Вскоре по деревне поползли всякие слухи однако ничего определенного никто сказать не мог. После того, как Сюннёве и Торбьорн конфирмовались его почти не видели на Сульбаккене, и многие ломали себе голову над тем, что бы это могло значить. Зато Ингрид бывала там довольно часто, и они с Сюннёве уходили гулять в лес.
— Не уходите далеко, — кричала им вслед мать Сюннёве.
— Нет, что ты, — отвечала Сюннёве и не возвращалась домой раньше сумерек.
А тут снова объявились оба ее жениха.
— Пусть она сама решает, — сказала мать и отец по обыкновению, согласился с нею. Но когда молодые люди обратились к Сюннёве и попросили ее согласия на брак, она ответила решительным отказом. Потом появились и другие претенденты на руку Сюннёве, но всем им пришлось возвратиться восвояси не солоно хлебавши.
Однажды Сюннёве помогала матери мыть посуду из-под молока и мать спросила ее, нравится ли ей кто-нибудь. Вопрос был задан в лоб, и Сюннёве покраснела.
— Может быть, ты уже кому-нибудь обещала? — снова спросила она, строго глядя на дочь.
— Нет, — быстро ответила Сюннёве. Больше они к этому разговору не возвращались.
Сюннёве считалась одной из лучших невест в приходе и поэтому привлекала множество любопытных взоров, когда шла в церковь, единственное место, где она бывала, если не считать родного дома. Она не ходила на танцы и вообще не принимала участия ни в каких деревенских развлечениях — ведь родители ее были гаугианцами. В церкви Торбьорн сидел прямо напротив нее, но они никогда не разговаривали, чтобы избежать всяких сплетен. Многие высказывали предположение, что между ними что-то произошло, а поскольку они относились к друг другу совсем не так, как другие влюбленные, то это вызывало массу всяких кривотолков.
Торбьорна в деревне не любили. Он это чувствовал и, встречаясь со своими сверстниками на вечеринке, танцах или свадьбе, вел себя крайне заносчиво, а несколько раз дело доходило до драки. Но с тех пор как многие испытали на себе тяжесть его кулаков, драки прекратились. Зато Торбьорн рано привык к мысли, что никто не смеет стать ему поперек дороги.
— Ты уже даешь волю рукам, — говорил Семунд, — но запомни, что пока еще моя рука посильнее твоей!
Прошла осень, за ней зима, наступила весна, а по-прежнему никто не мог сказать ничего определенного. В деревне так много судачили об отказах, которые получали женихи Сюннёве, что в конце концов ее почти оставили в покое. Но с Ингрид они были неразлучны. Скоро им предстояло вместе переселиться на горный выгон, потому что отец Сюннёве купил часть выгона, прежде принадлежавшего Гранлиенам. И до них теперь часто доносился голос Торбьорна, распевавшего какую-нибудь веселую песенку.
Стоял чудесный весенний день. Солнце уже клонилось к закату, когда Торбьорн наконец закончил работу, присел и глубоко задумался. Мысли его все время возвращались к тем сплетням, которые ходили по деревне о нем и Сюннёве. Он лег на спину, на красновато-бурый вереск, скрестил под головой руки и стал смотреть в необъятную глубину неба, синеющего сквозь густые кроны деревьев. Зеленые листья и иглы сливались в один трепещущий поток, а темные ветви резко выделялись на его фоне, образуя причудливый фантастический узор. Когда ветер отгибал в сторону какой-нибудь листок, то через образовавшийся просвет проглядывал маленький кусочек неба, а там, где кроны деревьев не касались друг друга, небо низвергалось широкой рекой с капризными изгибами, устремляясь куда-то вдаль… Эта картина настолько заполнила его душу, что он весь отдался размышлениям об окружающей его природе.
Неподалеку от него росла; береза. Она смеялась тысячью своих глаз, задорно поглядывая на ель. Сосна, полная молчаливого презрения, сердито расправила свои иглы: воздух становился все ласковее, все теплее, молодые деревца, пробуждаясь от зимней спячки неудержимо тянулись к небу и щекотали своей молодой листвой у нее под носом.
— Интересно, где вы были зимой? — ехидно спрашивала сосна, обмахиваясь ветвями и выпуская от нестерпимой жары смолу. — Ну и жарища, и это на Севере, уф!
