Бутерброды с В. Гуде
Я в «Бломе» с В. Гуде. Минеральная вода, кофе и бутерброды с креветками. Странная комбинация. А вот далеко на Севере люди пьют кофе с чем угодно. На В. Гуде белая рубашка и бабочка. Голова венчает длинную шею. Взгляд страуса из-за очков бегает по сторонам. Старый спринтер. Он всегда приходит к цели раньше других.
— Устрой мне турне по Северной Норвегии, — прошу я.
— Лондон. Мюнхен. Париж, — отвечает он.
— Мехами, Киркенес и Пасвик, — говорю я.
Теперь он настораживается:
— Ты шутишь?
— Нет, я говорю серьезно.
— Но ты знаешь, что в предстоящем сезоне должен играть Брамса с Филармоническим оркестром?
— Я буду играть Рахманинова.
— О Рахманинове не было разговора. Мы с Сельмой все решили. Мы знаем, что для тебя лучше.
— Для меня лучше Северная Норвегия, — говорю я. — Возможно, я там останусь. Возможно, там я смогу спокойно работать.
В. Гуде не сводит с меня огорченных глаз.
— Что случилось? — спрашивает он.
— Я порвал с Сельмой.
— Ты сам не понимаешь, что делаешь, — шипит он, но глаза продолжают бегать по сторонам.
— Она знает, что больше ничему не может меня научить. И все равно, верная себе, хочет распоряжаться моей жизнью.
— С этим я ничего не могу поделать, — бормочет он и пожимает плечами.
— Но ты в меня веришь или нет? — спрашиваю я. — Мне приснилось, будто ты сказал, что я должен играть Рахманинова. А я верю в сны.
— Мы все подготовили к твоему турне, — обиженно говорит он. — С Брамсом ты произведешь сенсацию, мой мальчик.
— Вы только забыли спросить меня, хочу ли я этого.
Глаза В. Гуде становятся почти скорбными. Он ничего не знает о Сигрюн Лильерут. Не имеет ни малейшего представления о том, что я задумал.
— Что ты хочешь, чтобы я для тебя сделал? — спрашивает он, беспомощно глядя на меня из-за очков.
— Чтобы ты выслушал меня. Отнесся ко мне серьезно. Или я требую слишком многого?
— Я тебя не понимаю.
— Ты забыл ланч, на который однажды нас пригласил? Аня тоже была на нем. Ты говорил нам о Рубинштейне, о его предупреждении нам, молодым. Чтобы мы не занимались слишком много. Что в жизни есть не только музыка. Что есть еще женщины, вино, книги.
— Я считал, что в твоем положении ты не думаешь о таких вещах.
— Считал, что я должен погрузиться в горе и заниматься Брамсом?
— Ты сам говорил, что Брамс — великий из великих. Его концерт си-бемоль мажор. Для меня сейчас ты самый многообещающий слаломист. В твоем распоряжении трамплин Холменколлен. Ты уже поднялся на площадку и вдруг говоришь: «Спасибо. Я не буду прыгать». Говоришь это не от страха, потому что трамплина ты не боишься. А от равнодушия. Потому что предпочитаешь пройтись по лесу.
Я задумываюсь над его словами. И понимаю, что он хочет этим сказать.
— Не думай, будто я такой неблагодарный, — говорю я. — Мы с тобой каждый по-своему любим музыку. Ты зарабатываешь на ней. Я тоже, возможно, буду на ней зарабатывать. Возможно, в конце концов мы с тобой окажемся по одну сторону. Но не сейчас.
— Я не так циничен, — говорит В. Гуде; он вот-вот рассердится.
— Я знаю. Но таковы обстоятельства. Ты — профессионал. Я — зеленый школяр. Концерт си-бемоль мажор — самый длинный прыжок. Но я не хочу прыгать с трамплина. Не так. Я не хочу выйти на сцену и закончить концерт веселым кокетливым рондо, которое брызнет, будто у меня в жизни ничего не случилось.
— Я думал, ты любишь этот концерт.
— Конечно, люблю.
— Но Рахманинов? — говорит В. Гуде после минутного раздумья. — Ведь это почти банально.
— Значит, скорбь банальна.
Он качает головой.
— Тут какая-то ошибка. Но я верю в тебя. И у меня нет выбора. Я сделаю все, как ты просишь.
— Речь идет не только о турне. Я намерен пожить там.
— Зачем тебе это? — Он смотрит на меня со страхом.
— Чтобы понять русских.
— Какая глупость! Будешь искать Рахманинова среди православных лопарей?
— Нет. Хочу почувствовать близость этой огромной страны, ощутить ее дыхание.
— Ощутить дыхание холодной войны? Дыхание Никеля? Самого грязного города в мире? В ту страну тебя все равно не пустят.
— Это не имеет значения. Ты не поймешь.
— Чего не пойму? Того, что ты предпочел народные дома на побережье Финнмарка концертному залу в Мюнхене? Ты прав, этого я не пойму. Но я устрою тебе эти концерты, если ты на этом настаиваешь.
Я замечаю его взгляд. Он напоминает мне взгляд Гудвина Сеффле. Очевидно, В. Гуде считает меня ненормальным. Но многие пианисты были ненормальными. Зарабатывать деньги можно даже на ненормальных. Поэтому он сделает то, о чем я его прошу.
Важный разговор в норвежском музыкальном издательстве
Я не совсем уверен, что поступаю правильно. Мне кажется, что я действую под влиянием эмоций. Но я должен думать о Сигрюн. Если я удержу ее образ, значит, Аня и Марианне снова будут со мной. Выбор сделан. Я еду в Северную Норвегию. Но какого черта мне там надо?
В таких случаях я прибегаю к маминому методу. К сознательной импульсивности. Выбери себе причуду и будь ей верен независимо ни от каких трудностей. Молодость смертельно опасна, всегда говорила мама. Она имела в виду свой брак с отцом. А что в нашей жизни не является причудой? Разве не причуда, что я следил за Аней из ольшаника, что я переехал к ее матери, когда Аня умерла? А теперь моя причуда в том, что я еду на трамвае в город, чтобы посетить Кьелля Хиллвега в магазине Норвежского музыкального издательства. Он был на моем дебютном концерте. Я знаю, ему нравится все, что я делаю. Он, как всегда, стоит за прилавком и продает пластинки. Со всеми разговаривает, раньше других узнает о новых записях. Я стою перед его прилавком и пытаюсь найти прежний тон общения между нами. Но это трудно. Он знает о Марианне.
— Я уезжаю, — сообщаю я ему.
— Почему?
— Мне надо на Север.
Он вопросительно поднимает брови, как и все остальные.
— Что тебе там делать?
— Обрести мир и покой. Душевное равновесие. Буду репетировать. Второй концерт Рахманинова.
— Почему именно его? Это необходимо? Я имею в виду, после Рихтера?
— У тебя есть другие предложения?
— Почему ты спрашиваешь?
— Вообще-то я должен был играть концерт си-бемоль мажор Брамса.
— Впервые играть с оркестром именно этот концерт? Чистое безумие. У твоей немецкой примадонны поехала крыша?
— Я больше с ней не занимаюсь. Наверное, я сам в этом виноват. Но это была сумасшедшая мысль — стать самым молодым пианистом в мире, исполнившим концерт Брамса си-бемоль мажор.
— Бен-Гур? Широкий экран? Ответ пианиста Чарлтону Хестону? — Он пожимает плечами. — Это не мое дело, но музыка еще не стала олимпийским видом спорта.
Мне нравится его раздражение. Оно кажется сильнее оттого, что он большой энтузиаст музыки.
— Теперь это уже не так важно, — говорю я. — Брамс может подождать. Но В. Гуде уже договорился обо всем с Филармонией. Я пропускаю «Новые таланты». И буду солистом на обычном абонементном концерте. А точнее, на абонементе А, когда вся буржуазия уже спустится с гор.
— Поздравляю.
— Ты должен сказать не это, — говорю я. — Ты должен сказать, что я прав, предпочтя Рахманинова Брамсу.
— Сколько ты за это получишь? — улыбается он. — Если на то пошло. Рахманинов технически так же труден, как и Брамс?
Я киваю:
— Это не имеет отношения к делу. Как бы там ни было, Рахманинов — более верный выбор.
— О да! — Хиллвег закатывает глаза. — Дамы будут падать в обморок, а учитывая к тому же твои возраст и внешность, за тобой начнут гоняться крупные студии звукозаписи. Ну, а дальше?
— Что дальше?
— Что ты хочешь этим выразить?
— Отчаяние.
— И для этого тебе надо заниматься несколько месяцев? Отчаяние? Странно слышать.
— А что ты можешь предложить мне вместо этого?
— Примирение.
— Какое примирение?
— Моцарта.
— Что именно из Моцарта ты имеешь в виду?
— Концерт ля мажор. Знаменитый. Тональность ля мажор у Моцарта — это волшебство.
— Не спорю. Ля мажор имеет ярко-красный цвет, как итальянский кирпич или как помада Сельмы Люнге.
Кьелль Хиллвег с испугом смотрит на меня:
— Что ты несешь?
— Каждая тональность имеет свой цвет. Для меня это особый код.
— Ясно, — Хиллвег настроен скептически. — Но, по-моему, в концерте ля мажор не так уж много кирпично-красного.
— Ты прав, — признаюсь я.
— Я вообще не вижу в музыке цвета. Но вспомни начало. Хотя концерт и написан в мажоре, в него с самого начала просачивается меланхолия. Ту же самую фигурацию Моцарт использует и в начале концерта для кларнета, и в квинтете для кларнета.
— И как бы ты это назвал?
— Улыбкой сквозь слезы.
Я киваю:
— Хорошо сказано. Этот концерт не такой светлый и легкий, как может показаться.
— Ты тоже слышишь в нем грусть? — загораясь, спрашивает Хиллвег. — Например, во второй части, в фа-диез миноре?
— Фа-диез минор — пестрая тональность. Как бабочки под дождем.
— Избавь меня от таких сравнений! Ступай в лавку, где торгуют красками! Горя и отчаяния в этой части тебе хватит на целую жизнь.
— И примирения?
— Да, и примирения тоже.
— Я об этом подумаю, — обещаю я.
— Не будешь ты об этом думать, — говорит он. — Я это по тебе вижу. Ты уже все решил. Играй Рахманинова. Он тебе больше по нраву. Когда-нибудь потом ты поймешь, что я пытался тебе сказать. В жизни каждого человека всегда есть место для Моцарта.
«Бежим сегодня ночью»
Я выхожу на улицу Карла Юхана, в лицо мне бьет осенний ветер. Колючий воздух предупреждает о холоде и зиме. Перед Аулой толпятся новые студенты. Новый сезон, новые концерты. Меня там не будет. У меня такое чувство, что я совершаю грех. Бегу отсюда. Теперь я думаю как преступник: отныне все решаю только я. Отныне все только в моих руках. Эхо полузабытого приключенческого романа — «Бежим сегодня ночью».
На трамвае я возвращаюсь в Рёа. Никаких прощальных ритуалов. Никакого последнего посещения Клуба 7. Никаких больше разговоров с Габриелем Холстом, Жанетте или сестрой Катрине. Никаких прогулок на Брюнколлен с Ребеккой. Отныне я одинок. Это мой выбор. В. Гуде перевел мне деньги за дебютный концерт. Их оказалось больше, чем я ожидал. Никто не мог надеяться на то, что все билеты будут распроданы. Кроме того, я каждый месяц получаю от Ребекки деньги за квартиру. На первое время хватит. А в будущем я заработаю еще. Что мать Марианне собирается делать с наследством, меня не касается. Дом Скууга будет стоять пустой до моего возвращения. Я мог бы проявить великодушие и предложить Габриелю с Жанетте или Катрине пожить в нем, пока меня не будет, но мне тяжело даже думать об этом. Не сейчас. И хотя я люблю этот дом, на нем лежит проклятие. Я должен расшифровать код. Объяснить все мне может только один человек.
И никто, кроме меня, не сможет этого понять.
Я собираю чемодан. Много мне не надо. Я буду играть в Высшей народной школе и для общества «Друзья музыки». В. Гуде обо всем договорился. На бумаге это выглядит непросто. Концерты почти каждый день. Но это освобождение.
Дом замер в ожидании и следит за мной глазами. Глаза в стенах, в окнах, в динамиках. Я засовываю руку под крышку рояля и достаю оттуда свои таблетки. Потом останавливаюсь посреди комнаты и оглядываюсь по сторонам.
— Есть тут кто? — спрашиваю я.
И наконец звоню, чтобы вызвать такси.
Ночной рейс на Север. Один из последних в этом сезоне. Самолет набит туристами, охотниками, военными в зеленой форме, дельцами и промышленниками, которые сидят в носовой части самолета и просматривают свои бумаги. В ручном багаже у меня Второй фортепианный концерт Рахманинова и кое-какие ноты — Брамс, опусы 116, 117, 118 и 119, баллады Шопена и кое-что Грига. Моцарт, концерт ля мажор. Остальное у меня в голове. Всё в голове. Вокруг меня царит оживление. Осенняя темнота уже пришла в Осло, но на Севере немного светлее. Мы летим на край света, думаю я. К крайней границе. Я начинаю с чистого листа. Раньше я никогда не был в Северной Норвегии. Вообще почти нигде не был. Кроме Вены, где мы с Марианне поженились. С тех пор не прошло еще и полгода.
Место рядом со мной свободно. Я рад, что ни с кем не придется разговаривать. О чем мне говорить с людьми? Я могу говорить только с теми, кто знал Марианне или Аню. Другой жизни у меня нет.
Самолет взлетает в кромешной тьме. Где-то за Полярным кругом становится светлее. Сначала свет слабый, просто красноватая полоска на небе, потом он становится ярче. Мы садимся на аэродроме в Трумсё уже за полночь, но там еще сумерки. Лето кончилось. Однако в аэропорту кипит жизнь. Люди ждут транзитного самолета, который доставит их еще дальше на север. Я закуриваю в зале для транзитных пассажиров, стоя у больших окон. Глубоко затягиваюсь дымом. Смотрю, как загружают большие самолеты, стоящие у терминала. Снегоходы, лыжи, палатки, удочки, длинные ящики, в которых наверняка везут оружие. Все это кажется мне значительным и незнакомым. Слишком долго я был привязан к Эльвефарет и трамваю в Рёа. Мы уже в диком краю и полетим еще дальше. К морозной дымке и холодной войне. Я достиг точки невозврата. Персонал SAS открывает выход на посадку. В лицо бьет ледяной ветер. Острые горные вершины на юге покрыты снегом. Я чувствую запах соленой воды и пороха.
Прибытие в Киркенес
Мы летим на север. Приближающееся утро щиплет лицо. Еще нет и трех. Потом мы летим на восток через Люнгсальпене и глубокие фьорды. Почти все пассажиры самолета курят самокрутки. Кажется, что в салоне стоит туман. Я слишком устал, чтобы спать. На своем месте я становлюсь как будто невидимым. На меня никто не обращает внимания. Даже стюардесса, которая движется по проходу с кофе, не замечает меня. Я в самолете единственный пассажир, с кем она не разговаривает. Мне вспоминаются слова Катрине о том, что жить нужно здесь и сейчас. И люди вокруг постепенно становятся четче, больше и понятнее. Через проход от меня сидят два лопаря и оживленно беседуют на непонятном мне языке. Перед ними сидит немолодой человек в костюме и галстуке, он курит сигариллу и читает «Афтенпостен». Наверняка какой-нибудь директор из компании «Сюдварангер». Я впитываю в себя все впечатления и думаю о том, сумею ли я вернуться к обычной жизни, поверить в нее, заставить стюардессу остановиться возле меня и налить мне кофе.
