Литературный парадокс
Традиционно считается, что литература в русской культуре играла особую роль. А. И. Герцен, к примеру, еще в начале 1850-х годов подчеркивал: «У народа, лишенного общественной свободы, литература – единственная трибуна, с высоты которой он заставляет услышать крик своего возмущения и своей совести. Влияние литературы в подобном обществе приобретает размеры, давно утраченные другими странами Европы».
Эта фраза из статьи «О развитии революционных идей в России» – хрестоматийно известна. Потому что выводы едва ли не самого популярного русского публициста трудно было оспорить и современникам, и позднейшим исследователям.
Действительно, к моменту публикации герценовской статьи не было в Российской империи «общественной свободы». Именно в европейском истолковании этого термина. Узаконенным оставалось рабство – крепостное право, что европейцы называли дикостью, варварством.
Но и после отмены крепостного права узаконенными оставались и сословное неравенство, и конфессиональная дискриминация. Российский политический режим по-прежнему именовали деспотическим.
Можно спорить о применимости данного термина, однако бесспорно, что на территории Российской империи герценовской поры, да и десятилетия спустя широкое обсуждение политических проблем было возможным почти исключительно в рамках литературы. Или – по поводу литературы. Соответственно, ее влияние стремительно росло. Она в какой-то мере заменяла философию, историографию, публицистику и т. д. Перефразируя тоже хрестоматийно известное суждение А. А. Григорьева, можно сказать, что литература тогда – «наше всё».
В начале XX века положение не изменилось принципиально. Об этом и писал в 1911 году Ю. И. Айхенвальд, чей авторитет литературного критика был общепризнанным. Во вступлении к третьему изданию популярнейшей тогда книги «Силуэты русских писателей» он с горечью констатировал: «Незаконное при исследовании художественной литературы перенесение центра тяжести из личного в общественное должно было получить особенно упорный и особенно уродливый характер именно у нас, в России. Не талант художника, не его эстетическая индивидуальность привлекали внимание критиков, а его политическое исповедание. Полицейская стихия отравила нашу мысль, исказила наши интересы, приобрела над нами внутреннее господство. Она внедрилась в нас самих, и куда бы мы ни смотрели, мы видели поэтому одно и то же – неизменного полицейского, вечного Держиморду. Только его, со знаком минус, держали мы в своей душе, литературу понимали как скрытую борьбу с ним и лишь постольку ценили слово своих поэтов».
Конечно, сказанное Айхенвальдом относилось не ко всей литературе. Рассуждал критик о тенденции, с его точки зрения преобладающей. Имплицитная ссылка на герценовскую статью тут же приводилась: «Нас учили рассматривать художественное произведение как средство под безобидным флагом искусства контрабандно перевозить идеи политические – все ту же наболевшую гражданственность».
Айхенвальд с Герценом не полемизировал. Он и не пытался доказывать, что борьба с «вечным Держимордой» была когда-либо неуместной или вдруг такой стала.
Неуместны, по мнению Айхенвальда, попытки свести задачи литературы к обличению самодержавия. Равным образом анализ и оценка художественных произведений исключительно в аспекте борьбы с противоправным режимом.
Итоги, настаивал Айхенвальд, неутешительны. Тенденциозность проявилась уже и на уровне академического литературоведения: «Не только наша критика, но, что гораздо хуже, и наша наука стала публицистикой. Попранная методология за себя отомстила, и в результате, в печальном результате, у наших исследователей не получилось ни истории литературы, ни истории общественности».
Обоснованность суждений маститого критика была очевидна современникам. Тем не менее у него нашлись влиятельные оппоненты в среде авторитетных же коллег. К. И. Чуковский, в частности, инкриминировал автору «Силуэтов русских писателей» отказ от «наследия отцов».
Причины отказа Чуковский признал необоснованными. Российское население по-прежнему было лишено «общественной свободы». В силу чего и не следовало, по мнению большинства интеллектуалов, отказываться от каких-либо средств дискредитации противоправного режима. К тому же подразумевалось, что помимо оппозиционных литераторов есть и выразители интересов правительства, не желающие «ничьей».
Чуковский настаивал, что уступать деспотизму нельзя. При этом он, подобно Айхенвальду, Герцену и прочим интеллектуалам, рассуждавшим о роли оппозиционной литературы, принимал как данность сам факт ее существования в Российской империи. Не видел тут ничего удивительного.
Стоит подчеркнуть еще раз: естественным считалось, что легальная, т. е. подцензурная, русская литература может быть и оппозиционной.
Иногда литература контролировалась весьма жестко. Законами контроль практически не ограничивался, литераторов порой отправляли в ссылку, заключали в тюрьмы, периодические издания, которые были сочтены оппозиционными, закрывали, тиражи конфисковывали и т. д.
Но даже в периоды активизации борьбы с оппозиционной литературой и литераторами победы российского правительства были локальны. Оппозиционеры ухитрялись обходить цензурные препоны. И в итоге правительство уступало.
На оппозиционную литературу у русского правительства, казалось бы, всевластного, не хватало власти.
Парадоксальность ситуации не очевидна, если русская литература изучается в современном ей общекультурном контексте. Но такая ситуация осмыслялась и осмысляется многими в качестве парадокса, когда история русской литературы соотносится с историей литературы советской.
К началу 1930-х годов советская литература стала тотально проправительственной, чем и отличалась от любой другой.
Вот о таком отличии и писал в 1930 году О. Э. Мандельштам. На скорую публикацию эссе «Четвертая проза» не рассчитывал, почему и формулировал предельно резко: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух».
Характеризовал он именно суть изменений. Для Мандельштама в 1930 году подавляющее большинство советских коллег – «писатели, которые пишут заранее разрешенные вещи».
Отметим, что о тенденциозно-оппозиционном направлении даже речи не было в 1930 году. Подразумевалось, что большинство литераторов испрашивают у представителей власти соответствующее «разрешение». Добровольно.
В области пресловутой «науки о литературе» результаты, по словам Мандельштама, оказались аналогичными. И он характеризовал их с той же злой иронией, кстати, приводя имплицитную и ссылку на Айхенвальда: «Чем была матушка филология и чем стала! Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся-крев, стала все-терпимость».
Значит, советское правительство менее чем за пятнадцать лет решило задачу, с которой самодержавие не могло справиться более чем за столетие. Об этом парадоксе и рассуждал Мандельштам.
Издательская модель и литературный процесс
Русские литераторы, спорившие в досоветскую эпоху о литературных задачах, не предвидели, что когда-либо правительство станет управлять литературой. Причиной была не только пресловутая «вера в прогресс».
Большинство интеллектуалов воспринимало как единственно возможную, а значит, и неизменную российскую издательскую модель, т. е. систему взаимосвязей основных элементов литературного рынка – писателя, издателя, читателя.
К 1830-м годам российская издательская модель в основе своей практически не отличалась от европейской, традиционной. Хотя законодательная база тогда лишь формировалась, отношения издателя и писателя уже достаточно часто определяла формальная договоренность: издатель приобретал у писателя не просто рукопись, но – и главным образом – права на ее тиражирование. Издатель по отношению к писателю был покупателем, а в отношениях с читателями – продавцом. Однако на законодательном уровне права и обязанности продавца и покупателя еще не фиксировались.
Законодательство, как водится, отставало от жизни, что нередко вызывало протесты литераторов. Так, осенью 1836 года А. С. Пушкин на вопрос французского корреспондента о российских законах, охраняющих права литераторов, отвечал: «Литература стала у нас значительной отраслью промышленности лишь за последние лет двадцать или около того. До тех пор на нее смотрели только как на изящное и аристократическое занятие».
Пользуясь более поздней терминологией, можно сказать, что Пушкин утверждал: литератор – профессия. Такая же, как любая другая. Ремесло, приносящее доход. В силу чего писателю необходимо защищенное законом право на результаты своего труда – ставшую объектом сделки с издателем «литературную собственность».
Настоящее, по словам Пушкина, качественно отличалось от прошлого. Писатели осознали, что именно публикации должны приносить доход, в прошлом же такая задача не ставилась: «Никто не думал извлекать из своих произведений других выгод, кроме успехов в обществе, авторы сами поощряли их перепечатку и тщеславились этим, между тем как наши академии, со спокойной совестью и ничего не опасаясь, подавали пример этого правонарушения».
К 1820-м годам, как отмечал Пушкин, ситуация изменилась, писатели озаботились охраной своих прав, кое-что уже было сделано, хотя и недостаточно. До европейского уровня, например французского, еще далеко.
Неважно, прав ли Пушкин в данном случае. Важно, что так счел нужным определить свою позицию литератор 1830-х годов. Констатировавший, что писательство уже стало профессией, как в Европе, а вот правовая база по-прежнему зависела не от реалий литературного процесса, но от волеизъявления государя.
Впрочем, законодательство менялось. Да и полиграфическая технология тогда быстро совершенствовалась, благодаря чему издательская продукция дешевела, т. е. становилась более доступной, что увеличивало количество покупателей.
Совершенствовались и пути сообщения, что опять же способствовало росту количества покупателей. Оно, кстати, росло и по мере распространения грамотности. Издательское дело, требовавшее все большей профессионализации, становилось все более доходным, соответственно росли и заработки литераторов. Коммерциализация литературы обусловила появление нового фактора, существенно влиявшего на литературный процесс. Таким фактором стала литературная критика.
Авторитетный критик – фигура не менее значимая, чем собственно писатель. Критики пропагандировали те или иные издания, от чего и зависела репутация писателя. Издатели были вынуждены буквально вербовать пропагандистов, чтобы обеспечить сбыт продукции.