А над всеми деревьями возвышалась старая седая ель. Она была очень высокая, но все же при случае могла опустить свои мохнатые ветви почти до самой земли и потрепать за вихор нахальный клен, да так, что его пронимала дрожь в коленках. В свое время люди то и дело обрубали нижние ветви этой гигантской ели, поднимаясь все выше и выше по ее стволу, пока наконец ей это не надоело, и тогда она выросла так высоко, что стоявшая неподалеку тоненькая елочка вдруг испугалась и спросила старую ель, не забыла ли она о зимних бурях.
— О зимних бурях? — насмешливо переспросила ель и, воспользовавшись порывом северного ветра, так отхлестала дерзкую по щекам, что та едва не потеряла своей горделивой осанки, а это что-нибудь да значит. У огромной мрачной ели были такие могучие корни, что они расползлись почти на шесть локтей от ствола и были толще, чем самые толстые корни ивы, о чем та застенчиво шепнула как-то вечером хмелю, влюбленно обвивавшему ее ствол. Эта огромная ель, вся заросшая хвоей, сознавала свою силу и величие, и когда люди подходили к ней, она гордо поднимала ветви у них над головой, словно говорила:
— Что ж, рубите, если можете!
— Ну нет, теперь им до твоих ветвей не добраться! — сказал как-то орел — царь птиц, подлетая к ели. Он был настолько любезен, что опустился прямо на ель, с достоинством сложил свои крылья и стал чистить перья, запятнанные кровью какого-то злополучного ягненка.
— Видишь ли, я хочу предложить своей царице поселиться здесь, в твоих ветвях. Дело в том, что она ждет птенца — добавил он тише, глядя на свои обнаженные ноги, и вдруг смутился, потому что на него сразу нахлынули воспоминания о тех весенних днях, когда под первыми лучами солнца тобой ни с того ни с сего овладевает сладкое безумие. Но вот он снова поднял голову и посмотрел из-под густых бровей на черные скалы: не пора ли царице в путь, ведь она так страдает, она скоро будет матерью… Он взлетел, и через минуту ель увидела высоко-высоко в синем небе, выше самых высоких горных вершин, орлиную чету, которая, возможно, обсуждала в это время свои домашние дела. И ель невольно почувствовала некоторое беспокойство, ибо, хоть она и была очень высокого мнения о своей особе, ей бы очень хотелось баюкать на своих ветвях орлиное семейство. Но вот орлы вернулись и опустились прямо на ель. Не тратя времени на разговоры, они принялись собирать сучья для гнезда. А ель еще шире расправила свои ветви: ведь теперь и подавно никто не решится посягнуть на них.
Между тем по всему лесу пошла молва о том, какой чести удостоилась старая ель. Недалеко от нее росла прелестная маленькая березка. Ее стройная фигурка отражалась в зеркальной поверхности озера, и она считала, что уже может рассчитывать на взаимность молодого снегиря, который нередко дремал после обеда на ее ветвях. Березка дарила снегиря ароматом своей зелени, приклеивала к своим листочкам всяких мелких насекомых, чтобы снегирю было легче ловить их, а в жару даже устраивала из веток маленький домик, крытый зелеными листьями; снегирь совсем уже было решил обосноваться здесь на лето… и тут, как назло, на большой ели поселился орел. Пришлось снегирю искать новое пристанище. Вот было горе-то! И он грустно прощебетал свою прощальную песенку, но только тихо-тихо, чтобы чего доброго не услышал орел. А березка так горько плакала, роняя слезы в ручей, что, казалось, даже подурнела от горя. Переполошились и воробьи в ольховой рощице. Раньше они вели такую развеселую жизнь, что живущий неподалеку на старом ясене дрозд никогда не мог вовремя уснуть и постоянно бранился по этому поводу. Всегда серьезный дятел с соседнего дерева так смеялся над ним, что раз чуть даже не свалился на землю. И вдруг они увидели орла на большой сосне! Тут и дрозд, и воробьи, и дятел, и вообще все, кто умел летать, кинулись сломя голову, кто куда. А дрозд дорóгой клялся и божился, что теперь уж он выберет себе квартиру подальше от таких соседей, как воробьи.
Лес опустел и теперь стоял одинокий и всеми покинутый, а над ним светило солнышко. Ведь его единственной радостью отныне должна была стать большая ель, а какая от нее радость!