Самолет попадает в шторм, мы пристегиваем пояса и замечаем, что самолет трясет и подбрасывает. Лопари не скрывают своего страха. Я лечу на Север, напичканный предрассудками и темным неведением. И волнуюсь как ребенок.
Самолет с грохотом приземляется. Мне кажется, что взлетная полоса должна была повредиться, но самолет катит по ней дальше, и кое-кто из пассажиров даже аплодирует пилоту. Мы покидаем самолет, стюардесса прощается со всеми, кроме меня. Я стою возле багажного конвейера, похожий на потерявшуюся собачонку, и жду своего чемодана. Человек с внешностью директора подходит ко мне и спрашивает, все ли со мной в порядке. Я заикаюсь и киваю. Да-да, все в порядке. Спасибо за внимание. Я просто немного устал. От него слабо пахнет пивом, сигарой и туалетной водой.
— Я знаю, кто вы, — говорит он и протягивает мне руку. — Я Гуннар Хёег. Директор акционерного общества «Сюдварангер». Руда. Гранулирование. Если повезет, кварцы из Таны. Я читал в газетах, что вы собираетесь совершить турне по Финнмарку?
— Да, — бессильно отвечаю я. — Дошла очередь и до Финнмарка.
— Мы в «Сюдварангере» были бы весьма рады, если бы вы дали у нас частный концерт. Но у вас, наверное, плотная программа?
— Не сказал бы. Времени у меня достаточно.
Он протягивает мне визитную карточку.
— Позвоните мне как-нибудь на неделе. Гарантирую обед после концерта. Это будет гонорар. Винный погреб у нас в клубе один из лучших в стране…
— Договоримся, — обещаю я и в ту же минуту вижу на конвейере свой чемодан.
— Между прочим, где вы собираетесь жить? — дружески спрашивает Гуннар Хёег.
— В лучшем отеле, — отвечаю я. — Как у вас в городе называется лучший отель?
— Один из лучших отелей стоит у нас на холме, оттуда прекрасный вид на город.
— Тогда я буду жить в другом.
— Другой отель в центре, — говорит директор и пожимает плечами.
Через полчаса я уже получил номер в отеле и засыпаю мертвым сном, даже не успев раздеться. Мне снится, что я играю Второй концерт Рахманинова. Концерт уже разучен. Я играю даже те части, которые никогда не учил. Неожиданно я замечаю на себе странный взгляд дирижера. Он смотрит на мои пальцы, летающие по клавишам. И я понимаю: звука нет. У меня в пальцах нет силы! Я не в силах извлечь ни одной ноты, не могу нажать на клавиши. Я играю беззвучно. Никто не может услышать, как хорош этот концерт. Как великолепно я играю.
Я покрываюсь краской.
У меня горит все лицо.
В зале сидят и Аня, и Марианне.
Я в отчаянии смотрю на них, но они делают вид, будто не знают меня. Они смотрят только на дирижера.
В зале вдруг становится очень жарко. Красные лампочки над запасными выходами начинают мигать. Происходит что-то ужасное.
Больше я не могу это скрывать: все дело во мне!
Румянец каплет с моего лица, как кровь. Окрашивает белую рубашку.
Обед в отеле
Я просыпаюсь поздно вечером. Сначала ничего не понимаю, смотрю на следы от слюны на пододеяльнике, замечаю, что у меня отекло лицо, я не помню, какое сегодня число, и не сразу понимаю, что в номере слишком жарко. Батарея под окном раскалена. Я встаю и обнаруживаю, что спал в пальто и что от меня разит потом. Все ясно, думаю я. Сон не солгал. Я легковес. Вонючий шалопай, который годится только на то, чтобы играть за кусок хлеба, пить опивки и, может быть, время от времени играть на обедах. Разве нет? Даже Марианне, которая была в глубокой депрессии, не смогла жить со мной. Неужели мысль обо мне и о ребенке, которого она носила, была настолько тяжела, что смерть показалась ей лучшим выходом? Я стою перед зеркалом в ванной и вижу, как ужасно я выгляжу. Месяцы одиночества не прошли для меня даром. Это неважно, думаю я. Мне всегда хотелось выглядеть старше, чем я есть. Морщины только придают мне мужественности, как однажды сказала Марианне. Мне хочется выпить. И я непременно выпью сегодня вечером! Но сначала ради этого нужно привести себя в порядок, принять душ, побриться. Стоя под теплыми струями душа, которые, попадая на нервные окончания, словно открывают их, я чувствую прикосновение каждой капли и думаю о розовых таблетках, которые приму перед тем, как начну пить вино. Всякое вино. Белое. Красное. Коньяк. Я выгляжу старше своих лет. Прекрасно! Винный магазин. Коньяк VSOP. Роскошь, регулируемая государством. Почти как в Советах. Я буду один сидеть в ресторане и потихоньку пить, пока не потеряю сознания. Буду вести долгую беседу с Рахманиновым и спрошу у него, почему русская душа проявляет себя так бурно, а заодно сообщу о том, как мне жалко, что Пушкин ввязался в эту дуэль.
А после этого просплю подряд три дня и три ночи.
Я надеваю свой парадный костюм. Черный, который подходит и для концертов, и для похорон. Пусть не думают, что я какой-то алкоголик или забулдыга. Директор Гуннар Хёег уже оценил, чего я достоин. Самого лучшего вина. И если не денег, то по меньшей мере лучшего обеда и лучшей выпивки.
Я спускаюсь на лифте в приемную отеля, приветливо киваю бледной девушке за стойкой. Лицо у нее в угрях, на ней кофта из синтетики, и волосы выкрашены в кремовый цвет. В ней есть что-то такое безыскусное, что я сразу чувствую себя хорошо.
— Надеюсь, лучший ресторан в городе находится в этом здании? — дружески спрашиваю я у нее.
Она начинает хихикать. Я сам слышу, как глупо звучат мои слова. Девушка почти моя ровесница.
— Да, наша кухня славится, — с улыбкой отвечает она.
В приподнятом настроении я вхожу в ресторан, словно в венский концертный зал «Музикферайн», чтобы слушать, как Караян будет дирижировать Брамса. Молодой расторопный официант устремляется мне навстречу, держа в руках меню.
— Сколько человек? — почтительно спрашивает он. Темный костюм и смешной галстук, который Марианне запрещала мне носить, явно произвели на него неизгладимое впечатление.
— Я один.
Он провожает меня в зал. Там никого нет. На всех столах горят свечи, но ни одного человека. От радости меня обдает жаром.
— Я сяду в углу у окна, — говорю я.
— Это большая честь для меня, — говорит молодой официант на поющем финнмаркском диалекте. Звучит старомодно и в то же время как-то современно.
Я сажусь. Торжественный момент. Может, я поступаю неправильно? — думаю я. Как к этому отнеслась бы Марианне? Она бы меня не осудила, она тоже знала, что пьет слишком много. И тоже не могла обходиться без спиртного.
— Начнем с выпивки, — говорю я, чувствуя дикую жажду.
— Пожалуйста, вот карта вин, — вежливо говорит официант.
Я пробегаю названия сладких немецких вин. Потом вижу подходящий сухой мускат. Для начала неплохо, думаю я. Уроки Марианне. «Les Mesnils». Я показываю.
— «Лес Меснильс», — говорит он.
— Да. «Ле Мениль».
Он кивает и начинает немного нервничать.
— Полбутылки? — осторожно спрашивает он.
— Разумеется, — отвечаю я с самой добродушной улыбкой. Мне неприятно, что я поправил его произношение. Официант немного старше меня. Может, он даже обручен с девушкой-портье, думаю я. Две счастливые летучие мыши, которые уже нашли свое место в жизни.
— А что господин будет есть?
Мне не нравится, что он называет меня господином. Его естественному облику не идет так лебезить. Но тут я вижу, как в зал входят шестеро мужчин в синих костюмах, и понимаю, кого он привык обслуживать. Он нервничает еще сильнее и старается быстрее принять заказ.
— Шатобриан? — предлагает он. — Торнедос? Филе миньон?
— Оленину, пожалуйста, — прошу я.
— Слушаюсь, оленину, — повторяет он, приподняв бровь.
— И дополним ее красным вином. Какое вино у вас самое лучшее?
— «Патриарх».
— Значит, возьмем «Патриарх». — Я киваю. — Не забудьте, целую бутылку.
Официант все записывает в блокнот. Потом бросается навстречу высокопоставленной компании. К счастью, она располагается в другом конце зала. Тем не менее я слышу, как они все заказывают аперитив, «Манхэттен», джин с тоником и «Кровавую Мэри». Я кричу вслед официанту, убегающему на кухню:
— Мне тоже «Кровавую Мэри»!
— Непременно! — кричит в ответ официант.
Один из шестерых мужчин оборачивается, чтобы взглянуть на меня.
Это Гуннар Хёег.
Когда бутылка с белым вином уже почти опустела, а оленина еще не появилась, я начинаю злиться из-за того, что этот Хёег вообще возник в моей жизни и в этом ресторане сегодня вечером. Его присутствие мешает мне думать. Рано или поздно он непременно подойдет ко мне. Я в этом уверен. И точно. Он тут как тут. Идет ко мне через зал с сигарой в руке. Он уже выпил изрядно красного вина, однако бросает огорченный взгляд на мои бутылки, величественно стоящие на столе.
— А я думал, что другой отель лучше, — говорю я как можно приветливее.
— Наш клуб лучше, — отвечает он. — Мы приходим сюда только ради разнообразия.
— Разнообразие очень важно, — киваю я. — Перемены приятны.
— В. Гуде — мой друг, — говорит он с грустной складкой в углу рта. — Долгое время я дружил и с Сельмой Люнге. И был на твоем концерте.
— И что с того?
— Как думаешь, правильно ли то, что ты сейчас делаешь? — спрашивает он, снова бросив взгляд на мои бутылки.
— Сейчас я пью вино.
Он садится за мой столик, не спросив у меня разрешения. Я слишком молод, думаю я. Нужно как можно скорее стать старше.
— Ты многих огорчаешь своим поведением, — говорит он.
— У них нет для этого оснований.
— Сегодня вечером у тебя нет концерта?
— Нет, я буду играть завтра.
— Где?
— В Пасвике.
— В Высшей народной школе? Прекрасное место. Ректор Сёренсен делает все возможное, чтобы привить молодым людям вкус к музыке.
— Да, что бы мы только делали без этих ректоров, — говорю я.
— Почему ты не поехал прямо туда?
— Хочу, чтобы моя база была в Киркенесе. Здесь я буду готовить Второй концерт Рахманинова.
— Здесь? — Он недоверчиво смотрит на меня.
— Да, я решил, что Киркенес для этого самое подходящее место.
— Может, тебе не стоит пить сегодня сразу две бутылки?
— Конечно, стоит. И «Les Mesnils», и «Патриарх». И что-нибудь еще.
— Весьма огорчительно…
— И, разумеется, я буду счастлив отведать добрые вина, о которых вы говорили, господин Хёег. Как дополнение к тому щедрому гонорару, который вы мне предложили, они будут весьма кстати. Может, в вашем клубе найдется и превосходный коньяк?
— Прошу прощения, — говорит он и резко встает. — Я не должен был этого предлагать.
— Почему же? Меня это очень обрадовало. И не забудьте, пожалуйста, поставить в артистическое фойе перед концертом несколько бутылок вина. Я лучше играю, когда немного выпью. Как Чарли Паркер. Наверное, вам это известно?
Я злой дух этого ресторана. Сижу в углу и пью, чтобы обрести страну покоя. Желанную анонимность я уже потерял. Но это неважно, пока меня окружает пелена. Если алкоголики могут быть писателями, то почему бы им не быть и пианистами? Рубинштейн часто говорил о вине. И пил тоже. Но что с того? Разве даже сам Корто хоть раз отказывался играть в любом состоянии? Директор Хёег оставил меня в покое. Он сидит со своими спутниками, ест стейк шатобриан, пьет большими глотками отличное красное вино и огорчается, что я злоупотребляю алкоголем. Перед тем как встать и вернуться обратно за свой столик, он сказал, что я предназначен для лучшего.
Драка на улице
К закрытию ресторана я начал уже третью бутылку. Вернулся к «Les Mesnils». На этот раз я произнес это название так, как, по моему мнению, понравилось бы официанту.
— «Ле Мениль», — поправил он меня, поджав губы. Компания из шести человек уже ушла, директор Хёег даже не попрощался со мной. Я отстоял свою территорию. Постепенно я трезвею, в голове появляются разные мысли. Вскоре я буду готов завоевать весь мир. Во всяком случае, центр Киркенеса. Я встаю и опрокидываю стул.
Ко мне подбегает официант.
— Может быть, проводить господина в его номер? — заботливо спрашивает он глухим голосом, каким, наверное, говорила его мать.
— Спасибо, не надо, — отвечаю я, чувствуя себя трезвым и здравомыслящим. — Стул сам налетел на меня.
— Господин подпишет счет?
— Разумеется, — говорю я и вздрагиваю, увидев сумму. Я-то думал, что здесь струганина из оленины — еда бедных крестьян. Этот вечер уже продела изрядную брешь в моем бюджете.
Нетвердым шагом я направляюсь в приемную, чтобы взять ключ. Там по-прежнему сидит девушка с трогательными угрями. Она понимает, в каком я состоянии, и без слов протягивает мне ключ.
— Можно ли здесь поблизости купить пианино? — дружески спрашиваю я.
Она снова прыскает.
— Купить пианино?
— Да. Мне нужен магазин, где можно купить или взять напрокат пианино.
— Я такого не знаю, — отвечает она и смотрит на стойку с открытками. Полночное солнце и белые медведи.
— Ясно, — говорю я и направляюсь к выходу.
— Куда вы? — испуганно спрашивает она.
— Знакомиться с Киркенесом, — отвечаю я.
На улице идет дождь и очень холодно. Удивительно холодно для сентября. Но «что есть, то есть», как говорят в этих местах. Все то, о чем я думал в ресторане, превратилось в одно желание: как можно скорее раздобыть инструмент. Почему я не озаботился этим раньше? Я не могу, как в том сне, только касаться клавишей. Мне нужна вся клавиатура, и мне нужна комната.
На улице пахнет жареным салом и много молодежи. Должно быть, сегодня суббота, думаю я, задыхаясь от дующего в лицо полярного ветра. Может, мне хочется просто пройтись? Не знаю. Я забыл, что на мне костюм с галстуком.
Мне хочется познакомиться с этим городом. Я вижу книжный магазин. Магазин сантехники. Дальше торгуют мотопилами. Магазин одежды. Рыбацкие робы. Французские шляпки для дам. Галстуки страшных расцветок. Я прохожу мимо толпы подростков. В руках у них бутылки с пивом. Неожиданно я чувствую себя намного старше их.
— Нет ли здесь поблизости магазина, торгующего музыкальными инструментами? Мне нужно пианино, — спрашиваю я у них.
Они разглядывают меня, демонстративно пьют из бутылок — наверное, приняли меня за младшего матроса, только что вернувшегося домой из Йокогамы.
— Магазин музыкальных инструментов? — переспрашивает самый маленький из них с опасным блеском в глазах.
— Да.
— А зачем тебе пианино? — продолжает он.
— Играть на нем.
— Что играть?
Я начинаю говорить им о Рахманинове. Мы бредем по улице. Я слишком погружен в свои мысли, чтобы понять, что я их провоцирую.
— И для кого же ты собираешься здесь у нас играть?
— Для всех, — отвечаю я. — В самолете я познакомился с директором «Сюдварангера». Надо было сказать ему, что вам в городе необходим концертный зал. И свой симфонический оркестр.
— Да он смеется над нами! — Парень вопросительно смотрит на остальных. Мокрые, еще не оформившиеся лица трех девочек и четырех парней, еще не сообразивших, как следует ко мне отнестись, очевидно, что-то говорят ему.