Разумеется, функции критики не сводились к рекламе или борьбе с конкурентами. В условиях Российской империи критика, наряду с литературой, стала политической публицистикой, историографией, философией и т. д.
Авторитет литературной критики был обусловлен, прежде всего, специфическим положением литературы в русской культуре. Литературный критик – не просто интерпретатор, он учитель, наставник, воспитатель.
Своего рода символом такой критики считался в первую очередь В. Г. Белинский. Потому любая попытка неапологетического осмысления его деятельности воспринималась как уступка самодержавию, отказ от «демократических» традиций русской литературы.
Ярким публицистом был, понятно, не каждый из критиков. А вот рекламные задачи решали все. Как известно, где коммерция, там и реклама, «двигатель торговли».
Правда, откровенная установка на прибыль тоже вызывала протесты интеллектуалов. В этом аспекте примечательна статья Толстого «Прогресс и определение образования», где сама идея коммерциализации объявлялась безнравственной: «Для меня очевидно, что расположение журналов и книг, безостановочный и громадный прогресс книгопечатания, был выгоден для писателей, редакторов, издателей, корректоров и наборщиков. Огромные суммы народа косвенными путями перешли в руки этих людей. Книгопечатание так выгодно для этих людей, что для увеличения числа читателей придумываются всевозможные средства: стихи, повести, скандалы, обличения, сплетни, полемики, подарки, премии, общества грамотности, распространение книг и школы для увеличения числа грамотных. Ни один труд не окупается так легко, как литературный. Никакие проценты так не велики, как литературные. Число литературных работников увеличивается с каждым днем. Мелочность и ничтожество литературы увеличивается соразмерно увеличению ее органов».
Насколько прав или не прав Толстой – в данном случае опять неважно. А важно мнение литератора 1860-х годов, констатировавшего: литература, как и утверждал некогда Пушкин, стала отраслью промышленности (industrie), и по сравнению с пушкинской эпохой доходность изрядно выросла.
Писатель наконец получил статус профессионала. Речь идет не о качестве. Появилась возможность жить гонорарами, не рассчитывая, как было прежде, на доходы от службы, поместья или меценатскую поддержку.
То, что писатель иногда выпускал книгу за свой счет или пользовался меценатской поддержкой, ничего по сути не меняло: любая полиграфическая единица оставалась товаром, который следовало продать. В конечном счете литератор-профессионал вынужден был ориентироваться на издателя, непосредственно связанного с книготорговлей.
Бесспорно, издатели стремились подчинить своей воле писателей. Однако в этом стремлении препятствовала издательская конкуренция.
Независимость писателя от издательского произвола зиждилась на возможности выбирать издателя – среди многих.
Главным защитником писателя был читатель – розничный покупатель литературной продукции. Он буквально «голосовал рублем».
Доходы зависели от покупателей. Потому издатель ориентировался в первую очередь на читательский спрос.
Этот фактор оставался главным аргументом писателя в споре с издателем. Ну а влияние правительства, чьи интересы представлял цензор, не было определяющим.
Цензор имел право лишь запрещать. Его старания могли привести к закрытию периодического издания, закрытию издательства, аресту владельца. Но такое обычно случалось, когда явно нарушались действовавшие запреты. А если нет, издатель мог ссылаться на известную формулу: что не запрещен, то разрешено.
Несоответствие правительственным идеологическим установкам само по себе не было криминалом. Предписывать же выпуск произведений, сочтенных нужными правительству, цензор не мог. Для реализации предписаний цензура не имела организационных механизмов. Издательское предприятие оставалось объектом собственности.
Правительство не желало – без особой нужды – покушаться на основополагающий государственный принцип: частная собственность, обретенная в законном порядке, неотчуждаема. Изменялось многое, но главное оставалось неизменным. По крайней мере, в этой области.
Независимость издателя от правительства зиждилась на законом гарантированном праве не работать себе в убыток.
К тому же из-за постоянного увеличения количества изданий цензурные механизмы – на организационном уровне – становились все более громоздкими. Так что с контролем соблюдения запретов цензура часто не справлялась, да и финансирование становилось все более обременительным для правительства.
Сами по себе запреты были непродуктивны. Издатель действовал, а цензура оставалась лишь помехой. Она ничего не производила.
Конечно, средств для финансирования проправительственной литературы всегда хватало. Но проблема воздействия на общественное сознание решалась не только оплатой труда – писательского ли, издательского ли. Изданное надлежало еще и распространить, причем в условиях конкуренции.
Правительству нужен был писатель, интересный читателю, знающий читательские вкусы, умеющий формировать их. Соответственно, приходилось искать сотрудников, оценивая их с точки зрения эффективности, ориентируясь на рыночные показатели – объем продаж, динамику спроса и т. д.
Бывали у правительства удачные, что называется, «проекты» в области литературы. Однако – по сумме достижений – оппозиционеры не проигрывали. С чем правительству приходилось в итоге мириться.
Русские литераторы, равным образом издатели имели возможность самостоятельно выбрать, сотрудничать ли им с правительством.
Выбор оставался всегда. А потому литераторы, спорившие о значении оппозиционной литературы, были уверены, что ее нельзя уничтожить – при любых цензурных стеснениях.
Задачу изменения традиционной издательской модели поставило советское правительство. Решение было найдено, пусть и не сразу.
Новая модель
Отнюдь не случайно в 1930 году «написанное без разрешения» Мандельштам называл «ворованным воздухом». Вскоре и такого не оказалось.
Радикальное преобразование издательской модели завершено в 1931 году. Издательства и торговые предприятия стали государственными. Частных не осталось. Официально считавшиеся общественными тоже были по сути государственными: они целиком контролировались правительством – организационно и финансово. На уровне цензуры, конечно, тоже.
Сохраняя функции цензора, советское правительство стало монопольным издателем и монопольным покупателем литературной продукции.
Да, продукцию надлежало еще и продавать в розницу, без этого затраты не вернуть. Но главное было сделано: конкурентов уничтожили. И в результате литераторы утратили независимость.
Литератор более не имел возможности самостоятельно решать, сотрудничать ли ему с правительством: других издателей не было.
К началу 1930-х годов экономические критерии оценки издательской деятельности утратили прежнюю актуальность. Издательства финансировались на государственном уровне, и если какие-либо издания не удавалось продать, у правительства, обладавшего неограниченной властью, хватало средств, чтобы компенсировать любые убытки.
В такой ситуации доходы сотрудников издательств и торговых предприятий не зависели непосредственно от читательского спроса, объема продаж и, соответственно, от литераторов. Правительство определяло, сколько кому платить. Оно же устанавливало ассортимент изданий, тиражи, ценообразование, распространение изданного, равным образом размеры писательских гонораров.
Литературный успех, популярность более не защищали писателя от произвола издателя. Эффективность издательской деятельности измерялась не в рублях. Критерием было соответствие пропагандистским установкам.
Советское правительство устранило полностью влияние читателя на литературный процесс.
В данной ситуации окончательно сформировались организационные механизмы управления. Они не менялись более полувека.
Советская издательская модель принципиально отличалась от досоветской. Во-первых, руководители всех издательских предприятий уже не были издателями в прежнем истолковании термина. Они стали не более чем служащими, подчинявшимися другим служащим. Во-вторых, цензура теперь была не только вне, но и внутри редакций.
Задачи цензуры решались главным образом в ходе редакционной подготовки каждой публикации. Решали их сотрудники редакции.
Можно сказать, что изменился сам принцип редактирования. В досоветский период редактура – подготовка рукописи к типографскому циклу. Советский же редактор был еще и первым цензором. А потому он стал ключевой фигурой литературного процесса.
Примечательно, что в мемуарах вдовы Мандельштама – Н. Я. Мандельштам – немало внимания уделено ключевой фигуре издательского процесса. Отношение к ней, понятно, негативное: «Основное звено, соединявшее литературу с высоким заказчиком, было редакторским аппаратом. Редактор с его непомерно разросшимися функциями возник в тот момент, когда его нормальная роль – определять лицо и позицию издательства, газеты, журнала – была начисто упразднена».
Запрещал и предписывал автору именно сотрудник редакции. На него возлагалась, кроме прочего, обязанность утверждения в общественном сознании нужных правительству идеологических директив. Что и констатировала вдова поэта: «Редактор, покорный проводник указаний, становился по отношению к автору чем-то вроде учителя, судьи и верховного начальника. В двадцатых годах они щеголяли хамством, но постепенно овладевали вежливостью, пока их вежливость не стала невыносимо наглой и явно покровительственной. Они почти моментально присвоили себе запретительные функции и выставили внутренний план запретов и поощрений, чтобы оградить себя от разноса в случае, если в изданной книге обнаружатся “идеологические ошибки”. Поскольку теория развивалась непрерывно и издание книги занимало довольно много времени, редактор научился учитывать будущее развитие и заранее расширял область запрещенного».
Контролера первого уровня обычно контролировал непосредственный начальник. Далее задачи контроля решались по инстанции – до руководителя издательства либо периодического издания. Это и констатировала мемуаристка: «После цепочки редакторов, трудящихся над книгой, цензору оставалось только вылавливать блох, чтобы оправдать свой хлеб с маслом».
Действительно, штатные цензоры лишь контролировали результаты деятельности нижестоящих контролеров-редакторов. Эффективность многократно возросла.
В таких условиях роль литературной критики принципиально изменилась. Критик уже не был наставником, воспитателем, как в досоветский период. Не решал и рекламные задачи: без коммерции не нужна реклама.
Актуальность утратила и полемика критиков. Если вся литература «разрешена», любая полемическая атака рискованна, тут необходимо дополнительное «разрешение». В итоге критик стал таким же служащим по ведомству литературы, как издатель и писатель.
