Василий Гроссман в зеркале литературных интриг

Бит-Юнан Юрий Гевиргисович

Фельдман Давид Маркович

Часть IV. Второй дебют

 

 

Тактика дебютанта

Когда Гроссман летом 1923 года переехал в Москву, открывались новые частные и государственные издательские предприятия, количество периодических изданий стремительно росло. Ну а рапповская борьба с «попутчиками» была лишь в начальной стадии.

«Вузовец», похоже, не обращал внимания на критические баталии. Он решал свои задачи – в университете.

Пять лет спустя университетский выпускник успел избавиться от многих иллюзий. Судя по его письмам, уяснил, какое отношение к нему лично имеют показательные судебные процессы и антисемитские кампании в прессе. А его газетные публикации доказывают, что журналист-дебютант не только научился приспосабливаться к быстро меняющейся литературно-политической ситуации, но и на удивление ловко обходил цензурные препоны.

Летом 1929 года, когда Гроссман уезжал из Москвы «по разверстке», время было аккурат рапповское. Тогда он литературные планы отложил, тем более что и семейных забот хватало.

В Макеевке, понятно, было не до литературы, не с кем даже поговорить о ней – при гроссмановской замкнутости. Только в Сталине занялся наконец подготовкой второго дебюта. На этот разсобственно литературного.

Правда, в мае 1932 года ситуация вновь изменилась – в связи с окончательной реорганизацией печати, а затем и прекращением деятельности всех литературных сообществ. Качество «литературной продукции» уже не играло прежней роли. Но и статус Гроссмана изменился. Это московских редакторов не особо интересовал химик-старшекурсник, упорно стремившийся в журналистику и литературу. Да, одаренный дебютант, только немало таких по редакциям носило свои рукописи. А в Сталине он – авторитетный инженер-горняк, ученый, вузовский преподаватель, да еще и с опытом столичного журналиста. Конкурентов гораздо меньше. В аспекте дебюта ситуация удобна.

Подготовке дебюта помог новый знакомый – Г. Н. Баглюк. Он был редактором издававшегося в Сталине областного литературного журнала.

Баглюк – гроссмановский ровесник. Горный техник по образованию, шахтер, затем журналист, поэт и прозаик, он уже к середине 1920-х годов добился известности. Входил в курировавшееся «пролетарскими писателями» донбасское объединение «Забой», которое выпускало одноименный журнал. С 1932 года – «Литературный Донбасс».

Тематика журнала – «производственная». Главным образом шахтерская, областную специфику отражавшая. Но издание было заметным, рецензировалось и в столичной периодике.

Гроссман подготовил для альманаха повесть, как нельзя более соответствовавшую тематике. И заглавие в Донбассе пояснений тогда не требовало. «Глюкауф» – в переводе с немецкого – «счастливо наверх». Старинное шахтерское присловье, в обиход вошедшее, когда инженеры-немцы оборудовали местные шахты. Работа под землей всегда была опасна, так что вместо «здравствуй» и «до свидания» пожелание удачно подняться «изтемных глубин».

Действие повести разворачивалось, понятно, в советскую эпоху. Герой – инженер, участвующий в модернизации донбасской шахты. Принято считать, что специфически гроссмановского в этой дебютной книге нет.

Такое мнение сформулировал и Бочаров в цитированной выше монографии о Гроссмане. По словам исследователя, повесть «еще находилась целиком в канонах тогдашней производственной прозы».

Оценка, понятно, невысока. Бочаров и отметил, имплицитно ссылаясь на известный современникам контекст эпохи, что в начале 1930-х годов «наша проза еще надеялась создать роман нового типа – роман о производстве, где не было ни исторических сражений, ни легендарных героев, ни романтических страстей и смертей. Слабый художественный эффект казался извинительным, ведь предстояло художественно овладеть неосвоенной сферой действительности с иной природой конфликтов, с изменившимся характером героического».

В СССР литературовед и не смог бы больше сказать – на исходе 1980-х годов. Читатель-современник должен был угадать, что вовсе не «проза надеялась», а прозаики следовали партийной директиве – в меру умения. Вот и в повести Гроссмана, по словам Бочарова, «рассказывалось о нескольких месяцах жизни работников “самой глубокой, самой жаркой, самой газовой и тяжелой шахты Донбасса”, о сторонниках и противниках механизации, о труде и быте самых различных людей – шахтеров, иностранных специалистов, шахтерских жен».

В 1930-е годы московские литераторы тоже порою о шахтерах писали. Получалось не вполне удачно еще и потому, что собственного опыта – именно «производственного» – в большинстве своем не имели.

Гроссман имел такой опыт. Читатель видел: автор о горном деле знает не понаслышке. Вот и Бочаров акцентировал, что «знание всей обстановки помогло убедительности и обстоятельности некоторых эпизодов: глубокое бурение в загазованной шахте, вечеринка у инженера, переживания паренька, впервые побывавшего в шахте (с психологически точным завершающим образом – “небо стояло высокое, строгое, – оно держалось без крепления, не трещало и не грозило завалиться”».

Исследователь утверждал: повесть не бездостоинств, хотя в целом неудачна – для Гроссмана, каким он стал вскоре. Отмечено, что «владение литературной техникой еще не дотягивало до знания техники шахтерской…».

Подчеркнем: Бочаров не мог тогда обсуждать советскую тактику литературного дебюта. Иначе уместным оказался бы вопрос о пресловутой «искренности». Пришлось бы констатировать, что Гроссман постольку не справился с «литературной техникой», поскольку темой не был увлечен.

«Литературной техникой» Гроссман и тогда владел, что видно по рассказам, написанным гораздо раньше дебютной повести. И Бочаров, несомненно, видел это. Он, конечно, знал: в начале 1930-х годов от «технического» уровня прозы уже мало что зависело. Прозаику-дебютанту, желавшему буквально пробиться в печать, надлежало соответствовать партийным директивам.

Гроссман некогда увлекался шахматами. А шахматная тактика подразумевала, что в дебюте следует «развивать позицию», т. е. «выводить» фигуры для увеличения эффекта их дальнейшего использования. Тактический принцип, фиксируемый шуточным афоризмом: «Сначала нужно развиться, а уж потом чего-нибудь хотеть».

Донбасский инженер, намеревавшийся стать писателем, «развивал позицию» сообразно правилам. Как ранее в журналистике – поэтапно: сначала заметку и статью про кооперацию напечатал, а потом, когда ситуация благоприятной стала, опубликовал журнальный очерк о родном городе и проблеме антисемитизма.

Задача «развития» в литературе была сложнее. Окажись повесть дебютанта лишь беллетристическим преобразованием актуальных партийных директив, Баглюк ее не принял бы к изданию. Да и критики не заметили бы Гроссмана. Так что «литературная техника» требовалась достаточно высокая – если сравнивать с издававшимся тогда.

Баглюк рукопись одобрил. И летом 1932 года Гросссман отправился в московскую командировку. Кроме прочего, выяснял, найдется ли для него работа в столице. Опять же пришло время и на столичном уровне реализовать литературные планы.

В поисках новой работы помогала Алмаз. Да и в реализации литературных планов тоже. У кузины хватало знакомств среди влиятельных литераторов. Так что гроссмановские рукописи оказались в Издательстве Московского товарищества писателей.

Изначально оно было задумано в качестве кооперативного, объединявшего и писателей, вступивших в различные литературные группировки, и остававшихся вне подобного рода сообществ. К 1932 году, понятно, издательство полностью финансировалось и контролировалось правительством. Так что рекомендация высокопоставленной профсоюзной функционерки играла немалую роль.

Не исключено, что Гроссману помогла и рекомендация Баглюка. У него в Москве тоже было немало знакомых литераторов, занимавших редакторские должности. Но, пожалуй, главный аргумент для издательства – справка, что повесть «Глюкауф» принята к публикации донбасским областным литературным журналом. Это своего рода свидетельство благонадежности автора. За него поручился редактор-коммунист, рекомендовавший книгу в печать.

Как выше отмечено, столичная командировка завершилась удачно. Благодаря участию Алмазповестью «Глюкауф» заинтересовалась и одна изкиностудий. Перспективы намечались радужные. 6 июля 1932 года, вернувшись из Москвы, Гроссман сообщал отцу: «Книга моя в июле месяце будет сдана в типографию. Рассказы “Три смерти” через пару дней будут отпечатаны на машинке и начнут путешествовать по редакциям».

Но и опыт дебютной повести Гроссман учел – не хотел действовать подобным образом в дальнейшем. О чем и сообщил отцу: «Я решил (совместно с Надей), что для того, чтобы сделать литературу своей профессией, нужно иметь еще одну профессию, и что сделай я ее единственным источником своего существования, я безусловно покачусь по линии халтуры. Такова логика “социального заказа”».

В периодике тема «социального заказа» – дежурная еще с 1920-х годов. Подразумевалось, что истинно художественное произведение, не может не соответствовать актуальным политическим запросам. Ну а в обиходе модный термин едва ли не изначально ассоциировался с элементарной сервильностью. Готовностью писателей выполнять – не по идейным соображениям, а выгоды ради – любое требование правительства.

Именно такую специфику литературного процесса Гроссман и обсуждал с отцом. А вскоре актуализовалась другая проблема – семейная.

Ближайшей перспективой Гроссман, как выше было отмечено, считал развод. О чем и сообщил отцу письмом 13 августа, приехав уже вместе с дочерью в Москву. Впрочем, счел нужным подчеркнуть: «Настроение у меня хорошее, я работаю над киносценарием, правлю вместе с очаровательным 24-летним редактором-женщиной свою книгу «Глюкауф», пишу рассказики…».

 

Техника защиты

Осенью 1932 года, когда Гроссман окончательно в Москве обосновался, до реализации литературных планов было еще далеко. Редакторская цензура становилась все строже.

Вполне реалистическое изображение быта шахтерского поселка уже не соответствовало изменившимся пропагандистским установкам. Сценарий остался невостребованным, издательство отвергло рукопись.

Причем не просто отвергло. Гроссману, хоть и неофициально, было предъявлено обвинение в контрреволюционной пропаганде. А это подразумевало возможность серьезных последствий.

Спор не имел смысла. Но Гроссман искал выход из положения. Для этого с помощью Алмаз отправил рукописи Горькому. И конечно, сопроводительное письмо.

Документ этот хранится в Архиве М. Горького Института мировой литературы Российской академии наук. Орфография и пунктуация приведены к современным нормам.

Гроссман просил не только оценить результаты его труда. Наиболее важная тема – защита: «Алексей Максимович, обращаюсь к Вам с просьбой прочесть написанную мною вещь и сказать мне свое мнение о ней. Издательство, в которое я ее отнес, вернуло ее мне, причем редактор старался меня убедить в том, что книга написана контрреволюционно».

Горький, конечно, понимал, какие последствия в данном случае подразумеваются. И Гроссман акцентировал свою искренность: «Я писал то, что видел, живя и работая три года на шахте Смолянка-11. Я писал правду. Это, может быть, суровая правда. Но ведь правда никогда не может быть контрреволюционна. В наше время правда и революция не могут быть отделены друг от друга. Я мучительно не понимаю, в чем же контрреволюционность моей книги – в том, что на Донбассе пьют, часто дерутся, в том, что работа в шахте очень тяжела, или в том, что люди, шахтеры, живые люди борются за новую жизнь, но что борются они не руками в белых перчатках и что борьба эта не легка, что лица их не улыбаются 24 часа в сутки? Я думаю, что именно в этих больших трудностях борьбы и родится настоящий дух большевизма».

Ссылка на «дух большевизма» соответствовала актуальному пропагандистскому контексту. Из чего следовало, что редакторская подозрительность неуместна: «Я думал, что пишу для революции, а мне говорят, что я пишу против нее».

