Дорога на Брюнколлен

Я иду на прогулку с Аней Скууг. Лето. Начало июня. Мне семнадцать. Ане исполнилось шестнадцать. Жители нашего района разъехались по своим дачам — в Фетсюнд, Халлангсполлен, Рандсфьорд, Тюрифьорд, Бамбле, Онсёй. В домики, далеко не такие роскошные, как виллы, в которых они живут зимой, не такие комфортабельные, без водопровода. Но так нам нравится в нашей Норвегии.

— У нас дача в Шёбергкилене, — говорит Аня с улыбкой.

— А почему ты улыбаешься?

— Потому что мы там не бываем. Мама ее не выносит. Вода там солоноватая. Берег илистый. Но папа иногда ездит туда, осенью, чтобы над чем-нибудь поразмыслить и посмотреть на звезды.

Она всегда говорит «мама» и «папа». Не «мать» и «отец». Я смотрю на нее, узнаю некоторые мелкие подробности ее жизни. «Мама» и «папа» совсем не то, что «отец» и «мать». Я пытаюсь понять ее. Я еще очень многого о ней не знаю. Это-то и есть самое странное. После моего мучительного провала на конкурсе пианистов все стало как раньше. Потянулись те же пустые дни. Музыка, в которой я скрываюсь. Ольшаник.

Горькие взгляды Катрине. Слишком много всего случилось, и ни о чем этом мы не могли поговорить.

Однажды я встречаю на улице Аню, уже началось время сирени. Аня ничем не омрачена, глаза смелые, она стоит в белой блузке, джинсах и глубоко вдыхает в себя лето.

— Разве нам с тобой не о чем поговорить? — спрашиваю я. — Давай пройдемся куда-нибудь, например, на Брюн-коллен?

Это оказалось возможно. У меня подпрыгнуло сердце, когда она согласилась.

— Завтра утром? Завтра воскресенье.

— Отлично. Я захвачу немного вина.

— Я не люблю вино.

— Все равно я принесу бутылку вина.

И вот я иду на прогулку с Аней Скууг. Потому что она сказала «да». Потому что ее родители в отъезде. Мы минуем дамбу и поднимаемся по холмам Фоссума. Тепло. На синем небе маленькие белые облака. Аня повязала на талию джемпер. На ней застиранная розовая майка и те же джинсы, в которых она была, когда я осмелился пригласить ее на прогулку.

Все, что она рассказывает, для меня подарок. Я так боготворю ее, что иногда забываю, что она умеет еще и говорить. Ее родители в Польше. Вообще-то она сама точно этого не знает или просто не хочет мне сказать. В конце концов я выуживаю из нее, что они на конгрессе в Варшаве. Я представляю себе нейрохирургов со всего мира, они выпивают, чокаясь друг с другом и со своими женами. Но умеет ли Брур Скууг веселиться настолько, чтобы выпивать и смеяться? Мне трудно это себе представить. Аня говорит «мама» и «папа». Я думаю, что между словами «мать» и «мама» огромное расстояние. Так же, как между «отец» и «папа». Она более близка со своими родителями, чем я с отцом. Говорить о близости с мамой уже поздно. Впрочем, как и с отцом.

Я иду рядом с Аней и пытаюсь понять, могу ли я прикоснуться к ней, дотронуться до плеча, взять за руку. А как хорошо было бы идти на Брюнколлен, держась за руки! Такого у меня еще не было.

Но на это я не решаюсь.

Через некоторое время мы доходим до холмов за озером Эстернванн. Я вижу, что Аня вспотела. Под майкой вырисовывается ее грудь, маленькие твердые соски, но она не позволяет себе заметить, на что направлен мой взгляд. Меня удивляет, как легко она идет. Я думал, что она все время сидит за роялем.

— Господи! — вырывается у меня. — Ты, наверное, тренируешься?

У нее на лице появляется недоумение.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты двигаешься легко, как бегун или вообще спортсмен.

Она смеется, явно довольная, что я это заметил.

— В таком случае, у меня это от папы. Он — старый спринтер. Бронзовая медаль чемпионата Норвегии в беге на сто метров.

Она гордится своим отцом. Я слышу это по ее голосу. Аня рассказывает, что иногда тренируется на стадионе за кинотеатром, рано утром, когда ее никто не видит, когда проснулись еще только она и птицы. У меня учащенно бьется сердце. Осмелюсь ли я пойти туда? Спрятаться там, на опушке леса, и смотреть на нее, чтобы запомнить каждое ее движение? Интересно, какой у нее тренировочный костюм? — думаю я. Старомодный? Или такой, который позволяет видеть большую часть тела? И где в это время бывает Человек с карманным фонариком? Спит дома? А может, он сам тренирует ее и учит приемам?

— А ты тренируешься? — неожиданно спрашивает она. Как будто для того, чтобы перевести внимание на меня. — Ты много бываешь на воздухе?

— Ни один пианист не может много бывать на воздухе, — неуверенно отвечаю я.

Мне хочется рассказать ей об ольшанике, о том, какую роль он играет в моей жизни, о том месте, где она присутствует, даже не подозревая об этом. Но я не решаюсь, я слишком робок. Из-за всего, что она уже мне рассказала, у меня возникает неприятное чувство — она очень близка с отцом, или с папой, как она говорит. Он никогда не должен узнать, кто напугал Аню той ночью.

Время от времени мы умолкаем и идем молча. И все равно как будто продолжаем рассказывать друг другу о своей жизни. Она спрашивает меня о Катрине. Она знает Катрине, потому что немного занималась гандболом, пока не поняла, что эта игра опасна для рук, для пальцев. Задумавшись на некоторое время, она говорит, что ей нравится моя сестра, но она не понимает, что на нее нашло, когда я играл в Ауле.

— У нее в голове еще звучали крики «браво!», которые достались тебе, — безразлично и немного свысока отвечаю я.

Аня смеется. Смех у нее беспечный и немного неестественный, словно кто-то научил ее так смеяться.

— Но все-таки! — Она закатывает глаза, и я вдруг замечаю, что она делает это довольно часто. Это производит впечатление нервозности.

Я не знаю, что ей сказать. Мне не хочется больше говорить об этом.

Аня становится серьезной:

— Тебе кажется, что она сознательно навредила тебе?

Я задумываюсь, случившееся неожиданно отодвигается куда-то вдаль.

— Не знаю, — признаюсь я наконец. — Хоть она мне и сестра, я почти не знаю ее. У нас с ней всегда были сложные отношения.

Мне хочется переменить тему разговора. Аня это понимает. Мы продолжаем беседовать, ведь надо о чем-то говорить, нельзя же идти молча. Я рассказываю ей о том воскресенье, когда утонула мама, потому что понимаю, что ей хочется знать, как все произошло на самом деле. Говорю, что непонятно, почему мама, взрослый человек, не сумела спастись. Аня внимательно слушает, не поднимая глаз от земли. Я молчу о том, что мама была пьяная, но говорю, что в тот день течение было особенно сильным и что я, к отчаянию Катрины, удержал отца. И чувствую, как она настораживается. Что за человек рассказывает ей эту драматическую историю? Может быть, я сказал лишнее? — быстро думаю я. Может, взял на себя слишком много ответственности за смерть мамы? И уже жалею, что рассказал ей обо всем.

Я спускаю на тормозах. Мне не хочется, чтобы она узнала, что я бросил школу, ничего не сказав отцу. Сама она еще учится в школе, чтобы получить аттестат. Она считает, что я оставил школу с согласия отца, и ее это удивляет.

— Но ведь нам надо еще столько учиться, — говорит она.

Как только она это сказала, мой замысел — стать пианистом — отодвигается на задний план. Я думаю о том, что мне нужны деньги, потому что деньги, оставшиеся мне от мамы, уже почти израсходованы, а я не хочу жить дома, как Катрине. Мне надо найти что-то свое, не паразитировать на отце. Может быть, продавать ноты или пластинки. Но где мне жить? Где я смогу заниматься на рояле? Все эти практические вопросы кажутся мне неразрешимыми. Я иду рядом с Аней, которая всю жизнь поступала правильно и не сжигала мостов, к тому же она гораздо дальше меня продвинулась в артистической карьере. Нет, мне больше не хочется рассказывать ей о себе. Мне хочется узнать ее историю, ее тайны.

Мы поднялись на пригорок. Отсюда нам виден Холмен-коллен и за ним — город. Чувство, что за мной наблюдают, заставляет меня поднять голову. Я вздрагиваю. Опять он. Как и два года назад.

Ястреб.

Аня следит за моим взглядом.

— Смотри, ястреб! — весело кричит она.

Я рад, что ничего не сказал ей о ястребе. Во мне просыпается какое-то жуткое чувство. Во рту появляется привкус крови. Ястреб висит над нами в воздухе, нас отделяют всего какие-то сто метров.

— К счастью, мы не куры, не кошки и не мыши, — говорит Аня.

Я киваю, но не могу вымолвить ни слова.

— Тебе нехорошо? — испуганно спрашивает она.

— Все в порядке, — отвечаю я и вдруг замечаю, что мы остановились. Я делаю шаг. — Расскажи мне еще что-нибудь о себе, — прошу я.

Мне хочется, чтобы она рассказала мне все: о своей жизни, о жизни единственного ребенка в семье, живущей на Эльвефарет, о том, когда начала играть на рояле. Мне интересно, почему она учится в частной школе.

Она начинает рассказывать о своем папе, хотя мысль купить для дочери рояль принадлежала ее маме. Говорит, что любит спорт, любит тренироваться и бегать, что она хорошо играет в хоккей с мячом. Аня рассказывает просто и безразлично, но вдруг нерешительно умолкает, словно не совсем мне доверяет. Я узнаю, что Человек с карманным фонариком помешан на проигрывателях. Аня знает все главные названия. Она рассказывает, что у них в гостиной стоят большие динамики Таnnоу. Красивые динамики AR появились позже. В цокольном этаже установлены знаменитые электростатические динамики Quad. He говоря уже о всяких усилителях от Mackintosh, которые светятся у них на подоконнике. Я так и вижу их: темные, немного мрачные, как американские индустриальные города по ночам. Я вспоминаю, что дома у Фердинанда видел нечто подобное. Аня идет рядом со мной. Мысленно она сейчас дома, в родных стенах. Наверное, она очень любит свой дом, думаю я. Она рассказывает о музыкальном центре Garrard с тонармом SME и о дорогих адаптерах Shure. Ее отец заказал их в Японии у своего коллеги, для которого адаптеры были увлечением. Он продавал их нейрохирургам во всем мире по тысяче крон за штуку.

— Таким образом в ваш дом пришла музыка?

Она кивает. Я так и вижу Человека с карманным фонариком, который ходит по гостиной и налаживает свое оборудование, доводя звук до совершенства. Она рассказывает мне о музыке, которую по его настоянию слушала в детстве. Симфонии Чайковского. Три последние. Снова и снова. Особенно скерцо из Патетической симфонии. Она пытается что-то мне сообщить, что-то важное, думаю я. Не только то, что она росла в атмосфере драматических чувств.

— А твоя мама слушает музыку?

— Конечно, она крутит пластинки и не обращает внимания на звук. Надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду. Песни Шуберта в исполнении Фишер-Дискау и камерную музыку. Всего Бетховена, Шуберта, Шумана и Брамса. А также немного джаза и рока, но эту музыку папа не понимает.

Я иду рядом с Аней и слушаю ее историю. Ястреб исчез. Мы мирно бредем среди высоких елей. Иногда нас обгоняют гуляющие компании, и пешком, и на велосипедах. Но у нас впереди много времени.

— Почему мы никогда не видели тебя на концертах?

— Это объясняется просто. Папа перестал интересоваться концертами с тех пор, как концертный зал появился у нас в гостиной.

Она говорит, что родители опасались отпускать ее в город одну. Отец панически боялся, что с ней что-нибудь случится. К тому же они оба, и мать, и отец, часто работали сверхурочно.

— Но все-таки? — удивляюсь я.

Аня смотрит на меня, задумывается и трясет головой.

— Не помню, чтобы мне когда-нибудь не хватало этих концертов. У нас дома было все. Папа создал для меня целый мир. Концертный зал все время был в моем распоряжении. Зачем мне «Солнце» Мунка? Для меня эта живопись чересчур конкретна. Зачем мне смотреть на шхеры Крагерё, когда я слушаю Онеггера? В таком случае я предпочитаю папины старые трубочные усилители и их таинственный свет.

Я смеюсь. Меня поражает, что она говорит так свободно, так уверенно выбирает слова. Мне хочется прикоснуться к ее руке, но, похоже, она начеку и успевает уклониться. Я делаю вид, что ничего не заметил.

— Понимаешь, папа и мама всегда очень заботились обо мне, — задумчиво и в свойственной ей немного высокопарной манере говорит она, в смысле языка она как будто пребывает в пятидесятых годах, ей как будто все время хочется обратиться ко мне на «вы».

— Может показаться, что единственный ребенок в семье должен чувствовать себя одиноким, но я никогда не была одинокой, потому что родители открыли для меня целый мир.

Человек с карманным фонариком отправил ее в частную школу, потому что хотел дать ей лучшее из того, что могли предложить культура и педагогика. Аня рассказывает о вечерах музыки, которые устраивались у них дома на Эльвефарет.

— Каждый четверг. Присутствовали только папа, мама и я. Папа часто повторял репертуар, который в тот день был в Филармонии. Тогда у него было право спросить с торжествующей улыбкой: «Что ты выбираешь, Берлинский филармонический оркестр под руководством Караяна или Оркестр Филармонического общества с этим вегетарианцем из Швеции? Он имел в виду Герберта Блумстеда. Папа не считал Блумстеда хорошим дирижером. А мне он нравился. У папы была целая сеть коллег, которые сообщали ему о новых и лучших пластинках. Но больше всего он прислушивался к словам Кьелля Хилльвега с улицы Карла Юхана, а он непревзойденный знаток музыки и исполнителей.

— Ты имеешь в виду из магазина Норвежского музыкального издательства? Мы все считаем его незаменимым.

— Да, — продолжает Аня, явно воодушевленная моим интересом. — Просто невероятно, как один человек может так много дать всей среде музыкантов и меломанов в Осло. Магазин пластинок в маленьком городе в маленькой стране. Но папа бывал и в Нью-Йорке, и в Лондоне — и не встречал никого более осведомленного, чем Хилльвег. Если бы не он, я бы ничего не знала о Марте Аргерих…

— А теперь ты играешь почти на том же уровне, — бесстыдно льщу я Ане и тут же проклинаю себя, потому что должен был сказать, что она играет лучше. Но Аня как будто этого не замечает.

— Словом, Хилльвег рекомендует папе пластинки. Я первая слушала все новые пластинки, первая познакомилась с Жаклин Дюпре. Ты слышал когда-нибудь, как она играет?

Аня первый раз прерывает сама себя. Я замечаю это потому, что она неожиданно обнаруживает свои чувства, которые все время держала под контролем. Лицо у нее пылает так же, как оно пылало, когда я стоял у двери на сцену университетской Аулы, а ее несло на волне криков «браво!».

— Нет, — говорю я.

— Тогда я тебя с ней познакомлю! Пусть поработают папины трубочные усилители!

— А кто она?

— Жена Баренбойма. Ты не знал?

— А-а, — тяну я. — Виолончелистка? Я вижу перед собой энергичную молодую девушку, которая на сцене отдает себя всю без остатка.

— Да, — серьезно говорит Аня.

— У женщин свои отношения с виолончелью. Так же как и с лошадьми.

— Мы сейчас говорим о другом, — быстро замечает Аня.

Мы замолкаем. Кажется, я ляпнул что-то не то.

— Мы говорим о концертах, которые папа каждый четверг устраивал у нас дома, — произносит она наконец, словно ей тоже не нравится возникшее между нами молчание. — Я отношусь к звуку не так безразлично, как мама. Звук очень важен. По моему желанию папин музыкальный центр переносил нас в концертные залы Вены, Амстердама Лондона и Берлина. Нет, честно говоря, мне не была нужна Аула с мунковским восходом солнца.

Я иду и слушаю Аню, она уверенно чувствует себя в своей действительности. В ней нет сомнений. Я не вижу ни одной тени. Только прислушиваюсь к оттенкам. Ей шестнадцать, думаю я. Мне бы чувствовать себя таким же уверенным, таким же твердым, независимо ни от чего! Похоже, ее уже никогда ничто не сможет поразить или напугать, во всяком случае, при дневном свете, а не вечером в ольшанике.

Она рассказала мне многое, но не все. Трудно понять, как она могла жить так уединенно, в надежных рамках семьи. А ведь я слушал все те же произведения, что и она, думаю я. Те же симфонии, квартеты, романсы. Но на Мелумвейен у нас не было динамиков ни AR, ни Quad, передающих звучание оркестров, солистов и акустику разных концертных залов. На мамином допотопном приемнике мы ловили только средние волны. Мы с мамой, покачиваясь стоя, слушали Патетическую симфонию Чайковского, а помехи то появлялись, то исчезали, словно мы находились где-то в мировом пространстве. Аня спокойно и чинно, сдвинув колени, слушала музыку, тогда как мы с мамой исполняли воинственный танец, счастливые каждой новой находке и новой цели. Не уверен, что когда-нибудь я расскажу Ане об этом.

Мы подходим к повороту, узкая тропинка сбегает по склону от дома, стоящего выше в лесу. Теперь мы идем медленнее. Словно этого требует наш разговор.

— Расскажи мне о Сельме Люнге, — прошу я.

Аня с удивлением смотрит на меня. Ей явно не хочется рассказывать. Что именно меня интересует?

— Почему вы держали в тайне, что ты с ней занимаешься?

Она медлит, думает, вздыхает.

— Это так важно? — уклончиво спрашивает она.

— Да.

Она снова вздыхает.

— Это папа узнал о ней. Они поговорили. Сначала Сельма не была уверена, что возьмет меня. Ведь она занимается только с лучшими из лучших, такими как Ребекка.

— Ребекка не самая лучшая, — возражаю я.

— Да, но все-таки. — Аня опять медлит. — Потом она послушала, как я играю, и вопрос был решен. У папы был план, он считал, что мне ничто не должно мешать. Все эти ученические вечера и как бы конкурсы только испортили бы все дело. Он решил, что я не должна участвовать в официальных выступлениях до настоящего большого конкурса.

— В этом он оказался прав.

Аня кивает.

— Понимаешь, он хотел избавить меня от гнета ожиданий.

Я молчу.

Не получив ответа, она продолжает:

— Но получалось как-то странно. Я приходила к Сельме, когда была уверена, что не встречу у нее других учеников.

— Ты зовешь ее просто Сельмой?

— Да, а что в этом такого?

— Ребекка зовет ее фру Люнге.

— Да, для одних она — Сельма, для других — фру Люнге. Что в этом странного?

— Наверное, ничего. Просто это говорит о том, что вы с ней близки.

— Да, насколько можно быть близкой с таким человеком.

— Что ты имеешь в виду?

Аня с удивлением поднимает на меня глаза.

— Ты замечал, какая вокруг нее аура? Забыл, что она — живая легенда? Ведь она была лучшей пианисткой нашего времени! Мировой величиной. Впереди у нее был мировой триумф — контракт с Deutsche Grammophone…

— Я все это знаю…

— Но тут она влюбилась в Турфинна, норвежского философа, и поселилась с ним на…

— Сандбюннвейен. Я знаю.

— И родила от него несколько детей.

— Неужели она и в самом деле такая необычная?

Аня медленно кивает.

— Она научила меня всему.

— Всему? Чему всему? Что самое важное? Ведь что-то должно быть самым важным?

— Ты правда не понимаешь? — Аня смотрит на меня с искренним удивлением.

— Правда, — признаюсь я.

— Самое важное — не быть равнодушным. Никогда. Даже когда ты просто занимаешься, ты должен играть так, словно каждая фраза, каждое туше — последние в твоей жизни.

— Это трудно.

Аня смотрит в сторону.

— Жить тоже трудно, — быстро говорит она.

Мы долго идем молча. Я замечаю, что Аня думает о чем-то грустном. Она не хочет делиться этим со мной, и я понимаю, что не должен ни о чем ее спрашивать. Но мне любопытно. Она непоследовательна. Когда она играла в прошлом году на полуфинале, она, во всяком случае, играла не так, словно каждое ее туше могло оказаться последним. Она даже сказала, что не хотела играть лучше. Меня подмывает напомнить ей об этом, но я не решаюсь.

Наконец мы поднимаемся на вершину Брюнколлена. Идем по тропинке к закусочной. Перед домом сидит компания студентов. Я услышал их голоса задолго до того, как увидел. Меня охватывает неуверенность. Я смотрю в небо, но вижу только одинокую ворону, которая перелетает с ели на сосну.

Там семеро парней, им по двадцать с небольшим. Двоих из них я знаю. Они тоже живут в Рёа, но мы не здороваемся. Они намного старше меня.

Мне больше, чем когда-либо, хочется обнять Аню за плечи, но я отказываюсь от этой мысли. Студенты на траве пьют пиво. Я вижу их рюкзаки и спальные мешки. Они явно решили заночевать в лесу. Среди пивных бутылок я замечаю бутылку водки. У них намечается неслабый праздник.

Они разглядывают Аню. Может быть, некоторые даже знают ее. Их одобрительные взгляды скользят по ней с головы до ног. Я вижу, что ей это не нравится.

— Давай отойдем подальше от них, — просит она.

Здесь достаточно места, где можно сесть. Пожилая чета заняла скамейку у кромки леса. Мы направляемся в другую сторону, проходим под двумя тенистыми деревьями и снова выходим на солнце. Один из студентов что-то кричит нам вслед.

— Упаси боже, — бормочет Аня, видно, что ей неприятно. — Я им не какая-нибудь девчонка.

Я не знаю, что на это сказать, поэтому молчу.

— Давай сядем здесь! — Я показываю на скамейку. Но это не так далеко от студентов, как нам хотелось бы. Они шумят у нас за спиной. Я оглядываюсь. Они смотрят на нас. Разговор стихает. Они перешептываются. Я чувствую, как напряглась Аня.

— Тебе неприятно? — спрашиваю я.

— Почему мне должно быть неприятно? — Она быстро улыбается и подставляет лицо солнцу. Удобно устраивается и закрывает глаза, она намерена загорать. И долго сидит так.

— О чем ты думаешь? — спрашиваю я через несколько минут.

Она отвечает, не открывая глаз:

— Думаю, что тут прекрасно. Что солнце греет. Что перед нами вся жизнь.

Мне нравится то, что она сказала. Я оживляюсь. Аня Скууг счастлива. И она со мной.

Я спиной чувствую, что студенты смотрят на нас. Смотрят, потому что Аня очень красива, думаю я. Но дело не только в этом. Они смотрят на нас, потому что мы оба особенные. Не такие, как все, думаю я. Мы оба явились из мира музыки, ненадолго оторвались от своих инструментов. Но именно рояли поведут нас дальше, и чтобы понять друг друга, мы пользуемся языком музыки. Я думаю, что мы сидим тут, на этой скамье, словно представители некоей секты. Студенты кричат нам, не хотим ли мы присоединиться к их компании. Семеро парней надеются, что эта молодая девушка приправит им вечер. Они не знают Ани, думаю я. Мы им не отвечаем. Аня по-прежнему сидит с закрытыми глазами. Я достаю из рюкзака шоколад, красное вино и черничный сок. Откупориваю обе бутылки.

