Мокрый снег

После дебюта Ребекки прошло несколько дней. Я жду Аню на трамвайной остановке. Я точно знаю, в какое время она возвращается из школы. Ей от меня не уйти.

Слякоть. Погода отвратительная. Большие снежные хлопья плашмя ложатся на землю. Но я не отступаю.

Вот она — волосы закручены в узел, в старомодном пальто с капюшоном, которое так ей идет. При виде меня она робко улыбается.

— Ты меня ждешь? — спрашивает она с таким дружелюбием, к которому я никак не могу привыкнуть и которое всегда меня поражает.

— Вообще-то да, — отвечаю я, уже заикаясь. — Мне надо кое-что у тебя спросить.

— Спрашивай, — говорит она, и мы направляемся к Мелумвейен. Непохоже, чтобы ее смущало то, что случилось на Бюгдёе.

— Как думаешь, стоит мне начать заниматься с Сельмой Люнге?

— Конечно, стоит! — говорит она с восторгом и быстро пожимает мне руку.

Мы идем рядом. Мои башмаки промокли от растаявшего снега. Мой зонтик закрывает нас обоих. Я мог бы обнять ее другой рукой.

— Она очень требовательная? — вместо этого спрашиваю я.

— Очень, — задумчиво отвечает Аня. — Она требовательна и непохожа на других, как все великие музыканты. Но ведь так и должно быть.

— Должно? — я быстро поднимаю на нее глаза. Мы проходим мимо Мелума, красивого старого дома арендатора, где живут две пожилые дамы. — Ребекка бросила музыку. Критика была неплохая, она могла бы сделать карьеру, но она выбрала другое. А ты никогда не думала выбрать что-нибудь другое?

— Нет, — не колеблясь отвечает Аня.

Мы проходим мимо моего дома. Эту зиму он еще наш. Я знаю, что отец висит на телефоне. У него появилась дама сердца, но он не хочет говорить нам о ней, делает вид, будто ничего нет. Поставил отдельный аппарат к себе в спальню. О Катрине я, как обычно, ничего не знаю.

Я замечаю, что Аня украдкой глядит на наш дом. Спрашивать глупо, но я не могу удержаться.

— Ты виделась после праздника с Катрине?

Она не отвечает. Я краснею, мне стыдно за нее, за Катрине, за самого себя. Наверное, я зря задал этот вопрос. Но вдруг я понимаю, что Аня о чем-то думает.

— Почему ты о ней спросил? — говорит она наконец, когда мы уже далеко отошли от нашего дома.

— Потому что мне интересно.

Она бросает на меня быстрый взгляд.

— Это не то, что ты думаешь.

— А что?

— Все очень просто. Сейчас у меня в голове только Равель. Концерт соль мажор. Который я должна играть с Филармоническим оркестром. И еще выпускной экзамен. Этого хватит?

— Вполне.

— Катрине — моя близкая подруга. Но ты тоже мой близкий друг. — Она пожимает мне руку.

— Это меня радует, — говорю я.

Значит, она считает, что мне надо заниматься с Сельмой Люнге. Сейчас Аня у меня на первом месте. Мне трудно сосредоточиться. Сосредоточенность появляется у меня время от времени, когда я по вечерам в безмолвной тишине Студии 18 играю Шуберта. Меня пугает решение Ребекки. Оно всех нас пугает. Не менее страшно и то, что она приняла его так быстро и внезапно — лежа на сцене в шикарном платье под «Солнцем» Мунка.

Как-то одиноко продолжать занятия музыкой без нее.

Но Аня осталась. И это самое важное. Хотя мне никогда не забыть то, что я видел.

Я иду в ольшаник.

Все изменилось.

День рождения

Мой день рождения. Мне стукнуло восемнадцать. Отмечать это событие мы не будем, хотя отец на этом настаивал. Как бы там ни было, они с Катрине приходят утром ко мне с зажженными свечами, кофе и тортом. Как раз то, чего не хватает в пасмурный ноябрьский день, думаю я и вяло им улыбаюсь. Они садятся на край кровати. У каждого для меня подарок. Пластинки. Катрине дарит мне Горовица. Концерт в Карнеги-холл, тот самый, который начат так свободно с ужасными ошибками. От отца я получаю два концерта Моцарта в исполнении Ингрид Хэблер. Я благодарю их. Обнимаю. Обнимая Катрине, я невольно думаю о том, как близко ее голова была от самых сокровенных мест Ани. Думаю о том, чем она уже завладела, и почему Аня так равнодушно к этому относится. Мне хочется поговорить с Катрине, но я отказываюсь от этой мысли. С нее и своего довольно. Она вернулась на работу в Национальную галерею. В настоящее время это единственная опора в ее жизни.

— Спасибо, — говорю я. — Большое спасибо.

— Но разве мы не отметим этот день? — спрашивает отец, и на лице у него появляется что-то похожее на радость. — Я приглашаю вас в Театральное кафе.

— Я бы с удовольствием, но тебе эти деньги пригодятся на что-нибудь более полезное. К тому же у меня другие планы.

Они не возражают. Это было бы бесполезно. И когда они наконец уходят, я счастлив остаться один. Но на что же мне употребить этот день? Я сажусь на диван. Сердце у меня стучит, ведь я уже давно все решил.

Я звоню на Сандбюннвейен. Ничего себе адресок, думаю я. Но именно там живет Сельма Люнге, красивая, умная, известная во всем мире, легендарная. Живет с человеком, у которого волосы торчат во все стороны и который выглядит так, словно он только что встал с постели, и хотя его главный труд называется «О смешном», сам он умеет только хихикать. Она, как и Ребекка, наслаждается своим покоем. Сельма Люнге отказалась от блестящей карьеры. Больше ей не нужно готовиться к концертам. Ни к концерту Брамса с Филармоническим оркестром. Ни к трем последним сонатам Шуберта, в Ауле или в Мюнхене. Теперь она может быть только собой. Ее имя — синоним успеха. Прекрасная, как Мадонна Мунка. Ни один критик не может теперь ее унизить.

— Люнге, — отвечает она по телефону.

— Это Аксель Виндинг.

Она смеется:

— Давно пора.

— Ты ждала моего звонка?

— Конечно.

— Значит, хорошо, что я позвонил?

— Безусловно.

— Когда мне можно прийти?

Она медлит минуту.

— Приходи послезавтра. В начале второй половины дня.

После этого разговора я чувствую себя неприкаянным. Не знаю, что мне делать ни с собой, ни со своим телом. Я сажусь заниматься. Это единственное, что я умею, думаю я. Часы идут. При желании я могу заниматься двенадцать часов подряд. Но занимаюсь только шесть или семь. Я знаю, что уроки в школе кончаются в три часа дня. Я мог бы стать у окна и высмотреть Аню, но чувствую, что мне не следует перебарщивать. Вместо этого я звоню Маргрете Ирене.

— A-а, Аксель! Я только что вернулась домой! Ты меня опередил. Поздравляю с днем рождения!

— Спасибо!

— Какие у тебя планы? Никаких? Прекрасно. У меня для тебя приготовлен совершенно особый подарок. Можешь прийти ко мне к семи? Мама уйдет в свой швейный клуб, папа будет в «Ротари». Я приглашаю на ирландский соус. Надеюсь, ты не откажешься?

Я не отказываюсь. Я уже заметил, что не могу отказаться от Маргрете Ирене, как люди не могут отказаться от своих порочных привычек. Я всегда прихожу к ней подавленным и всегда после этого чувствую себя грязным, но это неудивительно. И это не воображение, а факт.

Однако сегодня я иду к ней даже слишком рано. Нам надо о многом поговорить, хотя нас ждет еще и другое — украденное счастье, обжигающая радость.

Она целует меня в губы.

— Поздравляю, Аксель.

— Не с чем.

— Почему? Восемнадцать лет — это много.

Я ищу глазами подарок, но ничего не нахожу.

— Идем, тебя ждет ирландский соус, — говорит Маргрете Ирене.

Мы едим. Пьем красное вино. Это мой восемнадцатый день рождения. Говорим о том, что случилось. О падении Ребекки на сцене. О приеме после концерта. Маргрете Ирене весела и счастлива.

— Я близко с ним познакомилась. С Арро. Он готов давать мне уроки. Подумай только, стать ученицей Клаудио Арро! Но ты где-то пропадал весь вечер. Что с тобой было, Аксель?

— Меня весь вечер тошнило. Наверное, я не справился с нервным шоком. Случай с Ребеккой напомнил мне о том, что, возможно, ждет меня самого, да и вообще всех нас.

Маргрете Ирене мотает головой:

— Ты все видишь в мрачном свете. То, что случилось с Ребеккой, это счастье. Она добилась того, чего хотела, а потом увидела мир в новом свете. Я ей даже завидую.

— Я тоже.

— Но этот путь не для нас. Перед нами открыт весь мир. Через несколько месяцев я окончу гимназию, а ты и так уже совершенно свободен.

Она делает глоток вина. Я тоже. Наши глаза встречаются. Теперь между нами появилось расстояние. Какая-то неуверенность. У нее есть страховочная сетка. У меня — ничего.

— Но я не знаю, на что мне употребить эту свободу, — говорю я.

— Ты должен дебютировать. И твой дебют будет самым успешным. Успешнее, чем дебют Ани Скууг. Чем мой. Потому что ты играешь лучше нас всех. Просто ты сам еще этого не знаешь.

— Стоп! Ты ошибаешься и прекрасно это знаешь. Откуда взялся миф, будто я так хорошо играю? Когда я так хорошо играл? Да никогда. Просто я предпочел все поставить на музыку, бросил школу и напугал вас. А чего я достиг? Ничего.

— Твое время еще придет. Будь уверен.

Мы сидим в гостиной, где стоят динамики Bowers & Wilkins и все пластинки. Эта гостиная теплее, чем гостиная Ани. Я признаюсь себе, что мне всегда здесь нравилось, но неприязнь, которую я с первой минуты чувствовал к Маргрете Ирене, смешалась с чувством стыда и желанием. Я уже не понимаю, что я чувствую на самом деле.

— Что ты хочешь послушать? — спрашивает Маргрете Ирене. — Ведь сегодня твой день рождения.

— Может быть, Шуберта? Квинтет до мажор?

— Шуберт так Шуберт.

Она идет к полке с пластинками. Я смотрю, как она достает пластинку, кладет ее на проигрыватель. Неловкие движения. И все-таки она слишком самоуверенна. Мне никогда не хотелось ее. Но, тем не менее, она проделывает со мной все, что хочет. Есть такие люди.

— Я звонил Сельме Люнге. Она согласилась давать мне уроки.

Маргрете Ирене поворачивается ко мне, она явно удивлена.

— Вот так вдруг?

— Она дала мне понять.

— Да, ведь теперь Ребекка не будет у нее заниматься. Надо заполнить пустоту.

— Я поступил глупо?

— Заниматься у Сельмы Люнге совсем не глупо. Но будь начеку, Аксель. Она — ведьма.

Я киваю.

— Хватит с тебя и того, что было… с твоими дамами, — хихикает она.

— Что ты имеешь в виду?

Она не отвечает. В динамиках уже слышно шуршание. Сейчас начнется музыка. Шуберт. То, невысказанное. То, что связывает меня и Аню.

Мы целуемся. Концерт кончился. Я собираюсь уходить. Встаю.

— Было очень приятно.

— Ты всегда такой вежливый, Аксель.

— Вежливость — добродетель. Но мне пора.

Она смотрит на меня. Держит меня обеими руками. Ее глаза сияют.

— Ты еще не можешь уйти. Ты еще не получил подарка. Она ведет меня в спальню.

— Сегодня мы сделаем это по-настоящему, — говорит она. Меня охватывает тоска.

— Я устал.

— Только не для этого.

Теперь все решает она. Постель приготовлена, Маргрете Ирене зажигает свечи.

— Может, это неправильно?

— Почему неправильно? Ни о чем не беспокойся. У меня свои способы предохранения.

Пути назад нет. Мне невыразимо грустно.

Наконец мы лежим голые. Нам ничто не мешает. Каждый раз, когда она прикасается ко мне, пламя свечи колеблется. Я вижу ее бледное лицо. При этом свете она красива. Я целую ее лоб, губы, грудь.

Но больше ничего не могу.

— Ты устал, Аксель.

— Да. Может, в другой раз.

— Тогда мы сделаем это по-старому.

Я чувствую, как приходит желание, но для «настоящего» уже слишком поздно. Мы оба стараемся. Мы почти взрослые. Она лежит голая рядом со мной. И крепко меня держит.

— Твой подарок — это я. Помни об этом. Что бы ни случилось, я навсегда останусь твоим подарком.

Прощание с Сюннестведтом

Я сижу у Сюннестведта. В его маленькой гостиной с мягкой мебелью, старым роялем и спертым воздухом. Он говорит, что все понимает.

— Сельма Люнге замечательный педагог.

— Дело не только в этом. Но чего довольно, того довольно.

— Чего довольно, того довольно, — повторяет Сюннестведт.

Он хочет угостить меня кофе с печеньем, шаркает на кухню, гремит чашками, приносит печенье в пластиковой упаковке, срок хранения такого печенья три года. Я помогаю ему. Он всегда чем-нибудь меня угощает. Усевшись снова в свое кресло, он выглядит совершенно беспомощным. Изо рта у него дурно пахнет. Я думаю, что мне следовало пригласить его домой.

— Жизнь продолжается, — утешаю я его.

— У Ребекки Фрост был блестящий дебют, — говорит он.

— Мы еще о ней услышим.

— Безусловно.

— А когда ты собираешься дебютировать? — Он смотрит на меня теплым взглядом алкоголика, который я так хорошо знаю, мы пьем кофе и хрустим печеньем.

Я никогда не видел, чтобы он пил.

— Столько всего случилось. Мне надо еще немного времени.

— Я понимаю.

Он сидит, задумавшись. Я тоже думаю, обо всем том, чему он меня так и не научил. Более бесполезного учителя у меня не было. Я пытаюсь припомнить хоть что-нибудь из того, что он знает и чем бы я мог воспользоваться. Нет, ничего. И все-таки я его люблю, люблю главным образом за то, что он никогда не мешал мне и не лишал меня смелости. Мне грустно с ним расставаться, потому что теперь мне будет труднее. Он был посредственностью, тем, против чего я боролся, но у него был хороший слух и он аплодировал мне в нужных местах. И хотя он ни разу не критиковал меня, я всегда понимал, когда он был недоволен. А сейчас за что я борюсь? За место на вершине? Там, где, по словам многих, холодно и дует ветер? Я страшусь будущего. Сюннестведт, по крайней мере, хорошо чувствовал музыку.

— А что с Брамсом? — неожиданно спрашивает он.

— С концертом си-бемоль мажор? Ему придется подождать. Многому придется подождать.

Он кивает.

— Тебе нечего бояться, мой мальчик. Ты лучше их всех. Когда-нибудь я буду гордиться тобой.

Я не отвечаю. Подхожу к его проигрывателю. Ставлю пластинку. Шуберт. Квинтет до мажор. Вторая часть. У нас обоих текут слезы.

— Как красиво, — говорю я.

— Непозволительно красиво, — соглашается он.

Сельма Люнге

Я стою перед дверью большого мрачного дома. Дома Сельмы и Турфинна Люнге. За этими деревянными мореными дверьми живут две мировые знаменитости — пианистка и философ. Они уже признаны, и вместе, и по отдельности. Я боюсь их обоих, они кажутся мне опасными. И тем не менее я повсюду ищу ее.

Мне открывает Турфинн Люнге. За стеклами очков он щурится на ноябрьское небо, такие очки в киосках Нарвесен стоят пятьдесят эре, их любят все интеллектуалы. Волосы, как обычно, торчат во все стороны, удивленные заспанные глаза, налет на губах, как будто его только что выпустили из больницы для умалишенных и еще не успели умыть. Узнав меня, он глупо улыбается.

— Так вот он, этот парень!

— Похоже на то, — отвечаю я в духе народной сказки и шаркаю ногой.

— Аскеладен ищет невесту? — запинаясь и заикаясь, спрашивает философ и, довольный собой, громко хихикает.

— Возможно, — отвечаю я.

Мне не по себе. Я растерян. Не понимаю, он умственно отсталый или это он так шутит со мной. И то, и другое похоже на правду.

— Добро пожаловать. — Широким жестом, словно лакей, он приглашает меня в дом. Я прохожу мимо него и вижу, что рубашка у него в пятнах от желтка, брюки мятые. Трудно поверить, что это муж мировой знаменитости Сельмы Люнге.

Но мировая знаменитость уже стоит в гостиной и ждет меня.

Она что, специально так нарядилась? — думаю я. Длинное красное платье, бирюзовая шаль. Она сильно накрашена, что делает ее более строгой. Глаза совсем черные, взгляд почти кокетливый.

— Добро пожаловать, Аксель! — приветствует меня Сельма Люнге и протягивает мне руку. Рука холодная. Изящная. Я почтительно слегка пожимаю ее, словно это рука королевы.

Турфинн Люнге что-то бормочет себе под нос и щурится. Сельма Люнге неожиданно бросает на супруга почти злобный взгляд, но при этом она улыбается. И подходит к нему.

— Турфинн, у нас нет хлеба. Я забыла купить, — говорит она. — Может, ты съездишь на трамвае в город и купишь у Миккельсена хлеб из муки грубого помола? Они сегодня долго открыты.

Философ что-то хрюкает. Это явный протест. Так ли необходимо ехать за хлебом?

Сельма строго смотрит на него:

— Турфинн!

У него на носу висит капля. В уголках рта появляется слюна, хотя он молчит.

Она совершенно спокойно продолжает смотреть на него.

Тогда он кивает, седые вьющиеся волосы взлетают над его головой.

— Да, конечно, я сейчас съезжу.

Я не верю собственным глазам. Турфинн Люнге идет в прихожую, надевает пальто, шапку и открывает дверь.

— Удачных занятий! — кричит он мне от двери, вытирая висящую на носу каплю и пену в уголках рта старым далеко не свежим носовым платком.

Как только дверь захлопывается, Сельма Люнге поворачивается ко мне. Теперь у нее на лице совсем другая улыбка.

— Он очень талантливый человек, — сухо говорит она.

Мы одни.

Если не считать кошки, лежащей на кресле в углу комнаты. Черно-белая кошка смотрит на меня, словно о чем-то предупреждая. Здесь, в доме, видно, свои законы.

Я оглядываюсь по сторонам. Сельма ставит на журнальный столик две чашки. В фарфоровом чайнике уже заварен чай. Гостиная большая, мебель немецкая, тяжелая. Камин, большой темный полированный шкаф — наверняка наследство от семьи Либерман. На стенах картины. Несколько абстрактных, современных. Другие — традиционные, кроме того, оригинальный мунковский оттиск — «Освобождение».

Она замечает мой взгляд.

— Ты любишь Мунка? — спрашивает она.

— Аня его не любит.

— Хочешь поговорить об Ане?

— Мне о ней напомнили длинные волосы у женщины. Сельма подходит совсем близко ко мне. Только тогда я обращаю внимание на аромат, на духи, которыми она пользуется, запах ландышей. «Lily of the Valley»? Мама обожала эти духи.

— Как хорошо от тебя пахнет, — говорю я и понимаю, что мои слова звучат глупо. Не так должен начинаться урок с известным на весь мир педагогом.

— Приятно, что они тебе нравятся. Это «Шанель № 5», классика.

— Я не разбираюсь в духах, — говорю я.

Мы садимся к журнальному столику.

— Хочешь чаю?

Я киваю, деваться мне некуда. Она наливает чай, подвигает мне молоко и сахар, но сама пьет без того и другого. Я следую ее примеру, потому что ничего не понимаю в чае. Дома, на Мелумвейен, мы пьем только кофе. Кофе и спиртные напитки.

Мы с Сельмой пьем чай. Я смотрю на рояль, большой, модель С. Она следит за моим взглядом.

— Нет, это не «Стейнвей», — говорит она. — В нашей семье всегда было тяготение ко всему австрийскому, пожалуй, даже к габсбургскому, но сейчас это не имеет значения. Я предпочитаю «Бёзендорфер».

— «Бёзендорфер» — хороший рояль, соглашаюсь я.

— А почему у него эти дополнительные клавиши в басах?

Она пожимает плечами, но относится к вопросу серьезно.

— Может, это объясняется поздним романтизмом, — говорит она. — Расширение границ. В восемнадцатом веке рояли все время росли. У меня на родине есть несколько таких мастодонтов, что даже трудно поверить. Брамс сочинял свои фортепианные концерты для больших роялей. В те времена мечтали об инструменте, огромном, как бальный зал. Но у роялей, как и у всего в этой жизни, есть свой предел.

