Кто вел праведную жизнь, заслуживает легкой смерти — этой обнадеживающей мыслью пронизана вся иудеохристианская культура. В действительности же образ жизни человека обусловливает его кончину лишь в биологическом смысле (например, количество поглощенного никотина за годы курения). Смертельная, унизительная болезнь может быть уготована и праведнику, и закоренелому грешнику. А после того как в большинстве стран упразднили смертную казнь, какой-нибудь серийный убийца имеет шанс спокойно и без физических страданий скончаться от старости так же, как, скажем, мать Тереза.
Хорошая и плохая смерть
Если думать только о себе, а не о родных, семье, то, пожалуй, лучшей смерти, кроме как скоропостижной, неожиданной, и не пожелаешь. Но если человек не предполагал уйти из жизни в одночасье, если не успел сказать близким нечто важное, не успел простить причинивших ему зло, не завершил необходимые дела — все эти обстоятельства, не говоря уже об улаживании множества юридических формальностей, окажут негативное воздействие на проявление естественной скорби, омрачая или усугубляя тягостные переживания родных и любимых людей.
Неужели мы избрали бы для себя «милосердный» внезапный конец, если бы в зрелом возрасте, скажем, в день своего сорокалетия нам представилась возможность выбрать себе кончину? Даже будь у нас элементарное и закрепленное законами право умереть легкой смертью с сочувственной помощью окружающих? Даже успей мы к нами же назначенному сроку завершить все свои земные дела и должным образом, в духе принципов эвтелии проститься с близкими?
Я уже не раз упоминал, что в ситуации опасности, угрозы для жизни страх смерти является естественной защитной биофизиологической реакцией и важной составной частью заложенного в нас вышнего попечительства. Инстинкт призывает к осторожности, подталкивает к бегству, стоит только показаться хищным зверям или вдруг разверзнуться пропасти под ногами.
Не с этим животным страхом следует бороться, подавляя его в себе, а со страхом смерти, сопровождающим осознание собственной смертности, страхом, способным отравить человеку жизнь. Следует избавляться не от страха, защищающего нас перед лицом опасности, но от парализующего ужаса перед неизбежным концом, умиранием, агонией — ужаса, омрачающего последние годы жизни.
В каждой культуре были свои методы, свои системы верований и обрядов, которые помогали освобождению от страха смерти. Последователей христианского учения спасала от него вера в потустороннюю благодать для тех, кто на земле вел праведную жизнь; вера в искупительную силу страдания помогала претерпеть предсмертные муки, а для людей истово верующих, мучения на смертном одре даже имели свою притягательность.
Таким твердым в вере — какую бы участь ни уготовила им судьба, сколь длительным и тяжелым ни было бы умирание — вряд ли нужна посторонняя помощь. Ведь, с их точки зрения, это хорошая смерть. Их вера включает в себя эвтелию.
Однако истинных, убежденных поборников веры, похоже, становится все меньше и меньше, и тенденция эта, по всей видимости, сохранится. И дело не в том, что люди изменились или ослабла потребность в вере. Для такого вывода нет никаких оснований. Генная система, выработанная за миллионы лет и, по сути, определяющая способности человека, вряд ли изменилась за время язычества и многобожия или за тысячелетия монотеизма. Изменилась не сила веры, но ее объект и субъект.
В эпоху язычества физический мир представлялся неведомым и грозным, а идолы, божества были знакомы. Теперь мы познали физический мир и его законы — от атомного ядра до звездных систем, от ядра клетки до строения нервной системы человека — и пришли к ошеломляющему выводу: то, что мы называем Богом, не поддается познанию. Намеренно употребляю слово «что», ибо «кто» указывало бы на антропоморфное представление о Боге, возвращающее назад, к язычеству. Ведь из Библии известно, что наши предки были почти не способны отринуть идолопоклонство. Достаточно вспомнить хотя бы историю золотого тельца. Моисей сошел с горы Синай с двумя скрижалями Закона Божия. «Когда же он приблизился к стану и увидел тельца и пляски, тогда он воспламенился гневом, и бросил из рук своих скрижали и разбил их под горою» (Исх. 32:19). Затем Моисей повелел истребить три тысячи человек, но и этого урока оказалось недостаточно для сынов Израиля, они то и дело возвращались к многобожию, доставляя немало забот пророкам. После многих десятков тысяч лет идолопоклонства и политеизма порвать с языческими обрядами было не так-то легко, ведь, согласно Библии, в эпоху Моисея евреи всего лишь в течение несколько поколений жили при монотеизме. Да и то большую часть этого времени — поддавшись коварным уловкам Иосифа — они провели не в Земле обетованной, а в Египте, в поклонении египетским богам.
Даже в обрядах нынешних главенствующих религий, например окуривании благовониями, жертвоприношении и т. д., проглядывает связь с языческим прошлым. Как знать, может, именно эти — теперь уже ставшие лишь символическими — обряды и привлекают иных верующих в храмы.
Традиционные религии утрачивают свое прежнее влияние — особенно в Европе и Северной Америке, — и объясняется это прежде всего тем, что вероучениям не удалось «идти в ногу» с бурным развитием науки и ростом знаний в последние века. Пропасть, отделяющая мир верований, религиозный мир от того, что принято считать движущими пружинами, факторами развития современного общества, становится все глубже.
В нашем монотеистическом мире уже давно одержана победа над множеством языческих богов, но объективное знание завоевывает все большие пространства из подвластных им прежде владений. К примеру, мы теперь уже мало верим в целительные силы обрядов жертвоприношения, заговоров и заклинаний, которые были характерны для древних религий. Нынешние ритуалы вряд ли способны оказать на человека столь сильное воздействие, какое оказывали на наших пращуров алая кровь жертвенных животных, тошнотворный запах горелого мяса, пляски дервишей, шаманов или всей общины. Пение и музыка. Грохот барабанов и дробный топот множества ног. Зрелище похожих на живых богов, разодетых в золото жрецов. Дурманящий аромат кадильниц.
Теперь даже шарлатаны, норовящие всучить нам якобы «целебные» средства, не решаются ссылаться на Божью милость и используют в качестве прикрытия науку. Жаждущего излечиться пациента вводят в заблуждение наукообразными теориями, хотя уже давно существуют методы точной диагностики и апробированные надежные лекарственные средства. Отходя от традиционных религий, люди в попытках вернуть здоровье, заполнить душевную пустоту, установить связь с усопшими, если не удалось должным образом с ними проститься и оплакать утрату, все чаще обращаются к новоиспеченным знахарям и колдунам, а то и к мастерам регрессивного гипноза.
Монотеистическим религиям пора бы вступить в третье тысячелетие, однако они каким-то непостижимым образом по-прежнему цепляются за те древние знания, которые господствовали во время их возникновения, и это вряд ли соответствует нашим ожиданиям. Нам необходима такая обновленная система верований (и соответствующих институтов), которая бы отвечала потребностям в трансцендентном каждого из нас — будь то верующий человек или агностик, — которая сделала бы достижимой веру в посмертное бытие и избавила человека от страха смерти. Эвтелия — которая, как увидим в дальнейшем — охватывает круг, куда более широкий, чем эвтаназия, способна решить и эти проблемы. Более того, возможно, именно в этом и заключается ее духовный смысл.
Является ли смерть результатом неповиновения наших прародителей?
Прежде чем наши предки осознали роль эволюции в формировании человечества, они, понятным образом, полагали, будто бы жизнь даруют людям и отнимают боги по своей прихоти — без всякой видимой на то причины. В эпоху языческого многобожия даже не было необходимости объяснять такую жестокость божества, потому что даровал жизнь один бог, а лишал ее совсем другой. При монотеизме подобная возможность утрачивалась, стало быть, библейским мудрецам необходимо было подыскать объяснение: почему единый Бог, которому все мы обязаны жизнью, насылает на нас смерть?
Если мы хотим переосмыслить смерть — в чем и заключается наипервейшая задача эвтелии, — следует вернуться к приписываемым Богу словам, угрожавшим утратой райского существования: «…а от дерева познания добра и зла, не ешь от него; ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь» (Быт. 2:17). Попытаемся понять, кем и для чего увековечены эти слова, а главное — какое напутствие для нас таится в этой древней метафоре.
У человека современного, верящего в возможность установления причинно-следственных связей между явлениями, неизбежно напрашивается вопрос: что же за плод рос на том запретном дереве? В чем заключалось познание, коего должны были достичь наши предки, и отчего оно привело их к утрате райского бытия? Библейский миф об изгнании из рая не следует толковать так, будто бы, обретя некое запретное знание, люди накликали на себя смерть, которой — при неведении — можно было бы избежать. Эта метафора символизирует тот этап эволюционного развития, когда человек обрел дар речи и возможность передачи знания: ведь Ева беседует с неким существом, именуемым змеем. В Библии этот этап символически представлен моментом, когда Ева дает Адаму запретный плод с древа познания, и Адам вкушает от него. Благодаря способности передавать познание и необходимому для этого дару речи человечество вступило в новую эпоху и возвысилось над остальным тварным миром.
Если продумать этапы развития человечества, становится очевидно, что рано или поздно наши отдаленные предки должны были подметить связь между совокуплением и зачатием, а значит, и сообразить, кто является отцом родившегося ребенка. Нетрудно предположить, что это открытие сделала женщина — Ева — и плод сего познания передала мужчине, Адаму. Это событие положило конец существованию первобытной общины, когда каждый мужчина племени одинаково заботился обо всех детях. Этот круг тем подробно освещен в моей книге «Поучение Исаака», поэтому здесь упомяну о них лишь вкратце.
Адам узнал от Евы, что если только он будет близок с ней, то и рожденный ею ребенок тоже будет принадлежать лишь ему, Адаму. Так появилось разделение на «мы» и «они» и возникла жажда обладания кем-то или чем-то. Тогда человек произнес впервые: «Это мое». Мое и моих детей, Это моя Ева — моя женщина, мать моих детей. Тогда же, согласно мифу, люди осознали наготу свою и прикрыли ее листьями смоковницы: то есть их половая принадлежность стала сугубо личным, интимным делом. Матриархат прекратил свое существование, на смену ему пришли патриархальный принцип владения и жажда власти, когда необходимо защищать своих и все, что им принадлежит.
Осознание первыми людьми собственной наготы, как правило, упоминалось и упоминается лишь в связи с сексуальностью — и главным образом в тех кругах, которые усматривали в этом грех. Но ведь нагота — и символ уязвимости, смертности человека. Следовательно, библейскую фразу можно толковать и так: разверзлись очи их и прозрели они смертность свою. Так обобщение повседневного опыта стало первым шагом к науке, можно сказать, к философии. Человек осознал, что в начале пути стоит наг, то есть беззащитен.
Ну а древо жизни, к которому ни Ева, ни Адам даже не притронулись, по всей вероятности, символизирует вечность бытия. Стоит задуматься, отчего Адама и Еву (вместо обретения познания или помимо этого) не соблазнил плод с древа жизни. Должно быть, потому, что для человека, лишенного возможности обладать знаниями, вечная жизнь обернулась бы проклятием страшнее смерти. Даже представить себе невозможно мир, в котором в неизменной форме, такими, как их сотворил Господь, вечно с теми же физическими и умственными качествами живут бессмертные люди и животные.
Напрашивается вывод, что Ева предпочла плод с древа познания, то есть возможность развития, хотя из Божественного предостережения явствовало: цена ему — бренность бытия. Но можно ли по-прежнему считать послушание добродетелью, даже в наше время, в эпоху демагогических кумиров?
Райский запрет в конечном счете следует понимать как строгое родительское предупреждение. Родители беспокоятся за несмышленышей и ограждают их от опасностей запретами: не делай этого, не делай того, держись за руку, когда мы переходим улицу… При этом старшие надеются: дети подрастут и сами поймут, что все запреты и кара за непослушание — к их же пользе.
Составителям Библии Бог представлялся, должно быть, именно таким любящим и заботливым родителем. Однако вряд ли они предполагали, что два-три тысячелетия спустя люди, ссылаясь на это библейское предание, по-прежнему будут считать беспрекословное повиновение добродетелью. Ведь дети и в ту пору, наверное, не слишком уж отличались от нынешних: росли-подрастали, и наступала пора, когда они добивались самостоятельности. Однако мудрецы не могли не понимать, что и человечество в целом, пусть медленно, но тоже будет взрослеть, и потому вложили в миф об изгнании из рая глубокий смысл: в один прекрасный день род человеческий достигнет такой степени развития, когда окажется способным самостоятельно мыслить и принимать решения. Вместо того чтобы по-прежнему полагаться лишь на инстинкты — то есть заложенные в нас Создателем предписания, веления и запреты, — станет жить по своему разумению; так подрастающий ребенок, чтобы стать взрослым человеком, вынужден отстаивать свою самостоятельность, поступая вопреки воле давших ему жизнь родителей. В библейском эпизоде о грехопадении тонко подмечено, как человек начинает обдумывать свои намерения, обсуждать их с кем-то или же с самим собой. Ева поразмыслила, а затем, прислушавшись к своему внутреннему голосу — голосу любознательности, — предпочла плод с древа познания.
Откуда мы пришли и куда идем?
Но была ли Еве действительно дана возможность выбора? Или этот библейский миф всего лишь метафорический ответ на непостижимую, неразрешимую в те поры загадку, о которой уже шла речь, а именно: как жизнью и смертью может распоряжаться один и тот же Бог. Пророки единобожия оказались в трудном положении, поскольку теперь уже нельзя было приписывать добро и зло разным божествам — противоборствующим, стремящимся обхитрить, победить друг друга. Поэтому в иудеохристианской мифологии большое значение приобретает свобода воли человека. Он волен выбирать между добром и злом.