— Можешь не открывать вино ради меня, — быстро говорит Аня, словно глаза у нее чуть-чуть приоткрыты. — Я спиртного не пью.

Но бутылка уже откупорена. Пахнет красным вином. Прокупак. Вино из Югославии.

— А черничного сока хочешь? — спрашиваю я.

Она, должно быть, уловила разочарование, прозвучавшее в моем голосе.

— Да, с удовольствием. И шоколад тоже.

Могла бы сказать, что я могу пить вино, которое уже открыл ради нее. Однако она этого не говорит. Я растерян. Но все-таки пью вино. Я представлял себе, что мы будем лежать в траве и вместе пить вино. Шоколад и вино. Бессмысленная композиция. Но девочки ее любят.

Теперь это невозможно. Семеро студентов шумят у нас за спиной, поднимают бутылки с пивом и кричат: «За ваше здоровье!» В ответ я поднимаю бутылку с вином. Ане это не нравится. Она сидит, обратив лицо к солнцу, и делает вид, что студентов здесь нет.

Все получается не так, как мне хотелось. Я пью вино один, Аня загорает. Мы не разговариваем. Она откусывает шоколад, а я большими глотками пью югославское красное вино. Тяжелое и хмельное. Мне грустно пить вино в одиночестве.

Внезапно веет холодом.

Аня как будто задремала.

Я смотрю на небо.

Ястреб вернулся.

Он парит в небе как раз над нами. Следит за каждым моим движением.

Я пью вино.

Крики студентов отодвигаются куда-то вдаль.

— Кажется, я опьянел, — бормочу я.

Но Аня этого не слышит.

Смотровая площадка

Неожиданно я просыпаюсь. На небе ни облачка. По свету и голубизне я определяю, что послеполуденное время уже на исходе. Солнце передвинулось далеко на северо-запад. Я встаю, смущенный тем, что заснул, что лежу на траве. Из закусочной слышны громкие голоса. Студенты переместились туда.

Меня охватывает паника. Где Аня? Неужели со студентами? Я нетвердой походкой брожу перед закусочной. Пожилая чета уже ушла. Наконец я нахожу Аню. Она стоит на смотровой площадке. Перед ней Аскер, Дрёбак, море. Она говорила, что не любит Мунка. Но сейчас она напоминает мне одну его картину. Гордая женская спина, лицо обращено к горизонту. А я — черный человек рядом с ней. — Аня! — кричу я, виноватый и сбитый с толку.

Она поворачивается ко мне и улыбается, глядя, как я бегу к ней. Открытое, приветливое лицо. Вот сейчас она раскинет руки и обнимет меня. И я наконец смогу ее обнять. Но она этого не делает. Я робею. И резко останавливаюсь в двух метрах от нее.

— Я, кажется, заснул.

Она смеется.

— Тебе нужно было поспать. После всего вина, что ты выпил.

Я, ничего не понимая, смотрю на пустую бутылку.

— Сколько времени я был в отключке?

— Недолго, — дружески говорит она. — Ты ведь устал. Тебе надо следить за собой.

Она говорит это так простодушно. Не обвиняет. Не предупреждает. Вино придает мне смелости. Я подхожу к ней.

Она смотрит на меня ясными голубыми глазами. Во мне что-то не выдерживает.

— Я тебя люблю, — говорю я.

Она не отвечает. Она продолжает смотреть на меня.

Тогда я прижимаю ее к себе, чувствую тепло ее кожи. На большее я не осмеливаюсь. Мне кажется, я сейчас упаду в обморок от счастья. И я целую Аню в лоб.

— Не надо этого делать, — серьезно говорит она.

Полигон на холме

Начало вечера в июне. Но еще светло. На нашей широте еще светло. Тем не менее у меня чувство, что надо спешить. С севера налетает порыв ветра. Я собираю бутылки и обертку от шоколада. Я один выпил все вино. Аня выпила только немного черничного сока. Остатки я собираюсь вылить.

— Не выливай, — говорит она и затыкает бутылку пробкой.

Я прячу бутылки и мусор в рюкзак. Из закусочной доносится пение. Поют студенты.

— Давай быстро пройдем мимо, — тихо просит Аня.

Мы возвращаемся домой.

— Я знаю более короткий путь, — говорю я. — Тогда нам не придется идти пешком до самого Рёа. Можем сесть на трамвай в Лиюрдет.

Она смотрит на часы.

— Это было бы хорошо. А то мама и папа начнут волноваться.

— Они всегда за тебя волнуются?

— Главным образом папа.

— Я быстро доставлю тебя домой. Вот эта тропинка.

Она ведет прямо к озеру Эстернванн. А там мы пойдем вдоль полигона.

При этих словах она сразу останавливается. И мы оба слышим звук выстрела.

— Почему именно здесь устроили это стрельбище? — спрашивает Аня.

— Подходящее место. Во время оккупации немцы расстреливали здесь участников Сопротивления.

Она идет по тропинке впереди меня. Я вижу, как она вздрагивает.

— Я забыла, что там внизу, за деревьями, есть тюрьма. — Да, Грини. Теперь она называется Ила. Тут весь лес был усеян трупами.

Не знаю, зачем я это сказал. Зря, конечно. Аня спотыкается на гладких камнях, которые торчат из земли. Но не падает. Она много тренируется, и у нее хорошее чувство равновесия.

— Надо поскорее добраться до Лиюрдет, — говорит она.

Я уже ходил здесь. И мне кажется, что я знаю дорогу. Но я иду за Аней и смотрю на нее. Она худая и выносливая. Ей все нипочем.

У озера я останавливаюсь в нерешительности. Одна тропинка идет налево, другая — направо.

— Нам куда? — спрашивает Аня.

Я колеблюсь.

— Направо, — говорю я.

Тропинка почти заросла. Мы идем между высокими елями. Лучи солнца едва проникают сюда.

— Здесь почти не ходят, — говорит Аня.

— Только лоси. И еще ягодники, осенью.

Она развязывает джемпер, который был завязан у нее на талии. Натягивает его на себя. Красивый джемпер ручной вязки из мягкого мохера.

— Красивый джемпер, — говяорю я.

Она с улыбкой поворачивается ко мне.

— Мне его связала Сельма.

— Господи, кажется, эта дама умеет все?

— Да, — говорит Аня. — Это и странно. Она умеет все, и у нее на все хватает времени. Мне бы тоже хотелось быть такой в пятьдесят лет. Сильной. Бесстрашной…

— И немного загадочной. А также тщеславной.

— Конечно, — Аня улыбается.

Я не отрываю глаз от Ани, а потому забываю смотреть, куда ступаю. Корень подставляет мне ножку. Я падаю, мои руки уходят в мох. Пальцы нащупывают что-то острое. Это упавшая колючая проволока.

— Ты пьяный, — говорит Аня.

Меня это задевает. Она произносит это так просто. Но я не пьян. Неужели она думает, что я был пьяный, когда на смотровой площадке сказал ей те важные слова?

Я уже раскаиваюсь, что сказал их. Чувствую себя дураком. А она уверена в себе, думаю я, счищая с брюк хвою и мох у нее на глазах. И не просто уверена в себе, она полна чувства собственного достоинства. А когда я в последний раз испытывал чувство собственного достоинства?

— Вовсе не пьяный, — бормочу я.

Аня пожимает плечами.

— Это не имеет значения, — дружески говорит она.

Мы уже далеко углубились в лес. Тропинка под ногами исчезла. Здесь проходили только лоси, но вдруг и лоси ушли своей дорогой. Теперь я иду впереди Ани. Звуки выстрелов слышны ближе. Должно быть, я ошибся тропинкой, когда мы свернули с дороги.

— Мы заблудились? — спрашивает Аня и вздрагивает при каждом звуке выстрела.

— Нет, — отвечаю я. — Мы идем в правильном направлении. Вдоль полигона. Тропинка немного петляет, но мы вот-вот выйдем на Гринивейен.

— По-моему, стреляют уже совсем рядом?

Первый раз я вижу у нее в глазах страх. Тогда мне тоже становится страшно. Неужели вино сыграло со мной злую шутку? Нет, я узнаю холм, который высится перед нами. Наверное, мы уже совсем рядом с шоссе. Лес редеет. Мы снова видим солнце.

— Поднимись на вершину холма и увидишь по ту сторону шоссе трамвайную линию Лиюрдбанен, — говорю я.

Аня внимательно смотрит на меня, словно решая, можно ли на меня положиться. Потом, решившись, бежит на вершину холма. Я спешу за ней. Она неожиданно останавливается. Громкий залп. Она громко вскрикивает и падает на землю.

Через секунду я понимаю, что увидела Аня перед тем, как упала в обморок. Дула ружей. Мы оказались на линии огня. Живыми мишенями, стоящими на холме за стеной из настоящих мишеней.

Домой на Эльвефарет

— Лежи и не двигайся! — кричу я ей, видя, что она уже очнулась. К нам бегут пять человек, но без пистолетов. Самый высокий из них, в кожаных штанах и странно женственный, сердито смотрит на меня и орет:

— Какого черта вы здесь делаете?

Я обалдело гляжу на перепуганных людей. Они в высоких сапогах. И походят на американских шерифов, все, кроме того, который обратился ко мне.

— Мы заблудились, — заикаясь, отвечаю я. — Хотели найти короткую дорогу к шоссе. Но слишком углубились в лес.

Двое мужчин помогают Ане встать. Я не испытывал такой беспомощности с того дня, когда Катрине во все горло крикнула «браво!».

— Ты выпил слишком много вина, — говорит Аня.

Я с мольбой гляжу на нее. Зачем она унижает меня у них на глазах? Но она не выглядит сердитой, только немного раздражена.

— Прости, — говорю я.

Она коротко кивает.

— Все в порядке. Но я не люблю падать в обморок.

— Я провожу тебя домой.

Человек в кожаных штанах скептически смотрит на меня.

— Я считаю, что с этой минуты ответственность за нее лежит на нас, — говорит он.

Но тут Аня спасает меня. Она повелительно смотрит на стрелков.

— В этом нет необходимости. Мы справимся сами, — говорит она. — Теперь мы хотя бы понимаем, где находимся. Аксель проводит меня домой, как мы договорились.

Я готов обнять ее.

Мы идем рядом на станцию Лиюрдет.

— Прости меня, — прошу я.

— Хватит об этом, — дружески отвечает она и быстро пожимает мне руку. Я не смею верить, что это правда.

Дальше мы идем молча.

— Ты даже представить себе не можешь, как я ненавижу падать в обморок, — неожиданно говорит она.

— Это никому не нравится. — Я благодарен ей за то, что она вообще со мной разговаривает.

— Да, но я это особенно ненавижу.

— Потому что обморок напоминает тебе смерть?

Она кивает:

— Да, всегда. А тебе?

Теперь моя очередь взять ее руку. Но я не решаюсь. Боюсь, что она этого не одобрит.

Когда мы наконец сидим в трамвае, я осмеливаюсь спросить:

— Как думаешь, что скажут твои родители, узнав о том, что случилось?

Она видит отчаяние, написанное у меня на лице. Может, она собиралась ответить иначе, но теперь она говорит:

— Им не обязательно знать об этом.

Я не могу сказать «спасибо». Это было бы слишком глупо. Думаю, она все-таки расскажет им о нашей прогулке. Во всяком случае, отцу.

Мы выходим в Рёа.

— Можно, я провожу тебя до дома?

— Пожалуйста, если хочешь. Но, наверное, будет лучше, если мы попрощаемся у последнего поворота. Мама и папа уже вернулись домой.

Я подчиняюсь. Уже вечер. Сине-розовый июньский вечер. Тяжело и одуряюще пахнет сирень. Мы идем мимо нашего дома. Света в окнах не видно. Катрине наверняка еще не вернулась, думаю я, а отец сидит в гостиной, читает или слушает музыку и забыл зажечь свет. Мне становится грустно, грустнее, чем после смерти мамы, но я не понимаю, почему.

Когда мы проходим мимо куста сирени, ветки которого свисают из нашего сада над оградой, я срываю одну ветку и протягиваю Ане.

— Возьми.

— С удовольствием. Большое спасибо.

Дальше мы опять идем молча.

Недалеко от Эльвефарет меня охватывает паника. Когда я теперь снова увижу ее?

— Ты помнишь, что обещала познакомить меня с Жаклин Дюпре?

Она кивает.

Я робок, как маленький мальчик:

— Правда? Когда, днем?

— Да, как-нибудь днем. А теперь дальше ни шагу.

Я останавливаюсь. Она уходит от меня, не попрощавшись и не сказав больше ни слова. Однако перед последним поворотом, перед тем как исчезнуть, она поворачивается и машет мне рукой.

Мир Катрине

Я возвращаюсь на Мелумвейен. Совершенно пришибленный. Мне страшно, и в то же время я полон надежд. Вот уж не думал, что обычная прогулка на Брюнколлен окажется так богата событиями. Поднимаясь по склону к Мелуму, старой арендаторской усадьбе, я думаю о том, что случилось и что я сказал Ане.

Сказал, что люблю ее.

Теперь мне стыдно. Было ли это необходимо? Я выпил много вина. Может, я был пьяный, как заметила Аня? Но я мог бы повторить это еще раз.

А все, что случилось после этого?

Я останавливаюсь на склоне. Думаю. Взвешиваю. Меня окружает сказочный мир. Лиловая и белая сирень. И цветущие фруктовые деревья. Уже почти одиннадцать вечера, но в воздухе полно насекомых. Молодая влюбленная пара идет мне навстречу. Наверное, они были в «Рёа-гриль» и выпили свое первое пиво. Парень выглядит крепким, красивым, надежным. Девушка немного встрепана, но вид у нее счастливый. В руке у нее ветка сирени, такая же, как была у Ани. Она улыбается мне и всему миру. Она готова на все. У меня колет сердце. Сегодня для парня все возможно.

Я подхожу к нашему дому. Дом! Он кажется мне чужим. В этом заколдованном июньском свете ничто не напоминает о том, что когда-то здесь жила мама. Это дворец отца. Желтая скромная вилла в западной, фешенебельной части Осло. Отец всегда мечтал о чем-нибудь большем. Например, о каменном доме в Фагерборге, с фресками, деревянными панелями и свинцовыми переплетами в окнах. Но на это у него не было средств, он так и не научился зарабатывать деньги.

Наш дом похож на домики из комиксов. Несолидный и легкий. С картонными стенами. Этакая ложная безопасность.

В доме темно.

Но в окне я вижу Катрине. Замечаю ее бледное лицо прежде, чем она отскакивает вглубь комнаты. Неужели она ждет меня? Видела ли она, как мы шли с Аней? Аня Скууг интересует и ее.

Я отпираю дверь.

Катрине стоит в гостиной. Я вижу ее темный силуэт на фоне горящего за окном фонаря, вижу белые цветы яблонь. Кусты сирени. Мне хочется обнять Катрине, забыть все, поплакать с ней и снова обрести сестру. Но я не двигаюсь с места.

— Ты еще не легла? — спрашиваю я наконец.

Она оборачивается. Мне плохо ее видно.

— В одиннадцать часов? — Она улыбается смелой улыбкой, которую я так люблю.

Я забываю, что сегодня я уже достаточно выпил. На журнальном столике стоит бутылка вина.

— Нальешь и мне рюмочку?

Она кивает, вполне дружески. Это большая редкость. Мне приятно. Ночная пирушка с сестрой. В это трудно поверить. Она наливает вино.

— Отец еще в конторе, — говорит она.

— Он слишком много работает.

— Да, наверное. Но ведь он любит свою работу. А что ему еще делать?

— Проводить время с нами.

— Мы с тобой почти не бываем дома одновременно.

Мы оба смеемся. Катрине, похоже, тоже уже достаточно выпила. Она садится на диван. Кладет ноги на подлокотник. Закуривает. Глубоко затягивается, затянуться глубже уже невозможно. С наслаждением выдыхает. Жажда жизни. Жажда всего. Какая она красивая, думаю я. Светлые густые волосы. Широкие плечи. Длинные сильные руки и ноги. Гандболистка. Ей уже девятнадцать. Она мне всегда нравилась, несмотря на наши ссоры и существующее между нами расстояние. Но я еще не видел ее ни с одним парнем. Видел только Желтую Виллу. Она протягивает мне сигареты.

— Хочешь?

— Нет, спасибо, я еще не начал курить.

— Подумать только, мы с тобой вместе пьем в гостиной вино!

— Давно пора.

— Пожалуй. Где ты был? Куда вы ходили?

Я делаю глоток вина. Оно лучше того, что я в одиночестве выпил на Брюнколлен. Легче. И в то же время мягче.

— На Брюнколлен, — говорю я. — А ты откуда знаешь, что я был где-то с Аней?

— Видела, как вы возвращались. — Она смеется и зажигает свечу — знак того, что вечер может быть долгим. — Я видела, как ты преподнес ей ветку сирени. Это было мило.

— Но в окнах не было света?

— В моей комнате всегда есть жизнь. Тебе пора бы это знать.

— Пора знать?

Она откидывается на спинку дивана и смотрит на меня, изучает, как будто решает, насколько она может быть со мной откровенной.

И сидит так, откинувшись на спинку. Светится сигарета.

— Ты знаешь, что я потеряла работу в Национальной галерее?

— Я ничего не знаю.

— Правда?

— Откуда я мог это узнать?

— Это верно.

И тем не менее она удивлена:

— Ты действительно ничего не знал? Не заметил?

Я отрицательно мотаю головой.

— Как я мог это заметить?

— Аксель, Аксель, ты никогда особенно не интересовался делами старшей сестры. Хотя я думала, что ты следишь за всем, что я делаю. Ведь ты следил за мной даже в трамвае.

Кровь во мне останавливается. Я не знаю, что сказать.

— Расслабься, парень. Пей лучше вино. — Катрине смеется, качает головой и снова наполняет мою рюмку. — Вот уж не думала, что ты такой недогадливый.

При этих словах с моими глазами как будто что-то происходит, и я вижу ее в новом свете. А может, мне только так кажется. В ее лице появляется что-то опустошенное и жесткое, как у хронических пьяниц. Неважно, что она пьет только красное вино. Еще одна бутылка, уже открытая, стоит наготове на журнальном столике.

— А отец знает об этом? — глупо спрашиваю я.

— Нет, зачем ему знать? Он всегда все узнает последним. После смерти мамы мы перестали быть семьей. Господи, Аксель, при ней у нас в доме были хотя бы ссоры. Теперь же мы превратились в три говорящие судьбы, которые что-то лепечут друг другу, но помочь не могут.

— Ты могла бы все нам рассказать.

— Мне хотелось избавить вас от этого. И сейчас хочется. Избавить вас от себя.

— А гандбол?

— С ним я покончила еще полгода назад. Этого ты тоже не знаешь?

Она грустно смотрит на меня.

— Я вообще ничего не знаю, — признаюсь я.

Нам хочется поговорить об Ане Скууг. Мы оба это понимаем. Но молчим о ней. Еще не время. Наши истории еще слишком короткие и незаконченные. Катрине решает рассказать мне о Желтой Вилле. О человеке, который в ней живет. У него есть имя.

— Во всем виноват Вальтер, — говорит она. — Он такой же, как все мужчины, и их жалко. Но даже если человека жалко, это не снимает с него вины.

— И в чем же его вина?

Она закуривает новую сигарету. Тянет время. Пьет вино. Принимает какую-то таблетку. Я не решаюсь спросить, что это за таблетка.

— В том, что я сбилась с пути. Он заманил меня в свой подвал. Он так его любит.

Катрине смотрит на меня самыми грустными глазами, какие я когда-либо видел у человека. Сама себя обрывает. Качает головой.

— Я не хочу больше говорить об этом.

— Почему?

— Потому что ты еще слишком молод.

— Катрине, побойся Бога, через несколько месяцев мне будет уже восемнадцать!

— Ну, ладно. — Она решается. Набирает в легкие воздух. — Ты должен все помнить, ведь ты видел меня в «Палатке Сары». Когда мама умерла, мне хотелось стать взрослой, самостоятельной, зарабатывать себе на жизнь. Мне казалось, что надо бросить школу, чтобы через что-то перепрыгнуть. В этом возрасте мы все слишком самоуверенные. Наверное, и ты тоже? Но я попалась, я начала понимать это, когда стояла там с кружками пива на подносе и смотрела на своих клиентов — бестолковых туристов, но в основном там были ожесточившиеся норвежцы, приходившие опохмелиться, которые еще не потеряли уважение к себе и потому не прятались в сумраке Почтового кафе. Ты даже не представляешь себе, сколько щипков я получила на работе. Но один из них меня не щипал, это был Вальтер Аскелюнд, профессор университета в Осло. Он нередко сидел там с коллегой, но частенько сидел и один и что-то писал. Оказалось, он пишет книгу о Караваджо. Каждый раз, когда я приносила ему пиво, он умудрялся задержать меня у своего столика каким-нибудь разговором. Он был на тридцать лет старше меня, но я об этом не думала, потому что была восприимчива и любопытна. Он говорил, что я напоминаю ему моделей, которых Караваджо изобразил на своих малоизвестных картинах. Я так и не запомнила, как эти картины называются, но однажды увидела их в одной книге и поняла, что он имел в виду. «Я никогда не валяю дурака с тем, чем я занимаюсь, даже когда валяю дурака», — обычно говорил он.

Катрине умолкает, что-то вспоминает, но не говорит об этом.

— Ты попалась на удочку? — спрашиваю я через некоторое время.

— Не на удочку, а на шампанское. — Она смеется безрадостным смехом. — Однажды он подождал меня вечером и пригласил на ночную пирушку. Это было в середине июля. Ты знаешь, город никогда не спит. Он знал одно местечко на набережной. Странный маленький кабачок. Там он подмешал мне в джин с тоником какой-то порошок. Но это только насторожило меня. Его жена была в Холмбю.

Она работала секретарем в каком-то департаменте. Детей у них не было. Все это так банально. На последнем трамвае мы поехали к нему домой. Хочешь знать, что было дальше?

— Конечно, почему бы нет?

Она пожимает плечами. Наверное, она никогда никому этого не рассказывала.

— Мне было любопытно, — продолжает она. — Хотелось распрощаться с детством, выбраться из этой заводи со стоячей водой. Оказаться подальше от маминой смерти, если ты понимаешь, что я имею в виду. Подальше от этого дома скорби, от тебя и отца. Вы копошились, занятые только собой. Жизнь не могла этим ограничиваться. И профессор Аскелюнд стал для меня чем-то большим. Ведь он был старый, опытный человек, а главное, он стал для меня проводником в другой мир, тот, из которого вышла мама и где правила поведения не были начертаны на стене большими буквами.

Катрине опять умолкает.