В лесу росла осина. Она очень страдала от одиночества и вечно завидовала другим деревьям. И вот однажды можжевельник сказал ей:
— Ведь у тебя такие редкие и прямые ветви, что ты никогда не приютила ни одной птички, и уж тебе-то горевать особенно нечего.
— Может быть ты кого-нибудь приютил, ты, такой острый и колючий? — огрызнулась осина.
— Нет, но у моих корней всегда живет какая-нибудь пташка.
— Ну, разве что у корней, — сказала осина и тряхнула листвой.
Под могучими порывами северного ветра лес пугливо склонялся чуть ли не до земли, елт била по воздуху своими огромными ветвями, а высоко над ней парил орел, задумчивый и спокойный, словно это был не северный ветер, а легкое дуновение зефира, доносившее до него из лесу слабый запах смолы. Все деревья громко возмущались, одна лишь черемуха молчала, однако соседи уверяли, что это она из злорадства. Она так сильно пахла, что ни одна птица с утонченным вкусом не поселилась бы в ее ветвях. Впрочем, теперь и другим деревьям приходилось не лучше. В этом году черемуха так благоухала, что просто ужас.
— Фи, — сказал шиповник и чихнул, — совсем дышать нельзя. — Конечно, к чему такой сильный запах там, где есть аромат шиповника.
Зато сосны ликовали! И ни одна из них не подумала о том, что больше им не придется покачивать на своих ветвях ни одного птичьего гнезда.
— Прочь отсюда! — скрипели сосны. — Прочь…
……………….
— О чем это ты так задумался? — раздался вдруг голос Ингрид.
Кусты раздвинулись, и Ингрид, улыбаясь, подошла к Торбьорну. Он нехотя поднялся.
— Вот ведь какая чепуха иногда лезет в голову! — сказал он вызывающе поглядывая на деревья. — А все-таки слишком уж много болтают обо мне по деревне, — добавил он, отряхиваясь.
— Не понимаю, почему тебя так беспокоит эта болтовня?
— Почему? Да потому что никогда еще обо мне не говорили такого, чего бы я не хотел сделать, если только уже не сделал.
— Но ведь это ужасно!
— Да, ужасно, — сказал он и, немного подумав, добавил: — Ужасно, но это правда!
Ингрид уселась на зеленый мох, а он стоял возле нее, глядя прямо перед собой.
— Мне не трудно стать таким, как они хотят, но лучше бы меня оставили в покое.
— В конце концов это твое дело, тебя никто не неволит.
— Хорошо, если бы так, а все-таки каждый сует свой нос в мои дела. А я хочу, чтобы меня наконец оставили в покое, понимаешь, в покое! — крикнул он почти в исступлении, глядя на парящего орла.
— Торбьорн! — прошептала Ингрид.
Он повернулся к ней и засмеялся.
— Ладно, ладно, — сказал он. — И чего только не придет в голову, просто сам поражаешься! Ты говорила сегодня с Сюннёве?
— Да, только она уже ушла на выгон.
— Сегодня?
— Сегодня.
— С сульбаккенским стадом?
— Да.
— Тра-ля-ля!
— Завтра мы тоже выгоняем скот, — сказала Ингрид, желая дать иное направление его мыслям.
— Я пойду со стадом, — сказал Торбьорн.
— Нет, — отец сам пойдет, — ответила Ингрид.
— Вот оно что, — протянул Торбьорн и замолчал.
— Отец спрашивал сегодня о тебе, — заметила Ингрид.
— Ну и что же? — отозвался Торбьорн, потом срезал ветку и начал обстругивать ее ножом.
— Почему ты так редко говоришь с отцом? — спросила Ингрид мягко и, помолчав, добавила: — Ведь он так любит тебя!
— Очень может быть, — сухо ответил Торбьорн.
— Он часто говорит о тебе, когда тебя нет дома.
— И гораздо реже, когда я дома.
— Но ты сам в этом виноват.
— Очень может быть.
— Не надо так говорить, Торбьорн. Ведь ты же сам знаешь почему вы вечно ссоритесь.
— Почему же?
— Хочешь, чтобы я тебе сказала?
— А что ты мне можешь сказать, Ингрид? Ты знаешь не больше меня.
— Верно, только я тебе скажу, что ты слишком много себе позволяешь, а ведь отец этого не любит.
— Да не в том дело; он просто хочет сделать так, чтобы я шагу не мог ступить без его указки.