Просил Гроссман не только защиту, еще и совет. Именно литературного характера: «Второй мучительный вопрос – это вопрос о художественной стороне написанного мною. Я знаю, что не только первый блин бывает комом, но и второй и третий… Но Вас я хочу спросить о качестве муки. Ведь если мука тухлая, то лучше вовсе не печь блинов. Алексей Максимович, Вы коммунист и писатель, и никто, мне кажется, в мире не может так, как Вы, ответить на такие вопросы, посоветовать, поэтому я обращаюсь к Вам, хотя мне очень неловко занимать Ваше время. Если прочтете мою книгу и скажете свое мнение о ней, буду Вам глубоко благодарен».

Горький в партии не состоял. Назвав его «коммунистом», Гроссман ошибался или лукавил. Однако прагматика обращения была очевидна. Автор признал адресата еще и лучшим экспертом в области идеологической оценки литературного произведения.

Конечно, Гроссман не мог не знать, что Горький получает ежедневно от незнакомых ему авторов десятки, а то и сотни писем с просьбой о помощи, соответственно, все прочесть не в состоянии, отбором и рецензированием занимаются секретари. Обычно литераторам-дебютантам отказывали, но исключения бывали. Как правило, обусловленные неформальными отношениями с передававшими рукописи. Вероятно, Гроссман и рассчитывал на это.

Ответил Горький 17 октября 1932 года. Более тридцати лет спустя копия письма опубликована в тридцатом томе собрания сочинений.

Обращение к адресату публикация не содержит. Читал ли Горький рукопись или же положился на мнение секретаря – неизвестно. Похоже, что именно переосмыслил написанное рецензентом. Зато мнение гроссмановского редактора оспорил: «Лично я не вижу в повести тенденций контрреволюционных, но критика имеет основания усмотреть тенденции эти в “натурализме” автора».

Отсюда следовало, что обвинение в контрреволюционной пропаганде снято посредством горьковского авторитета. Получилось, что редактор неверно оценил гроссмановские интенции в силу неприятия литературного метода – «натурализма».

Впрочем, и редактор, по словам Горького, прав. Не полностью, разумеется, а лишь отчасти: «Я не могу назвать натурализм как прием изображения действительности приемом “контрреволюционным”, но уверенно считаю прием этот неверным, к нашей действительности неприменимым, искажающим ее».

Горький отверг гроссмановские ссылки на личный опыт. Подчеркнул, что автор повести напрасно «говорит: “Я писал правду”. Ему следовало бы поставить перед собой два вопроса: один – которую? другой – зачем? Известно, что существуют две правды и что в мире нашем количественно преобладает подлая и грязная правда прошлого, а – на смену ей – родилась и растет другая правда. Вне столкновения, вне борьбы этих правд нельзя понять ничего, это – тоже известно».

Таким образом, Горький указал, что в существующей редакции повесть для публикации неприемлема. И объяснил, почему так считает: «Автор неплохо видит правду прошлого, но не очень ясно понимает, что же ему делать с нею? Автор правдиво и со вкусом изобразил тупоумие шахтеров, пьянство, драки и вообще все то, что – должно быть – преобладает в его – автора – поле зрения. Конечно, это – правда, очень скверная, даже мучительная правда, с нею необходимо бороться, ее нужно без пощады истреблять. Ставит ли автор перед собой эту цель?».

Горький также подчеркнул, что сказанное нельзя воспринимать в качестве инвективы. Не исключалось, что автор нужную «цель ставит, но натурализм как прием не есть прием борьбы с действительностью, подлежащей уничтожению. Натурализм технически отмечает – “фиксирует” – факты; натурализм – ремесло фотографов, а фотограф может воспроизвести лицо человека только с одной, скажем, печальной улыбкой. Для того же, чтоб дать это лицо с улыбкой насмешливой или радостной, он должен сделать еще и еще снимок. Все они будут более или менее “правда”, но “правда” только для той минуты, когда человек жил печалью, или гневом, или радостью. Но правду о человеке во всей ее сложности фотограф и натуралист изображать – бессильны».

Стало быть, все беды – от пресловутого «натурализма». Его и следовало преодолеть: «В повести “Глюкауф” материал владеет автором, а не автор материалом. Автор рассматривает факты, стоя на одной плоскости с ними; конечно, это тоже “позиция”, но и материал, и автор выиграли бы, если б автор поставил пред собой вопрос: Зачем он пишет? Какую правду утверждает? Торжества какой правды хочет?».

Вывод же был вполне оптимистичен. Последняя фраза письма – своего рода характеристика автора повести: «Человек он – способный, и решить ему эти вопросы следует».

Гроссман добился результатов, пусть и минимальных. Отцу, вероятно, не сообщил тогда о горьковском отзыве. По крайней мере, в сохранившихся письмах таких сведений нет.

Однако нет и сомнений, что с отзывом Гроссман ознакомил редактора в МТП. Сам факт переписки с Горьким был важен, финальная же фраза подразумевала, что пресловутые «вопросы» автор повести сумеет решить.

Важно было также, что тематика повести оставалась актуальной. Ну а по суждениям Горького редактор вполне мог ориентироваться, устраняя всё, мешавшее публикации. Издательство, разумеется, не принимало никаких конкретных обязательств, зато количество исправлений в рукописи постоянно росло.

Ситуация вроде бы стабилизировалась. Но, как выше отмечалось, в марте 1933 года арестована Алмаз.

Последствий – для Гроссмана – не было. Но и родство с Алмаз уже ничем помочь не могло. Ее арест – для редакторов – подразумевал отмену прежних договоренностей. Как минимум.

Баглюк, правда, оставался в силе. Наконец, последнюю фразу горьковского письма можно было – при желании – трактовать как рекомендацию.

Переработанную рукопись издательство планировало опубликовать, только сроки оставались неопределенными. Гроссман меж тем вносил по требованию редактора все новые исправления. 27 июня отца известил: «Книгу сдал – через пару дней напишу тебе о результатах».

На самом деле Гроссман прошел лишь первый этап редакторской цензуры – предварительный. 19 июля отцу рассказывал в письме: «Ты спрашиваешь о моей книге. Не помню, писал ли я тебе уже. Положение следующее. Я ее закончил и сдал в издательство. Редактор, к которому она поступила, дал положительный отзыв. Однако издательство по непонятной мне причине передало ее второму редактору для второго отзыва. Специалисты мне объяснили, что это практикуется (двойной отзыв) по отношению к книгам, имеющим “острый характер”, т. е. затрагивающим важные темы, в частности, моя – уголь и пр.».

Если по гроссмановским письмам судить, первый редактор тоже посылал рукопись на рецензию. Обычная для советской эпохи редакционная практика. Едва ли не каждый из принимавших решение старался возложить ответственность на сторонних рецензентов. Правда, их работа оплачивалась довольно щедро: в бюджете издательских организаций были предусмотрены соответствующие расходы.

Очередной раз публикация откладывалась. А жара в июле стояла небывалая, и Гроссман иронизировал: «Во всяком случае, второй редактор уехал на дачу и, судя по кошмарным показаниям термометра, еще не скоро возьмется за работу над рукописью. Так как в связи с этим мне остались две возможности, это ждать и надеяться, то я так и делаю – жду и надеюсь».

Срок ожидания точно не определялся. Даже если б второй редактор сразу дал положительный отзыв, издание должна была утвердить следующая инстанция – редакционный совет издательства.

 

На пути к успеху

Минуло еще две недели, и новый рецензент одобрил рукопись. Теперь мнение должен был высказать второй редактор. Наконец и он, как сообщил Гроссман отцу, «дал также положительный отзыв. Думаю, что волокита прохождения через редсовет займет весь август месяц».

Гроссман успел провести отпуск на Алтае, вернуться, новостей же не было. Лишь 23 октября рассказал отцу: «Редактор мой уехал на 10 дней, денег мне еще не заплатили (должны заплатить 1/4 – 1000 <рублей> через три дня)».

Одна четверть гонорара выплачивалась издательством, если был подписан договор. Такова практика тех лет. Следовательно, издательство оформило соглашение с автором официально.

Горьковское ли письмо главную роль сыграло, актуальность ли темы, но издательский договор – первое официальное признание литературной квалификации. И, понятно, начало писательской карьеры.

Тысяча рублей – немалая сумма в 1933 году. Почти что полугодовой заработок фабричного инженера. И это лишь аванс. 17 ноября Гроссман в письме рассказывал: «Издательство начало понемногу выплачивать мне деньги. Купил себе ботинки и стою накануне покупки пальто (завтра пойду). Послал денег Наде и маме».

Аванс был существенным подспорьем. Отцу Гроссман сообщал: «Работаю, пишу новую книгу. Маленькую. “Глюкауф” должен выйти в свет в 1-м квартале 1934 года. Мой редактор убеждает меня уйти с фабрики».

Отсюда следовало, что в планах издательства – продолжение сотрудничества с перспективным автором. Это и подразумевало профессионализацию. Гроссман должен был выбрать: либо стабильное инженерское жалованье, но тогда и писательство только в свободное время, либо смена профессии, риск, зато и перспектива гораздо более высоких доходов.

Увольнение с фабрики инженер считал еще слишком рискованным поступком. Как минимум, преждевременным.

Меж тем количество его литературных знакомств росло. С Издательством МТП сотрудничали бывшие «перевальцы», вскоре они и стали приятелями дебютанта. Прежде всего – И. И. Катаев, руководивший «Перевалом» уже после ссылки редактора «Красной нови».

Катаев от рапповских нападок отбивался долго и не без успеха. Все же в партии состоял с 1919 года, успел повоевать, университет закончил, а главное, к «левой оппозиции» формально не примыкал. Горький ему протежировал. Весной 1929 года «перевальский» лидер стал одним из главных участников реализации горьковского проекта – «Литературной газеты», издававшейся Федерацией объединений советских писателей.

Три года спустя бывшие «перевальцы» нередко собирались в редакции МТП, можно сказать, продолжая деятельность официально ликвидированного объединения. В начале декабря Гроссман известил отца: «Вчера я читал на собрании 10<-ти> писателей 3 своих новеллы. Вернее, читал не я, а за меня Катаев».

Гроссман еще не имел опыта публичного чтения собственной прозы. Да и по характеру был тогда застенчивым, даже замкнутым. Менялся только в общении с друзьями. Так что решение Катаева оказалось вполне уместным.

Результаты, надо полагать, Катаев предвидел. И Гроссман сообщил отцу: «Это мой первый выход в свет. Он был удачен. Вещи произвели большое впечатление. Их ругали за нечеткость идеологии (некоторые) и все хвалили за манеру письма. В общем, дискуссия была длинной. Ну, вот. Я доволен в некотором роде».

Успех и впрямь несомненный. Похвалы с необходимостью подразумевали также протекцию влиятельных литераторов. О чем Гроссман и сообщил отцу: «С литературными делами как будто не плохо. “Перелом”. Возможно, 6 моих рассказов будут печататься. Этот вопрос вырешится в ближайшие дни. 5 из них пойдут в сборник, а один в “Красную новь”. Первая редакция дала о них очень хороший отзыв. Теперь вопрос за редколлегией».

С повестью тоже все удачно складывалось. Гроссман отметил: «Книга (“Глюкауф”) в начале января будет сдана в типографию и, если поможет Бог, то в начале апреля выйдет в свет».

Новые литературные дела оказались весьма кстати. О чем Гроссман и рассказывал отцу: «Во всяком случае, эта работа мне дает много. Я в общем доволен своим существованием, не скучаю, не томлюсь полным одиночеством, а наоборот, очень доволен тишиной, окружающей меня».

Слово «доволен» в письме повторяется слишком часто, и это мешает поверить, что автор избавился от чувства одиночества. Похоже, Гроссман не отца успокаивал, а себя убеждал.