На первых же страницах Библии мы встречаем Бога, создающего все и вся — Вселенную, универсум — из своей сущности. Бога, сотворившего человека по своему образу и подобию, то есть совершенным и — предположительно — неподвластным смерти. Поэтому для объяснения бренности человеческого бытия был необходим миф о грехопадении и последовавшем наказании за греховность — изгнании из рая.
Поскольку вся западная цивилизация строится на этих библейских преданиях, необходимо проследить, каким образом они, глубоко впитавшись в нашу культуру, влияют на отношение людей к жизни и смерти. Сейчас, по истечении двух-трех тысячелетий со времени их возникновения, нам необходимо подобрать ключ к истолкованию этих непреходящих ценностей мифов и метафор, основанных на мудрости древних.
На извечные вопросы «откуда мы пришли?» и «куда идем?» у каждой культуры есть свои аллегорические ответы в виде мифов. В иудеохристианской культуре это миф, а точнее мифы о сотворении мира, известные нам из первой книги Моисея, закрепленной на письме всего лишь две с половиной — три тысячи лет назад. До возникновения письменности в устной традиции этот миф существовал в разных вариантах, возможно, даже противоречивых. Таковы два варианта легенды о сотворении мира, вошедшие в свод Ветхого Завета.
Первый тридцать один стих Моисеевой Книги Бытия подробно описывает постепенное формирование мира — формирование по воле Божией, — начиная с возникновения неба и земли (то есть Вселенной) и вплоть до появления на земле человека. В первом варианте подчеркивается, что процесс сотворения происходит во времени: «И был вечер, и было утро: день один» — такими словами завершается пятый стих. И в дальнейшем временная протяженность сотворения мира подчеркивается пятикратным повторением выражения «и был вечер, и было утро» — со второго по шестой «день». Затем — согласно третьему стиху второй главы той же книги: «…благословил Бог седьмой день, и освятил его; ибо в оный почил от всех дел Своих, которые Бог творил и созидал». Стоит упомянуть, что составители Писания в этом случае воздержались от повтора «и был вечер, и было утро». Если не считать это ненамеренным, случайным упущением, тогда напрашивается вывод о том, что, по мнению библейских мудрецов, протяженность седьмого дня отличается от длительности первых шести. Можно предположить, что день седьмой — день, когда Господь Бог решил почить от трудов своих, — начаться-то начался, однако не был завершен.
Но если наше предположение верно, то и фигурирующие в описании шесть дней тоже следует толковать как отдельные и весьма продолжительные эпохи; именно так их описывает и Блаженный Августин в своей «Исповеди». Иными словами, согласно мифу о сотворении, Вселенная, живой мир — и в том числе человек — возникли в течение непостижимо долгого и в ту пору не поддающегося исчислению времени. Достаточно лишь под словом «день» подразумевать эпоху, и в этой аллегории о сотворении мира тотчас узнаются наши нынешние представления о возникновении Вселенной и живого мира.
Полным противоречием этой истории сотворения мира является другая, изложенная во второй главе первой книги Моисеевой. Здесь и речи нет о возникновении Вселенной, неба и земли; возможно, предполагается, что все происходит так, как описано в первой версии, но о создании живого мира повествуется совершенно иначе. Господь Бог вначале сотворил мужчину «из праха земного», а затем «произрастил Господь Бог на земле всякое дерево» и «образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных» и, наконец, «создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку» (Быт. 2:7 — 22). Здесь нет и намека на хронологию, состоящую из периодов, напротив: то, что весь животный мир был создан Господом между сотворением мужчины и женщины, свидетельствует о том, что время не играло столь уж важной роли и создание мужчины и женщины не могла разделять целая эпоха, подобная остальным «дням» творения.
Однако эти две версии сотворения мира диаметрально противоположны друг другу не только с точки зрения внутреннего времени. Гораздо больше бросается в глаза различие в способе творения. В первом эпизоде во всех случаях осуществляется воля Божия: «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет». А на шестой день, когда волею Его был создан тварный мир, «сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему (и) по подобию Нашему… И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его: мужчину и женщину сотворил их» (Быт. 1:3 — 27). Стало быть, речь идет не только о том, что воля Божия свершается на протяжении времени, но и — в отличие от второй версии — в том, что мужчину и женщину Бог создал в результате одного и того же акта. Заслуживает упоминания также то обстоятельство, что, говоря о двух разнополых человеках, созданных Им по своему образу и подобию, Господь как бы делает намек на собственную двойственность, которая превыше половых различий. Это противоречит нашим религиям, рисующим перед нами трансцендентное в мужском облике, а некоторые религии и поныне из своей иерархии исключают женщин.
Но почему в Священное Писание включены два столь противоречащих друг другу варианта? К тому же непосредственно один за другим, в одной и той же книге? Вряд ли по «небрежности составителей»! Если же они сознательно увековечили эти две разнящиеся версии сотворения мира, возникает вопрос: с какой целью? Каков смысл этого послания?
Наиболее приемлемым современным объяснением существования двух этих разных версий, возможно, является следующее: они созданы независимо друг от друга двумя этносами, позднее известными как народ Израиля и народ Иуды. На правильность этой версии указывает то, что в первой истории творцом мира является Элохим. Поскольку в еврейском языке это слово множественного числа, то и переводить его следовало бы как «боги», а саму версию можно бы назвать элохимистской или политеистической. В отличие от монотеистической версии другого этноса, называющего создателя «Адонай», то есть Богом в единственном числе — единым Богом.
Эта аргументация — скорее филологического, нежели теологического толка — служит неплохим объяснением, отчего две столь противоположные версии возникли в устной традиции, но никак не объясняет, почему обе они были включены в Священное Писание. К тому же на первых страницах первой книги, непосредственно одна за другой.
Разумеется, наверняка мы этого знать не можем. Можно лишь предположить, что приверженцы обоих вариантов боролись за то, чтобы именно их версия творения была включена в «официальный документ» (подобно тому, как и в наши дни группы верующих борются за то, чтобы отвечающий их религиозным убеждениям текст вошел в общеевропейскую конституцию), а затем во имя мира составители Библии условились включить оба текста в преамбулу основополагающего документа, ныне известного под названием «Бытие».
Возможно, именно так оно и было. И все же допустимо предположить, что у этой двойственности — как почти у каждой главы, у каждого стиха Писания — существует символический, аллегорический подтекст. (Эта тема была подробно развита в моем романе-эссе «Исаак из Назарета».)
Короче говоря: включая в свод оба варианта, составители Писания, возможно, давали нам понять, что они и сами не решили однозначно, каким образом произошло сотворение мира, какие боги или Бог создали все сущее. Лишь в одном они были убеждены: мир не мог возникнуть сам по себе, — а уж нам решать, который из двух вариантов приблизит нас к Создателю и к постижению Его замысла.
Однако на первых страницах этого двойственного библейского предания просматривается и куда более важный, более обобщенный смысл: не воспринимать написанное как доподлинную историю. Во всем следует искать потаенное содержание. «Разумейте, — наставляют нас библейские мудрецы, — мы написали то, что сумели написать, так, дабы собственный народ наш смог бы воспринять и постичь слова наши. Дабы притчами, преданиями о непостижимом, воспринятыми из устных традиций, избавить братьев наших от страхов и способствовать их благоденствию. Вы же, потомки наши, в завещанных вам поучениях ищите путеводный смысл, который приведет вас к благой жизни в ваше время».
Исходя из двух преданий о сотворении мира и притчи об изгнании из рая, опираясь на достижения современной науки, археологические исследования библейской и последующих эпох, вооруженные осознанием эволюционного процесса, мы имеем возможность делать кардинальные выводы. Важную роль здесь может сыграть и символика двух дерев Эдема. Древо жизни, фигурирующее во втором предании, ныне служит основой фундаментального лжеучения, именуемого «креационизмом» и особенно распространенного в Америке (речь о нем пойдет ниже). Однако первая версия его опровергает, и притча о древе жизни, равно как и о Всемирном потопе символизируют сотворение мира, протяженное во времени, то есть процесс, который мы называем эволюцией.
Эволюционный процесс, подвергшийся в последние сто пятьдесят лет осмыслению новейшей западной культурой, оказывает влияние на наш образ мыслей практически во всем, от формирования экономических приоритетов и хода политической жизни до развития и восприятия искусства и художественной критики. Он воздействует на нашу повседневную жизнь, наши чаяния и ожидания в будущем. Даже наша самооценка определяется перспективами развития; ведь если сравнить шкалу ценностей, бытовавшую всего лишь несколько веков назад, с нынешней, нетрудно заметить разницу: теперь считается важным не то, кем и чем мы появились на свет, а то, чего мы достигли. Не вызывает сомнений, что двадцать первый век в еще большей степени станет определяться этим динамическим мировоззрением и страны, прежде считавшиеся отсталыми, одна за другой добьются ведущих позиций, и не только в экономическом отношении.
Впрочем, может, и правда ничто не ново под Луною и составители Библии уловили роль развития и естественного отбора в Божественном творении и в нашей повседневной жизни?
Осознавали ли составители Библии непрерывность процесса творения, то есть эволюцию?
Были ли среди библейских мудрецов такие, кто на свой лад способен был осмыслить процесс эволюции, прочувствовать возможность постепенного — от поколения к поколению — совершенствования видов?
Отчего бы и нет? И среди них могли оказаться люди с пытливым умом и наблюдательные подобно Дарвину. Более того, возможно, именно в ту пору, задолго до воцарения парализующих мысль религиозных догм и были слышны голоса предшественников Коперника, Дарвина и Фрейда, способных синтезировать чудеса природы в единое целое, способных размышлять о движении небесных тел, о многообразии рода человеческого и в то же время сходстве отдельных особей, об изменчивости природы.
Нет оснований ставить великих мыслителей еврейского народа ниже весьма почитаемых египетских, шумерских, персидских или античных мудрецов и ученых лишь потому, что составители Библии «уступили авторские права» Господу Богу. Ведь никто не подвергает сомнению, что, к примеру, интеллектуальные способности древнегреческих философов можно поставить вровень с умственным потенциалом выдающихся мыслителей нашего времени.
Безусловный факт, что у Дарвина было больше шансов прийти к идее эволюционного отбора, чем у представителей предшествовавших поколений, поскольку эпоха Просвещения открыла перед ним возможность свободного мышления. Но была ли нужда «просвещаться» восточным мудрецам, предшественникам которых не пришлось жить в эпоху европейского Средневековья, во мраке догм, разрываемом лишь вспышками костров инквизиции?
Неужели еврейские мыслители не способны были прийти к мысли об изменчивости видов?
Бродя по улицам Кембриджа или Лондона, даже Дарвин не осознал бы причину почти бесконечного многообразия животного мира, межвидового родства и воздействующего на отбор влияния окружающей среды. Ему понадобилось вырваться из урбанистической среды, чтобы глаза его открылись, и он узрел удивительное многообразие природы и лежащий в основе этой многоликости принцип. Однако, что, пожалуй, гораздо важнее, Дарвину пришлось избавляться от пут окружающей его духовной среды. В формировании его теории — в этом признавался сам Дарвин — труднейшим шагом оказалось опровергнуть предубеждение о неизменности видов.
Нет оснований полагать, будто бы мыслителей библейской поры ограничивали предрассудки и догмы подобного рода. Напротив, как свидетельствуют библейские тексты, поколения евреев задолго до Моисея подметили, что животные находятся под воздействием окружающей среды. Более того, из истории Иакова явствует, что их вера в изменчивость и в способность человека изменять виды была скорее чрезмерной, нежели сдержанной. Как известно, сын Исаака, Иаков, с поразительной научной изобретательностью завладел лучшими овцами в стадах Лавана.
Условившись с родичем, что за службу свою он получит всех овец в отаре с крапинами и пятнами, Иаков поступил следующим образом: «…взял Иаков свежих прутьев тополевых, миндальных и яворовых, и вырезал из них (Иаков) белые полосы, сняв кору до белизны, которая на прутьях; и положил прутья с нарезкою перед скотом в водопойных корытах, куда скот приходит пить, и где, приходя пить, зачинают пред прутьями. И зачинал скот пред прутьями, и рождался скот пестрый, и с крапинами, и с пятнами. (…) Каждый раз, когда зачинал скот крепкий, Иаков клал прутья в корытах перед глазами скота, чтобы он зачинал пред прутьями. А когда зачинал скот слабый, тогда он не клал. И доставался слабый скот Лавану, а крепкий Иакову» (Быт. 30:37–42). Разумеется, в этом предании, как и в большинстве библейских легенд, содержится преувеличение, далеко выходящее за рамки познанной реальности и граничащее с чудом, но при всех обстоятельствах оно основывается на понимании воздействия внешних факторов и изменчивости врожденных особенностей.
Идея эволюционного развития очень важна для рассмотрения нашей темы, поскольку — как это явствует из предыдущих разделов — смерть является неотъемлемой, органической частью беспрерывного и постоянно совершенствующегося Божественного творения. Таким образом, смерть дает возможность поколениям людей, обладающих все новыми и новыми генными комбинациями, занять место предшествующих, дабы затем — в результате естественного и полового отбора — из них могли получиться особи, наиболее успешно приспособленные к вечно меняющимся обстоятельствам. Значит, признанием теории эволюции можно толковать смерть как интеграционный элемент Божественного творения — непрекращающегося, устремленного к дальнейшему совершенствованию, — ибо именно смерть сделала возможным этот удивительный процесс, приведший к возникновению человека.