— И что было дальше? — осторожно спрашиваю я. Катрине смотрит на меня, не меньше, чем я, удивленная нашим разговором. Я еще слишком полон Аней Скууг. Но Аня ушла домой и теперь уже спит. Сегодня я больше ничего не могу для нее сделать. Я сижу в гостиной с собственной сестрой и рад, что она здесь, что в этот вечер мне есть с кем поговорить. Такую Катрине я знаю, но все-таки она для меня загадка. Блестящие глаза делают ее почти чужой, однако я уже начинаю к этому привыкать. И тут я вспоминаю, что однажды сказала Маргрете Ирене, почему-то это пришло в голову именно ей. Она обожает астрологию. Этот разговор произошел в одну из последних наших встреч. Поглядев на меня взглядом, значения которого я не понял, она сказала, что людей, живущих в одинаковых экзистенциальных условиях, тянет друг к другу.

— Ты хочешь сказать, что проигравшие ищут проигравших, а победители — победителей? — спросил я.

— Пожалуй, — ответила она. — Но главное, те, кто жаждет жизни, всегда найдут друг друга, а тот, кто хочет влюбиться, всегда добьется своего и влюбится.

Так ли это верно? Я думаю об Ане Скууг, о том, что когда-нибудь мы будем победителями или побежденными. Что истории, которые мы творим, разведут или свяжут нас. Я раздумываю над этим, когда Катрине углубляется в свою историю, и мы с ней можем говорить об этом потому, что оба пребываем в отчаянии. Наши антенны настроены друг на друга, ведь именно сейчас мы ищем одного и того же, именно сейчас мы очень боимся проиграть.

Я боюсь додумать эту мысль до конца.

Катрине замечает, что я отвлекся.

— Кажется, с тебя хватит? — спрашивает она.

Я быстро выпрямляюсь на стуле.

— Напротив! Я хочу узнать все!

Она кивает, словно в подтверждение своим мыслям. Потом внимательно смотрит на меня глазами старшей сестры.

— Ты хоть что-нибудь знаешь о девушках?

Я не понимаю, какого ответа она ждет.

Она видит мое замешательство и продолжает:

— Я хотела заполучить этого профессора, потому что он мог что-то мне дать, а также была уверена, что я могу дать ему еще больше. Мне нравилось, что он сходил по мне с ума, что рисковал потерять свою налаженную жизнь, что рассказал мне о своей жене, что мы с ним в первую половину дня занимаемся любовью в той двуспальной кровати, в которой он будет спать с нею ночью. Я ее не знала, но у меня кололо сердце, что я так низко ее предаю. Однако это не омрачало радости, подаренной сознанием, что я — самое важное в жизни Вальтера. Он был одержим мною и готов был все для меня сделать. Ты даже не понимаешь, какое впечатление после всех лет, прожитых в нашей семье, на меня производило именно это. Наконец-то я почувствовала, что меня видят, понимают и ценят. Я была готова дать ему все, кроме ребенка. Но об этом ты еще ничего не знаешь, правда? Не знаешь, как секс за одну секунду может занять в голове человека все место и ты, словно в припадке влюбленности, а может, помешательства, начинаешь жить только ради тех коротких безумных часов, которые вы проводите вместе, тех грешных мгновений, которые делают тебя сильнее целого мира, позволяют тебе чувствовать себя непобедимой. Наслаждение беспредельно. Тебе ничто не грозит, никто не умаляет тебя. Потому что есть некто, кто жаждет тебя, а еще потому, что ты можешь ответить ему тем же, хотя и не считаешь, что это любовь на всю жизнь. Ну, и тому подобное. Главное, ты чувствуешь себя молодой и живой и первый раз переживаешь нечто подобное.

— Ты каждое утро приезжала к нему в Желтую Виллу?

— Почти каждое. Во всяком случае, когда Дорте была на работе. Я до сих пор не могу думать о ней, да и не думаю, потому что в наших разговорах ему удавалось обойти свой брак стороной, надеюсь, ты понимаешь, что я хочу сказать. Он жил так, как хотел жить. Университет платил ему столько, что он мог сидеть дома и заниматься Караваджо. Но занимался он мною. И я была счастлива. Это были несколько блаженных месяцев. Он мне столько всего показал. Мы столько всего испытали вместе. Голову мы не теряли. Во всяком случае, я. Я всегда успевала опомниться, но была счастлива. Однако сила моего чувства пугала меня. Мою жизнь грозила залить только одна краска. Я теряла контроль над звуками, которые слышала, и над картинами, которые видела. Не чувствовала времени. Он манил меня планами, книгой, которую собирался написать вместе со мной, — Историю искусств для юношества. Сначала он был недоволен, что я отказалась сдавать выпускной экзамен. Потом понял, что сможет использовать это против меня, все-таки он был глупый интеллектуал. Он обожал такие выражения, как «эпохальный разум», «доказуемый контекст» и «смена парадигм». Но этого избалованного чудака можно было любить. Это было как раз в то время, когда ты меня выследил. Бедный мой братик! Ведь я знала, что ты едешь в том же трамвае. И что ты сел на него на Экравейен, а потом пересел на другую линию в Сместаде, тогда как я пересела на Сёрбюхауген. Я не думала, что ты успеешь там пересесть. А когда поняла, что тебе это удалось, про себя посмеялась. Мне было смешно, что я сижу в трамвае как раз перед тобой. Ты прятался за спинками сидений, а твоя туалетная вода торжественно благоухала на весь вагон. Я вышла на Беккестюа, даже не взглянув в твою сторону, ибо знала, что ты тут, и мне даже нравилось, что ты, наконец-то, проявил ко мне внимание, что думаешь не только о своей музыке, хотя казалось, будто ничего, кроме нее, для тебя не существует.

— И потому проделала то балетное па перед тем, как вошла к профессору Аскелюнду?

— Да. Просто от радости, что меня кто-то видит. Не только старый профессор, но и мой родной братик. Что у меня есть тайная жизнь, принадлежащая только мне, и что в ней столько свободы и удовольствий. А потом начался спад.

Мы сидим и смотрим друг на друга. Ночь на исходе. Скоро солнце встанет и засверкает над лесом на другом берегу реки. Я думаю об ольшанике — как хорошо было бы сейчас посидеть там вместе с Катрине. Но мы сидим в гостиной на Мелумвейен, и это тоже неплохо. Меня не удивляет, что она так открыта, так откровенна, в этом отношении она похожа на маму. Это мы с отцом обычно ходим вокруг да около и не решаемся высказать свое мнение. Катрине рассказала мне многое, и пока она говорила, а я раздумывал, зачем она это делает, в меня закралось неприятное предчувствие. Она пытается сказать мне что-то совсем другое, думаю я, а она подливает вина нам обоим, и отец все никак не возвращается домой из своей конторы. Хороша семейка! Но что же все-таки она пытается мне сказать? Неужели это связано с Аней? Неужели она пытается предостеречь меня против той жизни, к которой я рвусь? Она сообщает мне последние детали своих сексуальных отношений с профессором Вальтером Аскелюндом. Как раз этого мне и не хочется знать, но она продолжает рассказывать, причем делает это так, что у меня мороз подирает по коже от звучащего в ее словах презрения, презрения к тому человеку, и не только к нему, но и ко всем мужчинам, вместе взятым.

— Наши отношения еще тянулись, когда ты пришел и положил этому конец, — продолжает Катрине. — У нас состоялось еще несколько тайных свиданий, но было уже поздно. Тем не менее я рассердилась, когда он позвонил мне и сказал, что ты явился к нему домой. Ты знаешь, что разбил его брак? Дорте объявила, что они расходятся, а так как дом принадлежит ей, профессор живет теперь из милости у своих знакомых. Забавно, он получает жалованье, у него есть стипендия, но ему еще нужны вино, шампанское и дамы. Многие искусствоведы воспитаны для легкой жизни. Они не хотят понимать, что есть какой-то предел. Теперь-то я знаю, что была у него не первой и единственной девушкой Караваджо. Их было трое, и я встретилась с ними всеми. У нас состоялся откровенный разговор. Похоже, что он нам всем стал поперек горла, если можно так выразиться.

— Ты до сих пор сердишься?

— Дело не в этом. Ты проделал необходимую ассенизаторскую работу. Проложил трубы! — Катрине смеется, но вид у нее злой. — Тебе пришлось смыть все дерьмо, чтобы стало видно, что останется. И оказалось, что не осталось ничего.

Мы все еще сидим и разговариваем. Уже совсем рассвело. Почему мы не ложимся? И где отец? За окном распевают птицы. Синицы, дрозды, скворцы. Окно открыто. Нам слышно жужжание пчел, мух и шмелей. Фруктовые деревья сверкают в утреннем солнце. Новый день вступил в свои права.

— Ты рассказала мне все это для того, чтобы сообщить, что ты вообще покончила с мужчинами? — говорю я наконец. Это, как нарыв, долго зрело во мне.

Катрине настораживается. Таких слов от меня она не ждала.

— Что ты имеешь в виду? — почти враждебно спрашивает она.

— То, что отныне мы с тобой соперники, — говорю я.

Она задумывается. Не спускает с меня глаз. Интересно, она думала, что я просто брат, который играет на рояле? Что я думаю только о Дебюсси, Брамсе и Бахе и ни о чем больше?

— Что ты имеешь в виду? — снова спрашивает она, уже более миролюбиво.

— Раньше это была мама. Теперь Аня Скууг.

Катрине сжимает виски руками. Я не двигаюсь и наблюдаю за ней. Она как будто отсутствует. Долго. Я не отвечаю за нее, думаю я. Ни за нее, ни за отца, ни за кого. И чувствую силу и свободу.

Катрине замечает, что я не собираюсь ничего говорить, что теперь слово за ней. Она поднимает красные, заплаканные глаза.

— Поставь какую-нибудь пластинку, — просит она. — Из тех, что любила мама.

Я подхожу к полке, где стоят пластинки, спокойно перебираю одну за другой. Все эти произведения я знаю наизусть. Мамин мир никогда не отпустит меня. Я достаю Равеля. Концерт для фортепиано соль мажор. Я думаю о второй части.

— Не знаю, почему, но мне кажется, что это произведение, может быть, скажет что-то нам обоим. Я слышу в нем сразу две истории.

Я ставлю пластинку. Она сильно заиграна. Шорох. Помехи. Наконец звучит рояль. Тихо, почти нерешительно. Играет неизвестный пианист. Парижский оркестр. Катрине слушает.

— Я не помню этого произведения, — смущенно признается она.

— Теперь оно будет нашим, — говорю я. — Оно нас свяжет.

Не знаю, почему я так говорю. Идиотские, банальные слова. Но я произношу их, слушая прекрасную музыку, за окном июньское утро. В эту минуту в комнату входит отец. Катрине еще не видит его, только я, он прикладывает палец к губам, потому что не хочет нам мешать. Останавливается в дверях. Смотрит на нас, улыбается, думая, что мы оба счастливы, что слушаем музыку в память о маме и что отныне все будет хорошо. Эта мысль трогает его, и я вижу, как у него по носу сбегает слеза. Большая блестящая слеза стареющего человека. Он по-прежнему прижимает палец к губам. А я сижу и думаю, что многое отдал бы за то, чтобы остановить время. Ему незачем идти дальше. Ни ради меня. Ни ради Катрине.

Предсказания В. Гуде

Снова август. После гибели мамы прошло два года. Я не вижу Аню все лето. Мне хочется позвонить ей, но я не смею. Брожу подолгу утром и вечером. Эти названия улиц я помню наизусть. Эльвефарет. Фодвейен, Уве-Кристиансенс-вей, Нёттевейен, Кристиан-Аубертс-вей, Финнхаугвейен, Векерёвейен. Белые цветы июня превратились в плоды и фрукты. Семьи, которые уезжали на лето, вернулись обратно в свои виллы. Катрине, отец и я живем на Мелумвейен как чужие. Иногда Катрине спрашивает меня, не видел ли я Аню. Но я не знаю, где Аня. Красная вилла, в которой она живет, прячется за высокими деревьями, как и многие виллы в Рёа. Будь сейчас зима, по освещенным окнам можно было бы понять, есть ли там кто-нибудь дома. Но летом это невозможно. Несколько раз я стоял у ее дома в надежде услышать громкие звуки большого динамика AR, о котором она мне рассказывала, но слышал только пение птиц, а вскоре перестали петь и они. Кроме того, я не мог оставаться там слишком долго, не вызвав подозрений соседей. Гараж, где стоит «Амазон», закрыт. Поэтому я просто брожу по улицам, превращаясь в мечтателя. Часами сижу в ольшанике и думаю только о ней.

Однажды мне звонит Ребекка Фрост. Я знаю, что почему-то она неравнодушна ко мне. Она целует меня в губы. Но все-таки я для нее только один из многих. С таким же успехом она может поцеловать и Фердинанда.

— Аксель! Надеюсь, ты не навсегда исчез из моей жизни?

Я поражен.

— Нет, конечно!

— Как прошло лето в твоем краю?

— Я занимался. «Аврора». «Гаспар», но не очень успешно. И еще опус 109.

— Самый лучший из всех.

Мы говорим о последних сонатах Бетховена. Великих, тех, в которых столько говорится о смерти. Что нас, молодых, так в них привлекает? Я забываю спросить Ребекку, как она поживает. А может, просто не хочу спрашивать. Потому что она так богата, потому что, наверное, плавала на яхте со своими богатыми друзьями возле Тьёме и упражнялась на рояле «Бёзендорфер», который стоит у них на даче и нравится ей больше, чем стоящий дома, на Бюгдёе, «Стейнвей». А ее папаша, сказочно богатый судовладелец Фабиан Фрост, заработавший кучу денег на своих танкерах во время беспорядков на Ближнем Востоке, наверное, опять плавал где-то вместе с королевской семьей. В жизни Ребекки столько солнца, думаю я. Яркого солнца, спокойного моря, красивых ковров, картин под стеклом и в старинных рамах.

Но она звонит мне по иному случаю. Она звонит, чтобы поговорить о В. Гуде.

— Он хочет с нами встретиться, — сообщает она.

— Кто? Этот импресарио?

— Именно так. Сам В. Гуде. Он хочет встретиться с нами, со всеми финалистами прошлого года. В. Гуде приглашает нас на ланч в «Блом» через две недели.

— А чего он хочет?

— Поговорить. О нашем будущем. Пожалуйста, не отказывайся, Аксель.

— Я приду, — обещаю я.

Конечно, я приду на встречу с В. Гуде. Это великий импресарио, у него в кабинете наверняка висят портреты Рубинштейна, Хейфеца и Кемпффа. И может, не просто с их подписями. Вполне возможно, что на них написано: «Моему доброму другу В. Гуде…» и другие высокие слова. В. Гуде один заправляет всей музыкальной жизнью Осло. Впрочем, есть и несколько других имен, это импресарио развлечений, которые тяготеют к Фрэнку Синатре, мотокроссам и боксерским боям, но В. Гуде — единственный, и все мы, молодые пианисты, знаем, что должны считаться с его интересами. Они имеют значение для всех нас. За несколько дней до ланча Ребекка снова звонит мне и сообщает, кто дал свое согласие прийти на встречу с В. Гуде. Кроме нее, это Фердинанд, Маргрете Ирене, Аня и я. Значит, Аня там будет, думаю я с облегчением. Придет. Наконец-то я снова ее увижу.

Сентябрь в Осло. Воздух приносит грусть, резкие порывы западного ветра обеспечивают ясную погоду и предупреждают о приближении осени. Новоиспеченные студенты уже внесены в списки своих учебных заведений. По центру Осло с важными лицами разгуливают студенты-первокурсники в смешных шапочках. Все полно ожиданием чего-то нового — новой жизни, новых людей. Даже я до боли тоскую и жду чего-то, поднимаясь вверх по лестнице от остановки «Национальный театр», разочарованный тем, что не встретил Аню и мы не смогли поехать в город вместе. Я со своим роялем превратился в одинокого волка. Провал на Конкурсе молодых пианистов лишил меня статуса, но друзья меня не забыли. Я благодарен Ребекке, что она пригласила меня на встречу с В. Гуде. Что-то должно измениться. Я дал себе срок до будущего года, а там снова приму участие в конкурсах и концертах. Самый солидный концерт — «Новые таланты», который Филармония устраивает каждый год в январе. Стоит подумать и о международных конкурсах. Главный, конечно, конкурс имени Чайковского в Москве. Конкурс королевы Елизаветы в Лондоне, большие конкурсы в Америке. Я не сомневаюсь, что рано или поздно одержу победу, но на это нужно время. Дома, на Мелумвейен, мне приходится использовать среднюю педаль, приглушать звучание, потому что отец был вынужден сдать жильцам две комнаты на втором этаже. Один — странный тип с Запада, некто Скаар, истинный христианин, все лето занимается спортивным ориентированием, всю зиму ходит на лыжах, а между этим изучает точные и естественные науки. И второй — огромный детина из Тотена, Бендиксен, от которого воняет нюхательным табаком и потом, он изучает философию. Но они часто бывают дома в первую половину дня, и поэтому я не могу играть на рояле по три часа подряд в полную силу. Первый раз, когда я это проделал, Скаар появился в дверях белый как мел и пропищал:

— Всему есть предел! Всему есть предел!

Из-за невозможности играть так, как мне хочется, я стал раздражительным. Из-за отсутствия Ани тоже. И тем не менее я шагаю по улице Карла Юхана к «Блому», исполненный надежд. Этот ресторан я всегда связываю с мамой. Кажется, там она отмечала свое сорокалетие? И была приглашена половина Оперы? При мысли о маме у меня колет сердце. Что бы она сказала и что бы сделала, если была бы сейчас жива? В ее судьбе меня особенно пугает то, что она никогда не могла нарушить привычные нормы поведения — тянула этот безнадежный брак, не осуществила ни одной своей мечты. Хотя что такое мечты? Может быть, всего лишь слабый предлог, чтобы иметь возможность жаловаться на ту жизнь, которой живешь. Я иду в «Блом» и думаю о маме, вижу молодых счастливых студентов, спешащих в университет, гимназистов, толпящихся группками возле кафе-мороженого, музыкального магазина и книжного магазина «Танум». Настал их черед. Они уже сделали важный выбор, а вот я застрял, и в воспоминаниях, и в чувствах. Может быть, В. Гуде — это спасение. У него есть волшебная палочка. Ему достаточно только указать ею на оркестр и на концертный зал. Он может открыть нам дорогу в Карнеги-холл.

Я думал, что приду в ресторан первым, но оказался последним. Все уже сидят за столом. Аня — в дальнем конце, она подобрала волосы, завязав хвостик. Из-за этого ее лицо выглядит более открытым, а взгляд — более выразительным. Она дружески смотрит на меня. Я киваю ей, не в силах оторвать от нее глаз. Потом здороваюсь с остальными, они нисколько не изменились, и наконец приветствую самого В. Гуде в белой рубашке и галстуке. Он вежливо встает, крепко пожимает мне руку, почти трясет меня и говорит:

— А вот и наш последний большой талант!

Я много раз видел его в Ауле. Он всегда выходит из двери с левой стороны сцены — той самой, у которой я стоял и слушал, как играет Аня Скууг, — и садится на свое постоянное место в первом ряду. Присутствие В. Гуде в Ауле на всех больших музыкальных событиях было для меня необходимой деталью вроде театрального занавеса. За две минуты до того, как свет в зале начинал гаснуть, он, независимо от того, кто играл — Арро, Баренбойм или Бишоп, — неизменно выходил из двери под картиной Мунка, на которой обнаженные люди с торжеством и отчаянием тянут руки к людям на другой стороне. Я всегда с любопытством смотрел на него. Что он там делал, за сценой? Разговаривал в артистическом фойе с музыкантом? Стоял у двери на цыпочках, готовый повиноваться малейшему знаку. Каждый раз, когда он выходил из двери, он производил впечатление человека, уверенного в себе и полного ожиданий, словно только что имел долгий и важный разговор со звездой мировой величины. Словно они только что договорились о концертном турне по всей Европе или толковали о Шопенгауэре и его мрачном взгляде на женщин. Теперь он старается, чтобы мне было здесь как можно приятнее. Он несколько раз машет рукой, кивает, словно в ответ на свои мысли, и констатирует: «Весь мир ждет».

Ребекка прыскает. Я пытаюсь встретиться глазами с Аней, но она занята бутербродом с креветками. И не она одна. На всех тарелках лежат одинаковые бутерброды. Ланч в «Бломе», мы — гости В. Гуде. Он с удовольствием хлопает в ладоши и благодарит нас за то, что мы приняли его приглашение. Со своей лысой макушкой, оттопыренными ушами и профессорским взглядом за круглыми стеклами очков он очень похож на страуса, на доброго могущественного страуса в очках. Когда на него смотришь, трудно представить себе, что он бежит быстрее всех, но ведь это именно так. Он бежит впереди нас и кричит:

— С дороги! С дороги! Наступают Аня Скууг, и Ребекка Фрост, и Аксель Виндинг, и…

Он собрал нас всех здесь, мы, одиночки, не в состоянии позаботиться даже о собственной карьере, сделать первый шаг. Маргрете Ирене бросает на меня многозначительный взгляд, который мне не нравится. Как будто между нами существуют близкие отношения. Как будто она что-то знает лучше других. Да ничего она не знает, думаю я, и когда я смотрю на пластинки у нее на зубах, они мне кажутся еще больше, чем в последний раз, когда я их видел. Интересно, существуют ли штопоры специально для полуторалитровых бутылок? Мне ее жалко. В моей жизни для нее нет места. И мне хочется, чтобы она держалась от меня подальше.

В. Гуде стучит ложечкой по стакану с водой.

— Добро пожаловать, юные честолюбцы. — Он довольно хмыкает и по очереди смотрит на каждого из нас. — Конечно, вы уже не дети, и я это понимаю. Семнадцать. Восемнадцать. Девятнадцать лет. В вашем возрасте я считал себя уже взрослым. — Он что-то бурчит себе под нос. Потом поднимает свой бокал, приветствуя нас. Мы все тоже поднимаем свои бокалы с минеральной водой, кроме Ани, которая, не двигаясь, пристально смотрит перед собой.

— Мы собрались здесь, — говорит он, — потому что я обратил внимание на ваши недюжинные способности. — Он громко чихает, достает из кармана пиджака наглаженный носовой платок и сморкается в него, потом с удовлетворением смотрит на всех, особенно на Аню, но, так и не встретившись с нею глазами, продолжает: — Мои способности ограниченны. Я пришел в мир только для того, чтобы сделать заметными других. Я посвятил свою жизнь древним египтянам и вам, молодым музыкантам. Между делом я, как вам известно, устраивал концерты. Но великие звезды состарились и устали. Я давно спрашивал себя, когда же придет и заявит о себе новое поколение? Когда я слушал вас в финале Конкурса молодых пианистов, я думал: вот оно, новое, свежее и дерзкое. Виртуозность Ани. Чары Ребекки. Тщательность Маргрете Ирене. Созерцательность Фердинанда и лирический талант Акселя. И я думал: они неотразимы! Эта молодежь с их новыми самобытными голосами. Они мне нужны! Вы — звезды будущего. Вы будете раздавать автографы тем, кто в эту минуту еще лежат в колыбелях. Вы переживете самое неповторимое в человеческой жизни — игру с большими оркестрами. Я пригласил вас на этот ланч, на бутерброды с креветками и минеральную воду, не для того, чтобы осчастливить вас предложениями, но для того, чтобы сказать, что я с вами, что вы всегда можете найти меня в моей конторе на Пинсенс гате и что я буду следить за вами через увеличительное стекло. И кто знает? Может быть, когда-нибудь вам захочется поработать с таким дряхлым стариком, как я? Может, вам захочется играть на обеде в честь стортинга во Дворце, или в Бергене, или в Ставангере, или?.. Возможностей много. Я только хочу сказать: я могу помочь вам во многом.