Финансовые же проблемы, в том числе помощи матери и Алмаз, он почти решил – благодаря издательским выплатам. 6 января 1934 года в письме вновь рассуждал о перспективах смены профессии: «Относительно моего ухода с работы должен сказать тебе, что сие дело не столь просто. Прежде всего, я хочу уйти с карандашной фабрики. Это вовсе не значит, что я хочу уйти с работы вовсе. Но если средства позволяют пару месяцев передохнуть, то почему это не сделать? Особенно если учесть, что передышка эта будет в большой, настоящей работе».

Понятно, что «большая, настоящая рабата» – писательство. Ничем иным Гроссман и не желал заниматься еще до переезда в Москву. Соответственно, акцентировал: «Что касается карандашных дел, то уйти мне оттуда прямо-таки необходимо. Если заниматься химией, то почему уж самой мизерной, карандашной, да еще по 10 часов в день, да еще в самой неприятной обстановке, <среди> противных, склочных людей?»

Фабричная «обстановка» на самом деле была не так плоха. Гроссмана ценили. Уже в октябре 1932 года ему присвоено звание «ударник» и выдано соответствующее удостоверение.

Это была довольно высокая награда. Так называемое движение ударничества пропагандировалось тогда всеми средствами массовой информации. Речь шла о перевыполнении норм посредством интенсификации труда. Создавались «ударные бригады», проводились их съезды и т. п. «Билет ударника» – идеальное подтверждение лояльности в годы пятилетки.

«Неприятной» же обстановка становилась по мере реализации литературных планов. Чем яснее была перспектива утверждения в статусе писателя, тем меньше «замтехнорука» интересовали дела фабричные. Разумеется, обязанности свои он исполнял добросовестно, однако рассматривал их лишь как обузу. Такова специфика характера. Обстоятельства только создавали условия для ее проявления.

Проблема смены профессии несколько осложнялась факторами административного характера, о чем и сообщал отцу: «Но пока что я с карандашной фабрики еще не ушел. Не пущают (sic! – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.), пока не найдется заместитель, а заместитель, как назло, не находится. В остальном без перемен. Вечерами пишу. Хочу серьезно заняться своим образованием – философским, историческим, но время не позволяет это делать».

Таким образом, проблема выбора была решена окончательно. Гроссман и отцу, и себе объявил: главное – литература.

 

Другая профессия

Гроссман решил стать профессиональным литератором, но требовалось оформить решение документально. 24 января 1933 года в письме рассказывал отцу: «У меня есть маленькие новости – через несколько дней я ухожу с фабрики, эта канитель тянулась очень долго и порядком истрепала мне нервы и здоровье. Никак не могли найти мне заместителя. Отношения у меня там испортились, мы ругались, публика на редкость противная, еще хуже, чем в Институте патологии и гигиены труда в Сталине. Но, в общем, теперь все уладилось, заместитель нашелся, и через 5 дней я буду свободен!».

Стоит отметить, что «отношения» с «публикой» Института патологии и гигиены труда у Гроссмана «испортились», когда окончательно решил уехать в столицу. Ранее коллег оценивал не так резко. О литературных делах сообщал: «Получил сегодня извещение от редакции журнала, что роман мой начнет печататься со 2-го номера. Одновременно он передан уже Издательством в типографию для набора. Эта комбинация с журналом очень приятна, она даст мне несколько тысяч читателей и позволит материально существовать и помогать маме и Наде в течение нескольких месяцев. Кроме того, возможно, еще один журнал будет печатать “его”, но уже не полностью, а отрывки».

Гроссман именовал «Глюкауф» романом не по забывчивости, а сообразно издательскому произволу. С точки зрения русской литературной традиции различие не было принципиальным, классифицировали же рукопись в зависимости от редакторского мнения относительно ее объема. Рассказал и о других переменах: «В ближайшие дни сдам несколько новелл для сборника, я получил извещение, что мне отвели там “площадь” в один печатный лист, – посмотрим, что из этого выйдет».

Предложение опубликовать новеллу в сборнике МТП воспринималось как весьма лестное. Такое обычно дебютантам не предлагали. Остальное к лучшему не менялось: «Живу монашески. Похудел. Кашляю изрядно. Очень много работаю. Сплю по 5–6 часов».

Книгу уже не раз объявляли готовой к изданию, однако у каждой следующей редакторской инстанции свои требования. Гроссман рассказывал отцу, что буквально «в последние дни была горячка с передачей рукописи после редактирования: между прочим редактор вырезал и вычеркнул из нее 70 страниц. Когда уйду с фабрики, сяду серьезно за книги. Ведь я невежда, в общем. Не знаю ни истории, ни философии, ни литературы».

Тем временем решение сменить профессию он все же оформил документально. 3 февраля отца известил: «Я ушел с фабрики. Думаю, дней 10 отдохнуть, а там погляжу, что делать. Пойду ли работать куда-нибудь или дома буду сидеть, – писать и заниматься».

Выбор зависел от писательского успеха. Согласно действовавшему тогда законодательству, Гроссман, обретя статус литератора-профессионала, т. е. вступив в соответствующий профессиональный союз, получил бы право жить литературными гонорарами. А иначе – обязательная работа на каком-либо предприятии либо в учреждении. За этим бдительно следила милиция.

Но дело было даже не в контроле. Уход с фабрики обусловил появление новой проблемы.

1934 год в СССР – тоже кризисный. Дефицит продовольствия, да и промышленных товаров почти не уменьшался. Все торговые предприятии, ставшие государственными, торговали по «твердым», установленным правительством ценам, почему и товарный ассортимент резко сократился. Ну а частных магазинов уже не было.

Зато вновь, как в гражданскую войну. действовала пресловутая карточная система централизованного снабжения. Реализовать карточки, т. е. купить государством определенный минимум товаров по «твердым ценам», можно было лишь в специализированных магазинах – так называемых распределителях. Создавались они обычно при учреждениях или предприятиях. Минимальный уровень потребления зависел, конечно, от статуса покупателя.

Впрочем, продовольствие в городах продавали и крестьяне – на так называемых колхозных рынках. Но и цены там были гораздо выше Дефицитные товары и продовольствие советские граждане могли приобрести еще и в так называемых коммерческих магазинах. Правда, большинству цены там были вовсе недоступны.

Увольнение с фабрики для Гроссмана подразумевало и лишение права на фабричный распределитель, где он все же имел привилегии – по статусу замтехнорука. Об этой проблеме хотя бы временно позволили забыть издательские выплаты.

Прежний статус Гроссман утратил, новый еще не обрел. В письме отцу рассказывал: «Настроение у меня паршивое. А отчего – и сам не знаю. Как будто все идет хорошо. Хотелось бы очень съездить в Бердичев, повидаться с мамой и Катюшей (я ведь не видел ее полтора года почти), но пока мешают всякие дела – не оформлен я в литературе, тянется вопрос с договорами и всякая такая штука».

Гроссман весьма точно описал ситуацию. Он был именно «не оформлен в литературе». Для вступления в профессиональный союз литераторов требовалось хотя бы предъявить копии договоров с издательскими организациями или справки о полученных гонорарах.

Оставалось только ждать. 19 февраля отца известил: «Я на фабрике не работаю уже недели 3. Много читаю по философии и истории. Пишу».

Ситуация постепенно менялась. Отцу с явным торжеством сообщал: роман «прошел литерат[урное] и техническое редактирование и через несколько дней будет передан в типографию, кроме того, он принят к печати в журнале “Литературный Донбасс” (в Сталине) и будет там напечатан в 1ом и 2ом №№. 1ая часть уже печатается и, вероятно, черездве недели уже выйдет в свет. Эта штука, помимо нескольких тысяч (или десятков тысяч) новых читателей меня выручает материально – даст мне 3 т[ысячи] рублей».

Письмо несколько сумбурное, и таких немало. Вряд ли отец не знал, что «Глюкауф» издается и в Сталине, ведь о журнале «Литературный Донбасс» тоже были ранее упоминания.

Гроссман нередко пересказывал новости, словно забывал, что ранее обсуждал их с отцом. Можно предположить, свою роль играло переутомление. Да и письма не всегда до адресатов доходили, повторы иногда обусловлены именно такими случаями.

Однако это все сопутствующие факторы. Важнее другое – осторожность. Еще в университетскую пору Гроссман учитывал возможность перлюстрации. Ну а с 1933 года кузина – осужденная. Значит, не исключено наблюдение ОГПУ за ее родственниками. Вот и строил повествование так, чтобы заранее осведомленный отец угадал интригу, а перлюстрировавшие не поняли бы больше, чем прочли.

Существенно здесь и другое. По словам Гроссмана, особенно радовала его донбасская публикация романа: «Мне очень хочется, чтобы он имел именно шахтерского читателя».

Да, «Глюкауф» – книга о лично виденном, пережитом. Надо полагать, некоторые персонажи были похожи на прежних гроссмановских коллег, и автор надеялся, что их опознают в Донбассе. Узнаваемость прототипов – тоже удача.

К печати готовили не только роман. Отцу Гроссман сообщил: «Рассказы мои сданы в сборник, но выпуск его задерживается отсутствием обещанных 3-мя участниками новелл. Во всяком случае, издательство рассчитывает его выпустить к съезду писателей. В общем, на этом фронте как будто все хорошо».

Но аванс он уже потратил. Финансовое благополучие вновь стало призрачным, о чем и рассказывал: «Денег у меня пока ни копья, но я жду со дня на день крупных переводов из Сталина. Относительно неприятностей и портретных сходств я говорил с литературными зубрами, они считают, что все в рамках дозволенного. № 1 журнала уже вышел, было в газете (и упоминалось, что в нем печатается “Глюкауф”), но достать его, увы, не мог. Так и не смог сам себя почитать. Написал им вчера матерное письмо, чтобы слали денег и журнал. Здоровье мое прилично теперь, я хорошо выгляжу и хорошо питаюсь».

Из просторной квартиры Алмаз, куда вселились родственники, он собирался выехать. Обходилось пока без конфликтов, но и дружеские отношения не сложились. Различные интересы, характеры и т. д. Надеялся, что издательские выплаты позволят нанять другое жилье. Соседей характеризовал кратко: «Торричелиева пустота – это густота, а не пустота по сравнению с ними».

По-прежнему он переписывался с кузиной и теткой. Отцу сообщил: «Им плохо живется. Надя себя неважно чувствует. Я им помогаю, но не регулярно. Я очень жалею и люблю Надю».

Меж тем отец искал возможности переезда – в Москву. Надеялся там найти работу и вступить в так называемый жилищный кооператив, т. е. с разрешения государства купить для семьи квартиру в новом доме, построенном на средства пайщиков. Такая форма «жилищного строительства» практиковалась еще с 1920-х годов. Но после «сворачивания нэпа» позволить себе кооперативное жилье могли только представители элиты.

Идея обсуждалась в переписке. Гроссман, изучив ситуацию, отвечал: «Что касается квартиры, то, дорогой мой, эта штучка стоит 15–20 т[ысяч] рублей минимум (в 2 комнаты), и об этом мечтать пока нельзя, а относительно того, чтобы приехать на 2–3 недели, то для этого не нужно быть пайщиком, милостивый государь, папаша. Ты можешь приехать не на 3, на 33 недели, и я буду чертовски рад тебе!».

Финансовая ситуация определена точно – «мечтать пока нельзя». Еще ни работы, ни прописки московской не было у Гроссмана-старшего, а появились бы вдруг, не хватило бы всех сбережений для вступления в жилищный кооператив. Однако с учетом такого фактора, как литературная карьера Гроссмана-младшего, задача к решению стала ближе. Писательские доходы несопоставимы с инженерскими, на что и намекал сын.

Он использовал все имевшиеся возможности, чтобы получить статус литератора-профессионала. Это во многом зависело от Горького, точнее, результатов готовившегося тогда I съезда ССП, и Гроссман старался быть замеченным.