Я замечаю, что когда она говорит о немецком, ее акцент слышится сильнее. И не спускаю с нее глаз, пораженный возникшим между нами напряжением. Она могла бы быть моей матерью, но для меня она женщина, женщина во всех отношениях. Тяготение к габсбургскому? Может, это означает, что у нее есть эльзасские или испанские корни? Да, наверное, испанские, думаю я, глядя на нее украдкой, когда она отворачивается, как будто боюсь встретиться с нею глазами. Из-за ее властности или из-за моего уважения к мифам вокруг нее? Я знаю, что она играла с самыми великими дирижерами — с Ференцем Фричаем, Рафаэлем Кубеликом, Карлом Бёме. Она знает акустику многих залов — Музикферайн в Вене, Концертгебау в Амстердаме, Плейель в Париже. А сейчас она сидит на Сандбюннвейен и интересуется парнем, которому только-только стукнуло восемнадцать. Так бывает в классической среде, но достаточно ли я для нее интересен? У нее не много учеников. Дни долгие, она свободна. Но почему она впустила меня? Меня, который даже не сумел победить на Конкурсе молодых пианистов? Неужели она так верит в мои способности, что готова послать меня на конкурс Чайковского или позволить мне дебютировать в юном возрасте, на что, признаться, я надеюсь? Я вспоминаю Фердинанда Фьорда, который мается с Рифлингом.

— Чего ты от меня хочешь? — спрашивает Сельма Люнге, понаблюдав за мной несколько секунд.

— Я хочу учиться, — отвечаю я. — Сюннестведт не плохой учитель, он просто хороший слушатель.

— И чему же ты хочешь научиться? — спрашивает она.

Опасный вопрос. Я задумываюсь.

— Извлекать музыку, — отвечаю я. — Извлекать ее из глубины того, где она скрыта.

— Никто не знает, где скрыта музыка, — коротко бросает она, словно я сказал глупость. — И кто способен объяснить нашу зависимость от нее? Не говоря уже о нашем понимании. Наших предпочтениях. О том, что в некоторых случаях септима может звучать лучше, чем секста, или наоборот. Музыка невидима, и когда она не звучит, она все-таки звучит у нас в головах.

Она не хочет облегчить моего положения, сердито думаю я.

— И кто из нас может объяснить, почему музыка имеет над нами такую власть? — невозмутимо продолжает она.

Я не знаю, что отвечать. Я пришел на Сандбюннвейен не для того, чтобы меня унизили в первый же день.

— Я только хочу стать хорошим музыкантом, — вскипев, отвечаю я.

Она спокойно смотрит на меня, улыбается над моим гневом и не теряет контроля над разговором.

— Ты им и станешь, — говорит она. — Будь уверен.

Я сажусь к роялю. Рояль старый, на лаке царапины. Крышка поднята. Шея у меня напряжена. Плечи высоко подняты. Сельма Люнге сидит в кресле, пьет чай и разглядывает меня.

— О ком ты думаешь, когда играешь? — спрашивает она.

— О ком?

— Да, все о ком-нибудь думают.

— Правда? А о ком думаешь ты?

— Я думаю о маме.

— Почему?

— Хочу ее растрогать. Пробудить из мертвых.

Мне странно слышать от нее эти слова. Я никогда не думал о маме, когда играл, во всяком случае, не так. В важные мгновения мама присутствовала в моей игре, но скорее по стратегическим причинам, если можно так выразиться, вроде тех, по которым человек молится Богу перед прыжком с трамплина.

— Ты знаешь, что случилось с моей мамой? — спрашиваю я.

Она кивает.

— Я говорю с нею, почти ежедневно, у меня есть одно любимое место на берегу, и мне кажется что там пребывает ее душа. Хотя все-таки я не верю, что она где-то есть. Не так примитивно. Мама умерла. Я играю не для нее.

— Значит, ты играешь для Ани Скууг, — с улыбкой говорит мне Сельма Люнге.

Я начинаю играть и, наверное, играю для Ани. Да. Сельма Люнге права, думаю я, непроизвольно начиная играть сонату № 2 Шопена. Соната си-бемоль минор, с траурным маршем. Композиция необыкновенно сложная, с технической точки зрения — это ад. Не знаю, почему я выбрал именно ее, может, потому, что в ней столько агрессии. Ничто не вечно, кроме траурного марша. Все мимолетно. Сначала бурные чувства. Потом горе. И в конце — призраки. Грустное произведение, думаю я. Не для молодых. Но я сижу здесь, за «Бёзендорфером» Сельмы Люнге и собираюсь исполнить именно его, чтобы показать ей, на что я способен. И, может, эта соната не такой уж случайный выбор, разве не именно так я себя сейчас чувствую? Таким неуверенным, неприкаянным, обреченным.

Я закончил играть одну из самых трудных частей, допустил грубую ошибку в скерцо и очень нервничаю. Наконец я дохожу до траурного марша, выбираю средний темп, не вижу никаких оснований для экстремальности.

Тогда Сельма Люнге встает с кресла и медленно подходит к роялю — это сигнал, чтобы я продолжал играть. Она становится у меня за спиной. Неожиданно я чувствую ее руки у себя на плечах там, где мышцы особенно напряжены. Она наклоняется ко мне. Аромат «Шанель» опьяняет меня. Ее кожа так близко. Ее щека у моей щеки.

— Продолжай играть, Аксель, — шепчет она.

Я подчиняюсь, продолжаю играть. Она массирует мне плечи. Медленно.

— Помедленнее, Аксель. Сдержаннее. Почувствуй этот темп.

Темп в кончиках ее пальцев. Я понимаю, что она права. Неужели так надо играть? — думаю я. Так медленно? Я замедляю темп, понемногу, неожиданное ритардандо, так почти никто не делает, кроме одной странной рок-группы в США, которая называет себя The Doors. Меня как будто затягивает в другой мир, чувственный, сентиментальный мир, где каждый звук имеет свою ценность. Это меня-то, который всегда любил медленный темп. Но я и помыслить не мог, что можно играть так медленно, как сейчас.

— Еще медленнее, Аксель!

Еще медленнее? Ее губы у моего уха. От этого у меня по спине бегут мурашки. Какая же в ней сила, если она победила меня всего за несколько секунд? Но я слышу, что она права, что темп живет, пульсирует в движении от звука к звуку, определяя дальнейшее течение музыки.

Я никогда не слышал, чтобы так играли Траурный марш Шопена. Однако играю так именно я.

— Сейчас ты играешь для своей покойной мамы, — шепчет Сельма Люнге мне в ухо. — Или для Ани Скууг.

Думай о ком-нибудь. Думай о том, что тебе сказать человеку, который важен для тебя, без которого ты не можешь жить. Среди публики всегда есть такой единственный человек. И в то же время думай примерно так: я в последний раз в жизни играю на фортепиано, в последний раз слышу музыку. Ты должен отдать ей все, твое чувство не должно ослабнуть, ты должен быть щедрым, даже в сдержанности.

Я продолжаю играть, хотя она все еще что-то шепчет мне в ухо. Она присутствует во всем, что я делаю, словно вопрос идет о жизни и смерти. Я помню, что мне говорила Аня. Она тоже прошла через это, и ей было нелегко. Но вот все совершенно меняется. Сельма Люнге больше мне не мешает. Ее голос совпадает с музыкой, проясняет мои мысли, направляет мой интуитивный выбор, выбор, который мне все время приходится делать: когда я должен взять следующую ноту?

Потому что она уже отпустила меня. Ее руки разжались, она медленно выпрямляется и позволяет мне доиграть самому. Траурный марш обрел форму. Какое бездонное горе, с испугом думаю я. Какая потеря. Я даже не знаю, что потерял. Знаю только, что об этом расскажет музыка.

Позже, уже перестав играть, я, выдохшийся, сижу за роялем.

— Хорошо, — говорит Сельма Люнге, сидя в кресле. — Очень хорошо.

Я боюсь даже взглянуть на нее.

— Если бы ты жила во времена инквизиции, тебя бы сожгли как ведьму, — говорю я.

Она смеется, ей нравится то, что я сказал.

— Меня этому научил Ференц Фричай, — говорит она. — Музыкант, который ненавидел рутину. Это из-за нее классическая музыка может казаться скучной. Даже Гленн Гульд может быть скучным. Он мыслитель. У него все время рождаются идеи. Он так близок музыке, что никогда не угадывает расстояния, которое должно сохраняться между ним и тем, что он хочет передать. Он становится маниакальным, вызывающим, страшным. Как думаешь, какой-нибудь женщине захотелось бы переспать с Гленном Гульдом? Страх и ужас. Гленн Гульд — людоед. Сравни его с Мартой Аргерих. Вот уж воистину два разных мира.

Меня поражает, что она говорит так прямо, что она без обиняков ассоциирует музыку с сексом. По-моему, это создает между нами дополнительное напряжение. Она старше, чем была бы сейчас моя мама, и все-таки я не могу оторвать от нее глаз, сидя на своем табурете, меня околдовала эта гордая женщина, сидящая с чашкой чая и обсуждающая мою игру.

— С техникой все просто. Это всегда можно решить. Между прочим, тебе следует потренировать четвертый палец правой руки. Он у тебя слишком слабый. Поиграй этюд Шопена опус 10 № 2. Все дело в выражении чувств. Ты слишком много занимался, и потому играешь механически. Открой музыку заново, заставь ее причаститься твоей жизни. Забудь все бравурные номера. Я хочу, чтобы к следующему разу ты подготовил что-нибудь простое. Без всяких технических трудностей. Например, «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси. О ком ты думаешь, услыхав такое название? — спрашивает она и неисповедимым взглядом смотрит мне в лицо.

Я не отвечаю.

Она лукаво улыбается и встает с кресла.

— Это все на первый раз? — спрашиваю я.

— Да, — она кивает. — В следующий раз я нашепчу тебе больше.

Я ухожу. В дверях я сталкиваюсь с Турфинном Люнге, вернувшимся из города с хлебом. Он глупо хихикает.

— Я вернулся не слишком рано? — спрашивает он. Его глаза похожи на два спутника в мировом пространстве.

— Нет, конечно. Мы уже закончили, — смущенно говорю я. Что он подумал о нас? Имея такую жену? Чем, он думает, мы тут занимались?

Сельма Люнге подходит сзади и выталкивает меня за дверь.

— На сегодня хватит, — говорит она, нежно целует своего супруга в губы и берет у него хлеб.

— В следующий четверг в то же время? — спрашиваю я.

— Разумеется, — отвечает она.

Адвент [12]

Идет снег. Крупные мокрые хлопья. Центр Рёа уже украшен к Рождеству. Свечи во всех окнах, гирлянды огней между фонарными столбами и на елке, что установлена на площади. Я на трамвайной остановке жду Аню. Играю «Девушку с волосами цвета льна» и думаю только о ней. Встреча с Сельмой Люнге словно подлила масла в огонь. Меня воспламенил ее жизненный опыт. Ее призыв открыть чувства. Не бояться никаких трудностей. А что выбрал я? Трусливо искал прибежища в объятиях Маргрете Ирене, где мне было уютно и спокойно, но где не было будущего ни для одного из нас? Я мечтал, но не умел перенести мечты в музыку, где им было место. Не в музыке, а в ольшанике открывал я свои чувства. А что же жизнь? Великая неповторимая жизнь? Я вел себя как размазня, думаю я.

И вместе с тем мне это не нравится, не нравится так бесстыдно обнажать свою любовь к Ане. В своем зеленом пальто с капюшоном она появляется в дверях старого коричневого вагона с деревянной панелью снаружи, спускается на перрон. Вторая половина дня, уже темно. При виде меня она улыбается, без раздражения. Я вздыхаю с облегчением — мне не хотелось бы выглядеть навязчивым.

— Ты? — дружески говорит она.

— Можно немного проводить тебя?

Она кивает.

— Конечно. Ты меня ждал?

— Да, — признаюсь я. И опять начинаю заикаться. Аня безраздельно владеет моим сознанием. И может за одну минуту лишить меня чувства уверенности. — Хотел поблагодарить тебя. В четверг у меня был первый урок с Сельмой Люнге.

— Я уже знаю, — с улыбкой говорит она и берет меня под руку. Это так неожиданно, так приятно. Не знаю, что и думать. Мы спускаемся к Мелумвейен.

— Знаешь? — с деланым ужасом спрашиваю я. — Вот уж не думал, что Сельма Люнге сплетничает о своих учениках.

— О тебе она мне, во всяком случае, рассказала, — усмехается Аня.

— И что же она тебе рассказала?

— Что ты способный, восприимчивый, что тебе надо на время забыть о технике и сосредоточиться на выразительности.

— Сельма была бесподобна, — говорю я. — Она превзошла все мои ожидания.

— Как приятно, — говорит Аня и быстро пожимает мне руку. — Так и должно быть. Но теперь все будет гораздо серьезнее, правда?

— Она может говорить об одной части какой-нибудь сонаты Шопена, но кажется, что она говорит о жизни.

— Мне тоже так казалось. И, думаю, Ребекке тоже. Как, по-твоему, почему Ребекка так рано дебютировала? Понимала, что время поджимает?

Мы проходим мимо нашего дома. Оба косимся на окна Катрине. Они темные. Я не хочу, чтобы Ане было неприятно.

— Как бы там ни было, а время действительно поджимает, — говорю я.

Мы идем под летящим снегом. Мимо Мелума, вниз по холму к Эльвефарет. Я не могу придумать, о чем еще говорить.

— Как хорошо, что ты меня проводил, — говорит Аня.

Мне хочется сказать, что я не могу жить без нее. Вместо этого я говорю:

— Ты каждый день проходишь мимо меня.

— Как бы мне хотелось не ходить в школу! — вздыхает она.

— Да, я часто об этом думаю. Как у тебя хватает сил заниматься музыкой, когда ты приходишь из школы домой?

— А что делать? Надо. Через несколько месяцев я буду уже свободна.

— Но до концерта Равеля соль мажор осталось всего шесть недель.

Она косится на меня.

— Не напоминай мне об этом. Между прочим, что ты думаешь о моем дирижере, Мильтиадесе Каридисе? Ведь я никогда не ходила на концерты, — спрашивает она.

— Я знаю, что оркестр его любит, что он отличный дирижер, может быть, немного скучноватый. Он не будет давить на тебя.

— Не говори так. Я — семнадцатилетняя девчонка. А он — опытный грек. Я надеялась, что это будет Блумстедт. Не понимаю, почему Филармония решила от него избавиться?

— Новое всегда привлекает. И всякое такое. Не беспокойся. Каридис не хуже любого другого дирижера.

— Только бы он понимал, что делает. Понимал, что должен помогать мне.

Мы уже дошли до Эльвефарет.

— Наверное, тебе не стоит идти дальше, — быстро говорит Аня.

Я думаю о том, о чем она не подозревает, о том, что я обедал с ее матерью и многое знаю об их жизни, знаю, что Марианне хочет развестись с мужем, как только Ане исполнится восемнадцать.

— Почему твой отец так настроен против меня?

— Дело не в тебе, Аксель. — Она снова сжимает мне руку. — Он недолюбливает всех мальчиков. Он боится за меня. Ему подозрительны все, кто провожает меня домой.

— Он знает о Катрине?

— Не надо говорить о Катрине.

Мы стоим под уличным фонарем у последнего поворота. Волосы Ани намокли от снега. У меня, наверное, тоже, но я этого не чувствую. Я смотрю на ее лицо, на добрые, доверчивые глаза, которые всегда удивляют меня. Первый раз я замечаю, что она очень похудела. Стала еще худее, чем была раньше. Она быстро проводит рукой по моим волосам.

— Не сердись, — говорит она.

Я не могу удержаться.

— Я тебя люблю, — второй раз говорю я.

И целую ее в лоб, как и в прошлый раз.

— Не надо этого делать, — опять говорит она.

— Почему ты всегда так говоришь? — осторожно спрашиваю я, прижавшись губами к ее уху, как научился у Сельмы Люнге.

— Поцелуй — это благословение. И слова — тоже благословение. Я этого не стою.

— Что за глупости? Ты единственная чего-то стоишь!

Она отталкивает меня.

— Ты многого не знаешь, — говорит она, бежит и скрывается за поворотом.

Там я уже не могу ее видеть.

Дома меня ждет Катрине. Отец закрылся у себя в спальне и говорит по телефону. Ну и семейка, думаю я. Но Катрине ждет меня на кухне, она пьет чай и ест булочки, лицо у нее мрачное. Господи, через несколько месяцев мы все навсегда покинем этот дом, однако ни она, ни я еще не знаем, что с нами будет.

— Ты ее выслеживаешь? — мрачно спрашивает она у меня.

— Что ты имеешь в виду? Следила за нами в окно? Сидишь в темной комнате и шпионишь за мной?

— Так же, как ты шпионишь за Аней. Как трогательно! Стоишь на остановке и ждешь ее! Ты не оставляешь ей выбора.

— А ты?

Катрине настораживается.

— Что ты хочешь этим сказать? Она тебе что-нибудь говорила?

— Мы с Аней откровенны друг с другом.

— Тогда ты должен знать, что у нее дома серьезно не все в порядке.

Катрине плачет. Это так неожиданно, что я не знаю, что сказать. Я сажусь рядом с ней, обнимаю ее за плечи, это странно, но я научился этому у Сельмы Люнге.

— По-настоящему серьезно?

— Кто бы знал! — Катрине вытирает глаза, ей хочется поговорить.

— Мне тоже так кажется. Как думаешь, в чем там дело?

— В отце, конечно.

— В Человеке с карманным фонариком? — я готов откусить себе язык.

— Что ты сказал?

— Просто оговорился. В Бруре Скууге? Ведь мы говорим о хирурге?

— Она полностью в его власти.

— Ты вхожа в их дом. Тебе случалось быть вместе сразу с ними обоими?

— Нет, только с Аней. Я пыталась уговорить ее заниматься гандболом. Мы сидели у нее в комнате. Ты видел ее комнату? У нее над кроватью висит фотография отца и матери. И по обе стороны от нее портреты Баха и Бетховена. Понимаешь?

— Меня туда не допустили.

— Мы сидели и болтали минут тридцать, потом пришел ее отец.

— Что он хотел?

— Ничего. Хотел узнать, хорошо ли нам. Тогда я все поняла. Что он не доверяет мне. Катрине Виндинг, грешной подруге Ани. И поняла, что должна уйти.

— Точно так же было и со мной!

— Странно, что Аня даже не протестовала. Она словно считала, что это в порядке вещей.

— Вот именно!

— И я ушла. Меня, можно сказать, выставили за дверь. За это я и хотела отомстить на празднике у Ребекки.

— И тебе это отлично удалось.

— Глупости, все не так, как ты думаешь. Помни, Аня добра почти до глупости. Несмотря на школу, на общение с ровесниками, она живет в собственном, замкнутом мире, и нам нет в него доступа.

— Что ты пытаешься мне сказать?

— Что она живет под гипнозом. Только ради музыки.

— И кто же ее гипнотизирует?

— Отец, разумеется.

— Катрине, на что ты намекаешь?

Она прижимается лицом к столу и закрывает голову руками.

— На то, что это так страшно, что у меня даже нет слов.

Сандбюннвейен в декабре

На носу Рождество. Я еще два раза занимался с Сельмой Люнге. Это превращается в ритуал. Я прихожу на Сандбюннвейен и снимаю мокрые от снега ботинки. Потом объявленного гением философа отправляют на трамвае в центр за хлебом. А мы с Сельмой пьем чай. За чаем мы неудержимо сплетничаем, и Сельма пытается узнать у меня, что я чувствую к Ане Скууг. Примерно через полчаса она просит меня сесть за рояль.

И я играю. Отдельные произведения. «Девушку с волосами цвета льна», «Затонувший собор». Она подходит ко мне сзади. Я жду, когда почувствую на плечах ее руки, дыхание в ухе, услышу мудрые слова, которые она произносит шепотом, они очевидны, но сам я раньше почему-то до этого не додумался. Она всегда просит меня играть медленнее. Чем медленнее я играю, тем больше приобретаю времени.

— Заставь эти квинты звенеть. Слышишь? Это погружение на дно. Отзвуки. Прошлых событий, прожитой жизни. Только ты можешь поднять это с глубины. Что это, собор? Твоя мама? Или Аня Скууг?

Я обращаю внимание на то, что она называет Аню в числе того, что лежит на глубине. В конце последнего урока я осмеливаюсь как можно осторожнее спросить у нее:

— Аня тебя боготворит. Ты лучше всех ее знаешь. Скажи, у нас есть основания тревожиться за нее?

Сельма уже собиралась проводить меня. Но тут она настораживается и просит меня снова сесть.

— Аня живет в своем мире, — говорит она. — Разве ты сам этого не заметил?

— Заметил. Но что собой представляет этот мир?

Она пожимает плечами.

— Это известно только Ане.

— Ты не тревожишься за нее? Тебе не кажется, что она очень похудела в последнее время?

Сельма качает головой.