С начала 1930-х годов издательская модель в СССР – принципиально внеэкономическая, ориентированная на тотальный контроль деятельности каждого автора и всех сотрудников издательских предприятий.
Именно поэтому советское правительство руководило литературой, словно государственной фабрикой, добиваясь исполнения своих требований на уровне содержания и даже формы художественных произведений.
В СССР организационно-финансовая специфика преобразований гласно не обсуждалась. Она оставалась как будто бы незамеченной, в силу чего и не осмысленной аналитически.
Для тоталитарного государства это вполне обычно. Странным, по крайней мере на первый взгляд, кажется другое: за пределами СССР такая издательская специфика тоже долго оставалась не осмысленной аналитически.
Уместно подчеркнуть еще раз: исследователи рассуждали о цензурном гнете, сервильности писателей, с готовностью реализующих любые правительственные установки, политические ли, эстетические ли, а вот конкретные организационные механизмы, обеспечивавшие все перечисленное, не попадали в сферу внимания.
Дело, конечно, не в том, что исследователи были недостаточно внимательны, почему и не заметили столь важные факторы. Их постольку не фиксировали, поскольку не распознавали.
Само по себе распознавание подразумевало сопоставление неизвестного с известным. Вот и советскую цензуру сравнивали с любой другой – по основанию большего/меньшего количества запретов.
Но это не позволяло и не позволяет адекватно оценить специфику организационных механизмов. Они были уникальны, благодаря чему и оставались долгое время за пределами традиционных представлений о литературном процессе.
Между тем организационно-финансовой спецификой обусловливалась и литературная. Используя мандельштамовские дефиниции, можно сказать, что после радикального преобразования издательской модели в советском государстве публиковалось и продавалось только «разрешенное».
Изменились и представления о «разрешенном». Таковым до радикального преобразования издательской модели считалось не запрещенное, т. е. не противоречившее цензурным запретам. А в новых условиях печаталось лишь соответствовавшее правительственным установкам, актуальным на момент подготовки самой публикации. Разумеется, с точки зрения представителей редакторской цензурной иерарархии, а также штатного цензора.
Публикация рукописи – книги, журнала и т. д. – обязательно подразумевало указание в ней дат завершения основных этапов редакционной и типографской подготовки. Конкретно указывалось, когда материал сдан в набор, т. е. передан типографии, а затем подписан к печати как вполне готовый. Благодаря чему и определялись хронологические рамки ответственности – редакторской.
В аспекте содержания и оформления каждая полиграфическая единица соответствовала идеологическим установкам, актуальным на момент подписания к печати. За это и отвечали редакторы – представители государства.
В новых условиях автор испрашивал «разрешение» у редактора, контролирующего и соблюдение запретов, и реализацию правительственных установок. Иного пути к публикации не осталось.
Советским литератором-профессионалом мог стать и оставаться лишь соглашавшийся каждый раз обращаться с просьбой о разрешении к представителям государства и – следовать их распоряжениям.
Как отмечалось выше, анализистории советской литературы нередко соотносится с вопросом об «искренности». Исследователи пытаются определить, когда именно конкретный литератор был искренним.
Разумеется, есть контексты, где такие вопросы принципиальны. Однако в каждом случае бесспорно: с начала 1930-х годов и более полувека спустя на территории СССР писатель мог опубликовать только «разрешенное». Искренне ли следовал правительственным директивам, нет ли, все равно испрашивал «разрешение». А иначе не состоялась бы публикация.
Теоретически допустимо, что советское правительство могло бы сформировать такую модель сразу после окончания гражданской войны. Практически же постольку и понадобился долгий срок, поскольку сам механизм управления литературой создавался «методом проб и ошибок».
Социалистическая эволюция
Начинало правительство с ликвидации периодических изданий, откровенно ему враждебных. Тех, что выпускались политическими противниками. Однако постепенно закрыты были практически все газеты и журналы, не выказавшие лояльность новому режиму. Правда, обещано было, что с его упрочением прекратятся «стеснения печати».
Отчаянные протесты многих русских литераторов, художников и ученых не меняли ничего. Мнением протестовавших Совнарком пренебрегал – чем дальше, тем откровенней. Интеллектуалы, требовавшие соблюдать принцип свободы печати, были меньшинством, да еще и безоружным.
Большинство же населения вообще не интересовал принцип свободы печати. Оно поддерживало любую власть, обещавшую хоть какой-нибудь порядок. А Совнарком обещал не только стабильность, но и – в ближайшей перспективе – «царство справедливости».
Результат был закономерен. К исходу 1918 года закрыто более пятисот российских периодических изданий.
Это существенно изменило характер литературного процесса. Именно периодика была основным источником заработка литераторов.
Менялась финансовая основа, обеспечивавшая писательскую независимость.
К 1919 году практически завершилась национализация целлюлозно-бумажных фабрик и типографий – правительство стало монополистом. Потому любое издание можно было даже не закрывать, а просто довести до самоликвидации, не продавая издателям бумагу, не разрешая своевременно разместить заказ в типографии, произвольно завышая цены и т. д. О частных издательствах правительство тоже не забывало, их закрывали одно за другим, но вот тут советским администраторам пришлось несколько умерить пыл.
Довольно скоро выяснилось, что новая власть, национализировав полиграфическую базу, не в состоянии даже инвентаризовать полученное. Большинство типографий вынуждено было прекратить работу из-за отсутствия сырья, при этом неучтенные запасы оставались на складах, так как сотрудники издательских отделов советских учреждений не обладали должным опытом или расторопностью, чтобы отыскать бумагу.
Своими обязанностями служащие часто пренебрегали: они работали за паек или скудное жалованье, и только энтузиастов интересовал конечный результат. Зато многие государственные заказы выполнялись частниками, вот правительству и приходилось до поры мириться с их существованием.
Предпринимателям, работавшим на себя, энергии хватало. Они ухитрялись находить, а затем выкупать невостребованную бумагу у госучреждений, добывали разрешение обратиться в бездействующие типографии.
У правительства же с печатниками всегда не ладилось: официальные тарифы на типографские работы были весьма низкими, и рабочие высокой квалификации, привыкшие к соответствующей оплате труда, не желали согласиться с тем, что на государство нужно работать чуть ли не даром. Ну а частники еще и доплачивали сверх установленных норм, чтобы заказ был выполнен быстрее.
Кстати, госучреждения – даже при согласии своих руководителей – не могли превышать расценки. Подобного рода вопросы надлежало решать централизованно. Только частники позволяли себе действовать сообразно требованиям рынка, ни у кого не спрашивая разрешения. Однако прибыль, которую они получали, немедленно урезалась налогами, в связи с чем издатели постоянно были на грани полного разорения.
К началу 1919 года стало ясно даже оптимистам: ситуация изменилась радикально, и это соответствует политике большевистского правительства. Что и констатировал А. М. Эфрос, опираясь на опыт литературного и театрального критика. Его статья «О книгах», печатавшаяся в первом и втором номерах чудом уцелевшего частного журнала «Москва», содержала описание не вполне еще сложившейся советской издательской модели.
По словам Эфроса, книжный рынок стал качественно иным. Ни автор, ни издатель уже не были самостоятельны: «Прежняя книга, свободная и частная, созданная свободным писателем и оттиснутая свободным издателем и ищущая свободного читателя – снята ныне с российского прилавка. На смену ей власть гонит новую книгу – книгу огосударствленную, отпечатанную в огосударствленных типографиях, сложенную в огосударствленных книжных складах, почти принудительно продиктованную огосударствленному автору программами государственных органов искусства».
Читатель, по словам Эфроса, тоже стал иным. «Огосударствленным». Значит, его мнение государству более не мешало. И «огосударствленную» книгу «огосударствленному» читателю могли буквально навязывать и школы, и профессиональные союзы, и прочие организации подобного рода.
Резко негативных оценок Эфрос избегал. В них и не было нужды. Тут выводы сами собой подразумевались.
Эфрос констатировал очевидное. Писатели утратили финансовую основу своей независимости от правительства. С ликвидацией большинства частных издательств стало ничтожно мало заказчиков литературной продукции. Потому на исходе 1919 года профессия литератора уже не была «свободной» – в прежнем понимании термина. Не сумевшие поступить в учреждения, где служащие обеспечивались хотя бы скудным пайком, голодали. Смерть от истощения – явление массовое.
Голода избежали уехавшие в местности, не контролировавшиеся большевистским правительством. Но с окончанием гражданской войны литераторы, не сумевшие или не пожелавшие эмигрировать, вновь оказались на территории Советской России.
Конечно, многих воодушевляли тогда надежды. Предполагалось, что «стеснения печати» подлежат отмене. Именно это некогда обещал Ленин.
Спрос на издательскую продукцию стремительно рос. И дефицит был колоссальным. Разумеется, читателей стало гораздо меньше, но и количество издательских организаций уменьшилось многократно.
Однако, вопреки ожиданиям интеллектуалов, правительство не собиралось прекращать борьбу с частными издательствами. Действовали прежние ограничения, постоянно вводились новые.
Государственное издательство, образованное при Наркомпросе как своего рода концерн, согласно принятому 20 мая 1919 года Положению ВЦИК, давно контролировало всё и вся. А книжный дефицит рос.
Явным стал и политический кризис. В Европе так и не началась «мировая революция», на которую большевистское руководство возлагало надежды. Разгромом советских войск завершилась в 1920 году война с Польшей, и это невозможно было скрыть – даже при информационной монополии.
Планы экспансии пришлось отложить на неопределенный, пусть и короткий, по мнению советских лидеров, срок. Ну а пропагандистское давление надлежало усиливать, для чего требовалось по возможности быстрее активизировать работу издательств.