Рукописи он с помощью друзей отправил и в «Литературную газету». Это издание было фактически подчинено Оргкомитету I съезда ССП.

В 1933 году издательство «Советская литература» выпустило первый номер основанного Горьким альманаха «Год XVI». Названием подразумевалось, что летосчисление – от возникновения советского государства. Авторы, понятно, отбирались весьма тщательно – вопрос престижа издания. Гроссман и туда отправил рукописи. Не исключено, что и в этом ему помогли знакомые «перевальцы». Особого риска не было. Даже категорический отказмало что менял, ведь другие редакции приняли и новый вариант романа, и несколько рассказов. А вот удача обусловила бы повышение статуса. Именно этого дебютант и добивался.

 

Триумф

Гроссман тщательно готовил дебют. Но ситуацию, понятно, не мог полностью контролировать.

Отцу тоже не мог все рассказать в письмах. Ждал результатов. Описывал их 26 марта: «Хочется поделиться с тобой радостью своей. Мои рассказы (еще никем не читанные) поступили на отзыв двум свирепым писателям – Зарудину и И. Катаеву, живущим сейчас в доме отдыха. Они состоят редакторами Альманаха. У меня все время ныла печень, ждал их разноса (меня предупредили)».

Правда здесь есть. Только не вся. Гроссман дружил с бывшим лидером «Перевала», знал также, что и Н. Н. Зарудин «перевалец», потому, конечно, не «ждал их разноса». Однако не исключалось, что рукописи бы «поступили на отзыв» не его знакомым, а другим рецензентам, которые могли бы и в самом деле оказаться «свирепыми» – вне зависимости от качества рассказов: конкуренция, соображения литературно-политические и т. д. Вот и «ныла печень».

Опасения напрасными оказались. По словам Гроссмана, он узнал, «что в Москве Т-вом Писателей получена телеграмма: “приветствуем превосходного писателя Гроссмана автора города Бердичева”».

Следует отсюда, что Катаев и Зарудин сообщили издательству свое мнение о гроссмановском рассказе «В городе Бердичеве». Заглавие же передано неточно в силу специфики телеграфной обработки текста и восприятия телеграфиста.

Подчеркнем, что рецензенты поздравили Гроссмана публично – через МТП. Эффект, по словам Гроссмана, был двунаправленным: «Сознаюсь, что это меня ошпарило крутым кипятком радости. К сожалению, ожог уже проходит, однако ночью меня мучил изрядно. Со мной все вдруг стали очень любезны и даже обещали прикрепить к гортовскому распределителю “особо ответственных” писателей (курсив наш. – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.)».

В книге Губера данный фрагмент тоже цитируется, но с ошибками. Наиболее существенная – слово «гортовскому» заменено на «закрытому». Меж тем автограф читается достаточно легко. Да и нет оснований сомневаться: Гроссман понимал, о чем говорил.

Похоже, что публикатор «редактировал» письмо, заменяя неизвестную ему реалию – известной. Результаты такой «редактуры» обнаруживаются весьма часто при сверке губеровских публикаций с оригиналами.

Ну а в гроссмановском письме упомянут магазин, точнее, специальный распределитель Управления городских организаций розничной торговли. Определение же «ответственные» соотносилось обычно с должностями. Теми, что подразумевали персональную ответственность руководителя. «Ответственными работниками» именовали, например директоров фабрик, главных редакторов журналов, равным образом партийных функционеров. Для них и снабжение, недоступное рядовым советским гражданам.

Такое уже не скрывалось. О чем в мемуарах и упоминает, например, младшая современница автора письма – Е. Г. Боннэр: «В эти годы появился ГОРТ. Как расшифровывается эта аббревиатура, забыла. Это был магазин для ответственных работников. Туда пускали по пропускам».

Литераторов, не занимавших «ответственные» редакционные или же иные должности, «прикрепляли» сообразно представлениям партийных функционеров о статусе каждого «прикрепляемого». Гортовским распределителем пользовались входившие в состав Оргкомитета I съезда ССП и соответствующих вспомогательных служб. Понятно, что сам Горький там не «отоваривался», как тогда говорили. Задачи снабжения его семьи решали другие учреждения, контролировавшиеся ОГПУ.

Обещание «прикрепить к гортовскому распределителю» свидетельствовало, что статус дебютанта существенно повысился. И Гроссман не скрывал радость: «Ну вот, это то, что называют признание. “В городе Бердичеве” – это рассказ о женщине, комиссаре полка, которая забеременела и осталась рожать в Бердичеве, когда его должны были занять поляки. Пишу это тебе, как понимаешь, не из хвастовства, которое мне почти не свойственно, а зная, что тебе это будет так же радостно, как и мне».

2 апреля «Литературная газета» напечатала «В городе Бердичеве». На следующий день этот номер Гроссман отправил отцу. Письмо тоже, причем весьма пространное. Описывал там и реакцию коллег на публикацию рассказа.

Неожиданной была реакция. Точнее, превзошедшей все ожидания: «Вокруг него поднят очень большой шум. Самое напечатание рассказа в двух подвалах, объяснили мне в редакции, является как бы декларацией, т. к. впервые за существование “Литературной газеты” в ней печатается такой большой рассказ».

Понятно, что «подвалом» Гроссман, пользуясь журналистским сленгом, именует нижнюю часть «полосы», т. е. газетного сверстанного листа. Дебютанты обычно не публиковали рассказы такого объема в столь авторитетном издании. Но случай был уникальным не только из-за объема. В письме отмечено: «Вчера газета мне устроила вечер встречи с критиками, я читал там две главы из“ Глюкауфа”».

Обсуждение было долгим. Гроссман сообщал отцу: «Меня там так жестоко ругали и так горячо хвалили, что я малость обалдел».

Конечно, эмоциональная оценка. Но для выражения эмоций причин хватало. Согласно письму, некоторые критики утверждали, что «рассказ перекрывает всего Бабеля…».

Речь, понятно, шла о только что опубликованном рассказе «В городе Бердичеве». Только он и был тогда напечатан «Литературной газетой». Ну а Бабель уже давно стал знаменитостью не только в СССР, потому и сравнение с ним дебютанта – очень высокая оценка.

Формулировались и другие. Гроссман рассказывал, что среди критиков нашлись и те, кто обвиняли его «в семи смертных грехах».

Правда, это уравновешивалось похвалами. Согласно письму Гроссмана, были критики, говорившие, что он «начинает, как Толстой».

Гроссман, похоже, не рассматривал «вечер встречи с критиками» как значительное свое достижение. Подчеркнул, что «вынес очень неприятные впечатления от всего этого – болтовня, склока, крикуны, неумные люди. Серьезной любви и понимания литературы не чувствуется».

Вывод аргументировал пересказом советов, данных критиками. Они выглядели и впрямь комично:

– Не встречайтесь с таким-то, он вас погубит.

– Не слушайте никого, вся истина у меня».

Гроссман не уточнил, с кем именно рекомендовано не встречаться. Он явно пренебрегал советами подобного рода: «В общем, трепотня весьма нездорового свойства. Эта “слава” мне очень неприятна. Единственное, что доставляло радость, это то, что мне сказали в газете, что тотчас после поступления ее в продажу начали поступать от писателей и читателей отзывы на рассказ самого превосходного свойства».

К «славе», если верить письму, Гроссман критически относился. Даже иронически. Отцу рассказывал, что хотел бы поскорей уехать в Бердичев, увидеться с дочерью, но денег пока не хватает: «“Литературный Донбасс” упорно молчит, молча печатает мой роман и не платит ни копейки. Мне уже обещали нажать на них по линии Оргкомитета».

В итоге получалось, что «слава» уже пришла, а деньги – еще нет. Однако, по словам Гроссмана, положение вполне сносное: «Пока меня вывезло печатание рассказа, заплатили за него 500 рублей…».

Особо же примечательно, что Гроссману, не получившему гонорар из редакции «Литературного Донбасса», помощь была обещана «по линии Оргкомитета». Значит, дебютант был уже и там известен.

Бесспорно, дебют стал триумфом. Чему вроде бы не было причин. Если, конечно, не считать таланта. Однако в 1934 году такой фактор уже не играл решающую роль. Не зависели от него тиражи и гонорары, заработная плата сотрудников издательства МТП и «Литературной газеты».

 

Полускрытые механизмы

Обозначим наиболее важные этапы в истории триумфа. Не все, конечно, а лишь относящиеся к весне 1934 года. Тут немало загадок. Однако и разгадки не очень сложно найти.

Начнем с телеграммы Катаева и Зарудина. Прежде всего, не очевидно, почему она именно в МТП отправлена. Уместно было бы послать на домашний адрес друга.

Предположим, Катаев и Зарудин не знали гроссмановский адрес. Или просто запамятовали, а потому отправили на известный. Действовали спонтанно, справки наводить было лень: в доме отдыха пребывали.

Но далее – опять загадка. Редакция «Литературной газеты» вдруг решила публиковать слишком большой, не соответствовавший обычному формату рассказ дебютанта. Тут спонтанности не было, разуж Гроссману сообщили, что такое раньше не практиковалось.

Более того, в день публикации состоялся и «вечер встречи с критиками». А ведь на оповещение участников и согласование требовались не часы – дни. Значит, критики были заранее приглашены.

Со стороны глянуть – ситуация абсурдная. В Москве еще ничего из прозы Гроссмана не печаталось, а редакция «Литературной газеты», приняв к изданию рассказ, не соответствовавший формату, срочно начала подготовку «вечера», который приурочен к первой же публикации дебютанта. И критики явились, будто какая-то мировая знаменитость приехала.

Но если смотреть не со стороны, так все закономерно. Гроссмановский триумф обусловлен не только помощью Катаева и Зарудина.

В письме отцу Гроссман отнюдь не случайно упомянул, что его «свирепые» рецензенты «состоят редакторами Альманаха». Речь шла о том самом – горьковском. И «Литературную газету» курировал Горький. С ним «ответственный редактор» переписывался регулярно. Так что Катаев и Зарудин действовали не спонтанно, а с ведома и одобрения почетного председателя Оргкомитета I съезда ССП.

Телеграмма сотрудников горьковского альманаха обозначила начало рекламной кампании. Прагматику сразу уяснило руководство МТП. Намек был вполне прозрачным: статус Гроссмана радикально изменился. Вот почему, как выше отмечалось, посулили в издательстве «прикрепление» к элитатрному «гортовскому распределителю». Даже о гонораре, что задерживали в Сталине, обещали позаботиться представители Оргкомитета.

Новый этап рекламной кампании обозначила подготовка «вечера». Заблаговременно извещенные о нем критики не могли не понять, что статус Гроссмана – особый. И еще разв этом убедились, когда вышел номер «Литературной газеты» с рассказом «В городе Бердичеве». Необычно большой объем – привилегия.

Триумф продолжался. 17 апреля Гроссман сообщал: «Теперь начну радовать твое отцовское сердце…»

Хороших новостей было немало. Так, Воронский сказал, что Гроссман опубликовал «лучший рассказ в сов[етской] литературе за последние годы».

Воронский, благодаря горьковскому заступничеству, вернулся в Москву. Получил вновь партбилет, а также должность заведующего отделом классической литературы в Госиздате. Это многим было тогда известно.

Однако в письме Гроссмана-младшего нет сведений о том, как он узнал мнение бывшего редактора «Красной нови». Сообщил ли Воронский, передал ли кто-нибудь – загадка.

Разгадку подсказывала отцу следующая же фраза. Гроссман сообщал: «Пильняк передал черездвух писателей свои поздравления и очень хочет со мной познакомиться».

О том, что Пильняк был к «Перевалу» близок и дружил с Воронским, знали все, кто регулярно читал литературные журналы в 1920-е годы. А из контекста предыдущих писем с необходимостью следовало, что «два писателя», которые «поздравления» от знаменитости передали, – недавние «перевальцы» Катаев и Зарудин. Они же и мнение Воронского пересказали.