Иными словами: если верить в эволюционный характер процесса творения и признать как результат его — по замыслу Творца — возникновение человека, тогда необходимо принять и бренность земного бытия. Более того, если в силу нашей химио-биологической натуры старение и бремя его последствий неотвратимы, следовало бы воспринимать смерть как избавление.
А вот вторая версия сотворения мира — в противовес эволюционистским представлениям — символизирует иной способ творения: согласно этой версии, все живые существа Бог сотворил хоть и поодиночке, но одновременно и в окончательном виде. Именно на этой версии базируется недавно возникшее христианско-фундаменталистское «креационистское» воззрение, особенно широкое распространившееся в минувшем столетии в южных штатах США. Созданная в поддержку этого лжеучения так называемая креационистская наука пытается доказать с помощью псевдонаучных аргументов одновременное, параллельное появление на свет всех ныне живущих и некогда существовавших созданий — например, человека и динозавра. Равно как и существование их (во всяком случае, выживших видов) в изначальной и доныне неизменной форме.
Согласно этим воззрениям, смерть не нужна для совершенствования творения; ведь если Бог создал каждый вид в его окончательной форме, то вечное бытие особей не может препятствовать совершенству акта творения. Отсюда же следует и вывод о том, что выбор пары — то есть возникновение новых и новых генных комбинаций, изменчивость — лишен смысла и даже вреден, так как любые изменения могли бы лишь испортить совершенство Божьих созданий, сотворенных Им собственноручно из праха земного, лишить их следов Божественных прикосновений.
Однако составители второй версии, креационисты древних времен, должны были видеть, что сотворенный мир и род человеческий как его часть не остаются неизменными. Поэтому и возникла необходимость в мифах, где изменения приписываются Божественному вмешательству.
Смысл метафоры о Всемирном потопе и формирование монотеизма
По этой библейской легенде, Бог остался недоволен венцом своего творения. Почему? Возможно, излишне рьяно выполняя наказ Создателя — «плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю» (Быт. 1:28), — то есть поддавшись закрепленному в ходе эволюции и не зависящему от времени года половому инстинкту, человек отстал в своем духовном развитии, и стало «велико развращение человеков на земле» (Быт. 6:5).
Или, возможно, смысл предания о Всемирном потопе гораздо шире? Быть может, и составители второй версии осознали, что без эволюции и сопутствующей ей селекции творение Бога несовершенно: созданные Им виды вырождаются?
Об этом и повествует предание, опровергая основной принцип креационизма, а заодно и указывая, что изначальный результат творения оказался несовершенным; понадобились корректировка, селекция и эволюционное развитие, дабы род человеческий, по замыслу Бога, совершенствовался. И обязательное условие для этого — ограниченность нашего жизненного срока. Однако древние сторонники «креационистской» версии не стали отрицать написанное, а внесли в нее поправки с помощью мифа о потопе и признали роль селекции в нашем становлении человеком — человеком, угодным Богу.
Признаться, этот смысл предания о Всемирном потопе до такой степени меня поразил, что пришлось несколько раз перечитать его. Приведу первые четырнадцать — менее часто цитируемых стихов:
«Когда люди начали умножаться на земле, и родились у них дочери; тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал. И сказал Господь (Бог): не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым человеками (сими); потому что они плоть; пусть будут дни их сто двадцать лет. В то время были на земле исполины, особенно же с того времени, как сыны Божии стали входить к дочерям человеческим, и они стали рождать им: это сильные, издревле славные люди.
И увидел Господь (Бог), что велико развращение человеков на земле, и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время. И раскаялся Господь, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце Своем. И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю: ибо Я раскаялся, что создал их. Ной же обрел благодать пред очами Господа (Бога).
Вот житие Ноя: Ной был человек праведный и непорочный в роде своем; Ной ходил пред Богом. Ной родил трех сынов: Сима, Хама и Иафета.
Но земля растлилась пред лицом Божиим, и наполнилась земля злодеяниями. И воззрел (Господь) Бог на землю; и вот, она растленна: ибо всякая плоть извратила путь свой на земле. И сказал (Господь) Бог Ною: конец всякой плоти пришел пред лице Мое, ибо земля наполнилась от них злодеяниями; и вот, Я истреблю их с земли. Сделай себе ковчег из дерева гофер; отделения сделай в ковчеге и осмоли его смолою внутри и снаружи» (Быт. 6:1 — 14).
Остальное нам известно хотя бы благодаря множеству произведений искусства, изображающих Ноев ковчег. Но эти четырнадцать стихов пронизаны столь глубокой мудрой прозорливостью, что заслуживают отдельного исследования. Остановимся лишь на главных с точки зрения нашей темы моментах.
В первых двух стихах речь идет о размножении рода человеческого, сделавшем возможным сексуальную селекцию: «…и брали их себе в жены, какую кто избрал». Третий стих отображает понимание неизбежной ограниченности телесного бытия, коему Писание отводит чуть более ста лет, что соответствует представлениям современной биологии. Иными словами, тело наше максимум в течение этого срока достойно служить пристанищем «Божественной души», символизирующей индивидуальное развитие и совершенствование.
Четвертый стих и поныне с трудом поддается толкованию, тем более что неизвестно, кого Библия считала исполинами. В Вульгате они тоже названы «гигантами», в то время как под древнееврейским «нефилим» подразумеваются не обязательно физические размеры или гигантизм, которым страдал бедняга Голиаф; это могли быть люди нормального телосложения, но воинственные, идущие напролом.
Нет никакой определенности и в отношении того, кем могли быть «сыны Божии», которым «дочери человеческие» рождали детей. Не исключено, что с помощью потрясающих методик бурно развивающейся молекулярной генетики рано или поздно удастся выяснить, какие именно гены получили распространение до губительного потопа на Среднем Востоке, но из легенды со всей очевидностью следует, что человечество стало вырождаться: «…велико развращение человеков на земле».
Стало быть, без естественного отбора роду человеческому грозило бы полное вырождение. Но можно сказать и так: мудрые составители Библии осознали необходимость селекции для осуществления Божественного замысла и совершенствования человека.
Сохранившаяся в народной памяти катастрофа, небывалый потоп (по данным новейших исследований, затопление территории нынешнего Черного моря в течение нескольких недель вслед за образованием Босфора произошло примерно 12 000 лет назад), послужила метафорическим отображением Божественного происхождения селекции. В библейском предании о Всемирном потопе Бог, сконцентрировав весь предыдущий опыт селекции, избирает для продолжения рода человеческого единственного достойного человека, «праведного и непорочного в роде своем», то бишь Ноя и его сыновей, дабы сохранить его гены путем исключения иных генетических линий. Этакий метафорический прообраз дарвиновской теории отбора, только в несколько утрированных масштабах.
* * *
После Ноя Библия точно так же, практически в образе одного-единственного человека — Авраама, — воплощает ту стадию развития, когда люди постепенно обретают способность отринуть домашних идолов политеизма, отказаться от безопасного бытия, дарованного покровительством многих богов, и безоговорочно покориться воле единого Бога, хотя и не были уверены, что этот единственный Бог сможет защитить их от всех бед. И несмотря на то, что Авраам считается основателем современного монотеизма, из Библии однозначно явствует: отказ от языческих обычаев и обрядов был процессом долгим, длившимся многие столетия, а то и тысячелетия.
Не только Авраам приносил в жертву животных на горе Мориа. Даже после получения от Бога Завета отучить людей от кровавых жертвоприношений и других языческих обычаев, должно быть, казалось настолько безнадежным делом, что Моисей, вызволив народ Израиля из египетского плена, вновь ввел — более того, узаконил, детально регламентировав, — эти же языческие ритуалы.
Как же это могло произойти?
По библейской легенде, в то время, пока Моисей на Синайской горе предавался размышлениям, прислушиваясь к звучащему в его душе гласу Божию, его брат, Аарон, подчинившись воле своих соплеменников, отлил золотого тельца и воздвиг перед ним жертвенник.
Возможно ли представить, будто бы Моисея, воспитанного в Египте в духе поклонения божествам, имеющим облик животных, и столь терпеливо ведущего к спасению свой народ, вид собственных соплеменников, поклоняющихся златому тельцу, разгневал до такой степени, что он разбил каменные скрижали откровения, а затем повелел убить три тысячи своих ближних?
Вряд ли.
По всей вероятности, Моисей осознал, что народ его не готов воспринять те предназначенные для свободных людей наставления, которые он облек в слова за время своих раздумий. Нам никогда не узнать доподлинно, с какими напутствиями возвратился он тогда — в первый раз — к своим соплеменникам, но можно предположить, что речь шла о требованиях, каким должны отвечать люди, освобожденные от рабства и обретшие свободу: неприятие власти, слепого подчинения кому бы то ни было, включая поклонение идолам и своему прежнему божеству. Вряд ли Моисея столь сильно возмутило само поклонение златому тельцу, скорее это была бессильная ярость предводителя народа, понявшего, что соплеменники, сбросившие с себя путы земного властителя — фараона, — не способны отринуть рабский страх перед кем бы то ни было, даже перед божеством. Не способны взять на себя ответственность за собственные поступки, ответственность, без которой немыслима истинная свобода, и — что, пожалуй, еще важнее — не способны на взаимопопечительство.
Допустимо ли предположение о Боге как властителе смерти?
В периоды губительных эпидемий напрашивается драматический вопрос: почему Бог наказывает ужасной, безвременной смертью равно и безвинных, и грешников? Да и как не задаться таким вопросом матери, в бессильном отчаянии созерцающей страдания или гибель своего ребенка?
Когда дымились костры инквизиции, этот вопрос мог оказаться опасным. Но если у кого-то и хватало дерзости задать его вслух, универсальный ответ на все случаи жизни: «Пути Господни неисповедимы». Ибо следовало верить, что Всевышний решает, чью молитву услышать, чей обет принять, кому даровать исцеление.
Не дозволялось даже на миг задуматься, насколько последовательны эти решения, стоит ли за ними какая-либо прослеживаемая и доступная пониманию закономерность. Требовалось лишь безусловно верить, что жизнь и смерть целиком и полностью зависят от Бога, ведь нечто другое, кроме как страх Божий, не способствует щедрости верующих, в коей церковные иерархи всегда нуждались. Если же пути Господни неисповедимы, то отчего некоторые утверждают, будто бы проследили их и доподлинно знают: Бог назначает нам час смерти?
Пора бы нам перерасти угнездившееся даже в просвещенных людях давно устаревшее представление о смерти как наказании Божьем. Из этого буквального понимания библейской метафоры и возникла безосновательная идея о Боге как властителе смерти, о том, что дни наши Им сочтены и умрем мы, когда Он призовет. А между тем на это и намека нет в приписываемых Создателю словах о бренности человеческого бытия: «…доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты, и в прах возвратишься» (Быт. 3:19).
Если пути Господни неисповедимы, то есть ли у нас основания предполагать, будто мы распознали скрывающуюся за Его превеликой щедростью, дарующей нам жизнь, некую мелочность, с которой дар этот отнимается? Отчего бы нам не предположить, что Его Божественной сутью является вытекающая из непрерывности процесса творения воля, чтобы с течением времени мы все в большей степени брали в свои руки управление собственной судьбой?
Если пути Господни неисповедимы, то как теологи могли определить, что Бог неустанно покровительствует нам (даже во время губительных эпидемий, жесточайших войн и истребления людей) и впредь на веки вечные намерен так поступать? Но если это так, то для чего предусмотрена Им эволюция как неотъемлемая часть творения? Очевидно, ради того, чтобы мозг, разум человеческий в течение миллионов лет (что в масштабах космоса может рассматриваться лишь как ничтожное мгновенье), все более совершенствовался, все глубже постигал тайны Божественного творения. Чтобы человек проникал в тайны необъяснимо бесконечной Вселенной и атомного ядра с его мельчайшими частицами. Тем самым сокращается пугающий объем непознанного, всего того, что когда-то заполняло собой непонятное, недоступное разумению (или кажущееся таковым) — иными словами, трансцендентное. Тем самым познаются закономерности все больших сфер окружающего нас мира.
Некоторые отождествляют Бога с закономерностью существования Вселенной. Но если это так, то незачем ссылаться на неисповедимость Его путей, поскольку такое утверждение несовместимо с закономерностью.
Если же признать, что Бог — Всемогущий наш Попечитель, который привел нас ко всему, чего мы достигли со времен сотворения мира, тогда нам больше нет нужды целиком и полностью подчиняться произволу природы. Мы, по крайней мере, хоть как-то можем защитить себя от тех ударов стихийных сил, которые предки наши считали орудием Его гнева. Можем избавиться от болезней — прививками, антибиотиками, жаропонижающими средствами; можем продлить себе жизнь с помощью органов, пересаженных из тела погибшего человека; разрядами электрического тока возвратить к жизни тех, у кого остановилось сердце.
Значит, и многие достижения нашего времени есть проявления Его воли, в том числе возможность родить желанного ребенка не с помощью ритуалов во славу плодородия и не искупительными жертвами, но выращиванием эмбрионов в пробирке! Да и из тех выбирать наиболее жизнестойких, обрекая прочих на гибель.
И если признать, что Бог — наш Всемогущий Попечитель, тогда, значит, при Его попустительстве мы убиваем миллионы себе подобных, предварительно лишив их даже последних крох человеческого достоинства. В таком случае отчего бы Ему не дозволить нам — во имя защиты человеческого достоинства — помочь в достижении хорошего конца тем, кто молит об этой помощи?