Однако издательская модель, ориентированная на условия так называемого военного коммунизма, оказалась нефункциональна в мирное время. Правительству срочно требовались и книги, и деньги, а Госиздат изначально не ориентировали на извлечение прибыли. Не имели госиздатовские руководители соответствующего опыта.
Казалось бы, ситуация должна была стать иной благодаря политическим изменениям. Но и с началом так называемой новой экономической политики почти ничего не изменилось в издательской сфере.
Госиздатовское руководство не только не умело, но и не желало работать в условиях конкуренции. Любыми способами пыталось устранить конкурентов, добиваясь окончательного и полного запрета частных предприятий. И даже прямо заявляло в печати, что они не только бесполезны, но и вредны: с их помощью литераторы уклоняются от работы на советский режим.
В госиздатовском варианте литература оставалась предприятием расходным. Правительство же намеревалось сделать литературу источником дохода. И тут крайне востребованным стал опыт частных предпринимателей.
Новое по-старому
Положение частных издательств изменилось в 1922 году. Именно тогда правительство сочло, что аргументы госиздатовского руководства порождены лишь реакцией на собственную беспомощность.
Действовавшие издательства получили тогда новые полномочия в области приобретения бумаги. В значительной мере устранены были препятствия, обычно возникавшие при регистрации новых предприятий.
Кардинально изменилось и положение самого Госиздата. Одним из главных критериев оценки его работы стала рентабельность.
Можно сказать, что начиналась новая эпоха. Государственным издательским организациям приходилось конкурировать с частниками. А для литераторов перемены знаменовались резким увеличением количества заказчиков. Это означало, что сотрудничество с правительством уже не было обязательным.
Результаты подобного рода правительство отнюдь не собиралось получить. С ними приходилось мириться, как с неизбежным следствием уступок, без которых нельзя было активизировать издательства, получить деньги.
Любые инициативы в области литературы, реализуемые по госиздатовским алгоритмам, завершались неудачами. Так, 12 ноября 1920 года декретом Совнаркома был учрежден Главный политико-просветительный комитет в составе Наркомпроса. Одной изважнейших задач нового учреждения считалась организация новых периодических изданий. Но положение удалось изменить лишь в нэповскую эпоху.
В феврале 1921 года Коллегией Главполитпросвета был рассмотрен план выпуска первого «толстого» литературного журнала, получившего название «Красная новь». Редакционно-издательской подготовкой, как известно, занимался А. К. Воронский, один из ветеранов партии, возглавивший редакцию. Он и добился права увеличивать и гонорары, и оплату типографских работ. Благодаря этому удалось до конца 1921 года выпустить хотя бы три номера. Ну а первый за 1922 год появился лишь в марте.
Воронский утверждал все-таки, что добился стратегического успеха. Именно об этом его статья «Литературные отклики», опубликованная в следующем номере. Она начиналась характеристикой ситуации: «В наблюдающемся литературном оживлении многое уже выкристаллизовалось и приобрело законченность, во всяком случае, достаточную ясность. Прежде всего, ясно, что образуется два основных литературных лагеря».
Ситуацию Воронский характеризовал на военный манер. Отмечал, что «фронтов пока нет, но борьба переместилась и ведется в другой сфере: критика оружием сменилась оружием критики. Советская печать один лагерь. Группа частных издательств – конечно, не все – другой. Меж ними уже началась борьба, и она с каждым днем обостряется. Нам придется пережить полосу сильнейших идейных штурмов, состязаний, и здесь, как и всюду, будут побежденные и победители».
Торжествуя в связи с успехом, Воронский рассуждал о «состязаниях». Но, по мнению правительства, их тоже надлежало контролировать. Средством контроля была цензура, хотя сам факт ее существования обсуждать было еще не принято: «атрибут полицейского государства».
Обязанности цензоров возлагались ранее на госиздатовских сотрудников, что в новых условиях было нецелесообразно. 6 июня 1922 года декретом Совнаркома учреждено Главное управление по делам литературы и издательства при Наркомпросе – Главлит.
На Главлит возлагалась предварительная и последующая цензура. Вне цензуры действовала лишь небольшая группа изданий – партийные, госиздатовские, главполитпросветовские и т. п.
Однако не цензура как таковая играла решающую роль. Эффективность контроля обеспечивалась и нормами советского права: 1 июня 1922 года ВЦИК принял постановление «О введении в действие Уголовного кодекса РСФСР».
Своего рода основой механизма контроля была статья 57. Она гласила: «Контрреволюционным признается всякое действие, направленное на свержение завоеванной пролетарской революцией власти рабоче-крестьянских Советов и существующего на основании Конституции РСФСР Рабоче-крестьянского правительства, а также действия в направлении помощи той части международной буржуазии, которая не признает равноправия приходящей на смену капитализма коммунистической системы собственности и стремится к ее свержению путем интервенции или блокады, шпионажа, финансирования прессы и т. п. средствами».
Что значит «действия в направлении помощи» – не пояснялось нигде. Потому и считать таковыми можно было, в частности, нарушение цензурных предписаний, а не только запретов.
Непосредственно к литераторам относилась статья 70. Она предусматривала уголовную ответственность за «пропаганду и агитацию в направлении помощи международной буржуазии, указанной в ст. 57». Что значит «в направлении помощи» – опять не пояснялось. Потому следствие и суд не были ограничены в интерпретации.
Таким образом, первый УК РСФСР предоставил следователям и судьям полную свободу. Однако и это было сочтено недостаточным. 10 августа 1922 года ВЦИК принял декрет, позволявший НКВД «установить высылку за границу или в определенные местности РСФСР в административном порядке».
Отсюда следовало, что сотрудники подразделений НКВД имеют право внесудебно ссылать и высылать только на основании подозрений, не утруждая себя поиском улик. И конечно, не утруждая суды.
Полномочия сотрудников НКВД были вскоре расширены. 16 декабря 1922 года ВЦИК позволил специальной комиссии, созданной при НКВД, без суда «высылать и заключать в лагерь».
Ссылке, высылке, заключению в лагерь подлежали все, кто устно или печатно выражал несогласие с политикой советского правительства. Угрозой ссылки, высылки или заключения в лагерь предупреждалась сама возможность антиправительственной пропаганды в печати.
Вряд ли нужно специально доказывать, что уже с начала 1920-х годов литераторы были приучены внимательно читать правовые документы: вопрос не любопытства, а выживания.
Чтобы угадать направленность советского законодательства, особой эрудиции не требовалось. Недогадливым был вскоре сделан достаточно прозрачный намек. 31 августа 1922 года «Правда» опубликовала статью «Первое предостережение», где сообщалось о высылке из РСФСР большой группы литераторов и ученых, которые были названы «наиболее активными буржуазными идеологами».
Мера была и впрямь предостерегающая. На пароходах в европейские порты отправились весьма известные за пределами России ученые и литераторы. Арест их правительство сочло неуместным – в аспекте репутации нэповского режима. Однако подразумевалось, что для прочих «буржуазных идеологов», не добившихся европейской известности, перспектива – не Европа, а «места не столь отдаленные Сибири».
Все литераторы, не желавшие попасть в «буржуазные идеологи», должны были хотя бы обозначить свою лояльность режиму. Это стало условием профессиональной деятельности.
Не только главлитовскими запретами, но и писательскими соображениями относительно личной безопасности определялся уровень допустимого в печати. Очень важную роль играла самоцензура писателя.
Хозяйство и хозяева
1923 год считается началом расцвета советской литературы. С легкой руки К. Г. Паустовского литературоведы называли этот рубеж «временем больших ожиданий».
Действительно, ожидания казались тогда обоснованными, потому что некоторые перемены к лучшему были уже очевидны. Появились новые издательства, литературные журналы, газеты.
Да, кого-то арестовывали, ссылали, высылали, и все же это мало влияло на общее настроение. Перечисленные факторы не были принципиально новыми.
Цензура действовала и в Российской империи, внесудебные ссылки и высылки практиковались там постоянно. Зато с началом эпохи нэпа финансовое положение литератора, как и в досоветскую эпоху, зависело от читательского спроса. Благодаря чему можно было надеяться, что литераторы обретут статус, подразумевавший хотя бы относительную независимость.
Однако советские идеологи настаивали, что литературный процесс не будет прежним. Например, Троцкий в 1923 году выпустил книгу «Литература и революция», где, как говорится, «подводил итоги и намечал перспективы».
Он постулировал, что литературный процесс радикально изменился с приходом большевиков к власти в октябре 1917 года. А это «не могло не стать – и стало – крушением дооктябрьской литературы».
Именно «крушением». Согласно Троцкому, литература «после Октября хотела притвориться, что ничего особенного не произошло и что это вообще ее не касается. Но как-то вышло так, что Октябрь принялся хозяйничать в литературе, сортировать и тасовать ее, – и вовсе не только в административном, а еще в каком-то более глубоком смысле».
Троцкий не вдавался в подробности – нужды не было. Современники понимали и без подсказок, что означает «вышло так».
Литературный процесс действительно стал другим – на качественном уровне. Троцкий не преувеличивал, даже преуменьшил отчасти.
Принципиально иными стали отношения литераторов с теми силами, которые Айхенвальдом названы были «неизменным полицейским, вечным Держимордой».
Изменилось законодательство, в силу чего иными стали модели поведения литераторов. Троцкий хоть и метафорически, но довольно точно определил суть изменений.
Айхенвальд ничего подобного не предвидел. Троцкий же констатировал виденное.
Конечно, в 1923 году еще оставалась альтернатива – эмиграция. За границей эмигранты открывали новые издательства, выпускали русские журналы и газеты.
Но, во-первых, за границей русских издателей, а главное, читателей было гораздо меньше, нежели в советском государстве. И заработки литераторов-эмигрантов оказались несоизмеримыми с доходами отечественных коллег. Эмиграция – даже и для прежних знаменитостей – «честная бедность».