Если бы Гроссман перечислил Катаева и Зарудина в одном ряду с Воронским и Пильняком, то даже не слишком искушенные перлюстраторы увидели бы механизм интриги. Все имена известны, а их сочетание уже не оставляло бы места сомнениям.

Но по гроссмановскому повествованию можно было лишь догадываться, каков механизм. Причем такие догадки не сыграли бы сколько-нибудь важной роли – с учетом главной новости. Горький свою личную заинтересованность обозначил: «И наконец, Алексей Максимович передал в “Литгазету”, что рассказ ему “чрезвычайно понравился” и хочет меня видеть».

Это дебютанту сотрудники редакции сообщили. Понятно также, что авторитетное мнение куратора и приглашение к нему «передал в Литгазету» личный секретарь – довольно широко известный тогда П. П. Крючков.

Он упомянут буквально в следующей фразе. Речь идет о согласовании даты и времени встречи с Горьким: «В ближайшие дни буду у него. Уже договаривался с Крючковым об этом».

Если бы с письмом ознакомились перлюстраторы, увидели бы, что Горький ознакомился с публикацией дебютанта, свое мнение сообщил личному секретарю, тот передал в редакцию – вместе с приглашением. Далее же Крючкову полагалось назначить дату визита и точное время. Коль так, обычный порядок соблюден, ничего экстраординарного не произошло.

В действительности было не совсем так. О чем отец и узнавал благодаря следующей же фразе: «Сейчас Горький читает “Глюкауф” (в рукописи) и еще несколько рассказов».

Отец, похоже, все еще не знал, что осенью 1932 года сын получил горьковское письмо, где повесть, позже именовавшаяся романом, изрядно раскритикована. Сколько-нибудь важной роли это в данном случае не играет.

Важно другое: в переписке нет упоминаний, что полтора года спустя гроссмановские рукописи кем бы то ни было переданы Горькому. Но тот их получил. И вновь принялся читать раскритикованный им же «Глюкауф».

Отсюда с необходимостью следует, во-первых, что Горький получил уже переработанный «Глюкауф». Во-вторых, понятно: тот, кто передал рукопись, убедил, что необходимо ознакомление с новой редакцией уже знакомого романа.

На первый взгляд неясно только, кто именно передал рукопись и убедил Горького, что ее нужно читать. В гроссмановском письме сведений нет. Однако из общего контекста исходя, понятно, что главную роль Катаев сыграл.

Конечно, Гроссман знал, каким путем и когда его рукописи опять до Горького «дошли». Однако рассуждать о том в письме было нецелесообразно, а отец и так не мог не понять: вполне успешно развивается интрига.

Сообщил Гроссман и о том, что «Литературный Донбасс» опубликовал «Глюкауф» полностью – в двух номерах. Второй уже доставлен в Москву. И с гонораром вопрос решен: «Деньги мне перевели – пока 1100 р.».

Но после столичного триумфа больше радовал гонорар, чем сама публикация. Гроссман был раздражен редакторским произволом: «Эти донбассовские (sic! – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.) литераторы изрядно исковеркали “Глюкауф”. У меня от их болваньей правки в глазах темнеет. Единственно приятное, что в остальном СССР этого журнала не читают. А в ближайшем будущем “Глюкауф” выйдет в московском “естественном” издании».

Меж тем известность ширилась. Гроссман сообщил отцу: сразу два «ответственных редактора» – журналов «Красная новь» и «30 дней» – «ищут меня и жаждут печатать».

Официально выраженное горьковское одобрение многое значило. Как отметил Гроссман, представители Оргкомитета выдали ему «книжки в спецраспределитель ГОРТ, – вещь, которой добиваются многие “маститые” люди».

Гроссман опять упомянул реалию, не требовавшую комментария в 1934 году. «Книжки в спецраспределитель» – пропуск и сброшюрованные бланки квитанций, где полагалось отмечать, какие товары «прикрепленный» купил по льготным ценам.

Пока что удача сопутствовала. Но пришлось отложить некоторые планы: «В Бердичев я сейчас ехать не могу. Во-первых, свидание с Горьким, во-вторых, я веду переговоры с несколькими издательствами. Они мне обещают златые горы, но все это пока на словах. Пока же не заключу договора, могу оказаться на бобах. Но так или иначе я в течение ближайшего месяца выберусь к маме и Катюше».

Гроссман описывал специфику быта советского литератора-профессионала. С издательством целесообразно было не только договор подписать, но и заранее получить там авансовую сумму – четверть всего гонорара. Если при выполненных договорных условиях публикация отменялась, то аванс оставался автору в качестве компенсации потраченного времени. В таком случае с «ответственного редактора» взыскивали убытки вышестоящие инстанции. Что и ограничивало редакторский произвол хотя бы отчасти.

Издательства обещали дебютанту «златые горы», что тоже не случайность, а результат известий о горьковском одобрении. В связи с этим Гроссман отметил: «Действительно, осталось только жениться. Не думай только, что я праздную и почиваю на лаврах. Работаю очень много, пишу новый роман, читаю и пребываю (честное слово, не вру) в отменно скверном настроении. Оказывается, что синяя птица, о которой я так мечтал, пойманная сейчас, не доставляет тех радостей. Птица как птица. Перья, правда, синие, но все-таки перья».

Шутил невесело. Одиночество тяготило по-прежнему, а потому свои писательские удачи он и сравнивал с персонификацией идеи неуловимого счастья из пьесы М. Метерлинка «Синяя птица».

Быстрые перемены не ожидались. Отцу сообщил: «Мои женитьбенные планы носят пока теоретический характер. Должен сказать тебе, что холостое звание меня не тяготит. «И так легко, легко…».

Шутка опять была невеселой. Отец, конечно, опознал строку последней строфы хрестоматийно известной лермонтовской «Молитвы»:

С души как бремя скатится, Сомненье далеко – И верится, и плачется, И так легко, легко… [191] .

Ну а сын вряд ли надеялся, что «бремя» и в самом деле «скатится». Потому обсуждение «женитьбенных планов» шуткой же завершил: «Пусть пока гуляет парень».

Как известно, «парнями» в российских деревнях издавна называли молодых неженатых мужчин. Женатые, независимо от возраста, именовались «мужиками». Гроссман бы ни в одну из этих категорий не попал. Уже не юн – двадцать девять лет, но жены нет, хотя и не вдовец. Понятие же «разведенный» традицией не предусматривалось. Так что по-русски – «бобыль». На это отцу и намекал.

Однако рассуждения о «синей птице» и «женитьбенных планах» относились к области субъективных оценок. Реально же Гроссман добился успеха. Поставленная еще на исходе 1920-х годов задача – стать профессиональным литератором – была решена.

 

Развитие успеха

Интрига, начатая с ведома и одобрения Горького, развивалась. Авторитетные столичные издательские организации выражали готовность публиковать едва ли не все, что предложит дебютант.

Личная встреча с почетным председателем Оргкомитета все еще откладывалась. Тот был очень занят подготовкой съезда. Однако 26 апреля Гроссман сообщил отцу: «“Глюкауф” настолько понравился Горькому, что он его включает в Альманах “Год семнадцатый” со своим предисловием».

Значит, все требования, сформулированные осенью 1932 года, были учтены. «Глюкауф» стал иным, причем таким, какой нужен был Горькому. И потому вполне годился для публикации в альманахе.

Ну а важную новость, похоже, Катаев и Зарудин передали. Горький, разумеется, был уже извещен о журнальной публикации в Сталине, знал, что и другая готовится Издательством МТП. Но переизданием в своем альманахе и собственным предисловием акцентировал: «Глюкауф» – литературное событие всего 1934 года.

С прочими рукописями все не менее удачно получилось. Горький, по словам Гроссмана, был намерен развивать успех: «Рассказы ему тоже понравились, и он их передал в “Литерат. газету” для напечатания».

Дебютный рассказ и за пределами СССР заметили. Гроссман о том сообщил: «“В городе Бердичеве” уже переведен на немецкий язык».

Это была немалая удача. А еще Гроссмана известили, что он в коллективе авторов «книги “Человек второй пятилетки”, выходящей под редакцией Горького и Бухарина».

Новый «Пятилетний план развития народного хозяйства СССР», как известно, был утвержден XVII съездом партии, закончившимся в феврале 1934 года. Упомянутая же Гроссманом книга – очередной горьковский проект. Реализовать его надлежало литераторам, которых вскоре приняли бы в ССП. Официально планировавшееся заглавие – «Люди второй пятилетки».

Понятно, что дебютант попал в число авторов по указанию Горького. Таким образом, председатель Оргкомитета вновь напомнил литературным функционерам о своем покровительстве. Но, судя по тому же письму, гроссмановскую депрессию не вполне компенсировало повышение статуса: «Дела мои сейчас заканчиваются, и я, вероятно, числа 10-го смогу поехать в Бердичев. Вчера послал деньги маме и Наде. В общем, цвету, сознаюсь тебе. Единственная беда, и очень большая, серьезная беда, что я здесь совершенно одинок. Близкие мне люди – мама, ты, Надя – на тысячеверстном расстоянии от меня».

Постепенно становились привычными заботы профессионального литератора. 8 мая Гроссман сообщил отцу: «Я десятого еду в Бердичев. Пробуду там очень недолго – дней 5 или 10 (максимум). Дело в том, что издание “Глюкауфа” в Москве требует моего присутствия (гранки, корректура и пр.)».

Состоялась наконец долгожданная встреча с покровителем. О чем в письме сказано: «Был 5го у Максима Горького».

Встречу с Горьким ждал более месяца. Акцентировал: «Просидел у него с 6 вечера до 12 ночи».

Горький, вероятно, так и планировал. Суммируя, Гроссман сообщил: «Беседа эта была для меня исключительно интересна. Говорили на вечные темы – человек, любовь, прогресс, религия, счастье, наука».

К делам профессиональным не сразу перешли. Гроссман отметил, что некоторые горьковские суждения поразили «своей новизной и оригинальностью. Он одобрил мой переход в литературу, очень заинтересовался новой книгой, которую я сейчас начал писать…».

Значит, еще до встречи с покровителем Гроссман считал, что «переход в литературу» уже состоялся. Да и Горький такого мнения придерживался. Потом он именно «одобрил» состоявшийся «переход в литературу».

Гроссман, по его словам, ждал мнения о рукописях, что давно были переданы Горькому. Прежде всего – «по поводу уже прочитанного им (“Глюкауф” и рассказы)…».

В целом оценку знал. Но важны были детали, и Горький, согласно письму, сказал: «“Глюкауф” должен был быть компактней, рассказы показывают Ваш большой рост».

На первый взгляд все понятно. «Глюкауф» нужно бы сократить, а рассказы и так хороши. Но при чем же тут «большой рост»?

Такая фраза свидетельствует, что литературный уровень стал выше. Но в письме не сказано, с чем Горький сравнивал гроссмановские рассказы.

Можно понять и так, что Горький полагал, будто «Глюкауф» написан раньше, нежели рассказы. Но об этом в письме тоже нет сведений.

Описывая визит, Гроссман в подробности не вдавался. Существенной роли они не играли. В контексте же горьковского отзыва полуторагодичной давности получают дополнительные смысловые оттенки суждения о романе и рассказах.

«Глюкауф», по мнению Горького, следовало изначально сократить. Убрать все, что относилось к «тупоумию шахтеров, пьянству, дракам». Это Гроссман и сделал. Точнее, редакторы вместе с ним поработали. В романе и рассказах не было прежнего «натурализма». Соответственно, «большой рост».

Если верить письму, Горький более не характеризовал рукописи. Только «улыбнулся и сказал: “А в общем я думаю, что Вы не нуждаетесь, чтобы говорить Вам комплименты”».

