во французах. Австрия тогда имела первостепенное соперничество с Пруссией на германском поприще, и справиться с польским движением ей было легче, чем нам или России, так как, несмотря на воспоминания о 1846 г. и денежные награды, назначенные за головы польских дворян, католическая империя пользовалась все же у этих дворян и среди католического духовенства гораздо большими симпатиями, чем Пруссия и Россия. Согласовать австро-польские и русско-польские планы братания всегда будет сложно, но манеры австрийской политики в 1863 г. в союзе с западными державами в пользу поляков доказали, что Австрия не боялась соперничества с русскими во вновь воскресшей Польше. Она троекратно – в апреле, июне и 12 августа – предпринимала совместно с Францией и Англией шаги в пользу поляков в Петербурге. «Мы рассмотрели, – говорится в австрийской ноте от 18 июня, – условия, при которых Царству Польскому могли бы быть возвращены спокойствие и мир, и пришли к тому, чтобы сформулировать эти условия в шести нижеследующих пунктах, которые и представляем на рассмотрение санкт-петербургского кабинета: 1) полная и общая амнистия; 2) национальное представительство, участвующее в законодательстве страны и располагающее средствами действительного контроля; 3) назначение поляков на государственные должности, с тем чтобы была создана особая национальная администрация, пользующаяся доверием страны; 4) полная и неограниченная свобода совести и отмена всех стеснений в отправлении католического культа; 5) исключительное употребление польского языка, как официального, в управлении, в органах юстиции и при преподавании; 6) введение упорядоченной и узаконенной системы рекрутского набора.
Предложение Горчакова о том, чтобы Россия, Австрия и Пруссия договорились об определении судьбы своих польских подданных, австрийское правительство отклонило, заявив «что согласие, существующее между тремя кабинетами – венским, лондонским и парижским, создает между ними такую связь, от которой Австрия сейчас не может быть свободна, чтобы вести отдельные переговоры с Россией». Так было, когда император Александр собственноручным письмом в Гаштейн уведомил его величество о своем решении обнажить меч и потребовал от Пруссии союза. Нельзя усомниться в том, что близкие отношения с обеими западными державами способствовали решению императора Франца-Иосифа позволить себе 2 августа выпад против Пруссии при помощи съезда князей. Несомненно, при этом он находился в заблуждении, не зная, что императору Наполеону уже надоели польские дела и что он подумывает о том, как бы учтиво совершить отступление. Граф Гольц 31 августа писал мне: «Из отправленной мною сегодня почты вы увидите, что здесь я с Цезарем единодушен (никогда еще, даже в самом начале моей миссии, он не был так любезен и откровенен со мной, как в этот раз), что Австрия своим съездом князей оказала нам в деле наших отношений с Францией большую услугу; нужно лишь уладить мирно польские разногласия, чтобы благодаря одновременному отсутствию Меттерниха и последовавшему сегодня отъезду его высочайшей приятельницы вновь возвратиться к такому политическому положению, при котором мы спокойно смотрели бы навстречу событиям грядущего. Я не мог пойти навстречу намекам императора относительно польских дел в той степени, в какой сам того бы хотел. Мне казалось, он ждал предложения о посредничестве; однако заявления короля удержали меня. Во всяком случае, мне кажется, надо ковать железо, пока оно горячо. В настоящее время амбиции императора скромнее, чем когда-либо, и надо опасаться, что он снова вернется к более серьезным требованиям, если, к примеру, Австрия постарается загладить повышенной уступчивостью в польском вопросе неуклюжесть, имеющую место во Франкфурте . Сейчас он лишь хочет выйти из положения с честью, сам признает эти шесть пунктов негодными и поэтому охотно будет глядеть сквозь пальцы на то, как они будут применяться на практике. Его, пожалуй, даже устраивало бы, если он не будет вынужден в слишком обязывающей форме следить за строгим их исполнением. Я боюсь только того, что если наш подход к делу останется таким же, как до сих пор, то русские отнимут у нас заслугу сглаживания конфликта, выполнив и без нас то, в чем мы собирались их уговорить. Поездка великого князя , который, очевидно, не отозван, внушает мне в этом большие подозрения в этом плане. А если император Александр объявит сейчас конституцию и сообщит об этом собственноручным обязывающим письмом императору Наполеону? Чем продолжать разногласия, было бы лучше (но не более выгодно для нас) сказать предварительно императору Наполеону: «Мы готовы это посоветовать; будешь ли ты этим доволен?»
Это внушение еще две недели назад было сделано непосредственно генералом Флери одному из членов прусской миссии и сводилось к тому, чтобы посоветовать императору Александру сделать указанный шаг, но мы не последовали ему. Так дипломатический поход трех держав затерялся в песках. Весь план графа Гольца казался мне политически неправильным и недостойным, задуманным скорее в парижском, нежели в нашем духе. Польский вопрос не представляет для Австрии тех трудностей, которые для нас неразрывно связаны с вопросом о восстановлении независимости Польши ввиду взаимно пересекающихся польских и немецких притязаний в Познани и Западной Пруссии, а также положения Восточной Пруссии. Наше географическое положение и смешение обеих национальностей в восточных провинциях Пруссии, включая Силезию, принуждает нас по возможности откладывать постановку польского вопроса. Поэтому и в 1863 году постановку этого вопроса Россией было целесообразно не поощрять, а напротив, предотвращать по мере сил. До 1863 г. было время, когда в Петербурге на основе теорий Велепольского на пост вице-короля Польши намечали великого князя Константина с его красивой супругой (великая княгиня носила тогда польский костюм), с восстановлением, быть может, польской конституции, предоставленной Александром I и формально остававшейся в силе при старом великом князе Константине . Военная конвенция, заключенная в Петербурге в феврале 1863 г. генералом Густавом фон Альвенслебеном , имела для прусской политики скорее дипломатическое, нежели военное значение . Она воплощала собой победу прусской политики над польской, одержанную в кабинете русского царя и представленную Горчаковым, великим князем Константином, Велепольским, а также другими влиятельными лицами. Результат, достигнутый таким образом, опирался на непосредственное решение императора вопреки стремлениям министров.
Соглашение военно-политического характера, заключенное Россией с германским противником панславизма против польского «братского племени», решительно ударило по намерениям полонизирующей партии при русском дворе. В этом смысле довольно незначительное, с военной точки зрения, соглашение с лихвой исполнило свою задачу. В тот момент в нем не было военной надобности, ведь русские войска были достаточно сильны, и успехи инсургентов существовали иной раз лишь в весьма фантастических донесениях, которые заказывались из Парижа, фабриковались в Мысловицах , помечались то границей, то театром военных действий, то Варшавой и появлялись сперва в одном берлинском листке, а затем уже обходили европейскую прессу. Конвенция была успешным шахматным ходом, решившим исход партии, которую разыгрывали друг против друга в недрах русского кабинета антипольское монархическое и полонизирующее панславистское влияния. У князя Горчакова в его отношении к польскому вопросу абсолютистские приступы приходили на смену, нельзя сказать, чтобы либеральным, но парламентским приступам. Он считал себя большим оратором, да и был таковым, и ему нравилось представлять себе, как Европа будет восхищаться его красноречием, расточаемым с варшавской или русской трибуны. Виделось, что либеральные уступки, которые были бы предоставлены полякам, не могут не распространиться и на русских, – по одному этому уже конституционно настроенные русские были друзьями поляков.
В то время как польский вопрос занимал у нас общественное мнение, а конвенция Альвенслебена возбудила непонятное возмущение либералов в ландтаге, мне как-то представили на вечере у кронпринца господина Гинцпетера. Так как он находился в повседневном общении с высочайшими особами и отрекомендовался мне человеком консервативных убеждений, то я вступил с ним в беседу, в которой изложил ему свой взгляд на польский вопрос, ожидая, что время от времени он будет иметь возможность говорить с ними в этом же духе. Через несколько дней он написал мне, что госпожа кронпринцесса осведомилась у него, о чем я так долго говорил с ним. Он все рассказал ей и после сделал запись своего рассказа, которую и отправил мне с просьбой проверить или исправить ее. Я ответил ему, что вынужден эту просьбу отклонить, ведь если я ее исполню, то после того, что он сам мне сообщил, получится, как будто я высказался по этому вопросу в письменной форме не ему, а госпоже кронпринцессе, а это я делать готов только устно.
* * *
В России личные чувства императора Александра II – не только его дружеское расположение к своему дяде , но и антипатия к Франции, – служили нам известной гарантией, основание которой могло быть подорвано офранцуженным тщеславием князя Горчакова и его соперничеством со мной. То, что ситуация тогда сложилась так, что дала нам возможность оказать России услугу в отношении Черного моря, было поэтому большой удачей.
Подобно тому как недовольство русского двора упразднением ганноверского престола , вызванное родственными связями королевы Марии, было сглажено территориальными и финансовыми уступками, сделанными в 1866 г. ольденбургским родственникам русской династии , так и в 1870 г. появилась возможность оказать услугу не только династии, но и Российской империи на почве политически неразумных и поэтому в дальнейшем невозможных постановлений, которые ограничивали Российскую империю в отношении независимости побережья Черного моря, которое принадлежало ей. Это были самые неудачные постановления Парижского трактата: нельзя стомиллионному народу надолго запретить осуществлять естественные права суверенитета над принадлежащим ему побережьем.
Длительный сервитут такого рода, предоставленный иностранным государствам на территории России, являлся для великой державы нестерпимым унижением. Для нас же это было средством для развития наших отношений с Россией. Князь Горчаков, когда я стал зондировать его в этом направлении, лишь нехотя отозвался на мою инициативу. Его личное недоброжелательство было сильнее осознания его долга перед Россией. Он не хотел никаких одолжений от нас и добивался охлаждения с Германией и благодарности со стороны Франции. Чтобы мое предложение возымело действие в Петербурге, мне пришлось обратиться к содействию честного и всегда доброжелательного к нам русского военного уполномоченного, графа Кутузова. Едва ли это будет с моей стороны несправедливостью по отношению к князю Горчакову, если я скажу, основываясь на наших с ним отношениях, которые продолжались несколько десятилетий, что его личное соперничество со мной имело в его глазах большее значение, чем интересы России: его тщеславие и его зависть по отношению ко мне были сильнее его патриотизма.
Отдельные замечания в беседах со мной во время его нахождения в Берлине в мае 1876 г. характерны для болезненного тщеславия Горчакова. Говоря о своей усталости и о желании выйти в отставку, он сказал: «Между тем я не могу явиться на небеса к святому Петру, не попредседательствовав хотя бы по ничтожнейшему поводу в Европе».