— А как же иначе, если ты чуть что дерешься?
— А ты хочешь, чтобы каждый болтал обо мне все, что ему взбредет в голову?
— Вовсе нет, но зачем ты все время лезешь на рожон? Отец никогда ни с кем не дрался, а его все уважают.
— К нему, верно, так не приставали, как ко мне.
Ингрид помолчала немного, потом, оглянувшись по сторонам, продолжала:
— Может не стоит снова к этому возвращаться, но я тебе скажу: не ходи туда, где бывают твои враги.
— Нет именно туда я и пойду. Недаром меня зовут Торбьорн Гранлиен.
Он обстругал ветку и разрезал ее пополам. А Ингрид все сидела и смотрела на него. Потом она спросила:
— Ты пойдешь в воскресенье в Нордхауг?
— Пойду.
Она помолчала минуту, потом сказала, не глядя на него:
— А ты знаешь, что Кнут Нордхауг приехал домой на свадьбу сестры?
— Знаю.
Ингрид посмотрела на брата.
— Торбьорн, Торбьорн!
— А ты хочешь, чтобы я опять позволил ему влезать между мной и моими знакомыми?
— Да он вовсе и не влезает, по крайней мере не больше, чем хотят эти знакомые.
— Никто не знает, чего они хотят.
— Как тебе не стыдно, ты же отлично знаешь!
— Но сама она ничего не говорит!
— Ах, какой ты все-таки! — воскликнула Ингрид, сердито глядя на брата. Потом она встала и снова оглянулась. Торбьорн отбросил ветку, сунул нож в чехол и, повернувшись к Ингрид, сказал:
— Послушай, мне все чертовски надоело. И меня и ее обливают грязью, потому что мы все время что-то скрываем, прячемся… А с другой стороны… я даже не бываю на Сульбаккене, так как, видишь ли, не нравлюсь ее родителям. Мне нельзя заходить к ней, как другие парни заходят к своим девушкам, потому что Сюннёве у нас, оказывается, чуть ли не святая…
— Торбьорн! — укоризненно сказала Ингрид, и в голосе ее зазвучала тревога, но Торбьорн неумолимо продолжал:
— Отец не хочет просить за меня, говорит: «Сначала заслужи ее, тогда получишь!» А все это одни только разговоры, и никакого толку. Вот и все, чем я могу похвастаться. И я даже не знаю, действительно ли она…
Ингрид быстро подбежала к брату и, оглядываясь назад, зажала ему рот рукой. Но тут кусты снова раздвинулись, и оттуда вышла высокая стройная девушка с ярким румянцем на щеках. Это была Сюннёве.
— Добрый вечер! — сказала она, а Ингрид выразительно посмотрела на Торбьорна, как бы говоря: «Ну вот, видишь!» Торбьорн тоже посмотрел на Ингрид, и взгляд его говорил: «Зачем ты это сделала?» На Сюннёве они старались не смотреть.
— Можно мне присесть, а то я очень устала сегодня, — сказала Сюннёве, усаживаясь на траву. Торбьорн низко наклонил голову, будто разглядывал, не сыро ли там, где она села. А Ингрид вдруг посмотрела в сторону Гранлиена и закричала:
— Ах эта мне Фагерлин, опять она отвязалась и забрела в огород. Вот гадкое животное! И Челлерос туда же? Ну я им сейчас покажу! Давно пора перебираться на выгон! — И она побежала вниз по склону горы, даже не попрощавшись. Сюннёве тотчас же встала.
— Ты уходишь? — спросил Торбьорн.
— Да. — отвечала она, но продолжала стоять.
— Подожди немного, — попросил он, не глядя на нее.
— В другой раз, — ответила она тихо.
— Боюсь, слишком долго придется ждать, — сказал Торбьорн.
Сюннёве подняла глаза на Торбьорна, он тоже посмотрел на нее. Оба молчали.
— Сядь, прошу тебя, — сказал он смущенно.
— Не надо, — ответила она, оставаясь стоять. Торбьорн почувствовал, что в нем поднимается раздражение, но вдруг произошло то, чего он меньше всего ожидал. Сюннёве подошла к нему, склонилась к самому лицу и, заглянув в глаза, спросила:
— Ты сердишься на меня?
А когда он тоже посмотрел на нее, она неожиданно заплакала.