— Почему я должна тревожиться за Аню? Это только у вас, в Норвегии, большие таланты ведут себя так, словно учатся в Торговой гимназии. Стать большим мастером само собой невозможно. Даже большой талант и большая работоспособность этого не гарантируют. В молодости, в Мюнхене, мы все понимали, что живем на грани дозволенного. Действительность, в которой мы жили, могла внезапно исчезнуть. Некоторые спивались, другие занимались по двадцать часов в день. Если хочешь достичь исключительных результатов, ты и сам должен быть в какой-то степени исключительным. Поэтому я и вспомнила Гленна Гульда, когда ты первый раз был у меня. Человек, сидящий за роялем со скрещенными ногами, конечно, исключительный. Он часто вел себя настолько недопустимо, что это позволило бы отвести ему место в сумасшедшем доме. Человек, который плюет на Моцарта, который говорит, что Моцарт умер скорее слишком поздно, чем слишком рано, исполняет его произведения! Но Моцарт Гульда холоден, он ледяной. Я один раз встретилась с Гульдом в Торонто. На симпозиуме. К счастью, мне не пришлось играть для него, потому что Гульд с самого начала пытался убить меня своими словами. Он спросил у меня о моем репертуаре и тут же разнес его в пух и прах. Почему я выбрала именно эту сонату? Ведь другая гораздо лучше. И почему я играю Брамса концерт си-бемоль мажор? Ведь первый концерт, ре минор, гораздо интереснее. Чего он только не наговорил мне! Мизантроп, мешок с дерьмом, вот кто он. Позер, хуже всех тех, кого он обливает презрением в своих очерках. В тот раз, в Торонто, я все время думала о Вильгельме Кемпффе, прямой противоположности Гульда, гуманисте и филантропе. Но такие музыканты — исключение, и не всегда их можно назвать лучшими музыкантами мира. Они становятся знаменитыми благодаря своей человечности, своим благотворительным выступлениям с плохими оркестрами и бесконечным показам по телевизору. Я не хочу сказать, что Кемпфф и Менухин плохие музыканты, но, возможно, их забудут, потому что зло сильнее, чем человечность. Во всех видах искусства на вершину попадают плохие люди. А теперь вернемся к Ане. Аня — самая талантливая пианистка из всех, каких я знала. Она намного талантливее тебя, Аксель, и ты, конечно, стерпишь эти слова, потому что любишь ее, это ясно. Когда она играет, она отдает себя без остатка каждую секунду. Как будто речь идет о ее жизни. Поэтому она не злая, но она все-таки немного вне общества. Она бесстрашно поставила себе цель в жизни. И ей уже сейчас приходится вести ненормальную жизнь, потому что ненормально в семнадцать лет дебютировать с соль-мажорным концертом Равеля и одновременно готовиться к выпускному экзамену. Но она прекрасно справится и с тем, и с другим. Ты знаешь, какая она закрытая. Моя задача заключалась в том, чтобы она поняла собственные чувства, а не только то, что когда-то чувствовали умершие композиторы. Мы часто больше времени тратили на разговоры, чем на игру. Сидели за чашкой чая…

— А почему ты скрывала это от Ребекки? Разве не понимала, что это ее ранит?

— Таково было распоряжение отца Ани.

— Брура Скууга?

Сельма Люнге с удивлением смотрит на меня, ее поражает моя горячность.

— Да, а кого же еще? Классический папаша. У нас в Германии таких много. Для своей дочери он требует всего исключительного. Он уже выступает как ее импресарио. У В. Гуде нет ни малейшего шанса.

— Но ведь это ненормально!

— Дорогой мой, все нормально, когда речь идет о классической музыке. Это арена для душевнобольных и гениев. Это самый короткий путь к вершине, если правильно распорядиться своими картами. В противном случае человек может остаться вечным трудягой, неудачником определенного толка. Брур Скууг питает невероятные амбиции в отношении своей дочери. И я, как ее педагог, вынуждена с этим считаться.

— Но если речь идет уже о ее здоровье?

Сельма Люнге смотрит на меня и пожимает плечами:

— Тогда такому человеку больше нечего делать в этом мире.

Приглашение

Четвертое воскресенье адвента. Вот-вот наступит Рождество. Я занимаюсь, играю простые вещи, отец сидит с телефоном у себя в спальне. Катрине то уходит из дома, то возвращается. Я по-прежнему не знаю, чем она занимается, но не думаю, чтобы это было как-то связано с Аней.

Неожиданно телефон оказывается свободен, и кто-то звонит нам. Отец тут же снимает трубку. Странно, что он от застенчивости старается скрыть от нас, что у него появилась дама сердца. И почему он не проводит время у нее? Наверное, она еще не свободна.

В дверях появляется отец с трубкой в руке.

— Это тебя.

— Меня?

Я хватаю трубку. Низкий голос. Аня.

— Я помешала?

— О Господи, конечно нет!

Она медлит.

— Я думала о том разе, когда ты был у меня. Вышло так глупо. Я не этого хотела. Ты занят сегодня вечером?

— Вечером? А в чем дело?

— В том, что сегодня я уже достаточно занималась. Что я устала и мечтаю об обществе. Папа с мамой уехали в Гелио на какой-то юбилей. Заночуют там в отеле «Холмс». А я не привыкла оставаться одна в этом доме. Ты уже ужинал?

У меня волосы встают дыбом.

— Нет еще.

— Я могу приготовить нам ужин.

— Я должен взять с собой Катрине?

— Нет, я думала, что мы проведем вечер вдвоем. Мне хочется попробовать сыграть тебе Равеля.

Я киваю. Это разумное объяснение.

— Понятно. Я сейчас приду, — говорю я и кладу трубку.

— Куда ты собрался? — спрашивает отец.

— Это секрет. Но, пожалуйста, не говори ничего Катрине.

— А где она?

В ту же минуту она появляется в дверях, глаза у нее красные и распухшие.

— Я знаю, куда ты идешь, — говорит она.

— Думаю, сейчас моя очередь.

Она трясет головой.

— Ничего ты не понимаешь.

— Хочешь сказать, что я должен был отказаться от приглашения?

— Поступай как знаешь. Мне нечего тебе сказать. Но будь с нею помягче. Ты многого не понимаешь.

— Если ты слышала мой разговор, то знаешь, что я спросил, взять ли тебя с собой.

Катрине качается. Кожа у нее бледно-серая. Под глазами чернота. Зрачки расширены. Я вижу, что она совсем без сил.

— Было бы глупо сейчас брать меня с собой, куда бы ты ни шел.

— Она хочет сыграть мне Равеля, — объясняю я.

Катрине медленно кивает.

— Я понимаю, она должна сыграть тебе Равеля.

Отец в недоумении смотрит на нас обоих.

Я спускаюсь по холму к Эльвефарет. Я принял душ. Молниеносно. Но к Ане я должен прийти чистый. Белеет снег. Я смотрю на дома, взволнованный тем, куда держу путь. Здесь мой дом. Моя жизнь. Еще на несколько месяцев. А кто знает, что будет летом? Аня окончит школу, отец продаст дом, мы разъедемся в разные стороны.

Но этот вечер не для грустных мыслей! Сегодня я не хочу ни о чем тревожиться. Я дохожу до перекрестка, где начинается Эльвефарет. Стало холоднее, снег поскрипывает под ногами. Я вижу огни на другом берегу реки. Там, где-то в лесу, стоит дом Сельмы Люнге. Я почти различаю его за деревьями. Знакомая география. Там, внизу, в заводи лежала мама. Я уже очень давно не был в ольшанике. Может быть, это хороший знак.

Да, думаю я. Сегодня особенный вечер. Я не рыскаю по нашему району, как раненый зверь. Мне не надо останавливаться у последнего поворота. Человека с карманным фонариком нет дома. Марианне Скууг тоже. Вообще-то мне даже грустно. Я не видел ее с тех пор, как в тот вечер мы распрощались у Национального театра. Она словно оттиск с Ани, думаю я. И хотя она зрелая женщина, выглядит она почти так же, как ее дочь. Хотя на много лет старше ее. Мне неловко, что меня тянет к немолодым женщинам. Может, это как-то связано с мамой? Неужели на самом деле все так банально? Несмотря ни на что, я думаю только об Ане, даже когда лежу под одеялом с Маргрете Ирене.

Я миную последний поворот, ту точку, где мне всегда приходилось остановиться. Вижу вдали квадратный дом в конструктивистском стиле. Кроваво-красный, думаю я. Дом буквально кровоточит сквозь доски обшивки, словно там, внутри, находится жертва, раненое существо, чьей жизни угрожает опасность.

Со стучащим сердцем я останавливаюсь у калитки. Вхожу на запретную территорию. Но разве Аня не сама пригласила меня в гости? У меня есть свидетели: отец и Катрине.

Я подхожу к крыльцу, тщательно отряхиваю снег.

Там, за дверью, Аня, и она ждет именно меня.

Я звоню.

Она меня ждала. Проходит несколько секунд. И она открывает дверь.

Ее дружеская улыбка, как всегда, поражает меня.

— Наконец, пришел, — говорит она.

Дом Ани

Аня обнимает меня. Аромат ноготков. Я перестаю дышать, стараясь, чтобы она этого не заметила.

— В последний раз получилось глупо, — повторяет она. — Я не хотела…

— Не думай об этом, — прошу я. — В этих стенах распоряжаешься ты.

— Папе следовало быть помягче.

— Наверное, он хотел без помех поработать дома?

Я пытаюсь быть любезным. Она, не отвечая, помогает мне снять пальто.

— Как хорошо, что ты смог прийти, — говорит она.

На ней тот же самый сиреневый джемпер, те же черные брюки и войлочные тапочки — все как в прошлый раз. Она закатывает глаза и провожает меня в гостиную. Меня это трогает. На журнальном столике стоит бутылка вина и два бокала. Она следит за моим взглядом.

— Только я пить не буду, может быть, потом и чуть-чуть.

— Сначала ты будешь играть.

— Хорошо. Если ты хочешь послушать. А еще у меня приготовлен салат. Ты хочешь есть?

— Нет.

— Можешь пить вино, пока я играю. Ведь ты любишь вино, правда? Я хочу, чтобы тебе было хорошо.

— Мне уже хорошо.

— Тогда налей себе вина. Ты это умеешь делать лучше, чем я. И начинай пить. А я буду играть.

— Какая честь!

— Но я буду играть только партию фортепиано. Остальное ты додумаешь сам. Ты знаешь этот концерт?

— Конечно. Это любимый концерт моей мамы. Особенно вторая часть.

— Все так говорят, и я из-за этого нервничаю.

— Я думаю, Сельма Люнге стояла у тебя за спиной и внушала тебе правильные чувства?

— Не говори так. Я начинаю. А ты сделай первый глоток.

Я подчиняюсь. Она садится к роялю. В гостиной полумрак. За панорамным окном стоят заснеженные ели. Лампы горят не на полную мощность. Они лишь тускло поблескивают. Дорогие кресла и диваны служат зрителями. Какая строгая публика, думаю я.

Но я — тоже публика. Я сижу в кресле, тяну вино и одобрительно киваю во время исполнения первой части. Вижу, что Аня с головой ушла в музыку. Я никогда не умел так сосредотачиваться. Звучит великолепно.

В паузах для оркестра Аня вопросительно смотрит на меня:

— Я не слишком медленно играю? Как думаешь, Каридис не хотел бы, чтобы я играла немного быстрее?

— Скажи ему, что ты ученица Сельмы Люнге, он поймет. И хотя ты еще чистая страница, он должен подчиниться твоему желанию.

Она согласна.

— Спасибо, — говорит она. — Но вот начинается вторая часть. Мы с Сельмой много спорили о ней. Сельма находит ее веселой. А я — грустной.

— По-моему, она очень грустная.

Аня оживляется.

— Но почему? Ты можешь объяснить?

— Тональность. Ми мажор. На первый взгляд она кажется открытой и потому веселой. Но это шутовская открытость, потому что за смехом кроется грусть, а это и есть самое грустное.

— Да. Наверное, ты прав. Спасибо тебе за эти слова. Теперь мне хватит смелости сыграть так, как я хочу.

Аня исполняет эту тему чисто и безыскусно. Я отмечаю все — ее продуманные, сознательные движения. Покачивание головой. Прямые плечи. И рвущиеся наружу чувства, которые она сдерживает так, как ее учила Сельма Люнге. То, что происходит, описать невозможно. Это должно происходить без комментариев. Тут необходима внутренняя сила. Нельзя создать волшебного музыкального рассказа, если темп будет слишком быстрым. Аня играет медленно, как раз так, как нужно. Мне хочется встать у нее за спиной, как всегда стоит Сельма. Хочется положить руки ей на плечи и прошептать на ухо что-нибудь ободряющее.

— Все пройдет хорошо, Аня. Не бойся.

Потому что сидя в кресле Ле Корбюзье и слушая Аню, я понимаю, что она нервничает. День концерта приближается.

Сразу после Нового года настанет ее черед. Она рано выйдет на сцену, потому что она все начала слишком рано. Ее мать говорила об этом, когда мы с нею обедали в «Бломе». Говорила, что трудно быть родителями. Когда и чему следует учить ребенка? У каждого ребенка для всего есть свой возраст, считает она. Одним следует начинать учиться попозже, другим — пораньше. Но так ли уж точно, что Ане хотелось начать рано? — думаю я, сидя в кресле. После того, как Ребекка сделала выбор, все как-то смешалось. Мы, оставшиеся, должны оправдать те колоссальные усилия, которые сделали в самом начале жизни. Я не чувствую себя ребенком, и, думаю, Аня — тоже, но достаточно ли мы взрослые, чтобы осуществить то, что мы хотим?

Мысли мои разбегаются. Равель занимает свое место. И Аня продолжает играть.

Сейчас она начнет третью часть. Но она не начинает, сидит перед роялем, опустив глаза.

— Извини, — говорит она. — Я слишком устала.

— Не надо больше играть. Хватит и этого. Мне только хотелось послушать вторую часть, — говорю я.

— Тогда на концерте я буду играть ее специально для тебя. Ты всегда был так добр ко мне.

— Правда? Но мы так редко виделись. Ты тоже была добра ко мне.

Мы смеемся над этим неуклюжим диалогом.

— Значит, мы оба с тобой добрые.

— Знаешь, я не буду сейчас играть третью часть, — говорит Аня.

— Оставь ее. Она к тому же простая.

Аня вскакивает, радуясь, как маленькая девочка.

— Давай лучше поедим!

Мы стоим на кухне, здесь все продумано до малейших деталей. Никакой португальской плитки, только немецкий алюминий и черный гранит.

— Мне осталось нарезать лук, — говорит Аня.

— Я тебе помогу.

— Не надо, я справлюсь сама.

Я стою рядом с ней, пока она режет, хвалю ее и готов подписаться под каждым своим словом.

— Сельма права, ты играешь, как будто речь идет о твоей жизни.

— А-а, — Аня смеется. — Не надо воспринимать все так трагично.

— Я и не воспринимаю. Ты произведешь фурор.

— Не говори так! — Она затыкает себе уши, держа в руке нож.

— Кто еще в этом году выступает в «Новых талантах»?

— Один певец, которому сильно за двадцать. Кажется, его фамилия Брюсет. Он будет петь произведения Малера. Кроме того, Эббестад, скрипач, ты его знаешь, он всегда встряхивает волосами и принимает театральные позы, когда на него кто-нибудь смотрит. Он будет играть Сибелиуса. И еще один пианист из Бергена, Хеллевик, о нем я ничего не слышала, но обычно он играет Франка.

— Симфонические вариации? Это играют четырнадцатилетние.

— Да, а он старше меня. Смешно, что только мне предоставили возможность играть полный концерт.

— И где твое место в программе?

— В конце.

Разговаривая, она продолжает резать лук. И режет палец.

— Ай! Вот черт!

— Глубоко порезалась? — На указательном пальце у нее выступает кровь.

Она бледнеет. Беспомощно смотрит на меня:

— Я не выношу вида крови, — шепчет она.

— Да ее почти и нет.

Она осторожно переводит глаза на крохотную каплю, хочет что-то сказать, но не произносит ни звука. Я понимаю, что она вот-вот упадет в обморок. Все происходит так быстро, что я не успеваю подхватить ее, когда она падает. Она выскальзывает у меня из рук, роняет нож и сильно ударяется головой о каменный пол.

— Аня!

Я наклоняюсь, поднимаю нож и подсовываю руку ей под голову. Крови, во всяком случае, нет. И ранка на пальце такая пустячная, что уже перестала кровоточить. Я вытираю кровь бумажным носовым платком. Ане нельзя лежать здесь, на этом холодном каменном полу. Нужно перенести ее на кровать, чтобы она там пришла в себя, нужно подложить ей под ноги подушку, тогда кровь скорее прильет обратно к голове.

Странно, что мне придется ее нести, но выхода нет. Я обхватываю ее плечи, подсовываю руку под колени и поднимаю. Меня трясет. Аня почти ничего не весит. Кожа да кости. Меня качает, мне страшно ощущать под руками ее скелет, страшно, что у нее почти нет мышц, что она совсем не такая, какой я видел ее в своих мечтах. Только теперь я понимаю, что скрывает сиреневый джемпер. По лицу Ани никогда не было видно, что она так похудела. Сколько же она весит? — думаю я. Сорок с небольшим? Я несу ее по лестнице на второй этаж. Она стонет в забытьи и крепче обхватывает мою шею. Я вхожу в коридор и вижу, что, к счастью, двери всех комнат открыты.

Я прохожу мимо спальни родителей. Двуспальная кровать снабжена подъемным устройством, ее высоту можно регулировать — выше или ниже, как угодно. Может, в этом нет ничего странного. Для Человека с карманным фонариком главное, чтобы все было у него под контролем. Потом я прохожу мимо ванны, тут все серебристое, на стене огромное зеркало. Наконец я узнаю комнату, о которой говорила Катрине, — спальня Ани с очень широкой кроватью, над которой висит свадебная фотография Марианне и Брура Скууга. По обе стороны от нее висят портреты Баха и Бетховена. Мне становится смешно.

Я осторожно кладу Аню на кровать. Глаза у нее закрыты, она молчит. Может быть, она еще без сознания. Я беру подушки и подкладываю ей под ноги так, как меня учили. Что делать дальше, я не знаю. Она лежит на кровати. Я сижу рядом. Но на кровати лежит скелет. Не понимаю, как ей удавалось это скрывать? Может, она прикрепляла под одеждой на тело небольшие подушечки, чтобы всех обмануть? Мне хочется разбудить ее, вытрясти из нее правду, узнать, в чем дело. Она бледна, как умершая Джульетта, а я даже не неосведомленный Ромео, потому что слишком много о ней знаю.

Я не могу удержаться. Ложусь рядом с ней и кладу руку ей под голову. Ей нужен покой, думаю я. Она не может сразу прийти в себя. Сколько раз я мечтал, чтобы лежать так рядом с ней!

Ничего не происходит. Слышно только ее дыхание. Она больна. От ее тела исходит странный запах. Сейчас это не запах ноготков, а чего-то несвежего, затхлого.

— Аксель? — вдруг говорит она, не открывая глаз.

— Я здесь!

— Я потеряла сознание?

— Да. Из-за порезанного пальца. Из него вытекла капля крови.

— Как глупо.

— Неважно. Надеюсь, это у тебя не семейная слабость?

— Что?

— Пустяки, я имею в виду, что у тебя оба родителя врачи.

Она прыскает.

— Нет, это детская травма. Смешно не выносить вида крови. Вообще-то я не неженка.

— Не говори так много. Тебе нужно набраться сил.

— У меня все еще шумит в голове. Я это ненавижу. Я хочу сказать: ненавижу падать в обморок. Последний раз это случилось со мной на полигоне.

— Наверное, тебе следует больше есть?

— Ты тоже так считаешь? Ты имеешь в виду салат, что стоит на кухне?

— Нет, разумеется. Вообще есть, не только салат.

— Мы можем спуститься вниз.

— Тебе лучше остаться здесь.

— Мне здесь хорошо. У тебя такое удобное плечо.

— Что еще я могу для тебя сделать?

Мы лежим неподвижно. Мне так покойно. Я вдруг чувствую себя намного старше ее. Она словно ребенок в моих руках. Я осторожно, без всякой задней мысли, целую ее в щеку. Скорее, чтобы утешить.

— Хочешь меня? — спрашивает она.

Мои губы прижаты к ее щеке.

— Ты это не серьезно, — шепчу я.

— Почему? — Она поворачивается ко мне. Глаза ее слишком близко от моего лица. — Я всегда говорю только серьезно.

Я немею, не знаю, что на это ответить.

— По крайней мере, можешь продолжать целовать меня в щеку, — говорит она.

— Прекрати!

Я целую ее, не уверенный, что слух меня не подвел. Но мне не хочется думать слишком долго. Неожиданно наши губы встречаются. Я целую Аню Скууг! И чувствую, что она хочет меня. Что она говорила об этом вовсе не из вежливости.

Я закрываю глаза. Я видел ее в мечтах. Это были ночные видения. И видения, которые приходили ко мне в ольшанике.

— Я люблю тебя, — говорю я и целую ее в губы.

— Не говори так, — дружески просит она.

Не знаю, что и думать. Кажется, будто она на что-то решилась. Неужели я сейчас действительно это испытаю? Но тело, о котором я мечтал столько лет, — только кожа да кости. Раздеть ее кажется мне немыслимым. К тому же я никогда еще не раздевал женщину.

— Ты можешь делать со мной все, что захочешь, — говорит она.

Она лежит совершенно неподвижно. Остальное за мной.

Я не могу удержаться.

Я занимаюсь любовью с Аней Скууг. Не думал, что это когда-нибудь случится. Так быстро, сладко и больно. Она не выказывает никаких чувств, но ее тело имеет опыт, которого у меня нет. Эти короткие толчки, ритм, с которым она принимает меня. Под кожей я ощущаю ее кости.