Но речь идет не только о том, принять ли за основу принцип, согласно которому Господь не только создатель наш, но и попечитель, а стало быть, можно позволить себе не заботиться самим друг о друге. Гораздо большая опасность таится в неуступчивой убежденности, будто бы Бог стремился научить нас покорному послушанию, а потому изгнал прародителей наших из рая и повелел Аврааму убить собственного сына; хотел внушить нам способность к слепому, безоговорочному повиновению, которое привело к истреблению себе подобных. Но есть ли моральные основания возлагать на кровавый алтарь послушания, приносить в жертву свое человеческое право на свободное мышление и осуществление свободы воли?
А если даже таковые основания имеются, то кому надлежит повиноваться: любому, кто в своем стремлении к власти возвысился над нами и считает себя вправе повелевать? Или же только Господу Богу, Ему одному, всегда и во всем? Но откуда знать, чего Он ждет от нас: повиновения власть имущим и запугивающим нас карами небесными и огнем адовым? Или же следует прислушиваться к своему внутреннему голосу? И если да, то к которому из них? Как было разобраться Аврааму, откуда прозвучал голос, призывавший его к убийству родного сына? Существуют ли ситуации, когда слепая покорность приемлема с точки зрения морали? И можно ли надеяться на искупление, будучи склонным к такой безропотной покорности?
* * *
Меня воспитывали в послушании — дома, затем в школе и в организации бойскаутов. Лишенная сомнений покорность считалась добродетелью. Я и сам так считал, покуда во время Второй мировой войны не пришел к мысли: те, кто бомбил нас, был всего лишь послушен приказу. И сорок с лишним миллионов людей погибли тогда под знаком покорности. Подчинялись чужим приказам те, кто убивал, но еще в большей степени — те, кого убивали и вели на смерть. Поскольку именно так они были воспитаны. В том числе и я сам. «Неужели и я оказался бы способен выполнить любой приказ тех, кого обязан слушаться?» — в ужасе спрашивал я себя.
С тех пор я осознал, что Бог, наделивший нас свободой воли и пытливым умом, не мог внушить нам, чтобы мы слепо, не раздумывая, подчинялись чему бы и кому бы то ни было, неважно, голосам ли свыше, идолам или божествам, гитлерам и сталиным. Слепо, с готовностью подчинялись, даже если не знали, каковы цель приказа и последствия его выполнения. Слава Богу, что Ева Его не послушалась. Где бы мы были без жажды познания?
Конечно, думать, будто бы Ева ослушалась Создателя, означает всего лишь неверно толковать Библию. Ведь если верить библейской легенде о сотворении мира, то Евы еще и на свете не было, когда Бог объявил Адаму этот запрет.
Нам с детства внушали: Бог подверг испытанию прародителей наших, дабы научить нас послушанию. Но я лишь годы спустя сообразил: да, это было испытание, но Творец, наделивший Адама и Еву свободой выбора и способностью мыслить, со всей очевидностью ожидал, что оба они обратятся к нему с вопросом: «Господи, скажи, в чем смысл запрета твоего? Отчего Ты отказываешь нам в знании? Мы не можем подчиниться велению Твоему, покуда причины и цель его нам не ясны. Если же слова Твои — совет для нас, объясни Свои побуждения, а мы с готовностью обдумаем их».
Что бы ответил на это Бог?
Наверное, сказал бы: «Вижу, что разумом Я их не обидел, и сердце у обоих в положенном месте. Стало быть, незачем опасаться, что они слепо подчинятся любому голосу свыше и позволят кому бы то ни было обратить их друг против друга».
С тех пор Господь несметное число раз подвергал нас испытаниям, а мы, в свою очередь, не обращались с вопросами, в которых заключается наше искупление, к тем, кому — по вере нашей и воспитанию — нам положено повиноваться.
Однако тема книги подталкивает к тому, чтобы сосредоточить внимание на осознании бренности существования и значении этого факта. Легенда об изгнании из рая свидетельствует, что с осознанием этого факта и возникновением страха смерти, омрачающего саму нашу жизнь, для человека настал конец блаженному неведению. Это и есть подлинное изгнание.
Значит, для того, чтобы вернуться к состоянию райского блаженного неведения, необходимо либо отказаться от осознания собственной смертности, либо избавиться от страха смерти. Но если обладаешь знанием, его невозможно игнорировать. О чем и гласит Библия. Творец предостерег Адама: подумай хорошенько, прежде чем избрать знание, ибо «смертью умрешь». Обретая любое знание, одновременно и теряешь что-то: невинность, прежние убеждения. Всякий раз что-то умирает в нас, чтобы возродиться в иной форме. Умудренные существенно новым знанием, мы сами становимся иными, чем прежде. Однако важнее всех благоприобретенных познаний явилось то самое, повлекшее за собой изгнание из рая, осознание человеком собственной смертности. Следствием этого явились существующие в каждой культуре обычаи, обряды, системы верований, связанные со смертью. Они разнятся на первый взгляд, но у всех них есть одна общая черта — вера в то, что с земной кончиной существование человека не прекращается.
В западной цивилизации на протяжении почти двух тысячелетий страх смерти смягчался надеждой на загробную благодать. Но каким образом складывалась в разных культурах вера в посмертное бытие в столь различных и подчас взаимоисключающих формах? Если действительно нас ждет загробное существование, то могут ли формы его до такой степени разниться в зависимости от культурной или религиозной среды, в которой воспитан человек? Если ответ отрицательный, то возникает вопрос, какое именно из бытующих представлений о загробной жизни считать доподлинным: наше — то есть Царство Небесное, или же переселение душ, вере в которое отдает предпочтение большинство жителей Земли? А может быть, отдать предпочтение культу предков, древнейшему из верований? И отчего бы не вообразить — в духе уфологических представлений — единственно реальным посмертное существование на некой планете вечного бытия?
Если же загробного мира не существует, то есть нет потустороннего бытия, о котором нам хоть что-то было бы известно, или же существующий иной мир абсолютно трансцендентен и, стало быть, недоступен человеческому восприятию, то почему в таком случае в каждой культуре, религии возникла приемлемая для всех верующих концепция, миф, образ посмертного бытия или продолжения земной жизни в ином облике — человека или животного?
Ответ представляется очевидным. С тех пор как человек осознал бренность своего бытия, страх перед кончиной существовал и существует по сей день в любой человеческой общности. Людям необходимо было хоть как-то примириться с неизбежным — в любые времена и в любой культуре. Но если причина одна и к тому же одинаковая, почему возникли разные представления о загробном мире? Что определяло различный характер легенд и мифов о смерти, различия в обрядах и ритуалах?
Естественно, это зависело от общественного уклада — в семье или племени представления о загробном мире были иными, чем у народа, граждан империи, — от традиций, от множества факторов, включая географический. Вблизи активно действующих вулканов зарождались иные мифы, нежели в долинах рек. У людей, не знакомых с общностью многочисленнее семейной ячейки или племени, возникали иные представления о потустороннем мире, чем у жителей гигантских империй, существование коих считалось незыблемым. Загробный мир христиан — космический, включающий в себя и Царство Небесное, готовый принять всех христиан из всех народов, — на мой взгляд, несет на себе печать Римской империи, где пользовались привилегированным положением те, кто оказал особые услуги главе империи, ее царю и богу, или же попросту снискал его расположение.
Страх бесследно кануть в небытие зачастую причиняет не меньшие страдания, чем физические муки агонии. В какой степени удавалось религиям смягчить, нейтрализовать этот фактор? Которая из ныне существующих конфессий наиболее эффективно помогает верующим в достижении этой цели?
Те, кому дано верить в посмертное существование, да хранят эту веру как драгоценное сокровище, облегчающее последние дни!
Но каково смотреть в лицо смерти тем, кто не способен уверовать ни в одно из множества представлений о загробном бытии? (Возможно, именно потому, что теперь бытует множество взаимоисключающих, несовместимых представлений об этом предполагаемом существовании.)
В давние времена, в период формирования крупнейших религий мира, люди, как правило, знали только свою культуру и свою собственную религию. Поэтому даже человек пытливого ума без малейших сомнений и колебаний принимал свою религию как единственно возможную и правильную. Люди верили, что неведомый и незримый трансцендентный мир заселен божествами или же находится во власти единого Всемогущего Бога. Однако при современном уровне информации у них есть практически неограниченные возможности знакомиться с культурой других народов, их религиозными верованиями и представлениями о потустороннем мире, и благодаря своему «многознанию» они все меньше уповают на вечное блаженство.
Разумеется, многие и поныне считают свою веру единственно благой и правильной, а свои представления о загробном мире безусловно верными. Достойна ли зависти подобная стойкость взглядов? Возможно. Но не каждый способен отречься на всю жизнь от сладостной муки раздумий. Если отдаешь себе отчет в различии культур и уважаешь религиозные убеждения других, считая их равноценными своим собственным, в таком случае нельзя ставить себя выше этих людей, а свою веру, свои представления о загробном мире полагать единственно правильными. И конечно же, становится все меньше тех, кто верит, будто бы у врат потустороннего мира нас встретит святой Петр с толстым гроссбухом и, сверясь с записями, определит на вечное поселение в ад или рай.
Кстати, избавиться от страха смерти человеку издавна мешала фантазия, рисующая картины адских мучений, хотя пора бы признать, что преисподняя, царство Сатаны или Люцифера — плод воображения наших предков, потому что их чувство справедливости было уязвлено мыслью о загробной благодати, равно ожидающей как праведников, так и грешников. Да и Церковь подлила масла в адское пламя: например, согласно католическому учению, в ад могут угодить не только закоренелые грешники — достаточно праведнику совершить перед смертью одно-единственное прегрешение и не успеть покаяться, получить отпущение, и вечные муки ему обеспечены. Зато грешникам, успевшим покаяться или — в былые времена — купить индульгенцию, дозволено рассчитывать на вечное блаженство. «Да уж, разношерстная компания там подберется, — думалось мне в незрелую детскую пору, — с такими нелегко будет ужиться».
Хотя сам я давно не способен верить в благостный идеал Царства Небесного, я возражал бы против любого закона, препятствующего достижению легкой смерти для людей, верующих в загробный мир. Ну, скажем, я считаю несправедливым отказывать им в случае эвтаназии в последнем причастии или погребении в освященную землю. Зато и я, в свою очередь, хочу, чтобы те, для кого вера и ее институты облегчают смерть, не поддерживали законы, запрещающие различные способы эвтаназии, дающей другим людям возможность примирения с кончиной. Напротив, пусть и они признают наше — надеюсь, узаконенное в недалеком будущем — секулярное мировоззрение и соответствующие обряды. Впрочем, речь об этом пойдет ниже.
До сих пор ритуалы смерти и похорон формировались под знаком языческих, а затем монотеистических воззрений. Об этом свидетельствуют еда и сокровища, полагаемые в гробницу, монета под язык усопшего — дабы расплатиться с Хароном, перевозчиком через реку Стикс, — последнее помазание и его бесчисленные варианты. В конечном счете все это свидетельствует о страстном желании благой и легкой смерти. И о роли веры в облегчении смерти, в эвтаназии и эвтелии.
Можно ли считать ересью метафорическое толкование библейских легенд?
Возможно, кое-кто из читателей сочтет еретическими мои попытки объяснить библейские легенды о сотворении мира, об изгнании из рая и т. п. не столько Божественным откровением, сколько определенными устремлениями наших предков. Скажу в свое оправдание: я не подвергаю сомнению, что для составителей Библии загадки природы, природные явления были именно Божественным откровением. Тогда многим событиям, явлениям не находилось рационального объяснения, поэтому они, естественно, воспринимались как Божественное вмешательство. Чудом считалось вызволение еврейского народа из египетского рабства. Если, конечно, пленение как таковое вообще имело место: современные исследователи той эпохи все чаще ставят под сомнение этот факт. Не исключено, что легенда эта, воспринятая как Божественное откровение, в метафорической форме отражает злоключения Авраамова племени, обретшего веру в единого Бога ценой тяжких борений и стремящегося избавиться от рабства многобожия. А выражаясь точнее, легенда повествует о том, как предводители народа, пророки его стремились высвободить своих соплеменников из оков прошлого.
Попытаемся разобраться, что понимать под Божественным откровением в свете наших теперешних знаний. Прошла ли пора подобных откровений? И если да, то почему? Допустимо ли предположение, что мысли и представления двухтрехтысячелетней давности более значимы и авторитетны, чем зарождающиеся сегодня? И ближе ли подходили к пониманию трансцендентного наши предки в библейскую эпоху, чем мы в период господства научных знаний?
Ответить на последний вопрос нетрудно: если понимать под трансцендентным нечто недоступное нашему разумению, великую загадку, повергающую ниц, то наши прародители, можно сказать, воистину жили в мире трансцендентного, в царстве тайн и загадок. Все, что происходило с ними и вокруг них, от вспышек молнии до грохота грома, от управляемых незримой рукой небесных тел до грозного затмения Солнца, от тайны зарождения жизни до таинства неотвратимой смерти, — все казалось непонятным и непостижимым. И в чудеса верилось с легкостью, ведь людям казалось естественным, что в дарованном им Саду обретался Творец и Создатель всего сущего, воплощение трансцендентного — Господь Бог, ходящий «в раю во время прохлады дня» (Быт. 3:8). До того как человек осознал непреложный факт вращения Земли, легко было верить, что «остановилось солнце, и луна стояла, доколе народ мстил врагам своим» (Иис. Нав. 10:13).
Поскольку процесс зарождения мысли и оформления ее в слова недостаточно изучен и поныне (а в давние времена и вовсе был недоступен разумению), то вполне понятно, что пращуры наши, задумываясь над устройством мира, над смыслом жизни, осеняющие их открытия и идеи воспринимали как Божественное откровение.