Аня встала. Она стоит и спокойно смотрит на В. Гуде. Я отмечаю, что она очень бледная, словно лето прошло для нее незамеченным, словно все время она провела за инструментом.

— Это все? — спрашивает она.

В. Гуде вытирает рот салфеткой и с удивлением смотрит на молодую девушку, из-за которой он, по-видимому, главным образом и пригласил нас на этот ланч.

— В какой-то степени. — Он растерян. — Но…

Аня прерывает его, схватив свою сумочку.

— Тогда позвольте поблагодарить вас и откланяться.

Всем ясно, что она собирается уйти. В. Гуде это не по душе.

— Не стоит благодарности.

— Я очень занята в эти дни, — говорит Аня. — К сожалению, мне необходимо уйти по делу. Но спасибо за бутерброды с креветками и за минеральную воду.

Она делает реверанс, как и положено воспитанной девушке. Потом беспомощно смотрит на меня и закатывает глаза. Словно я должен что-то понять. Тогда я тоже встаю, но уходить не собираюсь.

— Простите, я на минутку, — говорю я и иду за Аней между колоннами, гербами художников, красными носами и картинами Равенсберга. Раскрыв глаза от удивления, все смотрят на нас.

— В чем дело? — спрашиваю я у Ани уже в гардеробе.

Она трясет головой, словно не желает слышать ничьих аргументов, кроме собственных.

— Я его не выношу, — говорит она. — Только не сейчас. Конечно, он добрый и расположенный к нам человек, но я должна следовать своему плану.

— И в чем заключается твой план?

Она мрачно смотрит на меня.

— В том, что я приму участие в концерте «Новые таланты», который Филармония дает в январе. Я буду играть Равеля.

— Соль мажор?

Она смеется.

— Конечно. Концерт для левой руки я буду исполнять, только когда потеряю правую.

— Значит, В. Гуде не может на тебя рассчитывать?

— Нет. У нас с ним разные планы.

Я понимаю, что ей хочется как можно скорее отвернуться от меня и исчезнуть.

— Подожди! — прошу я. — Где ты была? Что делала? И как обстоят дела с Жаклин Дюпре?

Первых двух вопросов она словно не замечает, но к третьему относится небезразлично.

— Ты можешь прийти ко мне, — говорит она так серьезно, будто речь идет о похоронах. — Как-нибудь в первую половину дня еще до начала зимы. Договорились? Я позвоню тебе.

Я киваю.

— Замечательно. Но не думай, будто я напрашиваюсь.

— Я так и не думаю.

Я стою и смотрю, как она скрывается за стеклянной дверью. Молодая, хрупкая, она пугает меня своей силой. Мне бы ее силу, думаю я.

Я возвращаюсь к остальным. Похоже, всем стало легче после того, как Аня нас покинула. Только не мне.

— У нее свои планы, — прагматично замечает Ребекка и облизывает с губ майонез. Я вижу, что В. Гуде внимательно за нами наблюдает, словно решает, как распределяются силы и кто у нас лидер. Нельзя сделать карьеру пианиста, не обладая силой. Пока что мы показали лишь малую толику того, на что способны.

— Аня Скууг очень талантлива, — говорит В. Гуде, его лицо выражает отеческую озабоченность. — Будем надеяться, она знает, что делает.

— Ты говорила о ней с Сельмой Люнге? — спрашиваю я у Ребекки.

Ребекка отрицательно качает головой:

— Я могу творить с фру Люнге о чем угодно, только не об Ане Скууг.

— Она собирается играть в январе концерт Равеля с Филармоническим оркестром.

— Я знаю, — говорит Ребекка. — Это одна из причин, по которой мы здесь собрались. — Она бросает быстрый взгляд на В. Гуде, он незаметно ей кивает — знак того, что она может продолжать. — Я долго думала, почему мы так тянем? Почему не поступаем как Аня, не выступаем в «Новых талантах», не дебютируем?

— Тебе легко говорить, — замечает Фердинанд. — У тебя в школе все в порядке. А мы вкалываем из последних сил. Музыка требует от нас слишком многого.

— Да, — говорю я и смеюсь. — А я вообще бросил школу.

В. Гуде с интересом смотрит на меня.

— Ты отказался от аттестата, Аксель?

— Да, я бросил школу. — Я краснею и злюсь: они могут подумать, что я покраснел от стыда.

В. Гуде осторожен:

— Это как-то связано… с вашей трагедией?

Я решительно мотаю головой.

— Это связано только с музыкой. С желанием сосредоточиться только на ней.

— Почему ты до сих пор не сменишь педагога? — спрашивает Ребекка, в ее голосе звучат нотки старшей сестры. — Твой Сюннестведт уже давно зарос мхом. Что он может тебе дать?

— Он дает мне свободу, — сердито отвечаю я.

— Свобода очень важна. — Маргрете Ирене кивает головой. Она во всем и всегда на моей стороне.

— Наверное, нам всем надо подумать о том, чтобы раньше или позже сменить преподавателей, — говорит Фердинанд. — Рифлинг изумительный педагог, однако он тормозит меня. Я надеялся выступить следующей осенью, но он считает, что мне еще рано дебютировать.

— Тебе надо заниматься с фру Люнге, Аксель, — решительно говорит Ребекка. — Почему вы не хотите понять, что в нашем маленьком грязном городишке живет гений международного класса? Конечно, я могу говорить только за себя. Но подумайте, почему Аня стала так замечательно играть? Думаете, она самостоятельно всего добилась?

— Это индивидуально, — не менее решительно возражает Маргрете Ирене. — Я по-прежнему чувствую, что фру Фён много дает мне, хотя она, конечно, и не фру Люнге. Мы и сами знаем, чего нам не хватает и что мы можем сделать лучше. По-моему, вы преувеличиваете значение преподавателей.

В. Гуде серьезно всех слушает. Мне он нравится. В его заинтересованности есть искренность.

— Да, это, конечно, индивидуально, — говорит он, — но именно поэтому так велико значение преподавателя. Я беседовал с Рубинштейном, когда он в последний раз приезжал в нашу страну. Его огорчало, что новые кометы — Баренбойм, Ашкенази, Бишоп и Лупу — так много занимались. Он считал, что их педагоги просто плохо с ними работали, ибо, если пианист хочет передать что-то важное, он должен быть опытным во всех отношениях, а не только безупречно владеть инструментом. — В. Гуде взмахивает рукой и прищуривает глаза. — Нужен еще и жизненный опыт, дети мои!

Маргрете Ирене кивает и смотрит на меня.

— А это, — продолжает он, — означает, что вы должны быть открыты всему, что предлагает вам жизнь. Рубинштейн сказал, что никогда не занимался больше трех часов в день. Ведь есть еще книги, которые я должен прочитать, женщины, которых я должен узнать, картины, которые необходимо увидеть, и вино, которое надо выпить, сказал он.

— Я люблю Рубинштейна, — говорит Маргрете Ирене, в глазах у нее сверкают звезды, она повелительно смотрит на меня.

— Он прав, — говорит Ребекка. — Нельзя чересчур серьезно относиться к тому непостижимому, чем мы занимаемся. Нельзя упускать ни одной возможности, надо всем пользоваться. Радоваться и радовать. — Она снова вопросительно смотрит на В. Гуде. Они явно о чем-то договорились. Разрешает ли он ей объявить об этом? Он незаметно кивает. Да, пожалуйста. — Я буду дебютировать! — восклицает она и поднимает вверх руки, как победитель олимпиады. — Этой осенью!

Мы радуемся и хлопаем в ладоши. В. Гуде доволен, он улыбается.

— Ты храбрая! — искренне говорит Фердинанд Ребекке.

— Это была идея фру Люнге, — продолжает Ребекка. — «Чего ты ждешь?» — однажды спросила она у меня. Она слышала, как я играю Шуберта, сонату ля мажор, посмертную. И осталась довольна. Напомнила мне, каким молодым умер Шуберт. Напомнила о Моцарте и Дину Липатти. Сказала, что я могу обратиться к В. Гуде, передать от нее привет. И он обо мне позаботится.

— Ты так и сделала? — с удивлением спрашиваю я.

Они оба кивают, и Ребекка, и ее импресарио.

— Для меня большая честь, — искренне говорит В. Гуде, — что ко мне по рекомендации Сельмы пришла одна из ее учениц. Вы, конечно, знаете, что мы с Сельмой — старые друзья. Я устраивал ее прощальный концерт. — При этих воспоминаниях во взгляде В. Гуде появляется что-то мечтательное. — Вы и представить себе не можете, что это было. Сельма все украсила цветами, даже занавес. Картина Эмиля Нолде, ее любимого художника, стояла на мольберте рядом с фортепиано. Она читала стихи Гёльдерлина, но главное, она играла. Господи, как она играла! — В. Гуде вытирает слезы. Я неожиданно замечаю, что он уже весьма пожилой человек. И понимаю, что он живет в основном воспоминаниями, что все переживаемое им теперь он уже переживал раньше. Поэтому он и обращается к нам, молодым, словно мы можем вернуть ему искру жизни, заставить его забыть, что за следующим углом его ждет смерть.

— А что она играла? — вежливо спрашивает Фердинанд. Хотя знает это. Мы все знаем. Потому что об этом концерте, на котором нас не было, мы говорили тысячу раз. Однако В. Гуде охотно отвечает:

— Она играла Бузони — фортепианную транскрипцию Токкаты, адажио и фуги Баха — это была прелюдия. Потом шла соната до минор Шуберта, наименее известная, но, на мой взгляд, самая фантастическая из всего его посмертного наследия. После этого был антракт, во время которого подавали немецкие булочки с изюмом и немецкое сладкое виноградное вино, бесплатно для всех. Во втором отделении она исполнила Ludus Tonalis своего друга Пауля Хиндемита и Симфонические этюды Шумана, ни больше ни меньше. Аплодисментам не было конца. На бис она исполнила три или четыре вещи, все Грига, в качестве дружеского жеста по отношению к своей новой родине, а когда публика отказалась ее отпустить, она снова начала играть Баха. Она исполнила экспромтом все Французские сюиты! После четырех незабываемых часов счастливая публика покинула Аулу, понимая, что подобного в ее жизни уже не повторится. А Сельма погрузилась в семейную жизнь с мужем и детьми…

— На Квиксандвейен, — подхватываю я.

Все в недоумении глядят на меня.

— Я там недалеко живу, — объясняю я, тоже в недоумении. — Только на другом берегу реки.

— Ее улица называется Сандбрюнневейен, — хихикнув, говорит Ребекка.

— Где ты витаешь? — спрашивает у меня Маргрете Ирене.

Я чуть не рассказал им про ольшаник. Я крепко зажмуриваю глаза и трясу головой. Они смеются над моими гримасами.

— Я понимаю, что надо держать себя в руках, — говорю я. Но главное уже сказано. Ребекка Фрост дебютирует. Эта безумно богатая восемнадцатилетния девушка. Концерт назначен на одиннадцатое ноября.

— Осталось только дожить, — говорит Фердинанд.

Она кивает. Вздрагивает.

— Не напоминай мне об этом.

— Что ты будешь играть? — спрашивает Маргрете Ирене. Она с восхищением смотрит на Ребекку.

— Хочу поразить вас всех, — твердо говорит Ребекка. — Все считают меня богатой поверхностной дурочкой с Бюгдёя, но вы меня еще не знаете. Сначала я исполню «Могилу Куперена» Равеля, потом Бетховена, опус 109, это для тебя, Аксель. — Она показывает мне язык и продолжает: — И наконец, да будет мне это позволено, четыре баллады Шопена.

Мы ахаем. Амбициозно, конечно, но никуда не денешься. Давно прошли времена, когда можно было получить восторженную критику за полную версию «Весенних шорохов» Синдинга.

— Поздравляю, — говорю я.

Ребекка, словно защищаясь, поднимает обе руки.

— Поздравлять еще рано. Подождем до одиннадцатого ноября.

Я вижу бегающий взгляд В. Гуде. Он ищет глазами официанта. Наконец он видит его.

— Официант! Шампанского! Да-да, игристой водички для моих детей! Мы должны это отметить! За молодежь, за будущее, за отвагу! За все еще не совершенное!

Союз молодых пианистов

В. Гуде уже ушел. Пожав каждому руку и обняв каждого на прощание, он уверил нас, что он наш друг на всю жизнь, что нам надо только прийти к нему, и он организует концерты, которые нам необходимы. А мы пили шампанское. Праздник еще не кончен. Мы все направляемся в квартиру Маргрете Ирене возле стадиона Бишлет. Маргрете Ирене настаивает, чтобы мы не расходились по своим углам после такого замечательного ланча. В. Гуде подтолкнул нас своими бутербродами с креветками и шампанским.

— Я тоже хочу дебютировать! — говорит Маргрете Ирене. — В. Гуде вселил в меня уверенность. Подумать только, иметь того же импресарио, что и Рубинштейн!

— Ерунда, — бурчит Фердинанд. — Он импресарио Рубинштейна только в Норвегии.

— Типично для тебя, Фердинанд, — говорит Маргрете Ирене. — Ты-то и через пятнадцать лет еще не дебютируешь со своим Рифлингом. Ха-ха!

Фердинанд не поддерживает ее шутки:

— Рифлинг знает, о чем говорит. А В. Гуде нужны только деньги.

— Несправедливое высказывание, но мы это еще обсудим. — Маргрете Ирене крепко держит меня за руку. Мы идем по Пилестредет.

— Надо запомнить этот день. Сегодня мы создадим Союз молодых пианистов!

— Вместе в будущее! — смеется Ребекка.

— Согласие и верность до первой ошибки! — дурачится Фердинанд.

— Это все ты виновата, — говорю я Ребекке. — Ты столкнула нас всех лбами. Если мы не дебютируем до девятнадцати, нам придется жить на социальное пособие.

Она отрицательно мотает головой.

— В. Гуде — умный человек. Он понимает, что мы вот-вот станем взрослыми, что нам предстоит решать трудные задачи. Я за многое благодарна фру Люнге. Она щедрая. Сама она любит только цветы и картины. После концерта я устрою дома на Бюгдёе грандиозный праздник. Все будет очень шикарно!

Я с трудом освобождаюсь от цепкой хватки Маргрете Ирене и с восхищением смотрю на Ребекку. Она сделала важный шаг. Я вижу, что это принесло ей облегчение. Но мысль о том, через что ей придется пройти в ближайшее время, вызывает у меня тошноту. Равель, Бетховен, Шопен. Почему я даже не подумал ни о чем в этом направлении? Почему еще целый год у меня не будет ничего, кроме ежедневной рутины — бесконечных прогулок мимо вилл, сидения в ольшанике, занятий за роялем, сред с Сюннестведтом с его запахом изо рта и благожелательными банальностями? Я чувствую, что презираю его и жду, когда же он скажет: «Ну, мой друг, я себя исчерпал. Пора тебе найти себе другого педагога». Но он молчит. Он слушает, как я играю, сидя в своей скрюченной позе. Не предлагает мне дебютировать. Не советует выступить на концерте «Новые таланты». Он хочет быть только моим педагогом. И, пребывая в легком настроении после шампанского и мужества Ребекки, я думаю, что Сюннестведту не хватает твердости. Если бы он мог, он бы навсегда остался моим педагогом. А я никогда бы не дебютировал. Да, думаю я, Сюннестведт — это тупик. Мне хочется бросить его. Но к кому мне тогда обратиться?

К Сельме Люнге?

Ребекка замечает, что я о чем-то задумался.

— Сегодня запрещается думать о неприятном, говорит она. — Сегодня мы чествуем друг друга. Чествуем В. Гуде и его щедрость. Чествуем Союз молодых пианистов!

Мы у Флуедов. У старшего инженера и его малопонятной семьи — неприметной жены с добрым всепонимающим лицом. Сына, которого я никогда не видел, он, как нам известно, занимается современными танцами. Мы сидим в гостиной, где стоят динамики. Bowers & Wilkins. Слушаем Бетховена и другие пластинки. Родителей Маргрете Ирене, к счастью, мы почти не видим. Они оборудовали себе спальню и отдельную гостиную с телевизором в той части квартиры, где находится помещение для прислуги. Сын обычно живет у друга в Манглерюде. Мы, молодежь, предоставлены самим себе. Мы отмечаем событие красным вином, предложенным нам Маргрете Ирене. Надо отпраздновать будущий дебют Ребекки. Она сидит здесь, среди нас, всегда такая властная и в то же время простая. Всегда готовая нас поддержать, она сама уже сделала первый шаг. Между нами нет зависти и недоброжелательства. Несмотря ни на что, мы любим друг друга. И желаем друг другу успеха. Мы говорим о будущем, нашем неясном будущем, о ждущей нас желтой сцене, черном рояле, критиках, публике. И все это ради музыки.

— Вы должны последовать моему примеру, — убеждает нас Ребекка. — Иначе мне будет трудно радоваться своему дебюту. Мы должны им показать!

— А мне даже негде заниматься, — говорю я.

Я рассказываю им о наших двух студентах, о христианине Скааре, который бегает на лыжах зимой и занимается спортивным ориентированием летом, и о мыслителе из Тотена — Бендиксене, от которого разит потом.

— Я понимаю, что для них их жизненная задача важнее твоей, — кивает Ребекка.

Тут просыпается Фердинанд.

— Опасно так творить, Ребекка! Мы же ничего о них не знаем, мы не знаем даже о своей собственной задаче в этом мире.

— Задача Акселя важнее! — Ребекка поднимает руку. — Давайте выпьем за Акселя!

Я громко протестую, но они пьют за меня. Потом мы по очереди пьем за каждого из нас. И слушаем сонату Шуберта до минор в исполнении Гизекинга.

— Я сыграю ее лучше, — говорит нам Ребекка.

Уже поздно. Мы собираемся уходить, но Маргрете Ирене просит меня остаться.

— Задержись, пожалуйста, — шепчет она мне на ухо. — Поедешь через два трамвая. Я не прошу о многом. У меня составлен твой гороскоп.

Я смотрю на нее. Охмелев от красного вина, она очень похорошела. По лицу у нее пробегает тень. Что-то серьезное, молящее, что заставляет меня заколебаться.

— Значит, решено, — говорит она. — Ты не пожалеешь.

Все уходят. Отныне мы связаны друг с другом. Союз молодых пианистов. Мы договорились регулярно встречаться, откровенно делиться друг с другом своими радостями, планами, огорчениями. Я обнимаю Ребекку в прихожей. Она вдруг обеими руками обхватывает мою голову:

— Остерегайся Маргрете Ирене, — говорит она. — Ты меня понимаешь.

Я киваю. И тоже держу руками ее голову. Мое чувство к ней изменилось, и это меня пугает. Она стала другой только потому, что должна дебютировать. Стала сильнее. Смелее. Привлекательнее. Но мне не нравится, что я так думаю.

— Ты ищешь место, где сможешь репетировать? — говорит она мне на ухо. — Это несложно. Обратись в НРК в приемную, спроси вахтера студии. Скажи, что ты от меня. Его зовут Гейр. В Студии 18 есть отличный «Стейнвей». Ты сможешь заниматься там по вечерам. Кажется, ты любишь вечера?

Вот это связи, думаю я. Вот оно, преимущество богатых.

Она быстро целует меня в щеку и уходит вместе с Фердинандом, который только улыбается, вежливо и дружелюбно, как всегда. Мне интересно, а что получит он от этого дня?

Итак, я остаюсь с Маргрете Ирене.

Она долго не спускает с меня глаз.

Именно этого мне и хотелось всегда избежать. Оказаться наедине с Маргрете Ирене.

Она смущенно улыбается, пытаясь губами прикрыть пластинки на зубах. Это меня трогает. Она не лишена привлекательности. Молодая девушка, хорошо обеспеченная, просит меня остаться. Я не привык к такому.

— Пойдем в мою комнату, — приглашает она. — У меня там есть еще вино и твой гороскоп.

— Пошли, — соглашаюсь я и иду за ней. Комната большая. Кровать. Портрет Риты Штрайх. Я смотрю на плакат. Внизу — фирменный знак Deutsche Grammophon. Мечта всех музыкантов.

— Она — моя любимая певица, — говорит Маргрете Ирене. — Ты когда-нибудь ее слышал?

Я киваю:

— Моя мама боготворила ее. Колоратура. «Волшебная флейта», к примеру. Царица ночи.

— Она действительно была царицей ночи, — соглашается Маргрете Ирене.

И жестом приглашает меня сесть на кровать.

Я сажусь и вижу, что у нее в углу стоит музыкальный центр. Рядом на полке несколько пластинок.

— Это моя святыня, — серьезно говорит она.

— Я польщен.

— Сейчас я покажу тебе твой гороскоп.

— Наверно, немного музыки не помешает?

Она прикладывает к губам палец.

— Потом.

Маргрете Ирене садится рядом со мной. Разворачивает большой лист. Я вижу круг. Линии, идущие во все стороны. Треугольник. Какая-то неразбериха линий.

— Это твоя жизнь, — говорит она.

Мне уже не хочется ничего знать о моей жизни. Но она показывает.

— Это асцендент. К счастью, он находится под знаком Тельца. Бедняжка, мы с тобой оба Скорпионы.

— Это означает смерть?

Она садится рядом со мной. И внимательно смотрит на то, что начертано на бумаге. Там большими буквами написано АКСЕЛЬ. Эта неразбериха линий — моя жизнь.

— Нет, не смерть, скорее, это жизнь. Слишком много линий. — Она серьезно смотрит на меня и берет за руку. Мне это не нравится. Но вместе с тем меня трогает, что она так искренна. Что сама составила мой гороскоп. Что интересуется моей жизнью.

— Ты слишком разбрасываешься, Аксель. Тебе слишком многого хочется. Но ты должен сосредоточить свой интерес на чем-то одном.

— И что же это одно?

Она смущенно смотрит на меня.

— Я не знаю. Это известно только тебе.

Я слушаю ее, киваю. Маргрете Ирене меня поражает. Конечно, она права. Я слишком разбрасываюсь. Как ей удалось так точно меня узнать? Но разве она не права? Я еще не на своем месте, не могу ни на чем сосредоточиться.

— Однако у тебя есть шанс, — говорит она и показывает на какую-то линию, проходящую между двумя планетами. — Отныне доминировать над всем будет твоя энергия. Я снова киваю:

— Это мне подходит!

— Но тебе придется сделать выбор.

Она встает. Подходит к музыкальному центру, достает из конверта пластинку. Я вижу, что это Самюэль Барбер. Адажио.