— Когда мне отпустить тебя? — спрашиваю я.

— Меня вообще не надо отпускать. Продолжай.

Ее тело нетерпеливо, как будто она хочет, чтобы все было уже позади. Я больше не сдерживаюсь.

Все. Я осторожно отпускаю ее, боясь как-нибудь ей навредить, чуть ли не с надеждой, что она этого не заметит.

Но она замечает.

— Было прекрасно, — говорит она.

— Хорошо? Тебе было хорошо? — Я опустошен, и мне неловко.

— Достаточно хорошо, — отвечает она. — Не думай об этом.

— Это у меня первый раз, — признаюсь я.

— У меня тоже.

— А Катрине?

— Это совсем другое. Прошу тебя, не надо об этом.

Мы молчим, тесно прижавшись друг к другу.

— Да, мне было хорошо, — вдруг говорит она.

— Но разве это не опасно?

— Ты имеешь в виду опасность забеременеть? Нет, к счастью, мои родители врачи.

— Правда, ведь твоя мама гинеколог, — вспоминаю я, чувствуя себя дураком.

— Нет, это папа.

— Что папа?

— Это он позаботился, чтобы я не забеременела слишком рано.

— И что он сделал?

Она не отвечает. А я не смею спрашивать. Только представляю себе. Маточное кольцо. Спираль. Ловкие профессиональные руки.

— Не будем об этом говорить, — просит она. — Мне было хорошо. И этого хватит. На сегодня. Не воображай себе никаких глупостей. Мы больше не будем вместе. Во всяком случае, еще очень долго. Сначала Равель. Я не должна рассеиваться. Сосредоточенность для меня все. Ты понимаешь?

Я быстро целую ее в щеку.

— Конечно, понимаю.

— Может, хочешь теперь попробовать мой салат?

Но я замечаю, как у меня поднимается тошнота.

— Нет, спасибо. Я не могу сейчас думать о еде.

— Как хочешь, — говорит она. Ее глаза глядят в потолок.

Мы лежим рядом друг с другом.

Я пережил больше, чем мог мечтать.

И все-таки мне грустно.

Обратно на Мелумвейен

Было уже далеко за полночь, когда я не спеша поднимался по свежему снегу с Эльвефарет к своему дому. Мне не встретился ни один прохожий. Только мои собственные следы.

Что произошло? У меня чувство, как будто я кого-то предал. Но разве я предал Аню? Это должно было произойти не так. Все изменилось, и страна, которую я хотел завоевать и завоевал, оказалась без будущего.

В страхе я открываю дверь своего дома. Надеюсь, что отец и Катрине уже спят, но слышу тихий голос отца, говорящего по телефону у себя в спальне, и вижу в дверную щель, что у Катрине еще горит свет. Услышав, что я пришел, она тут же выходит и стоит, покачиваясь, глаза у нее как два стеклянных шара.

— И как тебе было с ней?

— Могло быть лучше.

— Охотно верю. Но играла она прекрасно, да?

— Не сомневайся. Это будет сенсация года.

— В прошлом году ее выступление тоже было сенсацией. А что между вами?

Не знаю, что ей на это ответить. Что именно она хочет услышать?

— Она слишком худая, — говорю я.

— И это все?

— Да. И я не понимаю, как ты раньше этого не заметила.

Катрине фыркает.

— С чего это ты вдруг забеспокоился о ней? У нее такой тип. Это временно. Ее ждет важный концерт.

— Вот поэтому я и беспокоюсь.

— Аня не такая, как ты думаешь. Аня справится. Она всегда со всем справится. Нам обоим гораздо хуже.

Встреча с Марианне Скууг

Перед самым Рождеством я встречаю Марианне Скууг. На перекрестке с улицей Кристиана Ауберта. Я возвращаюсь из ольшаника, как всегда погруженный в свои мысли. Но увидев ее перед собой, я раскидываю руки в стороны. Она тоже.

— Наконец-то мы встретились!

— Ты мог бы позвонить мне, — говорит она с улыбкой.

Знает ли она, как она похожа на Аню? Что Аня ей рассказала? Пристыженный, я опускаю глаза.

— Мальчик мой!

Она прижимает меня к себе. Я чувствую тяжесть ее тела. Нас обоих охватывает сильное чувство. Она больше похожа на ту Аню, о которой я мечтал, чем сама Аня.

Марианне смотрит на часы.

— Мне надо домой. Мы собираемся сегодня печь пряники.

Я не знаю, что сказать. Представляю себе эту картину. И растерянно поднимаю на нее глаза.

— С тобой все в порядке? — озабоченно спрашивает она. — Ты такой бледный.

— Я в порядке.

Но она замечает, что что-то не так.

— В чем дело?

Я отрицательно мотаю головой. Как бы там ни было, а случилось не то, что ей следует знать. Я вижу, что она сердится. Неужели она не видит того, что происходит с ее дочерью? Неужели так и уйдет домой печь пряники, не задав мне о ней ни одного вопроса?

— По-моему, Аня нервничает перед своим концертом, — говорю я.

Она внимательно смотрит на меня, держа обеими руками мою голову, мы стоим друг к другу ближе, чем следует.

— Ты хочешь мне что-то сказать, Аксель?

— Да. Аня очень похудела. Даже страшно. Неужели вы этого не видите? Кожа и кости. У нее совсем нет сил. Ей семнадцать лет, а вы посылаете ее на сцену играть с Филармоническим оркестром. О чем вы думаете?

Марианне мотает головой, словно защищаясь от моих слов.

— У Ани свой путь, и она идет по нему вместе с отцом.

Меня возмущает ее трусливость. Ведь она тоже в ответе за дочь.

— Ну так передай ей привет, — сердито говорю я. — Можете печь свои пряники. Господи, Марианне! Как ты не понимаешь, что Аня слишком лояльна к вам обоим?

Она хочет что-то сказать, но я уже повернулся к ней спиной, испуганный своим гневом и своим чувством к ней. И уже поднимаюсь к Мелуму.

Новогодний вечер 1969 года

Новый год. 1970. Маргрете Ирене пригласила Союз молодых пианистов к себе домой. Ее занимает полет на Луну, «Аполлон-12» и отмена британским парламентом смертной казни. А тут еще появился новый самолет «Боинг-747». Берущий на борт до четырехсот пассажиров. И еще она хочет снова погадать мне.

Я ничего не рассказал ей про Аню. Это отвратительно. Но теперь уже слишком поздно. Мы продолжаем, как раньше.

Ани на вечере нет. Это неудивительно. Она по телефону извинилась перед Маргрете Ирене. Может быть, сослалась на головную боль. Я даже не спрашиваю, потому что хочу, чтобы до концерта ее оставили в покое. Конечно, я послал ей цветы, но не знаю, дошли ли они до нее. У меня в голове еще не укладывается то, что случилось. Что я переспал с Аней Скууг. То, что произошло в тот вечер, слишком печально и странно. Мы еще не виделись друг с другом. Прошло Рождество. Я видел ее только в окно по дороге от трамвая на Эльвефарет. Она одевается так, что не видно, какая она на самом деле худая.

Но ведь она неестественно худая, думаю я, пока мы садимся за стол у Маргрете Ирене. Союз молодых пианистов, собравшийся встретить Новый год, наверное, мы собрались вместе в последний раз перед тем, как разлетимся в разные стороны. Может, поэтому Аня и не пришла, она понимает, что это мимолетно и что о ее отсутствии никто не пожалеет, кроме меня. Но Ребекка здесь. И Фердинанд тоже. И несколько юных странных созданий из Бэрума, которых откопала Маргрете Ирене и которые весь вечер слушают пластинки из богатого собрания семейства Флуед, не принимая участия в нашем разговоре.

Для меня сегодня самая интересная — это Ребекка. Что она думает о происходящем? Она умопомрачительно красива. Белоснежная кожа. Мелкие веснушки. Пронзительно голубые глаза. Она уже отдаляется от нас, во всяком случае от нашей среды, и, может быть, я особенно люблю ее именно за это. Нас угощают сыром-фондю. Отец Маргрете Ирене много колесит по свету. Но вишневая настойка слишком крепка. Спирт обжигает горло. Мы с трудом глотаем белый хлеб.

— Ты не жалеешь? — спрашиваю я Ребекку.

— Это было самое правильное решение в моей жизни, — отвечает она.

У Маргрете Ирене готов гороскоп Ребекки, она машет листом бумаги.

— Здесь ясно видно, что этого следовало ожидать!

Я обмениваюсь взглядом с Фердинандом, моим конкурентом, которого я вообще-то не боюсь, он слабоват и будет дебютировать после меня. Он амбициозен, но какой-то чересчур замедленный. Я не представляю себе, что это может хорошо кончиться. Пока что я остаюсь фаворитом, тем, кто может произвести сенсацию, хотя сам не понимаю, почему. Однако я не против того, чтобы они так думали. Только пусть пройдет какое-то время после дебюта Ани Скууг.

Мы пьем вино, заедая его сыром-фондю. Мы молоды и вскоре вступим в борьбу. У нас еще есть немного времени.

Маргрете Ирене пока не собирается выступать с дебютным концертом. Говорит, что сначала хочет поехать в Вену и позаниматься с профессором Сейдльхофером. А Фердинад собирается в Лондон. К Илоне Кабош.

— А когда твой дебют? — спрашивает Ребекка и смотрит на меня невинными голубыми глазами, но вполне дружелюбно.

— Об этом мне надо поговорить с Сельмой.

— Ты зовешь ее просто Сельма?

— Да, это получилось как-то само собой. Но я знаю, что ты предпочитаешь звать ее фру Люнге.

Ребекка улыбается:

— Наверное, я слишком хорошо воспитана.

— Ты перестала поддерживать с ней отношения?

— Да. Когда я отказалась от карьеры, она потеряла ко мне интерес.

— Не может быть! — Маргрете Ирене широко открывает глаза.

— А что тут странного? Она надеялась прославиться как педагог. А я ее подвела. Теперь у нее осталась только Аня.

— И еще я.

— Да, но первая — Аня. Бедная девочка.

— Почему бедная?

Ребекка задумывается.

— Наверное, мне не следует говорить об этом, — произносит она наконец. — Но с другой стороны, может, вам полезно это знать. Когда фру Люнге поняла, что я решила отказаться от карьеры, она увела меня в пустую комнату и сказала: «Никто не разочаровал меня сильнее, чем ты».

— Так и сказала? — недоверчиво спрашивает Фердинанд.

— Да. Я не поверила своим ушам. Но она действительно так сказала.

— Неужели твой отказ от карьеры она восприняла как измену лично ей?

— Да, представьте себе. Косвенно я изменила ей и тогда, когда испортила свой дебют, запутавшись в собственном платье. Она сказала, что ждала от меня большего. Я была у нее первой дебютанткой за много лет. У меня уже давно появилось чувство, что с моей помощью она хочет кому-то что-то доказать. Предполагалось, что это будет блестящий дебют. Я, заурядная богатая девушка, должна была показать всему миру, чего может добиться настоящий педагог.

Она беспомощно обводит нас глазами.

— Ты не заурядная, — быстро говорю я.

Но ведь я лгу. Я всегда считал Ребекку самой заурядной. Лишь после того, как она отказалась от карьеры, она вдруг стала интересной. Это вызывает во мне чувство тревоги. Ребекка цветет, она уравновешенна и уверена в себе, весной она окончит школу. Она освободилась от Сельмы Люнге, от ее мертвой хватки.

— Что ты будешь делать осенью? — спрашивает Маргрете Ирене. Она чувствует, что мне хочется о многом поговорить с Ребеккой. И намерена помешать этому, во всяком случае, если судить по некоторым ее жестам. За столом она сидит рядом со мной, ее левая рука опущена под стол и прочно лежит у меня в паху.

— Сначала поступлю на подготовительные курсы, а потом на медицинский, — отвечает Ребекка.

— Ты хочешь стать врачом?

— А что в этом такого?

— Мне следует растрогаться? — спрашивает Маргрете Ирене, и это звучит некрасиво. — Богатая девушка думает о ближних и хочет спасать человеческие жизни?

Я щиплю Маргрете Ирене за ляжку, чтобы остановить ее. Ребекка делает вид, что ничего не замечает.

— Кто знает, спасу ли я чью-то жизнь, спокойно отвечает Ребекка. — Но мне хочется участвовать в этой жизни, а не отсиживаться где-то вне ее.

Она не желает больше привлекать к себе наше внимание, недоброжелательность Маргрете Ирене она воспринимает как внезапную ревность, но я прошу ее продолжать.

Ребекка колеблется, пожимает плечами.

— Вы все находитесь в гуще жизни, — говорит она. — У меня нет вразумительного объяснения, почему я так поступила. Но помню свои вечера после школы, когда я сидела за роялем и занималась. Помню эти одинокие часы, ноющую спину. Помню, сколько на это ушло времени. И я подумала: а стоит ли это того? Ради чего? Какая у меня цель? И какой ценой ее можно добиться? Зачем я это делаю? Неужели я обезумела от уверенности, что могу сообщить миру новую сенсационную версию бетховенского опуса 109? Или так люблю музыку, что не могу жить без нее и мечтаю разучивать ее по пять часов в день? Или мне хочется стать знаменитой, наслаждаться восхищением зрителей, что-то собой представлять? Ни то, ни другое, ни третье. Самое поразительное, что у меня вообще не было никакой цели, я сама не понимала, зачем всем этим занимаюсь. Конечно, мне хотелось бы сделать карьеру, но зачем она мне? Вот что было самое трудное в моем дебюте. На сцене, после того, как упала, я поняла, что музыкант я никакой, что мне не дано исполнить что-нибудь настолько блестяще, чтобы это стоило послушать. Мое платье долгое время было той вешалкой, на которую я вешала уверенность в себе. Все-таки мы — женщины. Мы любим хорошо выглядеть. Но я не понимала, сколько тщеславия было связано с тем платьем, в котором я собиралась выступить. Фру Люнге всегда выглядела безупречно. Пусть немолодая, но все равно Женщина с большой буквы. Она красилась, тщательно выбирала наряды на каждый день, соответственно тому или другому ученику. Она излучала силу. И я думала, что смогу обеспечить себе эту силу только тем, что накрашусь. Но когда я лежала на сцене, наряженная сверх всякой меры, весь грим как будто слетел с меня. — Ребекка обменивается взглядом с Маргрете Ирене. — Только мы, женщины, можем понять, что это для нас значит. Там, на сцене, я в собственных глазах оказалась без грима. Словно только что встала с постели и села за рояль перед публикой в одной ночной рубашке. Грим, платье и туфли должны были помочь мне дать этот дебютный концерт, который был обречен еще до начала. Теперь у меня остались только Равель, Бетховен и Шопен. Я не только плохо играла, я чувствовала, что выгляжу ужасно. И это было хуже всего. Но вместе с тем я поняла, как мало для меня значит музыка, как мало сердца я вкладываю в то, что исполняю. Только когда все это стало мне ясно, а это произошло очень быстро, еще на самом концерте, настало время рассчитаться с самой собой. Подвести итог. Я сыграла четыре баллады Шопена, не вкладывая в них душу. Помню, я думала, вернее даже молилась высшей покровительнице музыки Святой Цецилии: «Помоги мне доиграть этот концерт до конца, чтобы тем, кого я люблю, не было за меня еще более стыдно. Тогда я подчинюсь законам музыки, буду по-прежнему любить и почитать ее, но никогда больше не стану выступать перед публикой». И моя молитва была услышана.

Слова Ребекки производят на меня сильное впечатление. Мы все молча едим сыр-фондю. Маргрете Ирене уже выглядит пьяной. Ее рука, как и раньше, занимает стратегический пост у меня в паху. Я понимаю, что сегодня вечером мне придется лечь с ней в постель. Выхода у меня нет.

Но до этого я могу выспросить у Ребекки все, что мне хочется знать. Когда я вижу, что гости уже наелись, я быстро встаю и говорю:

— Мы с Ребеккой уберем со стола, а вы поставьте для нас какую-нибудь хорошую музыку.

Фердинанд и Маргрете Ирене с удивлением смотрят на меня. Что я еще задумал? Дарования из Бэрума, сидящие за столом, предлагают свою помощь.

— Нет-нет, — твердо говорю я. — Нам с Ребеккой надо поговорить.

Я настоял на своем. Мы с Ребеккой Фрост на кухне, я ставлю тарелки в посудомойку, наливаю жидкость для мытья посуды. В то же время мы пьем вино. К счастью, Ребекка любит вино, думаю я.

— Ты, наверное, поняла, что я хочу поговорить о Сельме Люнге? — спрашиваю я.

Она удивлена:

— Я думала, ты хочешь поговорить об Ане.

— Сельма и Аня две стороны одной медали, во всяком случае, в определенном смысле. Господи, Ребекка, почему ты называешь ее фру Люнге?

— А ты еще не понял? — Ребекка спокойно улыбается. — Так решила сама Сельма, как ее называешь ты. Она не хотела, чтобы между нами установились дружеские отношения. Я должна была оставаться ученицей, подростком, ребенком. Она хотела научить меня всему с самого начала.

— Но ведь Аня моложе тебя? А она зовет ее Сельмой.

Ребекка пьет вино и с огорчением смотрит на меня.

— Ты по-прежнему влюблен в нее?

— Я не об этом хотел поговорить.

Ребекка вздыхает:

— Вот именно. Аня моложе. И слабее. Ей необходима опора, ободрение, какие дает такая дружба. Я была сильнее. Лучше знала, чего хочу. Поэтому меня нужно было подавить.

— Неужели Сельма такая хитрая? Такая расчетливая?

— Это скорее вопрос силы. Не забывай, что фру Люнге очень тщеславна. Сейчас, когда мы с тобой одни, я могу рассказать тебе кое-что очень важное. Помнишь антракт, когда ты пришел ко мне и артистическое фойе?

Да, ты была и бешенстве.

Это из-за фру Люнге, она только что шепнула мне на ухо, что ей за меня стыдно. Стыдно, что она напрасно потратила на меня столько времени.

— Так и сказала? В антракте?

— Да, я не оправдала ее надежд и тем самым очень ее разочаровала.

— А что В. Гуде?

— Он этого не слышал. Слава богу. Он и без того был расстроен.

— Но ее речь после концерта? Она сказала, что концерт был фантастический? И Арро, которого она пригласила в твою честь?

— Дешевая игра. А что еще она могла сказать или сделать? У нее не было выбора. В глубине души она была в ярости, еще больше, чем я, потому что в решающий момент ей изменил стратегически важный ученик.

— Вот потому-то я и стою здесь с тобой. Мне интересно, какое давление она оказывает на бедную Аню?

Ребекка хмыкает:

— Аня справится лучше нас всех. Эта девочка не знает, что такое страх.

Я колеблюсь, думаю над тем, что она рассказала. Я так ничего и не узнал.

— Как думаешь, каковы планы Сельмы Люнге?

— Сделать Аню своей лучшей подругой. Правда, у Ани есть мать. Цель фру Люнге получить власть над Аней не сверху вниз, не старшей над младшей, если ты понимаешь, что я имею в виду. Аню скрывали от всех нас.

То есть она росла одна, без подруг и друзей. Не забывай, фру Люнге чертовски хороший педагог, она умеет вводить в транс, умеет заставить принимать ее условия так, что ты этого почти не замечаешь. Она жаждет трансформироваться через своих учеников. Это должно вернуть ей чувство собственного достоинства. Мастер ее уровня никогда не перестает работать. Для нее ученики стали клавишами. Со мной все было ясно: меня следовало поставить на колени. Мы бы никогда не стали подругами. Очевидно, она с самого начала не очень верила в меня, но потом обнаружила, что у меня есть воля, и еще, конечно, помнила о том, о чем помнят многие, что эта девушка очень богата. Мне неприятно говорить об этом, но деньги создают поле притяжения, а ведь я еще даже не знаю, сколько папа платил ей все эти годы за наши еженедельные занятия.

Я слушаю ее, киваю, и у меня появляется болезненное чувство. Неужели все это правда? Неужели Сельма Люнге, которая всего за пару недель открыла мне столько нового, заставила меня понять суть музыки глубже, чем это смогла сделать мама, так коварна по натуре? Неожиданно я вспоминаю маму, ее щедрую, импульсивную манеру делиться со мной радостью, подаренной музыкой. Неужели и она хотела бы, чтобы мы, юные, барахтались в своей жизни, не зная, что нам делать? Она, воспринимавшая музыку как подарок? Мне так не хватает ее в этот новогодний вечер!

Ребекка смотрит на меня.

— Ты замечтался, — говорит она.

Я качаю головой.

— Нет, просто вспомнил маму, ее радость, когда наш приемник безбожно хрипел на средних волнах и единственное, что нам удалось услышать из концерта для скрипки с оркестром Чайковского, передаваемого из Польши, это каденцию первой части.

Ребекка гладит меня по щеке.

— Продолжай, — серьезно просит она.

— Это очень отличается от того, что Аня сказала нам.

— Ты это про что?

— Когда она победила на конкурсе. Когда была непревзойденной. Человек не зря тратит на занятия музыкой большую часть своей жизни, сказала она тогда. Помнишь?