— И не думаю, — уверяю я его, возбужденный собственными мыслями. Алкоголь сделал свое дело. — Мы могли бы показать всему миру, что Варангер — это не только руда и гранулы! Не только белые медведи и лопарские чумы!
— Чертов южанин! — неожиданно кричит самая хорошенькая из девочек. В ее глазах мелькает что-то жесткое, бывалое. — Приехал сюда и воображает!
Коротышка готов к бою. Девчонка распалила его.
— А ты нам сыграй! — говорит он, хватает мою правую руку и отгибает назад пальцы.
— Ну, берегись! — кричу я.
— Чего? — Он хватает мое запястье и моей рукой бьет себя по лицу.
— Видели? — орет он. — Он меня ударил!
— Видели! Видели! — Другая, не такая красивая девочка вынимает губную помаду и прихорашивается к празднику.
— Хрен моржовый!
— Жопа!
Кто-то меня бьет. Я не вижу, кто именно, но чувствую острую боль в затылке и падаю лицом вниз. Ударяюсь лбом об асфальт.
— Симфонический оркестр Киркенеса! Ха-ха-ха!
Одна из девчонок пытается меня передразнить:
— Нет ли здесь поблизости магазина, торгующего музыкальными инструментами?
— Есть, есть! — весело кричит коротышка, бросаясь наутек. — Здесь, за углом!
Все возможно. Я испытываю легкость, какую испытывал только в первые и последние недели жизни с Марианне. Лежу на земле, но в моих жилах поет алкоголь. В висках стучит. Боль заволакивает все мысли. Лежать мне приятно. Несмотря ни на что боль лучше, чем мысли. Здесь я могу заниматься Рахманиновым, неважно, с пианино или без него, если достать его так трудно.
Полицейский с крохотным личиком и в самой большой фуражке, какие я только видел, смотрит на меня сверху вниз, словно я лежу в детской коляске, и мягко говорит:
— Дождь идет. Нельзя здесь лежать.
По его голосу и глазам я понимаю, что попал в передрягу. Надо постараться и показать ему, что я не очень пьян. Надо встать и что-то сказать. Неожиданно до меня доходит, что случилось.
— Они меня избили, — говорю я.
— Кто?
— Группа подростков.
— Вот черт! Этот город становится опасным. Но, как я вижу, вам и самому не очень много лет?
— Больше, чем вы думаете.
— И сколько же?
— Девятнадцать. Скоро двадцать.
— А мне тридцать один с половиной, — говорит полицейский с улыбкой. — Я должен попросить вас пройти со мной в участок.
Я встаю. Из раны на лбу течет кровь.
— Нет, в больницу! — испуганно говорит полицейский.
Дама из долины
Я как будто знал. Знал, что Сигрюн Лильерут будет в больнице. Она словно сдала мне карты, но я не знаю ни их масти, ни достоинства. Сигрюн первая замечает меня.
— Аксель Виндинг! — произносит она низким Аниным голосом.
Я вижу, что она испугана. Слова нервно срываются с губ. Она наверняка знает о концерте, который я должен дать завтра в Высшей народной школе, думаю я.
— Что с тобой случилось?
Я лежу на каталке и знаю, что пьян, что в глазах у меня слезы, что от меня плохо пахнет и я насквозь мокрый. Знаю, что у меня из раны на лбу течет кровь. Сигрюн уже начала промывать рану.
— Они меня избили. Группа подростков. Они не хотели.
— Конечно, я это вижу, — смеется она. — Небольшая царапина на лбу. И шишка на затылке.
Она хочет знать все, что произошло. Я рассказываю то, что помню. Только теперь я понимаю, каким был дураком.
— Тот, кто меня ударил, не имел в виду ничего плохого.
— Хорошо, что ты так к этому относишься.
— Ай!
— Да, это больно, но необходимо. Как думаешь, ты сможешь завтра играть у нас?
— Смогу, несмотря ни на что. Обычно я делаю то, что обещал.
— Вообще-то я должна была дежурить и в субботу, и в воскресенье, но я поменялась с коллегой, когда поняла, что ты к нам едешь. Все-таки ты — мой зять.
— Да, я об этом думал.
— Правда, я узнала о тебе только на похоронах. О том, что мы родственники, я это имею в виду. Наша семья никогда не была особенно дружной, Марианне рано обособилась.
Она смотрит на меня сестринским взглядом. Я нахожусь на самом севере Норвегии, в другой действительности, не похожей на пригород Осло. Я в диком краю. Наконец я нашел что-то давнее и любимое, хотя и совершенно новое.
Ее руки касаются моей щеки. Во мне просыпается старое. Она и призрак, и в то же время живой человек.
— Почему тебя здесь зовут Дамой из Долины? — спрашиваю я, помолчав.
Она краснеет. Я не подозревал, что это ей свойственно.
— Кто тебе сказал?
— Одна подруга. Ты ее не знаешь. Она тоже будет врачом, как и ты. Я тебе не скажу, что еще она сказала.
— Мало ли что люди болтают.
— Независимо ни от чего, это красивое прозвище.
Она пожимает плечами.
— Наверное, меня так прозвали потому, что я живу в долине, — с улыбкой говорит она. — Сейчас тебе вредно думать о таких сложных вещах.
Я вижу, что она обладает тем же свойством, которым обладали Аня и Марианне — способностью обращать на себя внимание. Некоторым людям это свойственно, другим — чуждо. Тех, кто ею обладает, замечают, даже если они ничего не сказали и не сделали. Стоит им войти в комнату, как ее тут же заполняет их аура. Они привлекают к себе внимание уже одним своим присутствием. Обыкновенные и в то же время загадочные, они в любом месте оказываются в центре внимания, и как только они покидают комнату, люди начинают говорить только о них.
— Зачем ты, собственно, сюда приехал? — неожиданно спрашивает Сигрюн.
— У меня турне по Северу.
— Ты неудачно его начал.
— Думаешь, мне надо от него отказаться?
— Из-за пустяковой царапины? Не стоит. Но разве тебе не следует выступать в более известных залах, чем Высшая народная школа и селения в Финнмарке?
— Я сам решаю, где мне выступать, — говорю я, замечая, что от алкогольного тумана в моей голове осталось только несколько хлопьев. — К тому же на похоронах Марианне ты и твой муж приглашали меня приехать на Север.
— Это другое дело. Нам этого действительно хотелось. Но мы не думали, что из-за нашего приглашения ты изменишь свои планы в отношении карьеры.
— У меня нет никаких планов. После того, что случилось.
— О тебе писали все крупные газеты. Ты произвел фурор. И вдруг приезжаешь сюда. Мы здесь к такому не привыкли. Для нас это слишком большое событие.
— Тем лучше.
— Может, именно поэтому с тобой обошлись не слишком приветливо. Я знаю этих мальчишек. В глубине души они не злые.
Немного позже, когда в палате остался только запах Сигрюн, я вспоминаю, что мы почти ни слова не сказали о Марианне. Она — профессионал. Мне тоже следует держаться как профессионалу, думаю я, лежа в этой маленькой больнице и зная, что тут по коридорам ходит Сигрюн Лильерут. Здесь есть и другие больные. Имею ли я право вторгаться в ее жизнь, даже если мне этого хочется? У меня две цели. Об одной я могу говорить. О другой должен молчать. Сигрюн Лильерут берет ночные дежурства, чтобы выручить больницу. Она не старше того полицейского, который помог мне. Она быстро оценила мое состояние как простую царапину. И тем не менее позволила мне проспать в больнице несколько часов, чтобы я окончательно протрезвел. Пусть и недолго. Она даже уговорила полицейского отпустить меня, не учиняя никакого допроса. А могла бы этого и не делать.
Я лежу в полудреме. Все складывается как надо. Хмель постепенно проходит. Моя голова поднялась над облачностью. Теперь я должен действовать. Должен обрести равновесие. Я приехал сюда, к самой границе с Россией, чтобы заниматься, чтобы дать несколько концертов, чтобы углубиться в Рахманинова. И должен об этом помнить, думаю я. Я должен двигаться дальше, не останавливаться. Но прежде всего я должен выучить концерт Рахманинова.
Должно быть, я все-таки заснул. Когда Сигрюн снова заходит ко мне, за окном уже утро. Я слышу звук ее шагов. Она идет медленно. Подходит к окну, осторожно откидывает штору. Не до конца, только чуть-чуть. Утреннее солнце падает мне на лицо. Она бросает на меня взгляд. Я вижу, что она устала.
— Привет! — говорит она.
— Привет!
— Отдохнул немного?
— Да. А тебе удалось немного поспать?
— Все в порядке. Я привыкла к ночным дежурствам, а в эту ночь не произошло никаких драматических событий. Один микроинфаркт и еще царапина на лбу у одного молодого пианиста.
Мы смеемся. При здешнем ярком свете она выглядит старше, чем на похоронах. Видно, что в ее жизни было немало бессонных ночей. Она достает из шкафа какие-то дезинфицирующие средства и подходит к моей кровати. Садится на край. Смачивает вату чем-то из маленькой бутылочки.
— Немного пощиплет, — предупреждает она меня.
Я киваю. Она прикладывает вату к ране у корней волос.
— Ничего не щиплет, — говорю я.
— Это всего лишь царапина. Ничего серьезного. Больше я тебя здесь не задерживаю. Но ты можешь несколько часов отдохнуть в моей квартире до нашего отъезда в Пасвик. Я-то, во всяком случае, должна поспать несколько часов, перед тем как сяду за руль.
— У тебя есть здесь квартира?
— Да, районному врачу полагается квартира в Киркенесе. Я пользуюсь ею, когда у меня бывают ночные дежурства.
Долгий звук
В квартире Сигрюн три комнаты — две спальни, гостиная и кухня. Квартира расположена на втором этаже над скобяной лавкой. Все выкрашено в белый цвет. Сигрюн стоит рядом со мной и следит за моим взглядом. Мне нравится безликость этой квартиры. Ни фотографий, ни картин, никаких украшений. Диван, два стула. Обеденный стол. В каждой спальне по двуспальной кровати, на одной скомканные перины, другая не тронута. В гостиной диван, два кресла, телевизор, проигрыватель.
— Почти как в доме Скууга, — говорю я, бросив взгляд на неожиданно большое собрание пластинок. Сверху лежит третья симфония Малера, дирижер Бернстайн.
— Зачем тебе все это? — спрашиваю я.
Она замечает мое напряжение.
— А что в этом странного? Кто же не любит Бернстайна?
— Кто не любит Малера? Марианне купила нам билеты. В Вене. Когда мы поженились. Она поменялась со мной ролями и сделала мне утренний послесвадебный подарок. Третья симфония Малера. Дирижер Аббадо. Но у нее случился приступ страха.
Сигрюн кивает.
— Я примерно понимаю, через что ей пришлось пройти в конце…
Я смотрю на две смятые перины.
— Ты ляжешь в другой комнате, — быстро говорит она. — На сон у тебя есть шесть часов. Тебе надо выспаться. Эйрик и все в школе с нетерпением ждут твоего приезда.
Неожиданно я замечаю скрипку. Она лежит на книжной полке, рядом смычок. Футляр стоит в углу. Там же и подставка для нот, которую я сразу не заметил. Я подхожу к ней и вижу раскрытые ноты — Брамс. Вторая соната для скрипки.
— Господи! Ты играешь на скрипке?
Она делает веселый жест.
— Соната ля мажор. Лучшая из всего, что написал Брамс, — продолжаю я.
— Я любитель, — говорит она. — Играю только для себя.
— Если на то пошло, мы все играем только для себя. И давно ты играешь?
— С детства. С тех пор, как однажды июньским вечером услышала по радио Давида Ойстраха.
Она умолкает.
— Продолжай.
— Помню, я стояла в гостиной. Помню вечерний свет за окном. Помню, что на большой березе сидел скворец. Помню, что у меня за спиной стояла Марианне.
— Что он играл?
— Концерт для скрипки. С московским симфоническим оркестром. Это было на средней волне, шорохи и помехи. Но музыка пробивалась к нам. Та часть, в репризе…
— Я знаю, о чем ты говоришь! Сразу после побочной темы, да? Там, где следуют модуляции по разным тональностям? Где голос скрипки звучит высоко и тонко?
— Совершенно верно! — Сигрюн обрадована. — Как ты догадался?
— Просто я это знаю. Это одна из великих тайн. Некоторым скрипачам удается передать эту сердечность, не впадая в слащавость.
— Да. Игра Ойстраха была такой хрупкой. И вместе с тем такой проникновенной, достигала самых дальних уголков души. Он играл почти без вибраций. Мне было двенадцать лет, и я поняла, что передо мной открылся новый мир, взрослый, мир опыта. Именно опытность делала эту красоту такой особенной. Именно тогда я поняла, что хрупкость может обладать большой силой.
— Но она есть и у других композиторов, — говорю я, показывая на ноты.
— Конечно! — Сигрюн довольна. — Она есть у Брамса.
— В струнной сонате ля мажор!
— Во второй части!
— Верно!
— А ты это откуда знаешь?
— Но это же очевидно. Там, где в последний раз звучит главная тема. Так?
— Да!
— Долгий звук?
— У которого нет конца!
Мы похожи на двух школьников на школьном дворе, которые только что обнаружили, что живут на одной улице, что они почти соседи. Мы взволнованно улыбаемся друг другу. Потом мы сидим за маленьким столом на кухне, так же, как год назад я сидел с Марианне, когда переехал к ней. Сигрюн достает пачку сигарет. Я — тоже.
— Вообще-то нам следует лечь поспать, — говорит она.
— Поспать? Но нам надо еще о многом поговорить. Подумать только, ты тоже музыкант!
— Нет, какой я музыкант! Мне хотелось заниматься музыкой. Но у меня не хватило смелости. Я всего лишь любитель-энтузиаст.
— Почему ты запомнила, что в тот вечер Марианне стояла у тебя за спиной?
— Потому что она любила так стоять и следить за тем, что я делаю. Ей было уже почти восемнадцать. Она выглядела неприкаянной, чего-то искала. Она наверняка рассказывала тебе о том времени.
— Она рассказала мне о выкидыше…
— Да-да. Она хотела быть открытой. Предпочитала праздники и увлечения. Страсть. Парней и все, что связано с сексом. Меня же музыка сделала замкнутой. Я чуть не со слезами вымолила, чтобы мне купили скрипку. А получив ее, уже не могла с нею расстаться, даже когда ложилась спать. Ночью она всегда лежала рядом со мной. Мне хотелось только играть на скрипке, и я быстро научилась играть. Но это противоречило желанию родителей. Хотя мать и отец были умные, радикально настроенные люди, выросшие в культурных семьях, искусство для них было чем-то непонятным, и они решительно не желали, чтобы их дочери занимались им всерьез. Они уговорили Марианне стать врачом, когда ей было всего четырнадцать. Те же намерения были у них и в отношении меня. Поэтому они страшно перепугались и восприняли как угрозу то, что мне хотелось серьезно заниматься музыкой.
— Ты действительно этого хотела?
Она кивает.
— Да, я пыталась. Начала заниматься в институте Барратт-Дуе. Знаешь, такое большое красное деревянное здание в Фагерборге? Там во всех углах звучала музыка. Даже в чулане для ведер кто-нибудь стоял и занимался на скрипке. Я разносила по утрам газеты, чтобы заработать деньги на занятия музыкой. Моим учителем был Стефан Барратт-Дуе. Для девчонки, какой я тогда была, он казался прекрасным сказочным принцем, как Менухин. Со свойственной ему мягкой манерой он всячески поощрял меня не сворачивать с выбранного пути. Он считал, что у меня большой талант. Тогда вмешались родители. Ты и сам, наверное, испытал нечто подобное. Даже самые добрые любящие люди могут вести себя ужасно, не понимая, что они делают. Они полагали, что действуют в моих же интересах.
— Разве они не слушали выступлений учеников?