Тогда я попросил его председательствовать на происходившей тогда конференции дипломатов, которая имела, однако, только официозный характер, на что он пошел. На досуге, при слушании его длинной председательской речи, я написал карандашом: pompous (напыщенный), pompo, pomp, ро. Лорд Одо Россель, который сидел рядом, выхватил этот листок у меня и сохранил его. Тогда же сделанное второе заявление гласило: «Если я выйду в отставку, я не хочу угаснуть, как лампа, которая меркнет, я хочу закатиться, как светило». Если учесть эти высказывания, то неудивительно, что его не удовлетворила его последняя роль на Берлинском конгрессе 1878 г., на который император назначил главным уполномоченным не его, а графа Шувалова, таким образом, что лишь последний, а не Горчаков, располагал голосом России. Горчакову лишь благодаря той традиционной деликатности, с какой обращаются в России с заслуженными государственными деятелями высших рангов, удалось некоторым образом вынудить у императора согласие на свое назначение членом конгресса. Еще на конгрессе по возможности он пытался предохранить свою популярность в духе «Московских ведомостей» против того, чтобы на ней сказались уступки, сделанные русскими, и под предлогом недомогания отказался от участия в тех заседаниях конгресса, когда они стояли на очереди, но одновременно пёкся и о том, чтобы его видели у окна нижнего этажа его квартиры на Унтер-ден-Линден. Он хотел сохранить возможность уверять в будущем русское общество, что он не виновен в русских уступках: низкий эгоизм за счет своей страны. Кроме того, мир, заключенный Россией, и после конгресса оставался одним из самых выгодных, если не самым выгодным из когда-либо заключенных ею после войн с Турцией. Непосредственные завоевания России были в Малой Азии: Батум, Каре и т. д. Но если Россия и вправду считала себя заинтересованной в освобождении балканских государств греческого вероисповедания из-под турецкого гнета, то и здесь был сделан крупный шаг вперед греческо-христианского элемента и в еще большей мере было ослаблено турецкое господство. Между изначальными, игнатьевскими, условиями Сан-Стефанского мира и результатами конгресса не было значительной разницы в политическом отношении, что доказала легкость отпадения южной Болгарии и присоединения ее к северной. Но даже если бы этого не произошло, общие достижения России после войны и в результате решений конгресса были более блестящими, чем прежние. Во время Берлинского конгресса нельзя было предвидеть одного: что, жалуя Болгарию племяннику тогдашней русской императрицы, принцу Баттенбергскому, Россия отдает ее в ненадежные руки. Принц Баттенбергский был русским кандидатом для Болгарии, и при его близком родстве с императорским домом можно было предположить, что отношения эти будут долгими и стойкими. Император Александр III попросту объяснял отпадение своего кузена его польским происхождением: «Polskaja mat!» – было его первым возгласом, когда он разочаровался в поведении своего кузена. Одним из тех явлений, которые происходили наперекор истине и разуму было возмущение России результатами Берлинского конгресса, ведь это происходило в условиях, когда русская пресса в отношении внешнеполитическом была так мало понятна народу, когда на нее с такой легкостью производили давление. Влияние, которым в России пользовался Горчаков, подначиваемый злобой и завистью к своему бывшему коллеге, германскому имперскому канцлеру, и поддерживаемый своими французскими единомышленниками и их французскими пособниками (Ванновский, Обручев), было достаточно сильным, чтобы инсценировать в прессе во главе с «Московскими ведомостями» видимость возмущения уроном, будто бы нанесенным России на Берлинском конгрессе неверностью Германии. На самом деле не было высказано на Берлинском конгрессе ни одного русского пожелания, принятию которого не способствовала бы Германия, иногда даже путем энергичных шагов перед английским премьер-министром , даже несмотря на то что тот хворал и лежал в постели. Вместо того чтобы выразить признание за это, русская политика посчитала соответствующей себе продолжать под руководством пресыщенного жизнью, но все еще болезненно тщеславного князя Горчакова московских газет, работать над дальнейшим взаимным отчуждением России и Германии, чего совершенно нет в интересах как одной, так и другой из великих соседних империй. Мы ни в чем друг другу не завидуем, и нам нечего приобретать друг у друга, что могло бы пригодиться нам. Для наших взаимоотношений опасны лишь личные настроения, вроде горчаковских или тех, какими являются настроения высокопоставленных военных, породнившихся путем браков с французами, или, наконец, недопонимания между монархами, подобные тем, какие спровоцированы уже перед Семилетней войной саркастическими замечаниями Фридриха Великого по адресу русской императрицы . Поэтому личные взаимоотношения между монархами обеих стран имеют большое значение для мира между двумя соседними империями, поводом к нарушению которого могут быть лишь личные чувства влиятельных государственных деятелей, но отнюдь не расхождение интересов.
Подчиненные Горчакова по министерству говорили о нем: «Он любуется собою, смотрясь в чернильницу», – так Беттина фон Арним говорила о своем шурине, знаменитом Савиньи: «Он не может перешагнуть канавы, не полюбовавшись своим отражением».
Большая часть депеш Горчакова, и притом самые содержательные, написаны не им самим, а Жомини, весьма умелым редактором, сыном швейцарского генерала, принятого императором Александром на русскую службу. Когда диктовал Горчаков, то в депешах было больше риторического подъема, но более деловой характер носили депеши, писанные Жомини.
Когда Горчаков диктовал, он любил принимать определенную позу, в виде вступления произнося: «Пишите». Секретарь, если понимал, что от него требуют, непременно бросал при особенно закругленных периодах восхищенные взгляды на своего господина, который был к этому весьма чувствителен. Горчаков с одинаковым совершенством владел русским, немецким и французским языками. Честным солдатом, которому чуждо личное тщеславие, был граф Кутузов. Первоначально он был в Петербурге на виду в качестве офицера-кавалергарда благодаря своему знатному имени, но не снискал расположения императора Николая; который, как пересказали мне в Петербурге, крикнул однажды перед фронтом: «Кутузов, ты не умеешь сидеть на коне, я переведу тебя в пехоту». Кутузов вышел в отставку и вновь вступил на службу лишь в Крымскую войну, получив какую-то маленькую должность. При Александре II он остался в армии и наконец был назначен военным уполномоченным в Берлине, где своей прямотой и простотой приобрел немало друзей. Во время французской войны он сопровождал нас в качестве русского флигель-адъютанта прусского короля и, быть может, под влиянием несправедливой оценки его кавалерийских способностей императором Николаем проделывал верхом верст по 50, по 70 в день все этапы похода, которые король и его свита проехали в экипажах. Для его простоты и для тона, установившегося на охотах в Вустергаузене , примечательно, что Кутузов как-то рассказывал в присутствии короля о том, что его предки происходят из прусской части Литвы и прибыли в Россию под именем Куту, на что граф Фриц Эйленбург, со свойственным ему остроумием, заметил: «Значит, пьянство вы присвоили себе лишь в России», за этим последовала всеобщая веселость, к которой искренне присоединился Кутузов. Регулярная переписка великого герцога саксонского с императором Александром наряду с добросовестными донесениями этого старого солдата представляла собой еще одну возможность доставлять непосредственно царю нефальсифицированную информацию. Великий герцог, который всегда относился и продолжает относиться ко мне благосклонно, отстаивал в Петербурге хорошие отношения между обоими кабинетами.
* * *
Осенью 1876 г. в Варцине я получил шифрованную телеграмму из Ливадии от нашего военного уполномоченного генерала Вердера, в которой он, по поручению императора Александра, просил сообщить, останемся ли мы нейтральными, если Россия начнет войну с Австрией. При ответе на эту телеграмму я держал в уме то, что шифр Вердера не останется недоступным императорскому дворцу, ведь по опыту я знал, что даже в здании нашей миссии в Петербурге тайну шифра можно сохранить только частой сменой шифра, а не искусно сделанным замком. Я был уверен, что не могу телеграфировать в Ливадию ничего, что не дойдет до сведения императора. Уже сам факт, что подобный вопрос вообще мог быть поставлен таким образом, являлся нарушением служебных традиций. Когда один кабинет хочет обратиться к другому с вопросом подобного рода, то уместным путем будет доверительное устное зондирование через своего посла или же личное свидание монархов. Из того, что произошло между императором Николаем и Сеймуром, русская дипломатия увидела, что зондирование путем запроса представителю соответствующей державы имеет свои неудобства . Склонность Горчакова обращаться к нам с телеграфными запросами через германского представителя в Петербурге, а не через русского представителя в Берлине, приучила меня обращать внимание наших миссий в Петербурге, чаще, чем при других дворах, на то, что их задача состоит не в представительстве требований русского кабинета перед нами, а в представительстве наших пожеланий к России. Велико искушение для дипломата – поддерживать свой статус на службе и в обществе путем услужения правительству, при котором он аккредитован. Еще опаснее оно, если иностранный министр сумеет склонить нашего агента к своим пожеланиям, прежде чем последний узнает все причины, по которым выполнение и даже предъявление этих пожеланий несвоевременно для его правительства.
Но вне всяких, даже русских, обычаев было то, что германский военный уполномоченный при русском дворе по приказу русского императора предъявлял нам, в бескомпромиссном стиле телеграммы, содержащие политический вопрос большой важности, к тому же во время моего отсутствия в Берлине. Я никак не мог добиться изменения старого, крайне неудобного для меня обычая, по которому наши военные уполномоченные в Петербурге посылали свои донесения не как все прочие, через ведомство иностранных дел, а докладывали собственноручным письмом непосредственно его величеству. Этот обычай возник из-за того, что Фридрих-Вильгельм III создал первому военному атташе в Петербурге, бывшему коменданту Кольберга Лукаду, особо близкие отношения с русским императором. Конечно, военный атташе сообщал в таких письмах обо всем, что русский император в обычный откровенности придворной жизни говорил ему о политике, а это нередко было гораздо больше того, что Горчаков говорил нашему послу.
«Pruski Fligel-adjutant», как его называли при дворе, императора видел почти каждый день, гораздо чаще, чем Горчаков. Государь имел с ним беседы не только о военных делах, и поручения для передачи нашему монарху не ограничивались вопросами семейного характера. Центр тяжести дипломатических переговоров между обоими кабинетами находился, как во времена Рауха и Мюнстера, в большей степени в донесениях военного уполномоченного, а не официально аккредитованных посланников. Но так как император Вильгельм никогда не забывал знакомить меня, хоть и часто с опозданием, со своей перепиской с военным уполномоченным в Петербурге и никогда не принимал политических решений без обсуждения в официальной инстанции, то неудобства этих прямых сношений ограничивались запозданием информации и уведомлений, заключавшихся в этих личных докладах. Таким образом, когда император Александр, без сомнения, по совету князя Горчакова, воспользовался господином Вердером в качестве посредника, чтобы адресовать нам столь важный вопрос, то это выходило за пределы существовавшего обычая в деловых сношениях. Горчаков старался тогда доказать своему императору, что моя верность ему и мои симпатии к России неискренни или же только «платоничны», – он хотел поколебать его доверие ко мне, что ему и удалось со временем. Сначала, прежде чем ответить по существу на запрос Вердера, я попытался уклониться от ответа, сославшись на невозможность без высочайшего уполномочия решить подобный вопрос. На повторные настояния я рекомендовал обратиться с этим вопросом официальным, но надежным путем к ведомству иностранных дел через русского посла в Берлине. Однако многократные запросы, которые я получал по телеграфу через Вердера, перекрыли мне путь к уклончивым ответам. Я просил его величество телеграфно вызвать в императорскую резиденцию господина Вердера, которого в Ливадии дипломатически использовали в своих целях и который не умел дать отпор, и запретить ему принимать политические поручения, потому как это дело должно идти через русскую, а не через германскую дипломатическую службу. Император не согласился с моей просьбой, а так как император Александр, основываясь на наших личных отношениях, наконец потребовал от меня через русское посольство в Берлине высказать мое личное мнение, то я более не мог уклоняться от ответа на этот нескромный вопрос. Я просил посла фон Швейница, у которого истекал срок отпуска, перед возвращением его в Петербург посетить меня в Варцине, чтобы проинструктировать его. С 11 по 13 октября Швейниц гостил у меня. Я поручил ему как можно скорее отправиться через Петербург в Ливадию – резиденцию императора Александра. Смысл инструкции, данной мною господину фон Швейницу, состоял в том, что нашей первоначальной потребностью является сохранение дружбы между великими монархиями, которые от революции больше потеряли бы, чем выиграли от войны между собою. Если, к нашей скорби, мир между Россией и Австрией невозможен, то хотя мы могли бы допустить, чтобы наши друзья проигрывали и выигрывали друг у друга сражения, однако не можем допустить, чтобы одному из них был нанесен столь тяжкий урон и ущерб, что окажется под угрозой его статус как независимой и имеющей в Европе значение великой державы. Это наше заявление, которое Горчаков побудил своего государя вынудить у нас для того, чтобы доказать ему платонический характер нашей любви, в последствии привело к тому, что русская буря пронеслась из Восточной Галиции на Балканы, а Россия, прервав с нами переговоры, вступила в переговоры с Австрией, потребовав, чтобы они сохранились в тайне от нас. Как я помню, сначала переговоры велись в Пеште в духе соглашений в Рейхштадте, где императоры Александр и Франц-Иосиф встретились 8 июля 1876 г. . На основе этой конвенции, а не вследствие Берлинского конгресса Австрия владеет Боснией и Герцеговиной , а русским был обеспечен нейтралитет Австрии во время их войны с турками .