Слышится шорох. Потом звучит музыка.

— В эту минуту есть только мы с тобой, — говорит она.

— Возможно, — соглашаюсь я.

Она садится на кровать, где сижу я. Мне это неприятно. Однако я ей повинуюсь.

— Ляг, — говорит она.

— Почему ты выбрала такую грустную музыку?

— Потому что она нам ближе всего.

Не так я хотел первый раз лежать с девушкой. Это должна была быть Аня. Прекрасная музыка. Ее губы. Зеленые глаза. Кое-что совпадает. Кроме самого главного. Это не Аня, а Маргрете Ирене. Мы лежим рядом на ее кровати. Мне непонятно, как у нее это получилось. «Адажио для струнных» и все остальное.

— А теперь поцелуй меня! — говорит она.

Мне этого не хочется. Я смотрю в ее большие глаза, похожие на две цинковые тарелки. Она замечает мое сопротивление, понимает, что я действительно не хочу этого. Тогда она кладет руку мне на брюки, просовывает ее мне в пах.

— Ты будешь противиться и этому тоже?

Я не знаю, что ей ответить. Я еще ни с кем этого не испытывал.

Она снова смотрит на меня. И мне приходится поцеловать ее.

Она всегда была мне немного неприятна. И вот я лежу здесь, рядом с ней, и не противлюсь.

— Рубинштейн. Я люблю Рубинштейна, — говорит она.

Тогда я закрываю глаза. Я люблю Аню.

— Посмотри на меня, — приказывает она. Я подчиняюсь. В то же время она расстегивает мои брюки. Глаза ее широко раскрыты. Я осторожно целую ее. Она не отпускает меня. Мне приятно.

— Не бойся, — говорит она. — От этого я не забеременею.

И осторожно засовывает руку мне в брюки.

Я не двигаюсь.

— А теперь ты должен делать со мною то же, что я делаю с тобой, — мягко говорит она.

Проходит несколько минут. Ведь я не знаю, чего она от меня ждет.

— Ты этого еще не умеешь? — шепчет она мне на ухо. Я чувствую на себе ее властную руку. Первый раз девушка касается меня в этом месте. Я не в состоянии ей противиться.

— Тебе приятно? Я чувствую, что тебе приятно. Мой любимый. А теперь сделай то же самое со мной.

Она кладет свою руку на мою. Показывает. Как просто, с удивлением думаю я. Никогда не думал, что это так.

Маргрете Ирене начинает постанывать. Проходит всего несколько секунд. Она кончает со стоном. Потом целует меня в шею, прижимается ко мне. Я прислушиваюсь к ее дыханию. Не знаю, что мне делать дальше.

— Спасибо, Аксель. Мне было так хорошо.

Я неподвижно лежу рядом с Маргрете Ирене. Даю ей время отдышаться. Но она еще не отпускает меня. Мы слушаем Барбера, но желание накатывает быстрее.

— Я не уверен, что хочу.

— Конечно, хочешь! — повелительно звучит ее голос.

Я думаю только об Ане, о ее руках, губах. Думаю о Желтой Вилле. О запахе ольшаника. О запрещенном.

О Катрине, о ее груди и ногах. И все-таки я думаю только об Ане.

Но Маргрете Ирене знает, что теперь я в ее руках. В ее цепких руках. Мы целуемся. Я чувствую вкус ее пластинок. Она торжествующе смеется.

— Это было неизбежно, — говорит она. — Это должно было произойти уже давно.

Она крепко держит и не отпускает меня. Я в ее руках. Бурный взрыв. Сперма попадает ей на брюки. Какой позор! Я ищу носовой платок.

— Это не горит, — смеется Маргрете Ирене и целует меня в губы. — У нас впереди уйма времени. Не огорчайся. Наслаждайся. Ты никогда не смел наслаждаться. Спасибо Рубинштейну. Спасибо тебе. Не занимайся больше трех часов в день. Помнишь его слова? Да здравствует Союз молодых пианистов!

Разговор с отцом

Я возвращаюсь домой после полуночи — растрепанный, пристыженный и растерянный. Маргрете Ирене. Кто пожелал бы ее в качестве возлюбленной? Это получилось случайно, думаю я. И больше никогда не повторится.

Отец сидит в гостиной, он заснул под музыку. Сутулая спина, бессильно висящие руки. Я подхожу к проигрывателю, смотрю на конверт — лицо Риты Штрайх. Как странно. Неужели это простое совпадение? Она пела Моцарта.

— Отец, — говорю я и осторожно трогаю его за плечо. — Ты меня слышишь?

Он, вздрогнув, просыпается. Смущенно глядит на меня.

— Кажется, я заснул.

Я качаю головой и поеживаюсь.

Иду на кухню. Наливаю два стакана молока и ставлю их на стол. Катрине нет дома. Я это чувствую. По царящему в доме покою. Она где-то в городе. Отец смотрит на меня бегающими глазами, при маме это означало что-то серьезное.

Я сажусь на диван и провожу рукой по волосам. Новый взрослый жест. Я горд, и в то же время мне стыдно. Возможно, что-то потеряла Аня, а вовсе не я.

В голове у меня нет ничего, кроме Ани. Сегодняшнее событие — только этап на пути к ней, думаю я.

Передо мной сидит погасший отец.

— Что случилось? — спрашиваю я.

Он беспомощно смотрит на меня, словно я должен сам все понять и произнести эти слова вместо него.

— Я продал дом, — говорит он.

Я киваю. Для меня это не неожиданность. Мы пьем молоко.

— У нас больше совсем нет денег?

— Да, сынок, даже десяти эре.

Он растерян. Его взгляд пугает меня. Напоминает мне о маме. Когда ее подхватило течением. Когда она поняла, что зашла слишком далеко. Я не должен заходить слишком далеко. Я глажу его по плечу. Собственного отца. Но я никогда прежде этого не делал. Я быстро убираю руку.

— А что случилось?

Он словно оценивает меня, словно не уверен, что это подходящий момент для признания.

— Я сдался, — говорит он.

— Почему?

Его взгляд пронизывает меня насквозь.

— Я допустил ошибку.

Он делает большой глоток молока.

— Какую?

Отец пожимает плечами.

— Не понял, что мой проект окажется абсолютно невыполнимым.

— Ты в этом уверен?

— Да. В этом я твердо уверен. В последние годы мне не повезло ни с одним из моих проектов.

— Такое иногда бывает.

— Да, но не так часто, как у меня. — Он смотрит на Риту Штрайх. Красивое лицо. Совершенная колоратура. — Мама первая это поняла, — говорит он. — Теперь мне страшно, что на нашей семье лежит проклятье.

— Какое проклятье?

— Мы переоцениваем свои силы. — Он крепко хватает меня за плечо. — Я слишком замахнулся, Аксель. И первой это поняла мама.

— Она сама была по натуре авантюристка. — Мне хочется его утешить.

— Нет. Она никогда не заходила слишком далеко. Всегда понимала, что достижимо, а что — нет. А это очень важно.

Я киваю. Раньше это был мой вечер, теперь это вечер отца. И я отдаю его ему. Понимаю, что он выпил больше, чем я.

— Все эти годы я возился с этими квартирами. Больше у меня это не получается.

Я сижу и слушаю его, мне хочется быть хорошим сыном.

— Что у тебя не получается?

Он мрачно смотрит на меня.

— Мое дело пролетело. — Он вдруг начинает смеяться, потому что пьян в стельку и потому что заговорил в рифму. — На этом рынке правит один ловкач. Его фамилия Трондсен. Он все делает правильно. А я неправильно. Так было уже много раз. Через год нам придется уехать отсюда.

Я вздыхаю с облегчением.

— Не раньше?

— Ты ничего не понимаешь, — говорит отец.

Я лежу в постели и не могу заснуть. Что он имел в виду? Что я слишком много думаю о себе?

Отец тоже лег. Он похрапывает за стенкой.

Я думаю о Маргрете Ирене, о том, какая она под брюками, под трусами. Думаю о том, что случилось. Пластинки на зубах, губы, руки. Жгучий стыд. Думаю об Ане, которая будет играть Равеля с Филармоническим оркестром. О Ребекке, которую ждет дебют. Мое чувство похоже на отвращение, на смесь тревоги и страсти.

Слышится какой-то звук.

Это Катрине. Она крадется на цыпочках. И ложится у себя в комнате.

Еще целый год, думаю я. А потом нас выбросят в неизвестность.

Время еще есть. Еще все может случиться.

Студия 18

Я поднимаюсь по склону невысокого холма, на котором находится здание НРК, вечер, сентябрь уже на исходе. У меня с собой пачка нот. Для большинства людей рабочий день уже кончился. В здании остались только дикторши и охрана.

Я вспоминаю все, что отсюда передавалось, всю музыку, которую мы с мамой слушали, стоя у приемника, завороженные его светящимся зеленым глазком. Утренние концерты, дневные концерты, вечерние концерты. Оперы и симфонии. Камерная музыка. В приемной мне дружески улыбается дежурная. Я спрашиваю Гейра.

Он выходит из комнатушки за коричневыми панелями. От него пахнет табаком и ключами. Он знает, кто я.

— Ребекка замечательная девушка. Она мне рассказала про тебя. Значит, ты выбрал искусство? Помни, на этом пути будет много шипов.

— Я знаю. Меня это не пугает, — отвечаю я.

Мы идем по коридору. По зеленому войлоку, он электризуется у нас под ногами. Потрескивают искры. Настоящий фейерверк.

— Не обращай на это внимания, — говорит Гейр. — За роялем ты об этом забудешь. Что ты сегодня будешь играть?

Я показываю ему ноты. Брамс, Бетховен, Прокофьев. Он одобрительно кивает.

— Отличная подборка.

Рояль в большой студии ждет меня.

— Если хочешь, можешь заниматься здесь до полуночи, — говорит Гейр.

Я благодарю его. Он уходит. Ключи звякают при каждом его движении.

Я остаюсь один в Студии 18. Пробую инструмент. Старый «Стейнвей», модель С. Не из лучших, но вполне приемлемый. Потом просматриваю ноты произведений, которые собирался сегодня играть. Однако меня отвлекают другие мысли. Мысли о Маргрете Ирене, о том, чему она меня научила. Мне не хочется думать об этом. Я подхожу к двери и гашу свет.

В немой темноте все становится иным. Теперь я могу играть то, что хочу.

Мне хочется вызвать образ Ани.

Я играю Шуберта.

Элгар на Эльвефарет

Звонит Аня. Вторник, первая половина дня. В доме пусто, я один. Сижу с Брамсом, опус 119. Она спрашивает:

— Можешь сейчас прийти ко мне?

— Сейчас? Ты разве не в школе?

— У нас осенние каникулы.

Через несколько минут я иду по Мелумвейен, с деревьев летят желтые листья. Низкие облака, пронзительный октябрьский ветер. Я всех избегаю. Вечера провожу в HРK в немой тишине. А с утра при дневном свете занимаюсь дома, приглушая звук средней педалью. На телефонные звонки я не отвечаю, это звонит Маргрете Ирене. Ей нужны постоянные отношения, и она хочет об этом поговорить. Я не знаю, что ей ответить. Я жажду повторить то, что было. Она называет это нашей маленькой грязной тайной. Я уже не понимаю, что чистое, а что — грязное. Но не хочу оказаться в ее сетях. Аня, думаю я. Теперь я знаю больше о том, что она скрывает. И это делает ее еще более желанной.

Я спускаюсь по склону к Эльвефарет. Дома выглядят пустыми, люди их покинули. Жизнь есть только во мне. Мне трудно удержаться и не пуститься бегом. Но я не хочу предстать перед Аней запыхавшимся. Первая половина дня в Рёа. Одинокий прохожий с собакой. Старая дама с сумкой на колесиках. Обычная жизнь. Будни, которые до тошноты похожи друг на друга. Это все не по мне. Аня вносит таинственность в мою жизнь, мысль о ней поддерживает меня, я тороплюсь к ней. Наконец-то она впустит меня в свой мир. Но радует ли это ее? Или она просто считает, что должна? Перед калиткой я медлю. Дом за высокими деревьями выглядит темным и мрачным. Наверное, они не любят света, думаю я. Солнце никогда не проникает сюда. Но мне это даже нравится. Мне нравится все, что имеет отношение к миру Ани.

Со стучащим сердцем я открываю калитку и по выложенной плиткой дорожке иду к крыльцу и темной входной двери с маленьким оконцем со свинцовым стеклом. На старинной медной дощечке написано «Скууг». Я глубоко вздыхаю и звоню.

Проходит несколько секунд. Потом я слышу ее шаги. Аня открывает мне дверь. Я почти не смею глядеть на нее. Может, она меня обнимет? Нет. Она широко распахивает дверь и говорит:

— Входи!

Мне никогда не привыкнуть к ее теплому низкому голосу. Наконец наши глаза встречаются. Я забыл, что у нее зеленые глаза, что она блондинка. На ней сиреневый джемпер, черные брюки, войлочные тапочки. Похоже, она только что вымыла волосы. Никакой краски. Все, что Аня делает, правильно. Она закатывает глаза по своей милой странной привычке и приглашает меня пройти в гостиную. Я думаю о том, что мог бы сделать, если бы мы оказались лежащими в кровати. Но не смею к ней даже прикоснуться. Она идет впереди. В гостиной на стенах висят большие картины. Абстракция. Я узнаю Йенса Юханнесена и Гюннара С. Гюндерсена. С двух сторон от большого окна, выходящего на долину и на реку, стоят динамики AR, похожие на два храма. Эксклюзивные усилители Mackintosh и большой плоский музыкальный центр Garrard занимают почти весь подоконник. На точно рассчитанном расстоянии стоят два кресла «Барселона». Группа из двух двуместных диванчиков Ле Корбюзье и двух кресел «Вассили», объясняет мне Аня. Все обито черной кожей. Стеклянный журнальный столик выглядит очень дорогим. У противоположной стены — рояль с поднятой крышкой, «Стейнвей», модель А. Аня внимательно за мной наблюдает, словно отвечает за каждый предмет. Она ждет, что я что-нибудь скажу.

— Я как будто попал в журнал интерьеров, — восхищенно говорю я.

— Гостиная — это папина гордость. Этот стол, например, от Эво Сарринен.

— Спаси и помилуй! — говорю я.

Я смотрю на стеклянный шкаф с пластинками. На большое окно и деревья в саду.

— В этом есть что-то вечное. Теперь я понимаю, почему ты равнодушна к «Солнцу» Мунка.

Она кивает.

— Это мой мир.

Она ставит на стол фрукты и спрашивает, не хочу ли я есть. Но я не голоден.

— Нет, спасибо, — отвечаю я.

Она смотрит на часы. Потом идет к шкафу с пластинками.

— Хорошо, что ты пришел именно сегодня. Сегодня подходящая погода для Жаклин Дюпре. И для Элгара.

— Что ты имеешь в виду?

Она смеется.

— Низкие, тяжелые от дождя облака. Сильный ветер.

— Ты тоже любишь такую погоду?

Она кивает.

— Я не могу жить без нее. Если солнечные дни длятся долго, я не нахожу себе места.

Она не знает, что я уже слушал эту музыку; я побывал в музыкальном магазине у Кьелля Хилльвега и купил все пластинки Жаклин Дюпре, какие там были, уже на другой день после нашего похода на Брюнколлен. Гайдн. Элгар. Камерная музыка с Баренбоймом и Цукерманом. Я ежедневно проигрывал эти пластинки и слышал в этой музыке Аню. Горячее дыхание Дюпре и спокойное дыхание Ани. Мощные звуки виолончели были Аниной страстью. Я привык видеть ее, слушая эту музыку, мечтать о ней, и воображаемые картины того, что мы с нею делали, становились все смелее, но никогда не достигали горячего толкования Дюпре. Потому что была еще и другая Аня, и эту Аню я мог вызвать, только когда долгими вечерами при погашенном свете играл в Студии 18 Шуберта — прозрачные побочные темы, горизонтальные проведения в трех последних сонатах. Как странно, что Ребекка играет одну из них. Они мои. И когда я их исполняю, Аня всегда рядом со мной.

— Кажется, ты замечтался?

Я с отсутствующим видом стою в гостиной семьи Скууг.

— Прости, пожалуйста…

— О чем ты сейчас думал? — с любопытством спрашивает она.

Я хотел бы поделиться с нею своими мыслями. Но не могу. Как я расскажу ей, что сижу в немой темноте студии в НРК и вызываю ее образ? Она испугается не меньше, чем тогда в ольшанике.

— Думал о том, какие мы счастливые, потому что у нас есть музыка, — говорю я.

— Это верно. — Она ставит пластинку.

Мы садимся рядом в кресла «Барселона». Совсем как на концерте. До звуков виолончели, до оркестра, до тяжелой темы слышится знакомое шуршание. Мы слышим дыхание Жаклин Дюпре, ощущаем пугающую страстность ее игры. За окном сильный ветер. Он качает высокие ели, спускающиеся к реке. Я думаю о маме, которая там погибла. Интересно, понравилась бы ей девушка, которая сидит сейчас рядом со мной, сдвинув колени и благоухающая ноготками? Эта Аня Скууг, околдовавшая и Катрине, и меня. Мне страшно. Мои чувства слишком сильны. Это ненормально. И хотя Аня сидит рядом и сама пригласила меня к себе, она по-прежнему недостижима. Было бы безумием даже прикоснуться к ее руке. Мысленно она сейчас витает где-то далеко отсюда. Она ничего не знает о таких вещах, какими занимались мы с Маргрете Ирене и какими будем заниматься и впредь, всякий раз, как я не сдержусь. Аня целиком поглощена музыкой. Она слушает богатую, живописную музыку Элгара, слышит плеск морских волн и видит раскачивающиеся за окном ели. Я не смею повернуться к ней, но знаю, что она сейчас плачет, что она необыкновенно остро чувствует музыку, хотя у нее не скатилось ни одной слезы. Музыка звучит громко, усилитель поставлен на полную мощность. Кажется, будто Жаклин Дюпре сидит перед нами, между динамиками AR, как будто весь оркестр находится в этой комнате, хотя это физически невозможно. Мы приближаемся к апогею первой части. Аня начинает покачиваться, она живет в этой музыке, почти стонет и тяжело дышит, совсем как Жаклин Дюпре. Неожиданно откуда-то веет холодом. Где-то открылась дверь. Я чувствую сквозняк. В комнате кто-то есть. Я чувствую чье-то неожиданное, зловещее присутствие и оборачиваюсь, Аня в то же мгновение вскакивает с кресла.

Человек с карманным фонариком!

Нейрохирург Бруг Скууг застыл в дверях и смотрит на нас.

Какую-то секунду Аня стоит как вкопанная. Потом подбегает к музыкальному центру и поднимает адаптер. Но у нее трясется рука. Слышится царапающий звук. По лицу хирурга пробегает боль. Он слабо улыбается.

— Зачем ты остановила пластинку? — дружески спрашивает он.

— Так надо. Ведь ты, наверное, будешь дома работать?

Он кивает:

— Да. Мне надо написать отчет. Это срочно. В больнице у меня нет ни минуты покоя.

— Мы не будем тебе мешать.

Брур Скууг смотрит на меня.

— Как неудачно, — говорит он. — Но, может, вы послушаете Элгара в другой раз?

Однако я больше не должен сюда приходить. Я это вижу по нему и по Ане. Мне здесь не место. Они хотят, чтобы я ушел, но никто из них не решается прямо мне это сказать.

— Я уже ухожу, — говорю я. — Заглянул на минутку.

Человек с карманным фонариком улыбается, но глаза у него мертвые. Аня неестественно бледна. Кажется, она хочет что-то сказать, но не может произнести ни слова.

— А как дела с карьерой? — спрашивает у меня Человек с карманным фонариком.

— Так себе, — уклончиво отвечаю я.

— Что играют на Мелумвейен?

— На Мелумвейен играют Брамса и Бетховена.

Я пытаюсь встретиться с Аней глазами, но она не смеет смотреть в мою сторону.

— Спасибо, — говорю я ей.

Она что-то бормочет.

— Ты, конечно, придешь в январе на выступление Ани с Филармоническим оркестром?

— Конечно, — отвечаю я. — Жду с нетерпением. Но до этого будет еще дебют Ребекки.

Человек с карманным фонариком удивлен. Аня тоже.

— Ребекка Фрост? Она собирается дебютировать?

— Да. Одиннадцатого ноября. Она тебя приглашает, — говорю я Ане.

— Как странно. — Аня растерянно смотрит на отца. — Сельма мне ничего об этом не говорила.

— Я ей позвоню, — мрачно бросает Брур Скууг.

Я ничего не понимаю. Неожиданно мне становится трудно дышать. В голове у меня пожар. Я открываю входную дверь. И тут же чувствую тошноту.

— Спасибо еще раз, — благодарю я.

— Было очень приятно. — Человек с карманным фонариком говорит за них обоих.

Я иду в ольшаник. За поворотом, когда они уже не могут меня видеть, я сворачиваю направо. Дует сильный ветер, но под деревьями тихо. Я словно окаменел. Через несколько минут я не выдерживаю. Меня выворачивает наизнанку, хотя внутри у меня уже давно ничего не осталось. Я ослеп от слез. Потом у меня начинает болеть голова. Я быстро иду домой. Там я хватаю телефон и звоню Маргрете Ирене.

— Можно мне прийти? — спрашиваю я и слышу в трубке ее дыхание.

— Да, конечно, — отвечает она.

Марианне Скууг

На другой день я сижу с телефонным справочником и ищу телефоны специалистов. Врачей. Гинекологов. Я еще чувствую себя нечистым после вчерашнего посещения Маргрете Ирене. Радость, а потом чувство стыда. Я унижаю не только себя, но и Аню, думаю я. Как я после этого посмотрю ей в глаза?

Марианне Скууг. Гинеколог. Пилестредет, 17.

Скоро уже вечер, но я все-таки звоню.

После пятого звонка она снимает трубку. Я слышу голос. Да, это она. Я вижу ее перед собой. Она очень похожа на Аню. Она не пугает меня так, как Человек с карманным фонариком. В Ауле, когда Аня победила на конкурсе, Марианне долго смотрела на меня. Это внушает мне уверенность. Дает надежду. Может быть, хоть кто-то из Скуугов поймет меня?

— Марианне Скууг слушает, — приветливо звучит ее голос.

— Говорит Аксель Виндинг. Я знаком с вашей дочерью и тоже принимал участие в конкурсе.

— Можешь обращаться ко мне на «ты».

— Хорошо, на «ты». — Я начинаю заикаться, пробую объяснить, чего я хочу. А чего, собственно, я хочу? Сказать, что я люблю ее дочь? Что начал подумывать о самоубийстве? Не знаю, что мне делать?

— Мне надо с кем-то поговорить, — объясняю я. — Дело касается Ани.

— Что с Аней?

— Я ее люблю, — нечаянно вырывается у меня.

Она смеется, но не надо мной.

— Аня достойна любви.

Я рассказываю ей, что случилось накануне. Она ничего не знала. Она внимательно меня слушает. Я говорю, что чувствую ужас перед отцом Ани. Не знаю, что мне делать. Прошу разрешения поговорить с ней.