— Не думаю. Я видела это по их лицам. Когда я с воодушевлением говорила о том, что я играю, у них вытягивались лица, и они обменивались быстрыми взглядами. Надо помнить, что есть люди, которых вообще не интересует музыка. А поскольку они были моими родителями, им удалось лишить меня чувства уверенности в себе. В восемнадцать лет я сдалась и бросила занятия. Больше я была не в силах бороться. Была слишком юной и слабой для такой борьбы. Не могла преодолевать все мелкие препятствия, которые они воздвигали на моем пути. Меня давили их связанные со мной надежды. Плохо скрытые обвинения. В конце концов я поняла, что у меня нет выбора. Что я тоже должна стать врачом.
— Должно быть, ты затаила на них обиду, — говорю я. — И на Марианне тоже.
— Не будем этого касаться, — решительно говорит она.
Мы с Сигрюн беседуем, сидя за ее кухонным столом. Это первый серьезный разговор между нами. С нею легко разговаривать. И Аня, и Марианне были психически неуравновешенными. Они смотрели на жизнь снизу вверх. Сигрюн не такая. На сопротивление, с которым она столкнулась, она предпочитает смотреть сверху вниз. Сигрюн гасит сигарету в переполненной пепельнице.
— Поговорим об этом в другой раз, — говорит она.
— Я должен больше узнать о тебе и Марианне, о тебе и Ане. Никак не могу поверить, что больше нет их обеих. Когда я смотрю на тебя, сидящую передо мной, мне трудно поверить, что ты так хорошо их знала. Я до сих пор не могу осознать, что они действительно умерли.
Сигрюн устала. Она встает и говорит, что должна принять душ. Говорит, что всегда принимает душ после ночного дежурства. Это полезно для мышц. Для нервов. Ко мне как будто возвращается прошлое. Две спальни рядом друг с другом. Халат, в котором она вдруг предстает передо мной. Ее босые ноги, заставляющие меня вспомнить, что она еще молодая. Я — ее зять, о существовании которого она недавно узнала. Она выходит из душа и улыбается мне.
— Тебе тоже следует принять душ. Вода успокаивает нервы. С твоей раной ничего не случится. После душа тебе станет легче.
Я повинуюсь.
В душе я стою, пока вода не становится холодной. И еще несколько минут.
Потом выхожу. Она уже ушла к себе.
Я иду в другую спальню и ложусь.
Но заснуть не могу. Сигрюн лежит за стеной. В нескольких сантиметрах от меня. Я лежу и думаю о том, что она мне рассказала. Думаю о Ребекке, которая в Осло, далеко отсюда, сумела многое узнать о Сигрюн. Слышу, как Сигрюн кашляет. Это напоминает мне о голосе Марианне, который иногда по вечерам доносился до меня из кабинета.
Я оглядываю белую комнату.
Из окна несет холодом. Ветер с Северного полюса. Да, я забрался далеко на север. Марианне висит в петле. Где-то в моей памяти она всегда будет так висеть. Я думаю, что теперь испытал то, что испытала Марианне перед тем, как я к ней переехал, хотя я намного моложе, чем она была тогда. Как жить с таким тяжелым прошлым? Понравилось бы Марианне, что я познакомился с Сигрюн? Одобрила бы она беседу, которая состоялась между нами?
Все-таки я засыпаю. А просыпаюсь от того, что Сигрюн сидит неподвижно у меня на краю кровати и ждет, когда я открою глаза.
— Ну как, проснулся? — спрашивает она с улыбкой, заметив, что я смотрю на нее.
Я киваю и улыбаюсь в ответ.
— Голова тяжелая? Тело ноет?
— Не больше, чем обычно. Который час?
— Почти три пополудни. К счастью, ты проспал шесть часов. Тебе это было необходимо.
— А ты играла Брамса, и я этого не слышал?
— Нет. Ради тебя я не стала играть. Но вообще здесь хорошо заниматься. Когда магазин внизу закрывается, в доме не остается никого, кроме меня. Бывает, я играю до самого утра. С тобой случалось, чтобы ты играл, играл и не мог остановиться?
— Случалось. Это странное чувство. Оно всегда напоминает мне, какое место в моей жизни занимает музыка. Марианне говорила, что в музыке я бываю старше, чем в жизни.
— Правда? Хорошо сказано. Хотя ты и на самом деле не такой юный, каким выглядишь. А сейчас одевайся. До твоего концерта у нас осталось уже не так много времени.
Путь на край света
В начале вечера мы едем вдоль озера Бьёрневанн в старой «Ладе» районного врача. На Сигрюн Лильерут белый шерстяной свитер и узкие джинсы. Она командует мною, как старшая сестра. Посмотрев на часы, она просит меня поторопиться. Мы заезжаем в отель, где я забираю свои вещи и выписываюсь.
— Ты ради доброго соседства ездишь на русском автомобиле?
— Спроси об этом у коммуны, — смеется она. Ее руки лежат на руле, на меня она не смотрит.
Мы минуем Странд и едем вдоль Пасвикэльвен и залива Сванвик. Кругом белый березовый лес. Иногда неожиданно попадаются сосны.
— Совсем как у нас дома, — говорю я. — И все-таки все другое.
— В этой долине мы зажаты между Финляндией и Россией, — говорит Сигрюн. — У нас здесь самый большой в Норвегии девственный сосновый бор. Райское место. Но видишь эти высокие трубы за холмом на востоке? Это Никель. Город шахтеров. Продолжительность жизни там очень небольшая. Жители бедны даже по советским меркам.
— Почему там небольшая продолжительность жизни?
— Из-за инфекции дыхательных путей. А она — от выбросов всех заводов и фабрик, что работают в городе. Взгляни на дым, который идет из этих труб. Там в пригороде находится большой завод. «Норильский никель».
— А я-то думал, что попал на край света, где чистый воздух, — говорю я. — Ну, а какая продолжительность жизни в Пасвике?
— Гораздо выше. Как-никак город находится в восьми километрах от границы.
— Но трубы видны как на ладони.
— Да, очаровательно, правда? Город Никель соединен с советской железнодорожной сетью. Там начинается совсем иной мир, со своими законами и порядками, не похожими на наши. Тебя интересует Россия?
— Меня больше интересует Рахманинов. Этой зимой я должен разучить его концерт до минор. Собирался заняться этим здесь, у вас.
— Ясно. — Она кивает. — Второй фортепианный концерт? Да? Сильная вещь. Одна моя коллега сказала однажды, что композитор, по всей вероятности, страдал маниакально-депрессивным психозом. И я понимаю, что она имела в виду.
— Я тоже. Композитор не сдается. Он продолжает свое дело, испытывая одинаково бурные чувства, подавлен ли он или пребывает в эйфории. Рахманинов посвятил этот концерт своему психиатру, доктору Николаю Далю.
— Близость России непостижимым образом влияет на нас, — неожиданно говорит Сигрюн. — Россия начинается сразу за рекой. И все-таки попасть туда очень трудно. Мы все время чувствуем дыхание холодной войны.
— Ты была там?
— Была. В Мурманске и Никеле. Как на врача они произвели на меня гнетущее впечатление. Жизнь там трудная.
Настоящая бедность. А еще мы с Эйриком и его учениками несколько раз побывали в Москве и Ленинграде. В школе стараются понять Россию и Советы лучше, чем ее понимают некоторые генералы. Там мы знакомились с русской культурой. С Пушкиным, Достоевским, Горьким и Гоголем. С Римским-Корсаковым и Мусоргским. С Большим театром в Москве и с Кировским в Ленинграде. Слушали великие оперы. «Евгения Онегина» и «Псковитянку». А в Концертном зале Кремля мы слушали «Бориса Годунова».
Сигрюн начинает подробно рассказывать о своих поездках в Россию, о ресторане на Арбате в Москве, где они были с Эйриком. О норвежском посольстве в Москве с его неповторимыми залами. Собственный рассказ воодушевляет ее. Она полна воспоминаний. Глаза горят. Она рассказывает мне о Невском, о Гостином дворе, о тех местах, которые Достоевский так подробно описал в «Преступлении и наказании». Говорит о рассказах Гоголя. Об абсурдном реализме.
— Но лучше всего я запомнила Ленинградскую филармонию и Арвида Янсона, — говорит она. — Они играли Шостаковича. Седьмую симфонию, посвященную блокаде Ленинграда. Этого я никогда не забуду. Композитор создает эпическую картину, рассказывает страшную историю, не забывая о небе, раскинувшемся над полем сражения. Так умеют только русские.
Мы минуем 96 параллель, старый военный пост, где когда-то был ресторан, и приближаемся к Мелкефоссу. И едем дальше в долину.
— Как тебе в голову пришла такая смелая мысль? Забраться далеко на север, чтобы здесь учить концерт Рахманинова? — неожиданно спрашивает Сигрюн.
— Ты сама только что говорила об этом. Об умении рассказывать страшную историю, не забывая о красоте. Разве не в этом задача искусства? Инстинктивно я понимал, что должен ощутить на себе дыхание России, чтобы правильно понять Рахманинова. Это не так романтично, как можно подумать. Природа тоже влияет на нас.
— Я с этим согласна.
— Канада повлияла на Глена Гульда. Россия — на Рахманинова.
Она бросает на меня взгляд эскулапа, потом отворачивается и закуривает. Я достаю свои сигареты и делаю то же самое. Сигрюн курит сигареты с фильтром. Не самокрутки, как Марианне.
— Может, Финнмарк как-то повлияет на меня, — продолжаю я. — Мне показалось правильным приехать сюда. Может быть, здесь я приведу в порядок свои мысли, обрету власть над чувствами.
— Владеть своими чувствами очень важно, — говорит она. — Когда я только приехала сюда, я не спала несколько недель. Все было таким новым, производило такое сильное впечатление. Именно тогда я познакомилась с Эйриком. — Мысли ее устремляются куда-то далеко. — Но тогда стоял май. А сейчас сентябрь. Нас ждет полярная ночь.
— Мне не нужен дневной свет, — говорю я.
— А ты знаешь, какие здесь бывают морозы? Страшные морозы. Для пальцев пианиста это опасно. В прошлую зиму у нас две недели стоял почти сорокаградусный мороз. Я в те дни много играла на скрипке, и у меня потрескались кончики пальцев.
— У меня теплые варежки.
Сигрюн фыркает:
— Варежки? Забыл, где ты находишься? Это тебе не Фрогнер пласс в Осло. Тебе придется попросить у Эйрика настоящие полярные рукавицы.
Эйрик. Я знаю, что он здесь. Она все время упоминает о нем. Но в моей голове он еще не занял своего места.
— Ты играешь вместе с Эйриком? — спрашиваю я.
— Конечно. Он хорошо играет на гитаре. Но в нашем доме, который мы зовем Землянкой, у нас есть старое пианино. Эйрик прекрасно играет «Румынские танцы» Бартока. Думаю, он справился бы и с концертом си-бемоль мажор Брамса, если бы только нашел время позаниматься. В школе его рвут на части. Он замечательный педагог.
Я наблюдаю, как она говорит о своем муже. Вижу восхищение в ее глазах. Вижу их общую жизнь, частицами которой она со мной делится.
— Ему предлагали место педагога в консерватории в Трумсё. Но карьере он предпочел Пасвик, Высшую народную школу, то, что он хорошо знает.
— Смелый выбор, — замечаю я.
— Несомненно.
Мы едем дальше, по обе стороны дороги — хвойный лес.
— В воздухе уже пахнет снегом, — говорит Сигрюн.
— Не рановато ли?
— Только не здесь, на Севере. Ты находишься в той части Норвегии, где может случиться все, что угодно.
— Вот и хорошо. Мне это нравится.
— Но не все, что случается, бывает хорошим. У нас тут водятся медведи. Несколько лет тому назад Эйрику пришлось пристрелить медведя, защищаясь от него, конечно. Ничего хорошего.
— Никогда раньше не думал, что в мире есть места, где сама природа заставляет человека иметь при себе ружье.
— Возле Скугфосса в этом нет необходимости. Но если человек идет в лес, ружье ему необходимо. В Пасвике самая большая популяция медведей во всей Норвегии.
— Здесь, наверное, многое можно назвать «самым большим в Норвегии».
— Именно так. И это служит нам утешением, когда природа заставляет нас чувствовать себя маленькими и ничтожными.
— А так бывает?
— Большой город тоже иногда подавляет человека. Но чтобы выжить, мы должны помнить, где находимся. К сожалению, не все это понимают.
— И твоя работа состоит в том, чтобы лечить больных? Странно, что вы с сестрой обе стали врачами. Вы очень похожи и вместе с тем очень разные.
— Меня заставили стать врачом. Учение не доставляло мне радости. Теперь я иначе смотрю на это. Когда я отказалась от амбиций на поприще музыки, медицинский факультет показался мне не таким уж плохим местом, в том числе еще и потому, что многие студенты-медики фанатично любили музыку.
— Где вы познакомились с Эйриком?
— На курсах камерной музыки в Высшей народной школе в Сунде. Он играл партию рояля в фортепианном квинтете Франка. Это трудно.
— Значит, вы нашли друг друга в музыке?
— Нет ничего легче, чем найти друг друга в музыке, — бросает она.
Приезд в Скугфосс
Мне приятно, что с Сигрюн так легко разговаривать. Но у меня болит голова. Я устал, и меня многое раздражает. К тому же я не уверен, что поступаю правильно. Настроение быстро меняется. Сигрюн видит это и интересуется, что со мной, но в это время наша «Лада» уже въезжает на территорию интерната Высшей народной школы в Скугфоссе.
— Мне было приятно поговорить с тобой, Аксель. Но ты уверен, что вечером сможешь дать свой концерт?
— Конечно.
Однако внутри у меня все сжимается от этих слов. Я не привык выступать перед людьми. В последний раз, когда я выступал в Осло в Ауле, меня пронесло в уборной для артистов. Я привык играть перед Сельмой Люнге. В те разы, когда я играл перед публикой, всегда что-то случалось.
— Минимум уверенности в себе у меня все-таки должен быть, — говорю я. — Достаточный для выступления. Тем более сейчас. Ты меня понимаешь?
Сигрюн кивает.
— Еще не прошло и трех месяцев, — говорит она. — Это небольшой срок. Это я говорю тебе как врач. Ведь я знаю, что ты видел.
— Как раз сейчас три месяца представляются мне долгим сроком. Может, это потому, что я так далеко от дома.
— А вот и Эйрик, — говорит она с явным облегчением, что наш разговор прервался.
Эйрик Кьёсен здоровается со мной, как со старым другом. Его объятия похожи на железную хватку.
— Аксель! Добро пожаловать! Мы тут понятия не имели, где ты находишься, пока Сигрюн не позвонила мне из Киркенеса. У нас было только обещание В. Гуде, что ты приедешь. И вот ты у нас! Живой и здоровый! Знал бы ты, как тебя ждут наши ученики!
Он с огорчением смотрит на мой лоб, но ничего не говорит. Сигрюн наверняка рассказала ему о вчерашнем происшествии.
Мне он нравится. В нем есть что-то сильное и щедрое, что напоминает мне отца в его лучшие годы. Господи, отец! Он связал свою жизнь с другой женщиной и пропал для всего мира. Я не должен стать таким, как он, думаю я. Несмотря ни на что я не должен ошибиться в выборе.
Сейчас я выбрал Финнмарк. Скугфосс и Пасвикдален. И должен доказать, что я достоин доверия.
Я знакомлюсь с ректором Сёренсеном и другими учителями. Открытые, приятные люди. Сёренсен мне нравится. По его глазам я понимаю, что он меня одобряет, хотя еще не слышал, как я играю. Меня провожают в интернатский корпус. Здесь в комнатах на четыре человека живут тридцать шесть учеников. Но мне предоставят отдельную комнату. Я пианист из Осло. Здешние ученики — мои одногодки. Они с любопытством здороваются со мной в коридоре. Неужели они знают, что я уже овдовел? Что успешно начал карьеру и могу неплохо зарабатывать, хотя не учился в Высшей народной школе, не получил аттестата зрелости, а только потому, что так распорядилась жизнь?