Тот факт, что по Рейхштадтским соглашениям русский кабинет позволял австрийцам приобрести Боснию в обмен на сохранение их нейтралитета, дает возможность предполагать, что господин Убри говорил нам неправду, убеждая, что в Балканской войне дело сведется лишь к promenade militaire (военной прогулке), к тому, чтобы занять излишние войска, а также к бунчукам и георгиевским крестам, ведь Босния была бы слишком дорогой ценой за это. Очевидно, в Петербурге рассчитывали на то, что Болгария, отделившись от Турции, постоянно останется в зависимости от России. Эти расчеты, судя по всему, не оправдались бы и в том случае, если бы условия Сан-Стефанского мира были осуществлены полностью. Чтобы не отвечать перед собственным народом за эту ошибку, постарались (и не без успеха) взвалить вину за неблагоприятный исход войны на германскую политику, на «неверность» германского друга. Это была одна из недобропорядочных фикций, ведь мы никогда не обещали ничего, кроме доброжелательного нейтралитета. Насколько честными были наши намерения, можно видеть из того, что потребованное Россией сохранение Рейхштадских соглашений в тайне от нас не пошатнуло наше доверие и доброжелательность к России. Напротив, мы с готовностью откликнулись на переданное мне в Фридрихсруэ графом Петром Шуваловым желание России созвать конгресс в Берлине. Желание русского правительства заключить мир с Турцией при содействии конгресса доказывало, что Россия, пропустив выгодный момент для занятия Константинополя, не чувствовала себя достаточно сильной в военном отношении, чтобы довести дело до войны с Англией и с Австрией. За промахи русской политики князь Горчаков, без сомнения, разделяет ответственность с более молодыми и энергичными единомышленниками, сам же он не может быть свободен от ответственности он не свободен. Насколько прочной была позиция Горчакова у императора в условиях русских традиций, видно из того, что в противоположность известному ему желанию его государя он принимал участие в Берлинском конгрессе как представитель России. Когда, опираясь на свое звание канцлера и министра иностранных дел, он занял свое место на конгрессе, то возникло интересное положение: начальствующее лицо – канцлер – и подчиненный ему по ведомству посол Шувалов фигурировали вместе, но русскими полномочиями был наделен не канцлер, а посол. Это можно документально подтвердить только в русских архивах (а быть может, и там не обнаружится доказательств), но, по моим наблюдениям, положение было именно таким. Это подтверждает и то, что даже в правительстве с таким единым и абсолютным руководством, как русское, согласованность политического действия не может быть гарантирована. Быть может, в наибольшей мере такое единство есть в Англии, где руководящий министр и получаемые им донесения подлежат публичной критике, тогда как в России только царствующий в данный момент император в состоянии по мере своего знания людей и исходя из своих способностей судить, кто из информирующих его слуг ошибается или обманывает его и от кого он слышит правду. Я не хочу сказать этим, что текущие дела ведомства иностранных дел в Лондоне решаются разумнее, чем в Петербурге, но английское правительство реже, чем русское, предстает перед необходимостью прибегать к неискренности, чтобы загладить промахи своих подчиненных.
Правда, лорд Пальмерстон 4 апреля 1856 г. сказал в нижней палате с иронией, которую не поняли большинство членов палаты, о том, что отбор документов о Карсе для предъявления их парламенту потребовал большой тщательности и внимания со стороны лиц, занимавших не подчиненные, а высшие должности в ведомстве иностранных дел. «Синяя книга» о Карсе , кастрированные депеши сэра Александра Бэрнса из Афганистана и сообщения министров о происхождении ноты, которую в 1854 г. Венская конференция рекомендовала султану подписать вместо меншиковской , являются образцом легкости, с которой в Англии можно обмануть парламент и прессу. То, что архивы ведомства иностранных дел охраняются в Лондоне тщательнее, чем где-либо, позволяет предположить, что в них можно найти и другие подобные образцы. Но все же можно сказать, что царя обмануть легче, чем парламент.
В Петербурге при дипломатических переговорах о выполнении решений Берлинского конгресса ждали, что мы без дальнейших соглашений с другими лицами и в частности без предварительной договоренности между Берлином и Петербургом будем поддерживать и продвигать любую русскую точку зрения в пандан австро-английской. Когда я сначала дал понять и наконец потребовал доверительно, но четко высказать русские пожелания и обсудить их, то от ответа уклонились. У меня создалось впечатление, что князь Горчаков ожидал от меня, словно дама от своего поклонника, что я сам угадаю пожелания русских и буду их представлять, а России не стоит утруждать себя высказыванием их и брать на себя ответственность. Даже в тех ситуациях, когда мы могли полагать, что уверены в интересах и намерениях России, и думали, что можем искренне и без ущерба для собственных интересов дать русской политике доказательство нашей дружбы, то и тогда вместо ожидаемой благодарности мы встречали брюзжащее недовольство, так, как будто бы действовали не в том направлении и не так, как этого ожидал наш русский друг. Результат был таким же и тогда, когда мы беспрекословно поступали, согласуясь с его желаниями. В таком поведении содержалась преднамеренная недобросовестность не только по отношению к нам, но и к императору Александру, которому желали представить германскую политику бесчестной и не внушающей доверия. «Ваша дружба слишком платонична», – с упреком сказала императрица Мария одному из наших дипломатов. Правда, дружба кабинета великой державы с другими всегда остается платоничной до известной степени, ведь ни одна великая держава не может целиком поставить себя на службу другой. Она постоянно должна держать в уме не только настоящие, но и будущие отношения с остальными державами и по возможности избегать длительной принципиальной вражды с любой из них. В особенности это относится к Германии с ее центральным положением, открытым для нападения с трех сторон. Ошибки в политике кабинетов великих держав не наказываются немедленно ни в Петербурге, ни в Берлине, но они никогда не проходят без следа. В своей проверке логика истории еще строже, чем наши счетные палаты . При выполнении решений конгресса Россия ожидала и требовала, чтобы на Востоке в переговорах по местным вопросам, когда речь зайдет об этих решениях, германские представители в случае разногласий между взглядами русских и представителей других держав всегда были на стороне русских. Правда, в некоторых случаях суть решения была нам безразлична, важнее нам было честно истолковать постановления и не нарушать наших отношений с другими великими державами из-за пристрастного поведения по местным вопросам, которые не касались германских интересов. Резкий и язвительный тон всей русской печати, допущенное цензурой натравливание против нас русских народных настроений заставляли считать разумным придерживаться симпатий тех иностранных держав, кроме России, на которые мы еще могли положиться.
При этом раскладе было получено собственноручное письмо императора Александра , который, несмотря на все свое уважение к престарелому другу и дяде, в форме, принятой в международном праве, в двух местах явственно угрожал войной примерно таким образом: в случае, если мы по-прежнему будем отказываться подчинить германское голосование русскому, мир между нами не может быть долгим. В резких и однозначных выражениях эта мысль повторялась дважды. Из письма было видно, что князь Горчаков принял участие в его составлении. Сам он 6 сентября 1879 г. в интервью с корреспондентом орлеанистского «Soleil» Луи Пейрамоном сделал демонстративное признание в любви к Франции. Позже два факта подтвердили мою догадку. В октябре одна дама из берлинского общества, остановившаяся в «Hotel de l’Europe» в Баден-Бадене рядом с номером князя Горчакова, слышала, как он сказал: «Я бы хотел воевать, но Франция имеет иные намерения». А 1 ноября парижский корреспондент «Times» сообщил своей газете, что перед свиданием в Александрово царь в своем письме императору Вильгельму жаловался на образ действий Германии и, между прочим, употребил следующую фразу: «Канцлер вашего величества забыл обещания 1870 г.».
Из-за позиции русской прессы и нараставшего возбуждения широких слоев народа, сопровождавшихся сосредоточением войск непосредственно вдоль прусской границы, можно было без сомнения сделать вывод о серьезности положения и угрозы императора по отношению к столь уважаемому прежде другу. Поездка в Александрово, совершенная императором Вильгельмом по совету фельдмаршала фон Мантейфеля 3 сентября 1879 г. с целью лично дать умиротворяющий ответ на письменные угрозы своего племянника, противоречила моим чувствам и моему представлению о том, что требуется делать в этой ситуации.
* * *
Во второй половине 70-х годов усилению акцентирования нашей дружбы с Россией, но без участия Австрии противостояли соображения, подобные тем, которые противоречили попытке разрешить сложные затруднения 1863 г. на пути союза с Россией. Я не знаю, в какой степени граф Петр Шувалов перед началом последней балканской войны и во время конгресса был наделен полномочиями обсуждать вопрос о германско-русском союзе. Он был аккредитован не в Берлине, а в Лондоне, но личные отношения со мной позволяли ему как при поездках через Берлин, так и во время конгресса совершенно откровенно обсуждать со мной все возможности. В начале февраля 1877 г. я получил от него длинное письмо из Лондона . Приведу здесь мой ответ и последующее письмо графа Шувалова.
«Берлин, 15 февраля 1877 г.
Дорогой граф!
Благодарю вас за теплые пожелания, которые вы соблаговолили написать мне. Я признателен графу Мюнстеру за то, что он так хорошо истолковал чувства, установившиеся между нами с первого нашего знакомства. Связь между нами будет длительнее, чем политические отношения, которые свели нас сегодня. По окончании моей официальной деятельности воспоминания о беседах с вами будут заставлять меня больше всего жалеть о том, чего я лишился.
Как бы ни сложилось политическое будущее наших стран, участие, которое я принимал в их историческом прошлом, заставляет меня с чувством удовлетворения вспоминать, что в вопросе о союзе между ними я всегда находился в согласии с государственным деятелем, который был самым любезным из моих политических друзей. Пока я буду оставаться на своем посту, я буду верен традициям, которые вели меня в течение 25 лет и которые совпадают с мыслями, изложенными в вашем письме относительно услуг, которые могут оказать друг другу Россия и Германия и которые они оказывали более ста лет без ущерба для специальных интересов той и другой стороны. Два европейских соседа, которые за сто с лишним лет не испытывали ни малейшего желания стать врагами, уже из одного этого обстоятельства должны прийти к выводу, что их интересы не расходятся. Вот убеждение, которое руководило мной в 1848, 1854, 1863 гг., а также в нынешней ситуации, и которое я смог внушить огромному большинству моих соотечественников. Для разрушения созданного, может быть, нужно меньше усилий, чем было затрачено на созидание, особенно если мои преемники не будут с таким же постоянством, как я, поддерживать отношения, которые не будут для них привычны и для сохранения которых иногда нужно пожертвовать самолюбием и подчинить чувство обиды интересам своего государя и своей страны. Я испытал кое-что по этой части, но я не обращаю внимания на мелкие шутки, которые учиняет со мною мой старый петербургский друг и покровитель , а также на его – или Орлова – «флирт» с Парижем. Такой человек, как я, не даст сбить себя с пути ложной тревогой. Но будет ли так обстоять дело с канцлерами, которые придут мне на смену и которым я не могу передать мое хладнокровие и опыт?