Обстановка была вполне домашней. К тематике профессии Горький более не возвращался, вспоминал о детстве и юности на Волге: «За ужином он рассказывал всякие волжские истории – про капитанов, матросов, рыбаков».

В общем, долгожданный визит состоялся, Горький еще раз подтвердил свое намерение помогать дебютанту. Ну а Гроссман в письме итоги подвел: «Что тебе сказать? Такие встречи не забываются, остаются на всю жизнь».

Рассказал отцу и о других новостях. Уже не столичных: «Получил вчера первый читательский отзыв из Донбасса, с шахты “Холодная балка”. “Глюкауф” им понравился».

Упомянутая в письме шахта «Холодная балка» находилась в районе Макеевки. Кто сообщил Гроссману мнение недавних коллег – не указывалось. Было существенно именно одобрение горняков. Его и ждал.

Меж тем «Глюкауф» все еще готовили к публикации в Издательстве МТП и горьковском альманахе. Соответственно, Гроссман рассказывал: «Последнюю пару дней я не пишу, забили дела с литературной правкой рукописи и пр.».

Обсуждались и отцовские планы. Время от времени они менялись, и сын отметил: «Твое письмо относительно решения перейти в Институт прикладной минералогии я получил. Почему ты опять заколебался? По-моему, это нужно сделать».

Речь шла о московском Институте прикладной минералогии и металлургии. Химики там постоянно требовались, но отец сомневался, что востребован будет его многолетний опыт работы на шахтах.

Что до отпуска, то отец и сын планировали его вместе провести. Сроки обсуждались, и Гроссман констатировал: «Летние планы пока очень неопределенны. Улыбается Алтай, да уж больно далеко ехать».

Уехал он в Бердичев. 26 мая отцу сообщил: «Относительно моего летнего отдыха дело складывается так, что он будет перенесен на осень, так как сейчас я занят работой. Вероятно, в ближайшие 20 дней поеду в Сталино, собирать нужный мне материал. Пробуду там дней 10 либо недели две».

Пресловутый «материал» нужен был для романа о молодом шахтере, ставшем одним из большевистских лидеров. Действие начиналось в 1900-е годы.

К роману Гроссман приступил давно. Еще 19 февраля сообщал отцу: «У меня к тебе несколько вопросов в связи с новой книгой, которую я начал писать.

1) Какие книжки “революционно-агитационно-политического” характера были в ходу в период 1905–1910 гг. при работе с.-д. среди заводских рабочих (на Украине, скажем).

2) Какова была продолжительность рабочего дня на заводах в этот период.

3) Какие художественные произведения (писатели) были тогда популярны.

4) Укажи мне книжку, которая бы давала характеристику положения рабочего класса примерно с 1900 г., и, если она есть у тебя, пришли ее мне (экономически, зарплата, условия труда, соц. страхование и пр.)».

Отец нужные сведения тогда предоставил, и на исходе мая работа была в разгаре. Тем более что замысел одобрил Горький.

Заглавие позже выбрано по имени главного героя – «Степан Кольчугин». Гроссман собирался использовать макеевские наблюдения, что и делал, когда писал «Глюкауф». Но из первой редакции повести многое исключено по цензурным соображениям. Суть претензий и способ избавиться от них объяснил Горький осенью 1932 года: изображение шахтерского быта соответствует «правде прошлого». Дебютант воспользовался указанием, и действие нового романа перенес в прошлое – «досоветское».

Отпуск Гроссман отложил. Решение свое объяснил спецификой пребывания в гостях у бердичевской родни: «Вообще же живу я здесь прямо в санаторных условиях, ем, пью (молоко) и вешу на 2 кг больше, чем при отъезде из Чемала. Так что спешки большой с отдыхом нет».

Мать собиралась опять лечиться в Одессе, а после – навестить сына в Москве. Дебютная же ситуация к лету складывалась вполне удачно: Горький ясно дал понять, что намерен помогать и в дальнейшем.

 

Фундамент удач

Характерно, что в письмах отцу Гроссман не обсуждал, с чего бы вдруг ему решил помогать Горький. Ответ вроде бы подразумевался контекстом.

Если судить по гроссмановским письмам, о нем Горький узнал от знакомых, передавших рукописи, прочел и решил помочь дебютанту. Отчасти так и было.

Но – лишь отчасти. Горький покровительствовал отнюдь не каждому талантливому дебютанту. Нередко о рукописях, попадавших к нему через знакомых, отзывался весьма резко. С Гроссманом так и случилось осенью 1932 года. Автору повести была предоставлена лишь защита от политических обвинений, дан совет, как изменить содержание повести, а в остальном предложено самостоятельно решать «вопросы».

Спустя полтора года ситуация изменилась коренным образом. Горький получил новые сведения о Гроссмане, причем от тех, кому доверял. И новые рукописи оказались весьма кстати.

Гроссман, заключая договор с Издательством МТП, предоставил, как полагалось тогда, заполненную анкету и автобиографию. Кроме того, рассказывал о себе друзьям-писателям – Катаеву и Зарудину. Вот и Горький получил сведения. Знал, что бердичевский уроженец работал с юности, 1-й МГУ окончил, стал донбасским горным инженером, затем вузовским преподавателем, ученым, опубликовал несколько научных работ, да и на московской фабрике в заместители технорука выбился. Профессиональная реализация несомненна. Вряд ли кто рискнул бы заявить публично, что химик решил литературой заняться, потому как в своей профессии успехов не добился. Успехи были явными.

Биография Гроссмана, тематика рассказов и романа идеально соответствовали всем не раз напечатанным суждениям Горького о профессии литератора.

Горький настаивал, что основа писательского ремесла – собственный опыт, причем не литературный, а жизненный. Им Гроссман обладал в достаточной мере, Его проза свидетельствовала, что с шахтерским бытом и проблемами автор знаком не понаслышке. Нет сведений, что в аспекте жизнеподобия «Глюкауф» вызывал сомнения у кого-либо.

Горькому это было важно. О реализме как важнейшем методе он издавна рассуждал. Другой вопрос – уместность строго реалистического описания шахтерского быта. Разумеется, когда это не соответствовало пропагандистским установкам. Тогда речь и шла о гроссмановском «натурализме». Однако подобного рода «дефекты» были устранены при редактуре.

Пользуясь современной терминологией, можно отметить, что Гроссман стал горьковским литературным проектом, особенно актуальным как раз в период завершения подготовки к I съезду ССП.

Горький пытался доказать, что большевистский режим, вопреки утверждениям эмигрантской критики, отнюдь не помеха литературе. Демонстрировал это на конкретных примерах. Вот Гроссман и стал одним из доказательств. Он в СССР получил образование, досоветского литературного опыта не имел вообще. Кандидатура едва ли не лучшая – с проектной точки зрения. Биография почти идеальная, талантлив и, как ныне говорится, управляем. Редкое сочетание.

Гроссман, кстати, постоянно напоминал о себе. Так, 11 июня отправил письмо. Хранится оно тоже в Архиве М. Горького ИМЛИ РАН.

Прежде всего, вернулся к истории своего знакомства с Горьким. Разумеется, заочного, первого: «Многоуважаемый Алексей Максимович, в сентябре 1932 г. Вы прочли рукопись “Глюкауф” и написали мне, что основным недостатком ее считаете натурализм».

Характерно, что далее Гроссман цитировал Горького. Практически дословно: «Натурализм, как прием не есть прием борьбы с действительностью, подлежащей уничтожению».

Разумеется, он хранил письмо. Цитатой акцентировал, что помнит о главном требовании Горького. И второстепенные не забыл: «Далее Вы отметили ряд недостатков языка, засоренность лишними словами, а также то, что материал плохо смонтирован».

Но Гроссман подчеркивал, что горьковская критика не сводилась к перечислению недостатков. Она была, что называется, конструктивной: «Наряду с этим Вы написали мне много ободряющих слов и советовали переработать рукопись».

Конечно, «много ободряющих слов» – изрядное преувеличение. Да и совет был, можно сказать, имплицитный. Гроссман экстраполировал ситуацию 1934 года на случившееся гораздо раньше. Но важен был итог.

Обозначив его, Гроссман переходил к сути обращения. Личного и официального: «Редакция Альманаха “Год семнадцатый” посылает Вам эту, вновь написанную мною рукопись о Донбассе, результат работы не только над материалом, но, прежде всего, над своим отношением к нему, работы над собой. С чувством большого волнения буду ждать Вашего ответа».

Финальный абзац тут кажется странным. Горький еще в апреле санкционировал издание «переработанной рукописи» Гроссмана, после чего она и попала в «редакцию Альманаха “Год семнадцатый”». Вроде бы незачем было ждать ответ.

Но речь шла о других обстоятельствах. Горький, прочитав и одобрив «переработанную рукопись», сделал несколько замечаний, переданных сотрудникам альманаха. Редакцией тогда руководил бывший рапповский лидер – Авербах. Под его контролем готовили к публикации «Глюкауф». Вот Гроссман и сообщил Горькому об итогах. Заодно еще разо себе напомнил.

Письмо же передал вместе с рукописью, потому что иначе оно бы к адресату попало через неделю, если не позже. Корреспонденцию от редакторов альманаха передавали Горькому по мере поступления, а личной перепиской заведовали секретари, фильтр своего рода.

Об июньском письме 1934 года отцу тоже не сообщил. В интриге оно существенной роли не играло. Для большинства же литераторов публикация Гроссмана в горьковском альманахе – очередное доказательство того, что почетный председатель Оргкомитета намерен и в дальнейшем способствовать литературной карьере недавнего дебютанта.

Стоит подчеркнуть еще раз: без горьковского скрытого и явного содействия литературный дебют Гроссмана в столице не был бы триумфальным. И небывалый успех не развивался бы так стремительно.

Горьковское покровительство Гроссман обрел с помощью друзей-«перевальцев». Оно стало фундаментом успеха, который в дальнейшем дебютант закрепил и развил.

Какими дополнительными факторами обусловлен успех, Гроссман, бесспорно, понимал. И отец тоже. Вот почему не понадобилось в переписке явное обсуждение причин горьковского покровительства. Контекст подсказывал, да и намеков хватало.

Сам механизм интриги знали только посвященные. Все прочие могли разве что догадываться.

Актуальность догадки утратили, когда Гроссман стал всесоюзно известным писателем. И в памяти многих литераторов-современников его столичный дебют ассоциировался с Горьким, но – безподробностей административно-рекламного характера. Помнили главным образом, что ситуация тогда была необычной. В чем же конкретно это выразилось – не обсуждалось публично. Не исключено, что с годами и вовсе забылось.

 

Первая мифологизация

В официальной биографии Гроссмана встреча с Горьким – знаковый элемент. Точнее, обозначение выбора своего рода «литературного отца».

Разумеется, это восходит еще к досоветской традиции. Многие писатели выбирали себе «литературного отца» сообразно «биографическому мифу», собственному мнению о преемственной связи и порою вне связи с реальными обстоятельствами дебюта.

Однако в советских условиях появились и новые смысловые оттенки. Не только ссылка на преемственную связь или авторитетность оценки собственной писательской техники. Еще и обозначение соответствия тематики и проблематики написанного – идеологическим установкам. Вот почему идеальной кандидатурой на роль «литературного отца» стал Горький.

Целесообразно было отсчитывать начало собственной писательской деятельности от встречи с Горьким и его соответствующего напутствия. Можно сказать, благословения.

Гроссман не был исключением. Характерный пример – автобиография, датированная 23 ноября 1947 года. О писательском дебюте там сообщается: «Мой первый рассказ“ В городе Бердичеве” был напечатан в “Литературной газете” 2 апреля 1934 г. В мае 1934 г. меня пригласил к себе М. Горький. Разговор с Горьким произвел на меня большое впечатление, думаю, он запомнился на всю жизнь. Во время этого разговора Горький посоветовал мне оставить инженерскую работу и заниматься литературным трудом».