Эйрик Кьёсен провожает меня.
— До концерта остался один час. Может, хочешь отдохнуть? Или попробовать инструмент?
— Ни то и ни другое, — отвечаю я. — Мне надо только немного сосредоточиться.
— Чувствуй себя как дома, — говорит он.
Я смотрю в его голубые глаза. Они такие добрые. На него можно положиться.
— Мне нужно немного выпить, — говорю я.
— Перед концертом? — испуганно спрашивает он.
— Да. Вместо таблеток. — Мне стыдно.
— Я понимаю. — Он кивает. И о чем-то задумывается.
— Я обойдусь, если это трудно устроить, — говорю я.
— Понимаешь, у нас в интернате спиртное под запретом…
Неожиданно в дверях рядом с мужем появляется Сигрюн. Она быстро гладит его по щеке и встревоженно смотрит на меня. Что она видит? Опустившегося парня, который в любом случае погибнет?
— Это я могу устроить, — говорит она. — Я не работаю в школе. Дайте мне пять минут.
Она выходит из здания. Эйрик Кьёсен садится на кровать рядом со мной.
— Тебе действительно так скверно? — спрашивает он. По его голосу я слышу, что он привык общаться с учениками школы. Но я-то не учусь в этой школе!
— Довольно скверно. Сейчас мне необходимы силы. Силы и мужество.
— Думаешь, что спиртное вернет тебе мужество? Да это самое глупое, что ты сейчас можешь сделать.
— Значит, я иногда делаю глупости.
Возвращается Сигрюн, в руках у нее термос, не говоря ни слова, она протягивает его мне.
— Это кофе. Здесь варят хороший кофе, — объясняет она.
— Спасибо.
Они уходят и закрывают за собой дверь. Я сижу один в маленькой комнате и пью ледяную водку с привкусом кофе.
За окном стоят сосны. Свет синий, как летней ночью у нас в Осло.
Из коридора доносится веселый смех учеников. Господи, что мне им сегодня сыграть? — думаю я.
Фортепианный концерт у границы
Ректор Сёренсен произносит слова приветствия. Маленький зал набит до отказа. Здесь все временное после пожара школы в Рупэльве. Непонятно, что это за помещение — гостиная с камином или зал для гимнастики? Скугфосс — временное пристанище Высшей народной школы, новое здание будет построено в Сванвике. Сигрюн и Эйрик сидят в первом ряду, совсем рядом с небольшим коричневым пианино с пластмассовыми клавишами. Я даже не знаю, настроено ли оно.
Ректор Сёренсен читает отзывы о моем дебюте. Громкие фразы в «Афтенпостен» и «Дагбладет». Мне тяжело их слышать. Что мне теперь до того концерта? В тот вечер повесилась Марианне. Я замечаю, что на меня смотрят с любопытством, вижу открытые лица учеников. Чего они ждут? «Битлз»? «Роллинг Стоунз»? Я не играю ни того, ни другого.
Ректор Сёренсен обращается ко мне.
— Мы слышали, что вы приехали сюда, чтобы репетировать и обрести душевный покой, — говорит он.
— Это верно.
— И что же вы будете репетировать?
— Второй концерт Рахманинова для фортепиано с оркестром.
— Рахманинов — русский гений, — с восхищением говорит ректор. — Может, сыграете нам что-нибудь из этого концерта?
Гениально, думаю я. Наверное, у этого человека потрясающая интуиция.
— Конечно, я могу сыграть что-нибудь из этого концерта, — с облегчением говорю я. — Но предупреждаю, я еще недостаточно хорошо его знаю. Однако главные темы я могу сегодня сыграть.
Ректор Сёренсен даже не догадывается, как он мне помог. Я сейчас не в состоянии представлять на суд публики что-то совершенное. Наверное, и Сигрюн тоже это чувствует. Отныне и, может быть, уже навсегда мой удел — представлять публике что-то неоконченное, отрывочное, незавершенное. Отныне моя задача — играть с ошибками. Сельма Люнге убила бы меня, если б узнала о том, что я собираюсь играть куски из концерта, которого еще не знаю. Это сон наоборот: во сне я играю прекрасно, но этого никто не слышит. Здесь же я играю непослушными пальцами со множеством ошибок. Но меня слушают! Темы оживают даже в таком несовершенном исполнении! Я словно в шоке сижу за маленьким коричневым расстроенным пианино и плюю на все, абсолютно на все. Замахнуться на сумасшедшие фигурации Рахманинова и слышать, что технически звучишь весьма средне! Да, я играю не без недостатков, но ведь и занимался я еще мало! Однако когда я подхожу к знаменитым темам, в моей игре появляются и страсть, и некоторая небрежность, которой меня уже научил Габриель Холст: исполняя музыку, надо слушать себя и только себя. Алкоголь сделал мою кожу более чувствительной, но как раз сейчас это мне на руку, мне помогает, что я не чувствую себя достаточно подготовленным — выспавшимся и подготовленным. Водка придала мне уверенности в себе, беспредельной, как плоскогорья Финнмарка. Голова забита снежными кристаллами. Юные ученики Высшей народной школы видят, что я настроен серьезно, что я борюсь, сидя на сцене, чтобы преподнести им что-то приемлемое, преподнести то, что не войдет в историю музыки, но, возможно, если мне повезет, останется в их памяти. Они запомнят молодого растрепанного пианиста, играющего мелодии, которые они никогда раньше не слышали, который так ловко вошел в их жизнь, как это умел делать только Рахманинов, уверенный в успехе. А так как я знаю, что эти темы были сотканы из депрессии, из сознания бессмысленности жизни, мне становится вдруг легко их играть, лепить их, отдыхать в них, даже когда возвращаются технические трудности, как в знаменитой теме последней части. Я сижу у коричневого, грязного, расстроенного пианино, у которого под клавиатурой прилеплена старая жевательная резинка. Невозможно даже представить себе, насколько все это далеко от престижа Аулы, однако я замечаю, что мои чувства обострены не меньше, чем они были обострены у меня во время дебюта, когда я играл Бетховена, опус но. Исполняемые мною фрагменты обретают смысл. Тот набросок, который меня просил сделать ректор Сёренсен, начинает обретать форму.
Потом я уже не мог бы сказать точно, алкоголь ли взял надо мной верх или я над ним. Настроение в зале близко к экстазу. Мои сверстники, ученики школы, что-то восторженно кричат мне. Я вижу среди них красивую девушку с длинными темными волосами. Что-то в ней напоминает мне Аню, что-то решительное и в то же время обреченное на гибель. Она аплодирует, не спуская с меня глаз. В глазах светится благодарность. Видно, я что-то все-таки сумел донести до нее. Я оглядываю зал и вижу, что почти все лица словно открылись, что нас всех что-то объединяет и что это единство между нами сотворил Рахманинов. Только три парня на последней скамейке заняты своей болтовней, как бывает в этом возрасте.
— Еще! — кричат другие. — Сыграй еще!
Сигрюн и Эйрик тоже хлопают и ободряюще мне улыбаются. Кажется, я их удивил? Не думали, что мне удастся сыграть достаточно хорошо? Думали, что водка и все выпитое в последние сутки вино заставят меня сложиться, как карточный домик, у них на глазах? Вот теперь я действительно чувствую себя пьяным. Пол качается под ногами.
— Еще! Еще! — кричат ученики.
— Ладно, будет вам еще, — говорю я. — Что бы вы хотели услышать?
— Может, что-нибудь Шопена? — с восторгом кричит ректор Сёренсен.
— Или Грига? — педагогично предлагает Эйрик. — Наши ученики любят Грига.
— Я сыграю и то и другое, — обещаю я и к своему ужасу слышу, что у меня заложило нос. Ну и черт с ним! Музыке это не помешает.
— Сначала Шопен, — объявляю я.
Баллада соль минор. Ее знают все. Она всегда имеет успех. Правда, я давно ее не играл. Тем не менее я начинаю. Начало нетрудное. Трудности начинаются потом. В игривой средней части музыка почти замирает. Интересно, слышит ли кто-нибудь, кроме меня, мелкие ошибки в части ля-бемоль мажор? Но когда я приближаюсь к главной части в ля мажоре, я беру себя в руки, ко мне возвращается сила, я смотрю на клавиши и к своему удивлению вижу, что октавы я беру верно. Я замечаю, что ученикам кажется забавным, что техническая бравурность неожиданно сменяет сердечные, почти наивные мелодии. В моих ушах все мелодии Шопена звучат как колыбельные. Они напоминают мне мамин голос. И, если на то пошло, даже грохочущий конец в соль миноре напоминает маму в гневе, в опьянении, вызванном красным вином, когда она начинала «путешествовать» по приемнику, как она говорила, чтобы найти на средних волнах Брамса или Чайковского. Но больше всего конец баллады напоминает мне огненный восточноевропейский танец, а я уже понял, что в этой школе, какой бы холодной ни была война, хорошо относятся ко всему ненорвежскому, особенно к тому, что приходит с востока, из-за границы. На стенах в коридорах я видел фотографии, сделанные во время поездок учеников в Москву и Ленинград. Ректор Сёренсен встает и почти с русским неистовством и силой кричит «браво!», а я в это время с удивлением понимаю, что мне удалось почти целым и невредимым пройти и через балладу соль минор. Неужели это действие алкоголя? Я ни разу не решился исполнить эту балладу даже для Сельмы Люнге, ведь я ее почти не играл. А тут смог, интуитивно. Теперь интуиция помогает мне и с Григом. В моем несамокритичном состоянии мне представляется это триумфом, я опять замечаю, что игра доставляет мне удовольствие. Похоже, что алкоголь позволил мне отстраниться от самого себя на нужное расстояние, чего со мной никогда не случалось раньше, позволил услышать маленькие произведения Грига — «Гангар», «Ноктюрн» и «Свадебный день в Трольхаугене» — так, как их слышали в то же мгновение ученики, сидящие в зале. Алкоголь породил восторг и позволил ему занять во мне то место, которое раньше занимал страх. Страх допустить ошибку, забыть ноты. Я играю «Свадебный день в Трольхаугене» с такой же точностью и подъемом, с каким его играла Аня, когда заняла первое место на Конкурсе молодых пианистов. Я разве что не вздыхаю умиленно над собственной сердечностью в лирических частях.
Восторгу нет конца. Я среди друзей. Они все встают, приветствуя меня. Ректор Сёренсен рассыпается в комплиментах. Эйрик аплодирует, подняв руки над головой, словно хочет, чтобы все видели его восхищение.
Я смотрю на Сигрюн Лильерут. У меня внутри все сжато. Что она сейчас думает обо мне? Существует ли между нами невидимая связь? Считает ли она себя по-прежнему моей невесткой? Нравлюсь ли я ей как раньше? Или я только подтвердил опережающие меня слухи? Что я дестабилизировал состояние Марианне, что я, возможно, подтолкнул Аню к смерти, поклоняясь ей сверх меры, что я — хитрый пройдоха, обеспечивший себе право на дом Скууга на Эльвефарет?
Все это неправда, думаю я, видя в глазах Сигрюн взгляд Марианне. Это очевидно. Музыка произвела впечатление и на нее. Рахманинов, Шопен и Григ точно знали, на каких струнах нужно играть.
Она и ее муж явно растроганы, в этом нет сомнения.
И я теряюсь, чувствуя прикосновение счастья.
Энтузиасты в зале
Мы долго сидим в этом большом зале, предназначение которого я так и не знаю. Они хотят как-то выразить мне свою благодарность. Ректор Сёренсен благодарит меня за то, что я добрался до самого Пасвика. Он говорит, что у преподавателя музыки и гимнастики Эйрика Кьёсена наверняка есть что мне сказать. Эйрик встает и произносит импровизированный доклад о силе музыки. Он знает, о чем говорит. И привык выступать перед молодежью. Рассказывает о первом сделанном им инструменте — это была флейта, которую он вырезал из дерева.
Я смотрю на его фигуру. Он выглядит еще более спортивным, чем мне показалось сначала. То, чего ему не хватает в росте, возмещает его сила. У него пропорции спортсмена. Сигрюн внимательно следит за его словами.
Он призывает учеников выразить то, что они только что чувствовали.
Зал постепенно превращается в гостиную. Все закуривают. И учителя. И ученики. Курит Сигрюн. И я тоже. Вскоре дым заволакивает весь зал. Мы едва видим друг друга. Не курит только Эйрик. Мы пьем кофе с печеньем. Мне хочется выпить еще водки, и я шепчу Сигрюн, что не отказался бы сейчас от ее кофе.
— Не уверена, что это возможно, — отвечает она.
— Водка не пахнет, — шепчу я ей.
— Хмель пахнет всегда.
Я киваю. Но когда она видит, что я сдался, она передумывает и приносит немного ледяной водки в термосе. Это спасает меня на весь вечер.
Ученики обращаются ко мне. Один за другим. Первой — невысокая девушка с лопарскими чертами лица. Она говорит медленно и монотонно. Рассказывает о своем отце, который всегда пел ей перед сном. Об историях, которые она сочиняла под музыку. Иногда страшные. Иногда красивые. Эйрик Кьёсен улыбается и всячески поощряет ее во время этого рассказа. Он словно помогает ей продолжать, произносить слово за словом. Да, думаю я, Эйрик Кьёсен — прекрасный проводник молодежи в мир взрослых. Такой был бы необходим и мне, ведь в последние годы у меня не было другого наставника, кроме Сельмы Люнге. Словно Марианне не превосходила меня жизненным опытом. Во всяком случае, она этого никогда не показывала.
Потом встает парень. Он говорит, что никогда не понимал музыки, но все равно считает, что она прекрасна. Музыка доставляет ему ту же радость, что и лыжи.
Наконец выступает девушка с длинными черными волосами. Я чувствовал, что рано или поздно она что-нибудь скажет. Она единственная из всех смотрит мне прямо в глаза.
— Ты дал мне новую надежду, — говорит она.
— Надежду? — Я не понимаю, что она хочет сказать.
— Да, именно надежду. Ведь ты не намного старше меня. Правда?
— Думаю, да, — говорю я. — Мне скоро двадцать.
— А мне восемнадцать, — говорит она.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что музыка — не грех.
Она садится на место. Эйрик Кьёсен шепчет мне на ухо:
— Она из семьи строгих пиетистов. У нее не все в порядке с психикой. Но она замечательная девушка.
Больше никто не осмеливается выступить. В зале становится тихо. Подросткам неловко, так же как и мне. Больше им нечего сказать. Снова встает Эйрик Кьёсен.
— Поскольку Аксель намерен некоторое время прожить у нас на Севере, не исключено, что вы еще увидите и услышите его. Вы этого хотите?
В зале звучит дружное «да».
— Конечно, мы должны снова увидеть его! — восклицает ректор Сёренсен.
Девушка с длинными черными волосами не спускает с меня глаз.
Я понимаю, что разговор между нами еще впереди.
Но именно сейчас ей нет места в моей жизни, думаю я. Будь я обычным парнем, я бы сразу подошел к ней, постарался поговорить, узнать ее поближе. Но сейчас я вижу не ее. Я вижу только Сигрюн. По ее направленному на меня взгляду я понимаю, что она меня не видит. Нет, не видит. Во всяком случае не так, как мне бы хотелось. Поэтому она и не понимает, что и Марианне, и Аня продолжают жить в ней, ибо проклятие или благословение каждой семьи в том, что ее члены осуждены быть похожими друг на друга, иногда даже до смешного — например, густыми волосками в ноздрях или аллергией, а иногда мимолетной улыбкой, сердитым взглядом или линией подбородка.