Когда меня спрашивают, откуда берутся в моих сочинениях те или иные непривычные, а то и «еретические» мысли или порожденные воображением герои романов, я, как правило, отвечаю, что откуда-то из глубин подсознания. Однако я пока еще никогда не писал о том, каким я представляю себе отношение между подсознанием, то есть трансцендентной частью нашего сознательного мышления и абсолютно трансцендентным. Рискну лишь высказать предположение, что это, пожалуй, одно и то же. Во всяком случае, одно неотторжимо от другого.
Поэтому я отнюдь не считаю недопустимым, что Моисей (для тех, кто полагает именно его автором Пятикнижия) или любой другой, кто внес свой вклад в написание легенд о сотворении мира и прочих мифов, точно так же исходили из наблюдений над природой, животным миром и жизнью людей, как несколько тысячелетий спустя современные ученые, пытающиеся постичь истоки и историю происхождения рода человеческого. И не исключаю — более того, уверен, — что в процессе осмысления наблюдений важную роль играли и функции подсознания, «интуиция». Тот же механизм действует и поныне в любой творческой работе, включая анализ научных наблюдений, закономерно разрушающих прежние представления, чтобы построить новые теории, миры, убеждения.
* * *
Я написал эту книгу с целью заставить читателя задуматься над проблемами жизни и смерти, эвтаназии и эвтелии и выработать собственное суждение. Мне совершенно не хотелось подвергать сомнению трактовку исконных учений, принятую широким кругом людей. Просто, на мой взгляд, стоило бы более объективно и «беспристрастно» относиться к аргументации иных воззрений.
Если бы нам предстояло выбирать одну из двух новых, свободно обсуждаемых точек зрения, подобный подход был бы вполне уместен. Однако применительно к эвтаназии и прочим вопросам, связанным со смертью, ситуация иная. Весь круг этих тем связан с прочно укоренившимися в нашем сознании первобытными страхами, суевериями, предрассудками, мистической аурой, религиозными учениями, догмами, иррациональными запретами и ожиданием вечной кары или благодати. Стало быть, сформировать собственные взгляды и в дальнейшем твердо отстаивать их возможно, лишь освободясь от предрассудков, от привычных суждений, которые принимались нами на веру, но, пожалуй, так и не были продуманы до конца.
Я убежден, что нельзя создать новое, не разрушив старое. В своем романе-эссе «Исаак из Назарета» я выразил эту мысль словами Иисуса, предающегося раздумьям в гробнице: «Впустую прожит день, если человек не отринул нечто такое, во что верил вчера, и не обрел новое, во что способен верить ныне».
Необходимо разрушить прежний обветшалый дом, за тысячелетия превратившийся в узилище для нашего разума и духа, и из составляющих его материалов выбрать то, что пригодно для возведения нового здания.
Волей-неволей я вынужден заниматься здесь библейскими легендами, метафорами, ведь именно они — в особенности Первая книга Моисея, считающаяся основой основ Библии в целом, — определяют отношение иудеохристианской культуры к Богу, к человеку, к жизни и смерти. Это важно не только для людей религиозных, знающих Закон Божий. Западная культура и цивилизация развивались под воздействием легенд и притч еврейской и христианской Библии и ее принципов. Ими пронизано все — от юридической практики до искусства, почти все аспекты живописи и литературы, но прежде всего моральный фундамент жизни.
Трудности начинаются лишь в тот момент, когда к пониманию наших проблем, к исцелению общих бед мы подходим не с точки зрения основных правил общественного бытия, с вечных и действенных на все времена десяти заповедей, а с позиции буквального толкования притч, основывающихся на давно устаревших, тысячелетней давности знаниях, на беспочвенных страхах.
Десять заповедей, по преданию, высеченных на скрижалях, а в действительности выработанных всем историческим опытом нашего социального бытия, сейчас актуальны точно так же, как тысячи лет назад, еще до Моисея или Хаммурапи, вавилонского царя, составившего аналогичный свод законов, формирующих общество. Однако более шестисот прочих законов, правил и предписаний Моисея вряд ли имеют практическое значение и способны служить общественным интересам в условиях нынешней западной цивилизации. Взять, к примеру, хотя бы такое: «Кто злословит отца своего или свою мать, того должно предать смерти»(Исх. 21:17). И как, спрашивается, в эпоху конституционно гарантированной свободы вероисповедания можно карать смертью того, кто «пойдет и будет служить богам иным» (Втор. 13:13)?
Но здесь речь идет о большем, нежели несовместимость библейских законов с современными демократическими конституциями, с нынешними общественными и психологическими воззрениями. Составленные воспитанным при дворе фараона Моисеем (или приписываемые ему) свитки верно отражают принятые в те времена общественные взаимоотношения между властителем и подданными, между господином и слугою или рабом. С тех пор человечество переросло рамки подобных отношений. Для большинства людей неприемлемы рабство, прислужничество и другие формы подчинения. И если в давние времена короли распоряжались жизнью и смертью своих подданных, то сейчас в сохранивших монархии странах за их потомками закреплены лишь протокольно-церемониальные символические функции. Для граждан — особенно молодых, — воспитанных в духе развитой демократии, вряд ли приемлема система Царства Небесного с ее иерархиями, отражающая устройство земных царств, королевств и империй. Людям будущих поколений, хочется надеяться, знакомым с тиранией лишь по книгам, скорее всего, будет попросту непонятен образ Бога, властителя жизни и смерти, и страх перед ним. Уже за последние пять-шесть десятилетий практика христианских конфессий (скажем, понятие кары за грех перед Богом) претерпела более существенные изменения, чем за предыдущее тысячелетие. Все это неизбежно ведет к дальнейшему изменению наших представлений о Боге. Ведет — смею надеяться — к формированию образа Бога, непостижимого разумом, далеко выходящего за рамки будничных понятий, — к трансцендентному, приблизиться к которому можно лишь чувствами.
Может ли вера в потустороннее существование смягчить страх смерти?
Хотя в наше время люди боятся прежде всего умирания, бесконечно длящихся бессмысленных мук, унизительно медленного угасания, полагаю, были времена, когда предков наших гораздо больше угнетала сама смерть: им страшно было переступить через порог в мир иной, в ужасы преисподней. Речь идет не о тех, кто жил и умирал несколько сотен и даже тысяч лет назад: я имею в виду наших прародителей, осознавших бренность бытия. Для них каждая встреча со смертью была поистине кошмаром. Увидеть, как кто-то — допустим, глава большой семьи или вождь племени — вдруг падает, судорожно ловя ртом воздух, дергается в конвульсиях и застывает, не реагируя ни на слова, ни на прикосновения… Понять, что тело невозможно защитить от разложения. И в результате обнаружить, что от человека остается ужасающий скелет, скрюченные пальцы которого кажутся длиннее, чем были при жизни. Как знать, на что способно это страшилище под покровом ночи…
Как же было не бояться покойников и смерти! От этого страха наше коллективное сознание, пожалуй, не избавилось и поныне. Так, цветы и венки, с которыми мы приходим на похороны, заменили древний обычай принесения жертв, чтобы умилостивить усопших. А сколько всевозможных мифов и легенд сложило человечество о подземном и потустороннем мирах!
В культурах Дальнего Востока для смягчения этого страха сформировался и поныне играет важную роль культ предков, вера умирающего в то, что после смерти он каким-то образом все равно останется со своими детьми и внуками, сможет по-прежнему радоваться им и защищать от невзгод. А жизнь детей и внуков, в свою очередь, скрашивает уверенность в том, что предки не покинули их, гордятся ими и охраняют. Страх смерти в человеке приглушается осознанием того, что и он навсегда останется среди близких, и если должным образом обращаться с родственниками, то они после смерти станут заботиться о нем — делиться пищей, изо дня в день возлагая кусок-другой на домашний алтарь.
В нашей же системе верований посмертная благодать достижима не опекой и любовью близких (она доставляет нам радость и при жизни), но зависит от неисповедимой воли Бога, который вправе обречь нас на адские муки или же даровать вечное блаженство. Но даже если убежден, что жизнь прожита безупречно, Богу угодным образом и, стало быть, после смерти ты вступишь в Царство Небесное, полную уверенность в этом можно обрести разве что в миг кончины, ибо до того еще можно успеть впасть во грех: врожденная греховность человека — также один из постулатов нашего вероучения. Впрочем, независимо от нашего жизненного подхода иудеохристианская традиция учит страху смерти, поскольку уже из первых глав Ветхого Завета мы узнаем, что конечность жизни есть кара Господня человеку. Не закономерное, необходимое явление, сообщающее непрерывность вечному процессу творения, именуемому эволюцией, но непостижимое и бессмысленное Божие проклятие.
Метафора давно устарела, но ее буквальное понимание — смерть как наказание Господне — стало частью иррационального страха перед концом и до такой степени внедрилось в нашу цивилизацию, пустило в ней корни, дало побеги и разветвилось, что мы порой и сами не замечаем, сколь важную роль оно играет в наших повседневных страхах и фобиях. Дети заведомо лишены страха смерти, но, вырастая, они неизбежно оказываются заражены им. Более того, сами родители вынуждены внушать детям подобный страх — к примеру, когда приучают детей не выбегать на проезжую часть улицы. Однако при этом следует проявлять осторожность, ведь страх смерти может стать питательной средой для всех прочих страхов, способных отравить жизнь человека даже в расцвете сил и здоровья, попросту сделать его больным.
Известно, что в основе большинства заболеваний лежат психологические факторы. Все более очевидными становятся двойственные, то есть психосоматические взаимодействия: стресс, страхи разрушают иммунную систему, провоцируют многие заболевания органов пищеварительного тракта, кровообращения, болезни сердца и дыхательных путей. Разумеется, немалую роль здесь играет и страх смерти, иррациональная танатофобия, которая способна возобладать над человеком даже в тех случаях, когда не вызвана никакими причинами медицинского или бытового характера.
В моей «предыдущей» жизни, на последнем этапе работы над средством против глаукомы, нередко возникали фрустрирующие, стрессовые ситуации, под воздействием которых я и сам пережил приступы паники. Один раз меня даже поместили в больницу. Точнее говоря, из одного отделения медицинского университета, где находилась моя лаборатория, коллеги в мгновение ока доставили меня в отделение реанимации — столь явными были симптомы сердечного приступа. Обследование проводили лучшие специалисты, и они в один голос заверили меня, что все системы организма действуют абсолютно нормально, без каких бы то ни было нарушений, и тем не менее несколько дней меня терзал кошмарный, иррациональный страх смерти. Приступы эти долгие месяцы время от времени повторялись. Поэтому я легко могу представить, каково приходится человеку, который сталкивается с подобным явлением не в условиях одной из лучших клиник мира, не в привычной обстановке среди коллег и знакомых, а дома, в одиночестве или в коридоре убогой больницы, всеми заброшенный …
Приступы смертельного страха, подобно отголоскам землетрясения, повторялись с большей или меньшей силой, и всякий раз мне казалось: этот — последний. Это — конец.
К счастью, я попал в руки очень компетентного врача, который помог мне побороть страх смерти. Поначалу с помощью лекарств, а затем — усилием воли. Процесс постепенно облегчался сознанием того, что симптомы те же самые, которые мне неоднократно удавалось преодолевать, и я научился купировать чувство беспокойства и тревоги, перераставшее в страх смерти. Иными словами, понял, как вырваться из этого чудовищного заколдованного круга.
Я довольно долго и основательно наблюдал этот процесс, так что у меня не осталось сомнений: в мозгу существует некий центр или, вернее, «круговорот» (neuronal circuit), который при нормальных обстоятельствах активизируется — выделяет различные «гормоны стресса» — лишь в том случае, если информацию, поступающую от органов чувств, мозг воспринимает как смертельно опасную ситуацию.
Мне довелось пережить и смертельно опасные ситуации: в детстве, когда во время осады Будапешта дом сотрясало от прямых попаданий, и в годы принудительной воинской службы в угольных рудниках, где крепления трещали над головой, грозя рухнуть. Однако с подобными опасностями можно свыкнуться. Разумеется, и здесь помогает примирение с мыслью о смерти, то есть преодоление страха перед нею, и самовнушение: нет, не рухнут на голову ни крыша, ни крепления в шахте. Против внешних опасностей подобные доводы рассудка оказываются действенными. Гораздо труднее оказалось десятилетия спустя побороть зародившийся в собственном мозгу беспричинный страх.
Я говорю «беспричинный», поскольку возникавшие во время разработки препарата обычные, повседневные производственные конфликты никак нельзя причислить к опасным для жизни. Куда им до схваток наших далеких предков с саблезубыми тиграми! Людям приходилось напрягать все силы, чтобы избежать гибели, а вот от ментальных, психологических стрессов, все чаще поражающих нас в последние столетия, не способны защитить ни физическая выдержка, ни попытки уклониться, спрятаться от этих незримых ударов. Оно и понятно: за столь короткое время не успел произойти процесс отсева древних стрессовых механизмов и отбора физиологических реакций, способных противостоять стрессам новых времен. За отсутствием естественных защитных механизмов страх смерти взвинчивает, наращивает свое воздействие. Это как в усилителе: когда даешь слишком громкий звук или же микрофон оказывается слишком близко к динамику, то система выходит из равновесия. Только ведь в мозг не проникнуть с такой легкостью, с какой поворачиваешь рычажок усилителя или отодвигаешь микрофон подальше.
По моему убеждению, одолеть иррациональный страх можно, лишь «примирясь» со смертью: для меня первым и важнейшим шагом на этом пути было отринуть укоренившуюся в нашем сознании ошибочную мысль о смерти как Божьей каре. Впрочем, общего, единого для всех рецепта не существует. Каждый сам должен заключить мир со смертью, чтобы страх перед ней не омрачал жизнь. Мы же можем лишь оказать помощь.
