Василий Гроссман. Литературная биография в историко-политическом контексте

Бит-Юнан Юрий Гевиргисович

Фельдман Давид Маркович

Часть III. Технологии мифостроения

 

 

Приемы маскировки

19 декабря 1960 года, подчеркнем, Чуковский еще не знал, что у Кожевникова дурная репутация. Иначе бы не сочувствовал главреду «Знамени».

Но осмысление событий менялось. Известно было, что Гроссман предоставил рукописи в редакцию «Знамени», а затем они были конфискованы. Это и подсказывало вывод: если после, значит, вследствие.

Слухи в писательской среде распространялись быстро. А 14 сентября 1964 года умер Гроссман. Знавшие о конфискации рукописей соотносили его смерть с памятным инцидентом. Шок от событий трехлетней давности еще не прошел.

Впрочем, инцидент постепенно становился все менее актуальным. Что и отметил в континентовской статье Ямпольский: «Вот уже лет пять, как Гроссмана забыли, его как бы не существовало. И даже в статьях о военной литературе, где он, бесспорно, был первым, самым крупным художником этой войны, в этих статьях его фамилия встречалась все реже и реже. Нет, он не был под официальным запретом, но как бы и был».

В СССР – да. А за границей постепенно менялась, так сказать, информационная среда.

Как известно, на исходе 1960-х годов советское правительство, уступая международному давлению, несколько смягчило отношение к эмиграции. Формально разрешалось «воссоединение с родственниками за границей».

Правда, разрешение осталось формальным. Добиться реального права на выезд могли немногие, выдержавшие унижения, шантаж и т. д. Зато немыслимое ранее стало в принципе достижимым.

Бывшие советские граждане пересекали государственную границу вполне легально. Их становилось все больше, контроль усложнялся. Они принесли новую информацию о стране, из которой бежали. К 1980 году деятельность эмигрантских издательств значительно оживилась, и постоянно рос интерес к роману Гроссмана.

Характерно, что поначалу все писавшие об аресте романа не пытались объяснить, в силу каких причин автор отдал рукопись в «Знамя». Известный тогда контекст советского литературного процесса подсказывал, вроде бы, другое решение – «Новый мир». Самый авторитетный журнал, да и первая часть гроссмановской дилогии там опубликована.

Вопрос о причинах выбора был, что называется, деликатным. Подразумевались два ответа, причем равнонеприемлемых в аспекте репутации новомирского главреда: Гроссман не доверял Твардовскому, либо уже получил отказ, почему и выбрал «Знамя».

О причинах, обусловивших такой выбор, первой написала Роскина. Подчеркнула, что завершила мемуарную книгу в 1970 году, поэтому не могла ознакомиться с эмигрантскими публикациями.

Гроссман, согласно Роскиной, постольку отнес рукопись в «Знамя», поскольку с журналом «был договор. Роман уже был широко известен».

Какой-либо опасности автор не ждал. Роскина утверждала, что у него «было такое представление о возможном ходе дела: Кожевников читает роман, многое ему неприемлемо, он требует изменений, на которые Гроссман пойти не может и предпочитает взять роман назад. Расторжение договора – вот вариант, который казался ему худшим; следовательно, возможным он считал публикацию романа в том виде, как он его написал, либо с совсем незначительными переделками».

Где договор, там и аванс, а это – гарантия публикации. В «Знамени» же, утверждала мемуаристка, «роман произвел огромное впечатление, однако Кожевников, человек умный, всегда придерживавшийся одной линии, никогда не шарахавшийся влево, сразу понял, что дело тут серьезное».

Роскина, по ее словам, пыталась навести справки у знакомого редактора в «Знамени» – Галанова. Но тот перспективу оценивал скептически: «Уж очень мрачно, все мрачно… Вряд ли…».

Определенности не было. А позже выяснилось, что «вопрос решался не в редакции. Кожевников отнес роман на консультацию в ЦК».

Роскина не обвинила Кожевникова прямо. «На консультацию» все главреды ходили, когда требовалось выяснить, будет ли поддержка в конфликте с цензурой. «Консультировался» и Твардовский: самый известный случай – издание повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» в ноябре 1962 года.

Инвектива – в подтексте. Главред не согласовал с автором свое решение относительно «консультации». Далее же мемуаристка сообщила: «Затянувшаяся неопределенность в “Знамени” стала известной в “Новом мире”. Твардовский, хотя у него с Гроссманом отношения перед этим были несколько нарушены (ему не понравился рассказ Гроссмана “Тиргартен”, и между ними произошел резкий разговор), позвонил, выразил желание прочесть роман, и Гроссман дал ему один из дублетных экземпляров. Как рассказал мне Василий Семенович, Твардовский ему сказал, что он не спал двое суток, был в необыкновенном волнении от того, что он прочел. Что же касается публикации романа, то Твардовский сказал, что она будет реальной через двести пятьдесят лет» (курсив наш. – Ю. Б-Ю., Д. Ф.).

Последняя фраза – относительно «публикации романа» Гроссмана «через двести пятьдесят лет» – могла бы стать ключевой. Она напоминала суждение, которое Ямпольский приписал Суслову. Но, похоже, это мало кто заметил.

Фразу и ныне приписывают Суслову. А в письме Хрущеву сообщается вполне определенно, что один из собеседников, коих Гроссман по-советски именовал «товарищами», ему «сказал: “Все это было или могло быть, подобные изображенным людям также были или могли быть”. Другой сказал: “Однако печатать книгу можно будет через 250 лет”».

Письмо Гроссман отправил до личной встречи с главным идеологом. И в записи сусловских рассуждений нет определения срока цензурного запрета. Так что Суслов тут ни при чем.

Ну а в предложенном Роскиной описании ситуации нет противоречий. Срок Твардовским определен – именно товарищем Гроссмана.

В целом же из воспоминаний Роскиной следует, что Гроссман доверял Твардовскому и только из-за давней размолвки передал рукопись Кожевникову.

Тему подхватил и развил Б.Г. Закс. В том же 1980 году «Континент» опубликовал его мемуары «Немного о Гроссмане».

Закс считался достаточно осведомленным мемуаристом. До эмиграции занимал в «Новом мире» должность ответственного секретаря.

Он не упоминал о Роскиной. Но утверждал, что Гроссман поссорился с Твардовским, когда завершал роман. Причина, согласно Заксу, была несущественная, однако из-за нее редакция «Нового мира» не получила сведения о завершении работы. Да об этом вообще «мало кто знал. Разве что ближайшие друзья».