Она не отказывает мне. Задумывается. Через несколько секунд говорит:

— Где ты сейчас находишься?

— Дома, в Рёа, но я могу успеть на трамвай.

— Сегодня вечером я должна быть на собрании в центре города. У меня есть пара часов до этого собрания.

— Я сейчас приеду, — говорю я.

Я хватаю деньги и бегу на остановку. Трамвай еще никогда не полз так медленно. Я встречусь с Марианне Скууг! Это почти как встретиться с самой Аней. Господи помилуй, ведь эта женщина родила Аню! — взволнованно думаю я.

Что я скажу ей? Какое произведу на нее впечатление? Мне еще нет восемнадцати. Она думает, что я ребенок. Но я уже далеко не ребенок, думаю я. Теперь я знаю о жизни столько же, сколько и взрослые.

Когда я поднимаюсь наверх со станции «Национальный театр», на улице уже темно. Непогода продолжается. Весь день шел дождь, но как раз сейчас он прекратился. Я бегу по улице Карла Юхана к Университетсгата. Бегу к человеку, который может понять, что со мной творится, и, может быть, успокоит меня.

Гудит зуммер, Марианне впускает меня. На лифте я поднимаюсь на четвертый этаж. Она ждет меня в дверях, на ней все еще белый халат. В кабинете горит свет. Она пожимает мне руку и внимательно глядит на меня. А я — на нее, и меня чуть не отбрасывает назад: она так похожа на Аню! Те же зеленые глаза. Я отвожу взгляд. Марианне улыбается.

— До чего ж вы похожи! — восклицаю я.

Ей явно нравятся мои слова.

— Очень приятно быть похожей на девушку, которую ты любишь, — весело говорит она.

Я краснею. С моей стороны было глупо так откровенничать. Она подумает, что у меня не все дома. Мой взгляд падает на кресло. Гинекологическое кресло. Мне приходится опереться на стену. Я вдруг понимаю, чем она занимается. Вижу ее будни — резиновые перчатки, пальцы, вижу всех женщин, боль, страх, раскинутые ноги.

— Тебе плохо? — спрашивает она.

Не знаю, что отвечать. В любом случае, мы не можем здесь оставаться.

— Хочешь есть? Можно, я приглашу тебя на обед? — быстро спрашиваю я.

И сам не верю своим словам. Неужели я совсем слетел с катушек? Как будто Маргрете Ирене тянет за нитку, и вязание начинает распускаться. Марианне Скууг смеется над моей дерзостью. Потом смотрит на часы.

— А почему бы и нет? — говорит она. — Сейчас в самый раз немного перекусить.

— Я угощаю!

Она снова смеется. И снимает с себя белый халат. Под халатом на ней зеленый вязаный жакет и жемчужные бусы. Я с удивлением отмечаю, что она носит джинсы.

Но когда мы бок о бок идем в «Блом», она больше не смеется. Конечно, это должен быть «Блом» — сюда ходила мама, сюда ходит В. Гуде, а уж он-то в таких вещах знает толк. Марианне Скууг не возражает против «Блома». Я нервничаю и волнуюсь, мне хочется выпить вина. Это начинает становиться привычкой. Вчера у Маргрете Ирене мы тоже пили вино.

Через несколько минут мы уже сидим за столиком в дальнем зале, в том, где плавает рыбка. Появляется красное вино. Заказан цыпленок.

— Значит, ты несчастлив? — спрашивает Марианне. В ее голосе не слышно иронии.

— Мне очень хочется общаться с Аней, но я не собираюсь давить на нее, — говорю я. — Однажды мы с ней совершили долгую прогулку, и я чувствовал, что ей было хорошо. Вообще, речь идет не только обо мне. Но обо всей нашей среде молодых пианистов, нам всем хочется, чтобы она была с нами. Но она почему-то нас сторонится.

Марианне Скууг задумывается над моими словами. Я смотрю на чистые линии ее лица и удивляюсь, что она выглядит так молодо. Должно быть, ей было всего двадцать, когда она родила Аню, думаю я. Тогда, значит, сейчас ей еще нет сорока.

— Ты считаешь неестественным, что она вас сторонится?

Я киваю.

— Так все считают. Мы никогда не видим ее, ни на концертах, ни в нашем союзе молодых пианистов, куда всегда ее приглашаем.

Марианне не двигается и смотрит куда-то вдаль. Мне кажется, я сказал уже больше, чем следует. Теперь ее очередь говорить. Но она молчит. Она так похожа на Аню. Неожиданно мне нравится, что ей уже почти сорок.

По щеке Марианны ползет слеза. Она не пытается скрыть, что плачет. Но это тихие слезы. Она открывает сумочку, достает носовой платок. Сморкается.

— Ты многого не знаешь, — говорит она.

И берет меня за руку. Рука у нее теплая. Это почти что рука Ани, думаю я. Свободными руками мы поднимаем бокалы.

— Рассказать тебе все? — произносит она, обращаясь как будто к самой себе. Она по-прежнему внимательно смотрит на меня, но похоже, что она уже решилась.

— Можешь на меня положиться, — говорю я. — Я тоже беспокоюсь за Аню. Надеюсь, ты это понимаешь. Если она не захочет иметь со мной дела, я с этим смирюсь. Но я хочу, чтобы она сказала мне это сама. С ее папой что-то не то…

— Да, с ее папой что-то не то, — повторяет Марианне.

Теперь я уверен, что мы нравимся друг другу, что мы заодно. Меня охватывает тихая радость. Марианне медленно отпускает мою руку. Нам приносят наш заказ, но мы не притрагиваемся к еде.

— Как странно, что ты решил мне позвонить, — говорит она. — Потому что я знаю о тебе больше, чем ты думаешь. Твоя мама была моей пациенткой. Она была совершенно здорова, поэтому меня потрясла ее смерть. Когда я увидела тебя на конкурсе в Ауле, я поняла, какие чувства ты питаешь к моей дочери. И меня это обрадовало. Конечно, я считаю, что Аня достойна любви. Иногда мне трудно поверить, что она моя дочь. Но это, наверное, неудивительно — мне было всего восемнадцать, когда я ее родила…

— Ты была такая же, как я сейчас? — восклицаю я.

Она осторожно улыбается.

— Да, но ведь ты сам знаешь, что и в этом возрасте человек может любить.

Я краснею. Заикаюсь:

— Значит… значит, тебе… сейчас…

Она читает мои мысли.

— Да, мне тридцать пять, — говорит она.

— Ты почти молодая!

Мы оба смеемся. Потом она снова становится серьезной.

— Я знаю про ту вашу прогулку, — говорит она. — По тому, как ты играл Дебюсси, я понимаю, как много для тебя значат чувства. Мне не с кем говорить об Ане. Меня многое беспокоит. Странно, но я сама собиралась с тобой встретиться, надеясь, что ты объяснишь мне, что происходит с моей дочерью.

— Я ничего не знаю.

Она задумчиво кивает:

— Понимаю. Тогда, значит, я должна все рассказать тебе в надежде, что нам вместе будет легче в этом разобраться.

Она кладет в рот кусочек цыпленка. Это единственное, что она съела за весь вечер.

— Я должна вернуться к началу, — говорит она. И замолкает. Я выпрямляюсь на стуле и сижу тихо, как мышь. — Брур на семь лет старше меня, — продолжает она наконец. — Он уже почти закончил учиться, когда мы встретились с ним на празднике в Доврехаллен. И я сразу же забеременела, с первого раза, но ни он, ни я еще не были готовы стать родителями.

Я киваю. Именно это я и хотел узнать. Ее историю. Детали. Того, о чем Аня мне не рассказала. А Марианна рассказывает, вначале немного по-матерински. Почти назидательно. Рассказывает, что Человек с карманным фонариком хотел, чтобы она сделала аборт. Но она не смогла и родила Аню. Ребенок оказался спасением. Однако она не собиралась бросать занятия.

— Я хотела стать врачом, и, как ты, наверное, уже понял, мы оба были из состоятельных семей. Нам было легко взять няню для Ани. Мы почти сразу переехали на Эльвефарет. Я училась семь лет. Настояла на своем. Но из-за Ани мы оба очень быстро начали испытывать угрызения совести. Особенно Брур. Он не мог простить себе, что пытался помешать, чтобы она появилась на свет.

Теперь Марианне стало труднее рассказывать. Что она может рассказать о своем муже? Что он страдает от глубоких экзистенциальных травм? Что он любит Аню с первого дня, но что эта любовь перегружена раскаянием? Что он не знает, что бы еще сделать для дочери? Что он почти болезненно привязан к ней? Она рассказывает мне о Человеке с карманным фонариком, о Бруре Скууге, бывшем вначале замечательным, знающим и внимательным человеком. В то же время она все яснее видела его трудные стороны — неустойчивую психику, безграничную потребность в контроле, правилах, системах. Он хотел дать Ане все самое лучшее. И в таком случае должен был сам ее воспитывать. Это было уже слишком.

— Я пыталась образумить его, но безуспешно. Мы только ссорились. Между нами уже не осталось места для любви.

В том, что она так осторожно мне рассказывает, я слышу другую, более тяжелую историю. Она хотела развестись с мужем. Но он стал совершенно неуправляемым, угрожал убить ее, кричал, что никогда не даст ей развода. Это напугало ее. Он боялся, что Марианне заберет с собой Аню. И, может быть, ему хотелось убить их обеих. Да, думаю я, наверное, именно поэтому она и рассказывает мне все это. В мировой истории было достаточно подобных безумцев! А Брур Скууг, если ей верить, безусловно, был ненормальным. Такой он и сейчас. Я слушаю рассказ Марианне и все вижу ее глазами — она не осмелилась уйти от него; конечно, она могла бы оставить ему Аню, но это было бы еще большим поражением.

Марианне прерывает рассказ и качает головой. Теперь моя очередь взять ее за руку. Рука лежит на столе. Я, молодой парень, пытаюсь ее утешить.

— Какая высокая цена! — говорю я.

Она кивает и снова начинает рассказывать, ей хочется завершить эту печальную исповедь.

— Словом, я с ним осталась, — говорит она. — И жила с ним. Миллионы людей знают, что можно жить с человеком, даже если тебе этого не хочется. Я сделала это ради Ани. Я думала так: пожертвую несколькими годами, но когда Ане исполнится восемнадцать, я от него уйду. Осталось ждать еще год.

— А он знает об этом?

Она медлит с ответом.

— Догадывается. Мы никогда об этом не говорили. Но он понимает, что любви к нему у меня уже не осталось. Я живу на Эльвефарет, потому что я мать Ани, и ничего больше. Знаю, что могу успокоить Брура, если нужно, предотвратить его безумные выходки. Но он и Аня вращаются вокруг одной оси, у них свой мир, и я не имею туда доступа. Иногда я даже боюсь…

Она закрывает лицо руками.

— Чего ты боишься? — спрашиваю я после некоторого молчания.

Марианне смотрит на меня, явно испуганная тем, что она мне рассказала, тем, что вообще говорила об этом с таким сопляком, как я. Но я еще никогда не чувствовал себя таким взрослым.

— Чего ты боишься? — снова спрашиваю я.

Она не отвечает. У меня по спине бегут мурашки. Словно я слышу то, чего она так и не сказала.

Мы просидели в «Бломе» до позднего вечера. Марианне забыла о своем собрании. Я чувствую серьезную духовную связь с этой женщиной, которая во многом напоминает мне Аню, но все-таки совсем другая. Я рассказываю ей о своей жизни, она хочет узнать, как я провожу дни. И я рассказываю о музыке, о занятиях, о мечтах. Я чувствую, и это факт, а не мое воображение, что между нами что-то возникает, что доверие, которое мы оказали друг другу, не исчезнет бесследно. Она больше не мать Ани. Она Марианне Скууг, и она на семнадцать лет старше меня. Теперь я иначе думаю о ней, чем вначале. Думаю, что она красива и что она женщина.

Мы одновременно встаем из-за стола, словно оба внезапно поняли, что подошли к грани дозволенного. Она хочет взять счет, но у меня есть гордость. Я расплачиваюсь деньгами, которых у меня почти нет. Она мне не мешает.

— Ладно, — говорит она. — Но в следующий раз плачу я.

Как будто он будет, это следующий раз, думаю я. Мы вместе идем по улице Карла Юхана к Национальному театру. Там оказывается, что никто из нас не собирается ехать домой на трамвае. Она смотрит на часы.

— Я еще успею застать конец собрания, — неопределенно говорит Марианне. Она избегает встречаться со мной глазами. Я ей не верю. Я думаю, что ее ждет мужчина.

Но молчу об этом. У меня внезапно появляются планы на вечер.

У спуска на станцию мы торопливо обнимаемся, даже слишком торопливо, прежде чем разойтись по своим делам.

— Приятно было с тобой познакомиться, — говорит она.

— Мне тоже. Спасибо, что ты нашла для меня время.

— Теперь ты знаешь обо мне больше всех.

— Не бойся, я не проболтаюсь.

— Да уж, пожалуйста, не проболтайся.

Она уходит по направлению к кинотеатру «Сага». Я смотрю ей вслед. Взволнованный и одновременно смущенный. Со спины ее не отличить от Ани.

Налетает ветер. И снова начинается дождь.

Через Дворцовый парк я иду к Бишлету.

Дебют Ребекки Фрост

В воздухе витает ожидание. Предстоящий дебют Ребекки Фрост. Она собирается сделать то, о чем мы все мечтаем и на что не можем решиться. Ребекка вступает в ряды взрослых. Мы немного ей завидуем, но и гордимся ею. Я лежу в кровати Маргрете Ирене. Все как обычно. Единственная разница заключается в том, что Маргрете Ирене наконец-то опомнилась и сняла с зубов пластинки. Я и не подозревал, что у нее такие красивые зубы.

Она не раздевается, значит, мы и сегодня еще не сделаем этого по-настоящему, и я вздыхаю с облегчением. Она не хочет пользоваться противозачаточными средствами. И не хочет, чтобы я пользовался презервативами. Ребенка она тоже не хочет. Меня это устраивает больше, чем она думает. С меня и так довольно. Она считает, что использует меня, но это я использую ее. Мы никогда не поженимся, думаю я. Это только сейчас нам доставляет радость использовать друг друга.

— А ты когда собираешься дебютировать? — спрашивает она.

Как будто мы раньше уже не говорили об этом!

— Сначала я должен уйти от Сюннестведта, а на это нужно время, — говорю я.

— Глупая доброта! Зачем тебе считаться с этим высокопарным чудаком? Ты все переворачиваешь с ног на голову.

Я с ней согласен. Но не могу обидеть Сюннестведта и еще не готов дебютировать. Чего-то мне не хватает. Я замечаю это, когда в безмолвной тишине Студии 18, задумавшись, играю то, чего почти не понимаю. Вот тогда мне все ясно. Тогда все просто. Потому что я думаю только об Ане. Но об этом Маргрете Ирене не расскажешь.

— Куда спешить, — говорю я.

Она щиплет меня за нос.

— Просто ты хочешь произвести сенсацию. Потому что веришь, что сможешь обойти нас всех.

Она права. Но я не могу в этом признаться.

— Ты дебютируешь раньше, чем я, — говорю я и целую ее красивые губы. Она нравится мне все больше и больше.

— Я? Да я еще даже не знаю, хочется ли мне вообще быть музыкантом! — говорит она. Она еще учится в школе. Все, кроме меня, учатся в школе. Я чувствую себя неполноценным. То, что мы делаем с Маргрете Ирене, так порочно. Моей самоуверенности заметно поубавилось. И меня беспокоит, что теперь я меньше уверен в себе.

Но сейчас главная — Ребекка. Уже десятое ноября. Когда мы с Маргрете Ирене встаем с кровати, нам пора идти в НРК, в большой пустой Дом радио, куда Ребекка с благословения Гейра пригласила весь наш Союз молодых пианистов на свою генеральную репетицию.

Лучший рояль — «Стейнвей», модель D, с тугой клавиатурой, как и полагалось в то время и как мне нравится, стоит в Студии 19.

Аня тоже приглашена. Ей было послано приглашение. Но ее нет. Ребекка подходит ко мне и целует меня в губы, главным образом чтобы позлить Маргрете Ирене. На Ребекке джинсы и белая мятая рубаха, словно для того, чтобы подчеркнуть неформальность этой встречи.

— Звонила Аня. Сегодня она не придет. — Ребекка насмешливо смотрит на Маргрете Ирене. — Но завтра придет непременно. И даже примет участие в празднике после концерта.

Ребекка закатывает глаза, так точно пародируя Аню, что мы все трое смеемся. Ребекка нервничает и полна нетерпения. От нервозности люди хорошеют, думаю я. Мне хочется сказать ей, что она очень красивая, но я молчу. Для Маргрете Ирене это будет уже слишком.

Послушать Ребекку пришли разные люди, не только Союз молодых пианистов. Здесь и многообещающие певцы, и скрипачи с виолончелистами. Ребекка всегда была широкой натурой. У нее много друзей. Она расставила стулья полукругом перед роялем, приготовила фрукты, минеральную воду и вино. Но мы пришли, чтобы слушать. С ее стороны смело устроить генеральную репетицию накануне концерта.

— Если все пройдет хорошо, значит, главное дело сделано. А завтра будет просто приятная прогулка. Ты даже не представляешь себе, какое на мне будет платье! — говорит она, обращаясь главным образом к Маргрете Ирене. — Светло-голубой атлас. Прямехонько из Парижа. Папа настоял, чтобы я не думала о расходах, ха-ха. Ты задохнешься от восторга. Обещаю тебе.

Она многозначительно смотрит на нас обоих. Мне неловко стоять, держась за руки с Маргрете Ирене. Как будто все знают, чем мы занимаемся, оставаясь наедине. Но Ребекку сейчас занимает не это. Ее ждет нешуточное испытание. Она будет сидеть совсем близко от нас, от ее требовательной, но и самой преданной публики. Я восхищен ее мужеством. Из ее семьи никто не приглашен. Как ни странно, нет даже Сельмы Люнге. Ребекка хотела, чтобы на этой генеральной репетиции присутствовали только верные друзья, и ничто не могло ей помешать. Собственно, этот концерт — экзамен на звание ремесленника. Она ждет от нас критики и комментариев. Мы должны быть абсолютно честными — таково ее требование.

Мы садимся. Концерт начинается. Она допускает ошибку в самом начале воздушной прелюдии Равеля, потом я вижу, что она сосредотачивается. Просто поразительно, как многого она добилась всего за несколько месяцев. Ребекка шутя справляется с чертовски трудной токкатой, несмотря на безумно сложные репетиции и требующие невероятных усилий октавы с аккордами. Мы восторженно аплодируем. Ребекка встает и раскланивается, к ней возвращается ее естественная самоуверенность. Потом следует опус 109, который, по моему мнению, я и сам неплохо играю. В Ребекке есть что-то шикарное, думаю я, она держится с завидным достоинством — прямая спина, гордая шея. В ней нет ничего искусственного. Завтра вечером состоится ее дебют. В самых лирических местах я закрываю глаза, и вариациях, в неожиданных паузах, рассеянности, словно Бетховен отражает мое душевное состояние.

Я держу руку Маргрете Ирене, но думаю об Ане. Завтра я снова ее увижу.

Ребекка исполняет и сонату Бетховена, и четыре баллады Шопена. Начало каждого номера поражает меня — и не только техникой исполнения. Однако неожиданно я замечаю, что мой энтузиазм охладевает, что мне становится скучно. Контрасты становятся слишком явными. В игре Ребекки я как будто слышу голос Сельмы Люнге. В ее исполнении есть что-то заученное. Чего она сама, очевидно, не слышит. Мне становится ее жалко.

Тем не менее мы все бурно ей аплодируем. Стучим ногами и кричим «браво!». Ребекка поднимает руки, чтобы нас утихомирить, она хочет слышать наши замечания, сейчас же, немедленно. Но мы не дураки. Мы ее друзья. Того, на что нам хотелось бы обратить ее внимание, уже не исправишь. Только Фердинанд пытается что-то сказать.

— Балладу фа мажор играй медленнее, — говорит он. — Лирическую часть, ты так красиво ее играешь.

Она благодарит его и вопросительно смотрит на каждого из нас. Неужели у нас нет никаких замечаний?

В самом деле? Никаких? Мы мотаем головами. Теперь я вижу, как она нервничает. Завтра она будет сидеть под «Солнцем» Мунка перед критиками и празднично настроенной публикой. Все ждут, что это будет триумф Ребекки, после чего ее на золотом стуле отнесут домой, где в вилле судовладельца на Бюгдёе состоится роскошный прием. Приглашены мы все, а также весь ее класс из гимназии, обычное «ядро» пианистов, родственники и друзья, приглашена даже Катрине, хотя я не понимаю, почему.

— Но ведь она твоя сестра, — только и отвечает Ребекка на мой вопрос.

Ребекка должна поехать прямо домой и лечь спать. Правда, она уверяет нас, что не заснет ни на минуту. Она едет на собственном автомобиле, только что получила права. Родители подарили ей «Сааб кабриолет».

— Увидимся завтра! — она машет нам у подъезда Дома радио. — И тогда мы с вами выпьем!!!

И вот этот день наступает. Одиннадцатое ноября 1969 года. Сверкает солнце. Снега нет. На деревьях еще желтеют листья. Во всех самых важных газетах крупные заголовки посвящены предстоящему концерту Ребекки. «Дочь судовладельца выбрала музыку» — пишет «Афтенпостен». «Ребекка перед морозами» — пишет «Вердене ганг». «Классическая музыка должна быть чуть-чуть рок-н-рольной», — говорит Ребекка корреспонденту «Дагбладет». Во всех газетах красивые фотографии. Катрине стоит над кухонным столом и читает все статьи вместе со мной.

— Ребекка — личность, — вздыхает Катрине. — Она такая веселая. Такая умная.

Да, теперь я это вижу. Ребекка очень привлекательна. Господи, думаю я, неужели я становлюсь бабником? Неужели для меня не существует границ? Я мечтаю даже о Марианне Скууг, которую, между прочим, после той встречи ни разу не видел. Должно быть, нас обоих испугало неожиданно возникшее между нами доверие.

Катрине счастлива и горда тем, что ее пригласили в хорошее общество. Она клятвенно обещает, что не будет кричать «браво!» до конца концерта.

Сам я в приподнятом настроении, потому что снова увижу Аню. В половине седьмого мы на трамвае едем в город. Я замечаю, что мы оба ищем глазами Аню, но на остановке ее нет. Я решил ничего не говорить Катрине о моем посещении дома на Эльвефарет и об обеде с Аниной матерью. Старшая сестра мне не нянька. Не хочу, чтобы она испортила мне и это. Мне уже восемнадцать. Вскоре я получу водительские права. Смогу сам распоряжаться своей жизнью.

Перед Аулой большое оживление. В билетную кассу выстроилась очередь. Говорят, что все билеты будут распроданы. Дебюты всегда привлекают много народу, а дебют Ребекки Фрост привлек все сливки общества. Фабиан Фрост раздавал бесплатные билеты и приглашения направо и налево. И совсем не обязательно, чтобы эта публика разбиралась в музыке, думаю я. Старые проспиртованные богачи, зевающие дамы и, что хуже всего, аплодисменты между частями произведения.