Почему нам необходимо сознание законности и доступности легкой смерти?
Если, исходя из нашей духовной, умственной и эмоциональной сути, считать ценнейшим даром человеку и его целью счастливую и благополучную жизнь в этом мире (к чему должен стремиться каждый из нас, покуда не настанет Царствие Божьей любви), то каждому из нас ради достижения благой смерти следует выработать не только собственный верный подход к жизни, мировосприятие и представление о Боге. Помимо этого каждый из нас обязан сделать все возможное, чтобы общество в целом как можно скорее избавилось от страха дурной, тяжелой смерти. Тогда и жизнь предстанет перед нами дивным сокровищем, которое никто не позволит принести в жертву ни Мамоне, ни богу войны.
Мы уже говорили о том, что с точки зрения биоэволюции необходимо различать страх перед внезапной смертью, обрывающей жизнь в расцвете лет, и естественной кончиной, неизбежно ожидающей нас по завершении жизненного пути. Первый из них является частью наследственной защитной системы организма, Божьим даром человеку. Он охраняет нас от опасностей, активизирует запасы энергии, обостряет реакции, чтобы одолеть угрозу для жизни или спастись бегством. Этот «рациональный» страх смерти в репродуктивный период жизни является важным фактором естественного отбора, направленным на продолжение и сохранение рода. А вот иррациональный ужас перед неизбежной естественной кончиной на закате жизни (особенно характерный для западной цивилизации) вряд ли можно считать дарованным свыше. Напротив! Нам на долю выпадает ограниченная во времени жизнь, лишь песчинка в вечном круговороте жизни, и даже эту короткую жизнь способны омрачить два чудовища, подстерегающие нас на старости лет: унизительное страдание перед концом и страх перед неотвратимой кончиной.
Что касается страха физических мучений в последние часы жизни, то лишь мазохисты не страшатся боли, которую каждому из нас в той или иной степени доводится испытать. А если подумать о наших предках… Камень в почке или воспаленный зуб могут причинять неимоверные страдания, которые не каждый из них способен был пережить. В наше время камень дробят или удаляют под наркозом, абсцесс надкостницы вскрывают под местной анестезией или же вырывают больной зуб. Несмотря на это многие испытывают страх перед визитом к хирургу или стоматологу, хотя и знают, что предстоящая процедура, пусть и неприятная, избавит от боли и позволит жить дальше как ни в чем не бывало.
Но муки последней, роковой болезни становятся невыносимыми именно в силу их бессмысленности: ведь сколько бы мы ни старались, сколько бы ни вынесли страданий, к полноценной жизни возврата нет. Смириться с пыткой агонии особенно тяжко тем из нас, кому не дана вера в то, что отпущенные судьбой страдания будут вознаграждены в мире ином.
Страх перед болезненным и унизительным концом, возрастающий по мере старения, может смягчить, ослабить лишь осознание того, что родные и близкие не допустят напрасных страданий и придут нам на помощь, когда, пользуясь правом распорядиться собственной судьбой, мы решим уйти из бытия, уже не совместимого с понятием разумной жизни.
Огромное облегчение — сознавать, что врачи не станут продлевать страдания больного до бесконечности лишь потому, что современная фармакология и биотехнологии делают это возможным. А сестры и сиделки, когда сами будут не в силах наблюдать боль и унижение умирающего, — украдкой, под покровом ночи, в обход закона, — не дадут ему ту самую, желанную дозу морфия. Эта словно в издевку именуемая пассивной эвтаназией доза, кладущая конец не только боли, но и жизни, не намного гуманней процедуры усыпления собаки. Скорее наоборот: животное держит на руках любящий хозяин, тогда как запрещенная законом эвтаназия применительно к человеку неизбежно осуществляется втайне, без свидетелей.
Поэтому необходимы институты эвтелии и утвержденное законом право на эвтаназию. Тогда, если придется выбирать не между жизнью и смертью, а только лишь между легкой и мучительной смертью, у нас будет надежда и даже уверенность, что с помощью милосердных ближних мы удостоимся хорошей смерти; в последний час окажется рядом человек, который с состраданием и должным профессионализмом поможет переступить роковой порог. А закон — обеспечив максимальную защиту от злоупотреблений — гарантирует каждому желающему это элементарное право.
Помощь… помощь в смерти! Звучит по-христиански благостно. Эвфемизм впечатляет. Однако попытаемся ответить на вопрос, который неизбежно задают противники легализации эвтаназии, ссылающиеся на церковное учение, в сущности ими не продуманное: не является ли эвтаназия убийством?
Вновь обратимся за ответом к Библии, к первым ее страницам, а именно истории первого человекоубийства. «Где Авель, брат твой?» — вопросил Господь Каина. А после того, как братоубийца попытался оправдаться, Господь сказал так: «…что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли» (Быт. 4:9 — 10). Пролитая кровь взывала к Господу о справедливости, ибо Авель не собирался умирать. Напротив, он явно хотел жить: ведь именно перед гибелью своей принес он дар Богу, и дар его был принят. С какой стати стремиться к смерти Божию избраннику!
Именно поэтому поступок Каина и может быть назван убийством: Каин лишил жизни человека, который хотел жить. Но можно ли квалифицировать как убийство помощь человеку, который желает умереть и просит нашей помощи в этом, да и сами мы видим, насколько он в ней нуждается?
Никоим образом нет.
Точно так же нельзя счесть похищением человека, если подбираешь «голосующего» на дороге, довозишь до нужного ему места, а в случае необходимости еще и предоставляешь ночлег в своем доме. И безусловно преступным деянием будет насильно затолкать человека в машину и держать его против воли у себя в доме.
Разумеется, смерть куда более серьезное дело, поэтому к просьбе жаждущего уйти из жизни следует отнестись с должным профессиональным пониманием, учитывая искренность, продуманность и обоснованность этой просьбы. Потому и необходимы институты эвтелии и специалисты-вспоможители.
Выходит, оказать такого рода помощь — наш долг, и мы обязаны его выполнить по отношению к нуждающемуся в помощи ближнему?
Чтобы ответить на этот вопрос, вернемся к истории Каина.
«Где Авель, брат твой?» — вопросил Господь Каина. «Не знаю; разве я сторож брату моему?» — вопросом на вопрос ответил братоубийца. Господь, однако, не принял такую отговорку и проклял Каина. Но потом все же не покарал его со всей строгостью, хотя в первом порыве гнева пригрозил Каину: «…ты будешь изгнанником и скитальцем на земле» (Быт. 4:9, 12). Более того, когда Каин воззвал о милосердии, Господь взял его под защиту, очевидно поняв, что Каин, вместе с родителями своими очутившийся за вратами рая, не мог знать истины: на самом деле люди для того и созданы Богом, чтобы быть «сторожами», попечителями друг друга. Осознание и принятие этой своей попечительской роли можно считать эпохой нашего духовного развития, становления человеком, эпохой, начавшейся с библейских времен и длящейся по сей день.
Не ведет ли эвтаназия к обесцениванию человеческой жизни?
В наши дни даже сиделки — из тех, кого называют «серийными убийцами» и «черными ангелами», чьи деяния, как правило, неизвестны и недоказуемы, посылающие на смерть неизлечимо больных по своей воле и разумению, — внушают себе, будто поступают так из сострадания, то есть осуществляют эвтаназию. Ведь если не они, то кто же поможет уйти из жизни страждущему человеку, которого в оставшиеся ему дни жизни ждут лишь нестерпимые мучения. Помощь подобного рода, равно как и все более распространяющаяся «пассивная эвтаназия», безусловно и неизбежно могут привести к обесцениванию человеческой жизни.
Поэтому мы нуждаемся не в эвтаназии, помогающей переступить роковой порог, а в эвтелии, примиряющей нас с неудержимо надвигающейся старостью и ее логическим последствием — смертью. Эвтелия не только дает возможность каждому свободно выбрать срок и способ собственной кончины (по праву определения своей участи, узаконенному конституционно), но и закрепляет определенные ритуалы, проведение которых будет доверено не сиделкам, а специалистам-«вспоможителям», которые гарантируют выполнение нашего волевого решения должным образом, с сочувствием и без каких бы то ни было злоупотреблений. Собственно, это и есть основное условие достойной смерти: лишенный достоинства человек гибнет, умирает, как животное, — в таком случае их мало что отличает.
Чудовищные массовые бойни двадцатого века были бы невозможны, если бы прежде того методично, шаг за шагом жертв не лишали остатков человеческого достоинства. А уж когда это свершалось, то и убийцы не принимали их за людей, да и сами жертвы больше не чувствовали себя таковыми.
Я ратую за эвтелию именно потому, что суть ее не в устранении боли любой ценой и не в ускорении кончины, когда у умирающего нет возможности перед смертью проститься с близкими. Основной принцип и цель эвтелии заключаются в том, чтобы человек до последнего вздоха сохранял накопленное за долгую жизнь достоинство. Чтобы свойственная нашей природе любовь к себе подобным не угасла, не перешла в эгоизм и ненависть, но достигла своего завершения с концом жизни.
Как увидим в дальнейшем, о высшем проявлении этой любви свидетельствует и учение Иисуса Христа, из которого вытекает, что человек волен сам распоряжаться своей жизнью.
Разумеется, следует уважать свободу вероисповедания и право человека отвергать любую форму эвтаназии, предпочитая страдания как богоугодную жертву, которая будет вознаграждена благодатью в мире ином. Тем самым верующий являет последнее доказательство твердости своих убеждений. Правда, есть тут некоторое противоречие. Глубоко верующие люди, как и все прочие, не возражают, а то и требуют, чтобы медики сделали все возможное для ослабления боли и продления жизни даже в том случае, если знают: они обречены на существование, которое уже нельзя назвать жизнью. Отчего, спрашивается, тратить значительные средства из скудного бюджета здравоохранения, если можно направить их на помощь молодым, которых при соответствующем лечении ждет долгая и полнокровная жизнь? Нравственно ли подобное себялюбие?
Теологическая основа христианства опирается на постулат о добровольном, жертвенном принятии Иисусом смерти; отчего же тогда не поискать в Его учении, в Его деяниях ответ на этот трудный с точки зрения морали вопрос? Попытаться узнать, когда надлежит принять смерть как должное? Когда следует уступить в борьбе против неотвратимого конца?
Доколе следует стремиться жить?
Трудно задать этот вопрос, зато легко на него ответить: пока находишь радость в жизни и доставляешь радость окружающим. Покуда без жалоб, достойно сносишь бремя старости, не отравляя родным жизнь своими невыполнимыми, эгоистическими прихотями. Покуда, взывая к их чувству долга и совести, не вынуждаешь заботиться в первую очередь о себе в ущерб их супружеским и родительским обязанностям. Покуда не соблазняешь дитя, живущее в душе каждого из окружающих. Евангелист Матфей приписывает Иисусу следующие слова: «…а кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской» (Мф. 18:6).
Жестокие слова, приличествующие не проповеднику любви, каким мне видится Иисус, а умудренному опытом рабби, который строго наставляет своих учеников, переводя их ожидание мессии из сферы эмоциональной в интеллектуальную. Под «малыми» Иисус подразумевал и детское начало, живущее в каждом из нас, о чем свидетельствует его напутствие: «…истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф. 18:3).
Стало быть, речь идет и о нас, взрослых. А далее Иисус толкует, как нам уподобиться малым детям: «И кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает» (Мф. 18:5). Иными словами, следует помнить о ребяческой способности с наслаждением принимать дары жизни и хранить в себе незамутненную любовь к ближнему.
Покуда мы в состоянии испытывать эти чувства сами и поддерживать их в других, до тех пор следует стремиться жить. Но как только своей эгоистической старостью начнем «соблазнять» невинное дитя, живущее в нас самих и окружающих, впору действительно повесить жернов на шею да уйти в бездонную глубь. Лучше не дожидаться той поры, когда изначальная радость жизни умрет в тебе, прежде чем жизнь покинет тело. Для старца, неспособного испытывать радость жизни и одарять ею других, уйти из жизни — большее благо, нежели влачить существование бесчувственным, словно труп.
Человек, неспособный смириться с дряхлостью, отравляет жизнь окружающим. Родитель, на смертном одре попрекающий детей, лишь бы вызвать в них угрызения совести, не отвечает высоким критериям христианской любви.
Правда, и нам надлежит сделать все, чтобы облегчить, скрасить последние месяцы, недели жизни родителей. Но правомерна ли подобная жертва за счет нашей собственной семьи? Надо ли делать то, на что подвигает не любовь, а только чувство долга или раскаяния? Ведь случается, что приближающийся к смертному порогу желает принимать уход и заботы только от дочери или сына, отказываясь от услуг профессиональных сиделок. Будто бы лишь для того и цепляется за жизнь, чтобы заполнить своими мучениями существование близких.
Ни в коем случае нельзя допускать, чтобы страдания умирающего или сама его смерть становились предметом эмоционального шантажа. Воспитанные западной культурой в духе христианского раскаяния и веры в искупительную силу страдания, мы никогда не решаемся произнести вслух, что умирающему ничто не дает такого права. Наш долг перед ним не больший, чем перед живыми. Смерть его не избавляет нас от выполнения своей главной миссии: воспитания следующего поколения, обеспечения потомков всем необходимым для жизни и счастья. Для собственных детей мы должны служить примером достойного примирения со старостью и смертью. В этом и заключается суть эвтелии.