В общем, контакт с «Новым миром» прервался. А «потому, закончив вторую часть романа, Гроссман не пошел с ней в “Новый мир” к Твардовскому, а отдал в журнал “Знамя”».

Там, если Заксу верить, не спешили. Ждал Гроссман «почти год».

С Твардовским, как настаивал бывший ответственный секретарь, Гроссман по-прежнему не разговаривал. Даже бойкотировал, когда оба вместе с женами оказались в Коктебеле «поздней осенью 1960 года».

Отношения не наладились и после возвращения в Москву. Но, утверждал Закс, пока «роман был в “Знамени”, Гроссман и Твардовский случайно встретились в Центральном доме литераторов, где помирились, и Гроссман попросил Твардовского прочитать роман и сказать, может ли его публикация быть возможной».

Гроссман, если верить Заксу, беспокоился – ждать ответ из редакции «Знамени» пришлось слишком долго. Ну а Твардовский «сразу же согласился. Он прочитал роман сам, дал прочесть нескольким членам редколлегии».

Стало быть, речь шла о своего рода экспертизе. Закс, словно бы невзначай, отметил, что Гроссман хотел «дать роман Твардовскому не как редактору, а просто как другу, мнение которого для него важно».

Получается, что Гроссман не рассчитывал на публикацию в «Новом мире». К Твардовскому обратился с личной просьбой, делового же предложения не было.

Экспертное заключение оказалось отрицательным. По словам Закса, у Твардовского «не возникло ни малейших иллюзий. Роман явно непроходим, его не то, что в “Знамени”, ни в каком другом журнале не напечатать».

Еще раз подчеркнем: Роскина не сообщила, что Твардовский опасался кого-либо в редакции «Знамени». А по Заксу, новомирский главред был изумлен гроссмановской неосторожностью: «Господи, – с горечью говорил он, – неужели у этого человека нету ни одного друга, который объяснил бы ему, что нельзя, невозможно было отдавать этот роман в “Знамя”!».

Далее, согласно Заксу, редакция «Знамени» вернула рукопись. А вскоре были обыски, и 14 февраля 1961 года сотрудник КГБ «изъял» экземпляр, хранившийся в новомировском сейфе.

Откуда сотрудники КГБ узнали, где искать рукопись, Закс не объяснил. Но вновь отметил, что «роман официально не поступал в редакцию, а был дан Твардовскому из рук в руки для дружеского прочтения, его никто нигде не регистрировал…».

Имелась в виду установленная в советских редакциях процедура регистрирования материалов, поступавших официально – с целью возможной публикации. А гроссмановская рукопись получена была неофициально, публикация не планировалась, так что и регистрация не требовалась.

Прагматика настойчиво повторяемого довода понятна, если соотнести его с воспоминаниями Роскиной о той же сиуации. Получение гроссмановской рукописи в редакции «Знамени» официально регистрировали, вот Кожевников и отправил ее «на консультацию», а Твардовский получил роман неофицильно, печатать не собирался, значит, «конслультироваться» главреду было незачем.

Из воспоминаний Закса следует: Гроссман доверял новомирскому главреду, а Твардовский кого-то опасался в редакции «Знамени», но про свои опасения не успел рассказать давнему приятелю.

Значит, сам Гроссман и виноват. Не ссорился бы с Твардовским, не бойкотировал бы его так долго, глядишь, не случилось бы и беды.

Твардовский, согласно Заксу, был в отчаянии. Акцентировалось: «Помню, как сидел он у себя в кабинете, облокотившись на письменный стол и, в буквальном смысле слова, схватившись за голову…».

Итак, на уровне пафоса версии Роскиной и Закса совпадали: Твардовский хотел помочь Гроссману, однако из-за размолвки ознакомился с его романом, когда предотвратить донос было уже нельзя.

По сути, Закс пересказал несколько эпизодов из воспоминаний Роскиной. Но – с весьма существенными изменениями.

Уместно подчеркнуть: сказанное Роскиной нередко подтвеждается документами. Что до Закса, то совпадение – единственное: из новомирского сейфа была изъята рукопись. Все остальное документально опровергается.

Начнем с долгого ожидания ответа Кожевникова. Допустим, подразумевалось не просто какое-либо известие, а прямой отказ. Но все равно «почти год» – не получается.

Гроссман предоставил рукописи 8 октября, и уже 16 декабря приглашен на «расширенное заседание». Выдумал Закс историю о пытке неопределенностью. И, вопреки свидетельству бывшего новомирского ответсека, редакция «Знамени» не вернула рукописи Гроссману. Именно потому, что роман – «антисоветский».

Аналогично выдумана история про бойкот «поздней осенью 1960 года» и примирение в ЦДЛ. Помирились Гроссман и Твардовский давно, отношения были восстановлены – деловые.

Отметим также: Закс, вопреки Роскиной, утверждал, что о скором завершении второй книги дилогии «мало кто знал». На самом деле это было известно сотням тысяч советских граждан, прочитавшим анонс нового романа Гроссмана и главы, публиковавшиеся в газетах с весны 1960 года.

Почти двадцать лет спустя анонс и опубликованные главы были забыты. Однако в 1960 году Твардовский – по статусу главреда – не мог не знать, что новый роман советского классика уже проходит апробацию в газетах. Не прочел бы сам, так сотрудники бы доложили.

Закс тоже не мог не знать. И ему по статусу полагалось владеть информацией. Так что его рассказ про неведенье – свое и Твардовского – чистый вымысел. Равным образом вымышлены риторические вопросы новомирского главреда о наличии/отсутствии хотя бы одного друга у Гроссмана.

Такое количество, мягко говоря, выдумок не объяснить случайностью. Уместен вопрос о причине, в силу которой они понадобились Заксу.

Прагматика мемуаров Закса – полемика с Роскиной.

Да, Роскина сняла проблему разногласий Гроссмана и Твардовского. Однако тут же новая возникла.

Еще раз подчеркнем: согласно Роскиной, главный редактор «Нового мира» сказал Гроссману, что роман можно издать «через двести пятьдесят лет», а сходную фразу Ямпольский приписал Суслову.

Если б не ошибка Ямпольского, то воспроизведенная Роскиной фраза новомирского главреда никак бы его не характеризовала. Ну, иронизировал Твардовский.