— Мы можем закончить этот вечер у нас в Землянке, — предлагает Сигрюн, вопросительно глядя на Эйрика.
— Разумеется, — отвечает он. — Я как раз собирался это предложить.
— Но, может, Аксель слишком устал для этого? — Сигрюн смотрит мне в глаза.
Я колеблюсь. Она права. В голове у меня гниль, как в упавшем с дерева яблоке. Но я не могу в этом признаться. Я должен показать, что я сильный. Сильнее, чем когда бы то ни было. Или я все испорчу.
— С большим удовольствием, ненадолго, — отвечаю я.
Первый вечер в Землянке Сигрюн
Землянка оказалась небольшой бревенчатой избой, стоящей среди деревьев в двух шагах от интерната. Мы идем сверкающим синевой полярным вечером, свет которого удивительным образом напоминает мне бессонные летние ночи в детстве на Мелумвейен в Рёа. Эта синева навсегда осталась в моей голове.
— А вдруг за каким-нибудь деревом притаился медведь и ждет нас? — шучу я.
— У нас здесь все может быть, — дружески откликается Эйрик Кьёсен.
— И все-таки вы здесь живете?
— Потому и живем, — вмешивается в разговор Сигрюн.
Внутри Землянка гораздо больше, чем можно было подумать снаружи. Гостиная с большим грязно-белым камином. Диван с креслами. Старое черное пианино «Шидмайер». Не отделенная стеной кухня. Небольшой обеденный стол. Одна спальня, в которой стоит большая двуспальная кровать. Через открытую дверь я вижу, что она не прибрана.
Похоже, ни один из них не живет спокойной упорядоченной жизнью, думаю я. На стенах гравюры Савио. Лопари и олени. В углу висят семейные фотографии. Фотографии семьи Эйрика. Представительные родители и брат, который, очевидно, на несколько лет старше Эйрика. Фотография Иды Марие Лильерут и ее покойного мужа. И ни одной фотографии Ани или Марианне.
— Тебе не хватает чьих-то лиц? — спрашивает Сигрюн.
— Ты читаешь мои мысли.
— Но это же очевидно.
— Твоих фотографий в доме Скууга тоже не было.
— Мы не были близки с Марианне. И в этом нет ничего странного. Марианне с юности хватало своих забот. Есть братья и сестры, которые не видятся и не думают друг о друге всю жизнь.
— У тебя найдется еще немного «кофе»? — спрашиваю я, видя, что Эйрик подошел к холодильнику, чтобы достать прохладительные напитки.
— Больше никогда не проси меня об этом! — серьезно, но не сердито говорит Сигрюн. — Неужели ты не понимаешь, что спиртное на территории школы строжайше запрещено?
— Но ты же дала мне водки?
— В моей профессии трудно быть моралистом. Дала из уважения к тебе. Но Марианне это бы не понравилось.
— Не вмешивай сюда Марианне. Она сама пила больше, чем ты думаешь.
— Знаю. Но это не отражалось на ее работе.
— А на моей отражается?
Я вижу, что она медлит с ответом.
— Да, — наконец говорит она. — Ты играл прекрасно. Но разве ты потратил несколько лет жизни на то, чтобы играть только прекрасно? Как бы там ни было, ты не был так великолепен, как, наверное, кажется тебе самому. Я слышала все твои ошибки. Великодушная публика простила тебе это.
— Сигрюн! — предупреждающе говорит Эйрик.
— Пусть скажет все, что думает, — прошу я.
Она пожимает плечами.
— Я всего лишь любитель средней руки, — говорит она. — Но я не могу лгать.
— Я рад, что ты говоришь правду.
Но она не должна брать на себя роль моей матери. Я не хочу быть ее сыном. Хотя в глазах Эйрика я, конечно, еще мальчишка. Мне это ясно по тому, как он ко мне обращается, по тому, что мой концерт стал событием, каким не стал бы, если б играл взрослый мужчина. Эйрик привык разговаривать с учениками моего возраста. Его дело — заниматься с ними спортом и музыкой. На стене рядом с пианино висит гитара. Наверняка он поет известные и любимые молодежью песни — молодежь помешана на поп-музыке. Он заваривает для нас чай. Я быстро соображаю, что всеми практическими делами в доме, в том числе и приготовлением пищи, занимается он, а его жена разъезжает по Сёр-Варангеру, принимает больных, часто дежурит в больнице в Киркенесе и испытывает избыток адреналина.
Это я уже понял. В то же время ее не менее энергичный супруг весь день общается в школе с подростками и готовит их к серьезной и трудной взрослой жизни. На столе появляются чашки и шоколадный торт, который Эйрик достал из морозильника и отогрел. Уже поздно, но это первый вечер, который мы проводим вместе, втроем, и, наверное, я им более интересен, чем я думал, наверное, они хотят узнать, почему Марианне впустила меня в свою жизнь. В свою взрослую трудную жизнь. Сигрюн и Эйрик устраиваются на диване, он обнимает ее за плечи с видом собственника. Не похоже, чтобы ей это нравилось. Я внимательно слежу за ней, и мне кажется, что она слишком напряжена, она не расслабляется. Может, это из внимания ко мне? Может, они не хотят демонстрировать семейное счастье новоиспеченному вдовцу? Или просто стесняются? Может, Сигрюн уже раскаивается, что была так откровенна со мной в Киркенесе? Может, я слишком быстро вошел в ее жизнь?
Мы ведем дружескую беседу. Я пытаюсь всячески облегчить их положение. Мне ясно, что они оба относятся ко мне с уважением. Эйрик не может скрыть, что его интересуют мои планы. Но мне почти нечего им сказать, я ощущаю себя нездоровым и хмельным дыханием столицы.
— Решил некоторое время пожить в наших местах?
— Да. Несколько месяцев. Мне нужно было уехать из Осло.
— Это я понимаю, — быстро говорит Сигрюн.
— Почему бы тебе не поселиться у нас в интернате? — вдруг предлагает Эйрик. — Тебе это ничего не будет стоить. Комната, в которой ты будешь ночевать сегодня, мала для четырех человек, а отдать ее какому-нибудь одному ученику было бы несправедливо.
Ректор Сёренсен уже шепнул мне, что ты мог бы пользоваться ею неопределенное время, если пообещаешь иногда играть для нас и, может быть, принимать участие в занятиях музыкой.
— Ты уже все обдумал? — осторожно спрашивает Сигрюн и пожимает ему руку.
— Да. Я должен водить учеников в походы и осенью, и зимой! Мне бы очень помогло, если бы Аксель остался у нас. Мы перенесем пианино в ту комнату. Днем ученики все равно занимаются в другом здании. А когда он будет играть для нас, шестеро самых сильных парней перетащат пианино обратно в зал!
— А ты уверен, что этот инструмент достаточно хорош для Акселя? — озабоченно спрашивает Сигрюн. — Как-никак он профессиональный пианист, его ждет блестящая карьера…
— Конечно, я с радостью останусь здесь! — говорю я с воодушевлением. — И ваш инструмент отлично мне подойдет. Тогда я просто откажусь от предстоящего турне по Финнмарку…
— Ни в коем случае! — пугается Сигрюн. — Ты там нужен.
И ты обещал дать там концерты!
— Ты говоришь, как будто ты моя мама. Марианне никогда не говорила со мной таким тоном, а она была на пять лет старше тебя.
Сигрюн краснеет.
— Прости, — говорит она.
Мы смеемся, чтобы прогнать неприятное чувство.
Среди сосен
Уже далеко за полночь я закрываю за собой дверь их Землянки, нервы у меня разыгрались, потому что уже несколько часов мое тело не получало ни капли алкоголя.
Я останавливаюсь среди сосен, освещенных серовато-синим светом. Здесь меня никто не видит. Здесь я как будто вернулся в ольшаник. Здесь я могу быть наблюдателем, тем, кто все видит, не участвуя в увиденном. Действуют другие, не я. Они думают, что я уже лег спать. Что я давно уже сплю, освобождаясь от похмелья.
Но я стою и смотрю на луну. Она только недавно народилась, сейчас она выплывает из-за русских холмов южнее Никеля. И заставляет сверкать воду Пасвикэльвы, бегущей ниже здания интерната. В некоторых комнатах учеников еще горит свет, какой-то парень и девушка спускаются на берег реки, они идут, прижавшись друг к другу, и смотрят на играющий в воде лунный свет, совсем как на одной из картин Эдварда Мунка.
Но меня интересуют не они. Я смотрю на Землянку за деревьями. Мне интересно, горит ли еще свет в спальне. Я хочу увидеть Сигрюн, оставаясь невидимым. Когда-то, сидя в ольшанике у нас в Рёа, я до смерти напугал проходящую мимо Аню, не знавшую, что я сам испугался еще больше, чем она. Меня искал Человек с карманным фонариком. Если бы с ними была собака, они бы меня нашли. Они искали преступника.
Шаг за шагом, от дерева к дереву, я приближаюсь к Землянке, теперь меня охватывает неуверенность. Предрассветная серость уже не скрывает меня, как прежде. Из хищников я не так опасен, как медведь, но опаснее кошки. И я чувствую, что что-то во мне опаснее меня самого. Это же чувство не покидало меня и вчера в отеле, и сегодня, когда я играл перед учениками. Какое-то сосущее томление. Желание выпить еще и еще. Забыть все. Разочаровать связанные со мной надежды. Зажечься чем-то новым. Устремиться на самое дно. Дойти до конца.
Неожиданно я вижу в окне Сигрюн. Она раздевается и в то же время поворачивается к окну спиной. Рядом с нею появляется Эйрик. Он обнимает ее, прижимается лицом к ямке у нее на шее. Он еще одет. Неожиданно он смотрит в окно. Смотрит прямо на сосны, но меня не видит. Я замираю, не смея даже спрятаться за дерево.
Сигрюн тоже оборачивается, не зная, что я могу видеть ее наготу, что я уже видел это раньше, в другом облике. Такое напоминание может залечить рану. Может вместить сразу несколько обликов.
Она задергивает шторы.
Словно знает, что я стою здесь.
Словно уже поняла, что я хочу вторгнуться в любовь между ними.
Я продолжаю стоять под соснами. Только мои уши могут улавливать движения в темноте, признания, сделанные шепотом, всё, что люди могут делать друг с другом, считая, что они невидимы всему миру, в то время когда они создают собственную цивилизацию, свой тайный код, который посторонние не могут расшифровать.
Через полчаса стихают и эти неуловимые звуки.
Таня
Я медленно иду к интернату. Парочки, стоявшей у реки, больше не видно. Ночи тоже. Светает. Какие-то две длинношеие птицы летят прочь от реки. Словно мои шаги вдалеке могли их вспугнуть. В одном окне гаснет свет. Я подхожу к двери большого вытянутого здания и вижу, что там меня кто-то ждет. Девушка. На ней шерстяной свитер и джинсы, черные волосы. Она курит самокрутку. Кажется, она испугалась, поняв, что я ее узнал.
— Вот, вышла покурить, — тихо бормочет она.
— Это не запрещено, — говорю я и хочу отворить дверь. Но девушка стоит перед дверью у меня на пути.
— Ты рано уедешь от нас? — спрашивает она.
— Я вообще не уеду.
Я достаю из кармана пакет с табаком для самокрутки. Только теперь я понимаю, что после посещения ресторана в Киркенесе я так и хожу в костюме для концертов и похорон. Он испачкался и помялся. Грязные пятна есть даже на лацканах пиджака. Странно, что Сигрюн ничего мне об этом не сказала.
— Что ты имеешь в виду? — спрашивает она.
— А то, что я останусь у вас. Во всяком случае, на некоторое время.
— Останешься? Здесь? У нас?
— Да. Останусь. Буду разучивать концерт, отрывки из которого я играл вам сегодня. Хочу пожить в новом месте. Ты меня понимаешь?
— Да. Об этом-то я знаю все. Откуда же ты сбежал?
— Из Осло. Из Рёа. С Эльвефарет, — отвечаю я. — А ты?
— Из Скииппагурры, — отвечает она.
— Ты оттуда?
— Да. — Она кивает. — Но нам нельзя здесь разговаривать. Нас может услышать дежурный учитель. Ученикам не разрешается гулять по ночам. А я живу в комнате на четырех человек.
— Можем зайти ко мне, — предлагаю я.
— У тебя усталый вид.
— Как тебя зовут?
— Таня. Таня Иверсен.
— Звучит почти как Аня.
— Я знаю девушку, которую зовут Аня, — говорит она.
— Я тоже.
Она отворяет дверь и впускает меня в дом. Мы идем по коридору к моей комнате. В доме не тихо. Из-за закрытых дверей слышится шепот. Иногда тихий смех.
— Когда же вы тут спите? — спрашиваю я.
— Почти никогда. Мы приехали в Высшую народную школу Сванвика не для того, чтобы спать. Все мы из маленьких местечек. И с бескрайних пространств.
— Здорово сказано.
— Правда? — Она первый раз улыбается. — У меня дома никто не считал, что я могу что-то здорово сказать.
Мы располагаемся в моей комнате. Она меньше, чем спальни на четырех человек, но в ней достаточно места для двоих. Одна кровать. Один стул. Умывальник. Я сижу на кровати. Таня — на стуле. Мне до смерти хочется выпить.
— Значит, Скииппагурра?
— Да.
Таня вынимает табак. «Тидеманн», красный. Самый крепкий. Я достаю свой. «Петтерёес», синий.
— Забавное название, — говорю я.
— Место тоже забавное, — говорит она. — Там имеют обыкновение останавливаться водители-дальнобойщики. По пути в другие места.
— Многие места можно назвать забавными. Но мы понимаем это, только когда уезжаем оттуда.
Тане явно не хочется говорить о забавных местах.
— Как могла твоя грустная музыка внушить мне столько надежд? — спрашивает она, пуская в воздух кольца дыма.
Я пожимаю плечами.
— В мире музыки счастье приносит страсть.
— Ты смеешься надо мной?
Я смотрю на нее. На ее мимолетную улыбку, в которой есть что-то от Ани.
— Нет. Я выразился немного высокопарно. А имел в виду только то, что Рахманинов был несчастлив, когда писал этот концерт. У Шопена тоже была не слишком сладкая жизнь. Да и Григу хватало неприятностей. Теперь понимаешь?
— Неприятностей всем хватает.
— Какие неприятности у жителей Скииппагурры?
— Грех. Который распространяется повсюду. Старикам это не нравится. Они считают, что мы начинаем трахаться уже в четырнадцать лет.
— А это правда?
— В отношении некоторых — да. А чем нам еще там заниматься?
Она смотрит мне в глаза:
— Только об этом никто не говорит. Да и что тут скажешь? Большинство молодых вообще ни о чем не говорит.
Я тоже принадлежу к их числу.
Мы оба смеемся. Я чувствую, что табак действует на меня. Я почти ничего не ел. Сердце начинает учащенно биться.
— И что же вы делаете?
— Ищем выход, если ты понимаешь, что я имею в виду. Или говорим о погоде, если не хотим выглядеть полными идиотами. Ты тоже хочешь поговорить о погоде? Мне до тошноты надоели такие разговоры.
— А о чем бы тебе хотелось поговорить?
— О музыке.
— Я с удовольствием.
— В музыке есть что-то странное, — говорит она.
— Что же это? — Я настораживаюсь. Вижу, что она вся напряглась.
Она долго выжидает. Делает себе новую самокрутку. Закуривает. Глубоко затягивается. Взгляд становится отсутствующим. Неожиданно я понимаю, что она курит вовсе не красный «Тидеманн».
— Музыка висит на самой верхушке дерева.
— Как это?
— Музыка — это запретный плод, — объясняет она. — Самый страшный из всех других грехов.
— Каких других?
— Яблока, например. Неужели ты не читал про Адама и Еву?