Во-вторых, попасть за границу именно по своей воле – непростая задача. ГПУ тщательно контролировало выезд и выпускало далеко не всех, кто разрешения просил. А неудачная попытка подразумевала в дальнейшем особое внимание надзорных инстанций. Стремление эмигрировать рассматривалось как демонстрация нелояльности, что само по себе, опять же аксиоматически, признавалось тогда проявлением «контрреволюционности». Со всеми отсюда вытекающими последствиями.
Литераторам оставалось либо приспосабливаться к новым условиям, либо менять профессию, гарантировавшую довольно высокий уровень доходов.
Об эмигрантской литературе Троцкий отзывался с презрением. Не жаловал он и литераторов «с именем», по мере возможностей пытавшихся игнорировать «хозяев»: «И по сю сторону границ осталось немалое количество дооктябрьских писателей, родственных потусторонним, внутренних эмигрантов революции».
Помимо «внутренних эмигрантов» Троцкий выделил еще одну категорию – дебютантов, не спешивших обслуживать правительство. Им тоже досталось: «Речь идет не только о переживших Октябрь “стариках”. Есть группа внеоктябрьских молодых беллетристов и поэтов. Не уверен в точности, насколько эти молодые молоды, но в предреволюционную и предвоенную эпоху они, во всяком случае, либо были начинающими, либо вовсе еще не начинали. Пишут они рассказы, повести, стихи, в которых с известным, не очень индивидуальным мастерством изображают то, что полагалось не так давно, чтобы получить признание в тех пределах, в каких полагалось».
Они, как намекал автор книги, при самодержавии тоже были бы умеренно оппозиционны, причем не потому, что не принимали «тиранию» в принципе, а просто следуя правилам игры. По словам Троцкого, революция буквально растоптала надежды «внеоктябрьских молодых» сделать карьеру в привычных условиях. Все изменилось, начинать пришлось заново: «По мере сил они притворяются, что ничего такого, в сущности, не было, и выражают свое подшибленное высокомерие в не очень индивидуальных стишках и прозе. Только время от времени они отводят душу показыванием небольшого и нетемпераментного кукиша в кармане».
Подразумевалось, что представители контролирующих инстанций видят и понимают все, и лишь постольку не вмешиваются, поскольку опасность не считают значительной. Однако, утверждал Троцкий, «внеоктябрьских» совсем немного. Большинство литераторов нейтрально. Таких автор книги именовал rallies, тут же поясняя: «Это термин изфранцузской политики и означает присоединившихся. Так называли бывших роялистов, примирившихся с республикой. Они отказались от борьбы за короля, даже от надежд на него, и лояльно перевели свой роялизм на республиканский язык».
Насколько Троцкий был прав – неважно в данном случае. Важно, что о пресловутых rallies тоже отзывался пренебрежительно. У «присоединившихся» не было, по его словам, идеологии. Они – «замиренные обыватели от искусства, зауряд-службисты, иногда не бездарные».
Вот этим, утверждал Троцкий, «зауряд-службисты» и ценны. Среди них – умелые, одаренные, готовые служить: «Присоединившиеся ни Полярной звезды с неба не снимут, ни беззвучного пороха не выдумают. Но они полезны, необходимы – пойдут навозом под новую культуру. А это не так мало».
Троцкий, похоже, Держимордой себя не считал. «Хозяйский подход» – реалия нэповской эпохи: что не в закрома, то в удобрение.
Литература и впрямь стала частью «хозяйства», принадлежавшего советскому правительству, и оно действительно «хозяйничало».
Потому считавшееся ранее в литературной среде предосудительным или вовсе постыдным воспринималось как само собой разумеющееся. Литераторам приходилось не только подчиняться держимордам, но и служить им. И какими бы радужными ни казались перспективы в 1923 году, модели поведения, обусловленные новой правовой основой, были прочно усвоены.
Литераторы – в массе своей – стали другими, на досоветских похожими лишь отдаленно. Что, кстати, и акцентировалось замечанием Троцкого относительно «небольшого и нетемпераментного кукиша в кармане». На большее писатели не решались.
Конкурент вождя
Статьи, вошедшие в книгу «Литература и революция», воспринимались тогда как программные – описание так называемой новой экономической политики применительно к задачам литературным. Руководителям соответственно директива, а литераторам – предостережение.
Книга при этом была и полемичной. Наркомвоенмор обосновывал также отказ большевистского руководства от попыток создать специфическую пролетарскую литературу и культуру в целом.
Обоснование было необходимо. Еще тремя годами ранее задача создания пролетарской культуры считалась одной из приоритетных.
Согласно марксистской доктрине, построение социалистического общества подразумевало радикальное изменение пресловутого «базиса», т. е. экономического строя, что, в свою очередь, означало преобразование «надстройки», элементом которой считалась культура. Ее надлежало создавать новому «правящему классу» – пролетариату.
Большевиками, как известно, проблема создания пролетарской культуры ставилась еще в начале 1900-х годов, причем А. В. Луначарский был одним из инициаторов, хотя главным теоретиком здесь считался А. А. Богданов, тоже ветеран социал-демократического движения.
Правда, в начале 1910-х годов Богданов – вне партии. Это было обусловлено разногласиями с Лениным, не терпевшим конкурентов.
Тем не менее Богданов и Луначарский оставались во многом единомышленниками. Оба продолжали разрабатывать концепции новой культуры.
Богдановская концепция оказалась принципиально новой. Медик по базовому образованию, он рассматривал задачи в различных областях деятельности как организационные. Соответственно, его концепция подразумевала формирование универсальных методов решения. Десятилетия спустя Богданова признают основоположником системного подхода.
Впрочем, изучению организационных методов, согласно Богданову, должна предшествовать хотя бы элементарная общеобразовательная подготовка. Так что первоочередными считались просветительские задачи.
Однако большевистскому руководству концепции пролетарской культуры стали интересны лишь с падением самодержавия в феврале 1917 года. Планировалось решение именно просветительских задач: подготовка хотя бы минимально образованных групп рабочих – для расширения административных структур партии.
Соответственно, к лету 1917 года энтузиасты сформировали при многих петроградских фабричных и заводских рабочих профсоюзных комитетах так называемые пролетарские культурно-просветительные организации. А осенью, незадолго до падения Временного правительства, была созвана их первая общегородская конференция. С установлением советской власти сеть подобного рода организаций, получившую официальное название Пролеткульт, контролировал и в значительной мере финансировал Наркомпрос, возглавляемый Луначарским.
Советское правительство еще не решило, да и не располагало временем решать, что конкретно от Пролеткульта требовать, каким образом управлять его деятельностью. Это, пусть и с оговорками, подразумевавшими наркомпросовское управление, предоставили пролеткультовским лидерам. Прежде всего – Богданову.
Он хоть и утратил статус большевика, сохранил в социал-демократической среде авторитет теоретика и организатора. Программные же установки официально были приняты в начале лета 1918 года на Общегородской конференции Пролеткульта.
Наиболее важным программным документом считалась резолюция, опубликованная тогда журналом «Грядущее». Ее первый пункт гласил: «Пролетарская культура, выражая собою внутреннее содержание нового творца жизни – пролетариата – и конечного его идеала – социализма – может строиться только самостоятельными силами того же пролетариата».
Характерно, что прежняя культура не отвергалась напрочь. Вторым пунктом резолюции специально оговорено: «Пролетариат, будучи полным распорядителем жизни, берет из культурных достижений прошлого все, что способствует устроению жизни на социалистических началах и что воспитывает пролетарские массы в боевом социалистическом духе».
Пролеткульт развивался, с его организациями сотрудничали многие известные писатели, художники, актеры, ученые. За паек или денежное вознаграждение вели занятия в «студиях» и «кружках», что рассматривалось коллегами в качестве обычной просветительной работы, а не как вырванная страхом и голодом постыдная уступка. Пролеткультовское влияние, соответственно, росло.
Среди «кружковцев» и «студийцев» были, разумеется, не только бескорыстные. Нашлись и весьма предприимчивые, быстро уяснившие, что «социальное происхождение» обеспечивает немалые льготы в литературной конкуренции. Так, уже в августовском номере журнала «Грядущее» опубликовано сообщение об учредительном собрании Всероссийского союза пролетарских (рабочих) писателей в Московском пролеткульте. Эта организация тоже получила финансирование.
Пролеткультовская сеть охватывала все новые города. К 1920 году работали тысячи «кружков» и «студий», где учились сотни тысяч энтузиастов.
Вряд ли уместно предполагать, что Ленин обо всем этом не знал. Но если верить официальной советской историографии, был обеспокоен лишь теоретическими установками Пролеткульта. С их отрицания и начал полемику, выступая 2 октября 1920 года на III Всероссийском съезде комсомола. Потому ленинская речь, публиковавшаяся «Правдой» в трех номерах с 5 октября, стала основой критики пролеткультовских концепций.
На съезде предсовнаркома заявил, что главная задача комсомольцев – учиться. Обучению же мешают некие лжетеоретики, именующие себя марксистами: «Пролетарская культура не является выскочившей неизвестно откуда, не является выдумкой людей, называющих себя специалистами по пролетарской культуре. Это все сплошной вздор».
Основные противники были указаны – «специалисты по пролетарской культуре». Таковыми могли считаться лишь пролеткультовские руководители. В первую очередь – Богданов, давний ленинский конкурент.
Пока шла гражданская война, Ленину было просто не до Пролеткульта. Но когда победа считалась уже близкой, предсовнаркома не пожелал мириться с тем, что давний и вроде бы устраненный конкурент руководит организацией, по численности сравнимой с большевистской партией.