Однако при соотнесении публикаций Ямпольского и Роскиной не исключен был вывод, что новомирский главред с Сусловым чуть ли не консультировался. А это уже проблема репутации Твардовского.

Вероятно, Роскина не знала, что противоречит Ямпольскому. На противоречия не обратили внимания и в «Континенте», где воспоминания Закса печатались. А вот сам он такое пропустить не мог: даже тень подозрения не должна была порочить Твардовского, ведь от этого зависела и репутация бывшего новомирского ответсека.

Закс отводил подозрения не только от Твардовского и себя самого. Еще и защищал редколлегию, а также всех сотрудников «Нового мира».

Для большей убедительности он и выдумал, что Гроссман чуть ли не год ждал ответ из редакции «Знамени». Отсюда следовало, что рукопись лишь тогда оказалась в «Новом мире», когда донос на автора уже был доставлен адресатам.

Бывший новомирский ответсек не стал опровергать Роскину непосредственнно. Пройдя по канве ее сюжета, предложил, так сказать, веер новых деталей. Ярких, эффектных. И от противоречий отвлек. Мемуары Закса выглядели куда более информативными, нежели роскинские.

 

Сюжетная реконструкция

Версия Закса вскоре стала общепринятой. Не оспорил ее и Маркиш в уже цитировавшейся статье «Пример Василия Гроссмана».

Описывая предысторию ареста рукописей, Маркиш дополнял версию Закса фрагментами мемуаров Роскиной. Утверждал, что «Гроссман закончил роман в 1960 году и отнес его в журнал “Знамя”. Логичнее было бы обратиться в “Новый мир”, потому что, несмотря на перемену названия, это была все же “вторая книга” дилогии: в конце как журнального, так и книжного вариантов “Правого дела” значилось – “Конец первой книги”. Но у Гроссмана вышла размолвка с главным редактором “Нового мира” Твардовским, и еще до окончания работы он заключил договор со “Знаменем”. Главный редактор “Знамени” Вадим Кожевников переотправил роман в отдел культуры ЦК, не извещая, конечно, об этом автора».

Характерно, что Маркиш, подобно Роскиной, не инкриминировал Кожевникову доносительство как таковое. Роман главред «Знамени» лишь «переотправил в Отдел культуры ЦК» и ждал ответ, значит, публикация не исключалась. Плохо, что автора не известил, но это и не было принято.

Автор, значит, не предвидел опасности. Прошло «несколько месяцев – ответа из “Знамени”, т. е. по сути дела, из ЦК не было. Тем временем Гроссман помирился с Твардовским и попросил его прочитать роман».

Далее в статью «встроены» версии Ямпольского и Эткинда. Только о «лентах» и «копирке» Маркиш рассказывал, ссылаясь на слухи.

Отметил Маркиш противоречие в мемуарах Ямпольского и Роскиной относительно автора суждения о сроке цензурного запрета. Но воздержался от выводов. Ответственность за арест рукописей возлагал не столько на Кожевникова, сколько на его сотрудников.

Версию отчасти изменил Ю.М. Кублановский. В 1986 году журнал «Грани» опубликовал его статью «“Жизнь и судьба” нашего времени».

Причины «ареста» описаны там в качестве известных чуть ли не всем, кроме автора романа «Жизнь и судьба». Согласно Кублановскому, «сам Гроссман, как ни в чем не бывало, сдал свою феноменальную эпопею в “Знамя” номенклатурному агенту Кожевникову».

Характеристика весьма хлесткая – «номенклатурный агент». Одновременно начальник и доносчик, вершитель чужих судеб и осведомитель. Но откуда это было известно Кублановскому – он не сообщил.

Липкин, готовя к изданию свои мемуары, не упоминал Роскину и Закса. Но их версии, конечно, использовал. В его варианте размолвка Гроссмана и Твардовского была вовсе не пустяковой. И – не случайной. Она подробно описана. Аналогично – причина обращения в редакцию «Знамени». Но все это вымышлено.

Также отметим, что Закс противопоставил «Знамя» всем литературным журналам. Смысл был понятен осведомленным современникам: это издание финансирует Министерство обороны, так что цензура там строже.

Липкин тезис развил. Противопоставил Кожевникова – Твардовскому. Гораздо эффектнее получилось, хоть и опять бездоказательно.

Далее мемуарист опять развивал чужие тезисы. Согласно Заксу, главред «Нового мира» задал риторический вопрос о наличии/отсутствии хотя бы одного друга у Гроссмана. Липкин же сообщил, что именно он буквально умолял писателя-нонконформиста не отдавать роман в редакцию «Знамени». Следовательно, не его вина, что дружеский совет был оставлен без внимания.

Суждения Липкина о Кожевникове вполне коррелируются с характеристикой, данной Кублановским в 1985 году. И тоже, еще раз подчеркнем, без ссылок на источники.

Да и не на что ссылаться. Нет аутентичных свидетельств, что в 1960 году главред «Знамени» слыл доносчиком. Про такую репутацию, к примеру, не упомянула и Роскина, хотя контекст был вполне подходящий.

Однако это, скажем так, мнение о мнениях. Главное же, что Липкин, интерпретируя чужие версии, путался в хронологии описываемых событий.

Например, о ссоре с Твардовским и долгом ожидании редакционного ответа – из заксовской версии. Оттуда же и про запоздалое примирение. Разница в том, что Липкин перенес событие на год позже. Увлекся мемуарист, сочиняя новый сюжетный поворот и пристраивая к нему письмо Гроссмана.

Вот и получилось, что «поздней осенью» 1961 года», когда автор романа и новомирский главред мирились в Коктебеле, еще не были арестованы рукописи. Соответственно, Твардовский, едва узнав об арестах, приехал к Гроссмману, а потом, «выпив, плакал: “Нельзя у нас писать правду, нет свободы”».

О застольной беседе после ареста романа рассказывал и Закс, только утверждал, что была она в его квартире и гораздо раньше. Зато у Липкина – новые подробности. Он Кожевникова старательно компрометировал.

Запутавшись в хронологии, Липкин пересказал сюжет Закса и добавил новые вымышленные подробности, однако прагматика та же: Твардовский не имел отношения к аресту рукописей Гроссмана.

Интерпретирован и сюжет Роскиной. Правда, с учетом письма к Хрущеву. Согласно Липкину, один из руководителей ССП сказал Гроссману, что «если и можно будет издать роман, то лет через 250».