Как-то ты сейчас себя чувствуешь, Ребекка? — думаю я, поднимаясь по лестнице вместе с Катрине и зная, что однажды в недалеком будущем наступит и мой черед. Тогда я сам буду сидеть в фойе для артистов с вспотевшими руками, как сейчас наверняка сидит Ребекка, а В. Гуде кружит вокруг нее. Да, как-то она сейчас себя чувствует? Пытается не думать обо всем, что должна помнить наизусть, забыть, сколько тысяч нот она должна взять за время концерта? Ее не тошнит, как обычно тошнит меня. Но, может, у нее кружится голова? Она слышит, как медленно наполняется зал, и ей все время надо выбегать в уборную. Все это проносится у меня в голове, пока я стою в очереди в гардероб, в это время рядом с нами неожиданно появляется Аня.

— Вот и вы! — говорит она радостно и пожимает руку Катрине, которая стоит к ней ближе, чем я. Потом бросает на меня быстрый взгляд, как будто хочет что-то сказать, но говорит только: — Господь всемогущий, как же я волнуюсь!

— И ты тоже? — спрашиваю я. — А я думал, что ты и слов таких не знаешь.

— Не говори глупостей, Аксель. — Она втискивается между нами. — Я всю ночь почти не спала.

— Ребекка справится.

— Конечно, справится.

Как приятно снова видеть ее, в зеленом пальто с капюшоном, с большим сиреневым шарфом на шее, ощущать запах ноготков. Катрине что-то ей шепчет. Хотел бы я это слышать! От того, что Аня нервничает, я сам начинаю нервничать еще больше. А там, на лестнице у входа, стоит Маргрете Ирене в нейлоновой шубке, с завитыми кудрями. Она ждет нас. Я так боялся этого мгновения. Теперь Аня поймет, что между нами что-то есть. Как глупо, думаю я, но при виде бледного лица Маргрете Ирене у меня в груди что-то ёкает. Мы никогда не говорили об этом, но она догадывается о моих чувствах к Ане. Один раз в постели перед самым концом она вдруг отпустила меня и спросила почти злобно:

— Ты сейчас думаешь об Ане?

Она подходит к нам, демонстративно целует меня в губы, дружески здоровается с Катрине, обнимает Аню.

— Господи, как я волнуюсь!

— Как все прошло вчера? — спрашивает Аня.

Вчера? — думаю я растерянно. Как давно это было!

— Она играла бесподобно! — твердо заявляет Маргрете Ирене.

— Тогда, значит, все будет в порядке, — Аня глубоко вздыхает.

Я с любопытством смотрю на нее, меня удивляет, что она принимает в этом такое участие, но ведь в следующий раз — ее очередь. Через два месяца она будет играть концерт Равеля соль мажор с Филармоническим оркестром. При мысли об этом у меня в животе начинаются колики.

Нервозность заражает. Люди в гардеробе громко разговаривают друг с другом. У всех праздничное настроение. Но это нас не успокаивает. Мы проходим в зал. Ребекка посадила нас четверых вместе в пятом ряду. Я вижу, что Катрине не по себе, так ей и надо. Люди узнали ее. Но сегодня я за нее спокоен. У нее нет блеска в глазах, и от нее не пахнет спиртным. Она накрасилась больше, чем обычно, и надела изящный костюм, который купила совсем недавно. В ее облике есть что-то мальчишеское. Она болтает с Аней о всяких пустяках, но о чем именно, я не слышу, потому что со мной разговаривает Маргрете Ирене.

«Солнце» Мунка. Этот постоянный восход над шхерами Крагерё, написанный Мунком после случившегося у него в Дании нервного срыва. Неожиданно картина становится символической. Она говорит о надежде и светлых временах. Я думаю о том техническом аде, через который вот-вот должна пройти Ребекка. В выбранном ею репертуаре почти нет передышек, сплошные трудности — октавы, репетиции у Равеля, немыслимые трели у Бетховена и коварные порывы у Шопена, труднейшие заключительные партии во всех четырех балладах, и опять терции, кварты, октавы и сильнейшее туше, которое все решает.

— Желаю удачи, — шепчет Аня как будто самой себе. Она сидит от меня справа, слева — Маргрете Ирене. Катрине сидит с другой стороны от Ани. Мне хочется взять Аню за руку, но я держу руку Маргрете Ирене. Аня делает вид, что ничего не замечает. Она не отвечает на мои чувства. Не любит меня. Впрочем, Маргрете Ирене тоже меня не любит. Но она, по крайней мере, хочет заниматься со мной сексом. А там, дальше, сидит Катрине. С кем она хочет заниматься сексом? Правда, это не относится к делу. Сейчас главное — Аня. Аню следует любить, это главное.

В эту минуту я спиной чувствую чей-то взгляд. Я оборачиваюсь. Вздрагиваю, как от холода. Пробегаю глазами по задним рядам. Вот он. Я узнаю его лицо. Но он тут же наклоняется, поняв, что я его обнаружил.

Человек с карманным фонариком.

Я ничего не говорю Ане. Университетская Аула взволнованно гудит, как перед настоящим большим событием, как перед вручением Нобелевской премии мира спорному политику Ближнего Востока или президенту США. Я не наблюдал ничего подобного с тех пор, как здесь играл Рубинштейн. Или Рихтер. Или Аргерих. Зал переполнен, сидят даже на боковых диванах. Распроданы все входные билеты. Это пришли любопытные из консерватории. Сюннестведт тоже здесь. Он сидит по другую сторону от прохода, на своем любимом месте. По привычке он машет мне рукой. Я машу ему в ответ. Я сижу между «Историей» и «Альма Матер» — философскими размышлениями Мунка о человеческой жизни, о времени, о творении — и слушаю, как Аня бранит их, шепотом она говорит Катрине, что эти картины всегда казались ей плоскими, банальными и сентиментальными. Меня это настораживает. «Люди, которые злословят над сентиментальностью, всегда отличаются большим самомнением и скупостью», — сказала однажды мама. Но я не хочу сейчас думать о маме. Время идет. Осталось пять минут. В зале присутствуют уважаемый Ханс-Йорген Хурум из «Афтенпостен» и Юла Клаус Эгге из «Арбейдербладет». Пришел и длинный Финн Арнестад из «Фрихетен». За ним в зал входит вежливый Конрад Баден из «Моргенбладет». А кто же представляет «Дагбладет» и «Вердене Ганг»? Да вот они — Магне Хегдал и Фолке Стрёмхолм. А «Нашунен» и «Моргенпостен»? Сколько газет! Сколько мнений! Здесь присутствуют все, все оруженосцы музыки. В последнюю минуту они оставили свой обед и пришли сюда.

Четыре минуты. Входят Фабиан Фрост и его жена Дезире. Он в смокинге. На ней скромное платье цвета рубина. Должно быть, так захотела Ребекка, думаю я. В такой день, как этот, мать не должна затмить дочь.

Три минуты. В зал входит Сельма Люнге. На ней тонкое узкое строгое платье бирюзового цвета, которое подчеркивает стройность ее фигуры. Под взглядами всего зала она идет по среднему проходу к первым рядам, ее сопровождает Турфинн Люнге, философ, пользующийся мировой известностью, автор труда «О смешном», он следует на шаг позади, как принято у коронованных особ, когда жена — королева, а муж — принц-консорт. Для пятидесятилетней женщины, матери троих детей, она выглядит замечательно, думаю я. Проходя мимо нашего ряда, она поворачивается к Ане и осторожно улыбается. Я замечаю ее взгляд, теплый и дружеский. Ее глаза мимолетно пробегают также и по мне, Катрине и Маргрете Ирене, словно она хорошо видит нас, молодых. Черные волосы собраны в пучок.

— Она держится как королева, — шепчу я, не имея в виду, что меня кто-то услышит.

— Она и есть королева, — восторженно говорит Аня.

Сельма Люнге с мужем садятся в третьем ряду. Гул в зале стихает. Все понимают, что минута настала. Мы ждем только В. Гуде. Сейчас он выйдет из двери слева. Он обменивается последними словами с Ребеккой перед тем, как она явится публике и покажет свое платье, о котором столько говорила. Он выходит из двери! В черном костюме и белоснежной рубашке с бабочкой. Верный себе. Он очень серьезен, как обычно в таких случаях. Садится на свое постоянное место сбоку, оглядывает зал, щурится, кивает некоторым знакомым.

Свет гаснет.

Разговоры стихают.

Все начинается всерьез.

О Господи, Ребекка! — думаю я со странным недобрым предчувствием.

Наконец она выходит! Не из обычной двери, которая хорошо видна публике, а из другой, дальней, которой солисты почти не пользуются. Увидев ее, я мгновенно понимаю, почему она выбрала именно эту дверь. Она хочет показать себя! Хочет идти к роялю как можно дольше. Создать праздничное настроение. Ее платье великолепно, оно тоже бирюзовое, как и строгое платье Сельмы Люнге. Но если Сельма Люнге строга, Ребекка Фрост по-царски роскошна. Обнаженные плечи. Продуманные линии. Книзу платье сужается, как будто она хочет произвести впечатление на  молодых людей на балу, а не по доброй воле сдать экзамен на мастерство. Только теперь я замечаю цветы, с двух сторон украшающие сцену. Цветы такого же цвета, как и ее платье. Мы все пожираем ее глазами. Мы счастливы, я немного успокаиваюсь. Здесь все продумано и поставлено, все до мелочей. Конечно, думаю я. Ребекка Фрост никогда не поступает опрометчиво. Публика начинает аплодировать. Громко, горячо и восторженно.

И тут она спотыкается.

На ступенях, ведущих на нижний уровень, где ее ждет рояль, Ребекка наступает на подол собственного платья и падает ничком. Зал громко ахает. Мы не верим своим глазам. Неожиданно для всех Ребекка Фрост лежит распростертая на полу. Кто-то вскрикивает. Я слышу, что это Сельма Люнге. Ребекка лежит на полу. Я смотрю на Аню, она обеими руками впилась в плечо Катрине. Маргрете Ирене шепчет мне на ухо:

— Не могу в это поверить.

Но сомнений нет. Ребекка лежит на полу. В. Гуде бежит на сцену. Теперь я уже никогда его не забуду. Он возле к нее, опускается на колени, что-то говорит ей, но она не встает. Лежит, уткнувшись носом в пол. Хотя я не женщина и никогда не носил платьев, я знаю, о чем она сейчас думает. Ей хочется исчезнуть отсюда. Провалиться сквозь землю. Сосредоточенности как ни бывало. Она не в состоянии выполнить то, что от нее ждут.

Пол в Ауле натерт воском. На нем трудно не поскользнуться. Лежа на полу, Ребекка, при желании, могла бы увидеть в нем свое отражение. В. Гуде продолжает что-то ей говорить. Похоже, что теперь она прислушивается к его словам. Она поворачивается. Медленно встает, опираясь на своего импресарио. Туфли с нее свалились. Он помогает ей их надеть. Ребекка смахивает с платья пыль и, покачнувшись, выпрямляет спину. В. Гуде шепчет ей на ухо еще несколько слов. Видно, они договорились. Она улыбается, целует его в щеку и машет рукой, чтобы он ушел. Он идет обратно на свое место, поправляет бабочку, щурит глаза и садится.

Ребекка Фрост стоит на сцене и пытается смотреть нам всем в глаза. Кашляет. Не помню, чтобы в Ауле когда-нибудь было так тихо. Я кошусь на Аню. Она держит за руку мою сестру.

— Я этого боялась, — громко говорит Ребекка высоким и чистым голосом. — Одна пианистка тоже пережила нечто подобное. Тридцать лет назад. На нее это так подействовало, что она не смогла выступить на своем дебюте. Извините мне эту случайность, которая всех вас отвлекла. Я не знала, что пол был недавно натерт.

Публика с облегчением вздыхает. Смех. Бурные аплодисменты. Ведь все желают ей только добра.

Ребекка садится за рояль.

— Я не думала, что у нее хватит сил на такое, — шепчет Маргрете Ирене.

Но Ребекка уже играет, она погружается в Равеля. Ошибка следует за ошибкой. Конечно, она еще не сосредоточилась, думаю я. Не так легко быстро прийти в себя после падения на сцене. Но после катастрофического начала дело идет лучше. Токката звучит вполне сносно. И все-таки это не похоже на вчерашнее выступление. Ребекка играет хуже. Мне ее жалко. До того, как она упала, в воздухе витала какая-то магия. Этот концерт мог бы стать ее триумфом. Но я слышу, что она дрожит, что шок после падения еще не прошел. Однако у нее нет выбора. Она должна была либо отменить концерт, либо играть. Она предпочла играть.

После Равеля раздаются сердечные, но сдержанные аплодисменты. Перед Бетховеном она не выходит из зала. Наверное, боится нового падения.

Критики записывают свои замечания. Настроение в зале вялое. Слишком сильно нервное напряжение.

Бетховен.

Она играет, думаю я. Но и только. Многие могли бы сыграть не хуже, чем она. Спина у нее больше не прямая. Движения слишком размашистые. В конце каждой фразы она высоко поднимает руки. Кажется, именно это называют «игрой на публику»? Но она хорошо владеет собой.

Аня по-прежнему держит Катрине за руку.

Мое восхищение Ребеккой растет. То, что она сейчас делает, под силу не каждому. Я вспоминаю несчастного музыканта из Трондхейма, который дебютировал до нее. Еще весной. Он не решился играть наизусть, хотя и знал, что таков обязательный негласный закон. Суд газет был безжалостен: «Дебютанту переворачивали ноты, этим все сказано. Это только усилило впечатление дилетантства».

Ребекка же борется. Она борется не на жизнь, а на смерть. И когда она подходит к этим почти безнадежным трелям в конце бетховенской сонаты, я понимаю, что она много занималась. Долгие скучные будни за роялем помогли ей. Она играет по-настоящему! Она не сдается. Делает как раз то, что нужно, чтобы поднять настроение зала, и этого достаточно, чтобы публика могла уйти на антракт, не чувствуя себя обманутой.

Мне хочется пить или разбить бокал. Аня продолжает держать Катрине за руку. Они стоят в углу и тихо о чем-то беседуют. Маргрете Ирене видит, что я это вижу. Она касается губами моего уха:

— Не обращай на них внимания.

— Я люблю тебя, — говорю я, благодарный за то, что небезразличен ей, за ее великодушие.

У нее в глазах стоят слезы.

— Мы должны помогать друг другу, — говорит она. Я почти не слышу ее. Кругом все громко обсуждают случившееся.

— Просто невероятно, что она вообще смогла играть после этого, — пищит чей-то голос. Я не знаю, кто это, но по выговору догадываюсь, что это кто-нибудь из богатых соседей Ребекки по Бюгдёю.

Я злюсь, сам не понимая, почему. Надо пойти за сцену и поговорить с ней, думаю я. Она никогда меня не бросала, всегда поддерживала. Почему бы и мне не поддержать ее сейчас, когда она по-настоящему в этом нуждается?

— Извини, я на минутку отойду, — говорю я Маргрете Ирене.

Она меня не останавливает. Она понимает, куда я иду. Я возвращаюсь в зал, бегу налево вдоль «Истории». Если бы я был так рассудителен и мудр, как тот мудрый человек на картине!

Меня никто не останавливает. Я открываю дверь и бегу вниз по лестнице. В фойе для артистов между В. Гуде и Сельмой Люнге сидит Ребекка. Наконец-то я могу посмотреть в глаза этой легендарной фру Люнге. Она смело встречает мой взгляд. У нее черные властные глаза. Она в бешенстве.

— Что тебе здесь надо? — шипит она.

Но Ребекка успокаивает ее. Она счастлива, что я пришел.

— Аксель! — восклицает она и обнимает меня обеими руками. Я чувствую запах пота и нервного напряжения.

— Ты играла великолепно! — говорю я и чуть не начинаю плакать, потому что во мне вспыхивает любовь к ней. Она всегда была моей опорой. Я хочу отплатить ей за это.

— Я бы не хотела снова пережить эти сорок пять минут, — говорит она, а Сельма Люнге гладит ее по голове, как ребенка. Она по-прежнему строго поглядывает на меня. В. Гуде отходит к стене. В этой драме ему едва ли отведена какая-то роль.

Но Ребекка видит только меня. Сельма Люнге замечает это и выходит в коридор. В. Гуде понимает ее знак и идет следом за нею. Неожиданно мы с Ребеккой остаемся одни в этом маленьком артистическом фойе с красными стенами. Далекое прошлое, какое-то русское настроение, вдруг думаю я. Место для страсти, революции и откровенных разговоров.

— Я серьезно, — говорит она. — Больше никогда. Это того не стоит. Но сейчас я доиграю. Обещаю тебе. — Она прижимается ко мне. — И пока что только мы с тобой знаем, что этот дебют — мой прощальный концерт.

— Это несерьезно!

— Тс-с-с! — ее губы щекочут мне ухо.

— Через сорок пять минут все будет кончено, — шепотом говорит она. — Больше никогда. Я доиграю этот концерт, чтобы не испортить праздник после него, чтобы порадовать родителей. Жизнь коротка, Аксель. Когда я лежала там, на сцене, я была счастлива, как ребенок. — Она поглядывает в сторону коридора, где стоят люди. Они нас не слышат, она говорит слишком тихо. — Я делаю это ради фру Люнге, ради В. Гуде, ради папы и мамы. Но после этого — все. Я с радостью жду праздника. Я с радостью жду начала новой жизни. Вспомни Рубинштейна!

— И ты туда же, — говорю я.

Второе отделение могло бы стать ее триумфом, думаю я с тяжелым сердцем, сидя в зале, но все это ни к чему — ведь она им никогда не воспользуется. Аня по-прежнему держит руку моей сестры. И Аня, и Маргрете Ирене умирают от любопытства, им хочется знать, о чем я говорил с Ребеккой, о чем она думает, что чувствует. Но я не успеваю ничего рассказать, как гаснет свет.

Четыре баллады Шопена исполнены образцово. Но не больше. Ребекка играет с полной отдачей. Сначала эмоции баллады соль минор звучат едва ли не банально. Потом следуют страшные контрасты баллады фа мажор. Она помнит совет Фердинанда и чистые лирические партии играет медленнее. После этой баллады наступает очередь фрагментарной салонной рассеянности баллады ля-бемоль мажор, слушатель словно присутствует на утомительном приеме, где слишком много гостей, но в конце композитор собирает все нити воедино и подводит к долгому коварному крещендо. Я слышу, что Ребекка справляется с трудными октавами, но понимаю, что ей уже не хватает сил. Она начала уставать, и это перед самой трудной из всех баллад Шопена — балладой фа-минор — это сплошной контрапункт, воплощение темной, разрушительной и, в конечном счете, безответной страсти. Неуправляемые чувства не ведут ни к чему хорошему. Но, несмотря ни на что, это эффектный финал. Я думаю, что во времена Шопена музыкант вставал до того, как затихали звуки последнего аккорда. Но Ребекка продолжает сидеть, как было в обычае у великих, немного расчетливых исполнителей. Однако с ее стороны это не расчет. Просто у нее не осталось сил. Она еще слишком молода для такого, думаю я.

Слишком молода. Кому из нас придет в голову конкурировать с Дину Липатти? А через два месяца очередь Ани.

Восторг в пределах вежливости, крыша зала от этого не поднимется. Публика — безжалостный зверь. Она не позволяет обмануть себя, за исключением нескольких щеголей. То, что недостаточно хорошо, никогда не станет достаточно хорошим. Зал аплодирует Ребекке Фрост. Сельма Люнге уже встала. Друзья и знакомые следуют ее примеру. Как неприятно, когда члены семьи первые встают и кричат «браво!», думаю я. К тому же Ребекка не нуждается в таком одобрении. В антракте она была искренна в своих намерениях. Ее карьера кончилась, не успев начаться.

Но она выглядит такой хорошенькой, стоя на сцене и принимая аплодисменты. На первый взгляд — она победитель, медалист, как сказали бы на спортивных состязаниях. Но спорт — не музыка. Ребекка никогда не получит золотой медали.

Она играет на бис. «Свадебный день в Тролльхаугене». Оплеуха Ане, думаю я. Публика вежливо, восторженно аплодирует. Она рассчитывает еще не раз услышать Ребекку. И только я один знаю, что мы больше никогда не увидим на сцене Ребекку Фрост.

Прием на Бюгдёе

— Не знаю, что и думать, — шепотом говорит мне Аня, когда мы встаем. Вокруг нас шумит публика. Я высматриваю Человека с карманным фонариком, но его нигде не видно.

— А зачем тебе вообще об этом думать? — отвечаю я, рассердившись на нее, потому что она сказала глупость. Никто не спрашивал ее мнения.

Она пожимает плечами и закатывает глаза.

— Я просто за нее беспокоюсь. Ничего другого я не думала. У нас с ней один педагог. Мы, вроде, должны поддерживать друг друга.

— Ребекка лучше других знает, что она делает, — говорю я.

Катрине с удивлением глядит на нас. Мы на какое-то время словно забыли о ней. Это наш мир, мир пианистов. Катрине не пианистка.

Настроение у всех кислое. Публика идет в гардероб, берет свои пальто и плащи и расходится восвояси, кроме нас, приглашенных на прием, мы еще должны нанести визит вежливости в фойе артистов. Друзья и родные. Поздравляющих много, но мы почти не решаемся говорить друг с другом. Куда девалось напряженное ожидание перед концертом? Что мы надеялись услышать? Чудо? Что-то неземное? Но ведь это всего лишь Ребекка Фрост, смелая, энергичная Ребекка, которая весной окончит школу и у которой столько всего на уме. Внизу нас встречает В. Гуде. На лестнице, ведущей в артистическое фойе, растянулась длинная очередь. Я узнаю некоторых примелькавшихся богачей, о которых мы иногда читаем в газетах. Фабиан Фрост — боец. Люди не знают, о чем говорить, пока они ждут, но несколько женщин громко беседуют. Они считают, что все было очень торжественно.

При виде Ребекки, стоящей в глубине фойе, я понимаю, что ей уже невмоготу весь этот вечер. Она открывает шампанское. Ясно, что ей хочется напиться. А она пожимает руки, целует и обнимает поздравляющих, благодарит их, выслушивает их фальшивые похвалы, понимая, что в лучшем случае они сделаны по незнанию. Я стою в очереди за Аней. Она стоит на ступеньке ниже меня. При известной смелости я могу зарыться носом в ее волосы и вдохнуть аромат ноготков. Могу шепнуть ей на ухо, что люблю ее. Но ничего этого не делаю. Я держу руку Маргрете Ирене, а Катрине стоит позади нас, как бы там ни было, а она не относится к нашей среде.

Мне интересно, что скажет Ребекке Аня. Она непредсказуема. Когда подходит ее очередь, она по-сестрински обнимает Ребекку.

— Все было хорошо, Ребекка, — говорит она. — Все замечательно.