Если человек чувствует, что уже прошел свой земной путь, и выбирает смерть — это смелый поступок с его стороны. В будущем у него осталось одно-единственное великое событие — смерть (если, конечно, он способен прочувствовать величие этого события). И наш долг помочь умирающему, а не искусственно продлевать его бессмысленное существование, ведущее к унизительной дряхлости. Полный сил человек наслаждается каждым мгновением прожитой жизни, но нелепо предполагать, будто, преодолевая агонию уже исчерпавшего свой жизненный ресурс старца, мы обеспечиваем ему достойный конец. Марафонец испытывает радость, преодолевая километр за километром и достигая финиша, но продлим ли мы ему удовольствие, перемещая все дальше и дальше финишную ленточку, до которой он в результате способен будет добраться лишь ползком?
Каждый из нас имеет право распределять свои жизненные силы по собственному усмотрению, особенно если уже виден конец пути, и на это право никто не смеет посягать. Человек пробежал положенную ему дистанцию и никому ничего не должен. Он расплатился за все, что дало ему общество. И уж подавно нельзя препятствовать тому, кто, осознав смерть как последнее величайшее событие, жаждет проститься с жизнью и со своими близкими. Проститься так, чтобы те, воодушевленные его самоотверженным примером и бескорыстной любовью, могли продолжить жизнь без чувства вины и угрызений совести. Ибо смерть не должна преграждать путь жизни — таков смысл слов Иисуса, приводимых евангелистом Матфеем: «Другой же из учеников Его сказал Ему: Господи! позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего. Но Иисус сказал ему: иди за Мною, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Мф. 8:21–22).
Значит, надо стремиться жить до тех пор, пока жизнью своей мы можем служить жизни, пока наслаждаемся ею, но способны примириться со смертью, подавая пример остальным. Принимая приметы старения как призыв Господень, не будем роптать, а произнесем вослед Симеону, принявшему на руки младенца Иисуса: «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром» (Лк. 2:29).
Если же в нас недостаточно крепка вера, что Господь услышит нашу молитву и отпустит с миром, то по праву свободного волеизъявления следует просить и принимать ту помощь, какую наука и общество (которое, надо надеяться, достигнет большей степени просвещенности) сумеют оказать для облегчения нашего ухода из жизни.
Этот уход, во всяком случае с моральной точки зрения, гораздо более приемлем, нежели протест против старости и рокового конца. Слезы, жалобы, нереальные претензии способны отравить существование окружающим, а кроме того, являются признаком нашего недовольства природой создания. Это грех. В особенности со стороны тех, кто за всю жизнь палец о палец не ударил, чтобы улучшить свою Богом данную судьбу. Кто так и не уразумел, что Божественное творение — незавершенный процесс, в котором все мы, по воле Творца, являемся Его соучастниками. Не Его вина, что при всех возможностях и способностях, какими Он нас наделил и возвысил над всеми прочими Своими созданиями, мы умудрились даже за семь-восемь десятилетий жизни не накопить запас светлых воспоминаний, могущих скрасить наши последние дни.
А Творец действительно создал человеку все предпосылки для того, чтобы он наслаждался жизнью на каждом ее этапе: от неуемной любознательности и жажды первооткрывательства в детстве до зрелой поры, когда он способен дать новую жизнь и оберегать-пестовать ее, способен созидать новые миры и, наконец, с ее поразительной способностью воссоздавать в памяти радостные события прошлого и забывать огорчения дня вчерашнего. С ее мудростью, помогающей умиротворенно ждать неизбежного конца и тем самым облегчающей близким момент расставания. Все, все дано нам свыше для достойного завершения жизни — для эвтелии.
Конечно, бывают случаи, когда человек, осознав надвигающуюся старческую беспомощность и запретив искусственно затягивать агонию, в последний момент пугается и проявляет слабость. В этом нет ничего удивительного, если учесть власть страха смерти, поэтому любой закон об эвтаназии должен предоставить человеку право изменить свое решение. Однако подобные примеры никоим образом не позволяют делать вывод о бессмысленности легализации эвтаназии и права человека распоряжаться своей судьбой: лучше, мол, пусть врачи решают, кому и когда приспеет пора уходить, а возможно, и окажут помощь в этом. Лучше не знать, кто и когда даст смертельную дозу, не знать, когда настанет твой смертный час, даже если больше не хочется жить.
Наверняка найдутся люди (из тех, кто при жизни не готовился к смерти), для которых неведение — оптимальный вариант, даже если он лишает возможности прощания с близкими. Зачем просить о затягивании страданий, если понимаешь, что надежды на нормальную, человеческую жизнь нет? Ответ очевиден: страх смерти. Вернее, страх ухода в небытие: ведь на этой стадии больной уже вряд ли страшится умирания. Даже если при жизни — особенно с приходом старости — его пугали унизительная беспомощность и предсмертные муки, на последней стадии он уже свыкся с ними. Исчезновение, уход в неизведанное — вот что вызывает растущий страх. Цель эвтелии и ее институтов как раз и заключается в том, чтобы положить конец этому страху.
За готовностью выдержать предсмертные мучения, разумеется, могут стоять религиозные мотивы: вера в искупительную силу страданий. Впрочем, как с истово верующим, так и с закоренелым атеистом может случиться так, что после официального прошения о помощи в смерти человеком вдруг до такой степени овладевает иррациональный страх, что ради минимальной отсрочки он готов на любые муки. Подобный страх способен возобладать не только над безнадежно больным человеком.
Есть люди, которые страшатся любого хирургического вмешательства. Бывали случаи, когда и без того ослабленный болезнью пациент, умом понимая, что исцелить его сможет лишь хирургическое вмешательство, в операционной впадал в крайнюю панику, и страх смерти вызывал такой сильный стресс, что анестезиолог не решался давать наркоз.
В детстве, накануне удаления аппендикса, я обещал вести себя мужественно, однако в последний момент смертный страх овладел мною с такой силой, что двум дюжим санитарам пришлось держать меня, пока не подействовал эфир. Теперь эту роль выполняет предварительная медикаментозная подготовка пациента. Пятьдесят с лишним лет спустя, когда я снова попал в операционную, никакого страха я не испытал. Уж и не знаю, каким волшебным эликсиром меня напоили, но помнится, перед наркозом я пребывал в блаженном раздумье: если уж врачи залезут мне в ухо, то отчего бы им не заглянуть и в мозг, проверить, все ли там в порядке.
Коль скоро существуют фармакологические средства, с помощью которых устраняется страх перед операцией, то почему бы не применить их для того, чтобы рассеять страх смерти у людей, готовых к ней и жаждущих ее принять? Ведь при эвтаназии — не говоря уже об эвтелии — речь идет, в сущности, именно об этом, а не о смертоносной инъекции, поскольку без устранения страха смерти психологическими или фармакологическими средствами легкой смерти все равно не достичь.
Столь бурное и успешное развитие естественных наук и фармакологии в частности стало возможным благодаря очень важному фактору: признанию непрерывности научного прогресса. Светила науки и техники как должное воспринимают тот факт, что открытия и изобретения, сенсационные еще вчера, сегодня устаревают, уступая место новейшим усовершенствованиям.
В противоположность этому церковные иерархи и теологи упорно отстаивают незыблемость своих теорий, взглядов, ритуалов, подчас превратившихся в закоснелые догмы и, к сожалению, иной раз отстаиваемых ценою многих тысяч человеческих жизней. По этой причине даже традиционные религии, которые на момент своего основания вбирали в себя наиболее передовые знания и образ мышления, впоследствии, презрев достижения прогресса, волей-неволей столкнулись с необходимостью учитывать завоевания науки, ставшие всеобщим достоянием. Эта пропасть между наукой и религией была бы легко преодолима, причем без всякой необходимости отрицать исконные учения и смысл Священных Писаний. Для этого всего лишь понадобилось бы осмыслить, что говорят древние метафоры и мифы человеку третьего тысячелетия, мыслящему, способному тонко чувствовать и строящему свою веру не на страхе, но на разумном подходе к бытию. Человеку, который стремится не подавить, а обогатить свое мироощущение верой.
И тут я прежде всего имею в виду учение и притчи Иисуса Христа, которому мы поклоняемся не только как великому Учителю еврейского народа и Мессии всех христиан, но и как величайшему гуманисту своей жестокой эпохи (насколько можно судить по дошедшим до нас Его отрывочным поучениям). К кому же, если не к Нему должно нам всем — евреям, иудеям, христианам, гуманистам, атеистам, деистам и т. д. — обратиться за примером в таких специфических нравственных вопросах, как наше отношение к завершающим свой жизненный путь ближним и проблема оказания помощи тем, кто исчерпал свои жизненные силы и неизлечимо болен. Мудрые напутствования проповедника любви наилучшим образом могли бы научить нас тому, как примириться со смертью и обставить собственную кончину так, чтобы окружающим стало ясно: конец, завершение земного пути имеет свой смысл.
Учение Иисуса о любви и смерти
Название этой главы отсылает к иудеохристианской культуре, и хотя я и до сих пор нередко прибегал к цитатам из Ветхого Завета и Евангелия, они служили скорее лишь вспомогательным материалом для постановки важнейших вопросов бытия: как готовиться к собственной смерти? Как отрешиться от страха перед неотвратимым концом, страха, в значительной мере омрачающего саму нашу жизнь? Как придать смысл своей кончине?
Можно ли предполагать, будто бы Иисус в поучениях своих не уделял внимания бренной сути человека и страху смерти? Будто Его не интересовал вопрос о должной подготовке к смерти, о преодолении страха перед нею, о подавлении мрачных мыслей, вызванных приближением неминуемого конца? Неужели не оставил Он никаких указаний о том, как надлежит прощаться с родными и близкими, когда наступит последний час, дабы смягчить их скорбь?
Конечно, ответы на эти вопросы содержатся в учении Иисуса Христа как таковом, однако есть основания предполагать, что проблема эта по-настоящему занимала Его в ту пору, когда и сам Он столкнулся с близящейся смертью, предугадав надвигающийся срок. Стало быть, предположительно, изучая именно последние часы Его земного бытия, можно почерпнуть наибольшее количество поучительных наставлений относительно того, как надлежит человеку встречать смерть. Иными словами, все, что делал со своими учениками и говорил Иисус на Тайной вечере, вполне можно воспринимать как напутствие подошедшим к роковому порогу.
Разумеется, трудно реконструировать истинную картину тех часов, ведь даже четыре Евангелия описывают события неодинаково. Наиболее существенные отличия — как и во многих других случаях — мы находим у Иоанна, но и те разночтения, которые обнаруживаются у евангелистов-синоптиков, также могут послужить важной путеводной нитью.
Таковы, к примеру, приписываемые Иисусу слова «сие творите в Мое воспоминание», которые мы находим только у Луки (22:19). Согласно дошедшей до нас редакции, эта заповедь была произнесена сразу же после преломления хлеба и перед благословением чаши с вином.
Матфей и Марк также повествуют об этом двойном обряде благословения, который в момент составления синоптических Евангелий, то есть через два поколения после смерти Иисуса, не был в диковинку для Его последователей, как евреев, так и иноверцев. Обряд освящения: у евреев — хлеба и вина, у поклоняющихся Митре «язычников» — хлеба и воды — был чуть ли не повседневным. Но отчего ни Матфей, ни Марк не упоминают в связи с евхаристией, столь важной для христианства, эти слова: «…сие творите в Мое воспоминание»?
Исследователи происхождения Евангелий сходятся в том, что три синоптических евангелиста черпали сведения из одного и того же общего источника. Значит, если заповедь, упомянутая у Луки, действительно была произнесена, об этом следовало знать также Матфею и Марку. Тогда почему они не свидетельствуют о ней? Естественно предположить, что эти евангелисты не оценили ее подлинного значения. Возможно, потому, что из общего источника — или из общих письменных источников и устных преданий — было не совсем ясно, что именно следует делать в память об Иисусе. Не исключено, что первоначально эти слова не предваряли оба освящения, ведь как в иудейской традиции, так и в культе древнего Митры было единое благословение хлеба и вина или соответственно воды.
Иоанн, который в заключительных строках своего Евангелия утверждает, что был очевидцем событий, в предшествующих Тайной вечере эпизодах не раз ссылается на символику хлеба, но при ее описании не упоминает об освящении хлеба и вина. Предположительно, потому, что для него это было настолько естественной и привычной частью праздничной трапезы, которая и не нуждалась в особом упоминании. Зато он подробно описывает другой обряд Тайной вечери как кульминационный: Иисус омывает ноги своим ученикам — поочередно каждому! Даже Петру, невзирая на возражения последнего. Затем Иоанн приводит слова Учителя: «Ибо Я дал вам пример, чтобы и вы делали то же, что Я сделал вам»(Ин. 13:15). Стало быть, по Иоанну, Иисус завещает нам не обычный, повседневный обряд освящения хлеба и вина, а смирение и любовь, взаимопочитание, выразившееся в омовении ног, устранении земного праха. То есть, помимо наказа помнить («воспоминать») о Нем, Учитель даже в последние часы своего земного бытия наставляет учеников на путь высшего проявления человеческой сути.
Тогда к чему относятся приписываемые Лукою (в отличие от Иоанна) Иисусу Христу слова «сие творите…»? Только ли к освящению хлеба? И почему их как ключевые приводит лишь один евангелист из четырех?
Можно предположить, что грек-целитель Лука меньше всех прочих был знаком с обычаями евреев, а потому, со своей точки зрения, усматривал смысл Тайной вечери не в отдельных ее деталях, таких, как освящение хлеба и вина или омовение ног, а во всей их целокупности. Свободная, откровенная беседа за едой-питьем, что имело место во время последнего ужина с учениками, напоминала Луке симпозиум, игравший важную роль в эллинской культуре. Правда, «симпозиум» в буквальном смысле означает «совместное питие», но винопитие в компании тогда предполагало прежде всего раскованность души и языка, умение искренне говорить о чем бы то ни было и внимать словам собеседника.