Далее Липкин, описывая «беседу» Гроссмана и Суслова, указал несколько иной срок цензурного запрета – «двести-триста лет». И подчеркнул: «Не знаю, как двигалась эта космическая цифра, снизу – от писателей-функционеров к Суслову или сверху – от Суслова к ним. Разговаривая, Суслов перебирал рукой обе рецензии, заглядывал в них, читал вслух наиболее, с его точки зрения, предосудительные цитаты из романа».

Такого нет в гроссмановской записи беседы. И, как выше отмечено, не могло быть: не стал бы главный идеолог определять хронологический предел советской власти.

Зато Липкин объяснил, словно бы невзначай, откуда взялась фраза о сроке «ареста»: его назвал Гроссману один из «писателей-функционеров», потому что готовил рецензию для Суслова, который – в свою очередь – обсуждал ее с рецензентом.

Была бы у Липкина запись «беседы» с главным идеологом, не пришлось бы новыми выдумками дополнять версию Закса, отводя возможные подозрения от Твардовского. Но задача эта все же была решена. Можно сказать, что свидетельство «самого близкого друга» и первого биографа Гроссмана вытеснило свидетельство Роскиной.

Об истории «ареста» написала и Берзер в книге «Прощание», напечатанной, как выше упоминалось, под одной обложкой с первым советским книжным изданием мемуаров Липкина в 1990 году.

Два автора объединены по критерию общности тематики. Такое вполне обычно. Примечательно же, что подготовка к изданию воспоминаний Берзер завершена после журнальной публикации в СССР мемуаров Липкина, однако раньше, чем парижская газета напечатала его статью «Рукописи не горят. Как был спасен роман Василия Гроссмана “Жизнь и судьба”».

Хронологическая разница в данном случае очень важна. Берзер не знала тогда, что еще рассказал Липкин, потому и не упомянула о его участии в спасении романа. По ее словам, Гроссман обратился к Твардовскому, желая «понять, что же могло переполошить “Знамя”. Почему они молчат?».

Берзер – опытнейший советский редактор. И роман она уже прочла. Казалось бы, ей ли не знать, «что же могло переполошить “Знамя”» – в 1960 году. Но традиция сформировалась. Гроссмана полагалось изображать наивным.

Мемуаристка предложила версию Закса. Ну а далее, описывая ситуацию в «Знамени», ссылалась на Гроссмана: «Он рассказывал, что там долго и мрачно читали сами, ничего ему не говоря. Потом стали ходить, носить. Переправили роман Д.А. Поликарпову со своими пояснениями».

Вряд ли Гроссман сообщил Берзер, что в «Знамени» тысячестраничную рукопись «читали долго». Хотя принципиально такое допустимо. По его статусу классика и два месяца – немалый срок. Но уж вовсе невероятно, чтобы рассказывал, как из редакции «переправили роман Д.А. Поликарпову со своими пояснениями».

Липкин подобного рода сведения тоже обосновал ссылкой на Гроссмана, якобы воспроизводившего сказанное Твардовским. Разница в том, что речь шла о КГБ, а не ЦК партии.

Типологически доводы идентичны. А еще Берзер сообщила, что имеется «свидетельство одного из авторов “Нового мира”: он оказался случайно в кабинете Поликарпова, тот в ярости поносил роман Гроссмана, и автор наш вступил с ним в ожесточенный спор».

Опять сомнительно. Литераторы не попадали случайно в кабинет заведующего Отделом культуры ЦК КПСС. Это все же не ресторан.

Согласно правилам, сначала полагалось миновать приемную. А там, разумеется, секретарь, чья обязанность – спросить, кто пришел и зачем, потом доложить по телефону начальнику, узнать, примет ли.

Только после доклада и разрешения посетитель входил. Если, конечно, это не равный по должности или начальник. Писателям, даже и ранга Твардовского, надлежало предварительно договариваться о посещении. Да и не объяснила Берзер, с чего бы вдруг Поликарпов решил произнести гневный монолог «о романе Гроссмана» при ком-либо из посторонних.

Берзер назвала свидетеля. И еще раз подчеркнула, что он не планировал встречу с заведующим Отделом культуры ЦК КПСС: «Автором этим, случайно попавшим в кабинет Поликарпова, был Виктор Некрасов».

Репутацией Некрасова, вроде бы, исключались сомнения. Если рассказал, значит, так и случилось. Но опять свидетель не мог бы подтвердить или опровергнуть версию мемуаристки. Умер за три года до того, как Берзер начала готовить мемуары к публикации.

Берзер настаивала, что арест рукописи – в квартире автора, его «кабинете» и журнальных редакциях – обусловлен доносом. Виновным объявила Кожевникова. Далее мемуаристка акцентировала: «Я не знала тогда, что сейф «Нового мира» был концом операции по «изъятию» романа, а не началом. И наш журнал, и сам Твардовский, которому для совета принес Гроссман свой роман, были одинаково унижены, оскорблены и распяты вместе с Гроссманом».

Таким образом, сам вопрос о мере причастности к аресту кого-либо из редакции «Нового мира» был заведомо исключен. Согласно Берзер, там просто не знали, что готовится «изъятие».

Но ссылки на Гроссмана или Некрасова – сами по себе – еще не доказательства, они не подтверждены документально, вот почему из мемуаров Берзер следует лишь то, что ее инвективы в адрес Кожевникова необоснованы.

О романе «Жизнь и судьба» написала также Н.П. Бианки. В 1997 году опубликована ее книга «К. Симонов, А. Твардовский в “Новом мире”. Воспоминания».

Бывшая сотрудница журнала, по ее словам, описывала только свои впечатления. Она утверждала, что Твардовский, узнав про «арест» романа, «очень огорчился, все время повторял: “Я же его слезно просил рукопись в “Знамя” не отдавать. Как он мог довериться Кожевникову? Тот незамедлительно отправился советоваться в ЦК”».

В пересказе Бианки суждения новомирского главреда о «Знамени» и Кожевникове сформулированы невнятно. Свое ли мнение выразил Твардовский, воспроизвел ли услышанное где-либо – не определить.

Но главное, что фразы Твардовского нельзя считать прямым обвинением в доносительстве. Если Кожевников «отправился советоваться», значит, публикацию планировал.

Инвектива – в подтексте: Гроссмана не известил о своем решении. Кстати, и Бианки не упомянула, что у главреда «Знамени» была одиозная репутация. А еще весьма интересны не только суждения новомирского главреда о «Знамени» и Кожевникове лично. Примечательно и сказанное Твардовским про себя самого.