Ленин на комсомольском съезде заявил, что пролеткультовские теоретические установки противоречат марксистским. Неважно, насколько это соответствовало истине. Если помеха указана, партийному руководству следовало принять некие срочные меры.
Меры были приняты. Богданов, интригами по обыкновению пренебрегавший, оказался вне Пролеткульта. Решал позже задачи исключительно научные. В итоге создал и возглавил Институт переливания крови, причем добился значительных успехов.
Ну а Ленин в партийной интриге опять победил. Однако уход Богданова из Пролеткульта стал началом распада этой организации.
Потому наркомвоенмор и получил важнейшее задание – обосновать сказанное Лениным. Соответственно, Троцкий не раз подчеркивал, что концепцию свою разработал по ленинской просьбе и при его же одобрении.
Доктрина вождя
Можно сказать, что Троцкий лишь риторически оформил антибогдановскую концепцию Ленина. Но – убедительно, непротиворечиво.
Троцкий не атаковал Богданова явно. Начал с экспликации традиционных марксистских установок: «Каждый господствующий класс создает свою культуру и, следовательно, свое искусство. История знала рабовладельческие культуры Востока и классической древности, феодальную культуру европейского средневековья, буржуазную культуру, ныне владеющую миром. Отсюда уже как бы само собой вытекает, что и пролетариат должен создать свою культуру и свое искусство».
С Марксом наркомвоенмор тоже не спорил. Он строил довольно изящную риторическую конструкцию – обходную: «Формирование новой культуры вокруг господствующего класса требует, как свидетельствует история, большого времени и достигает завершенности в эпоху, предшествующую политическому упадку класса. Хватит ли у пролетариата попросту времени на создание “пролетарской культуры”? В отличие от режимов рабовладельцев, феодалов, буржуа, диктатуру свою пролетариат мыслит как кратковременную переходную эпоху. Когда мы хотим обличить слишком уж оптимистические воззрения на переход к социализму, мы напоминаем, что эпоха социальной революции будет длиться в мировом масштабе не месяцы, а годы и десятилетия – десятилетия, а не века и тем более не тысячелетия».
В досоветскую эпоху «пролетарская культура», по словам Троцкого, не могла сформироваться, да и после образования советского государства времени прошло мало. А вскоре победит «мировая революция» и «пролетариат будет растворяться в социалистическом общежитии, освобождаясь от своих классовых черт, т. е. переставая быть пролетариатом».
Общество станет бесклассовым, утверждал Троцкий. Значит, ситуация вполне ясна: «Отсюда надлежит сделать тот общий вывод, что пролетарской культуры не только нет, но и не будет».
Спорить, по словам Троцкого, уже не о чем. Остались трудности чисто терминологического характера: «Но если отказаться от термина “пролетарская культура”, как же быть с… Пролеткультом? Давайте условимся, что Пролеткульт означает пролетарское культурничество, т. е. упорную борьбу за повышение культурного уровня рабочего класса. Право же, значение Пролеткульта от этого не уменьшится ни на йоту».
Троцкий не только риторически обосновывал ленинские инвективы в адрес сторонников Богданова. Еще и доказывал, что в период гражданской войны отношение к Пролеткульту – вовсе не ошибка. Да, некие коммунисты легкомысленно тиражировали ошибочные суждения, но партийное руководство с ними не солидаризовалось: «Наша политика в искусстве переходного периода может и должна быть направлена на то, чтобы облегчить разным художественным группировкам и течениям, ставшим на почву революции, подлинное усвоение ее исторического смысла…».
Большевистская партия, согласно Троцкому, не планировала руководство литературой. Намеревалась лишь помогать литераторам, «ставя над всеми ими категорический критерий: за революцию или против революции, предоставлять им в области художественного самоопределения полную свободу».
Уточнение было существенным. Свобода предоставлялась лишь «в области художественного самоопределения». Зато там – без ограничений: «Пути свои искусство должно проделать на собственных ногах. Методы марксизма – не методы искусства. Партия руководит пролетариатом, но не историческим процессом. Есть области, где партия руководит непосредственно и повелительно. Есть области, где она контролирует и содействует. Есть области, где она только содействует. Есть, наконец, области, где она только ориентируется. Область искусства не такая, где партия призвана командовать. Она может и должна ограждать, содействовать и лишь косвенно – руководить. Она может и должна оказывать условный кредит своего доверия разным художественным группировкам, стремящимся ближе подойти к революции, чтобы помочь ее художественному оформлению. И уж во всяком случае, партия не может стать и не станет на позицию литературного кружка, борющегося, отчасти просто конкурирующего с другими литературными кружками».
Сказанное о позиции «литературного кружка» относилось прежде всего к «пролетарским писателям». Результаты их усилий Троцкий не принимал всерьез – уровень низок. Потому и характеризовал пренебрежительно – «ученичество».
Отсюда следовало, что в писательском деле главное – получить результаты, нужные партии, а требовать деньги, ссылаясь на «социальное положение», уже неуместно. Льготы такого рода не предусматривались. Но примечательно, что Троцкий проговорился невзначай. Получилось у него, что конкуренция – борьба за партийное, т. е. государственное, финансирование.
Согласно Троцкому, всем, кто декларировал лояльность, разрешалась профессиональная реализация, а премировать надлежало лишь тех, чья деятельность советскому режиму наиболее полезна.
Троцкий обозначил проблему, уже осознанную партийным руководством. С окончанием гражданской войны актуализировалась проблема литературной политики – на уровне методологии. Нужна была литература, столь же эффективная в аспекте управления общественным сознанием, что и досоветская. При этом – не оппозиционная.
У правительства хватало опыта борьбы с оппозиционными интеллектуалами. Литераторов ранее вынуждали служить режиму, буквально ликвидировав иных заказчиков литературной продукции. Но в нэповских условиях такой опыт несколько деактуализовался. Вот почему эффективность государственной издательской деятельности и оценивалась коммерчески. Что не куплено – то не прочитано.
В нэповских условиях мнение розничных покупателей стало опять значимым фактором литературного процесса.
Потому и понадобились дополнительные меры, позволяющие сохранить, так сказать, идеологически-коммерческое господство. Вот наркомвоенмор и утверждал: в литературе нужны лишь профессионалы.
Троцкий ориентировался, прежде всего, на собственный административный опыт. Армейский.
Как известно, спешно формировавшаяся РККА сразу оказалась в ситуации дефицита командного состава. Новоназначенные или же избранные начальники не обладали соответствующими знаниями. По инициативе же Троцкого правительство мобилизовало тысячи бывших офицеров. Им – в качестве так называемых «военных специалистов» – надлежало консультировать новых «красных командиров».
За лояльность мобилизованных отвечали их семьи, остававшиеся в местностях, контролируемых советским правительством. Гарантия вполне надежная – заложники. Однако Троцкий использовал не только террористические методы. «Военспецов» привлекали и стабильно высоким жалованьем, и щедрыми пайками, и прочими льготами.
Для непосредственного же контроля создали институт военных комиссаров – наделенных чрезвычайными полномочиями коммунистов, без согласия которых ни «военспец», ни «краском» не имел права отдавать сколько-нибудь важные приказы. Комиссарской обязанностью было и воспитание подчиненных в духе советской идеологии.
«Военспецы», контролируемые «военкомами», сыграли решающую роль в организации РККА, они же и преподавали на так называемых курсах, где готовили будущих «краскомов». Этот опыт, по достоинству оцененный Лениным, использовался в промышленности и на транспорте.
Разумеется, критерий отбора литературных «спецов» был несколько сложнее, чем армейских или технических. В литературе чинов не было, да и сертификатами учебных заведений, полученными до возникновения советского государства, писательская квалификация не подтверждалась. Так что критерий профессионализма стал в основе своей коммерческим. «Спец» – тот, чье имя обеспечивает коммерческий успех издания.
Альтернативные проекты
Реализация наркомвоенморовского плана началась, разумеется, еще до газетной публикации статей, вошедших позже в книгу «Литература и революция». Так, Воронский уже был главным «литературным комиссаром». Его считали креатурой Троцкого, одобренной Лениным.
Воронский успешно решал поставленную задачу: отыскивал и привлекал к сотрудничеству «литературную молодежь» – профессионалов, считавшихся искренне лояльными советскому режиму. Троцкий идентифицировал таких как «литературных попутчиков революции».
Сам термин был из обихода социал-демократов. «Попутчиками» называли тех, кто считал себя противником существовавшего режима, значит, союзником партии, однако не готов был присоединиться к ней в деле окончательного – социалистического – преобразования общества.
Как известно, популярность «Красной нови» и организованного при ней издательства «Круг» росла стремительно. Воронский, ставший еще и авторитетным критиком, ориентировался, как было предписано, на «попутчиков», но вскоре объявились у редактора влиятельные противники.
Эволюция – следствие упомянутых выше интриг в Политбюро ЦК партии – создания пресловутого «триумвирата» Сталина, Зиновьева и Каменева. Если «Красную новь» и «Круг» можно, пользуясь нынешней терминологией, назвать проектами, созданными в рамках троцкистко-ленинской концепции, то и подготовка альтернативы обусловливалась прагматикой борьбы с наркомвоенмором.
Успех «Красной нови» и Воронским же созданного кооперативного издательства писателей «Круг» был и успехом наркомвоенмора. Однако в планы «триумвиров» не входило доминирование креатуры Троцкого. Если тот утверждал, что пролетарской литературы нет, следовало доказать обратное.
В мае 1922 года вышел первый номер журнала «Молодая гвардия», чей статус определялся перечнем указанных на обложке издателей – ЦК Российского коммунистического союза молодежи и ЦК партии. Собственное издательство тоже появилось. И конечно, одноименное литературное объединение. Затем его лидеры сформировали группу «Октябрь», инициировавшую 1-ю Московскую конференцию пролетарских писателей, которая открылась в марте 1923 года.