— Конечно, помню. Ты столько говорил об этом.

— Меня это пугает.

— Еще бы, ведь это эхо Сельмы Люнге.

— Ты никогда не обращала внимания, что Ани слишком худая?

Ребекка задумывается.

— Вообще-то, нет.

— От нее остался один скелет.

Но Ребекка не понимает, нисколько это серьезно.

— Наверное, в этом нет ничего странного, — говорит она наконец. — Амбиции фру Люнге безграничны.

— Ты имеешь в виду, что Аня будет играть Равеля с Филармоническим оркестром?

— Да, бедняжка.

Ребекка качает головой и лукаво на меня смотрит:

— А какие у фру Люнге амбиции в отношении тебя?

— Об этом она еще не говорила.

— Это подозрительно. — Она щиплет меня за щеку.

— Что ты имеешь в виду? — смеюсь я.

— Что в твоем случае ее амбиции еще больше, но до поры до времени она держит их и тайне, потому что ей стыдно.

— Почему стыдно?

— А то ты не знаешь? — насмешливо спрашивает она. — Не знаешь, что у нее есть слабость, так сказать, порок?

— Какая слабость?

— Молодые люди.

— Что за чушь!

— Но это правда, Аксель! — Ребекка становится серьезной. — Ведь Турфинн значительно моложе ее.

— Он? Этот слюнявый мужичонка?

Ребекка смеется.

— Он — прототип европейского интеллектуала! Да-да. И он на десять лет моложе своей жены.

— Но ведь он выглядит совсем старым?

— Еще бы. От совместной жизни с Сельмой Люнге никто не помолодеет. Такой охотник, как она, все время требует новой добычи.

— Каждый раз, когда я прихожу, она посылает этого всемирно известного философа в Осло за хлебом.

— Это значит, что тебе угрожает опасность! — Ребекка торжествующе смеется.

— Не шути так! А где, между прочим, все ее дети?

— Да, где они? Их трое, правда? Или четверо? Думаю, они бродят где-то по берегу этой грязной реки с каким-нибудь голодным родственником из Германии.

— Не шути так!

— Не буду! — Она прижимает пальцы к губам. — Прости, я совсем забыла… эта река… твоя мама…

— Забудь о моей маме, она к этому не имеет отношения.

— Не знаю, не знаю, Фру Люнге не пропустит ничего.

— Даже покойников? — смеюсь я.

— Не исключено.

— Давай лучше поговорим о живых. Что там с молодыми людьми?

— Это все сплетни. У нее есть любовники. Ты этого не знал? Турфинн безнадежный рогоносец.

— А он что?

— Да ничего. Он ни о чем даже не подозревает. В настоящее время любовник фру Люнге один из виолончелистов из Филармонического оркестра.

— Виолончель? — спрашиваю я. — Аня помешана на виолончели. Жаклин Дюпре и другие.

— Это может быть одновременно и причиной, и дымовой завесой. Если человек в кого-то влюблен, ему хочется все время пребывать в мире того, кого он любит. Может, фру Люнге выбрала Дюпре, чтобы иметь возможность беседовать с Аней о звучании виолончели, инструменте ее любовника. Кроме того, она всегда ищет страсть. А тут уж выбрать Дюпре вполне естественно. Это не поставит ее в затруднительное положение. Ведь Дюпре женщина.

Я соглашаюсь, В ее словах есть логика. К горлу подкатывает тошнота. Только не сейчас! На этот раз на сцену должен выйти не я, а Сельма и Турфинн Люнге. Но мне странно слышать все это от Ребекки. Теперь я лучше вижу и понимаю Сельму.

Маргрете Ирене в явном раздражении высовывает голову из гостиной.

— На что вы тут тратите время за несколько минут до полуночи?

— Убираемся у тебя на кухне. И беседуем о Сельме Люнге, — миролюбиво отвечает Ребекка. — Она сложная дама. Я даю этому молодому человеку полезные советы.

— Пожалуйста. Но сейчас вам уже пора присоединиться к нам, — кисло говорит Маргрете Ирене. — Мы вступаем в новое десятилетие, через несколько минут наступит тысяча девятьсот семидесятый год. Шампанское и фейерверк ждут на балконе.

Мы стоим на балконе, четыре пианиста из Союза молодых пианистов, все, кроме Ани Скууг, но с юными музыкальными дарованиями из Бэрума, которые порхают вокруг нас, пребывая в собственном мире. Маргрете Ирене сюсюкает с ними. Мы видим Бишлет, знаменитую конькобежную арену. Мы пьем шампанское, а девочки из Бэрума пьют безалкогольный шипучий напиток. Мы смотрим на взлетающие в небо ракеты. Маргрете Ирене обнимает меня. Я обнимаю ее, но мне хочется стоять, как стоит Ребекка, свободная от всяких объятий. Она далеко опередила нас всех. Я знаю, что многие из нашей компании жалеют ее. Для них она неудачница. Но я-то знаю другое. Я завидую ей, ее чувствам в эту минуту.

Взлетают ракеты. Это Новый год. Маргрете Ирене шепчет мне на ухо:

— Я хочу тебя, сегодня ты от меня не отвертишься, мои родные вернутся только завтра вечером.

Я стою и покачиваюсь. Думаю о будущем. Все двигалось так медленно, год за годом. А сейчас понеслось со страшной скоростью. Мы все обнимаемся друг с другом и желаем друг другу хорошего Нового года. Передо мной Ребекка.

— Постарайся быть счастливым, — говорит она и целует меня в губы.

Как давно она целовала меня в последний раз! На мгновение у меня возникает чувство, которого я раньше никогда к ней не испытывал. Я смотрю ей в глаза:

— То же самое я могу сказать тебе.

Она быстро обнимает меня.

— Ты понимаешь, что я имею в виду, но здесь не место говорить об этом.

Я согласен:

— Поговорим в другой раз.

— Но главное ты, надеюсь, понял?

Я киваю.

— Берегись Сельмы Люнге. — Она улыбается.

— Будет исполнено.

Все ушли. Остались только хозяйка и я. Мы лежим на кровати. Она, никогда прежде не раздевавшаяся при мне, сняла с себя всю одежду. Ей нечего скрывать. Мне кажется, она о чем-то догадывается. И не хочет выпускать из рук то непонятное, что представляет собой моя жизнь. Что она во мне нашла? — думаю я. Кто я? Неоперившийся олух, который мечтает стать знаменитым пианистом. Но важный выбор еще не сделан. Никто из нас не знает, кем хочет стать и на что мы годимся. Тем не менее у нее на меня определенные виды, они касаются нас обоих, ею руководит чувство. Я не знаю, какие у нее планы, не имею ни малейшего понятия. Однако принимаю то, что она мне дает: короткое счастье, практически бескорыстно. В эту ночь у меня нет к ней отвращения. Я не сопротивляюсь. Мне не стыдно. Она предлагает мне тело, которое я могу трогать руками. Она опьянела, но совсем немного. Мы оба знаем, что делаем друг с другом в темноте. Если бы не было Ани, я мог бы полюбить ее так, как она, по ее словам, любит меня. Меня трогает ее забота, ее гостеприимство. Мы еще два раза делаем это друг с другом. Потом она снова начинает спрашивать меня о будущем — что я думаю, какие у меня планы.

— Я тебе погадаю, — немного в нос говорит она.

— В любое время, — отвечаю я.

— Хочешь сейчас? — бормочет она почти в забытьи, потому что устала. Я улыбаюсь и целую ее в лоб. Она пытается что-то сказать, но это не слова. Через минуту она уже спит, счастливая и довольная, в моих объятиях.

Я тащусь домой. Для первых трамваев еще слишком рано. Кажется, идет снег. Но я его не замечаю. Новое десятилетие. Нет ничего приятного в том, чтобы выбраться из объятий голой девушки, в темноте одеться, стараясь не разбудить ее, и, не умывшись, не попрощавшись, идти по улице и чувствовать, что ты слишком легко одет.

Длинная дорога домой.

Я иду в Рёа. Людей на улицах почти нет, машин тоже. В районе вилл несколько мальчишек пускают шутихи. Но в остальном очень тихо.

Где, интересно, сейчас отец? Что делает Катрине? Скоро наш дом перейдет чужим людям. Наши квартиранты, живущие на втором этаже, уже предупреждены. Летом я тоже должен буду уехать, найти работу или отправиться учиться за границу.

Откуда я возьму деньги?

«Постарайся быть счастливым», — сказала мне Ребекка Фрост.

Я топаю домой. И думаю об Ане, которая наверняка сейчас спит в своей кровати. Думаю о ее выпирающих костях. Об острых коленях. О ее крохотном заде. Торчащих тазовых костях, которые прижимались ко мне с таким знанием дела и вместе с тем, как-то вежливо.

Она меня тогда напугала.

И все-таки всю оставшуюся жизнь я буду по ней тосковать.

Интермеццо у Сельмы Люнге

— Вежливость и секс плохие партнеры, — говорит Сельма Люнге. — Шуберт это понимал. Тебе тоже надо это знать. — Она стоит вплотную у меня за спиной. Я сыграл для нее сонату до минор Шуберта. Этой сонатой она закончила свою исполнительскую карьеру. Она сама предложила мне ее сыграть. Неожиданно она сказала:

— Ты мне говорил, что играешь Шуберта. Сонату до минор. Сыграй что-нибудь из нее.

— Но я ее еще не подготовил.

— Именно поэтому и сыграй.

Я играю. Сельма стоит у меня за спиной. Что она хочет услышать? Как неуверенно играет беспомощный ученик, как он вспоминает ноты? Ведь я еще не знаю эту вещь наизусть.

Не надо так напрягаться, — говорит она, пока я играю, хотя я не чувствую напряжения. Я замедляю темп, побочная тема в первой части словно замирает, повисает в воздухе, она как мертвая вода в маленьком пруду, темп становится почти largo. Во всяком случае, он более медленный, чем принято. Я знаю, что ей это нравится. Я закрываю глаза. Это она сосредоточила мое внимание на сексе. Я думаю о том, что она спит с мужчинами. Не только с этим хихикающим Турфинном, но и с виолончелистом из Филармонического оркестра. Наверняка с тем молодым и красивым, не норвежцем, думаю я.

— Сосредоточься, Аксель!

Я бросаю играть и поворачиваюсь. Она стоит ко мне ближе, чем я думал. Я чувствую восковой запах ее помады. Она отступает с удивленным лицом.

— Ты перестал играть?

— А это запрещено?

Она внимательно смотрит на меня. Раньше я никогда не проявлял упрямства.

— Ничего не запрещено, — говорит она. — Давай сядем и поговорим.

Мы возвращаемся к дивану, на котором только что сидели и пили чай. Сельма огорчена.

— Что-то произошло между тобой и Аней?

— Почему ты спрашиваешь? Почему ты вообще подумала об Ане?

— Только потому, что о ней думаешь ты.

— Откуда ты знаешь, что я о ней думаю?

— Это заметно.

— Ты не ясновидящая.

— Кто знает.

Я сдаюсь.

— Да, я думаю об Ане.

— Что именно ты думаешь?

— Я за нее волнуюсь. Перед ней стоит трудная задача.

Сельма улыбается. Эта улыбка беспокоит меня. Так иногда улыбалась мама. Когда была не права. Когда у нее не оставалось убедительных аргументов. Улыбнуться так Сельму заставила мысль об Ане. Это написано у нее на лице. Она выпрямляется и вскидывает голову. Отныне я должен взвешивать каждое слово.

— Аня прекрасно подготовлена, — говорит Сельма. — Она законченный художник. Подожди — и сам в этом убедишься. Она тебя поразит. Она всех нас приведет в восторг.

И опять улыбается.

Теперь я смотрю на нее глазами Ребекки, но я мужчина, во всяком случае, почти. Я вижу и многое другое. Я не позволяю себе обращать внимание на ее силу. Хотя эта сила волнует меня и делает Сельму еще более привлекательной. Я смущенно мотаю головой, чтобы прогнать эти новые мысли.

— Чего ты мотаешь головой? — спрашивает она.

Мне стыдно. Я потерял контроль над собой. И мне неприятно, что она видит меня таким.

— Прости.

Она долго смотрит на меня.

— Никогда больше не извиняйся, — говорит она, не спуская с меня глаз.

Я не выдерживаю ее взгляда и отвожу глаза.

Но не знаю, куда мне смотреть.

По дороге домой

Я возвращаюсь домой от Сельмы Люнге, небо усыпано звездами. В такую погоду к великой маминой радости всегда хорошо были слышны передачи на средних волнах, нам легко удавалось поймать и Москву, и Киев, а иногда отец уводил нас с Катрине на улицу посмотреть на спутник, на падающие звезды. Я поднимаю лицо к небу, чтобы оживить маму или увидеть отца таким, какой он, по-моему, есть ни самом деле. Господи, сколько звезд!

Неожиданно на меня веет холодом. Откуда-то сзади. Кто-то на меня смотрит. Но на улице никого нет. Ни души, только сугробы.

Я в недоумении останавливаюсь. Небо между звездами темно-серое.

Но в одном месте оно чернее. Я вздрагиваю.

Ястреб. Моя роковая птица. Пророчица беды. Неподвижная точка. Черная звезда. Только она гораздо ближе, чем мерцающие звезды.

Поежившись, я иду дальше, чувствуя спиной взгляд этого хищника.

Мой свидетель. Мое злое око.

Надо пройти мимо дамбы. Мне уже нетрудно ходить там. На месте той сломанной ветки выросли новые. Там, откуда мама махнула мне рукой, вода неподвижна. Впереди по дороге идет кто-то, погруженный в свои мысли. Поравнявшись, я вижу, что это Аня, но на этот раз она не пугается. Она узнает меня.

— Аксель!

— Аня! Я иду от Сельмы.

Лицо у нее проясняется.

— Правда? Я тоже была у нее сегодня, только раньше. — Она говорит, что ты законченный художник. И что ты всех нас приведешь в восторг.

Аня качает головой.

— Сельма много чего говорит.

Наконец мы смотрим друг на друга.

Мне хочется прикоснуться к ней, обнять, но я не решаюсь.

Она замечает это и закатывает глаза, ей нравится моя нерешительность. Того, что между нами произошло, как будто не было. И все-таки одному из нас придется заговорить первому. Мне, конечно.

— Все было замечательно.

Она предостерегающе поднимает руку.

— Билеты на концерт я послала по почте. Вы с Катрине будете сидеть в разных местах, а то я буду нервничать. Тебе придется сидеть дальше от сцены.

— Почему?

— Боюсь во время игры случайно встретиться с тобой глазами. Это может мне помешать.

Она берет меня за руку. Мы идем к дому. Меня трогает ее доверчивость. Я быстро оборачиваюсь и ищу глазами ястреба, но его уже нет.

— Папа собирается закатить обед для близких друзей.

— Не мама?

— Конечно, и мама тоже. Но, понимаешь, это папино мероприятие. Он забронировал «Блом».

— Мы там были, помнишь?

— Но это совсем другое. И ты сможешь пить вина, сколько захочешь.

Она быстро пожимает мне руку.

— До какого места я смогу проводить тебя сегодня?

— По крайней мере до поворота.

Мы идем молча, проходим мимо моего дома, во всех окнах горит свет, но Катрине не видно.

— Ты нервничаешь?

Она мотает головой.

— Нет, нисколько. Хотя, наверное, мне следует нервничать. Меня радует, что я буду играть для тебя вторую часть вместе с оркестром.

Мне хочется остановиться и поцеловать ее, но я не смею.

— Меня тоже это радует.

Мы проходим мимо Мелума.

— Я нас не опозорю, — говорит она.

Странное замечание. Я буду думать над ним всю жизнь. Я прижимаю ее к себе, но ей это не нравится.

Остаток пути до поворота на Эльвефарет мы просто идем рядом.

Остановившись между двумя фонарями, мы смотрим в глаза друг другу. Темно.

— Теперь я, наверное, увижу тебя уже только на сцене? 

— Думаю, да.

— Желаю тебе успеха.

— Это не обязательно.

— Я все время буду о тебе думать.

— Спасибо. Ты такой добрый. Надеюсь когда-нибудь отблагодарить тебя за это.

— Отблагодарить за что? Я благодарен, что ты есть.

— Ну, мне пора, я хочу лечь. Знаешь, мне все время хочется спать. С тобой так бывает?

— Это нервы. Но это естественно.

— По-моему, я могла бы заснуть даже на концерте. Но, думаю, этого лучше не делать?

— Ты права. Думай о том, что выспишься после него. 

— Ладно. Спасибо за совет.

— Глупышка.

— А сам кто?

Она сворачивает за угол. На этот раз я внимательно смотрю на нее. Точно, она что-то подкладывает под одежду, думаю я. По ней не видно, какая она худая. Да и зимняя одежда многое скрывает.

Мне уже ее не хватает. Как хорошо было бы прижать ее к себе. Не больше. Но она уже не вернется. Сейчас она войдет в красный дом. Интересно, что там происходит? Я поворачиваюсь и с мрачными мыслями и тяжестью на душе иду домой.

«Новые таланты»

Наступает день Аниного дебюта, хотя не знаю, можно ли это назвать дебютом? В. Гуде звонит мне по телефону и говорит, что этот концерт «Новых талантов» с Филармоническим оркестром может скорее навредить Ане, чем принести пользу. Во время разговора с ним у меня поднимается тошнота. Он обижен на Аню, отказавшуюся от него как от импресарио, и в то же время ему для его реноме нужны новые дебютанты. Я стою у окна в гостиной, на улице собачий холод, ударил мороз, и подтаявший снег превратился в каток. Мне хочется думать об Ане, но В. Гуде спрашивает, скоро ли я решусь и назначу время своего дебюта, концерт будет сольный. Я заикаюсь и запинаюсь, не знаю, что ответить, говорю, что я должен посоветоваться с Сельмой Люнге.

— Я уже говорил с ней о тебе, — сообщает В. Гуде. — Она считает, что ты будешь готов к осени.

— Сегодня неподходящий день для такого разговора.

— Ты беспокоишься за Аню?

— Конечно, я за нее беспокоюсь.

В газетах большие заголовки об Анином концерте. Мы с Катрине читаем на кухне газеты.

— До чего же она красива! — стонет Катрине, смотря на фотографии Ани.

Они помещены в «Дагбладет», «Вердене Ганг» и «Афтенпостен». Да, Аня очень красива. На черно-белых фотографиях она выглядит сильнее, чем в жизни. И не видно, какая она худая. Но ей как будто нечего сказать журналистам, ни одной интересной фразы о том, что она хочет выразить своей игрой. Она — сенсация Конкурса молодых пианистов. Журналисты пробуют ее разговорить. Почему она выбрала музыку? Что хочет сказать? Аня Скууг вообще не хочет ничего говорить. Она только позирует в профиль, облизывает губы, выглядит юной, грустной и чувствительной.

— Вот от чего по-настоящему может стошнить, — говорит Катрине. — Как ей не стыдно так позировать?

— Правда, зачем она это делает?

— Да ей просто нечего сказать. Нечего сообщить. Для нее главное — выглядеть таинственной и интересной.

— Она в этом не виновата. Ее осаждают журналисты. Фотографы щелкают аппаратами. Не суди ее слишком строго.

— Я еще поговорю с ней об этом, когда все будет уже позади, — ворчит Катрине.

Тонким слоем лежит выпавший недавно снег. Мы с Катрине едем до Национального театра. Неожиданно Катрине становится мне близкой. Нас связывает не только Аня, но все то, что нас ждет летом, — дом, который будет продан, выбор, который нам обоим придется сделать, разговор с отцом, который ничего нам не рассказывает, а только сидит у себя в спальне и болтает по телефону. Катрине выглядит более нарядной, чем я. Черное платье с меховым воротником. Ей не идет ни платье, ни воротник, хотя должен признаться, что вид у нее вызывающий, даже сексуальный. На мне мой скучный костюм, который после похорон мамы я надеваю в торжественных случаях. Блестящий, черный, стопроцентный полиэстер. Моя самая нарядная вещь. И красный галстук с черными змейками и большим узлом. Это великий день в Аниной жизни. Брур Скууг пригласил нас на обед после концерта. Естественно, нам пришлось нарядиться.

Где-то она сейчас? Сегодня она едет не на трамвае. Сегодня ее привезут отец, хирург, и мать, гинеколог. Сегодня ее продемонстрируют всему миру. «Новые таланты» и Филармонический оркестр. Если сегодня она выступит успешно, перед ней будет открыт весь мир. А она и не может выступить иначе. Чуть больше года назад состоялось ее первое триумфальное выступление на Конкурсе молодых пианистов. С тех пор Сельма Люнге дышала ей в спину. Ане просто не может не повезти.

Я нервничаю, как будто речь идет о моем собственном выступлении.

Мы поднимаемся со станции. Национальный театр. Обычный путь. Сколько раз я ходил этим путем! Мои сверстники слушали «Битлз» и «Роллинг Стоунз». Но мы — инакомыслящие. Мы покупаем толстые ноты. Мы просиживаем дни за своими инструментами. Мы проводим дома все субботние вечера. Мы заменяем Кейта Ричардса и Джона Леннона Хейфецем и Джиной Бахауер. Из-за колонн перед входом в Аулу струится свет. Там, за стенами, находится зал, где висят картины Мунка, где, благодаря связям В. Гуде, играли Рубинштейн, Арро, Баренбойм и Ашкенази. Пела Шварцкопф, дирижировал Бруно Вальтер. Теперь очередь Ани Скууг, а ей даже не нравится Мунк.