Из воспроизведенных Бианки суждений новомирского главреда следует, что он с романом ознакомился до Кожевникова.

Именно до. В целом содержание книги знал. А иначе непонятно, зачем он Гроссмана «слезно просил рукопись в “Знамя” не отдавать».

Бианки настаивала, что сначала рукопись попала к Твардовскому, а уже после была передана Кожевникову. Соответственно, еще и в сноске акцентировала: «Василий Семенович второй экземпляр романа (курсив наш. – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.) отдал в “Знамя”, в надежде, что если не в “Новом мире”, то, может быть, в “Знамени” напечатают».

Тут и возникает противоречие. Закс и Липкин настаивали, что Гроссман сначала передал рукопись Кожевникову, а после – Твардовскому. Если же верить Бианки, то наоборот.

Можно предположить: ошиблась Бианки. Такое в мемуаристике отнюдь не исключение. Поэтому и литературоведы игнорируют ее воспоминания о Гроссмане. Словно не замечают. Ее свидетельство явно противоречит сказанному Заксом, Липкиным, да и некоторыми другими авторитетными современникам.

Но Бианки в данном случае не ошиблась. Документально подтверждается, что сначала Твардовский ознакомился с гроссмановским романом, а потом – Кожевников.

Отметим также, что Твардовский читал две редакциии гроссмановского романа. Правда, со значительным интервалом.

 

Незамеченное признание

Твардовский сам признал, что с гроссмановским романом ознакомился до Кожевникова, причем дважды. Но и это осталось словно бы незамеченным.

Речь идет о дневниках Твардовского. К публикации они были подготовлены дочерью поэта, напечатаны впервые, как выше отмечалось, журналом «Знамя» под заголовком «Рабочие тетради 60-х годов».

Дневники опубликованы с купюрами, однако в данном случае довольно и напечатанного. Так, 6 октября 1960 года Твардовский отметил: «Самое сильное литературное впечатление за, может быть, многие годы – на днях прочитанный роман (три папки, общий объем страниц 1000 с лишком) В. Гроссмана, с его прежним глупым названием “Жизнь и судьба”, с его прежней претенциозной манерой эпопеи, мазней научно-философских отступлений, надменностью и беспомощностью описаний в части “топора и лопаты”. При всем этом – вещь так значительна, что выходит далеко и решительно за рамки литературы, и эта ее “нелитературность”, может быть, самое главное ее литературное достоинство».

Уместно предположить, что 6 октября Твардовский уже прочел рукопись, а Кожевникову еще предстояло ее получить – через два дня. Коль так, не ошиблась Бианки.

Гипотеза подтвеждается сразу же. Потому что далее Твардовский пишет о «прежней претенциозной манере эпопеи».

Однако и повторное указание на то, что Твардовский ознакомился с романом не впервые, осталось словно бы незамеченным. Литературоведы избегали дискуссии с Липкиным, чьи мемуары уже вышли в СССР.

Допустимо также, что рассуждения Твардовского литературоведы соотнесли с другим романом Гроссмана – «За правое дело». Как раз его и печатал «Новый мие» в 1952 году.

Но этот роман здесь ни при чем. Его «прежнее» заглавие – не «Жизнь и судьба», а «Сталинград». Оно сразу было автором предложено. Другое же – «За правое дело» – дано при редактировании в «Новом мире».

Стало быть, Твардовский имел в виду роман «Жизнь и судьба». И подчеркнул еще раз, что с ним знакомился не впервые – «На этот раз мне повезло: я имел возможность читать рукопись не как редактор, которому с первых страниц нужно решать – идет – не идет, что делать и т. п., а просто как некто Твардовский, о чем меня и просил автор, хотя, конечно, ни он, ни я не могли полностью отмыслить моей редакторской сущности».

Если сказано про «этот раз», понятно, что был и «прошлый». Иначе нельзя интерпретировать.

Ясно также, что в прошлый раз Твардовский читал роман «как редактор» – главный. По-другому и не мог бы: рукопись передал классик советской литературы с целью публикации в «Новом мире».

Подтверждение можно найти в следующей далее фразе. Твардовский акцентировал: «Все же я был куда свободнее, чем в прошлый раз, и мог позволить себе роскошь читать из одного интереса, и этого интереса у меня более, чем достаточно».

Следовательно, «в прошлый раз» Твардовский, прочитав, отверг роман «Жизнь и судьба». Решил, что «не идет».

Вот об этом Закс рассказывать и не пожелал. А Бианки проговорилась, не предполагая, что таким образом может повредить репутации Твардовского.

Правомерен в таком случае вопрос, когда же впервые Твардовский читал рукопись под заглавием «Жизнь и судьба». Точно дату установить нельзя. Но хронологоические рамки определить можно.

Гроссман 24 октября 1959 года сообщил Липкину, что заканчивает вторую книгу дилогии. Работа еще не была завершена, но близка к завершению. Примерно тут – первая хронологическая граница. Вскоре Гроссман передал Твардовскому рукопись нового романа. Новомирский главред ознакомился и – не принял к публикации.

С журналом «Знамя» Гроссман заключил договор 23 мая 1960 года. Уже после того, как получил отказ Твардовского.

Примерно тут – вторая хронологическая граница. Значит, от 24 октября 1959 года до 23 мая следующего Твардовский мог получить, а затем читать первую редакцию нового романа.

Отметим еще одно свидетельство. 28 февраля 2013 года в Государственном литературном музее Российской Федерации состоялся вечер памяти Гроссмана, где выступала его дочь. Она, в частности, сообщила: отец рассказывал, что Твардовский прочитал рукопись нового романа, вернул ее и посоветовал более не показывать главредам, ведь если кто случайно опубликует, скандал неизбежен. Гроссман, по словам дочери, вернулся домой раздосадованным.

Кстати, о возвращенной рукописи Короткова-Гроссман рассказывала не раз на различных конференциях. Но свидетельство игнорировалось.

Это объяснимо. Логика диктует: вернул бы Твардовский рукопись, не было бы ее бы в новомирском сейфе, а если там нашли, значит, не возвращал. Правда, Короткова-Гроссман не раз подчеркивала: о противоречии знает, но помнит и сказанное отцом.

Благодаря книге Бианки и дневнику Твардовского становится понятно, что никакого противоречия нет. Его и не было.