Их, быть может, будет легче сбить с толку в их политических суждениях при помощи официозных журналов, недоброжелательных разговоров, частных писем, которые ходят по рукам. Германский министр, у которого возникнет предположение о возможности объединения на базе реванша, может, опасаясь изоляции, попытаться оградить себя от этого, завязав неудачные и, пожалуй, даже роковые отношения, которые потом трудно будет расторгнуть. В союзе обеих империй заключается такая сила и гарантия безопасности, что меня приводит в тревогу уже сама мысль о том, что он может когда-либо подвергнуться опасности без всякого политического основания, только по воле какого-нибудь государственного деятеля, любящего разнообразие или считающего, что французский язык приятнее немецкого. Я готов с ним вполне согласиться относительно этого, не подчиняя, однако, этому соображению политику моей страны. Пока я буду возглавлять наши государственные дела, вам трудно будет отделаться от союза с нами. Но это будет продолжаться не так долго. Мое здоровье быстро ухудшается. Я попытаюсь выдержать натиск в рейхстаге, сессия которого начнется через несколько дней и не может продолжаться дольше нескольких недель. Тотчас же после ее закрытия я поеду на воды и уже не вернусь к делам. У меня есть медицинское свидетельство, что я «untauglich» («негоден»), – это технический термин для того, чтобы иметь право настаивать на отставке, но в данном случае он только удостоверяет печальную истину.
Если господь позволит мне наслаждаться несколькими годами покоя в частной жизни, то я прошу вас, дорогой граф, разрешить мне поддерживать с вами и дальше те добрые дружеские отношения, которые мне удалось завязать благодаря моей служебной деятельности, а пока прошу принять выражение чувств искренне преданного вам
ф. Бисмарка.
Прошу извинить за задержку с ответом. За последние две недели я испытывал большое затруднение при писании от руки, что-то вроде судорог, которые мешают писать, как вы увидите по почерку. Но я, однако, не хотел прибегать к чужой помощи, чтобы написать вам».
«Лондон, 25 февр. 1877.
Дорогой князь!
Я был очень глубоко тронут вашим ласковым письмом, только, право, я испытываю угрызения совести при мысли о труде, которого вам стоило написать его и о драгоценном времени (когда это такое время, как ваше), которое вы на него затратили!
Это письмо останется одним из лучших воспоминаний в моей политической деятельности, и я завещаю его моему сыну. Вследствие отсутствия вестей из Берлина и Петербурга в течение года мною овладело сомнение. Я думал, что то, что существовало, – уже более не существует. Вы убедили меня в противном. Я рад этому как русский человек, рад от всего сердца. Если бы я не встретил в вашем лице, дорогой князь, человека, который неизменен в своей политике и в благоволении к своим друзьям, то я тотчас же продал бы свои русские акции, подобно тому как вы хотели это сделать три года тому назад, потому что были обо мне слишком высокого мнения. Я переписал несколько отрывков из вашего письма и отправил их моему императору. Я знаю, что он с удовольствием их прочтет. Каждый раз, когда он находился в непосредственном контакте с вами, это давало хорошие и полезные результаты; а ведь прочесть то, что вы пишете человеку, которого удостаиваете называть своим другом, это для императора равносильно тому, как если бы он находился в непосредственных отношениях с вами. Нет необходимости добавлять, что я опустил все, что касалось Горчакова, так как я рассматривал ваши намеки на его счет как доказательство доверия к моей сдержанности. Как бы плохо я ни был осведомлен (и не без основания) о том, чего хотят в Петербурге, все же отсрочка и разоружение представляются мне вероятными. Мир с Сербией и Черногорией, как говорят, будет заключен . Великий визирь обратился с письмами к Деказу и Дерби, в которых заявляет, что султан обещает добровольно осуществить все реформы, которые требовала конференция . Европа потребует от нас дать Турции время для этого. Можно ли считать такой момент благоприятным для того, чтобы объявить войну и еще больше лишиться расположения Европы?
Мои частные дела настоятельно требуют моего нахождения в России. Как только у нас будет принято решение в том или ином смысле, я рассчитываю взять небольшой отпуск. Я надеюсь, дорогой князь, что вы позволите мне повидать вас, когда я буду проезжать через Берлин, – я чрезвычайно этого хочу. Извините за длинное письмо, но по крайне мере оно не требует у вас ни одного слова ответа. Еще раз примите, дорогой князь, мою горячую благодарность за вашу любезность и за ваше письмо, относительно которого у меня есть только одно возражение и оно касается манеры, с которой вы, к сожалению, говорите о вашем здоровье. Я уверен, что господь поддержит вас, как он оберегает все, что полезно для миллионов людей и для сохранности значимых и широких интересов.
Будьте уверены, дорогой князь, что вы всегда найдете в моем лице более чем поклонника, каких у вас достаточно и без меня, короче говоря: человека, который к вам искренне привязан и предан вам от всего сердца.
Шувалов».
* * *
Еще до конгресса граф Шувалов затронул и поставил прямо вопрос о русско-германском оборонительном и наступательном союзе. Я открыто обсуждал с ним затруднения и перспективы такого союза для нас и последствия выбора между Австрией и Россией в случае, если тройственный союз восточных держав окажется непрочным. В споре он, между прочим, сказал: «У вас кошмар коалиций», на что я ответил: «Поневоле». Самым действенным против этого средством он считал средством против этого он считал прочный, нерушимый союз с Россией, так как с исключением этой державы из коалиции наших противников никакой расклад, угрожающий нашему существованию, невозможен. Я согласился с этим, но выразил опасение в том, что если германская политика ограничит свои перспективы только союзом с Россией и согласно русским пожеланиям откажет прочим государствам, то она может оказаться в неравном положении по отношению к России, так как географическое положение и самодержавный строй России дают последней возможность легче отказаться от союза, чем это могли бы сделать мы. Кроме того, сохранение старинной традиции прусско-русского союза всегда зависит лишь от одного человека, т. е. от личных симпатий царствующего в настоящий момент русского императора. Главным образом, наши отношения с Россией основаны на личных отношениях между обоими монархами, на правильном развитии этих отношений при искусности двора и дипломатии и на образе мыслей представителей обеих держав. Были случаи, когда при довольно беспомощных прусских посланниках в Петербурге взаимоотношения оставались близкими благодаря умениям таких военных уполномоченных, как генералы фон Раух и граф Мюнстер, несмотря на то, что у обеих сторон некоторые основания для обиды были. Также мы видели, что такие вспыльчивые и раздражительные представители России, как Будберг и Убри, своим поведением в Берлине и своими донесениями, основанными на личном недовольстве, создавали впечатления, которые могли оказать непоправимое воздействие на взаимоотношения обоих народов в сто пятьдесят миллионов человек. Помню, в бытность мою посланником в Петербурге князь Горчаков, чьим неограниченным доверием я пользовался в то время, давал мне читать, пока я ожидал его, еще нераспечатанные донесения из Берлина, прежде чем просматривал их сам. Порой я бывал поражен, видя из этих донесений, с каким недоброжелательством мой бывший друг Будберг подчинял задачу поддержания существующих взаимоотношений своей обиде по поводу какого-нибудь случая в обществе или даже простому желанию сообщить двору или министерству остроумную шутку о положении в Берлине. Конечно, его донесения представлялись императору без всяких комментариев и без доклада, а заметки императора на полях, которые иногда давал мне просматривать Горчаков в числе прочей деловой корреспонденции, были для меня бесспорным доказательством того, как сильно эти раздражительные донесения Будберга и Убри влияли на благожелательно расположенного к нам императора Александра II. Он делал вывод не об ошибочности суждений своих представителей, а о том, что политика Берлина недальновидна и недоброжелательна. Давая читать мне эти нераспечатанные донесения и кокетничая своим доверием, Горчаков говорил обычно: «Вы забудете то, что читать вам не следовало». Я, разумеется, давал об этом слово, просмотрев депеши в соседней комнате. Я держал это слово, пока находился в Петербурге, ведь моей целью не было омрачать отношения между нашими дворами жалобами на русского представителя в Берлине, к тому же я опасался небрежного использования моих сообщений для придворных интриг и травли. Вообще хотелось бы, чтобы нашими представителями при дружественных дворах были такие дипломаты, которые, не нарушая общей политики своей страны, старались бы по возможности сохранять отношения между обоими государствами, по возможности могли смолчать об обидах и сплетнях, сдерживая свое остроумие и скорее акцентируя положительную сторону дела. Я часто не представлял на высочайшее прочтение донесений наших представителей при германских дворах потому, что они скорее стремились сообщить что-либо пикантное, передать предпочтительно раздражающие высказывания или явления, нежели заботились об улучшении и поддержании отношений между дворами, а ведь это неизменно является задачей нашей политики в Германии. Я считал, что вправе не доносить из Петербурга и Парижа того, что могло безрезультатно раздражать или же было пригодно только для сатирических пассажей, а став министром, не представлять подобных донесений на высочайшее прочтение. В обязанность посла, аккредитованного при дворе великой державы, не входит автоматическое донесение обо всех доходящих до его слуха глупостях и злостных выпадах. Не только посол, но и каждый германский дипломат при германском дворе не должен писать таких донесений, какие посылались в Петербург Будбергом и Убри из Берлина и Балабиным из Вены в расчете, что остроумные донесения будут прочтены с интересом и вызовут веселье. Пока отношения дружественны и должны таковыми остаться, следует избегать провокаций и сплетен. Однако тот, для кого важна только внешняя форма деловых сношений, считает самым правильным, чтобы посланник сообщал безоговорочно все, что он слышит, предоставляя министру возможность по его усмотрению оставить без внимания или же особо не замечать то, что последний пожелает. Разумность этого с деловой точки зрения зависит от личности министра. Поскольку я считал себя таким же дальновидным, как господин фон Шлейниц, и принимал более вовлеченное и добросовестное участие в судьбе нашей страны, нежели он, то я считал своим правом и обязанностью не доводить до его сведения некоторых вещей, которые в его руках могли быть поводом для травли и интриг при дворе в духе той политики, которая противоречила политике короля. После этого отступления вернусь к переговорам, которые я вел во время балканской войны с графом Петром Шуваловым.
Я сказал ему, что если бы мы пожертвовали нашими отношениями со всеми остальными державами, чтобы упрочить союз с Россией, то при нашем открытом географическом положении мы бы оказались в опасной зависимости от России в случае, если Франция и Австрия резко проявят стремления к реваншу. Уживчивость России с державами, которые, как и мы, не могут существовать без ее доброжелательности, может иметь свои пределы, в особенности если учитывать политику князя Горчакова, напоминающую мне порой азиатские воззрения. Он часто позволял себе пресекать любое политическое возражение аргументом: «Император очень раздражен». На что я обычно отвечал с иронией: «Мой тоже!» Шувалов на это заметил: «Горчаков – скотина», – на петербургском жаргоне это понимается не так грубо, как звучит, это значит: «он не пользуется никаким влиянием». Тем, что Горчаков формально все еще ведет дела, он обязан только уважению императора к его возрасту и прежним заслугам. По какому поводу Россия и Пруссия могли бы когда-либо серьезно вступить в конфликт? Между ними нет такого вопроса, который мог быть достаточно важным поводом к этому. Я согласился с последним, но напомнил об Ольмюце и Семилетней войне . Ссоры возникают и по ничтожным причинам, даже из-за формальных вопросов. Не только Горчакову, но и некоторым другим русским было бы трудно считать друга равноправным и обращаться с ним в соответствии с этим. Я лично не обращаю внимания на внешние формы, но теперешней России свойственны пока не только внешние формы, но и претензии Горчакова. Тогда я отклонил «выбор» между Австрией и Россией и рекомендовал союз трех императоров или по крайней мере сохранение мира между ними.