— Нет, что ты, — сказал Торбьорн, покраснев до корней волос. Он протянул ей руку, но она не видела ее, так как глаза ее были полны слез. Он опустил руку и спросил:
— Значит, ты слышала все, о чем мы говорили?
— Все! — ответила она, снова посмотрела на него и засмеялась, но глаза ее еще больше наполнились слезами, и Торбьорн просто не знал, что ему делать.
— Я, наверно, очень гадко вел себя, — вырвалось у него. Он сказал это с такой нежностью, что Сюннёве невольно опустила глаза и немного отвернулась от него.
— Не суди о том, чего не знаешь. — голос ее дрогнул, и Торбьорну вдруг стало не по себе. Он почувствовал себя совсем маленьким и беспомощным и, не зная что сказать, вымолвил:
— Прости меня, ладно?
Но тут она снова разрыдалась. Торбьорн не мог больше выдержать, он бросился к Сюннёве, обнял ее и тихо спросил:
— Ведь ты тоже любишь меня, Сюннёве?
— Да, — отвечала она, всхлипывая.
— И из-за этого страдаешь?
Она молчала.
— Из-за этого, да, из-за этого? — несколько раз повторил он. Но Сюннёве рыдала все сильнее и сильнее, стараясь высвободиться из его объятий.
— Сюннёве! — сказал он и еще крепче обнял ее. А она склонила голову к нему на грудь и все плакала, плакала.
— Давай поговорим о наших делах, — сказал Торбьорн, усаживая ее на траву; сам он сел с ней рядом. Сюннёве вытерла глаза и попыталась улыбнуться. Тогда он взял ее руку в свою и посмотрел ей прямо в глаза:
— А что твои родители говорят обо мне?
— В общем то же, что и твой отец, — ответила Сюннёве, перебирая рукой траву.
— А что именно?
Что ты немного своенравен… немного, — прибавила она.
— Гм, а ты тоже так думаешь?
Она молчала.
— Такой уж весь наш род, — сказал Торбьорн.
— Но ведь тебя никто не заставляет быть таким, — ответила ему Сюннёве. Торбьорну это не понравилось и он сказал уклончиво:
— Ведь мои родители не гаугианцы.
Сюннёве посмотрела на него укоризненно, и Торбьорн тотчас же пожалел, что так сказал. А Сюннёве заметила ему мягко:
— Если ты намекаешь на моих родителей, то уж оставь их лучше такими, какие они есть… Ведь все-таки они мои родители, и я должна их слушаться.
— Тогда пусть и на меня перестанут наговаривать, — сказал Торбьорн. — И вообще я не понимаю, почему всякий кому не лень, сует нос в мои дела. Ведь никому так не перемывают косточки, как мне.
И тут Сюннёве подумала, что в словах Торбьорна много правды_ Она сама никак не могла понять, почему к нему все относились строже, чем к другим. Подумав немного, она сказала:
— Конечно, это все верно, но… если уж так получилось…
— Значит, я один должен тащить воз, в который они меня впрягли, а сами они даже пальцем не хотят пошевелить, чтобы сдвинуть его с места?
— Да, это, конечно, тяжело, но…
— Но иначе не видать мне тебя как ушей своих?
Сюннёве молчала.
— А ты никогда не спрашивала их об этом? — сказал Торбьорн, привлекая к себе ее руку.
— Я не решалась, — ответила Сюннёве тихо. Он помолчал.
— И ты, никогда не говорила с ними обо мне?
— Нет.
— Откуда же ты знаешь, что они скажут?
— Знаю.
Торбьорн нахмурился, оперся локтем о колено, а голову положил на руку.
— Если так будет продолжаться, не бывать мне на Сульбаккене, — сказал он, помолчав. Вместо ответа Сюннёве снова разрыдалась. Торбьорн не знал, почему она плачет, но вдруг почувствовал, что сам вот-вот расплачется.
— Я ведь знаю, что часто поступал нехорошо. Но ведь меня тоже надо понять… пойми, я вовсе не такой уж плохой. — Он остановился, помолчал минуту. — Мне ведь всего двадцать лет, и… я… — Торбьорн никак не мог закончить свою мысль. — Но тот, кто меня… любит по-настоящему любит, должен… Тут он окончательно смешался и умолк. Вдруг он услышал ее приглушенный голос:
— Не говори так… ты не знаешь, как сильно… Я не могла сказать об этом даже Ингрид… — Она снова разрыдалась — Ты не знаешь… как… я… страдаю…
Он обнял ее и крепко прижал к своей груди.