Однако в цитированном выше письме отцу ситуация характеризовалась иначе. Горький вовсе не давал совет «оставить инженерскую работу». Он лишь «одобрил» состоявшийся гораздо раньше «переход в литературу».

В мае 1934 года Гроссман уже был профессиональным литератором. Подтверждался такой статус и «прикреплением» к элитарному распределителю. Потому от Горького не получил он совет «заниматься литературным трудом». Этим давно был занят, о чем покровитель знал.

Однако началом пути должна была стать встреча с «литературным отцом». Сведения об уже напечатанных тогда в Сталине рассказе и повести были неактуальны.

Гроссман целенаправленно создавал свой «биографический миф», для чего и выбрал «литературного отца». А позже ничего изменить уже не мог.

Прежние сведения надлежало воспроизводить. Они и воспроизводятся автобиографией, датированной 9 мая 1952 года: «В апреле 1934 г. в “Литературной газете” был опубликован мой рассказ “В городе Бердичеве”. В мае 1934 г. меня вызвал к себе А. М. Горький. Эта встреча окончательно определила мое решение стать писателем».

В данном случае уже не сообщается о совете «заниматься литературным трудом». Но вариация не меняет сути, потому как именно «встреча окончательно определила» гроссмановское «решение стать писателем». Соответственно, в обеих автобиографиях констатируется, что «Глюкауф» напечатан в альманахе «Год XVII». И оба раза последовательность событий неясна: сначала ли Горький читал рукопись дебютанта, а после обратил внимание на публикацию в «Литературной газете», или же наоборот.

Случайности тут нет. Гроссман избегал лжи. Именно поэтому излагал свою версию невнятно. Кто не знал правду, видел один сюжет, знавшие – другой. А противоречий вроде бы не было.

Даже в поздних интервью он соблюдал такой принцип. Одно из подтверждений – запись беседы с научным сотрудником Архива М. Горького.

К этому времени горьковское письмо Гроссману уже опубликовано. С одной стороны, о гроссмановской рукописи там отзыв довольно резкий. А с другой – характеристика автора в целом положительна. И в комментарии упомянуто, что «Глюкауф» опубликован в альманахе «Год XVII».

Главное же, что сам факт публикации такого послания в собрании сочинений классика – свидетельство высокого статуса адресата. Отнюдь не каждый из корреспондентов Горького был удостоен такой чести.

Соответственно, Гроссман получил и возможность более подробно описать, как был опубликован «Глюкауф». Начал, понятно, с горьковской критики. Затем отметил, что внес требуемые Горьким изменения к апрелю 1934 года. Тогда и пришло время демонстрировать результат: «Помню, я отнес рукопись в редакцию “Альманаха” во второй половине дня, а на следующий день мне сообщили, что Горький уже прочел мой роман».

Разумеется, было не так. Но Гроссман и не мог в деталях описывать давнюю интригу. Тем более что сотрудницу архива интересовала другая тема – «Горький и молодые писатели».

Вот Гроссман и сообщил ровно то, что нужно было собеседнице. Да, Горький поначалу роман критиковал, но ведь позже новую редакцию прочел буквально за день. Значит, был чуток, доброжелателен, время свое не жалел, когда работал с «молодыми писателями».

Создана вполне идиллическая картина – в духе официальной истории советской литературы. Оставалось лишь добавить: «Рукопись была одобрена Горьким и принята им к печати в альманахе “Год XVII”. При втором чтении “Глюкауфа” им было сделано несколько замечаний».

Далее описывалось, когда и как получил Гроссман пресловутое благословение. Он по-прежнему утверждал: «В апреле 1934 года в “Литературной газете” был опубликован мой первый рассказ “В городе Бердичеве”. Горький прочел этот рассказ и в мае пригласил к себе в Горки».

Последовательность событий – в изложении Гроссмана – опять не ясна. Можно понять так, что Горький принял решение печатать «Глюкауф», а уж потом, ознакомившись с публикацией рассказа в «Литературной газете», еще месяц подумал и наконец пригласил автора посетить свою загородную резиденцию. Она в подмосковном поселке Горки находилась. Равным образом допустимо, что сначала «В городе Бердичеве» прочел, после чего и новую редакцию романа, издание которого затем санкционировал.

Но при любой интерпретации понятно, что приглашение Гроссман получил в связи с рассказом. Далее сообщил: «Эта встреча (5 мая 1934 года) навсегда сохранится в моей памяти. Сперва Горький расспрашивал меня о моей работе, затем он заговорил об общих вопросах – о философии, религии, науке. Помню, он говорил также о том, как по-новому формируется характер людей в новых советских социальных условиях, приводил примеры».

Сказанное не тождественно содержанию письма к отцу, но существенных противоречий тоже нет. И, как в автобиографиях, Гроссман вновь подчеркнул: «Эта встреча с Алексеем Максимовичем в большой степени повлияла на дальнейший мой жизненный путь».

Затем объяснил, почему так «повлияла», даже определила: «В это время я еще не был литератором-профессионалом. Алексей Максимович посоветовал мне всецело перейти на литературный труд».

Детали варьировались, структура же официального «биографического мифа» в основе своей не менялась. Горький – «литературный отец», благословивший на писательство.

В официальную историю советской литературы вошел этот «биографический миф» Гроссмана. Новый же – о писателе-нонконформисте – формировался со второй половины 1980-х годов.

 

Вторая мифологизация

Официальный «биографический миф» Гроссмана от реальности весьма далек в силу причин, уже описанных. Новый – еще дальше. Формировался он усилиями многих критиков, литературоведов и мемуаристов. Но главную роль сыграл, бесспорно, Липкин.

Это относится и к описанию дебюта. По словам мемуариста, славу Гроссману «принес его первый небольшой рассказ“ В городе Бердичеве”, напечатанный в апреле 1934 года в “Литературной газете”. Лучшие наши писатели открыли в Гроссмане человека оригинального таланта, подлинного художника. С похвалой о рассказе говорил мне Бабель: “Новыми глазами увидена наша жидовская столица”. А Булгаков сказал: “Как прикажете понимать, неужели кое-что путное удается все-таки напечатать?”».

Московский дебют Гроссмана действительно был замечен многими литераторами. Правда, масштаб события определялся тогда не только и не столько несомненным талантом дебютанта, сколько факторами административно-рекламного характера: авторитетностью «Литературной газеты», небывалым объемом публикации, наконец, «вечером встречи с критиками».

У Липкина нет упоминаний об этих факторах. В его повествовании масштаб литературного события задается ссылками на Бабеля и Булгакова. Мнения, бесспорно, авторитетные, так что эффект был предсказуем.

Однако достоверность свидетельства весьма сомнительна. И не потому, что суждения, приведенные в качестве цитат, стилистически не мотивированы. Как раз о стиле – бабелевском ли, булгаковском ли – можно спорить, оценки подобного рода заведомо субъективны. Объективно же, что пока не обнаружены документы, подтверждающие хотя бы знакомство мемуариста с Бабелем и Булгаковым. Круг общения обоих писателей изучался десятилетиями, но среди их знакомых Липкин не упоминается.

Сомнительно его свидетельство и по причине, скажем так, разномасштабности фигур гипотетических собеседников. Разумеется, в 1986 году, когда была издана за границей книга о Гроссмане, семидесятипятилетний мемуарист уже добился некоторой известности. Но в 1934 году Бабелю около сорока лет, Булгакову за сорок, оба – знаменитости, так что не ясна причина, по которой вдруг решил каждый поделиться впечатлениями с двадцатидвухлетним и все еще начинающим поэтом.

Аналогично, не числится он среди знакомых других, упомянутых в его мемуарах знаменитостей 1920-х – 1930-х годов. Нет сведений, подтверждающих знакомство.

Вместо объяснения в мемуарах приведена ссылка на мнение Липкина. По его словам, «в Москве писателей было мало, не то, что нынешнее многотысячное поголовье, и все печатавшиеся в толстых журналах близко ли, далеко ли знали друг друга, начинающие и известные».

Но ссылка на собственное мнение – не доказательство. А каких-либо иных подтверждений нет.

Особо же примечательно сказанное Липкиным про «Глюкауф». Мемуарист, по его словам, узнал позже: Гроссман «в своей повести, по-моему, превосходной, описал тяжелую жизнь донбасских шахтеров – забойщиков, крепильщиков, коногонов, – полную опасностей при плохой системе охраны труда, и такое описание вызвало недовольство Горького, которому Гроссман через посредство одной своей высокопартийной родственницы (впоследствии репрессированной) отправил свою рукопись».

Стоит подчеркнуть, что Алмаз была не только «впоследствии репрессированной». Еще и «полностью реабилитированной» – в 1956 году. Причем с тех пор жила в Москве. Неважно, знал ли ее Липкин. Само упоминание о «высокопартийной родственнице» подтверждает, что уровень осведомленности мемуариста не так уж низок. Однако здесь главное – сказанное о «недовольстве» Горького.

Чем оно вызвано – поясняется сразу же. По словам мемуариста, «Горький ответил:

“Автор рассматривает факты, стоя на одной плоскости с ними; конечно, это тоже “позиция”, но и материал, и автор выиграли бы, если бы автор поставил перед собою вопрос: “Зачем он пишет? Какую правду утверждает? Торжества какой правды хочет?”».

Далее следует личное мнение Липкина. Сформулированное даже с иронией: «Не странно ли, что Горький, обладавший крупным дарованием, а художественный дар всегда рождается от правды, мог предполагать, что правд имеется несколько. А ведь когда-то, осуждаемый Лениным, сам искал Бога – единственную правду…».

В общем, осудил. Но рассмотрение вопроса о так называемом богоискательстве не входит в нашу задачу. Применительно же к ней стоит отметить: цитируется горьковское письмо 1932 года, опубликованное в тридцатом томе собрания сочинений. Цитата точная. А источник – не указан. Благодаря чему у читавших мемуары создается впечатление, что Липкин услышал горьковский отзыв от Гроссмана.

На самом деле – прочел, а не услышал. Впрочем, такое в мемуаристике обычно. За услышанное часто выдается прочитанное либо придуманное. Данный случай тоже не было б нужды анализировать, если бы не ряд весьма интересных обстоятельств. Связанных именно с рассуждением Липкина о «правдах» – «нескольких» или «единственной».

Прежде всего, отметим, что «Глюкауф» сам Гроссман оценивал весьма критически. В послевоенные годы не переиздавал, хотя возможностей хватало. Липкин же дебютную повесть назвал «превосходной». Такая оценка противопоставлена «недовольству» Горького.

Согласно Липкину, «недовольство» вызвано тем, что в дебютной гроссмановской повести жизнь шахтеров правдиво изображена как «тяжелая» и «полная опасностей при плохой системе охраны труда». Неважно, читал ли мемуарист «Глюкауф». Существенно, что уж горьковское письмо точно прочел, а там совсем другие претензии сформулированы. Речь идет о шахтерском пьянстве, драках и т. д.

Получается, что Липкин жертвовал одной «правдой» ради утверждения другой. А Горького упрекал за то же самое.

Весьма интересна и другая «правда». С необходимостью из рассуждений Липкина следует: Горький лишь раскритиковал Гроссмана и в издании «повести» никакой помощи не оказал.

Но о том, что «Глюкауф» опубликован в альманахе «Год XVII» сказано там же, где Липкин нашел письмо, которое цитировал. В тридцатом томе собрания сочинений Горького.

Допустим, однако, невероятное. Липкин, прочтя горьковское письмо, не читал примечания, альманах в свое время не заметил и даже от Гроссмана о былом его покровителе не слышал ни разу. Ну, вдруг так совпало.

Все равно мемуарист не мог остаться в неведении. Многие писавшие о Гроссмане, включая Бочарова, упомянтого Липкиным, акцентировали, что Горький помогал Гроссману. Рассказ его заметил, в гости пригласил, ободрял, наставлял, опубликовал «Глюкауф». Общее место. Даже в справочных изданиях сказано про горьковскую «поддержку».