Ознакомившись с романом первый раз – до 23 мая 1960 года – Твардовский вернул рукопись. О чем Гроссман и рассказывал дочери.

Ну а потом новомирский главред получил роман в новой редакции. Судя по дневнику, к 6 октября 1960 года прочел. Об этом и Бианки рассказала. Только «на этот раз» Твардовский не вернул рукопись.

Более четырех месяцев спустя она все еще хранилась в редакционном сейфе, откуда и была «изъята» сотрудниками КГБ. Но если Твардовский не собирался печатать гроссмановский роман, как утверждал Закс, то, на первый взгляд непонятно, почему же главред не вернул полученный экземпляр.

По крайней мере, одна из причин выявляется при анализе дневниковых записей Твардовского. Рукопись он сразу не вернул, потому что изначально не отвергал саму идею публикации романа.

Твардовский уже знал про договор с редакцией «Знамени», когда получил рукопись. Вот почему отметил: «Но мне нравится быть сейчас в состоянии необходимости самому, без предуказки и обязательств службы решить этот вопрос, по крайней мере, для себя».

Понятно, что «решить этот вопрос», значит, определить, есть ли возможность опубликовать роман. Выяснить, при каких условиях задача в принципе разрешима.

Задачу Твардовский счел важной. Подчеркнул, что решает ее «не только для себя, этого не только мало, но это и не решение вовсе. Напечатать эту вещь (если представить себе возможность снятия в ней явно неправильных мотивов) означало бы новый этап в литературе, возвращение ей подлинного значения правдивого свидетельства о жизни, – означало бы огромный поворот во всей нашей зашедшей бог весть в какие дебри лжи, условности и дубовой преднамеренности литературе».

Был план: убедить автора «снять неправильные мотивы». Подразумевалась тематика, позже обусловившая политические инвективы при обсждении романа в редакции «Знамени». Опасность Твардовский видел. Судя по его дневнику, полагал, что задачу решит, если Гроссман согласится пойти на уступки.

Разумеется, план обхода цензурных препятствий Твардовский обдумывал вовсе не затем, чтобы Кожевникову помочь. Гроссмановский роман собирался публиковать в своем журнале.

Соответственно, Бианки опять не ошиблась, воспроизведя рассказ Твардовского о том, как тот убеждал Гроссмана не отдавать рукопись в редакцию «Знамени». Новомирский главред старался для себя.

Твардовский, судя по его дневнику и мемуарам Бианки, предполагал, что Кожевников отправится в ЦК партии «советоваться». Обычная редакционная практика, столичная. Но высока была вероятность отказа функционеров, причем окончательного. А если бы «совет» попросил новомирский главред, предъявив лично им выправленную рукопись, так мог бы получить согласие. По крайней мере, полагал, что смог бы. Тогда – «новый этап» и, понятно, личный триумф, расширение границ допустимого в советской литературе.

Многое разрешали Твардовскому. И нередко такое, что другим запрещали безоговорочно. Статус журнала особый: проект ЦК партии.

Кожевников «обошел» Твардовского, заметившего, главным образом, крамолу в первой редакции гроссмановского романа. Зато вторая удивила, даже и восхитила. В связи с ней обозначились новые перспективы.

Но Кожевников уже заключил договор с Гроссманом и выплатил аванс. Редакция журнала «Знамя» стала обладателем права на публикацию романа.

Впрочем, был и традиционный «контрприем». Другой заказчик предлагал автору более выгодные условия, тот по какой-либо причине отказывался выполнить требования прежнего редактора, после чего расторгал договор, возвращал аванс и, оформив новые договорные отношения, компенсировал свои убытки вновь полученной авансовой суммой. Вполне законные действия.

Такой «контприем» и подразумевал Твардовский. Ради этого обдумывался план редактуры гроссмановского романа.

Однако не было уверенности, что Гроссман пойдет на уступки. Твардовский подчеркнул, что «вряд ли это мыслимо. Прежде всего – автор не тот. Он знает, что делает. Тем хуже для него, но и для литературы».

Попытку Твардовский все же предпринял. Разговаривали до того, как Гроссман передал рукопись в редакцию «Знамени». Возможно, 6 октября или днем позже. Судя по воспоминаниям Роскиной – безрезультатно.

Роскина и воспроизвела итог разговора, подчеркнув, что по гроссмановскому пересказу. Вероятность бесцензурного издания романа Твардовский характеризовал иронически – «через двести пятьдесят лет». Стало быть, не дождешься. В письме Хрущеву эту шутку Гроссман и воспроизвел.

Твардовский, в отличие от Суслова, мог позволить себе так пошутить. Разговор неофициальный, да и Гроссман – давний приятель. Он и не назвал имя шутника в письме Хрущеву.

 

После и вследствие

Да, срок цензурного запрета обозначил Твардовский в шутку. Ну а вскоре началась антигроссмановская интрига ЦК КПСС.

Инициатором, согласно мнениям ряда мемуаристов и литературоведов, стал Кожевников. В его журнал Грссман принес роман, а затем – арест рукописей. Мнимо логичный вывод: если после, значит, вследствие. Так что репутация главреда «Знамени» вскоре изменилась.

Это видно и по дневниковой записи Чуковского. 21 декабря 1964 года он подводил итог встрече с Кожевниковым. Обсуждали проявления ксенофобии в советской литературе, и главред «Знамени» не скрывал презрения к антисемитам. Но автор дневника отметил: собеседник, разговаривавший без опаски, «щеголяя своими либеральными взглядами – тот самый человек, кот[орый] снес в ЦК роман Василия Гроссмана, вследствие чего роман арестовали – и Гроссман погиб».

Именно погиб. Арест романа – причина гибели автора.

После гроссмановских похорон тогда и двух недель не прошло, свежа еще память. Чуковский, судя по дневнику, не сомневался: Кожевников лицемерит, ведь у доносчика не может быть «либеральных взглядов». Уверенность акцентирована лексически – выражением «снес в ЦК роман».

Но там Чуковский не получал сведения. Туда вхож не был.

Его уверенность, что Кожевников стал доносчиком, обоснована только слухами. Это допустимо на уровне дневниковой записи. А историко-литературный дискурс подразумевает доказательства.

В качестве доказательств мемуаристы и литературоведы приводили обычно ссылки на суждения Твардовского. Он, в отличие от Чуковского, был в ЦК партии вхож. Прежде всего – по должности. Еще и приятельствовал с Поликарповым. Следовательно, имел доступ к информации, большинству литераторов недоступной.