По-братски разделенные хлеб и вино, откровенная беседа, приносящая очищение душе, — таков, пожалуй, смысл священного обряда, увековеченного в христианской литургии.
Все вышесказанное имеет, на мой взгляд, прямое отношение к эвтелии, поскольку каждый из нас заслуживает последней вечери — не поминальной трапезы, а прощальной встречи и беседы с друзьями и близкими. Уходящий из жизни должен иметь возможность высказать остающимся все, что было недосказано, а близкие — отпустить умирающего человека с миром, дабы не терзался он муками совести из-за того, что вынужден покинуть их, лишить своей заботы и опеки.
Но как бы ни толковали мы напутствие Иисуса «сие творите в Мое воспоминание», прощальная вечеря в предощущении смерти и готовности принять ее всем нам может послужить примером того, как до смерти близкого или знакомого человека сказать ему то, что еще не успели, а не горевать об упущенной возможности это сделать.
Какой прок устраивать на языческий лад поминки на кладбище или заваливать цветами гроб с телом, уже подверженным тлену! Ученики Иисуса Христа даже не присутствовали при его погребении, возможно памятуя слова Учителя: «…предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Мф. 8:22).
Не перед незрячими очами и неслышащими ушами следует расточать слова любви и приязни. Таков важнейший принцип теории эвтелии, а прощальный ритуал Тайной вечери Иисуса может служить образцом достойного завершения бытия.
Именно с точки зрения эвтелии особое значение приобретает свидетельство Иоанна о последнем вечере, проведенном Иисусом с учениками. В отличие от синоптиков, сосредоточенных на описании ритуала пасхального застолья в духе иудейских традиций, Иоанн в ста семнадцати стихах четырех глав приводит слова прощания Иисуса со своими учениками и Его молитву. Там есть несколько таких положений, глубокий смысл которых, похоже, не сумели постичь Его последователи. Быть может, потому и не зафиксировали синоптики текст этой прощальной беседы, что некоторые части ее показались им чересчур радикальными. Они намного превосходили тогдашний уровень мышления, и их провидческий смысл стал понятен лишь в свете наших сегодняшних знаний в области эволюционного развития, молекулярной генетики и психологии, а также недавно оформившейся в самостоятельную науку танатологии.
Многие считают, что учение Иисуса Христа, собранное в Евангелиях, отличается от столпов веры Моисеева Пятикнижия с двух точек зрения: в нем подчеркивается благая, искупительная сила любви (прежде всего любви к ближнему) и проповедуется бессмертие души, ее воскресение после загробной жизни.
Проведение подобного различия между двумя этими учениями отчасти основывается на превратном толковании слов Иисуса, приписываемых Ему евангелистом Матфеем: «Вы слышали, что сказано: „люби ближнего твоего, и ненавидь врага твоего“. А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас, и гоняющих вас» (Мф. 5:43–44). Между тем Тора учит тому же: «Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего; но люби ближнего твоего, как самого себя» (Лев. 19:18). Следовательно, и в книгах Моисеевых нет речи о ненависти к врагам.
Решающее отличие заключается в том, что в учении Иисуса Христа акцент сделан на взаимной любви людей. Когда Иисуса спросили: «Учитель! какая наибольшая заповедь в законе?» (Мф. 22:36), — Он ответил: «„возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим“: сия есть первая и наибольшая заповедь. Вторая же подобная ей: „возлюби ближнего твоего, как самого себя“. На сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки» (Мф. 22:37–40).
Однако не следует забывать, что вопрос был задан фарисеями, намеревавшимися загнать Иисуса в ловушку. Стало быть, Иисус и цитировал по Торе обе важнейшие, с Его точки зрения, заповеди и в духе учения Моисеева выдвинул на первый план любовь к Богу. Однако из слов Его, обращенных к ученикам, вырисовывается иная картина: «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга; как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга. По тому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою», — приводит Иоанн напутствие Учителя, произнесенное на Тайной вечере (Ин. 13:34–35).
Словом, последователей учения Христова можно распознать не по тому, носят ли они на себе крест, уменьшенную копию чудовищного римского орудия казни, или кладут ли поклоны перед золочеными алтарями в храмах. И не по тому, что взамен Его великого учения о любви и взаимопонимании принимают одно из толкований этого учения. Не следует забывать, что все христианские конфессии ссылаются на Него и лишь свою веру считают истинно правильной и благой. Однако единственный путь к искуплению, завещанный нам Христом, не нуждается в теологических толкованиях и не зависит от конфессиональной принадлежности верующего.
А вот каким образом в течение жизни обогатить душу любовью и как под конец жизни раздать накопленные запасы этой любви — этому должно учиться на примере Спасителя. Вспомним слова Иисуса, по свидетельству Иоанна прозвучавшие на Тайной вечере: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин. 15:13). Здесь снова акцент ставится на любовь в первую очередь не к Богу, а к друзьям, к ближним. Долг каждого из нас как можно глубже осмыслить эти слова о всепоглощающей жертвенной любви, произнесенные на пороге добровольно избранной смерти. Тогда яснее станет и смысл, который мы вкладываем в понятие эвтелии.
Теперь, две тысячи лет спустя после евангельских событий, можно ли трактовать эту ключевую фразу так, что Иисус имел в виду лишь свою близящуюся гибель и открывал перед учениками богатый мир собственных чувств, думая лишь о самом себе? Возможно, но маловероятно. Себялюбие и выпячивание своего «я», присущее фарисеям, было совершенно чуждо Иисусу, который почти всегда говорил обобщенно, обращаясь ко всем нам. Даже в последующих разделах прощальной беседы (Ин. 14:15–17:26), где слова Иисуса приводятся от первого лица и подчеркивается местоимение «я», смысл сказанного относится к каждому из нас и обращен к нам. Из контекста этой ключевой фразы о любви и смерти и из непосредственно предшествующих ей — цитированных выше — строк («Сие есть заповедь моя…») следует со всей непреложностью, что это и есть прощальное напутствие Иисуса всем нам.
Стало быть, в приведенной фразе «…как если кто…» под коротким словом «кто» следует подразумевать любого из нас.
Нет никаких оснований предполагать, что прощальная беседа, которую, в отличие от синоптиков, приводит Иоанн, прозвучала не тогда и не так, как описывает евангелист. Ведь возможно, Иоанн был единственным из четверых подлинным очевидцем событий. Именно он был самым юным и любимым учеником Иисуса (упоминаемым под именем Иоанна), кто во время последней совместной трапезы находился подле Учителя, преклонив голову на Его грудь. А прощальная проповедь Иисусова не вошла в остальные три Евангелия, поскольку составитель общего для них источника не счел важной эту длинную речь. Или не уловил ее глубинного смысла. В этом нет ничего удивительного, если вспомнить прощальные слова самого Иисуса о том, что слышавшие Его слова вряд ли сумеют понять все, чему Он хотел бы наставить их. «Еще многое имею сказать вам; но вы теперь не можете вместить», — приводит Иоанн слова Учителя (Ин. 16:12), а из попыток евангелиста истолковать их явствует, что Иисус молил Отца своего о пришествии Духа истины, когда и нам, простым смертным, откроется подлинный, сокровенный смысл провозвестий Его (Ин. 16:13). Надеемся, что эти времена настают.
Итак, будем считать подлинными — и доступными нашему пониманию — слова прощальной беседы Иисуса и в том числе ключевую фразу о готовности пожертвовать жизнью как наивысшее проявление любви. Эта заповедь особенно актуальна для нас, людей двадцать первого века, алчущих вечной молодости; она важна и с точки зрения пересмотра наших представлений о смерти, и с позиций христианского толкования благой смерти. Евангелист Иоанн явно отдавал себе отчет в том, что величайший проповедник любви в последние часы жизни не мог не задаваться вопросом, как при кончине нашей поступить с запасами духовной любви, накопленными за жизнь. Эта фраза очень важна для каждого из нас, жаждущих благого конца, и столь емко включает в себя основные принципы эвтелии, что заслуживает детального анализа.
Пожалуй, легче будет постичь глубокий смысл этой фразы, если начать с последнего слова. Итак, за кого следует отдать жизнь, тем самым выказав наибольшую любовь?
За друзей своих.
Кого же считать друзьями?
Следуя истинному смыслу Иисусовых слов — не только узкий круг особенно близких нам людей, но ближних, то есть таких же людей, как мы сами.
Ну а как понять ключевые слова «положить душу»? В старину говорили: «положить живот», то есть отдать жизнь. Эти слова лишены смысла, если не предположить: согласно учению Иисуса, жизнь наша принадлежит нам самим, и мы вправе распорядиться ею — ведь отдать можно лишь то, что имеешь. Значит ли это, что мы вольны прожигать жизнь, растрачивать как вздумается? Нет, никоим образом! Учение Христа, весь подвиг Его земного служения свидетельствуют о том, сколь высоко ценил Он жизнь. В отличие от аскетов ессеев, Иисус не отвергал радости, дарованные природой, наслаждался общением с людьми. Жизнь Он почитал самой высокой ценностью, поэтому пожертвовать ею во имя ближнего и есть величайшее проявление любви.
Стало быть, если Господь даровал нам жизнь, значит, мы вправе распоряжаться ею. Это право, именуемое ныне правом на самоопределение, проистекает из понятия свободы воли.
Тут сам собой напрашивается вопрос: ну а как отдать жизнь за другого? Следует ли понимать это так, что в случае необходимости надлежит, рискуя собственной жизнью, а то и жертвуя ею, спасать близких людей?
Бесспорно, слова Иисуса могут быть истолкованы и в таком, буквальном смысле. Однако в действительности чрезвычайно редко представляется случай ценой собственной жизни спасти от смерти близкого человека: жену, сына, друга… Эти ли редкие случаи подразумевал Иисус?
Вряд ли.
Но если исходить из предположения, что обращался Он ко всем нам, зададимся вопросом: действительно ли, по мысли Иисуса, даже та самая смерть, которая в конце пути неотвратимо подстерегает каждого из нас, есть возможность отдать жизнь за близких и ближних? По всей вероятности, это и имеется в виду.
Но разве не Господь Бог отнимает у нас жизнь?
Выходит, нет.
По логике этого учения, даже если все мы пребываем в руце Господней, жизнь наша принадлежит нам и мы вольны с любовью отдать ее за друзей своих. В заповеди Иисуса таится глубинный смысл; ведь если судьбою нам уготована естественная смерть, тогда призыв «положить душу» не следует понимать буквально, то есть в спасительном для жизни некоего конкретного человека смысле. Если же призыв этот обращен к тем, кто в конце жизненного пути пребывает в состоянии, не имеющем ничего общего с полноценной, нормальной жизнедеятельностью, каков в этом случае смысл слов «положить душу»? Каким образом может проявиться здесь принцип осмысленности жертвования, принцип доброй воли? Какую любовь к ближнему можно выказать, пожертвовав жизнью, которую от смерти отделяет лишь агония?
Думается, Иисус подразумевал то, что является сутью эвтелии: человеку не все равно, как умирать.
Нам не безразлично, как принять смерть: ведь даже если и не испытываешь к ближним той жертвенной любви, о которой говорил Иисус, все равно рано или поздно умрешь. Жалкой, трудной смертью, но умрешь. Бунтуя всем своим существом, люто завидуя остающимся, до последнего цепляясь за уходящую жизнь — все равно умрешь.
Значит, согласно заповеди Иисуса, можно выразить любовь к ближним, с любовью уступив им свое место в жизни. Не требуя в эгоизме своем, чтобы любой ценой поддерживали в умирающем биологические функции организма, покуда не получим от родных и близких все то, чем они — по нашему мнению — обязаны за нашу к ним любовь и заботы. Не добиваясь от медиков, чтобы те — порой в ущерб молодым и более нуждающимся в помощи пациентам — сделали все возможное для поддержания жизни, которая, в сущности, уже угасла. Пусть вытаскивают нас из смерти, даже если не осталось ни малейшего шанса на нормальную, достойную человеческую жизнь, лишь бы урвать то, что, по нашему убеждению, нам еще причитается от общества.
Любовь наша сможет проявиться под конец жизни лишь в том случае, если мы не дадим ей иссякнуть. Но как не пропасть ей втуне, если человек, не постигший важнейшую заповедь Иисуса, полагает, будто ему некому оставить в наследство свою любовь, тем самым обогатив и собственную душу, и внутренний мир наследующего сей дар!
В ком же достигает наивысшего расцвета любовь к ближнему?
Да в том, кто в конце жизненного пути спокойно и с достоинством принимает неминуемую смерть. Не ропща против неизбежного, он не только обретает внутренний, душевный покой, но и, по заповеди Христа, способен испытать последний и, пожалуй, сильнейший в жизни порыв любви. Любви совершенной, лишенной какого бы то ни было своекорыстия, ибо с этим чувством он уходит из жизни, уступая место другим — безвестным, незнакомым, быть может даже еще не появившимся на свет, — тем, от кого в оставшиеся дни жизни не ожидает никакой взаимности.
Своими предсмертными напутствиями Иисус, возможно, хотел уберечь нас от крайнего эгоизма, отравляющего последние месяцы и дни жизни, от утраты добрых чувств, любви к ближним. Всем нам предложена куда более достойная альтернатива: перед лицом неотвратимой кончины пожертвовать жизнью ради друзей и ближних своих. Сознание этого может придать смысл смерти и избавить от страха перед нею, страха, отбрасывающего мрачную тень на всю нашу жизнь и не дающего чувству любви полностью раскрыться в душе.