* * *
Тройственный союз, которого я изначально желал добиться после заключения Франкфуртского мира и относительно которого я уже в сентябре 1870 г., в бытность мою в Мо, зондировал мнение Петербурга и Вены, представлял собой союз трех императоров, заключенный с перспективой присоединения к нему и монархической Италии. Союз этот имел своей целью ведение борьбы между обоими европейскими направлениями, прозванными Наполеоном республиканским и казацким, которая, как я опасался, в той или иной форме предполагалась. По нынешним понятиям я назвал бы их, с одной стороны, системой порядка на монархической основе, а с другой стороны, социальной республикой, в которой антимонархическое развитие медленно или скачкообразно снижается до тех пор, пока созданное этим нестерпимое состояние делает наконец разочарованное население стремящимся к насильственному возвращению монархических учреждений в цезаристской форме. Избежать этого circulus vitiosus (порочного круга) и постараться уберечь от него современное поколение или его потомство – вот задача, заслуживающая большего внимания у еще жизнеспособных монархий, чем соперничество из-за влияния на осколки национальностей, населяющих Балканский полуостров. Если монархические правительства покорятся шовинистским чувствам своих подданных, а не проявят понимания того, что сплотиться в интересах государственного и общественного порядка необходимо, то, боюсь, что предстоящая международная революционная и социальная борьба примет еще более угрожающие формы, при которых монархическому строю будет труднее победить. Самый скорый способ избежать этой борьбы я с 1871 г. искал в союзе трех императоров и в стремлении предоставить монархическому принципу в Италии возможность твердо опираться на этот союз. Когда в сентябре 1872 г. состоялось свидание трех императоров в Берлине, а затем, в мае следующего года, визиты моего императора в Петербург, в сентябре – итальянского короля в Берлин, в октябре – германского императора в Вену, я рассчитывал на прочный успех. Впервые эта надежда омрачилась в 1875 г. подстрекательствами князя Горчакова, сеющего ложь о том, что мы будто бы мы намереваемся напасть на Францию, прежде чем она оправится от своих ран. Во время люксембургского вопроса (1867 г.) я был ярым противником превентивных войн, т. е. таких наступательных войн, которые мы вели бы только на основании предположения, что впоследствии и мы должны будем вынести войну с лучше подготовленным неприятелем. То, что в 1875 г. мы сможем победить Францию, по мнению наших военных, было возможным, но не так уж вероятно было то, что прочие державы в этом случае сохранили бы нейтралитет. Если уже в последние месяцы до версальских переговоров меня ежедневно беспокоила опасность европейского вмешательства, то видимая злоумышленность нападения, предпринятого нами только для того, чтобы не дать Франции прийти в себя, послужила бы желанным предлогом сначала для английских тирад о гуманности, а затем и для России – поводом обозначить переход от политики личной дружбы обоих императоров к холодной политике русских государственных интересов, сыгравших решающую роль в 1814 и 1815 гг. при определении французской территории . С точки зрения русской политики, вполне возможно, что удельный вес Франции в Европе не должен пасть ниже некоторых пределов. Мне кажется, что эти пределы были достигнуты Франкфуртским миром. В 1870 и 1871 гг. в Петербурге, может быть, еще не с такой ясностью понимали это, как пять лет спустя. Во время нашей войны с Францией петербургский кабинет, думаю, едва ли мог предугадать, что после войны он будет иметь своим соседом столь сильную и сплоченную Германию. В 1875 г. я предполагал, что на берегах Невы уже царили некоторые сомнения в том, правильно ли было дать зайти событиям так далеко, не вмешиваясь в их развитие. Досаду, которую уже испытывали в то время официальные круги, сглаживали искренняя дружба и уважение Александра II к своему дяде. Если бы мы тогда пожелали возобновить войну только для того, чтобы не дать больной Франции оправиться, то после нескольких неудачных конференций для предотвращения войны наше военное командование, без сомнения, оказалось бы во Франции в том положении, которого я опасался в Версале при затягивании осады Парижа. Война закончилась бы не заключением мира с глазу на глаз, а на конгрессе, как в 1814 г., с привлечением побежденной Франции, а при той неприязни, которую к нам питали, быть может, опять, как и тогда, под руководством какого-нибудь нового Талейрана .
Еще в Версале я боялся, что участие Франции на Лондонской конференции по вопросу о статьях Парижского мира относительно Черного моря может быть использовано с такою же наглостью, какая наблюдалась у Талейрана в Вене, для того чтобы пристегнуть франко-германский вопрос к программе конференции. Поэтому, я при с помощью внешних и внутренних влияний воспрепятствовал участию Фавра в этой конференции, несмотря на обращения с разных сторон. Сомнительно, чтобы в 1875 г. сопротивление Франции нашему нападению на нее было бы таким слабым, как думали наши военные. Надо не забывать, что в договоре от 3 января 1815 г. между Францией, Англией и Австрией побежденная (и частично еще оккупированная неприятелем) Франция, изнуренная двадцатью годами войны, все же была готова выставить для коалиции против Пруссии и России 150 тысяч солдат немедленно и 300 тысяч позднее. 300 тысяч старых солдат, которые были в плену у нас, вновь вернулись во Францию. Наконец, сильная Россия в качестве союзника оказалась бы, конечно, не на нашей стороне, как в январе 1815 г., и не благожелательно нейтральной, как во время германо-французской войны, а возможно, и проявила бы враждебность у нас в тылу. Из циркулярной депеши, разосланной Горчаковым в мае 1875 г. всем русским миссиям, видно, что русскую дипломатию уже тогда провоцировали действовать против нашей мнимой склонности к войне. За этим последовали суетливые старания русского канцлера испортить наши (и в особенности лично мои) хорошие отношения с императором Александром. Эти старания проявились, между прочим, в том, что Горчаков через посредство генерала Вердера вынудил меня отказаться дать обещание нейтралитета в случае русско-австрийской войны. Тот факт, что после этого русский кабинет непосредственно и притом тайно обратился к венскому кабинету, опять-таки знаменовал такую фазу горчаковской политики, которая препятствовала моему стремлению к монархически-консервативному тройственному союзу.
* * *
Граф Шувалов был прав, говоря, что мысль о коалициях вызывает у меня кошмары. Мы вели победоносные войны против двух великих держав Европы. При этом важно было удержать по крайней мере одного из обоих могущественных противников, с которыми мы уже встречались на поле сражений, от искушения, состоявшего в возможности взять реванш при с другим.
Для всех знающих историю и галльскую национальность было ясно, что о Франции здесь и речи идти не может. Также было ясно то, что если возможно было без нашего согласия и ведома заключить секретный договор в Рейхштадте, значит, не было ничего невероятного и в старой коалиции Кауница между Францией, Австрией и Россией , как только в Австрии у правительственной кормушки оказались подходящие для этого скрыто существующие элементы. Они могли подыскать повод для того, чтобы снова оживить старое соперничество, старое стремление к гегемонии в Германии как фактор австрийской политики либо опираясь на Францию, как это намечалось во времена графа Бейста и зальцбургского свидания с Луи-Наполеоном в августе 1867 г. , либо сближением с Россией, как это проявилось в секретном соглашении в Рейхштадте.
Принимая во внимание историю Семилетней войны и Венского конгресса, я не могу дать немедленный ответ на вопрос о том, какую поддержку в этом случае могла бы ожидать Германия от Англии, скажу только, что если бы не победы, одержанные Фридрихом Великим, то Англия, вероятно, еще раньше отказалась бы от защиты интересов прусского короля. Эта ситуация требовала попыток в ограничении возможности появления антигерманской коалиции путем обеспечения прочных договорных отношений хотя бы с одной из великих держав. Так как английская конституция не допускает заключения союзов на определенный срок, а союз с одной Италией не мог служить достаточным противовесом коалиции трех остальных великих держав (даже в том случае, если бы будущее поведение и внутреннее устройство Италии были совершенно независимы не только от Франции, но и от Австрии), то выбор мог быть сделан только между Австрией и Россией. Для того чтобы уменьшить возможности образования коалиции, нам оставался только указанный выбор. Союз с Россией я считал более сильным в материальном плане. Прежде он также казался мне и более надежным, так как традиционная династическая дружба, общность монархического чувства самосохранения и отсутствие каких-либо исконных противоречий в политике казались мне более важными, чем изменчивые впечатления венгерского и славянского общественного мнения, а также и католического населения габсбургской монархии. Абсолютно надежным и долговременным не был ни один из этих союзов – ни династическая связь с Россией, ни популярность венгерско-германских симпатий. Если бы в Венгрии всегда брали верх разумные политические соображения, то эта храбрая и независимая нация четко понимала бы, что, будучи островом среди необъятного моря славянского населения, она при своей небольшой численности может оградить себя, только опираясь на немцев в Австрии и Германии.
* * *
Еще в Гаштейне, перед отъездом императора Вильгельма в Александрово, я имел свидание с графом Андраши, которое состоялось 27 и 28 августа. После того как передал ему суть положения, он заключил из моих слов: «Естественным ответным ходом против франко-русского союза будет австро-германский союз». Так он сам и сформулировал вопрос, для обсуждения которого я подготовил наше свидание. Без труда пришли мы к предварительному соглашению о сугубо оборонительном союзе против русского нападения на одну из сторон. Но мое предложение распространить союз и на случай других нападений, кроме русского, граф оставил без внимания. Я, не без усилий получив от его величества полномочия на официальные переговоры, с этой целью поехал обратно через Вену.
10 сентября, перед отъездом из Гаштейна, я написал баварскому королю такое письмо:
«Гаштейн, 10 сентября 1879 г.
Ваше величество были прежде столь милостивы выразить мне высочайшее ваше удовлетворение моими стараниями сохранить в равной степени мирные и дружественные отношения Германской империи с обеими соседними великими империями – с Австрией и Россией. Задача эта в течение последних трех лет становилась тем труднее, чем сильнее русская политика подпадала под влияние отчасти агрессивных, отчасти революционных веяний панславизма. Уже в 1876 г. нам неоднократно предъявляли из Ливадии требования заявить в бескомпромиссной форме, останется нейтральной Германская империя в случае войны между Россией и Австрией. Уклониться от этого заявления не получилось, и русская военная буря пока перенеслась на Балканы. Успехи русской политики, достигнутые в результате этой войны, достаточно значительные даже после Берлинского конгресса, к сожалению, не смогли охладить возбужденность русской политики в той степени, как это было бы желательно для миролюбивой Европы. Амбиции России по-прежнему выглядят беспокойно и воинственно, а влияние панславистского шовинизма на настроения императора Александра усилилось, поэтому вместе с серьезной, по-видимому, неприязнью к графу Шувалову император подверг осуждению и его дело – Берлинский конгресс. Руководящим министром, если таковой вообще имеется в настоящее время в России, является военный министр Милютин. Теперь, после заключения мира, по его требованию последовали немыслимые вооружения, несмотря на то, что России в настоящее время никто не угрожает. Вопреки всем финансовым жертвам, коих потребовала война, численность русской армии в мирное время увеличена на 56 тысяч, а численность армии военного времени на западной границе увеличится почти на 400 тысяч человек. Эти вооружения могут быть предназначены только против Австрии или Германии, а расположение войск в царстве Польском соответствует этому назначению. Военный министр и в технических комиссиях открыто заявил, что России надлежит готовиться к войне «с Европой».