Тем не менее, свидетельства Твардовского тоже нужно проверять. Как и любые другие. Да и ссылка на суждения новомирского главреда – сама по себе – тоже не доказательство.

Согласно Заксу, Твардовский говорил, что нельзя было Гроссману отдавать роман «Жизнь и судьба» в редакцию «Знамени». Такое в принципе возможно. Однако это свидетельство мемуариста не подтверждается документами. Впрочем, другие тоже.

Липкин утверждал, что ему Гроссман рассказывал, как Твардовский инкриминировал Кожевникову донос. Но документами это опровергается.

Берзер настаивала, что ей Гроссман рассказывал о доносе сотрудников «Знамени» и лично Кожевникова. Но в ее воспоминаниях много явных противоречий, сказанное же о виновных не подтверждается документами.

По свидетельству Бианки нельзя определить, свое ли мнение Твардовский выразил, заявив, что Кожевников «отправился советоваться». Опять же, эта фраза не подразумевала доносительство как таковое.

Свидетельства Закса, Липкина, Берзер, Роскиной и Бианки рассмотрены нами вновь не ради того, чтобы доказать непричастность Кожевникова к отправлению гроссмановских рукописей в ЦК КПСС и/или КГБ. Мы лишь демонстрировали, что доказательств причастности – нет.

Проблема налицо. И все же она не обсуждается литературоведами. Давно уже решено: если после, значит, вследствие.

Наконец, подразумевается, что кроме главреда «Знамени» больше и некому было сообщить о романе в КГБ или ЦК партии. Однако до сих пор не обнаружен хотя бы один документ, подтверждающий, что именно Кожевников информировал кого-либо из представителей указанных инстанций. Подчеркнем еще раз: если после, значит, вследствие – не аргумент.

Сколько-нибудь весомым аргументом нельзя признать и ссылки на дурную репутацию Кожевникова. Не было такой в 1960 году. Потом сформировалась – под влиянием слухов об аресте гроссмановского романа.

Вот почему уместно предположить: Кожевников не лицемерил, беседуя с Чуковским 21 декабря 1964 года. Он не считал себя доносчиком, потому что без его участия рукопись Гроссмана привлекла внимание ЦК КПСС.

Вполне допустимо, что внимание ЦК КПСС к роману Гроссмана привлек кто-либо из сотрудников журнала «Знамя». Там не только главред читал рукопись. Уже и не установить точно, сколько было читавших.

Да и Закс неслучайно выдумал множество подробностей, стараясь доказать, что Гроссман «почти год» ждал ответ Кожевникова. Мемуарист отводил возможные подозрения от коллег по «Новому миру». Там рукопись находилась примерно столько же, сколько в «Знамени».

Берзер тоже выдумывала подробности, отводя подозрения от новомирских коллег. В первую очередь Твардовского оберегала.

Он, кстати, мог и «советоваться» в ЦК КПСС. Прежде всего – с Поликарповым. Давние ведь приятели. Такого рода «советы» бывали весьма полезны: отказ, данный официально, всегда дискредитировал главреда, унижал его, неофициальная же беседа от этого избавляла.

Если Твардовский «советовался» с Поликарповым, то далее уже не контролировал ситуацию. Заведующий Отделом культуры ЦК КПСС решал подобного рода проблемы сообразно указаниям Суслова, а тот решения принимал, игнорируя амбиции главредов и своих подчиненных. Возможно, тогда и была инициирована антигроссмановская интрига.

Ход ее в этом случае понятен. В октябре 1960 года заведующий Отделом культуры ЦК КПСС узнал о гроссмановской рукописи от Твардовского. После чего вытребовал ее из редакции «Знамени». Свободного времени было немного, прочел не за день, потом доложил свое мнение Суслову. Обсудили план действий, а в ноябре с романом ознакомились функционеры ССП. И 9 декабря Поликарпов документировал решение цитировавшейся выше докладной запиской. Через неделю завершилась подготовка «расширенного заседания».

Если Твардовский «советовался», то вполне объяснимо, по какой причине Ямпольский утвержл, что «ключевую роль» сыграл Поликарпов. Не главред «Знамени», а заведующий отделом культуры ЦК партии способствовал инициированию антигроссмановской интриги.

С этой точки зрения существенно, что новомирский экземпляр не вернули Гроссману даже через месяц после отказа Твардовского печатать роман. В подобных случаях принято было возвращать рукопись, но, если главред «советовался», положение стало безвыходным. Он уже не мог решать сам, когда ее отдать.

Аналогичная ситуация сложилась и в журнале «Знамя». Там автору не возвращали два экземпляра, пока в ЦК КПСС думали, какие меры принять, чтобы исключить заграничную публикацию.

Твардовский не вернул рукопись и через два месяца после отказа. С учетом сформулированной выше гипотезы, понятно – не по рассеянности. Он вынужден был поступать так же, как его коллега в редакции «Знамени». Сусловской интригой подразумевалось, что роман будет признан антисоветским публично – на заседании редколлегии, в присутствии автора. До завершения этой части операции Гроссмана полагалось оставить в неведении. Чтоб не спугнуть. Вдруг обеспокоится и – займется подготовкой заграничного издания, как Пастернак в 1956 году.

19 декабря 1960 года роман «Жизнь и судьба» признан клеветническим на «расширенном заседании» редколлегии журнала «Знамя». О чем Твардовский, будучи литературным функционером, знал. Но рукопись Гроссману все равно не вернул. Потому что и редакция «Знамени» не возвращала два полученных от автора экземпляра.

Именно после «расширенного заседания» у редакции «Знамени» появилась формальная причина не возвращать рукописи. Поскольку роман был признан клеветническим, постольку его хранить не полагалось даже автору. Для хранения антисоветской литературы советскому гражданину требовалось получить специальное разрешение.

О новых обстоятельствах Шелепин и доложил ЦК партии. Документировал готовившееся решение относительно ареста Гроссмана и/или конфискации рукописей.

Нет оснований сомневаться: Гроссман уже 19 декабря 1960 года понял: редакция «Знамени» рукописи не вернет. Запрещено, и причина ясна, просить бесполезно. Поэтому он и не просил.