Январская темень. За колоннами на фоне света движутся тени. Они пришли слушать Филармонический оркестр и «Новые таланты». У входной двери я вижу группу молодежи. Это мои друзья. Союз молодых пианистов, думаю я. Ребекка очень нарядная, и даже Фердинанд по этому случаю пришел в костюме. Юные дарования, чьи имена я не в силах запомнить, тоже здесь. Что-то заставляет меня оглянуться. Ястреб? Но на небе его не видно. Лишь розоватое зарево, которое бывает только над дышащим городом. Маргрете Ирене толкает меня в плечо.

— Аксель, ты что, заболел, что ты высматриваешь там в ночи?

Я поворачиваюсь к ней. Пытаюсь улыбнуться.

— Ничего.

— Ничего? — переспрашивает она с деланным разочарованием. — Это после того, как я тебе столько рассказала о звездах?

Катрине отходит от нас, она такого не выносит. На несколько секунд мы с Маргрете Ирене остаемся наедине, потом присоединяемся к нашим друзьям.

— Сегодня вечером нам понадобятся твои звезды, — говорю я и легко прикасаюсь губами к ее губам. Ей это нравится.

— Да. Могу себе это представить. Аня нуждается в твоем присутствии. Ты должен быть поблизости. Кажется, ты ее единственный друг? Где ты сидишь?

— Она посадила меня в конце зала.

— Правда? — Маргрете Ирене растеряна. — Покажи твой билет.

Я достаю билет. Она достает свой. Изучает оба билета.

— Нет, это не так далеко, — говорит она.

— А ты где сидишь?

— Вот я сижу далеко. Вообще странно, что она не посадила нас с тобой рядом.

— Она же не знает о наших отношениях, — говорю я и чувствую, как у меня на лбу выступают капельки пота и к горлу подкатывает тошнота.

— Пора уже ей об этом узнать. — Маргрете Ирене сердито щиплет меня за руку.

Больше мы ничего не успеваем сказать друг другу. Она возвращает мне мой билет.

— А вот и наши, — быстро говорит она.

Мы здороваемся, обнимаемся. Ребекка очень бледна. Я внимательно смотрю на нее. Она это замечает.

— Я так нервничаю, — говорит она и обнимает меня, обдав тяжелым сладким ароматом духов, какого я раньше не знал.

— То же самое сказала Аня, когда дебютировала ты.

— Женская солидарность. Новый вид феминизма.

Я киваю.

— Безусловно.

— Ей предстоит пройти через ад. Но почему мы стоим здесь? Давайте зайдем внутрь.

Через стеклянные двери мы направляемся в фойе. Почему-то у входа выстроилась очередь. Сначала мы не понимаем, в чем дело, но потом видим. Сразу за дверью стоит Брур Скууг и пожимает руки всем входящим.

— Не может быть! — шепчет Маргрете Ирене и хватает меня за руку.

Меня обдает жаром. Человек с карманным фонариком одет как на праздник — на нем смокинг с блестящим воротником, белоснежная рубашка и красный галстук. А где же Марианне? Наверное, она отказалась участвовать в этом цирке.

— Добро пожаловать, — говорит Брур Скууг. — Добро пожаловать на Анин дебют!

Ребекка пожимает ему руку. Вежливо улыбается. После нее Маргрете Ирене. Фердинанд.

Теперь моя очередь.

— Добро пожаловать.

Я вежливо кланяюсь и встречаю его ледяной взгляд. Он знает слишком много, думаю я.

— Большое спасибо. Аня хорошо себя чувствует?

Ему не нравится мой вопрос. Слишком интимный.

— Разумеется.

Он смотрит уже на следующего гостя.

Я высматриваю Марианне. Вон она. В глубине зала. Она закатывает глаза, совсем как ее дочь. Я улыбаюсь ей в ответ.

Маргрете Ирене хватает меня за руку.

— Это невероятно! — говорит она.

— Что именно?

— Этот чудной Анин папаша присвоил себе весь концерт! Ведь не одна Аня дебютирует сегодня с Филармоническим оркестром.

— Для него она единственная.

Ребекка внимательно нас слушает.

— Аксель, ты говоришь серьезно?

Я пожимаю плечами:

— А иначе бы он там не стоял.

Мы все молчим. Наконец я вижу Сельму Люнге. Она стоит возле портьеры у входа в зал. Заметив меня, она быстро подходит, почти подбегает ко мне, на ней длинное бирюзовое платье, но не то, в котором она была на дебюте Ребекки. Это более нарядное, с блестками и рюшами.

— Аксель!

Она обнимает меня.

— Чувствуешь, какая напряженная атмосфера? — спрашиваю я.

— Это хороший знак. — Она не обращает внимания на Ребекку и Маргрете Ирене. Но Ребекка напоминает ей о себе.

— Добрый вечер, фру Люнге!

Происходит нечто необъяснимое. Сельма Люнге удивленно глядит на Ребекку, почти с гримасой, словно ей напомнили о чем-то неприятном. Ей как будто вообще не хочется говорить с Ребеккой, но стоящие вокруг ждут от нее каких-то слов.

— Ребекка! Мое сокровище! — говорит она наконец. И наклоняется, чтобы обнять Ребекку, как будто Ребекка ниже ее. Но на самом деле это не так.

— Поздравляю с Аней, — говорит Ребекка.

— Спасибо.

Больше они не в силах общаться друг с другом. К своему удивлению я вижу, что из них двоих Ребекка сильнее. Она уже прошла через все это. Сельма Люнге тоже прошла через это, но много лет назад. Теперь она должна пожинать славу как педагог. Турфинн стоит в отдалении и беседует с коллегой из университета. Но он Сельму не интересует. Ей хочется говорить с нами, молодыми, а тем временем у нее за спиной незаметно проходит В. Гуде.

— Как Аня себя чувствует? — спрашиваю я у нее.

— Как положено. — Сельма косится на Ребекку. — Ее напугало то, что случилось в прошлый раз. Другими словами, ей не хотелось бы запутаться в собственном платье.

Ребекка грустно смотрит на свою бывшую преподавательницу:

— Два раза подряд такого не бывает.

— А дирижер? И оркестр? Она нашла с ними общий язык? — спрашиваю я, мне хочется сгладить острые углы.

— Генеральная репетиция прошла блестяще, хотя Каридис предпочел бы играть в более быстром темпе, чем выбрали мы с Аней.

— Это не новость. Более странно то, что Анин отец встречал в дверях всех пришедших, как будто на концерте у себя дома.

Я замечаю, что Сельма начинает нервничать. Ей не нравится то, что я сказал.

— Он волен делать, что хочет, — коротко бросает она.

— Но это может навредить Ане.

— Ты действительно так думаешь? — Она растерянно смотрит на меня.

Мы заходим в зал в последнюю минуту, почти все уже сидят на местах. Я ищу свое место. С удивлением вижу, что на моем билете указан третий ряд справа. Раньше я не обратил на это внимания. Должно быть, Маргрете Ирене подменила мой билет. Я ищу ее глазами, нахожу в задних рядах, сердито смотрю на нее, но она с невинным видом пожимает плечами. Я протискиваюсь на свое место. Аня ни за что не посадила бы меня здесь, ведь она не хотела, чтобы я сидел слишком близко. При желании я могу смотреть ей в глаза. Но она выступает в конце. Во время антракта я смогу поменяться местами с Маргрете Ирене, думаю я. Оркестр уже готов, он занимает всю сцену, все так не похоже на концерт Ребекки. Много знакомых лиц, братья Хиндар, флейтист Гулдбрандсен, горнист Уллеберг, похожий на пивную бочку скрипач среди вторых скрипок. Сегодня они аккомпанируют «Новым талантам». Надо запастись терпением, думаю я. Ни один из дебютантов Ане и в подметки не годится.

Первым выступает Брюсет, баритон из Гаутефалла, он будет петь «Песни странствующего подмастерья» Малера. Я вижу, что Брур Скууг вместе с Марианне тоже сидит в третьем ряду, но ближе к среднему проходу. Вид у него неприступный. Все, что происходит до выступления Ани, его не интересует.

Брюсет поет на удивление хорошо, кажется, что он проникся музыкальным сельским ландшафтом Малера, природой, народностью, которые трогают сильно и непосредственно, несмотря на тонкости оркестровки и экзистенциальный подтекст. Ему бурно аплодируют. Кто-то кричит «браво!». Должно быть, родственники.

После него очередь Эббестада, кривляки из Восточного Осло, он исполнит первую часть скрипичного концерта Сибелиуса. По случаю концерта он отпустил и завил волосы и принял картинную позу, повернувшись к публике в профиль. Это не совсем входит в планы Каридиса, которому хочется самому владеть вниманием публики. Но и Эббестад поражает всех прекрасной игрой. Публика бурно выражает восторг. Меня начинает подташнивать. Так ли уж непобедима Аня? Почему-то меня охватывает предчувствие гибели, но такое бывает со мной часто. Я кошусь на Брура Скууга. Он демонстративно не аплодирует. А Марианне, напротив, с восторгом аплодирует Эббестаду.

На сцену выкатывают рояль, теперь он уже так и останется стоять на сцене, но сначала, еще до антракта, выступит Франк Хеллевик, он из Бергена, никто из нас никогда его не слышал. «Симфонические вариации». Я боюсь худшего. Но вариации звучат неплохо, принимая во внимание, что пианист — белокурый парень с кулаками-кувалдами — похож больше на мастера по толканию ядра. У него красивое туше, он наверняка учился у венгерского педагога, который сейчас живет в Бергене. Я с удивлением думаю: никто из нас не сыграл бы это лучше, чем он.

Хеллевик заслужил свои восторженные аплодисменты.

Зажигается свет, антракт. Музыканты покидают сцену, но рояль остается. Брур Скууг быстрым шагом направляется вниз, в фойе для артистов. Зловещее зрелище, думаю я. Он намерен дать последние указания своей дочери. Пробираясь между нотными штативами, Скууг выглядит сутулым и злым.

Я ищу в толпе Маргрете Ирене. А найдя, пытаюсь изобразить гнев.

— Ты подменила мой билет!

— Я? — Она делает невинное лицо. — Этого не может быть!

У нее хватает наглости помахать билетом.

— Меня сюда посадила сама Аня! Она нуждается в моем присутствии, Аксель. Не придумывай глупостей!

Я нервничаю и ничего не понимаю. Неужели я так ошибся? Нет, ведь я смотрел на билет, когда получил его по почте. Это был не третий ряд. Однако Маргрете Ирене выглядит такой уверенной.

— Твое присутствие, Аксель!

Я сдаюсь. К тому же мне хочется быть поближе к Ане, помочь ей исполнить этот сложный концерт, в котором столько ловушек. Мне хочется смотреть ей в глаза, поделиться с нею силой, напомнить, что она обещала вторую часть играть только для меня. Как будто в зале не будет никого постороннего. Только я, который так любит ее.

Ребекка стоит у колонны, похоже, что ее тоже подташнивает.

— Что случилось? — спрашиваю я.

Она машет, ей сейчас не до меня.

— Вспомнила старое. Как это было страшно.

— Но то уже в прошлом. Ты сделала свой выбор.

— А забыть не могу. И никогда не забуду тот ужасный вечер. Я молю Бога, чтобы Аня прошла через это без ущерба для себя.

Я слушаю, что говорит Ребекка, но смотрю на Сельму Люнге. Она стоит у колонны напротив, белая как мел и одна. Почему она одна? — думаю я. Люди всегда ищут ее общества. Я высматриваю Турфинна. Он опять болтает с кем-то из университета. То, что сейчас должно произойти, его не волнует.

Я подхожу к Сельме Люнге, хотя Маргрете Ирене пытается удержать меня за рукав.

— Кажется, ты нервничаешь? — спрашиваю я у нее.

Сельма отрицательно качает головой.

— Ты ошибаешься. Ане не нужны друзья, которые нервничают. Все будет замечательно. Мы все должны ей помочь.

Равель в январе

Мне не по себе, когда я возвращаюсь в зал и вижу, как Маргрете Ирене пробирается на свое место в задних рядах. Как бы там ни было, а сейчас меняться уже поздно, думаю я, направляясь к третьему ряду. Марианне уже сидит на месте. Мне надо пройти мимо нее, но она не встает. Я не могу истолковать ее взгляд.

— Желаю удачи! — шепчу я, когда наши колени касаются друг друга. Она как будто не понимает, что я говорю.

Словно закаменела, нервничая больше нас всех.

Я сажусь. Оркестранты занимают свои места. Концертмейстер Бьярне Ларсен дает настройку оркестру. Теперь уже все начинается всерьез. Дверь слева открывается, но это не Аня Скууг и Мильтиадес Каридис. Это Брур Скууг выходит так, как имеет обыкновение выходить В. Гуде, только гораздо позже. Он — последний, кто говорил с приговоренной к смерти, почему-то думаю я, не понимая, откуда у меня взялась эта мысль. Что он ей сказал? О чем они говорили? И почему там не было Сельмы Люнге? Не хотела так поздно проходить через сцену? Боялась оказаться слишком привязанной к своей ученице?

Независимо ни от чего в зале воцаряется мертвая тишина. Человеку с карманным фонариком всегда сопутствует дуновение холода. Он проходит слева к среднему проходу и садится в третьем ряду рядом со своей женой. Он знает, что я сижу через несколько кресел от него. Наши взгляды на мгновение встречаются, ему неприятно это напоминание о моем присутствии. Второй акт начинается. Аня Скууг одна должна преодолеть три части фортепианного концерта соль мажор Равеля. Очень сложного и каверзного. Это делает ее несколько особенной. Кое-кто уже слышал ее игру. Другие слышали только разговоры об Ане. Зал замер в напряжении, как перед великим событием. Сегодня вечером может родиться новая звезда. Я сижу между незнакомыми мне людьми. О чем они думают? Чего ждут? Снобистского вида дама слева и дурно пахнущий господин справа. Может, они родственники певца-баритона? Приехали сюда из самого Гаутефалла, чтобы послушать концерт, съесть бифштекс с картофелем фри, запивая его красным вином, и переночевать в отеле? Мне бы больше хотелось, чтобы на их месте сидели Катрине, Ребекка или Маргрете Ирене. Лучше всего — Ребекка, думаю я.

Наконец выходит Аня. По залу прокатывается «Ах!», потому что даже черное, до пола, платье с длинными рукавами не скрадывает ее худобу. Хотя оно и скрывает острые ключицы, торчащие кости таза и руки как у скелета. Но все равно она невероятно красива. И это уже не земная, не чувственная красота, невозможно даже подумать о том, чтобы к ней прикоснуться. Только клавиши из слоновой кости ощутят ее кожу. Я вижу, что Анин отец поднимает руки для восторженных аплодисментов, он не владеет собой. Сам я не отрываю глаз от ее лица, пытаясь понять, о чем она думает. Но ее понять трудно. Она скользит глазами по зрительному залу, спокойно, словно в ней нет и тени волнения. Неожиданно она замечает меня. Никто в зале этого не видит. У нее в глазах недоумение. Иначе это истолковать невозможно. Я сижу не на месте. Маргрете Ирене обманула меня. Аня не хотела, чтобы я сидел так близко. Я закрываю глаза. Смотрю в пол, словно прошу ее не обращать на меня внимания. Но знаю, что уже поздно. В ее сосредоточенности появилась брешь.

Однако она этого не показывает. Она вежливо здоровается с концертмейстером и садится на бетховенский стул. После Хеллевика он для нее слишком низок. Ей приходится подкрутить его. Плохое начало. Ее мышцы сейчас должны быть расслаблены. Ей не следовало самой подкручивать болты. Она пробует сесть. Теперь все в порядке. Она сидит, и мы, все в зале, привыкаем к этому зрелищу. Аня больше не пугает никого своей худобой. Ее облик свидетельствует о властности и уверенности в себе. Каридис ласково смотрит на нее и поднимает дирижерскую палочку. Они должны начать одновременно. В соль мажоре. Я никогда не любил эту вроде бы открытую тональность. В ней словно что-то режет слух, нечто, чего не принимает этот темперированный строй, некое дисгармоничное напряжение между интервалами. Вторая часть не могла быть написана в соль мажоре, думаю я.

В воздухе происходит какое-то движение. Оркестр и солист подчиняются. Фанфароподобное, ликующее начало Равеля. Аня справляется с этим с первого такта, в ней нет и тени сомнения. Я с облегчением вздыхаю. Она играет.

Первая часть пролетает, как порыв ветра. Темп Каридиса давит на нее. Несколько раз она чуть не отстает. Но на ритме это не сказывается. Напряжение только усиливается, особенно в тех характерных местах, которые непостижимым образом напоминают би-боп, джаз прошлого в темных подвалах, что-то безответственное и грешное.

Но все ведет ко второй части. К той, которую музыковеды называют светлой, лирической и гармоничной, хотя нам с Аней слышится в ней что-то мрачное и роковое. Она не должна играть слишком быстро, думаю я, как будто чувствуя за спиной глаза Сельмы Люнге. Между прочим, а где она сидит? Я нигде ее не вижу. Но это неважно, потому что Аня начинает вторую часть. Куда мне смотреть? Куда угодно, только не на нее, из-за этого она и не хотела, чтобы я сидел так близко. Хотя и сказала, что эту часть будет играть для меня. Я смотрю на «Солнце», Мунка, которого она не любит, на его «Историю» и «Альма Матер», которые кажутся мне чужими, потому что Аня, худая и серьезная, сидит на сцене в черном платье и играет красивейшую тему в мире только для меня в этот, может быть, самый важный день в своей жизни. Такова любовь, думаю я. Так она безнадежна, немыслима, столько в ней окольных путей. Ведь я ничего не знаю о подводных течениях, вынесших Аню на сцену именно сегодня. Я совсем не знаю ее, хотя мы и были близки. Доверие между нами призрачно. Я ничего не знаю о том, что на самом деле происходит между Аней и ее отцом. И слишком мало знаю ее, чтобы понять, чего она хочет добиться в музыке и в жизни. Середина концерта. Оркестр как бы порхает вокруг звучания рояля. Наверное, она забыла про меня, думаю я. Значит, я могу пожирать ее глазами, потому что в этом положении она выглядит почти обычной, она напоминает Мадонну художника, которого не любит. Да, я смотрю на нее. Именно этого и хотела Маргрете Ирене, поддерживающая связь со звездами. Если она верит во влияние дальних планет, она должна верить и в силу взгляда сидящего близко человека. Мое единственное желание молиться за Аню, помочь ей справиться с хрупким настроением, возникающим во второй части, и опаснейшими пассажами в третьей.

И тогда…

Аня замечает мое присутствие. Мои глаза, смотрящие на нее с третьего ряда, наверное, кажутся ей раскаленными шарами. Я неожиданно оказываюсь дьяволом так же, как Катрине оказалась дьяволом для меня во время конкурса. Но я не кричу «браво!». Я вообще ничего не делаю. Только смотрю на нее. Неисправимый поклонник. Я люблю все, что она делает, каждую ноту, которую она берет. Должно быть, она это чувствует. Должно быть, помнит, что обещала играть эту часть для меня. А что она под этим подразумевала? Она, не сказавшая обо мне ничего хорошего, кроме того, что я добрый. Совсем не это хотел бы восемнадцатилетний парень услышать от единственной любви своей жизни.

Она бросает в зал быстрый взгляд. Какие-то полсекунды. Наши глаза встречаются.

Неожиданно она сбивается. Медлит. Берет неверный аккорд. И не может вести свою сольную партию. Однако оркестр безжалостно продолжает играть. У музыкантов нет выхода. Я щиплю себя за ляжку. Этого не может быть! Чтобы такое случилось с нею? С Аней Скууг? То, чего мы все боимся больше всего? Кто знает, каким образом мы запоминаем музыку? Что, собственно, мы помним, когда играем наизусть? Нотные строчки? Моторику пальцев? Музыку саму по себе так, как она звучит? Никто из нас этого не знает. Может, это взаимодействие всех видов памяти? Разве не противоестественно, что человек может запомнить наизусть концерт соль мажор Равеля? Сколько это тысяч туше? Сколько аккордов и позиций? Каридис продолжает дирижировать оркестром, но Аня сняла руки с клавиатуры. Она качает головой. Не может играть. Каридис поворачивается к ней, ждет, чтобы она пришла в себя, а когда этого не происходит, делает неумолимый знак оркестру. Тишина.