Основной результат – принятие так называемой идеологической и художественной платформы группы «Октябрь». Напечатал ее журнал Московской ассоциации пролетарских писателей «На посту» – в первом (июньском) номере 1923 года. Казуистические доводы наркомвоенмора были там казуистически же парированы. Главным критерием принадлежности к пролетарской литературе объявлялось не происхождение, но готовность выразить идеологию пролетариата, в каждый данный момент соответствующую партийным установкам. По этому критерию лидеры «напостовцев» и противопоставлялись не вполне или вовсе неисполнительным «попутчикам». А в первом номере журнала за 1924 год опубликована статья И. В. Вардина, инкриминировавшего редактору «Красной нови» саботаж большевистской политики, что и акцентировалось заголовком: «Воронщину необходимо ликвидировать».
Статья задала тон кампании. Причем каждое обвинение «литкомиссару» было ударом по авторитету его покровителя.
У редактора «Красной нови» не хватило бы времени отвечать всем назойливым оппонентам, вот и пришлось воспользоваться актуальными технологиями. В 1923 году инициировал создание при журнале группы «Перевал», декларировавшей – как базовые критерии объединения – верность большевистским идеалам, мастерство, искренность. Перевальцами стали получившие известность «критики-марксисты» – Д. А. Горбов и А. З. Лежнев, что позволяло совместными усилиями вести полемику в печати.
Наконец, издательские предприятии Воронского были коммерчески эффективны, в отличие от созданных его оппонентами. А итоговые политические оценки напечатанного формировались не столько рассуждениями критиков, сколько официально выраженными мнениями Главполитпросвета. Важную роль играл также при Наркомпросе созданный Государственный ученый совет, где решали, что за книги уместно – с методической точки зрения – рекомендовать преподавателям средних и высших учебных заведений. Авторы «Красной нови» в список попадали. Однако от напостовских инвектив это не ограждало.
Почти для каждого литератора такая ситуация подразумевала выбор. С Воронским – известность, однако и политические обвинения, подразумевавшие весьма серьезные последствия. Издания же его противников были не слишком популярны, зато публикации там гарантировали, как минимум, нейтралитет ревнителей «идеологической выдержанности».
Если пользоваться современной терминологией, можно отметить: проекты Воронского основывались на доктрине Троцкого, а предприятия «молодогвардейского» типа – контрпроекты, ей оппонировавшие.
Ранее «пролетарской литературой» признавалось только созданное рабочими. В «молодогвардейской» же интерпретации нет упоминаний о «социальном положении» авторов. Основополагающий критерий – идеологического характера. Ну а насколько соответствует ему каждое художественное произведение, определяли сами «молодогвардейцы». Исходя, по их словам, из партийных директив. Стало быть, партии отводилась в литературном процессе роль именно руководителя – вопреки ранее сказанному Троцким.
Риторические построения Троцкого не опровергли, их попросту обошли, как в свое время поступил он с пролеткультовскими.
Все остальное, что указано в «платформе группы “Октябрь”», не играло сколько-нибудь важной роли. Рассуждения о поэтике, новом эпосе или драме лишь постольку были важны, поскольку их удалось бы соотнести с конкретными публикациями. Троцкий ранее утверждал, что «пролетарские писатели» находятся еще в стадии «ученичества». С ним опять не спорили, однако из программного документа следовало, что нужные партии результаты появятся со временем. Подождать нужно.
Зато сам термин «пролетарская литература», своего рода «бренд», вновь актуализовался – вопреки Троцкому. Что и было важно.
Ранее партийное финансирование литераторских сообществ, именовавших себя «пролетарскими», было возможно лишь с оговорками. А после реактуализации «бренда» оговорки не требовались. Речь шла совсем о другой «пролетарской литературе».
К 1924 году «молодогвардейцы» уже полностью контролировали Всероссийскую ассоциацию пролетарских писателей. Возникло по сути новое – и немалочисленное – объединение литераторов, обладавшее теоретической «платформой», журналами, собственным книгоиздательством.
Конфликт изначально подразумевался. Его развитие было неизбежно.
Эволюция инструментария
По советскому обыкновению, конфликт развивался и явно, и скрыто. Большинство заинтересованных современников следило за развитием лишь по литературно-критической полемике в печати. Только посвященные знали о непрекращающейся полемике в ЦК партии, многочисленных жалобах, доносах и т. п.
Разумеется, оппоненты «перевольцев» не располагали таким популярным и авторитетным изданием, каким руководил Воронский. Зато критики из журнала «На посту» вскоре создали ему репутацию самого агрессивного в СССР.
Напостовская агрессивность испугала многих. Так, журнал «Леф» еще в 1923 году поместил статью о методах критиков из одиозного издания – «Критическая оглобля».
Автор использовал предсказуемые ассоциации. Для начала сравнил журнал с уличным постовым-регулировщиком: «Хорошо, когда на посту стоит сознательный милиционер. Честный, любезный, непьющий. Дана ему инструкция, дана палочка в руки: поднимай ее – все движение остановится. Стой на посту, наблюдай за порядком, следи, чтобы заторов не происходило».
Однако, утверждал автор, постовому-регулировщику не только жезл нужен. Хладнокровие тоже: «Если милиционер этого качества лишен и взамен его обладает самолюбием, тогда беда и прохожим, и проезжим. Мало ли что может прийти ему в голову. Возбудится он магической силой своей палочки – и остановит движение суток этак на трое. Да и самое палочку – посчитав ее размеры неподходящими для сей значительной роли – возьмет да и заменит вдруг оглоблей, отломанной у мимоехавшего извозчика. И, подняв ее перстом указующим, продержит сказанный срок, а потом, не выдержав ее же тяжести, ошарашит ничего не подозревающего, спешащего по делам прохожего. И главное – уверен будет, что его пост – самый образцовый, что только завистники и недоброжелатели могут усмотреть в его поведении некоторое несоответствие задания с выполнением».
Сравнение было явно обидным. На первый взгляд еще и не вполне заслуженным. Казалось бы, эка невидаль – критики бранят. И в досоветскую эпоху бранились. А при чем тут «оглобля»?
При том, что эпоха другая, и критический инструментарий стал принципиально иным. Литературным конкурентам «пролетарских писателей» напостовцы предъявляли обвинения политического характера. К примеру, клевета на большевистскую партию, РККА и т. д. А подобного рода инвективы могли – в силу описанной выше специфики законодательства – обусловить привлечение литератора к уголовной ответственности. Например, в соответствии с упомянутыми статьями УК РСФСР или прочими нормами права, внесудебно применявшимися.
В таких случаях доказательства не требовались. Напостовскую публикацию можно было считать экспертным заключением. А далее – на усмотрение соответствующих инстанций.
Подобного рода приемы в досоветской традиции называли «апелляцией к Держиморде». Это считалось недопустимым – как политический донос. А в советской традиции стало нормой.
Вот и статья о напостовских критиках адресована была в первую очередь партийным инстанциям. Тем, что курировали журнал «На посту». Им сообщалось о «несоответствии задания с выполнением».
Характерно, что идея партийного управления литературой рассматривалась в статье как сама собой разумеющаяся. О соблюдении принципа «свободы печати» речь вообще не шла. Автор лишь сообщал вышестоящим кураторам, что «регулировщик», по их воле оказавшийся «на посту», значительно превышает свои полномочия. Буквально оглоблей машет. Значит, он и есть опасность для «ничего не подозревающего, спешащего по делам прохожего» – вполне лояльного советского писателя. Да и режиму опасен: создает, как сказали бы позже, негативный имидж большевистского руководства.
Защитить от последствий «оглобельной критики» могли не только партийные инстанции, курировавшие литературный процесс. Еще и личное покровительство влиятельного функционера. Прежде всего, редактора «Красной нови», ориентировавшегося – согласно доктрине Ленина – Троцкого – на «спецов», значит, «попутчиков».
Разумеется, травля Воронского стала обязательной напостовской задачей не только в силу негласных распоряжений из ЦК партии. Важную роль играли соображения чисто коммерческие. Напостовцам еще и нужно было хоть как-то объяснять неудачи большинства собственных изданий – в отличие от явных успехов конкурента. Потому и оставалось только противопоставлять «воронщине» – собственную «идеологическую выдержанность».
Большинство сколько-нибудь популярных советских литераторов напостовские критики зачислили в «попутчики». Соответственно, новое истолкование термина подразумевало, что «попутническими» можно именовать едва ли не все публикации, коль скоро их авторы остались вне курируемого напостовцами литературного сообщества.
Как известно, в январе 1925 года наркомвоенмор согласился оставить свой пост. А преемником стал заместитель – М. В. Фрунзе.
В январе же состоялась и Всесоюзная конференция пролетарских писателей. Одной из резолюций Троцкий и Воронский объявлены «последовательными противниками пролетарской культуры и литературы».
Нового тут не было ничего. Зато важнейший результат был достигнут на административном уровне. Конференцией учреждена своего рода головная организация – Российская ассоциация пролетарских писателей.
Это был образец для всех республик Советского Союза. И рапповские аналоги там появились.
Однако политика «триумвиров» стала несколько иной. Учитывалось мнение Фрунзе. Он был давним – еще со времен большевистского подполья – другом Воронского. Да и Троцкий еще не вовсе утратил авторитет.
Вскоре произошла замена рапповских лидеров. Наиболее азартные напостовцы утратили свои должности. А в июне 1925 года принято знаменитое постановление ЦК РКП (б) «О политике партии в области художественной литературы».