Аналогично, нет оснований сомневаться: Гроссман знал, что руководство ССП если не сразу, так через день известило новомирского главреда о решении, принятом 19 декабря 1960 года. По статусу было положено. Вот почему не просил и Твардовского вернуть рукопись. А тот не проявил инициативу – в силу причин, указанных выше.

Также нет оснований сомневаться: Суслов понимал изначально, что после обсуждения романа в редакции «Знамени» у главреда будет репутация доносчика. Ситуация могла бы стать иной, только если бы коллеги-литераторы узнали, что не Кожевников «советовался» в ЦК партии.

«Новый мир» тогда – проект ЦК партии. Своего рода олицетворение принципа свободы печати в социалистическом государстве. Вот почему Твардовского надлежало оградить от подозрений в доносительстве, кто бы ни «советовался» с Поликарповым.

Берзер вряд ли случайно подчеркнула, что «изъятием» рукописи из редакционного сейфа все сотрудники журнала «и сам Твардовский, которому для совета принес Гроссман свой роман, были одинаково унижены, оскорблены и распяты вместе с Гроссманом». Про унижение и оскорбление можно не спорить. Но у этой операции есть еще одна компонента.

Сотрудники КГБ не предложили новомирскому главреду заблаговременно отдать экземпляр крамольного романа. Вполне могли бы так сделать еще до того, как пришли в гроссмановскую квартиру. Приемлемый вариант – если бы стремились уменьшить огласку. Но они демонстративно, при многих свидетелях изъяли рукопись из редакционного сейфа. Отсюда и следовало, что Твардовский к аресту не имеет отношения. В редакции же «Знамени» демонстрации не требовались.

Уместно отметить еще одну немаловажную деталь. Если Твардовский «советовался», то гроссмановское описание разговора с новомирским главредом в январе 1961 года обретает дополнительную смысловую компоненту, неочевидную вне контекста донесений КГБ.

Как отмечено выше, 1 февраля 1961 года Гроссман сообщал Липкину письмом, что на исходе января разговаривал с Твардовским: «Разговор вежливый, осадок тяжелый. Он отступил по всему фронту, от рукописи и от деловых отношений отказался полностью, да и от иных форм участия в литературной жизнедеятельности собеседника отстранился».

Липкин утверждал, что речь шла о романе. Такого, как доказано выше, не было и не могло быть. Свыше четырех месяцев прошло с тех пор, как Твардовский прочел рукопись, около полутора минуло после ее обсуждения в редакции «Знамени». Тема закрыта. Мемуарист фантазировал, что уже отмечалось выше.

На исходе января 1961 года речь шла о рассказе Гроссмана. Скорее всего, имелся в виду «Тиргартен». В любом случае понятно: был отказ. Но примечательно, что Твардовский именно «от деловых отношений отказался полностью, да и от иных форм участия в литературной жизнедеятельности собеседника отстранился».

Следовательно, исключались вообще публикации в «Новом мире». Вышеприведенную цитату вряд ли можно интерпретировать как-либо иначе. Гроссман и подчеркнул: «Энергично отстранился. Так-то».

Меж тем Гроссман оставался классиком советской литературы, не утратил статус функционера ССП, и запрет на его публикации не был наложен. Вот почему реакция Твардовского кажется странной, не вполне соответствующей репутации новомирского главреда.

Но если он по-прежнему с Поликарповым «советовался», то все объяснимо. Тогда новомирский главред знал, что в ЦК КПСС обсуждались меры предупреждения иностранной публикации. Ближайшая перспектива – арест рукописей. Могли арестовать и автора. В таком случае Твардовский – на исходе января 1961 года – беседовал с будущим арестантом, чьи публикации заведомо исключались.

Да, в качестве гипотезы можно допустить, что Твардовский, стремясь опубликовать гроссмановский роман, пошел за «советом» к Поликарпову. Искал помощи и проверял границы ответственности.

Такая гипотеза позволяет многое объяснить. Значит, доказательства есть. Однако лишь косвенные. Нет прямых – документальных. А без них нельзя утверждать, что сведения о рукописи Гроссмана поступили в ЦК КПСС именно от Твардовского.

Доказательств же того, что Кожевников передал гроссмановскую рукопись в ЦК КПСС, нет вообще. Ни прямых, ни косвенных.

Есть только противоречивые суждения мемуаристов и литературоведов. Они и документам весьма часто противоречат. Так что это – не доказательства.

Впрочем, не так и важен вопрос о том, как узнали о крамольном романе в ЦК КПСС. Главное, там разработан алгоритм, почти на десять лет исключивший возможность издания романа за границей. И он несводим к аресту рукописей.

Осмысление этого алгоритма в печати было затруднено, пока советский режим существовал. Публицистические установки изначально противоречили исследовательским. Далее же действовала своего рода инерция. Вот и формировался, можно сказать, мифологический сюжет: история гроссмановской дилогии, отражающая путь автора к нонконформизму – поэтапно.

Идеально сюжетная конструкция достроена Липкиным. Она и некоторую симметричность обрела, и завершенность, наподобие традиционного изображения борьбы сил добра и зла.

Соответственно, в 1949–1953 годах мешать Гроссману полагалось литературным функционерам – Симонову и Кривицкому – как представителям сил зла. Ну а силы добра олицетворял Твардовский. Роль главного антагониста получил ведомый доносчик Бубеннов, хотя в реальности он и не был самостоятельной фигурой.

На втором этапе, в 1960–1961 годах, Твардовскому полагалось вновь помогать Гроссману. Хотя бы пытаться. Суслов оказался персонификацией зла, а главным антагонистом, вроде Бубеннова, назначен был Кожевников.

Разумеется, побеждали силы добра. Это и эмблематизировалась мировой славой Гроссмана. И, конечно же, известностью Липкина – как спасшего рукопись.

Миф пропагандистский строится по канону. Иначе бытование проблематично. Что до истины, так она даже «не посередине, а в другой плоскости».

Истина отнюдь не каждому интересна. Она еще и мешает тем, кто использует пропагандистские мифы.

Подводя итоги, можно повторить некогда сказанное историком литературы и поэтом В.Г. Перельмутером: миф непобедим, потому что прав. И пропагандистский тоже. Он формируется и бытует, сообразно некогда возникшей потребности общественного сознания. Пока она есть.

С мифами, пусть и пропагандистскими, спорить вряд ли уместно. Мы и не спорим, а решаем иные задачи – историко-литературные. Для их решения важен анализ технологий, посредством которых история литературы мифологизируется.