Если нет сомнения в том, что император Александр, сам не желая войны с Турцией, все же вел ее под давлением панславистов, и если учесть, что с того времени эта партия только усилила свое влияние благодаря тому, что агитация, стоящая за ней, производит теперь на императора более глубокое и опасное впечатление, нежели прежде, то можно опасаться, что панславистам удастся точно так же получить подпись императора Александра для дальнейших военных действий на Западе. Таких министров, как Милютин или Маков, не могут испугать европейские затруднения, с которыми Россия может столкнуться на этом пути. Это правда, если справедливы опасения консерваторов России, что партия движения (Bewegungspartei), стремясь втянуть Россию в тяжелые войны, хочет не столько победы России над заграницей, сколько переворота внутри страны. При этих условиях мне сложно избавиться от мысли, что в будущем и, быть может, даже в самом близком, миру угрожает Россия, и притом только Россия. По нашим данным, сведения, которые Россия собирала за последнее время затем, чтобы выяснить, найдет ли она, в случае если развяжет войну, поддержку во Франции и Италии, дали, конечно, отрицательный результат. Италия была признана бессильной, а Франция сообщила, что на данный момент не хочет войны и в союзе с одной Россией не чувствует себя достаточно сильной для наступательной войны против Германии. В этом положении Россия предъявила нам в течение последних недель требования, в результате которых мы должны сделать окончательный выбор между Россией и Австрией, предписав германским членам комиссий по восточным делам в спорных вопросах голосовать только с Россией. Однако, по нашему мнению, постановления конгресса были правильно поняты большинством в составе Австрии, Англии и Франции; поэтому Германия голосовала вместе с ними, в результате чего Россия осталась в меньшинстве: отчасти с Италией, отчасти – без нее. По сравнению с миром между великими державами такие вопросы, как, например, положение моста у Силистрии, уступленная Турции военная дорога в Болгарии, управление почт и телеграфов, пограничные споры относительно некоторых деревень, сами по себе очень незначительны. Несмотря на это, русское требование, чтобы по этим вопросам мы голосовали не с Австрией, а с Россией много раз сопровождалось недвусмысленными угрозами о последствиях, которые наш отказ, возможно, будет иметь для внешнеполитических отношений обеих стран. Этот факт, привлекающий к себе внимание и совпавший с отставкой графа Андраши, конечно же, смог возбудить опасение, что между Россией и Австрией состоялось тайное соглашение в ущерб Германии. Но опасение это не подтверждено. Ведь к беспокойной русской политике Австрия испытывает такое же неприятное чувство, как и мы, и, кажется, склонна к союзу с нами в целях совместного отражения возможного нападения России на одну из обеих держав. Если бы Германская империя заключила с Австрией такой договор, который ставил бы себе целью по-прежнему заботливо сохранять мир с Россией и в то же время обеспечивал бы помощь друг другу в случае нападения на одну из держав, я бы считал это существенной гарантией европейского мира и безопасности Германии. Взаимно застраховавшись таким образом, обе державы могли бы вновь посвятить себя укреплению союза трех императоров.
В союзе с Австрией Германская империя не нуждалась бы в поддержке со стороны Англии, а при мирной политике обоих великих имперских систем европейский мир был бы гарантирован 2 миллионами воинов. Чисто оборонительный характер этой взаимной опоры двух немецких держав не носил бы ни для кого вызывающего характера, потому как с точки зрения международного права эта взаимная страховка уже существовала в Германском союзе на протяжении 50 лет – с 1815 г. В случае, если соглашение подобного рода не состоится, никто не сможет упрекнуть Австрию, если, под давлением русской агрессии и не будучи уверена в Германии, она в конце концов будет искать сама более тесного сближения с Францией или с Россией. В последнем случае Германия, учитывая наши отношения с Францией, окажется совершенно изолированной на континенте. Если же Австрия сблизится с Францией и с Англией, так же как и в 1854 г., то Германия не сможет обойтись без России и, чтобы не остаться изолированной, должна будет соединить свои пути с ошибочными и опасными путями русской внешней и внутренней политики. Если Россия заставит нас сделать выбор между нею и Австрией, то я думаю, что Австрия укажет нам консервативный и мирный путь, а Россия – неблагонадежный. Зная политические взгляды вашего величества, я имею смелость надеяться, что вы всемилостивейше разделяете мнение, высказанное мною. Я был бы счастлив получить этому подтверждение. Трудности задачи, которую я поставил перед собой, сами по себе огромны, к тому же они значительно усугубляются необходимостью по такому большому и многогранному делу письменно вести переговоры отсюда, где я могу надеяться лишь на собственную работоспособность, в результате сильного переутомления совершенно недостаточную. По состоянию моего здоровья мне уже пришлось продлить нахождение тут, но я надеюсь после 20-го числа этого месяца отправиться через Вену обратно. Если до тех пор не получится добиться чего-либо определенного, то опасаюсь, что настоящий благоприятный момент будет упущен, а с отставкой Андраши, трудно сказать, представится ли он когда-либо вновь. Я считаю своим долгом почтительнейше довести до сведения вашего величества мой взгляд на положение и политику Германской империи и прошу ваше величество всемилостивейше принять во внимание тот факт, что граф Андраши и я взаимно обязались держать втайне вышеизложенный план и что до сих пор только обоим императорам известно о намерении их руководящих министров достичь соглашения между их величествами империи».
В дополнение приведу ответ короля на это письмо:
«Любезный князь Бисмарк!
С искренним сожалением узнал я из вашего письма от 10-го числа сего месяца, что действию киссингенских и гаштейнских вод помешали ваши усиленные и утомительные занятия делами. С вашим доскональным изложением о современном политическом положении я ознакомился с величайшим интересом и приношу вам свою живейшую благодарность. Если между Германской империей и Россией дойдет дело до военных осложнений, то столь глубоко прискорбная перемена во взаимоотношениях обеих империй доставит мне величайшее огорчение, но я все еще надеюсь, что такой поворот дела можно предотвратить, оказав умиротворяющее влияние на его величество российского императора. Во всяком случае вашим стараниям заключить тесный союз между Германской империей и Австро-Венгрией с моей стороны обеспечены полное одобрение и сильнейшие пожелания счастливого успеха. Желая вам с новыми силами вернуться на родину, с удовольствием повторяю свое заверение в совершенном уважении, с каким я всегда пребываю к вам.
Берг, 16 сентября 1879 г.
Ваш искренний друг
Людвиг».
«Гаштейн, 19 сентября 1879 г.
С почтительной благодарностью получил я милостивое письмо вашего величества от 16-го числа сего месяца и к своему счастью увидел в нем согласие вашего величества с моими стараниями к взаимному сближению с Австро-Венгрией. Всеподданнейше замечу, что в отношениях с Россией нам пока не предстоит непосредственная опасность военных осложнений, которая глубоко огорчила бы и меня не только с политической, но и с личной точки зрения. Эта опасность скорее возросла бы лишь в том случае, если бы Франция согласилась на совместное выступление с Россией. До сих пор этого не произошло, и, согласно с намерениями его императорского величества, наша политика приложит все усилия к тому, чтобы по-прежнему поддерживать и укреплять мир империи с Россией путем прямого воздействия на его величество императора Александра. Переговоры с Австрией о более тесном взаимном сближении имеют лишь мирные, оборонительные цели, а наряду с этим также развитие путей сообщения. Предполагая завтра выехать из Гаштейна, я надеюсь в воскресенье быть в Вене. С всеподданнейшей благодарностью вашему величеству за благосклонное сочувствие здоровью, честь имею быть, с глубочайшим почтением, всеподданнейший слуга вашего величества
ф. Бисмарк».
* * *
Договор, который мы заключили с Австрией для совместной защиты от русского нападения, является publici juris (общеизвестным).
О заключении же этими державами такого же оборонительного союза против Франции доступных сведений нет.
Австро-германский союз не несет в случае войны с Францией (которая в первую очередь угрожает Германии) тех гарантий, какие он дает в случае войны с Россией, более вероятной для Австрии, чем для нас. Между Германией и Россией нет такого расхождения интересов, которое содержало бы зачатки непримиримых конфликтов и разрыва. Наоборот, совпадение интересов в польском вопросе и последствия традиционной династической солидарности в противоположность стремлениям к перевороту дают все основы для совместной политики обоих кабинетов. Эти основы ослабила десятилетняя фальсификация общественного мнения, осуществляемая русской прессой, которая в читающей части населения порождала и питала искусственную ненависть ко всему немецкому. Царствующая династия вынуждена с этим мнением считаться, несмотря на то что император желал поддерживать дружбу с Германией.
Но едва ли русские массы настроены против немецкого влияния более враждебно, нежели чехи в Богемии и Моравии, словенцы на территории бывшего Германского союза и поляки в Галиции . Правильно сказать, что, остановив свой выбор на союзе с Австрией, а не с Россией, я ни в какой мере не закрывал глаза на сомнения, затруднявшие этот выбор. Я считал, что необходимо, как и раньше, длить добрососедские отношения с Россией, наряду с нашим оборонительным союзом с Австрией, ибо у Германии нет гарантии, что избранная ею комбинация не потерпит крушения, но зато есть шанс сдерживать антигерманские стремления в Австро-Венгрии до тех пор, пока германская политика не разрушит моста между Берлином и Петербургом и не вызовет непреодолимого разрыва между Россией и нами. Пока такого необратимого разрыва нет, Вена будет в состоянии усмирять элементы, враждебные или чуждые союзу с Германией. Если же разрыв или даже полное охлаждение между нами и Россией будут казаться непоправимыми, то и у Вены вырастут претензии, которые она и предъявит своему германскому союзнику. Во-превых, она потребует расширить casus foederis (оговоренное условие союза), который до сих пор, согласно опубликованному тексту, распространяется только на защиту от русского нападения на Австрию; во-вторых, Вена попросит подменить указанный casus foederis защитою австрийских интересов на Балканах и на Востоке, что с успехом пыталась сделать даже наша пресса. Логично, что у жителей Дунайского бассейна имеются потребности и планы, которые выходят за нынешние границы Австро-Венгерской монархии. Конституция имперской Германии показывает путь, на котором Австрия может достичь примирения политических и материальных интересов, существующих между восточной границей румынской народности (Volksstamms) и Каттарским заливом. Однако в задачи Германской империи не входит жертвовать своим статусом и кровью своих подданных для исполнения желаний соседа. Германии необходимо сохранение Австро-Венгерской монархии как независимой, сильной великой державы, прежде всего для общеевропейского равновесия. Только ради этого в неизбежном случае мир страны со спокойной совестью может быть поставлен на карту. Вене все же следовало бы воздержаться от попыток сверх этой гарантии выводить из договора о союзе требования, которые не предусмотрены при его заключении. Непосредственная угроза миру между Германией и Россией едва ли возможна иным путем, чем путем искусственного нагнетания или в результате тщеславия русских или немецких военных вроде Скобелева, которые, прежде чем слишком состарятся, желают войны, чтобы как-то отличиться. Чтобы думать и утверждать, будто германская политика руководствовалась воинственными тенденциями, заключая австрийский, а затем итальянский оборонительный союз , необходима невероятная степень глупости и лживости общественного мнения и печати России. Лживость здесь имеет польско-французское происхождение, а глупость – скорее русское. Польско-французская хитрость одержала на почве русского легкомыслия и невежества победу над недостатком ловкости у нас. В этом (зависит от обстоятельств) заключается сила или же наоборот – слабость германской политики. Но чаще всего честная и открытая политика успешнее старомодных хитросплетений, однако для ее успеха необходима большая доля личного доверия, которое легче утратить, чем приобрести.
* * *
При оценке Австрии даже сейчас было бы ошибкой забыть о возможности враждебной политики, которую проводили Тугут, Шварценберг, Буоль, Бах и Бейст . Разве не может повториться в другом направлении та же, укорененная изнутри, политика неблагодарности, которой Шварценберг кичился в отношении России? Эта политика и поставила нас в 1792–1795 гг., когда мы сражались вместе с Австрией, в затруднительное положение, так что мы оказались брошенными на произвол судьбы. Все это делалось с целью выглядеть в польских глазах сильнее, чем мы. Эта политика едва было не навязала нам войну с Россией, в то самое время как мы в качестве официальных союзников сражались за Германскую империю с Францией, а на Венском конгрессе и чуть не довела дело до войны против России и Пруссии . Попытки выступить подобным образом в настоящий момент встречают препятствие в личной честности и верности императора Франца-Иосифа. Ведь этот монарх уже не так молод и неопытен, как тогда, когда, поддавшись влиянию личного озлобления графа Буоля против императора Николая, он решил оказать политическое давление на Россию несколько лет спустя после Вилагоша . Но его гарантия имеет чисто личное свойство: она испарится вместе с переменой монарха, и тогда вновь могут возыметь влияние те элементы, которые в различные эпохи лелеяли политику соперничества. Любовь галицийских поляков и ультрамонтанского духовенства к Германской империи носит характер явления переменного и приспособленческого, равно как и то, что сейчас наблюдается перевес понимания пользы в германской опоре над тем чувством презрения, какое чистокровный венгерец питает к швабу . В Венгрии и в Польше до сих пор живут симпатии к Франции, а среди духовенства всей габсбургской монархии католическо-монархическая реставрация во Франции могла бы снова реставрировать те отношения, которые в 1863 г. и между 1866 и 1870 гг. выражались в общности дипломатических выступлений и в более или менее созревших проектах договора. Только личность нынешнего императора австрийского и короля венгерского может быть гарантией против этих возможностей. Но дальновидная политика должна угадывать все случайности, спрятанные в границах возможного. Как во времена Ольмюца, возможность спора между Веной и Берлином из-за русской дружбы может возникнуть вновь, или может вновь подавать признаки жизни, как во времена Рейхштадтского договора, при очень благосклонном к нам графе Андраши.