— Поговори скорее с родителями, — прошептал он, — и увидишь, все будет хорошо.
— Я все сделаю, как ты захочешь.
— Все?
Она повернулась к нему и обвила рукой его шею.
— Я хочу, чтобы ты любил меня так же сильно, как я люблю тебя! — сказала она, пытаясь улыбнуться.
— А разве я не люблю тебя? — спросил он тихо и нежно.
— Нет, не любишь! Если бы ты хоть немного меня любил, ты бы слушался меня, делал, как я тебе говорю. А ведь ты хорошо знаешь, что нужно для того, чтобы мы были вместе, но ты не хочешь этого. А почему?
Раз уж Сюннёве заговорила о том, что у нее так наболело, она должна была высказать все.
— Боже мой, если бы ты знал, как я жду того дня когда ты придешь на Сульбаккен. Но о тебе вечно говорят что-нибудь плохое, даже твои собственные родители и ты сам в этом виноват.
И Торбьорн вдруг явственно увидел, как Сюннёве ходит по Сульбаккену, ожидая того счастливого мгновения, когда она сможет привести его к своим родителям. И он сам виноват, что это мгновение еще не наступило.
— Но почему же ты не сказала мне об этом раньше?
— Разве я тебе не говорила?
— Говорить-то говорила, но не так, как сейчас.
Она задумалась, а потом сказала, складывая свой фартук:
— Да потому… потому что никак не могла решиться.
Оказывается, она боялась его. Это так его поразило и в то же время тронуло, что неожиданно для себя самого он вдруг поцеловал ее, поцеловал первый раз в жизни.
Поцелуй привел ее в смятение, она даже перестала плакать, глаза ее удивленно раскрылись, а на губах заиграла растерянная улыбка. Она потупилась, потом снова посмотрела на него и вдруг широко улыбнулась. Больше они не проронили ни слова, руки их соединились, но они не решались сжать их сильнее. Наконец она слегка отодвинулась от него, вытерла глаза и лицо и привела в порядок волосы, которые слегка растрепались. А он сидел и думал о том, что раз уж она тоньше и деликатнее других девушек и хочет, чтобы с нею обращались не так как было принято у них на селе, то он сделает все как она хочет.
Торбьорн решил проводить ее, и они вместе пошли к выгону, расположенному неподалеку. Ему очень хотелось взять ее под руку, но его охватила такал робость, что он едва касался ее. Ему даже казалось странным, что он идет рядом с ней. А когда они расставались, он сказал ей на прощанье:
— Больше ты не услышишь обо мне ничего дурного.
Вернувшись, домой, Торбьорн увидел отца, который носил мешки с зерном на мельницу. Дело в том, что вся деревня молола муку на гранлиенской водяной мельнице. Когда повсюду ручьи и речушки пересыхали в Гранлиене воды всегда было вдоволь. Нужно было перенести много мешков, и просто больших и большущих. Немного поодаль женщины стирали белье. Торбьорн подошел к отцу и взялся за мешок.
— Помочь тебе? — спросил он.
— Ничего, я и сам как-нибудь справлюсь, — ответил Семунд, быстро взвалил мешок на спину и пошел к мельнице.
— Здесь работы хватит на всех, — сказал Торбьорн, взял два больших мешка, согнулся и взвалил их себе на плечи, придерживая сбоку локтями. По дороге он встретил отца, который шел за новыми мешками. Семунд скользнул по нему взглядом, но ничего не сказал. Когда Торбьорн возвращался к риге, он снова встретил отца, который нес два еще больших мешка. На этот раз Торбьорн взял только один маленький мешок. Встретив на обратном пути сына, Семунд посмотрел на него гораздо пристальней, чем прошлый раз. Потом вышло так, что оба они очутились возле риги.
— Тебе пришло письмо из Нордхауга, — сказал Семунд. — Приглашают на свадьбу в воскресенье…
Ингрид, на миг оторвавшись от работы, умоляюще посмотрела на брата. Мать взглядом просила его о том же.
— Вот как? — сухо сказал Торбьорн, поднимая самые тяжелые мешки, какие только мог найти.
— Так ты пойдешь? — мрачно спросил Семунд.
— Нет.