— Ты говоришь о совокуплении?
Она улыбается.
— И о нем тоже.
Таня рассказывает мне о своем детстве. Пока она говорит, за окном становится все светлее. Я вижу реку. На другом берегу уже Россия. Таня говорит на своем певучем диалекте. Неожиданно столкнувшись, звуки поднимаются до дисканта. Но голос звучит монотонно. Она настороже и старается не показывать своих чувств.
— Радио у нас не было, — рассказывает она. — Оно тоже считалось грехом. Делом рук дьявола. Но мой старший брат все-таки раздобыл себе приемник. Мы слушали передачи по ночам. Наверное, именно тогда я научилась не спать.
— И что же вы слушали?
— Бетховена. Сибелиуса. И того, кого ты играл, — Рак…
— Рахманинова.
— Да, верно. Мы слушали несколько русских радиостанций. Норвежские станции передавали только сообщения для рыбаков.
— Ты слушала классическую музыку?
— Да. Особенно фортепиано. Мне нравится звук фортепиано.
Она тоже глядит в окно. Уже почти рассвело.
— Научишь меня играть на рояле? — неожиданно спрашивает она. В ее взгляде я читаю мольбу и в то же время — расчет.
— Могу, — отвечаю я.
— Думаешь, у меня получится? Думаешь, я когда-нибудь смогу сыграть какую-нибудь из мелодий, которые ты играл вчера?
— Получится, если будешь заниматься. Каждый может научиться играть на рояле.
— Спасибо за эти слова. — Она удовлетворена.
Не знаю, сколько мы с ней так сидим. Сидим и оба смотрим в окно. Смотрим на холодную войну. На солнце, которое пробудет на небе еще несколько дней.
— Можно ли не сойти с ума от этих контрастов? — спрашиваю я. — От перехода от света к темноте. Так быстро.
— Темнота всегда наступает в одно и то же время, — объясняет она.
Только теперь я обращаю внимание на то, что она очень высокая. И много курит.
— Тебе надо поспать, — говорю я.
— А что с Сигрюн? — спрашивает она.
— А что с ней может быть?
— В нее все влюбляются. Хотя ей уже за тридцать. Как только она появляется в школе, парни убегают в уборную. Это даже смешно. Они придумывают себе разные болезни, лишь бы попасть к ней на прием. Ведь она наш врач.
— Да, бывают такие женщины, — соглашаюсь я. — Ее сестра тоже была такая. И ее племянница.
— Были? Они что, умерли?
— Да.
— Как страшно!
— Это длинная история. Оставим ее на другой раз.
— Как хочешь.
— Ты думаешь, что я влюблен в Сигрюн?
— Да.
— Почему ты так решила?
— Ты так на нее смотрел.
— Смотрел?
— Да, — смело говорит она. — Неужели не помнишь? Это было так явно. Ты был пьян. И все время смотрел на нее. Но хорошо играть тебе это не помешало. Потому что ты играл для нее. И потому что думал, будто ты трезвый.
— Вера горы передвигает, — смущенно говорю я.
— Правда? В твоей музыке было столько грусти!
— Я уже говорил, что произведения многих композиторов таят в себе грусть.
— Да, конечно.
— И нам это нравится.
Она сидит неподвижно и смотрит куда-то в пространство. Потом кивает, не слыша, что я сказал.
— Если я сейчас не усну, я сойду с ума, — говорю я.
— Тогда я ухожу. — Она решительно встает.
Мы стоим в дверях. Теперь из-за закрытых дверей не доносится ни звука. Похоже, что только мы двое сейчас не спим.
— Прикоснись ко мне, — просит она и засовывает мою руку себе под свитер.
Я повинуюсь.
— Ты уже загорелся, — говорит она. — Я видела по тебе, как ты загорался во время игры. Что тебя возбуждает?
Я молчу.
Она как птенец в моей руке.
Сон. Пробуждение
Я сплю до полудня. Не слышу даже, как они вносят ко мне в комнату пианино. Мне снится сон. Я на приеме у районного врача. Сигрюн сидит передо мной в белом халате.
Бледная и строгая. Волосы заколоты узлом на затылке. Она читает результаты последнего анализа крови.
— Боюсь, что у тебя что-то серьезное, — говорит она.
— Не надо об этом, — прошу я.
— Но это мой долг. Я врач и должна была обнаружить это раньше, до них.
— Не понимаю.
— До Ани. До Марианне. Тогда, может быть, нам удалось бы тебя спасти.
— Ты думаешь… Нет-нет…
— Теперь уже поздно. Ты слишком зациклился на сексе. Повсюду видишь голых женщин. Даже не помнишь, что у тебя еще траур. К счастью, есть одно средство. Тебе поможет щелочь.
— Щелочь?
— Да, это сильное средство. Щелочь прекрасно действует на таких, как ты. Я применяла ее на некоторых учениках здесь, в школе.
— Но ведь она слишком едкая!
— Вот и хорошо. Она как огонь. Сжигает все прошлое.
— Разве это возможно?
— Мы капаем ее в глаза.
— Как это, в глаза?
— Подожди, увидишь.
Она надевает резиновые перчатки, подходит к шкафу и достает оттуда красную баночку.
— А теперь следи за тем, что произойдет, — говорит она, смешивая щелочь с водой в большом стакане. Вода сразу начинает бурлить и кипеть.
— Я не хочу, — говорю я.
— Так все говорят. — Она смотрит на меня с презрением.
— Кто это — все?
— Но это поможет тебе выздороветь. Открой глаза. Пошире, чтобы были видны и зрачки, и белки.
Она показывает мне, как я должен открыть глаза.
Я вдруг понимаю, что она хочет ослепить меня.
— Мне надо идти! — говорю я и встаю. Но ноги меня не слушаются.
— Смотри! — говорит она и выплескивает кипящую воду мне в глаза.
Я просыпаюсь от собственного крика.
Полный поворот
Сигрюн, улыбаясь, стоит над моей кроватью. Волосы заколоты узлом на затылке.
— Что тебе приснилось? — спрашивает она.
Я задумываюсь, пытаюсь вспомнить свой сон, пока окончательно его не забыл.
— Сны не запоминаются, — говорю я.
— Особенно важные. Когда они пытаются что-то тебе сообщить.
— Мне приснилось, что ты меня напугала. Хотела меня напугать.
Она садится на край моей кровати.
— Почему я хотела тебя напугать?
— Не знаю. Ты на что-то рассердилась.
— Я не имею обыкновения сердиться. Но, может, это ты рассердился на то, что я сказала о твоей игре?
— Нет, ты была права.
— Пожалуйста, не бойся меня, — просит она и осторожно пожимает мне руку. — Мне тоже сегодня приснился сон. О Марианне. Странный сон.
— Что тебе приснилось?
— Что она пригласила меня на твой дебют. Я не приехала. И меня мучили угрызения совести. Может, если бы я приехала, она не покончила бы с собой. Словом, я проснулась и вспомнила, что все так и было на самом деле. Марианне действительно приглашала меня на твой концерт.
— Правда?
— Да. Она интересовалась, не соберусь ли я приехать в Осло. Я могла бы жить на Эльвефарет.
— Она тебе сообщила, что вышла за меня замуж?
— Нет, это-то и странно. Она говорила о тебе только как о своем любовнике. Пусть тебя это не огорчает. Думаю, у нее были на то свои причины.
— Какие еще причины?
Этого Сигрюн не знает.
— Я никогда не слушалась Марианне, — помолчав, говорит Сигрюн. — Наверное, это комплекс младшей сестры. Но пригласить меня жить у нее… Это на Марианне не похоже. Я поняла, что для нее было важно, чтобы я приехала. Что ты для нее важен.
— Что она говорила обо мне?
— Что ты глупый, некрасивый и ленивый, только и всего. Что ты используешь ее, что…
— Ты уверена, что я выдержу такие шутки? — Я пытаюсь улыбнуться.
— Да ничего она не говорила. — Сигрюн сразу становится серьезной. — Но я поняла, что в ее жизни произошло что-то важное. Что-то случилось, и она хочет, чтобы я это увидела.
— Может, она просто хотела показать тебе, как она болтается в петле.
— Не говори так.
— А почему ты, собственно, пришла ко мне? — спрашиваю я. — Разве тебе не надо идти на работу?
— Надо, но утром мы с Эйриком поговорили, и мы хотим, чтобы ты еще раз подумал о том, что делаешь. Эйрик опасается, что он сбил тебя с толку своим предложением.
— Ни в коей мере.
— Но умно ли с твоей стороны отказываться от турне?
— И только-то? — с облегчением говорю я. — А я испугался, что он передумал и уже не хочет, чтобы я тут остался.
— Конечно, хочет. Он только опасается, как бы ты из-за этого не натворил глупостей.
Я лежу и слушаю ее голос. Она права. Но сейчас я не в силах думать об отъезде отсюда, о встречах с новыми людьми, о необходимости проявлять воодушевление, когда все разрушено.
— Я слышал, что ты сказала.
— Ты говорил, что имеешь обыкновение держать слово.
— Но сейчас мне тяжело оставаться одному. Дай мне справку, что я болен.
— Я не твой врач.
— Пока я здесь, ты мой врач.
Она смеется.
— Ты прав. Но тогда я должна поговорить с твоим прежним врачом. Кто был твоим врачом в Осло?
— Гудвин Сеффле. Психиатр.
— А почему психиатр?
Мне не хочется говорить ей об этом. Ей не нужно знать, почему я оказался в реке.
— Они хотели помочь мне после смерти Марианне, — говорю я. — Я был тогда очень слаб. Я и сейчас слаб. Больше всего мне хочется сыграть с тобой Брамса.
— Мы с тобой еще сыграем Брамса, — весело обещает она. — Ты все переворачиваешь вверх дном. Речь идет всего лишь о двухнедельном турне. Вот когда ты поймешь, какой долгой бывает зима в Пасвике.
Я киваю. Она хочет как лучше. Я ей благодарен. Но меня страшит это турне. Страшат все бутылки, которые я выпью. Страшат номера в гостиницах.
— Тебя что-то угнетает, я вижу, — говорит она.
— Да. Мысль о днях, которые мне предстоит прожить одному. Я никогда не ездил в турне.
— Если ты серьезно думаешь о карьере пианиста, ты не должен этого бояться! — Она почти сердится. — Господи, Аксель, ведь речь идет всего о нескольких концертах!
Мне нечего на это ответить.
— Сейчас ты напоминаешь мне мою маму, — говорю я.
— Не похоже, чтобы это было приятное воспоминание. К тому же я слишком молода, чтобы быть твоей мамой. Но я могу быть твоим другом.
— Вот и прекрасно. Будь другом. Скажи, что я должен делать.
— Тебя ждут люди. Поедем со мной в Киркенес. У меня дежурство в больнице. А ты отправишься в свое турне. Ты и представить себе не можешь, как это будет здорово. Люди будут тебе благодарны.
— Я опоздаю ровно на сутки.
— У нас на Севере это не имеет значения. Твой импресарио тебе поможет и предупредит всех организаторов. Турне продлится пару недель, ты будешь играть для людей, которые влюбятся в твою музыку. А потом приедешь обратно сюда, обретя новые силы, которые тебе подарят встречи с людьми. И тогда мы с тобой сыграем Брамса.
Это на меня действует. Достаточно одного того, что мы с нею сыграем Брамса. Ей удается уговорить меня. У меня есть пятнадцать минут на то, чтобы принять душ и одеться. К тому времени во дворе меня будет ждать «Лада».
В машине по дороге в Киркенес я замечаю, что на душе у нее стало легче. Вспоминаю слова Тани о том, что все влюбляются в Сигрюн и хотят быть ее пациентами.
— Ты хорошо знаешь Таню Иверсен? — спрашиваю я.
Сигрюн кивает.
— Славная девушка. Я плохо ее знаю. А почему ты спросил?
— Она просила меня научить ее играть на рояле.
Сигрюн задумывается. Хотелось бы мне знать, о чем она сейчас думает.
— Неплохая мысль, — говорит она наконец, словно на что-то решившись. — Но я хотела поговорить с тобой о другом.
— О чем же?
— О Гуннаре Хёеге.
— А что с ним? — Я сразу настораживаюсь.
— Ты познакомился с ним в самолете, да?
— Да.
— Что ты о нем думаешь?
— А что ты хочешь услышать? Он единственный курил в самолете сигариллу.
— На него это похоже. — Она смеется.
— Потом, вечером, я встретил его еще раз в ресторане отеля. Он друг В. Гуде. Моего импресарио. Мне тогда было неприятно, что он не спускал с меня глаз. Потому что я решил напиться пьяным. Ты его знаешь?
Она не отвечает.
— Он хочет, чтобы ты дал концерт для акционерного общества «Сюдварангер». И просил меня напомнить тебе об этом.
— Так быстро? Он сказал, что в качестве гонорара я получу обед. Я был польщен.
— Это глупо с его стороны. Но ты все-таки должен дать этот концерт. У него большие связи. Он поможет тебе и в будущем.
— Откуда ты это знаешь? Ты что, его секретарь?
— Я тебя прошу… — коротко бросает она.
Во что я впутываюсь? Мне это не нравится. Ей, очевидно, тоже. Остаток дороги до Киркенеса мы едем молча. Проезжаем 96 параллель. Мне становится невыносимо грустно.
Свидание с Киркенесом
Сигрюн довозит меня до отеля. Помогает достать из машины чемодан. Мы прощаемся.
— Ты молодой, — говорит она. — Но уже столько всего испытал. Попытайся получать от жизни удовольствие, несмотря на все тяжелое, что тебе пришлось пережить. У тебя еще столько возможностей.
— Ненавижу прощания, — говорю я.
— Я тоже. — Она щиплет меня за щеку, словно хочет сказать, что я должен хорошо себя вести. — Не делай никаких глупостей. Никаких драк с задиристыми мальчишками. Когда полночное солнце пересекается с зимней темнотой, атмосфера здесь накаляется. Помни, что через две недели ты снова вернешься в школу. И тогда мы с тобой будем вместе играть Брамса.
— Обещаешь?
— Да. Надо будет позаниматься.
— Только не занимайся слишком много. Это сказал Рубинштейн.
— Мудрый человек, — говорит она и быстро целует меня в щеку.
И тогда… Я ловлю ее взгляд и заставляю ее смотреть на меня. Чувство очень сильно. Она пытается отвернуться. Но я продолжаю смотреть ей в глаза, и она неожиданно отвечает на мой взгляд.
Что она видит во мне в эту минуту? — думаю я. Марианну? Аню? Видит все, что связывает меня с нею, все, из-за чего я приехал сюда?
— Ты такая красивая! — неловко говорю я. И беспомощно обнимаю ее за плечи.
— Не надо! — Она хватает мою руку.
— Сейчас ты напоминаешь мне Аню.
Сигрюн мотает головой. В глазах у нее слезы.
Потом она быстро садится в «Ладу» и уезжает.
Я опять один. Голова идет кругом, от стыда я красный как рак. Что я натворил! Она замужняя женщина. Я недавно овдовел. Что она подумала? Отныне я нахожусь в турне по побережью Финнмарка, думаю я. Оставляю чемодан в приемной отеля и прямым ходом иду в винный магазин. Возвращаюсь с тремя пакетами спиртного. Русская водка. Пить ее меня научила Сигрюн. Водка утешает. Это лекарство. Я знаю, что она разогреет мой организм и вернет мне утраченную энергию. Первый глоток я делаю в каком-то подъезде, свернув за угол от винного магазина. Это как взрыв. Я сразу чувствую себя трезвым. Иду в отель. Девушка в приемной смеется при виде меня:
— Опять к нам? — говорит она и дает мне ключ от того номера, который я занимал раньше. Как будто номер ждал моего возвращения.