Учитывая такую возможность, мы считаем выгодным то, что Австрия и Россия имеют на Балканах противоположные интересы, тогда как между Россией и Пруссией-Германией нет таких интенсивных противоречий, могущих дать повод к разрыву и войне. Но при русском государственном строе все еще достаточно личного неудовольствия или небрежной политики, чтобы преимущество это испарилось с такой же легкостью, с какой императрица Елизавета из-за острот и едких замечаний Фридриха Великого примкнула к франко-австрийскому союзу против нас. Те сплетни, вымыслы и скабрезности, которыми пользовались в то время для озлобления России, в избытке существуют при обоих дворах и теперь. Но мы способны поддерживать свою независимость и достоинство по отношению к России, не обижая её и не задевая ее интересов. Недовольство и злоба, вызываемые без всякой причины, в настоящее время так же редко остаются без воздействия на исторические события, как во времена российской императрицы Елизаветы и английской королевы Анны. Но теперь влияние событий, вызванных ими, на благосостояние и будущность народов мощнее, чем 100 лет назад. Коалиция России, Австрии и Франции, как в Семилетнюю войну против Пруссии, теперь в связи с другими династическими конфликтами, так же опасна для нашего существования, в случае ее победы она еще тяжелее отразится на нашем благосостоянии, чем тогда. Было бы неразумным и нечестным из-за личного раздражения разрушить этот мост, который сближает нас с Россией.
* * *
Я всегда пытался не только оградить Германию от нападения России, но и усмирить русское общественное мнение и поддерживать уверенность в мирном характере нашей политики. Мне всегда вплоть до моей отставки удавалось благодаря личному доверию ко мне императора Александра устранять сомнения, которые провоцировали искажениями фактов иностранного и отечественного происхождения, а иногда и подводными течениями наших военных кругов. Когда на Данцигском рейде я увидел императора впервые после его вступления на престол, а также и при всех встречах в дальнейшем, он, несмотря на ложь, распространявшуюся о Берлинском конгрессе, и несмотря на то что знал об австрийском договоре, был ко мне благосклонен. Эта благосклонность, основанная на том, что он верил мне, нашла истинное свое выражение в Скерневицах и в Берлине. Даже впечатляющая своей бесстыдной дерзостью интрига с подложными письмами, подброшенными ему в Копенгагене, была тут же нейтрализована простым моим заверением . При встрече в октябре 1889 г. мне точно так же удалось рассеять сомнения, снова внушенные ему в Копенгагене, за исключением лишь одного, а именно – останусь ли я министром. Конечно, он был осведомлен лучше, чем я, когда спросил у меня, уверен ли я в прочности своего положения у молодого императора. Я отвечал то, что думал тогда: я убежден в доверии ко мне императора Вильгельма II и не думаю, что когда-либо буду уволен в отставку, не имея на то желания, ведь при моем многолетнем опыте на службе и при доверии, которое я приобрел как в Германии, так и при иностранных дворах, его величество имеет в моем лице слугу, которого трудно будет заменить.
Император Александр выразил глубочайшее удовлетворение моей уверенностью, хотя, кажется, не вполне разделял ее.
* * *
Опасность внешних войн и того, что в ближайшей войне на западной границе в бой против нас точно так же, как сто лет назад трехцветное, может выступить красное знамя , была очевидна во времена Шнебеле и Буланже , сохранилась она и теперь. Вероятность войны на два фронта в некоторой степени уменьшилась со смертью Каткова и Скобелева: совсем необязательно, чтобы французское нападение на нас с той же неизбежностью повлекло за собой выступление против нас России, с какой русская агрессия повлечет выступление Франции. Склонность России сохранять спокойствие зависит не только от настроений, а еще сильнее от технических вопросов морского и сухопутного вооружения. Когда Россия решит, что в отношении своих ружей, качества своего пороха и силы своего Черноморского флота она уже готова, тон, в котором ныне ведется русская политика, станет, быть может, гораздо вольнее. Нет вероятности того, что, вооружившись, Россия без дальнейших церемоний, заручившись французской поддержкой, нападет на нас. Германская война так же невыгодна России, как русская война – Германии. Русский победитель мог бы оказаться в более благоприятных условиях в отношении размера военной контрибуции, но вряд ли он вернул бы свои издержки. Вряд ли проявившаяся во время Семилетней войны идея о приобретении Восточной Пруссии найдет еще приверженцев. Если для России уже невыносима немецкая часть населения ее прибалтийских провинций, то едва ли ее политика будет стремиться к усилению этого опасного меньшинства таким крупным довеском к нему, как Восточная Пруссия. Также вряд ли желает она увеличения числа польских подданных царя путем присоединения Познани и Западной Пруссии. Если изолированно рассматривать Германию и Россию, то невозможно отыскать хоть какое-то веское основание для войны. Пожалуй, в балканскую войну можно вступить лишь для удовлетворения воинственного задора или для предотвращения опасности от ничем не занятых армий. Но германо-русская война слишком тяжелое дело, чтобы та или другая сторона применила ее лишь как удачное занятие для армии и офицеров. Также я не могу считать, что Россия, когда она будет подготовлена, бесцеремонно нападет на Австрию, теперь же я придерживаюсь еще и того мнения, что консолидация войск на западе России имеет в виду не прямой агрессивный выпад против Германии, а только защиту на случай, если действия России против Турции вынудят западные державы к репрессиям. Когда Россия будет считать себя достаточно вооруженной, а для этого ее флот на Черном море должен набрать большую мощь, то петербургский кабинет, подобно тому как это было сделано при заключении Ункяр-Искелесского договора в 1833 г. , настоятельно предложит султану ссудить ему Константинополь и оставшиеся у него провинции, если он в обмен на это передаст России ключ к русскому дому, т. е. к Черному морю, имеющему форму русского замка на Босфоре. Согласие Порты на такой русский протекторат при искусном ведении этого дела более чем возможно. В прежние десятилетия султан мог думать, что споры европейских держав дадут ему гарантии против России. Сохранение Турции было традиционной политикой для Англии и Австрии; но гладстоновские декларации отняли у султана поддержку не только в Лондоне, но и в Вене; ведь нельзя думать, что венский кабинет откажется в Рейхштадте от традиций меттерниховского периода (Ипсиланти , враждебное отношение к освобождению Греции), если будет уверен в английской поддержке. Флер признательности императору Николаю был развеян уже Буолем во времена Крымской войны, а на Парижском конгрессе поведение Австрии резко вернулось к старому меттерниховскому направлению, ведь оно уже не смягчалось финансовыми связями ее государственных деятелей с русским императором, а напротив, обострялось уязвленной гордостью графа Буоля. Без разлагающего воздействия неловкой английской политики Австрия 1856 г. не отреклась бы ни от Англии, ни от Порты даже ценою Боснии.
Но при нынешнем положении дел мало вероятно, что султан еще ожидает от Англии или Австрии такую же помощь и защиту, какую Россия, не жертвуя своими интересами, может ему обещать и, в виду своей близости, с успехом оказать. Если бы Россия соответствующим образом подготовилась к совершению, в случае необходимости, военного нападения на султана и на Босфор с суши и с моря, после чего бы обратилась лично к султану с предложением гарантировать его положение в серале , а также все провинции не только по отношению к Европе, но и по отношению к его собственным подданным, в обмен на разрешение содержать достаточно сильные укрепления и достаточное количество войск у северного входа в Босфор, – то такое предложение было бы весьма заманчивым. Но если представить, что султан по собственному или постороннему побуждению отринет предложение русских, то новый сильный Черноморский флот может получить распоряжение еще до наступления решающего момента занять на Босфоре ту позицию, в которой Россия, по ее мнению, нуждается, чтобы заиметь ключ от собственного дома. Чтобы ни происходило в этой части русской политики и что бы я ни предполагал, здесь, во всяком случае, всегда возникнет такая же ситуация, как и в июле 1853 г. : Россия возьмет себе залог и будет выжидать, не попытается ли кто-нибудь (кто же именно?) отнять его. Первым ходом русской дипломатии, после этих давно готовящихся действий, будет скорее осторожное прощупывание почвы в Берлине относительно того, могут ли Австрия или Англия, в случае их вооруженного сопротивления выпадам России, рассчитывать на поддержку Германии. По моему убеждению, здесь следует отвечать отрицательно. Если бы русские тем или иным способом, насильственно или дипломатически, укрепились в Константинополе и должны были бы отстаивать его, для Германии это было бы только полезным ходом. Мы бы избавились от роли гончей собаки, натравливаемой Англией, а когда и Австрией, на русские вожделения относительно Босфора. Тогда бы мы выждали, произойдет ли нападение на Австрию и наступит ли таким образом наш casus belli (повод к войне). Правильным ходом для австрийской политики было бы предотвращение влияния венгерского шовинизма до тех пор, пока Россия укрепится на Босфоре, что сильно обострит ее отношения со средиземноморскими государствами, в первую очередь с Англией и даже с Италией и Францией, ведь это усилит для нее необходимость дружеской договоренности с Австрией. Если бы я был на месте министра Австрии министром, то не чинил бы препятствий для русских в их желании идти на Константинополь, но только после их выступления я бы начал бы с ними переговоры о соглашении. Ведь участие Австрии в турецком наследстве может быть урегулировано только путем соглашения с Россией, и чем дольше в Вене сумеют выжидать и поддерживать русскую политику в занятии далеко выдвинутых позиций, тем большей будет австрийская доля. Если Россия займет Константинополь, то её позиция по отношению к Англии только улучшится, к тому же, пока она владеет Константинополем, для Австрии и Германии опасность в её лице очень мала. Тогда уже станет невозможным то неловкое положение Пруссии, при котором Австрия, Англия, Франция могли бы, как в 1855 г., использовать нас, чтобы унизить нас на конгрессе в Париже, любезно разрешив нам явиться туда и пожаловав нам почетное упоминание в качестве европейской державы. Если в Берлине ответят отрицательно или даже угрожающе на вопрос о том, сможет ли Россия в случае нападения на нее других держав из-за ее вторжения на Босфор рассчитывать на наш нейтралитет, поскольку Австрия здесь не подвергается опасности, то Россия сначала пойдет по тому же пути, как в 1876 г. в Рейхштадте, и попытается добиться сотрудничества с Австрией. У России очень широкие возможности для предложений не только на Востоке (за счет Порты), но и в Германии – за наш счет. Надежность нашего союза с Австро-Венгрией против такого соблазна будет зависеть не только от буквы договора, но и от личных дипломатических качеств, а также от политических и религиозных течений, которые на тот момент будут доминировать в Австрии. Если русские смогут привлечь на свою сторону Австрию, то можно считать, что коалиция Семилетней войны создана против нас. Ведь Франция всегда будет нашим противником, так как ее интересы на Рейне важнее, чем на Востоке и Босфоре.