Однако в мемуарах Липкина нет сведений о помощи Горького. Это не случайность, а знаковое отсутствие. Функциональное. С точки зрения функциональности – сходное с рассмотренными выше утверждениями мемуариста, что Гроссман знал на идиш лишь «с десяток слов» и еврейской культурой вообще не интересовался.

В первом случае Липкин пытался доказывать, что автор романа «Жизнь и судьба» – именно русский писатель. И обосновывал вполне очевидное посредством абсурдных ссылок на заведомо спорное.

Ну а во втором случае Липкин пытался доказывать, что автор романа «Жизнь и судьба» не был никогда именно советским писателем. Речь идет о таком истолковании этого понятия, которое подразумевает сервильность, писательскую готовность безоговорочно выполнить требования идеологической цензуры. Вот почему сведения о покровительстве Горького оказались лишними. Зато нужной стала история про его «недовольство».

Общепризнанным считалось, что Горький в 1930-е годы – образцово советский писатель. Гроссман же, согласно Липкину, совсем иной. Такому не должен был покровительствовать сановник от литературы. Вероятность помощи концептуально исключалась.

Но реальность противоречила концепции. И решение было найдено: мемуарист «редактировал» источники, не вступая непосредственно в спор с ними и даже не ссылаясь.

Получилось, что Горький, как положено сановнику от литературы, раскритиковал Гроссмана. Дал буквально уничтожающий отзыв. Это и подтверждено вовремя оборванной цитатой. А про все остальное – просто нет сведений.

Горький на роль покровителя не годился. И функцию покровителя передал Липкин «перевальцам». Они идеально подходили.

Базовая установка «Перевала» – искренность, что мемуаристом отмечено. И почти все «перевальцы» арестованы в 1937 году, осуждены, расстреляны, а почти двадцать лет спустя признаны невиновными. Следовательно, едва ли не мученики, чья помощь не компрометировала писателя-нонконформиста.

Допустимо, что мемуарист опять «хотел как лучше». Первое издание его книги адресовано прежде всего эмигрантам. А за границей критики еще спорили, можно ли считать автора романа «Жизнь и судьба» – не советским писателем. Тут концепция Липкина важную роль сыграла.

Это закономерно. Предложенное Липкиным противопоставление Горького и Гроссмана было для эмигрантов публицистически целесообразно.

Но к началу 1990-х годов противопоставление утратило актуальность. В итоге утвердился, можно сказать, синтетический вариант, согласно которому Горький все же покровительствовал Гроссману, хотя тот был искренним, так и не став истинно советским писателем. Логике это противоречило, но подобного рода противоречия важны лишь на уровне научного исследования. В публицистическом дискурсе ими обычно пренебрегают.

 

Будни профессионала

Горьковская помощь сыграла важнейшую роль именно в начальный период литературной карьеры Гроссмана. Всего за два месяца он стал достаточно известен в редакционно-издательской среде.

Значительно выросли и доходы. 11 июня 1934 года, обсуждая с отцом возможность его переезда в Тулу, Гроссман сообщил: «Может быть, для перемещения тебе нужен некоторый “материальный плацдарм”? Имей в виду, что мои дела теперь таковы, что создать его не представляет затруднения».

Он вновь напоминал отцу, что инженерские заработки несоизмеримы с писательскими. И акцентировал, «Очень прошу тебя отнестись к этим моим словам с полной серьезностью и иметь в виду “как фактор”» (подчеркнуто нами. – Ю. Б.-Ю., Д. Ф.).

Затем перешел к новостям собственным. Принципиально важных не было: «Ты спрашиваешь о моих делах. Я работаю, пишу свой новый роман, он получается какой-то необычный, иногда меня это даже пугает. Как раз сегодня дописал последнюю страницу первой части его, очевидно, сделаю довольно длительный перерыв, нужно как-то внутренне организоваться для писания второго этапа, а я совсем не готов для этого. Очень неясно видно через“ магический кристалл”, сей оптический инструмент менее удобен, чем цейсовский микроскоп или простая лупа».

Следовательно, в июне закончена первая часть романа «Степан Кольчугин». Чем должна завершиться история молодого шахтера – Гроссман еще не решил, а потому ссылался на хрестоматийно известные пушкинские строки из «Евгения Онегина»:

И даль свободного романа Я сквозь магический кристалл Еще неясно различал [197] .

Тут и пришлось кстати сравнение с «цейсовским микроскопом». Отец знал, что еще в Российской империи оптическим инструментарием немецкой фирмы “Carl Zeiss Stiftung” оснащались лучшие химические лаборатории. Потому Гроссман акцентировал: в прежней своей профессии он и задачи понимал, и техникой их решения владел.

Специфика постановки и решения литературных задач определялась политически. Здесь в 1930-е годы о ясности говорить не приходилось, и Гроссман отметил: «Думаю пока писать рассказы, а там снова возьмусь за своего кита. Это, так сказать, дела внутренние, следовательно, наиболее важные. Внешние дела примерно таковы. “Глюкауф” уже набран в Альманахе “Год семнадцатый”, к съезду писателей (25 июня) появится в свет. Отдельной книжкой он выйдет в августе месяце. В журнале “30 дней” сейчас печатаются 3 моих рассказа и, вероятно, к тому же времени, как Альманах, будут обнародованы (в № 6). Кроме того, сборник новелл Моск. Тов. Писателей тоже печатается, в нем имеется также 3 моих рассказа».

В целом ситуация складывалась удачно. Правда, не все задуманное удалось реализовать: «Горький предисловия к “Глюкауфу” не написал, т. к. в связи со смертью сына довольно продолжительное время не работал».

Гроссман-старший должен был знать из газет, что тридцатисемилетний сын Горького умер 11 мая 1934 года. Согласно официальной версии, причина – воспаление легких.

Тема эта более не обсуждалась. Без горьковского предисловия эффект публикации отчасти снижался, но это компенсировалось другими удачами, в связи с чем Гроссман-младший подытожил: «Ну, вот, информация по моим литер. делам. Конечно, как только что-нибудь будет напечатано, – пришлю тебе».

Он был по-прежнему одинок. Иронизировал: «О моих личных делах писать нечего – пусто…».

Литературная же известность по-прежнему ширилась. Гроссмана официально пригласили участвовать в еще одном горьковском проекте – книге о строительстве Магнитогорского металлургического комбината. Следовательно, предстояла длительная командировка в Челябинскую область. Это не соответствовало интересам, но и сразу отказаться не мог. Отцу 30 июня сообщал: «Мне очень хочется взять Катюшу в Москву. Думаю, что по возвращении с Магнитки можно будет это сделать».

До поры жил еще и надеждами на скорую встречу с дочерью. Отцу рассказывал: «Представляю себе (в мечтах), как мы с ней идем в зоологический сад и ведем философский разговор – кто толще, бегемот или слон».

Но в Бердичев отправиться не было возможности. Работа с редакторами, корректорами, новые литературные знакомства. Затем уехал в командировку. 22 июля отцу сообщил: «Новостей особенных у меня нет, вышел в свет Альманах, напечатаны в журнале “30 дней” мои рассказы. Я не в особенном восторге от перспективы писать “Историю Магнитогорска”, возможно, что по возвращении в Москву откажусь от этого».

Командировка была долгой. Местная администрация обеспечивала столичных писателей всем, чем могла, с «нормами снабжения» вообще не считаясь. Гроссман отцу рассказывал: «Устроен я здесь “по-царски” – квартира, питание и пр.».

Тем не менее 12 августа он собирался уехать в Москву. Через пять дней там должен был начаться I съезд ССП.

К литературной карьере Гроссмана это имело непосредственное отношение. На съезде решалось, кто получит официальный статус, т. е. будет принят в ССП, и обретет или подтвердит уже имевшееся ранее право на множество привилегий.

Некоторыми привилегиями Гроссман уже пользовался, а делегатом съезда не был избран. Это закономерно – дебютировал совсем недавно. И все-таки официальный статус вскоре получил. Соответствующая справка хранится в его личном деле. Там указано: «Принят кандидатом в ССП в 1934 г. Переведен в члены ССП в 1937 г.».

Статус «кандидата в члены ССП» был ниже, чем у принятых на съезде. Но и такого хватало. Он подтверждал, в первую очередь, право не работать на государство, обладатель мог получать бесплатные путевки в элитарные санатории, дома отдыха и т. п. Разве что квартира Гроссману пока не полагалась.

Но с этим он и не спешил. Квартиры предоставлялись в первую очередь семейным, а он был по-прежнему холост, родители и дочь – не москвичи.

С университетскими друзьями встречался редко: они жили интересами своих профессий, т. е. не литературными. Основной круг общения – «перевальцы», в том числе Б. А. Губер.

Занят Гроссман был главным образом романом. 8 сентября отцу сообщил, что «дела идут таким образом: я читаю много по вопросам философии, истории рабочего движения (для книжки), пишу мало. На литературном моем пути начали появляться камешки, а не только цветы. Главлит вырезал из идеологических соображений 3 моих рассказа из уже сверстанного журнала, покритиковал меня какой-то чудак в газете и еще кое-какие радости такого же сорта. Сие меня не огорчает, ибо дорога вообще не легкая, и будут на ней не такие еще камешки, а побольше».

Действительно, о «камешках» можно было не беспокоиться – с учетом такого фактора, как покровительство Горького. Прочее же – будни профессионального литератора. Отцу рассказывал: «Огорчает меня другое – это полное мое одиночество. Здесь есть у меня новые друзья – настоящие люди, Губер, Зарудин, Катаев. Но кроме них нужно мне еще кое-что, как ты понимаешь, ибо человек устроен не просто, к сожалению, а двухчасовая беседа с товарищами разв 3–4 дня еще не все, что нужно человеку. Не знаю, хорошо ли это или плохо, но это так. И тут ничего не попишешь».

Личные проблемы оставались нерешенными. А вот основные финансовые – решил. Содержал дочь, помогал матери, кузине, даже и бывшей жене. Постоянно и настойчиво предлагал отцу помощь, хотя тот и отказывался. Гроссман-старший, похоже, еще не привык, что сын, московский литератор, не имеющий постоянной работы, зарабатывает гораздо больше, чем опытнейший сибирский инженер-горняк.

Ну а сын был поглощен делами литературными. 23 сентября отцу сообщил: «Вчера послал тебе номер Альманаха и отдельную книжку “Глюкауф” – надеюсь, получишь их. Сейчас пишу рассказы. Четыре рассказа приняты уже в журналы и будут напечатаны в ноябрьской и декабрьской книжках. Подумываю уже об издании отдельной книжки рассказов. В общем, дела идут хорошо – чувствую, что куда ни прихожу, относятся ко мне с интересом. Что касается временных заминок, о которых я писал тебе, то они прошли уже, скоро, верно, будут новые».

К такого рода перспективе относился, по его словам, иронически. Утверждал, что «жизнь – это заминка, которая проявляется то так, то этак. Преодолеешь ее в “личном”, она пролезет в “общественном”, а то сразу вылезет и в “личном”, и в“ общественном”».

Гроссман был все же доволен ситуацией. Он выбрал литературу в качестве профессии не для заработка или честолюбия ради, а потому что другим заниматься не желал. Категорически. Это и подчеркнул в письме: «Из всех моих товарищей, имевших “мечту для себя”, я, кажется, единственный, осуществляющий жизнь так, как хотелось».

Он противопоставлял «мечту для себя» – задачам социальным. Да, уйдя с «карандашной фабрики», отказался от многого, достигнутого за пять лет профессиональной реализации. Но и добился большего, чем утратил. Почти того, что хотел.

Гроссману тоже пришлось «спрашивать разрешения». Он публиковал только «разрешенное». А иначе бы не стал писателем в СССР.