Но когда я вхожу в номер, его стены словно надвигаются на меня. Кладовая с морозилкой, думаю я. В номере холодно. Должно быть, здесь кто-то умер. Я это чувствую. Сев на кровать, я оглядываю номер. Здесь кто-то есть, кроме меня.
— Кто здесь? — спрашиваю я.
Но никто не отвечает. От стен как будто несет холодом. Чужая жизнь, неприбранная кровать в нескольких сантиметрах от меня, но по другую сторону стены. Может, ночью я буду спать бок о бок с тем незнакомцем? Может, каждый из нас будет слышать, как другой ворочается в постели? Может, там вообще окажется два человека? Может, они будут совокупляться? Может, я, лежа здесь, заключенный в собственной жизни, с окном, задернутым шторой, окажусь невольным свидетелем всего самого интимного, что будет происходить между ними?
Сколько водки я могу выпить за день? — думаю я. Ведь когда-то мне придется остановиться. Вчера Сигрюн знала, что делает. Она вернула мне равновесие. Не слишком мало. Не слишком много. Теперь мне придется обретать равновесие без нее, научиться пить в меру, думаю я. Всю оставшуюся жизнь. Никто ничего не должен заметить. Только я сам. Мне нужен покой. Ясность, которую дают первые глотки. Алкоголики не умеют на этом остановиться. А я сумею.
Я сажусь к телефону. Нужно позвонить В. Гуде.
Он сразу снимает трубку. Знакомый, похожий на ржание голос.
— Это ты, мой мальчик? — говорит он, сразу узнав меня. — Как прошел вчерашний вечер?
— Замечательно. В Высшей народной школе есть то, чего нет в лучших концертных залах Европы.
— И что же это?
— Непосредственность. Человечность.
Он в восторге смеется. Ему всегда нравилось, как я говорю.
— Это потому, что ты играл для своих ровесников, — говорит он. — Но берегись, чтобы не слишком много красивых девушек родили там от тебя детей. Трудно праздновать в один день сразу несколько дней рождения, не говоря уже о конфирмации. Именно дела об отцовстве сгубили жизнь многих рок-музыкантов. А теперь эта зараза перекинулась и на классическую среду. У одного американского скрипача, которого я хорошо знаю, родилось в один день сразу три дочери от трех разных матерей!
— Не может быть! — смеюсь я. — Значит, тебе удалось разгадать причину, по которой я поехал на Север?
В. Гуде доволен.
— Итак, теперь ты едешь в Вадсё, где тебя примет зубной врач Хенриксен? Между прочим, он лучший в Норвегии специалист по Гайдну.
— Нет, — говорю я. — В том-то и дело. Я остался за бортом в Киркенесе. Опоздал на пароход.
— Как это опоздал? — В голосе В. Гуде звучат железные нотки. — Это катастрофа! Почему ты сразу ничего не сказал? Ведь в Вадсё начинается твое турне!
— Трудно объяснить. Но Финнмарк — это не Хомансбюен в Осло. Здесь не так легко с транспортом…
— Избавь меня от подобных извинений раз и навсегда!
— Но я думал, что мы можем просто начать это турне на день позже! Неужели это невозможно? Я буду играть в Вадсё не сегодня, а завтра.
В. Гуде молчит. Потом взрывается:
— Мой мальчик! За кого ты принимаешь этих людей? Думаешь, с ними можно так бесцеремонно обращаться только потому, что они живут в Финнмарке? Думаешь, ты мог бы проделать то же самое, если бы поехал в турне по Европе? Позвонил бы, например, в Амстердам и сказал, что, к сожалению, приедешь на день позже? Даже Уле Булль не позволял себе ничего подобного! Хотя в его время при тех ужасных дорогах это было бы извинительно.
— Мне правда очень жаль…
— Еще бы не жаль! Ты ведешь себя как болван из Рёа. Как тебе вообще такое могло прийти в голову? Задержка на сутки? Всего турне? Ха-ха-ха! Вадсё для тебя потеряно. Мне даже страшно звонить Хенриксену. Теперь тебе надо как можно скорее попасть в Ботсфьорд. Успеешь?
— Завтра я сяду на рейсовый пароход. Он выходит из Киркенеса в час дня и прибудет в Ботсфьорд в девять вечера.
— Но это слишком поздно! — кричит В. Гуде так громко, что мне кажется, будто я чувствую в трубке запах дыма от его сигары.
— Ничего страшного, один час подождут! — нерешительно говорю я.
— Почему они должны ждать? Потому что их ждет нечто особенное? Берегись, Аксель Виндинг! Это опасный путь. Когда совершаешь турне, бесполезно оправдываться личной трагедией. В турне у музыканта такие же обязанности, как у премьер-министра.
— Понимаю, — шепчу я.
— Я сейчас же звоню в Ботсфьорд, — гремит он. — Но это первый и последний раз. Слышишь? Самое отвратительное — это когда артист слишком рано начинает вести себя как примадонна.
— Мне очень стыдно.
— Иначе и быть не может.
Сон
Ночью на меня наваливаются прежние мысли. Я думаю о Сигрюн, о том, что она существует, что она хорошо ко мне относится, что у меня появилась третья возможность. О чем она думала, когда я смотрел на нее? Поняла ли то, что я пытался вложить в свой взгляд? Поняла ли, почему я приехал на Север? Поняла ли, что это серьезно? Постепенно я засыпаю. Сигрюн в белом халате. С решительным выражением лица она надевает резиновые перчатки.
— С этим надо покончить, — говорит она.
— С чем с этим?
— С прошлым. То, что случилось, уже случилось. Жаль, что щелочь не подействовала.
— Что ты еще задумала?
— Не задавай столько вопросов. Я должна сосредоточиться перед операцией.
Она берет старомодный ручной коловорот, который лежит вместе с другими медицинскими инструментами. Потом подходит ко мне. В эту минуту я обнаруживаю, что крепко привязан к стулу. Я не могу пошевельнуться.
— Спасите! — кричу я.
Но в глазах Сигрюн нет ни капли жалости.
— Тише! — строго говорит она. — Не беспокой других больных.
Она приставляет коловорот к моему виску и начинает сверлить. Я чувствую странную зудящую боль, но болит вроде бы не там, где она сверлит. Мне вспоминается удивление в глазах быка на арене, которое появляется у него, когда последний удар должен избавить его от страданий, когда в него глубоко входит копье. Я понимаю, что это смерть. Но не моя. Сигрюн добивается чего-то другого.
— Спокойно, — говорит она, а струя крови хлещет ей прямо в лицо. — Фу! — сердится она. Но продолжает сверлить. Еще немного, и она просверлит мой череп насквозь. Я боюсь, что она не остановится. Последнее усилие, и череп просверлен.
— Замечательно. — Она довольна.
Из раны течет кровь. Сигрюн спокойно подходит к раковине, кладет в нее коловорот и смывает с лица кровь. Мне стыдно. Ведь это моя кровь.
Потом она возвращается ко мне с пинцетом в руках.
— Что ты еще собираешься делать? — испуганно спрашиваю я.
— Хочу раз и навсегда удалить их из твоего мозга, — отвечает она.
— Кого их?
— Аню и Марианне, конечно. Они занимают в нем слишком много места.
— Нет! — кричу я. — Не надо! Они мне нужны! Я не могу жить без них!
— Это мы еще посмотрим, — строго говорит она и прикладывает ватный тампон к дырке в моем черепе. Потом вводит в нее пинцет. Я чуть не теряю сознание от боли. Но она что-то вытаскивает из черепа, и я чувствую облегчение во всем теле.
— Смотри! — говорит она с восторгом. — Вот они обе!
Я со страхом смотрю на то, что она держит у меня перед глазами. Аня и Марианне барахтаются, сдавленные пинцетом. Они крохотные, не больше тянучки. Однако я хорошо их вижу. На Ане ее лиловый джемпер и черные брюки, в которых она была, когда я первый раз пришел в дом Скууга. На Марианне белая майка и джинсы, как обычно.
— Останови ее! — кричит Марианне и умоляюще на меня смотрит.
— Типичная старшая сестра, — говорит Сигрюн. — Всегда все решает только она. Не слушай ее.
Аня молчит. Она еще худее, чем была. Лицо у нее белое как бумага.
— Они должны исчезнуть, — решительно заявляет Сигрюн.
Она быстро подходит к раковине. Я не могу пошевелиться. Сижу, привязанный к стулу, и слышу, как они кричат. Их крик похож на писк. Так пищат летучие мыши.
Сигрюн открывает кран с горячей водой.
— Не надо! — кричат они.
— Все кончено, — говорит Сигрюн и бросает их в раковину. — Фу! Они слишком большие, придется протолкнуть их через решетку. — Она закрывает воду и большим пальцем проталкивает их в дырки решетки. Слышится что-то похожее на вздох. И они исчезают. Сигрюн снова пускает горячую воду и оставляет кран открытым, пока она снимает перчатки и тщательно моет руки и лицо.
Потом подходит и отвязывает меня.
— Ну как? Признайся, что тебе стало легче.
И наклоняется надо мной, как обычно наклонялась Марианне. Вкладывает свои груди мне в руки. Нас заливает бесконечная нежность.
— Больше никто не вторгнется в наш мир, — говорит она. — И никто не сможет нас понять.
— Аня и Марианне поняли бы, — говорю я.
— Возможно, но они нам больше не нужны. Чувствуешь, что боль отступила? Неужели ты не понимаешь, что они тоже рады? Наконец-то они смогут обрести покой.
И она садится на меня. Все так реально. У нее тело Марианне. Но она сильнее и неистовее сестры.
— Давай, — говорит она.
Outward bound
[2]
Я вспоминаю свой сон на другой день, стоя на палубе рейсового парохода «Биргер Ярл» и глядя на остров Скугерёй, на его голые скалы, спускающиеся к самой воде. И пожелтевшую осеннюю траву. Корпус большого судна дрожит. Я слышу, как о его борта бьются волны. Мне хочется забыть начало сна и думать только о том, чем он завершился. Я не хочу терять их, думаю я. Но они так горько кричали. Это напомнило мне о чувстве, часто возникающем у меня в последнее время. Мне кажется, они обе следят за всем, что я делаю. Не хотят покидать меня. Пока я их помню, они живы. Они знают обо всем, что я предпринимаю. Что я делаю. Они мать и дочь. Они тесно связаны друг с другом.
Рядом со мной появляется какой-то человек в черном. Останавливается в нескольких метрах от меня, так, чтобы мне не нужно было с ним разговаривать. Однако он прекрасно понимает, что его присутствие мне мешает. Мы оба смотрим на север. Я вышел без перчаток и чувствую, как меня пронизывает ледяной холод. Мне не верится, что сегодня вечером я буду играть перед публикой. Открою ей что-то доброе и красивое, что в лучшем случае приведет ее в восторг, в худшем — обнажит старые раны. Пепельно-серые линии ландшафта соответствуют возникшему во мне настроению. Стоя и глядя в сторону Северного полюса, я словно грежу наяву.
Мне никак не удается забыть первую половину сна. Я думаю о крохотных фигурках Марианне и Ани, которые Сигрюн смыла в раковину. Я любил этих женщин свято и горячо. Был готов отдать за них жизнь. А теперь даже не знаю, понимали ли они, насколько серьезно я их боготворил. Может, их занимали совсем другие мысли.
Мужчина в черном поворачивается ко мне. Ему за шестьдесят. Видно, он прожил бурную жизнь. Лицо в глубоких морщинах. Под глазами мешки. Результат злоупотребления алкоголем. Небо на западе проясняется. В этом скудном свете он выглядит бледным, почти мертвым.
— С тобой все в порядке? — неожиданно спрашивает он у меня.
Я киваю.
— Со мной — да. Спасибо. А с вами?
Он смотрит на меня. Медлит с ответом. Потом улыбается.
— И со мной тоже. Куда держишь путь?
— В Ботсфьорд.
— Это недалеко.
— Согласен. Но для меня далековато. А вы?
— Возвращаюсь в Берген, — отвечает он на явном вестландском диалекте. — Это мой последний рейс. Во вторник мне поставили диагноз — рак. Неоперабельный. Тогда я купил билет и полетел в Киркенес. Мне хотелось проехать обратно вдоль побережья с рейсовым пароходом. Я художник. Для меня главное — видеть. Там, где я живу, гробы с покойниками на лодках везут в церковь на материк. Я не против этого. Но мне захотелось увидеть побережье, которое меня сформировало, которое я не выбирал, которое стало для меня родным. Человек, проживший столько, сколько я, успел многое передумать на своем веку. Ты молод, у тебя еще нет такой потребности. Но что-то в твоем взгляде меня зацепило. Я не собирался тебе мешать. Если хочешь, я уйду.
Я пожимаю плечами.
— Значит, мне лучше уйти, — говорит он. — Но если тебе захочется поговорить, я весь вечер буду сидеть в баре.
Но я не иду ему навстречу. Я не сижу вечером с ним в баре, чтобы выслушать его, безусловно, интересную историю. Он готовится к смерти. А я — к жизни. Хотя и не такой, как я думал. Что привело меня сюда? Единственная надежда? Единственный человек? Мне кажется, что я опережаю свои мечты. Я понимаю: все, что случилось, должно было случиться. Я не успел отгоревать об Ане, как передо мной возникла ее мать, более желанная, чем кто бы то ни было. Теперь начался последний этап. Он должен все решить. Другой возможности у меня не будет.
Может, именно об этом мне и пытался рассказать мой сон?
Я спускаюсь в каюту. Делаю глоток водки и ложусь спать. Что Сигрюн сейчас обо мне думает? Может, ей стыдно за меня? Или она сердится? Наверное, я был слишком несдержанным. Слишком откровенно желал ее? Решил, что мы уже близки? Если бы можно было проспать до самого Бергена! Но у меня концерт в Ботсфьорде. Я лежу и думаю, что начинаю походить на игральную карту из потерянной кем-то колоды. Она никому не нужна, потому что никто не помнит, в какую игру играли, и не знает достоинства этой потерянной карты. В лучшем случае ее можно отдать ребенку, который вскоре ее разорвет. А еще ее можно повесить на стену как память о времени, о котором никому ничего неизвестно. Это моя судьба, думаю я, и никто не знает, что связывало Аню, Марианне и меня. Это тайна, секрет. Даже мать Марианне не знала о том, что мы с Марианне поженились. Я лежу в каюте на «Биргере Ярле» и понимаю, что не могу ни с кем разделить свою историю, кроме тех, кого уже нет в живых. Единственный, кто мог бы понять отрывки из нее, — это Сигрюн. Она знает, как они разговаривали. Помнит цвет их глаз. Она росла вместе с Марианне, с нею готовила рождественские подарки, ходила на прогулки. Та Марианне, которую я любил и которая никогда не отделялась от Ани, которую я тоже любил, была вечным раздражителем в детстве и отрочестве Сигрюн, вечной старшей сестрой, которая все решала. А я, которому еще не стукнуло и двадцати, даже не помню, что или как решала за меня Марианне.
Я долго лежу, погруженный в эти мысли, удерживаемый морскими волнами на грани яви и сна. Вспоминаю те два страшных сна, то дружелюбие и доверие, которые Сигрюн Лильерут уже оказала мне в те недолгие часы, что мы были вместе. Смог бы я так же вести себя с любовницей Катрине? Попытался бы понять ее, помочь ей так же, как Сигрюн пыталась понять меня и помочь мне?
Волны с северо-востока заставляют «Биргер Ярл» крениться. Мне страшно. Судно не должно сейчас погибнуть. Я не хочу умирать. Только не сейчас.
Когда я понимаю, что равнодушие еще не окончательно завладело мной, я открываю бутылку и продолжаю пить. Уже совсем скоро я должен играть на фортепиано в Ботефьорде. Весной я должен играть концерт Рахманинова с Филармоническим оркестром Осло. Может быть, это возможно. Может быть, еще не поздно.