* * *
Традиционная русская политика, которая основана на общности веры и на узах кровного родства, не оправдала себя, равно как и идея «освободить» от турецкого ига и тем самым обратить в сторону России румын, болгар, православных, а при случае и католических сербов, под разными наименованиями живущих по обе стороны австро-венгерской границы. Не так уж нереально то, что в далеком будущем все эти племена будут насильственно присоединены к русскому миру. Но вот то, что одно только освобождение превратит их в приверженцев русского могущества, выглядит более невероятно. Это подтверждают прежде всего греки. Со времен Чесмы (1770 г.) они считались опорой России, и еще в русско-турецкую войну 1806–1812 гг. цели императорской политики России не подлежали изменению. Пользовались ли действия гетерий во время уже ставшего популярным даже на Западе восстания Ипсиланти (этого, с помощью фанариотов , плода грекофильской политики в восточном вопросе) такой же единогласной поддержкой множества различных русских направлений (от Аракчеева до декабристов), не имеет значения. Всё равно греки – эти первенцы русской освободительной политики, принесли России разочарование, хотя еще и не окончательное. Освобождение греков со времен Наварина и после него даже в глазах русских перестало быть русской специальностью . Но много воды утекло прежде, чем русский кабинет извлек надлежащие выводы из этого плачевного результата. Россия – сырая тяжеловесная масса, которая не может легко отзываться на каждое проявление политического инстинкта, не имея способности переварить его. Освобождение продолжалось – и с румынами, сербами и болгарами повторялось то же, что и с греками. Все эти племена охотно принимали поддержку русских для освобождения от турок, но, став свободными, они не проявляли никакой склонности заменить султана царем. «Единственный друг» царя, князь черногорский (это можно извинить в силу его отдаленности и изолированности), только до тех пор будет вывешивать русский флаг, пока рассчитывает получить за это благодарность деньгами или военной силой. Я не знаю, разделяют ли в Петербурге убеждение, однако здесь Петербурге не может оставаться неизвестным, что «владыка» (Vladika) был готов, а быть может, готов и теперь, встать во главе балканских народов в качестве султанского турецкого коннетабля , если бы эта Порта поддержала эту идею, чтобы быть полезной Черногории. Если в Петербурге хотят сделать действенный вывод из всех этих неудач, то было бы естественно ограничиваться более реальными успехами, которые можно достичь мощью полков и пушек. Поэтичная историческая картина, возникшая в воображении императрицы Екатерины, когда она дала своему второму внуку имя Константин , лишена практической почвы. Освобожденные народы не благодарны, а требовательны. Я думаю, что в нынешнее реалистическое время русская политика в восточных вопросах будет руководствоваться соображениями более технического, нежели мечтательного толка. Первой практической потребностью для поднятия сил на Востоке является обеспечение Черного моря. Если удастся запереть Босфор крепким замком из орудийных и торпедных установок, то южное побережье России окажется защищенным даже лучше, чем балтийское, которому превосходные силы англо-французского флота не могли причинить большого урона в Крымскую войну. Если петербургский кабинет задается целью во что бы то ни стало запереть вход в Черное море всего и для этой цели имеет в виду привлечь к себе султана – любовью, деньгами или силою, то его соображения должны быть именно такими. Если Порта не пожелает дружественного сближения с Россией и против угрозы насильственных действий сама обнажит меч, то тогда Россия подвергнется нападению с другой стороны. Именно на такой случай рассчитано, по моему мнению, сосредоточение войск на западной границе. Если же получится запереть Босфор мирным путем, то державы, считающие себя здесь потерпевшими, скорее всего до поры до времени останутся спокойными, потому что каждая будет ждать инициативы других и выжидать решения Франции. Больше, чем интересы других держав, наши интересы согласуются с движением русского могущества к югу, – можно даже сказать, что оно будет полезно нам. Дольше других мы можем ждать, пока развяжется узел, затянутый Россией.
* * *
Основываясь на полученных депешах, я поднял вопрос о визите в Россию, который по желанию его величества должен был состояться летом. Я выразил по этому поводу свои возражения, подкрепив их напоминанием о тайных донесениях из Петербурга, которые граф Гацфельдт переслал из Лондона. В них были недоброжелательные высказывания, якобы сделанные царем о его величестве и о последнем посещении России его величеством . Император захотел, чтобы я прочел ему одно из таких донесений, которое как раз было у меня в руках. Я сказал, что не решусь на это, так как текст оскорбит его. Тогда император взял документ из моих рук и прочел его: он был справедливо оскорблен выражениями, которые приписывались царю. Выражения, которые приписывали Александру мнимые очевидцы, касались впечатления, которое произвел на него кузен во время его последнего визита в Петергоф, и они действительно были такими неблагожелательными, что я не знал, могу ли я вообще упомянуть об этом в донесении его величеству. У меня и без того не было уверенности в том, что сведения графа Гацфельдта правдивы (подложные документы, подсунутые императору Александру в 1887 г. из Парижа, я с успехом опроверг). Они возбуждали мысли о том, что с помощью фальсификации с другой стороны намереваются аналогичным образом воздействовать на нашего монарха, чтобы настроить его против русского родственника и сделать его врагом России в англо-русских спорных вопросов, а значит, и прямым или же косвенным союзником Англии. Но мы живем уже не в те времена, когда бесчестные шутки Фридриха Великого превращали императрицу Елизавету и госпожу де Помпадур (т. е. тогдашнюю Францию) во врагов Пруссии. Несмотря на это, я был не в силах зачитать или сообщить своему собственному суверену слова, приписанные царю. С другой стороны, я помнил, что император, как обычно, охвачен недоверием и думает, что я могу скрывать от него важные депеши, а справки, которые он наводил, касались не только меня. Император не всегда так доверял своим министрам, как доверял их подчиненным, и граф Гацфельдт, как полезный и покладистый дипломат, иногда пользовался большим доверием, чем его начальник. Во время встреч в Берлине или Лондоне Гацфельдт легко мог обратиться к его величеству с вопросом, впечатлили ли его те или иные важные сообщения. Если бы при этом выяснилось, что я не использовал их, а просто приложил к делу (а так было бы лучше) – император мог бы мысленно или устно упрекнуть меня в том, что я в интересах России скрыл от него эти депеши. Именно так днем позже было с военными донесениями одного консула. Скрытию донесений Гацфельдта противоречило мое намерение убедить императора отказаться от вторичного посещения Петербурга. Я ждал, что император учтет мой категорический отказ сообщить ему приложения к донесению Гацфельдта, ведь его отец и дед поступили бы так же. Поэтому я ограничился изложением документов, намекнув, что из них следует нежелательность визита императора для царя, которому будет легче, если визит не состоится. Текст, который император взял своими руками и прочитал, несомненно, оскорбил его настолько глубоко, насколько это вообще можно было представить.
* * *
На императора Вильгельма перемена в личных отношениях между ним и Александром III поначалу оказала такое влияние, которое не могло не тревожить.
В мае 1884 г. принц Вильгельм был послан своим дедом в Россию, чтобы поздравить наследника престола с тем, что он достиг совершеннолетия . Близкое родство и уважение Александра III к своему двоюродному деду гарантировали принцу дружественный прием и заботливое отношение, к которому он еще не привык в своей семье. Выполняя наставления деда, он был осторожен и сдержан так, что у обеих сторон осталось приятное впечатление. Летом 1886 г. принц снова приехал в Россию, чтобы приветствовать в Брест-Литовске императора, который производил смотр войск в польских губерниях. Теперь его приняли еще радушнее, чем при первом визите, и он имел шанс высказать взгляды, которые понравились императору, так как произошел его разлад с болгарским князем Александром, а влияние русских в Константинополе держалось в трудной борьбе против английского влияния. Принц еще с ранней юности предвзято относился к Англии и всему английскому, был недоволен королевой Викторией и был категорически против брака своей сестры с Александром Баттенбергским. Потсдамские офицеры обсуждали тогда резкие выражения антианглийских настроений принца. Было естественно, что в политической беседе, в которую его втянул император, он был согласен со взглядами последнего – и выражал даже, может быть, больше, чем царь этому мог поверить. Скорее всего впечатление принца, что он полностью покорил Александра III, возможно, не соответствовало реальности. Когда в ноябре 1887 г., возвращаясь из Копенгагена, русский император проезжал через Берлин, принц ночью выехал ему навстречу в Виттенберг, имея намерение использовать в политических интересах свои отношения с ним. Император еще спал, и принц увидел его только перед самым Берлином, и то его сопровождала часть свиты. Спускаясь с кем-то по лестнице, после обеда во дворце, он выразил сожаление, что ему не представилось случая иметь беседу с русским императором. Такую сдержанность гостя можно было объяснить, если и не прежними впечатлениями, а скорее всего тем, что в Копенгагене в уэльских и вельфских кругах он узнал мнение о внуке королевы , господствующее тогда в английской королевской семье. Конечно, эта сдержанность вызвала недовольство принца Вильгельма, которое было замечено его окружением и активно раздувалось, так же им пользовались нежелательные военные элементы, считавшие тогда уместной войну против России. Эта идея так сильно захватила генеральный штаб, что генерал-квартирмейстер граф Вальдерзее всерьез обсуждал ее с австрийским послом графом Сечени. Последний же сообщил об этом в Вену, и вскоре после этого император России спросил германского посла фон Швейница: «Зачем вы натравливаете Австрию против меня?»
* * *
Граф Филипп Эйленбург, посланник в Ольденбурге, пользовавшийся за свой светский талант особой благосклонностью его величества и часто приглашавшийся ко двору, сообщил моему сыну доверительно, что императору моя политика кажется слишком «русофильской», поэтому моему сыну или мне самому нужно как-то пойти навстречу императору и объясниться с ним, устранив недовольство его величества. «Что здесь можно считать русофильством?» – спросил мой сын. Он хотел бы знать, какие политические действия переходят за грань простой дружественности по отношению к русским, т. е. приносят ущерб нашей политике. Наша внешняя политика является тщательно продуманным целым, которое не под силу понять политикам-любителям и военным, севшим на уши его величеству. Если его величество так падко на интриги, что уже не питает доверия ко мне, то пусть он отпустит с богом моего сына и меня. Мой сын самым честным образом и, не щадя себя, сотрудничал со мной в политике, подорвав свое здоровье в той нестерпимо нервной обстановке, в которой он всегда пребывал. А если от него еще и потребуют теперь политики, зиждущейся на «настроениях», то он предпочтет уйти: и лучше сегодня, чем завтра. Вероятно, ждавший другого ответа, граф Эйленбург сразу сменил тон и настоятельно просил не делать из его замечаний никаких выводов, ведь он просто не так выразился. Через несколько дней, когда Берлин посещал персидский шах , император дал указание моему сыну, что печать должна выступить против нового русского займа, потому как он не желает, чтобы еще большие суммы немецких денег, затраченные на покупку русских бумаг, оказались в России, которая оплачивает ими только свои военные приготовления. На эту опасность ему указало одно высокопоставленное военное лицо, в тот же день было установлено, что это военный министр генерал фон Верди. Мой сын ответил, что дело обстоит совершенно иначе: речь идет лишь о конверсии прежних русских займов, поэтому наилучший случай для немецких держателей бумаг получить наличные деньги и избавиться от русских бумаг, по которым Россия, в случае войны, быть может, перестала бы выплачивать проценты Германии. Россия желала при этом извлечь выгоду: в дальнейшем по одному займу платить одним процентом меньше, и для этого имеется благоприятная конъюнктура на денежном рынке, следовательно, препятствовать здесь не следует. Если мы откажемся от русских бумаг, то их заберут французы, и сделка будет заключена в Париже. Его величество продолжал настаивать на том, чтобы немецкая пресса выступила против этой русской финансовой операции; он даже вызвал уже одного из советников министерства иностранных дел к себе, чтобы дать ему соответствующее указание. Мой сын заявил, что если ему не удалось передать его величеству положение дел, то он просит вызвать с докладом министра финансов, потому как официозные статьи такого толка не могут быть написаны, прежде чем будет заслушан рейхсканцлер, ведь они окажут влияние на политику в целом. Его величество в ответ на это распорядился, чтобы мой сын срочно известил меня о желании императора открыть в печати кампанию против русской финансовой операции, и через адъютанта распорядился передать заместителю отсутствовавшего как раз в это время министра финансов, что совету старейшин берлинской биржи следует приказать воспрепятствовать займу.