Я ищу глазами Ребекку. Она сидит на втором месте от среднего прохода. Вся сжавшись, она слышит то же самое, что я: громкое «Ах!» публики. Скандал. Брур Скууг сидит совершенно неподвижно. Это мучительно не только для тех, кого это близко касается. Это мучительно для всех. Никому не хочется быть свидетелями того, что происходит на сцене. Аня побелела, как снег. Кто знает, может, она сейчас ко всему еще и упадет в обморок? Но она, не двигаясь, сидит на своем стуле. Каридис что-то говорит ей, сообщает номер такта, оркестр снова начинает играть. Он вернулся немного назад. На тридцать два такта. У нее опять возникнут те же трудности, думаю я, слушая, как она вступает в игру, играет то, что уже сыграла. Проиграв дальше всего несколько тактов, она снова сбивается. Но теперь она закрыла глаза, сосредоточилась только на музыке, забыв обо всех нас, присутствующих в зале, в том числе и обо мне, сидящем в третьем ряду. Она опять ошибается, однако на этот раз благополучно доплывает до берега. Концерт продолжается. По залу проносится вздох облегчения. И тем не менее, мы уже до конца нервничаем за нее.

Я все еще щиплю себя за ляжку и мечтаю, чтобы то, что только что случилось, оказалось дурным сном. Дебют Ребекки тоже был драматичен. Но тут совершенно другое. Чтобы солист перестал играть! Такого просто не бывает. Это недопустимо. Такого пианиста нельзя считать даже дилетантом. Это значит, что у него какой-то дефект. С этой минуты все будут гадать, какой дефект у Ани Скууг? Подумают, что она слишком худа? Или слишком о себе возомнила? Я слышу, что она разыгралась, что она опять играет так, как от нее этого ждут. Она не делает хорошую мину при плохой игре, она играет великолепно, но это уже ничему не поможет, поздно. У публики комок застрял в горле. Третья часть тоже пролетает, как порыв ветра. Бесполезно.

Сам я сижу в третьем ряду и думаю, что этот срыв у нее случился, когда она играла вторую часть для меня. Я воспринимаю это буквально и ничего не могу с собой поделать. И с ужасом думаю, что это грозит бедой нашим отношениям. Все остальное для меня не имеет значения. Мне все равно, как это скажется на ее или на моей карьере. Хотя она думает только о карьере, и в ее жизни, независимо ни от чего, нет для меня места. Я лишь один из многих сотен зрителей, кто надеется, что она благополучно доиграет концерт до конца, доиграет так, чтобы неприятный случай во второй части можно было забыть.

Впрочем, его уже никогда не забудут. Все присутствующие в зале в тот вечер запомнят его, как страшный сон, как что-то, чему они предпочли бы не быть свидетелями. Злорадство получает пищу, когда падает конькобежец, когда критики зарубают какой-то роман, когда премьер-министр вынужден уйти в отставку. Но всем неприятно видеть, как семнадцатилетняя слишком худенькая девушка перестает играть во время второй части фортепианного концерта соль мажор Равеля.

Интермеццо

Кажется, что аплодисментам не будет конца. Зрители как будто подбадривают инвалида, думаю я. Аня играет даже на бис — «Скарбо» из «Ночного Гаспара». Звучит потрясающе, несмотря на сумасшедшие технические трудности. Она сумела сделать то, чего не смогла Ребекка, — выложилась да конца даже после того, когда скандал стал уже фактом. Неужели такое все-таки возможно? — думаю я. Как она все это переживет? Нет, думаю я, пока еще звучат крики «браво!» и я украдкой кошусь на Брура Скууга, который сидит, так сжав челюсти, как будто вознамерился их раскрошить. То, что случилось, не должно было случиться. Независимо от того, как хорошо она играла до случившегося и последние десять минут, у нее уже нет возможности сделать свой дебют сенсацией, о которой они с отцом мечтали.

Однако судя по внешнему виду, Человеку с карманным фонариком хуже, чем ей. Лицо у него побагровело. Он встает одновременно с женой. Я не знаю, что мне следует делать. Осмелюсь ли я взять с них пример и последовать за ними? Ведь Аня лучше, чем кто бы то ни было, знает, кто именно виноват в случившемся. Да, я должен пойти за ними. Я не могу оказаться настолько трусливым, чтобы не пойти поздороваться с ней и выслушать все, что она мне скажет. Лучше уж после этого покончить жизнь самоубийством.

Очередь желающих поздравить Аню невелика. Я иду сразу за Бруром и Марианне Скууг, направляющимися в артистическое фойе. Однако между этажами они неожиданно останавливаются. Я смотрю вниз на площадку лестницы.

Там без сознания лежит Аня.

Отмененный ужин

Аня в артистическом фойе со своими родителями. Дверь закрыта. Очередь желающих ее поздравить значительно увеличилась. Все самые верные. Ребекка, Маргрете Ирене, не считая Катрине и кого-то, кого я не знаю.

Но я — первый, сразу после родителей.

Наконец дверь открывается, и выходит Брур Скууг. Он по очереди смотрит на каждого из нас, ждущих на лестнице. И серьезно кивает в ответ на свои мысли. Мы ничего не понимаем.

— Кое-кто из вас приглашен после концерта в «Блом». Ужин, естественно, отменяется, — говорит он.

Ребекка не может сдержаться.

— Почему отменяется? — спрашивает она.

— Как будто это и так неясно? Аня упала в обморок.

— Против этого лучшее лекарство — бокал красного вина, — дерзко заявляет Ребекка.

Человек с карманным фонариком пытается пригвоздить ее взглядом.

— Здесь решаю я.

Марианне становится рядом с ним. Она очень похожа на Аню, даже подкрасилась так, как красятся молодые. Она берет мужа за руку. Потом неуверенно смотрит на меня. Я предпочитаю отвести глаза.

Наконец мы с Аней одни. Несколько коротких минут. Я попросил разрешения закрыть дверь.

— Маргрете Ирене подменила мой билет, — говорю я.

Она прикасается к моей руке. Рука у нее ледяная.

— Это пустяки, Аксель. Твоей вины в этом нет.

— Я тебя отвлек.

— Нет. В этом никто не виноват. Я сама отвлеклась.

— Это мелочь.

— Ты так думаешь? — Она внимательно смотрит на меня, пытаясь понять, не лгу ли я.

— Потом ты играла великолепно.

— Тот, кто упал, не может выиграть лыжные гонки. Если он упал лицом в снег, никакой рекорд его уже не спасет.

— Музыка не спорт, Аня! Речь идет не о том, чтобы выиграть забег!

— Не скажи. Мы принимаем участие в самом важном «забеге» из всех. И ты это прекрасно понимаешь.

Я не знаю, что ей ответить. Она еще очень бледная после обморока. Сидя рядом, я хорошо вижу, до чего же она худая. От нее неприятно пахнет. Чем-то затхлым и нездоровым.

— Жалко, что отменили ужин, — говорит она.

— Поужинаем как-нибудь в другой раз. Тебе надо поехать домой и отдохнуть.

— Да, наверное. А утром я проснусь и вспомню все, что случилось, как я опозорилась, играя концерт Равеля с Филармоническим оркестром. Завидовать нечему.

— Ты была великолепна.

— Не лги мне, Аксель. А то у нас не будет общего будущего.

Неужели она действительного так сказала? Весь остаток вечера я думаю об этом. И всю оставшуюся жизнь тоже.

Марианне и Человек с карманным фонариком увозят Аню, как только ее поздравили уже все желающие. В это время из своей артистической уборной выходит Каридис. Лицо у него все еще в испарине.

— I never thought anything like this could happen, and with such a talent!

Он знает, кто мы. Молодые и многообещающие. Он как будто оправдывается, но Ребекка не позволяет ему отделаться так легко.

— You should have gone directly to the third movement, — говорит она. — You made it so difficult for her!

Он пожимает плечами.

— I only did my job, — говорит он и уходит от нас.

Мы с Маргрете Ирене лежим в кровати. Вот уж не думал, что этот вечер закончится именно так. Мы, наша старая компания, выпили красного вина у «Ремесленника», но весело никому не было.

— Ты не должен предпочесть ее мне, — говорит Маргрете Ирене.

Я не отвечаю. У меня в голове слишком много мыслей и картин. В некоторых из них люди отсутствуют. Куда, например, делась Сельма Люнге? Ее не было в артистическом фойе, где ей полагалось бы быть. Я понимаю, что сержусь на нее. Сейчас я мог бы ее даже ударить.

Маргрете Ирене замечает, что я о чем-то задумался.

— О чем ты думаешь?

— Обо всех, кто изменил.

— Вот именно. — Она с удовлетворением потягивается. — Именно поэтому мы и не должны изменять друг другу.

— Ты неправильно меня поняла. Я думаю о Сельме Люнге. Более эгоцентричного человека я не знаю.

— Эгоцентричные люди обычно получают то, что хотят.

— Правда? Значит, Аня не эгоцентрична.

Маргрете Ирене безнадежно вздыхает.

— Все, Аксель, больше мы о ней не говорим. Сегодня она и так отняла у нас слишком много времени.

— Ты забываешь, все-таки это был ее вечер.

— А теперь он наш!

Мы делаем это второй раз. Это уже последний раз, думаю я. Я вижу только Аню. Она сидит у рояля, худая как смерть, в черном платье. Смотрит на белые и черные клавиши. Пытается вспомнить забытую фразу. Ищет смысл в своей жизни. Но больше всего она ищет Равеля.

Весна

Наступает весна. Наконец-то. Тем временем многое изменилось. Аня уехала неизвестно куда. Даже Катрине, которая обычно узнает все, не знает, где она находится.

На улице я встречаю Марианне. Похоже, ей не хочется говорить со мной.

— Аксель! — говорит она, предостерегающе подняв руку.

— Где Аня? — спрашиваю я, сердясь на нее, на всех, но больше всего на самого себя.

Ее лицо смягчается — она видит мое волнение.

— Не спрашивай. Ане хорошо, но мы ее оберегаем.

— От чего?

— Прежде всего, от нее самой. У нее слишком большие амбиции.

— А как ее физическое состояние? Вы заставляете ее есть?

У Марианне в глазах слезы.

— Не знаю, — говорит она.

Больше я ни о чем не спрашиваю.

Она отворачивается, подносит руку к лицу.

— Нам сейчас очень трудно. Надеюсь, ты это понимаешь.

Я киваю, тогда наконец она поднимает на меня глаза и улыбается.

— Ты хороший человек, Аксель.

— Неужели?

Мы обнимаемся, неожиданно и крепко. Не знаю, чей это был порыв, мой или ее, но это не имеет значения. Ее щека прижимается к моей. Собственные чувства смущают меня, и я ее отстраняю.

— Передай ей привет от меня.

— Передам.

— Она будет сдавать выпускной экзамен?

— Непременно. Это входит в наши планы. Не надо так беспокоиться.

Растревоженный, я иду в ольшаник. Мокрый снег, на асфальт бегут ручейки. Но внизу под деревьями сухо.

Ее щека у моей щеки.

Марианне Скууг.

Как она похожа на Аню!

Не знаю, чего я ищу или чего жду. Аня просто испарилась. Критики были снисходительны. Ее признавали, но как-то не с тех позиций. Как будто писали о музыканте-инвалиде. Как будто входили в ее положение. Унижающе положительно. Даже сострадательно. Превосходная степень в их статьях отсутствовала.

Я не на месте, думаю я. Слишком многое меня отвлекает. И Ребекке, и Ане — обеим не повезло в достижении заветной мечты своей юности. Не повезло с дебютом. С прорывом. Ребекка бросила музыку, но как собирается поступить Аня? И чья следующая очередь?

Я сижу под деревьями и смотрю на другой берег реки, где живет Сельма Люнге. Как близко. Всего пара бросков камня. После Аниного дебюта она уезжала, хотела отдохнуть. Но сегодня вечером у меня с ней урок.

Я все еще злюсь.

Сельма встречает меня, как обычно, с мужем в качестве швейцара. Знаменитый философ по-прежнему производит впечатление безумца. Меня поражает, что он не следит за своим ртом.

— Поезжай в город, Турфинн, и купи хлеба, — приказывает она.

Он покорно подчиняется и скрывается за дверью с дурацким хихиканьем, послав мне на прощание болезненную улыбку. Я не знаю, куда девать глаза.

— Смотри на меня, — говорит Сельма Люнге.

На ней длинное черное платье. Она бледна, но вместе с тем сильно накрашена. Выглядит она достаточно привлекательно. Но я не хочу думать об этом.

— Где ты была? — спрашиваю я.

Она ведет меня в гостиную, где, как обычно, уже накрыт чай.

— В Мюнхене, у старых друзей.

Мне в голову приходит Хиндемит. И все, кого она знала. Кубелик. Интересно, виделась ли она с Кубеликом?

— Ты уехала так внезапно.

— Это было необходимо.

— Ты уже сбросила Аню со счетов?

— Я никого не сбрасываю со счетов. В чем ты пытаешься меня обвинить?

Я чувствую ее силу. На меня она смотрит разве что не с презрением. Теперь мне следует взвешивать каждое слово.

— Ребекке после ее провала от тебя было мало радости.

— А чему ей было радоваться? Она сама предпочла сойти с дистанции, как говорят в спорте. Я много вкладываю в каждого своего ученика, так что вправе требовать взамен полной мобилизации сил.

— И что же ты вложила в Аню?

Сельма задумывается. Но я не даю ей сказать.

— Хуже с ней уже ничего не могло случиться, верно?

Она быстро прикладывает руку ко лбу. Ага, думаю я почти с облегчением. Это все-таки ее беспокоит.

— Так сорваться… Ты знаешь не хуже меня… такому нет места в классической музыке.

— Хотя потом она играла в полную силу?

Сельма кивает.

— Это-то и ужасно. Наш мир должен быть щедрым. Но он жесток. У Ани была сказочная возможность. Однако она не сумела ее использовать. А кругом столько других талантов. Все очень просто.

— Просто? А мне кажется, что все очень сложно.

Я играю для Сельмы. Шуберт. Опять соната до минор. Теперь я знаю ее лучше. Сегодня я в ярости. Сегодня я словно швыряю эту сонату Сельме в лицо.

Она стоит у меня за спиной, все как обычно.

— Медленнее, — велит она и кладет руки мне на плечи. Но я одним движением их сбрасываю.

— Не сегодня! — огрызаюсь я.

Я играю быстро, сильно, стремительно и сердито. Таким я слышу сегодня Шуберта, и она ничего не может с этим поделать. Она отступает от меня и садится в кресло. Я даже не знаю, слушает ли она вообще. Но я играю так, как хочу, — ни одной вкрадчивой фразы. И оглушительно заканчиваю первую часть.

Кончено. Больше ничего.

Обессиленный, я сижу у рояля, не зная, что делать дальше.

— Это все? — спокойно спрашивает она.

— По-моему, да, — говорю я. — Во всяком случае, на сегодня.

— Подойди ко мне, дорогой.

Я плачу у нее в объятиях. Наконец я могу плакать. Я стою на коленях. Она гладит меня по голове. Я чувствую ее запах. Она вносит смятение в мои фантазии.

— Ну-ну, не надо, — говорит она.

— Я люблю ее.

— Конечно, любишь. Это ясно. Но юная любовь так многолика. Ты и глазом не успеешь моргнуть, как может исчезнуть то, что, как тебе казалось, продлится всю жизнь.

Рассказать ей? Она это хочет услышать?

— Я не разлюблю Аню, что бы ни случилось.

Вот оно, испытание Сельмы на прочность, думаю я и боюсь того, что она может сказать.

— Дай ей время, — говорит Сельма.

Это хороший ответ. Я его принимаю. И все-таки что-то меня кольнуло.

— А ты дала ей время? — всхлипывая, спрашиваю я у нее.

Она колеблется. Продолжает гладить меня по голове, но уже не как ребенка. Мне становится стыдно. Я перестаю плакать. Хочу встать с колен, но не решаюсь.

— Я всегда с радостью приму Аню, — спокойно говорит она. — Так принято в этом доме. Если я кому-то открыла свою дверь, я ее уже не закрываю.

— А что будет с Аней?

— Об этом надо спросить Брура Скууга.

— Она ждала триумфа, а теперь ей грозит гибель, — говорю я. — Ты понимаешь, как я боюсь за нее?

— Аня справится. Такие девочки всегда справляются. Только сначала им нужно самим понять, чего они хотят. Если ты выбрал карьеру солиста, тебе нельзя просить милостыню. Никто не будет ходить перед тобой на задних лапках. И каждую секунду, пока ты сидишь на сцене, рядом с тобой будет стоять беда. Она только и ждет твоей первой ошибки.

— Ты поэтому перестала выступать?

Она не отвечает, но сжимает мою руку. Я воспринимаю это как подтверждение.

Я лежу в ее объятиях, чувствую под платьем тепло ее кожи. Сельма знает, о чем я думаю. Она знает, что присутствует в моих фантазиях. Могу ли я полагаться на нее в будущем? Она не оставляет мне выбора. Ведь я знаю, что она лжет. Лжет Турфинну, лжет мне. У нее есть любовник в Филармоническом оркестре. Это тайна, но все знают, кто он.

— В следующий раз ты должен играть Шуберта медленнее, — говорит она.

Я послушно киваю. Я лежу в ее объятиях, как ребенок. В эту минуту у меня никого нет, кроме нее.

Разговор с Катрине

Весна, свет резкий даже вечером, он почти не ослабевает и ночью. Темным остается только мое будущее. Я избегаю Маргрете Ирене. Она звонит мне каждый день, но я говорю, что у меня болит спина, хотя она не болит. Почему я не могу начать распоряжаться собственной жизнью, строить планы? Однажды вечером Катрине на кухне внимательно смотрит на меня.

— Тебя что-то пугает, Аксель?

Она права. Меня до смерти напугал случай с Аней. Музыка, бывшая для нас с мамой единственной радостью в жизни, вдруг оказалась коварной и опасной, как и сама жизнь. Каждое утро я просыпаюсь и спрашиваю себя: неужели я этого хочу?

— Да, мне страшно, — признаюсь я Катрине. — В. Гуде ждет, что я буду дебютировать осенью.

— Никто не может заставить тебя дебютировать, если ты сам этого не хочешь.

— Нет, конечно. Но что мне еще делать? Скоро мои ровесники получат аттестаты. Они подстраховались. А мне отступать некуда, именно поэтому я должен что-то предпринять.

Катрине понимает мое состояние, панику, владеющую мной днем и ночью. Она достает из шкафа бутылку вина.

— Садись, нам надо подробнее об этом поговорить.

Такая она больше всего похожа на маму. Широта. Сочувствие. Мы пьем вино в доме, который нам вскоре предстоит покинуть. Прошли недели, а я ничего не знаю о планах Катрине.

— Ты по-прежнему интересуешься Аней? — спрашиваю я.

Она настораживается.

— Разве мы об этом хотели поговорить?

— И об этом тоже. Нам надо поговорить обо всем. Мы еще многого не рассказали друг другу.

— Ты-то, во всяком случае, интересуешься Аней, — говорит она.

— Я боюсь за нее. Они держат ее в неизвестном месте.

— Это только усиливает мои подозрения в отношении отца.

— Какие подозрения?

Катрине качает головой.

— Я не произнесу ни слова. Пока еще нет.

— Но куда они могли ее поместить? В какую-нибудь специальную школу? В санаторий? Она так худа, что едва держится на ногах. Они надеются, что через две недели она сдаст выпускной экзамен.

— В этой семье все больные, неужели ты этого еще не понял? Отец, мать, Аня. — В глазах у Катрине слезы.

— Ты ее еще любишь, — говорю я.

— Да! — Катрине смотрит на меня почти сердито. — Но, наверное, Ане нужна не такая любовь.

— И что ты намерена делать?

— Ждать, когда придет мой черед.

— А что ты будешь делать, пока ждешь?

— Встречаться с другими девушками, само собой.

— Но не здесь, не дома?

— Нет, здесь у меня может начаться клаустрофобия.

— А вас много? Может, познакомишь меня с кем-нибудь из них?

Катрине смеется.

— Познакомлю, при случае. У нас есть свои места в городе, где мы можем чувствовать себя свободно.

Я согласен с нею. Она на два года старше меня. Она живет полной жизнью. И теперь производит впечатление более гармоничной личности, чем раньше. Может, это потому, что у нее нет никаких амбиций в отношении карьеры? Она, как и прежде, работает в Национальной галерее и имеет летом дополнительную работу в «Палатке Сары». Выпускной экзамен она не стала сдавать, но зато у нее тьма партнерш. Наверное, ей этого хватает.

А я со своими амбициями сижу за роялем. День за днем. И в мыслях у меня нет никакой ясности. Должен я дебютировать или нет? А что если я провалюсь? Тогда мне останется только повеситься. Катрине читает мои мысли.

— Выше голову, — говорит она. — Все образуется в конце концов. Но сначала ты должен вырвать Аню из когтей семейства Скууг.

Последняя ночь с компанией

Больше я не могу избегать Маргрете Ирене. Пока она готовилась к выпускному экзамену, моя ложь еще сходила мне с рук, но теперь экзамен уже сдан. Ребекка и Фердинанд тоже сдали экзамен. Они получили студенческие шапочки и праздновали всю ночь. Однажды вечером, когда я сижу погруженный в отмеченную смертью последнюю фортепианную сонату Шуберта, перед нашим домом на Мелумвейен останавливается красный автобус «Фольксваген». Гудки и крики. Из автомобильного стереомагнитофона несется громкая поп-музыка. Я выхожу из дома. Из переднего окна мне машет Маргрете Ирене. Потом я замечаю Ребекку и Фердинанда.