Оно воспринималось тогда в качестве некоего компромисса. Можно сказать, долгожданного – из-за ставшей обыденностью «оглобельной критики».
С одной стороны, напостовцев призвали умерить свои амбиции. Отмечено было, что «руководство в области литературы принадлежит рабочему классу в целом, со всеми его материальными и идеологическими ресурсами. Гегемонии пролетарских писателей еще нет, и партия должна помочь этим писателям заработать себе историческое право на эту гегемонию».
Отсюда следовало, что и яростные нападки на конкурентов не всегда уместны. Наконец, указывалось, что в отношении «к “попутчикам” необходимо иметь в виду: 1) их дифференцированность; 2) значение многих из них как квалифицированных “специалистов” литературной техники; 3) наличность колебаний среди этого слоя писателей. Общей директивой должна здесь быть директива тактичного и бережного отношения к ним, т. е. такого подхода, который обеспечивал бы все условия для возможно более быстрого их перехода на сторону коммунистической идеологии».
С другой стороны, была вновь официально признана существующей «пролетарская литература». А это противоречило неоднократно высказанному мнению Троцкого.
Да и заверение, что РАПП в итоге обретет «право на гегемонию», не противоречило ожиданиям участников «проекта», включая и напостовцев. Они ведь от привычного критического инструментария не отказывались. Другим не владели.
Падение утвержденных
Воронский некоторое время был вне серьезной опасности. Однако в ноябре 1925 года умер Фрунзе, и рапповцы опять усилили натиск.
Троцкий партийную интригу безнадежно проигрывал, а потому в литературной Воронский не мог выиграть. Два года спустя он – как недавний троцкист – лишился и редакторских должностей, и партийного статуса. Без своего журнала и общепризнанного лидера, высланного затем из Москвы, утратил прежний авторитет «Перевал».
За Воронского заступались многие, включая Горького. Но в Москву ссыльный вернулся, когда от Троцкого отрекся неоднократно и вполне официально. Прежнего авторитета, конечно, не было.
Ну а противники Воронского тем временем торжествовали. Их влияние росло. В 1928 году учреждено Всесоюзное объединение ассоциаций пролетарских писателей, где доминировали рапповцы. Заняв соответствующие должности в редакциях большинства литературных журналов и, конечно, государственных издательств, они контролировали издательские планы. Стало быть, непосредственно участвовали в процессе распределения гонораров.
Частные издательства, правда, не подчинялись рапповскому диктату. Пока они существовали, у литераторов еще был хоть какой-то выбор.
Но в 1931 году упомянутая выше «реорганизация» печати завершилась. У правительства не было уже конкурентов в издательском деле. И писателей наконец лишили выбора. Либо сотрудничество с государственными издательствами, либо отказ от профессии.
Рапповские лидеры добились бесспорной победы. Впрочем, торжество было недолгим. 23 апреля 1932 года Политбюро ЦК ВКП (б) приняло радикально изменившее ситуацию постановление «О перестройке литературно-художественных организаций».
В документе отмечались, прежде всего, успехи. А также постулировалось: «Несколько лет тому назад, когда в литературе налицо было еще значительное влияние чуждых элементов, особенно оживившихся в первые годы нэпа, а кадры пролетарской литературы были еще слабы, партия всемерно помогала созданию и укреплению особых пролетарских организаций в области литературы и искусства в целях укрепления позиций пролетарских писателей и работников искусства».
Уместность «пролетарских» организаций в прежние годы не подвергалась сомнению. Но тут же было отмечено, что существующие организационные формы «становятся уже узкими и тормозят серьезный размах художественного творчества».
В общем, были помощниками и вдруг начали стеснять «размах». И такое «обстоятельство создает опасность превращения этих организаций из средства наибольшей мобилизации советских писателей и художников вокруг задач социалистического строительства в средство культивирования кружковой замкнутости, отрыва от политических задач современности и от значительных групп писателей и художников, сочувствующих социалистическому строительству».
Помеху надлежало устранить. Что и констатировалось: «Отсюда необходимость соответствующей перестройки литературно-художественных организаций и расширения базы их работы».
В чем суть «перестройки» – далее пояснялось. ЦК ВКП (б) постановил:
«1) ликвидировать ассоциацию пролетарских писателей (ВОАПП, РАПП);
2) объединить всех писателей, поддерживающих платформу Советской власти и стремящихся участвовать в социалистическом строительстве, в единый союз советских писателей с коммунистической фракцией в нем;
3) провести аналогичное изменение по линии других видов искусства…».
Подготовка к созданию «единого союза» была поручена функционерам ЦК партии. Все объединения «пролетарских писателей» утратили функциональность – с момента опубликования цитируемого выше документа. Их надлежало распустить без всяких оговорок.
Для рапповских лидеров это стало катастрофой. У них попросту отобрали победу. Большинство же писателей буквально ликовало: ЦК партии объявил более ненужными энтузиастов «оглобельной критики».
Но в апреле 1932 года ликвидированы были не только «пролетарские» объединения. Все прочие также. Это с необходимостью следовало из партийного документа. Не сразу уяснившим его истинный смысл, например «перевальцам», вскоре указали, что деятельность их организации – в качестве таковой – запрещена.
Большинство же рапповских лидеров сохранило должности в редакциях. И участвовало в подготовке I Съезда ССП.
Это закономерно: инструкциям ЦК партии рапповские лидеры всегда следовали. Действовали в предписанных рамках. Почему и считались по-прежнему надежными исполнителями партийных директив.
Стараниями азартных защитников «пролетарской культуры» Сталин решал важные административные задачи. Для начала – демонстрировал, что литературная доктрина главного конкурента уязвима. А также дискредитировал его лично: повести, содержавшие карикатуры на Троцкого, публиковались журналом «Молодая гвардия» и в контролируемых рапповцами издательствах. Наконец, «оглобельная критика» приучила многих литераторов искать защиту у партийных инстанций, добровольно и по собственной инициативе признавая партию арбитром в области литературы.
РАПП в нэповских условиях – удобный инструмент. Задачи, поставленные ЦК партии, решались, при этом репутационные потери несли только непосредственные исполнители, от которых ЦК партии мог публично отречься в любой момент, признав их энтузиазм чрезмерным. Так неоднократно и случалось. Например, в 1925 году.
Однако с утверждением внеэкономической издательской модели одиозное сообщество оказалось лишней деталью в механизме управления. Потому и закономерна ликвидация РАПП. Сама аббревиатура была жупелом.
Отметим, что в итоге утратили функциональность термины «пролетарские писатели» и «попутчики». Соответствующих реалий не осталось.
Только после этого уместно было приступать к созданию нового литературного сообщества. Единого и единственного ССП.
Но прежде чем такое сообщество учредить, надлежало подготовить теоретическую основу, создать административные механизмы. И на все это требовалось время.
Как известно, у Сталина был свой план. В мае 1932 года утвержден состав Организационного комитета ССП РСФСР. Горький – «почетный председатель».
На иную должность он и не претендовал: с 1921 года постоянно жил за границей. Формальная причина – ленинское предложение лечиться у европейских специалистов. Реально же именно в 1921 году вновь обострился конфликт с Зиновьевым, чьи административные методы – массовые аресты петроградской интеллигенции – Горький называл преступными. Не скрывал и враждебности к Троцкому. Предотвратил скандал предсовнаркома, буквально вынудив писателя уехать – хотя бы на время. Неподчинение было невозможно, да и с отъездом решались многие горьковские проблемы. В частности, репутационные.
Отношения Горького и правительства были затем весьма сложными. Советским гражданином он по-прежнему был, на родине печатался, участвовал в литературных проектах, даже инициировал некоторые, финансовую помощь принимал, дистанцировался от эмиграции, однако возвращаться не спешил.
Ну а Сталин переписывался с Горьким, долго убеждал его хотя бы посетить СССР. У генсека были планы, связанные с возвращением всемирно знаменитого писателя.
Рапповцы же и по отношению к Горькому проявляли иногда обычную задиристость. Дерзили. Похоже, не без ведома генсека, предоставляя тому возможность одергивать чрезмерно наивных энтузиастов и таким образом демонстрировать, что горьковский авторитет незыблем.
Впервые Горький приехал в мае 1928 года. Троцкий и Зиновьев тогда вне политики, да и рапповцы дерзить перестали. Выступал на митингах, в честь его приезда организованных, встречался с читателями. Триумф. Волею генсека статус вернувшегося был утвержден безоговорочно: «классик советской литературы».
Но вскоре он вновь уехал за границу. Формальная причина – необходимость продолжить лечение.
Правда, весной 1932 года вопрос окончательного возвращения считался решенным. Вернулся же Горький лишь осенью.
Реально Оргкомитетом ССП руководили функционеры, в том числе и бывшие рапповцы. Но, что называется, под эгидой Горького. Авторитет всемирно знаменитого писателя был необходим, иначе вся затея выглядела бы еще менее убедительно.
Первый съезд единого ССП состоялся, как известно, в августе 1934 года. И в течение двух предшествующих лет влияние Горького увеличивалось. Ничего подобного не было ранее.
Благодаря горьковскому покровительству в литературе появлялись новые имена, возвращались прежние, создавались репутации, публиковалось то, что ранее считали запрещенным. Полемизировать с Горьким по литературным вопросам мог только Сталин. Впрочем, генсек спорил крайне редко.
От ликвидации всех литературных сообществ до начала I съезда ССП минуло примерно два года. Это уникальный период. Большинство литераторов-профессионалов еще не знало, какими станут новые механизмы управления литературой. «Оглобельная критика» считалась реалией прошлого, соответственно, несколько расширились границы допустимого в печати. Время было уже не рапповское, многие тогда ждали перемен к лучшему.