Сельма Люнге и В. Гуде смотрят на обеих девушек. Я бы много отдал, чтобы узнать, о чем они сейчас думают. Но в данной ситуации — Ребекка важнее.

— Не трудись, Аня, — говорит она. — Мы обе прекрасно знаем, что я играла средне.

По непонятной причине Аня начинает плакать.

— Но не настолько же плохо! — шутит Ребекка. К счастью, ей удается рассмешить Аню до того, как всем становится неловко, к тому же она получает от Ани обещание, что Аня поедет со всеми на Бюгдёй. Потом она весело, с юмором висельника, смотрит на меня, и мне кажется, что я вижу отчаяние на лице этой хорошо воспитанной девушки.

— Надеюсь, ты тоже придешь на поминки, Аксель? — спрашивает она.

Мы выезжаем из города на автобусе. Фабиан Фрост заказал автобус, места в нем занимаем в основном мы, бедняки — студенты-музыканты, гимназисты, друзья. Богатые люди старшего поколения едут в своих лимузинах.

Но Ребекка едет вместе с нами. Она стоит возле водителя, в руках у нее микрофон, как у заядлого гида, и она сыплет банальными шутками. В темном салоне я сижу позади Ани и Катрине, рядом со мной Маргрете Ирене, дразня меня, она сунула руку мне в карман брюк. Именно сейчас, когда передо мной сидит Аня, мне не нужна ее рука в этом месте, но протестовать с моей стороны было бы невежливо. С выражением собственника она невозмутимо держит руку в моем кармане. Я думаю о том, как быстро все начало меняться с того мгновения, когда мама разжала руку и отдалась на волю течения. До тех пор жизнь словно не двигалась. Дни казались бесконечно длинными, но вот маму унесло течением, и фильм закрутился быстрее. Я смотрю на Ребекку, она стоит в полумраке автобуса возле водителя, и понимаю, что она стала взрослой, гораздо взрослее меня, и легко справляется с самым трудным: не обманывает ничьих ожиданий. На ней по-прежнему это дурацкое роскошное платье, хотя не такое уж оно и дурацкое. Первый раз за весь этот долгий вечер я смотрю на нее как на женщину. Красивая, сильная, в ней много скрытых талантов. Она все-таки дебютировала, она получит среднюю критику, не плохую и не оскорбительную. Девушка из богатой семьи, она хочет получить свой торт, скорее всего, она его и получит, но это будет уже совсем другой торт, тогда на марципановом украшении торта она будет стоять в белом подвенечном платье, а рядом с нею — финансист, доктор или адвокат. В будущем она родит четверых детей, у нее будет дача в Тьёме и много музыки, но уже не так, как сейчас, уже не так значительно и серьезно. Музыка станет чистым удовольствием и приятным времяпрепровождением.

Поймет ли когда-нибудь ее семья, через что ей пришлось пройти? Что значит играть перед переполненной Аулой опус 109 Бетховена? Ничего-то они не знают.

— В каких далях ты витаешь? — спрашивает Маргрете Ирене и целует меня.

— Да нет, не так уж и далеко, просто чуть-чуть заглянул в будущее, — отвечаю я.

Прием в полном разгаре. Фабиан Фрост приветствовал всех гостей, сказал несколько приятных, но немного туманных слов о своей дочери. Он гордится ею, она далеко пойдет, это только начало. Мы стоим вдоль длинного стола с закусками и накладываем себе на тарелки копченую лососину, цыпленка и еще что-то с майонезом. Маргрете Ирене липнет ко мне, это неприятно, потому что Аня по-прежнему стоит впереди меня. Все время она оказывается впереди меня, бок о бок с Катрине. Я не понимаю, о чем они думают и вообще что между ними общего, их миры так непохожи друг на друга. Ко мне подходит В. Гуде, смотрит на меня серыми разочарованными глазами, на лбу у него выступили бусинки пота.

— Что ты об этом думаешь, Аксель?

— Принимая во внимание обстоятельства, она сделала все возможное.

Он кивает и задумывается.

— Неглупо сказано. — В. Гуде совершенно игнорирует присутствие Маргрете Ирене, его интересую только я. От этого я напрягаюсь. Аня не из его конюшни. Чего он хочет, чтобы я был следующим? Не уверен, что мне этого хочется. Неожиданно у меня поднимается тошнота. Ведь это ожидания близких загнали Ребекку в угол, вскружили ей голову, заставили взяться за немыслимое — дебютировать в Ауле в восемнадцать лет! Конечно, она бы выиграла от этого, получила бы альбом с газетными вырезками, который потом могла бы показывать своим детям. А я уверен, что у нее будут дети. И они бы ею гордились. Она исполнила опус 109 Бетховена. В Ауле. Наизусть. Исполнила Равеля и Шопена. Может, этого ей достаточно? Может, этого вообще достаточно на всю жизнь?

Неожиданно мой взгляд падает на Сельму Люнге. Она стоит у рояля и, даже молча, притягивает к себе всеобщее внимание. До сих нор праздничное настроение кое-как держалось на вынужденном энтузиазме. От шампанского некоторые гости вдруг захмелели, больше других — люди, связанные с финансами, отмечаю я с некоторым удовлетворением, хотя шампанское начинает действовать и на меня.

Сельма Люнге хлопает в ладоши, прося внимания. Разговоры тут же смолкают, потому что все знают, что это не простая женщина, она — знаменитость.

Сельма отставляет бокал с шампанским. Рояль с поднятой крышкой находится у нее за спиной. В воздухе гудит удивление: неужели Сельма Люнге будет играть? Предстанет сегодня вечером той, какой она была — легендарной Сельмой Либерман, всполошившей всю музыкальную жизнь Европы? Пианисткой, которая могла бы играть концерт Брамса с Кубеликом для Deutsche Grammophon, но отказалась, потому что нашла норвежского философа, видевшего свою главную задачу в том, чтобы писать о смешном? Она откашливается. Все ждут. Ребекка сидит на стуле прямо перед ней.

— Дорогая Ребекка, — говорит Сельма со слабым немецким акцентом, — Я хочу сказать несколько слов в твою честь.

Все аплодируют. Ребекка встает и делает реверанс.

Сельма Люнге продолжает:

— Ты сегодня дала фантастический концерт. Мы с наслаждением слушали тебя. Вначале ты, буквально говоря, споткнулась. В этом виновато твое тщеславие. Ты была прекрасна, когда лежала там, на сцене. И с твоей стороны было подвигом встать и исполнить такую трудную программу.

Все смеются. Я не спускаю глаз с Сельмы Люнге. Что-то в ней напоминает мне «Мадонну» Мунка. Бледная кожа. Темные волосы. Я думаю обо всем, что пережила эта женщина. По-прежнему для всех остается загадкой, почему она бросила карьеру ради этого странного типа, который стоит сейчас у нее за спиной и хихикает, волосы у него торчат во все стороны, конечно, он — интеллектуал, но главным образом — шут, если судить по его внешности. Наверное, его книга «О смешном» — скрытая автобиография, думаю я.

— Ребекка, долгие годы ты была моей талантливой ученицей и добрым другом. Когда ты так внезапно решила дебютировать, я стала быстро искать, что бы подарить тебе в этот знаменательный для тебя день. К счастью, мне помогла случайность и судьба. Я узнала, что один мой близкий друг юности находится сейчас в Осло. Я позвонила моему другому доброму другу, В. Гуде, которого вы все, конечно, знаете и который является импресарио этого человека. Я спросила, не согласится ли он подарить тебе своего подопечного, ибо ты, Ребекка, заслуживаешь самого дорогого подарка. И, о чудо из чудес, с помощью В. Гуде этот человек дал свое согласие. Завтра он будет играть с Филармоническим оркестром. Он — один из величайших пианистов нашего времени. И он сейчас здесь, среди вас. Его зовут Клаудио Арро!

По комнате прокатывается громкое «Ах!». Это не сдержались мы, молодые музыканты, знающие, кто такой Арро. Остальные лишь смутно припоминают его имя, покоящееся где-то у них в памяти.

Ребекка, естественно, в восторге, она подбегает к черноволосому латиноамериканцу со стильной бородкой и обнимает его, светское объятие — должно быть, ее этому обучили. Но сильнее всего на это реагирует Аня. Убедившись, что Клаудио Арро действительно присутствует в зале, она обращает на меня недоверчивый взгляд.

— В это невозможно поверить, — говорит она мне.

— Почему? Он много раз приезжал в Норвегию. Пока ты сидела со своими динамиками AR и смотрела на ели, растущие вдоль Люсакерэльвен, мы все смотрели на «Солнце» Мунка и слушали Гилельса, Рихтера, Арро и Аргерих.

— Не говори мне об Аргерих, — мрачно просит она.

Я не понимаю, почему, только понимаю, что мы сердимся друг на друга из-за того, что дебют Ребекки так сильно подействовал нам на нервы.

— Т-с-с! — говорю я.

— Нечего на меня шикать!

Она хмуро смотрит на меня. Когда она в таком настроении, лучше с ней не шутить, думаю я. Арро уже сидит за роялем. Мы стоим как зачарованные. Фабиан Фрост и его незаметная жена ледяными глазами глядят на своих богатых друзей, тех, которые имеют такое отдаленное отношение к музыке, что начинают аплодировать между частями и не верят, что Шостакович написал Пятую симфонию. Ведь ее написал Бетховен! Арро начинает играть. Шопен. Ноктюрн фа-диез минор. Аня совершенно заворожена, но и у меня от близости маэстро по спине бегут мурашки. Сельма Люнге сидит на стуле у него за спиной. Она выглядит спокойной и счастливой; забыв о своем муже, она слушает игру друга юности, мировой знаменитости. В мире пианистов Арро — все равно что Хемпфри Богарт в мире кино, думаю я. Истинный любовник, который в своих фильмах до конца сохранил страсть. Он сдержан, но не незаметен, так же как и игра Арро, неизменно грустная, на грани подавленности, но за всей этой сдержанностью кипят бурные чувства.

Аня Скууг слушает как зачарованная. Никто не смеет сейчас помешать ей, ни Катрине, ни я. Ребекка уже слишком рассеянна, слишком устала или слишком пьяна, чтобы следить за музыкой. И тут происходит нечто странное, как в черно-белом фильме, вдруг ставшем цветным, однако единственные краски в зале — это Клаудио Арро и Аня Скууг. Мы все остаемся черно-белыми. Стареющий маэстро играет для молодой поклонницы. Я незаметно становлюсь рядом с Аней. Никогда еще я не видел ее лицо столь открытым, столь восторженным, и я отдал бы всю жизнь за то, чтобы поменяться с Арро местами. Чтобы быть тем, кто заставил ее открыться, обнажить свои чувства так, как она обнажает их сейчас. Мама любила Арро, я люблю Арро, но никто не любит его так, как Аня Скууг. И я даже не ревную ее, ибо таковы законы музыки.

Однако самое неожиданное происходит, когда он кончает играть. Он чуть-чуть затягивает тишину, как имеют обыкновение делать самые крупные мировые знаменитости. И публика взрывается восторгом. Ребекка, как и запланировано, позволяет поцеловать себе руку. Но все это не производит на Аню ни малейшего впечатления. Она пребывает в собственном мире. Я первый раз это наблюдаю, этот мир очертила она сама, он включает только его и ее. Аня как будто не понимает, где находится. Она идет к роялю, не замечая, что Ребекка хочет что-то сказать, потому что видит только Арро, Клаудио Арро, чилийского маэстро, которому сильно за шестьдесят и которого Сельма Люнге все-таки зовет другом юности. Впрочем, Сельма тут сейчас ни при чем. Сейчас все дело в Ане, юная стройная девушка, почти в трансе, приближается к Арро. У нее дома на Эльвефарет есть все его пластинки. Человек с карманным фонариком купил их для нее. Она слушала его версии Брамса, Шопена и Бетховена, а ели за окном несли караул. В зале становится очень тихо. Мне не нравится то, что я вижу, и вместе с тем Аня так красива! Ради нее я готов отказаться от карьеры, готов переселиться в Финнскуген, к черту на рога, готов печь хлеб, таскать камни, только бы жить с Аней Скууг. Моя страсть к ней так сильна, что она пугает меня. Я не знаю, что мне с нею делать. Сейчас я воистину мамин сын, думаю я. Мысли и чувства берут надо всем верх, все становится нереальным. Но я не двигаюсь и бросаю взгляд на сестру, которая стоит рядом со мной. Я понимаю, что с нею творится то же, что и со мной, потому что ее глаза впились в Аню. Мы страстно любим ее, мы оба. И стоим там как беспомощные поклонники, а Аня приближается к Арро, который только теперь обратил внимание на эту красивую северную девушку. Наконец она останавливается перед ним, к явному ужасу Ребекки. Что она задумала? Чего она хочет?

Аня наклоняется.

И встает на колени перед Клаудио Арро.

Мне на ум снова приходит кино. В действительности такого не бывает. Однако все это происходит у нас на глазах. Аня благодарит своего героя, теперь она в центре происходящего, эта робкая, боязливая Аня. Точно так же она вела себя, когда сыграла на бис на Конкурсе молодых пианистов.

— Фу, черт! — говорит Маргрете Ирене у меня за спиной. Я почти забыл о ее существовании.

— Что именно, «фу, черт»? — спрашиваю я.

— Как только у нее хватает дерзости!

— Почему ты считаешь это дерзостью?

Она удивленно смотрит на меня.

— А то ты сам этого не понимаешь! Сегодняшний вечер принадлежит Ребекке, а не Ане. Но теперь все внимание приковано к ней.

Прием в разгаре. Фердинад о чем-то серьезно беседует с Арро, но большинство из нас бродят вокруг стола, где стоят бутылки с вином. Маргрете Ирене исчезает вместе с Фердинандом и Арро в соседней комнате. Мне это на руку. Мне с Арро говорить не о чем. Он один из многих героев. Я слушал его в магазине фортепиано Грёндала, в большом помещении с роялями «Стейнвей». Концертное помещение у Грёндала — длинное и узкое, с двумя роялями, где, надеюсь, я и сам побываю там когда-нибудь перед важным концертом.

Мне следует подумать об Ане и Катрине, но они вдруг исчезли из поля зрения.

Неожиданно передо мной появляется Сельма Люнге.

У нее в руках два бокала с шампанским. Один из них она протягивает мне. Я чувствую, что от нее пахнет алкоголем.

— Наконец-то мы, двое великих людей, встретились друг с другом, — с улыбкой говорит она и протягивает мне руку.

Не знаю, говорит ли она это с иронией, но надеюсь, что так, ведь именно эти слова сказал совсем юный Нурдрок такому же юному Григу в Тиволи в Копенгагене, впрочем, это все равно. Мы с Сельмой Люнге раньше никогда не здоровались. Я первый раз говорю с ней.

— Большая честь для меня, — расшаркиваюсь я.

Ее улыбка становится еще шире, в ней видно удовлетворение.

— Очень приятно. Что ты скажешь об Арро? И каково твое мнение о моей ученице?

— У меня не хватает слов для похвал им обоим.

Теперь она внимательно смотрит на меня. Легко же мне досталось ее внимание! Я уже жалею о своих словах.

— По-моему, Ребекка отлично справилась, хотя могло бы быть и лучше.

С этим она согласна. Так и надо разговаривать. Она кивает.

Мы стоим и смотрим друг на друга. Ее муж находится где-то в другом конце зала. Он с кем-то беседует. Энергично кивает. Восклицает что-то.

Сельма не спускает с меня глаз. Поднимает бокал.

— Меня удивляет, что до сих пор наши пути ни разу не пересеклись, — говорит она.

Я киваю. Так получилось. Я не совсем понимаю, как мне на это реагировать.

В ее глазах целый мир. Она мне улыбается. Смотрит на меня. От ее взгляда меня бросает в жар.

— Встреча с вами всегда большая честь, — говорю я.

Она быстро мотает головой.

— Не с «вами», а с «тобой». Я — Сельма. Ты — Аксель.

В ней ощущается сила, к которой я не готов. В одно мгновение расстояние между нами сократилось, мы оказались более близкими друг другу, чем Ребекка с нею за все эти годы. Теперь она для меня Сельма, а не фру Люнге.

Я не собирался ни о чем ее просить, но сила ее личности заставляет меня произнести:

— Ты даешь уроки таким, как я?

Она улыбается, находит, что это сказано очень мило.

— Конечно, — отвечает она. — Конечно, я даю уроки таким, как ты.

Я кланяюсь. Пусть знает, что я вежливый.

— Значит, мы договорились? — нервно спрашиваю я.

Она замечает мою нервозность и гладит меня по щеке.

— Позвони мне, мой мальчик.

И поворачивается ко мне спиной.

Я чувствую неловкость.

Покинув магнетический круг Сельмы Люнге, я продолжаю искать Аню. Где она? Арро беседует с Фердинандом и Маргрете Ирене. Ну и пусть беседуют. Я должен поговорить с Аней, должен спросить у нее, стоит ли мне теперь брать уроки у Сельмы Люнге. Она лучше, чем кто-либо другой, сможет ответить на этот вопрос.

Но я нигде не могу ее найти. Она испарилась вместе с Катрине. Почему они вдруг так заинтересовались друг другом? — думаю я. Ведь они едва знакомы, ведут совершенно разную жизнь, к тому же они обе девушки.

Я сную между людьми, понимаю, что Арро окончательно завладел Фердинандом и Маргрете Ирене. Для меня это спасение. Я чувствую себя свободным, не связанным ничем и ни с кем. Неожиданно я замечаю на себе взгляд Ребекки. Ее лицо сияет мне навстречу. Я понимаю, почему. Она освободилась. Она никогда не была так счастлива. Голубые глаза. Мелкие веснушки.

— Аксель! — говорит она и обнимает меня.

А я — ее. Она такая горячая. Я прикасаюсь к ее коже, открытой глубоким декольте.

— Ты сильная, и ты красивая, — говорю я.

— Это потому, что я сделала выбор, — отвечает она и целует меня в щеку.

— Бесповоротно?

Она решительно кивает головой:

— Это не только выбор, это естественное следствие. Мне кажется, что мне вернули жизнь.

Я смотрю на нее и понимаю, что она права. Она отказалась от карьеры пианистки, но приобрела нечто другое. Возможность распоряжаться своей жизнью. Меня начинает подташнивать. Ребекка видит, что мне нехорошо.

— Решение пришло ко мне, когда я играла, — говорит она и берет бокал с шампанским, который отставила, чтобы обнять меня, другая ее рука по-прежнему доверчиво лежит на моем плече. — Когда я барахталась там, на полу, и не знала, смогу ли я продолжить концерт, я вдруг увидела себя со стороны. Увидела маленькое нервное существо, которому так хотелось добиться успеха. Увидела все свое тщеславие, свои амбиции, они пронеслись передо мной, словно газетные вырезки в альбоме. Я жаждала славы, хотела играть с оркестром, с дирижером. Хотела стать мировой знаменитостью, как этот Арро. Хотела играть все сонаты Бетховена, все прелюдии и фуги Баха, длинные сонаты Прокофьева. Я барахталась на полу и не хотела сдаваться, потому что это все еще было для меня важно. Но когда В. Гуде помог мне подняться и сказал мне те удивительные слова, когда я уже сидела за роялем и была готова играть, я поняла, что все кончено.

— А что он тебе сказал?

Ребекка бросает взгляд на В. Гуде, беседующего в эту минуту с Арро и Сельмой Люнге. Улыбается ему. Почувствовав ее взгляд, он отвечает на него, почти незаметно взмахивает рукой и улыбается.

— Он сказал, что нет такой ситуации, из которой не было бы выхода. Сказал, что все поймут, если я не смогу играть. Сказал, что, несмотря ни на что, жизнь продолжается.

— Да, продолжается, — лаконично повторяю я и в то же мгновение отчетливо вижу последний взгляд мамы.

— Он позволил мне сделать выбор. И хотя он — мой импресарио, он дал мне возможность сдаться.

— И ты сдалась?

— Да, но немного позже.

Я киваю, взволнованный ее словами.

— Ибо поняла, что карьера того не стоит. Я не создана для такого. Самоотречение, унылые гостиничные номера, одиночество, и все только для того, чтобы исполнять музыку, которую другие могут исполнить не хуже меня и даже намного лучше.

Я снова киваю. Конечно, меня трогает все, что она говорит. Она не поедет ни в Вену, ни в Лондон, ни в Париж. Теперь перед ней открыта вся жизнь. Это мы должны жить, словно катим по рельсам.

— Кто-нибудь еще уже знает об этом?

— Нет, — шепчет она мне на ухо. — Пока ты единственный.

— А что скажет Сельма Люнге?

— Ну, она-то меня знает и уже, конечно, все поняла. Несмотря ни на что, мне бы не хотелось быть, как она, независимой личностью, способной творить. Я была бы вынуждена всегда бороться и никогда не дошла бы до вершины.

— Как же ты будешь жить без опуса 109?

— Опус 109, Аксель, сохранится на все времена. Это я поняла там, на сцене. Я не смогу прожить без музыки, но она прекрасно проживет без меня.

— Желаю тебе счастья, — говорю я. — Ты объявишь вечером о своем решении?

— Нет. Сегодня праздник. Скоро привезут свежие газеты с критикой, которые заказал папа. Его шофер проедет по всем типографиям в Осло и доставит на Бюгдёй общий суд прессы в два часа ночи.

— Критика будет хорошей, — говорю я.

Она снова гладит меня по щеке, как будто это я нуждаюсь в утешении. Я ей завидую. Она сделала выбор. Дала дебютный концерт. И освободилась.

Расставшись с Ребеккой, я выхожу в коридор, чтобы найти место, где меня могло бы вырвать, но в уборную стоит очередь. Тогда я поднимаюсь на второй этаж в надежде найти уборную там. Стены увешаны тяжелыми картинами — нидерландские сцены охоты с легавыми, косулями и вывалившимися внутренностями. Кровь и человеческие руки. Выпученные глаза. Смертельный страх. Я уже с трудом сдерживаюсь. Ищу другую уборную. Может быть, личный туалет господина и госпожи Фрост находится на втором этаже рядом с их спальней? Коридор уходит в темноту, по обе стороны — двери.

Я пробую открыть одну из дверей.

Это спальня, большая спальня.

В комнате темно, но я чувствую, что тут кто-то есть. Ощупью нахожу выключатель.

С потолка льется неяркий свет. Но это еще не все. На кровати лежит Аня, нижняя часть туловища у нее обнажена, если не считать колготок, которые болтаются на одной ноге.

Она лежит раскинувшись, на покрывале белеют ее ноги.

Но я ее не вижу. Я вижу только Катрине, мою сестру, ее голова лежит между ногами Ани.

Катрине поворачивается ко мне, на лице у нее появляется недоумение. Аня лежит неподвижно, глаза у нее закрыты. Я не знаю, куда смотреть и что делать. Это длится недолго. Содержимое желудка рвется наружу. Цыпленок, шампанское, креветки, красное и белое вино, ругательства и желчь. Меня выворачивает на розовый плюшевый ковер семьи Фрост.

Обе девушки со страхом смотрят на меня в тусклом свете. Аня подняла голову. Обе кричат:

— Аксель, что с тобой?