— Поехали с нами, Аксель! Повеселимся!

Я хватаю коричневую брезентовую куртку и сажусь в автобус через заднюю дверь. Внутри праздник в полном разгаре. Плохое сладкое шампанское. Херес и портвейн. Маргрете Ирене, едва не ломая сиденья, перебирается назад, где празднуют студенты. Я машу водителю, единственному трезвому человеку. Раньше я его никогда не видел, но это неважно. Ребекка и Маргрете Ирене по очереди целуют меня в губы. Фердинанд обнимает.

— Поздравляю! Молодцы, ребята! — говорю я.

— И ты нам совсем не завидуешь? — поддразнивает меня Ребекка. — Нет, конечно. Ты наверняка станешь лучшим пианистом, чем мы.

— Мне бы тоже хотелось сдать этот экзамен, — говорю я.

Маргрете Ирене обнимает меня за плечи, как будто у нас с нею все по-прежнему.

— Мне тебя не хватало, — шепчет она мне на ухо.

— Мне тоже, — лгу я. — Вы уже знаете свои отметки?

— Узнаем через несколько дней, но нам на них наплевать. Мы все сдали, это главное.

Автобус трогается с места.

— Едем к Ане! — неожиданно предлагает Ребекка.

— Вы что-нибудь про нее знаете? — спрашиваю я, чувствуя подступающую тошноту.

— Кое-кто в школе ее знает, они говорят, что она тоже сдала экзамен.

— Тогда, значит, она уже вернулась домой! — Ребекка толкает водителя в спину. — Эльвефарет. Прямо и вниз.

— Нет, так не годится, — говорю я.

— Почему?

— Думаю, она к такому не готова.

Все с удивлением смотрят на меня. Только Ребекка понимает, насколько это серьезно.

— Слушайтесь Акселя. Он лучше всех ее знает.

Сначала мне надо с нею поговорить, думаю я. Только Богу известно, как мне хочется поговорить с нею, обнять и уже не отпускать. Узнать, что произошло. Но при этом никто не должен присутствовать.

Мы на большой скорости мчимся в город. Изумительно теплый майский вечер. Березы уже распустились, вот-вот расцветет сирень.

— Давайте заедем в Студентерлюнден и выпьем пива! — предлагает Фердинанд.

— Моя сестра работает официанткой в «Палатке Сары», — говорю я.

— Значит, едем туда! Может, она сделает нам скидку!

— Едва ли. К тому же у большинства из вас денег достаточно.

Да, думаю я, едва успев произнести эти слова. Ребекка сказочно богата, у Фердинада и Маргрете Ирене состоятельные родители. Только я один живу на жалкие подачки отца. Мы называем это займом, ему тоже приходится занимать эти деньги. Я клянусь, что все верну ему после дебюта. В. Гуде сказал, что за концерты мне будут платить. Если дебют окажется удачным, он организует мне выступления с симфоническим оркестром в Бергене и Ставангере, в частных обществах и даже во Дворце. Он держится так, словно владеет всем миром. Только мне в это трудно поверить.

Мы закатываемся в «Палатку Сары». Там уже полно новоиспеченных студентов. Катрине сразу замечает нас, многозначительно улыбается и весело со всеми здоровается. Она не привыкла видеть своего брата в таких веселых компаниях. К нам присоединяются несколько друзей Ребекки, Маргрете Ирене и Фердинанда. Мы занимаем длинный крайний стол. На столе появляется пенистое пиво, вспыхивают сигареты. Маргрете Ирене обнимает и уже не отпускает меня.

Ребекка видит, что я о чем-то думаю и что мне неприятно, и поднимает бокал:

— Забудь о Шуберте, Аксель. Это Летний Осло. Это жизнь.

Я тоже поднимаю бокал. Ее слова попали в цель. Я смотрю вокруг. Даже Катрине выглядит счастливой, принося поднос за подносом с пивом измученным от жажды выпускникам этого года. Она весело разговаривает с посетителями, приносит бутерброды, счета, прячет чаевые в свой кошелек. Солнце падает ей на лицо. Она дружески ему щурится. Она в гуще жизни, думаю я, только мы сидим здесь со своими амбициями, хотя как раз на сегодня новоиспеченные студенты забыли, что их ждет, забыли об учебных заведениях, которые они должны себе выбрать, о ждущей их взрослой жизни. Можно подумать, будто только мы с Катрине не хотим становиться взрослыми, думаю я. Мне скоро девятнадцать, Катрине двадцать один. Она уже испытала много такого, о чем я даже понятия не имею. Знает, что жизнь — это не только удовольствия. И все-таки она свободна и самостоятельна. Ее самые большие заботы — любовные огорчения. Но у кого их нет, этих любовных огорчений, думаю я в то время, как Маргрете Ирене целует меня в губы.

Мы говорим обо всем, что отныне нас ждет. Маргрете Ирене собирается уехать в Вену к Сейдльхоферу. Фердинанд отказался от Лондона и думает поехать к Лейграфу в Ганновер. Времени у них в избытке, потому что денежных проблем у них нет. Могут не спешить и дебютировать хоть через пять лет, когда созреют и будут совершенно в себе уверены. Когда поймут, чего они стоят. Только Ребекка все бросила и не собирается менять свое решение.

— Музыка для меня слишком важна, и я не хочу допустить, чтобы она стала для меня мучением, — говорит она. — Я радуюсь, что когда-нибудь в будущем расскажу своим детям, как их мама на сцене запуталась в подоле платья, упала и ее жизнь поменяла направление.

— А что ты будешь делать? — спрашиваю я. — Просто будешь счастливой, как сказала, когда мы встречали Новый год?

Ребекка становится серьезной.

— Пойду учиться на врача, — говорит она. — Думаете, если я богата, так мне не надо работать? Но мой отец иначе на это смотрит, и мама тоже.

— Каким врачом ты хочешь быть? — с любопытством спрашивает Фердинанд.

— Может быть, психиатром, — смеется Ребекка. — Тогда я буду лечить вас, бедных моих неврастеников, одного за другим.

Вечер затягивается. С ночью приходит прозрачный синий свет. Все рестораны уже закрыты, но люди не спешат расходиться по домам. На улице полно народу. Я с Маргрете Ирене иду по направлению к Бишлету. В ресторане мы простились со всеми и с Катрине. У Маргрете Ирене всегда, когда она выпьет, рождается много планов. Но сегодня вечером я должен сказать ей правду: наша любовь кончилась.

— Ты идешь ко мне, — заявляет она.

Сердце у меня падает — все безнадежно. Эта трусость у меня от отца. Как я теперь скажу ей правду?

— Я устал, — говорю я. — Мне хочется вернуться домой и лечь спать.

— Поспишь у меня. Нам надо поговорить, неужели ты этого не понимаешь?

Я не отвечаю. Мы молча идем до ее квартиры, той, которая, несмотря ни на что, так мне нравится. Маргрете Ирене всегда хорошо ко мне относилась, думаю я. Была доброй и внимательной. Как расстаются с такими людьми? Почему я должен ранить ее? Я никогда не говорил ей о неприязни, которую иногда к ней испытывал. Что-то во мне ей противилось, и все-таки я уступил, потому что этого хотело мое тело. Однако винить его сейчас уже поздно.

Мы лежим в ее кровати.

— Ты весь вечер был какой-то чужой, — говорит она. От нее пахнет пивом.

— Мне в эти дни пришлось много думать. Через месяц мне будет негде жить.

— Можешь жить у меня. По правде сказать, я этого жду. Жду, что ты переедешь ко мне.

Во время этого разговора мы занимаемся любовью. Все, что для меня так трудно, для нее легко и просто.

— Но ведь ты уезжаешь в Австрию, — напоминаю я ей.

— Да, на несколько лет. А когда ты убедишься, какой этот Бруно Сейдльхофер фантастический педагог, ты тоже поедешь со мной.

— Об этом не может быть и речи.

— Почему? Ты предпочитаешь спать с Сельмой Люнге?

— Я не сплю с Сельмой Люнге!

— А все считают, что спишь. В том числе и Ребекка. А почему ты с ней не спишь?

— Я сплю с тобой.

— В данную минуту — да.

Она стонет. Мы перестаем разговаривать. Мы пьяные, и все-таки головы у нас ясные. Я не хочу ее, однако не могу удержаться. Какая жалкая трусость, думаю я. Но никто не знает меня так, как она. Она точно знает, что должна делать. И когда. На этот раз мы кончаем одновременно.

Я лежу и думаю об Ане. У нее тоже был опыт. Откуда он у нее? Но Маргрете Ирене не дает мне времени на размышления.

— Нам надо чаще этим заниматься, Аксель.

— У тебя не было времени.

— У меня всегда есть время. И я не верю, что у тебя болела спина.

Больше уже нельзя тянуть.

— Маргрете Ирене, я должен кое-что тебе сказать… 

— Если это то, о чем я догадываюсь и чего боюсь больше всего, я не разрешаю тебе говорить об этом.

Она прижимается ко мне. Мне неприятно говорить ей о разрыве, когда мы оба лежим голые. Но сейчас у меня появляется мужество.

— Не знаю, чего ты боишься, только знаю, что так больше продолжаться не может.

— Я не разрешила тебе говорить об этом!

— Но, Маргрете Ирене!

— Нет!

Она с рыданием цепляется за меня. Я не мешаю ей рыдать. Осторожно провожу рукой по ее волосам.

— Ты не можешь уйти от меня. Я покончу с собой.

— Ты не должна этого делать.

— Я не шучу. Я это сделаю.

— Моя мама тоже всегда так говорила. Но даже не пыталась. Она хотела покончить с собой не от любви. А от обманутых надежд. Она требовала, чтобы отец сделал ее счастливой. А он этого не мог. Теперь ты требуешь от меня того же, а я не могу.

— Ты жестокий. Дело не в счастье. Какое глупое слово. Дело в любви. Мы созданы друг для друга.

— Тебе это только кажется.

Я удивлен собственной жестокостью. Мои слова живут как будто своей жизнью, отдельно от меня. Но когда они уже сказаны, она больше никогда не сможет меня вернуть.

— Ты должен переехать ко мне, — всхлипывает она. — Я доверила тебе свою жизнь. Ты не можешь так поступить!

— Мне очень жаль…

— Ничего тебе не жаль! Я тебя знаю, проклятый говнюк!

Она в ярости молотит кулаками по моей груди. Я пользуюсь этим и быстро соскальзываю на пол, молниеносно одеваюсь. Она голая и зареванная извивается на кровати. Смотреть на это больно.

— Я покончу с собой, — повторяет она.

Все происходит очень быстро. Я сказал то, что хотел. Момент был неудачный. Теперь она с полным правом может назвать меня циничным козлом. Ее родители дома. Она опасается говорить громко. Мы стоим в прихожей. Я одет. Она по-прежнему голая. И плачет в три ручья. — Ты действительно меня покидаешь?

— Я тебя не покидаю. Не так. Мы останемся друзьями. 

— Ты уходишь к Ане?

— Я просто ухожу. Аня больна. Мне надо время, чтобы подумать. Понимаешь?

— Несколько дней я, конечно, могу подождать.

— Вот и подожди. Но я этого не стою.

— Да, не стоишь. Теперь я это понимаю.

Она награждает меня презрительным взглядом. Мне хочется выскользнуть за дверь и спуститься по лестнице.

— Мне надо идти.

— Говнюк. Все вы, мужчины, такие. Используете нас и бросаете.

— Я вовсе не хотел тебя использовать.

— Однако использовал! Ты оскорбил мои чувства. Не знаю, справлюсь ли я с этим когда-нибудь.

Так можно говорить часами. Она снова становится агрессивной. Я открываю дверь, хочу поскорее оказаться на безопасной площадке. Она недоверчиво смотрит на меня большими заплаканными глазами лани.

— Неужели тебе настолько на меня наплевать? Неужели ты даже не поцелуешь меня на прощанье?

Я понимаю, что нужно выполнить эту просьбу. Странное это объятие. Она голая. Против воли во мне просыпается желание. Она это чувствует. И сует руку мне в пах. Я не сопротивляюсь. Воспринимаю это как последнюю ласку.

— Мне хочется отдать тебе все, — говорит она.

И с силой крутит рукой мой фаллос.

От стыда и боли я тащусь на полусогнутых ногах и через несколько минут ловлю такси на Тересес гате. Своим воплем я, должно быть, перебудил у нее весь подъезд.

Дома, на Мелумвейен, все тихо. На кухне я подхожу к буфету, мне надо сделать последний глоток вина, так делала и мама каждый вечер перед тем, как лечь. В паху у меня сильно болит, однако ничего страшного, и я чувствую безграничное облегчение. Я порвал с Маргрете Ирене. Она ответила на это рыданиями, криками и пустыми угрозами, но таковы люди.

Неожиданно я замечаю на столе письмо. Его положили тут отец или Катрине. Оно адресовано мне. Из адвокатской конторы «Фен & Ко».

Как официально, думаю я и начинаю нервничать. Наверняка что-нибудь неприятное. Мое счастье долгим не бывает. Дрожащими руками я открываю письмо.

«Уважаемый господин Аксель Виндинг! По поручению семьи Сюннестведт я должен сообщить Вам, что Ваш бывший преподаватель музыки Оскар Сюннестведт скончался 15 апреля с.г. Его имущество разделено между наследниками, и я с радостью могу сообщить Вам, что Оскар Сюннестведт завещал Вам свою квартиру на Соргенфригата на Майорстюен, исключая обстановку, но включая рояль. В течение короткого времени семья заберет оттуда свои вещи. Вы сможете вступить в права собственности с 1 июня. И я прошу Вас связаться с нами как можно скорее, чтобы мы могли завершить все формальности. С глубочайшим почтением. Ваш Иоахим Фен. Адвокат».

Я выпиваю бокал до дна. Снова и снова перечитываю письмо. Неужели теперь у меня все будет в порядке? Наверное, это и есть счастье? Такое горько-сладкое? Такое болезненное? Сюннестведт протянул мне руку помощи, когда я особенно в ней нуждался.

Он обеспечил меня жильем, совершенно бескорыстно. Я не могу от этого отказаться. Он уже никогда меня не отпустит.

Мысленно я вижу его — он сидит в своем кресле с чашкой кофе и печеньем. Добрый человек, который всегда так хорошо ко мне относился. Как, наверное, я его обидел! Легко и быстро. С такой самоуверенностью. И ни разу потом не вспомнил о нем. А вот он думал обо мне, каждый божий день, не подавая признаков жизни.

Да, думаю я. Наверное, это и есть счастье. Выхолощенное, с холодным дуновением из Царства Мертвых. Мама говорит и дует мне в затылок, необъяснимая ласка.

— Все имеет свою цену, — говорит она хрипло. — Но большинство из нас не имеет возможности платить.

Сирень в мае

На другой день рано утром звонит телефон. Я лежу в полудреме и думаю об открывшихся передо мной возможностях и о том, как Сюннестведт окончил свои дни. Мне не хочется думать, что он мог болтаться под потолком. Надеюсь, он умер от сердечного приступа.

Телефон продолжает звонить. Наконец я соображаю, что мне надо снять трубку.

Звонит Марианне Скууг.

— Аня вернулась домой, — быстро говорит она, словно вынуждена говорить тихо и украдкой. — Сегодня Брур Скууг весь день проведет на медицинском конгрессе. Можешь в полдень прийти к нам на Эльвефарет.

— Спасибо, — с трудом произношу я. — Непременно приду. Надо что-нибудь принести?

— Только себя.

За эту ночь распустилась сирень. Мелумвейен благоухает сиренью. Мне хочется бежать, но у меня слишком стучит сердце. Надо идти не спеша и обрести душевное равновесие.

Прошло больше четырех месяцев с тех пор, как я видел Аню в последний раз. Что я увижу сегодня? Здоровую бодрую девушку, оставившую позади все неприятности? Но тогда бы Марианне говорила иначе. Хотя кто знает, думаю я. Человек с карманным фонариком там все держит в своих руках.

Спустившись на Эльвефарет, я оборачиваюсь и поднимаю глаза на небо. Но ястреба не видно. Можно ли считать, что это хороший знак?

Я сворачиваю за угол, за тот самый угол, за который мне не разрешалось заходить, когда я провожал Аню. Оттуда я вижу дом за зарослями сирени. Мне кажется, что в саду под зонтом сидят два человека. Мне всегда странно думать, что Аня живет так близко от моего ольшаника и от омута, где утонула мама.

Я хотел бы принести ей цветы, но не решился. Не знаю, кто я сейчас в Аниной жизни. Боюсь допустить какую-нибудь оплошность. В семье Скууг любая мелочь может оказаться роковой.

Калитка скрипит. У меня на белой рубашке появляются пятна пота. Стоит тропическая жара.

Они расположились в плетеных креслах, на столе накрыто к чаю. Под зонтом две тени. Но вот контуры становятся более отчетливыми. Они выглядят как две сестры, думаю я. Марианне слишком молода, чтобы быть Аниной матерью. Да, она — это Аня, какой я ее помню всего два года назад. Красивая, сильная, открытая девушка. А та, что сидит рядом с Марианне, отодвинувшись к самым кустам, это — призрак. При виде Ани меня пробирает дрожь. Она, если это возможно, похудела еще больше и еще больше побледнела. Теперь она уже не может этого скрыть, не помогает даже широкое легкое летнее платье с розово-голубым индийским узором. Я останавливаюсь, не зная, на кого мне смотреть. Но я пришел навестить именно Аню. Наши взгляды встречаются.

— Аня!

Она улыбается, похоже, что она рада меня видеть. Я быстро кошусь на Марианне. У нее измученное лицо.

— Мама приготовила нам чай. Иди сюда, садись.

Аня говорит немного старомодно, как пожилая дама, как будто она только случайно последние месяцы общалась с нами, с восемнадцатилетними. Я подхожу к ней. Наклоняюсь. Осторожно обнимаю, легко прикоснувшись к ее плечам. Кожа и кости. По-моему, она весит меньше сорока килограмм.

— Хорошо, что ты вернулась.

Она кивает.

— Я так мечтала о нашем саде. Вернуться домой в мае, когда цветет сирень, было для меня важнее, чем сдать выпускной экзамен. Но у меня получилось и то и другое.

— Ты сдала артиум?

Она удивлена:

— Разве мама не сказала тебе об этом? Но на это ушли почти все мои силы.

Я растерянно гляжу на Марианне. Она старается не смотреть мне в глаза. Я понимаю, что она этого не хотела. Что за всем стоит Брур Скууг.

— Садись, Аксель.

Я сажусь, беру чашку чая, печенье. Четыре месяца, думаю я, потрясенный. От нее ничего не осталось. Очевидно, она не может даже стоять без посторонней помощи.

Марианне встает, и я вздыхаю с облегчением.

— Думаю, у вас найдется, о чем поговорить. А мне необходимо сделать несколько телефонных звонков. Аксель, позови меня, когда будешь уходить.

Это сигнал, думаю я. Она хочет, чтобы я знал: Аню нельзя оставлять одну ни на минуту.

И вот мы с Аней одни. Она мне улыбается и протягивает руку. Я целую ей руку, словно мы живем в старые времена. В Ане самой появилось что-то старческое. Болезненное. Мне страшно додумать до конца свою мысль: похоже, что она умирает.

— Где ты была? — спрашиваю я.

— Папа не хотел никому этого говорить.

— Это тоже тайна?

— А что еще тайна?

— То, что ты занималась с Сельмой Люнге, было тайной. И что ты вообще играешь на фортепиано.

— У папы не было злого умысла. У него свои планы. Санаторию могло бы повредить, если б стало известно, что я там была.

— Значит, это все-таки был санаторий?

Она виновато смотрит на меня.

— Не надо меня больше ни о чем спрашивать. Я и так уже наболтала лишнего.

Разговор стопорится.

— А какие у тебя планы теперь? — наконец спрашиваю я.

— Отложить все на год.

— Что именно отложить?

— Папа хотел, чтобы у меня состоялся сольный концерт, настоящий дебют, уже этой осенью. Но мне нужно больше времени. Кроме того, мне надо найти другого педагога.

Я не верю своим ушам. Она говорит так, словно ничего не случилось, словно перед ней открыта вся жизнь. А сама не в силах даже стоять на ногах! Значит, Человек с карманным фонариком заставил ее пройти через сдачу экзамена? Да, в их кругах иметь аттестат считается необходимым, сердито думаю я. Но чего это стоило Ане?

— Ты больше не занимаешься с Сельмой?

— Это можно было предвидеть. Концерт не имел того успеха, на какой мы рассчитывали. Папа уже связался с профессорами в Швеции и в Германии. Иногда бывает полезно поменять пастбище.

Она говорит с остановками, монотонно, это напоминает мне Катрине в ее худшие дни. И усиливает мое подозрение, что Аня принимает какие-то сильные успокоительные препараты, однако спросить я не решаюсь.

— Как приятно тебя видеть! — говорит она.

У меня на глазах слезы.

— Мне так тебя не хватало, — всхлипнув, говорю я.

— Не плачь. Пожалуйста. Не надо. Вспомни, что, когда женщина спит с мужчиной, она больше зависит от него, чем он от нее.

— Господи, откуда ты это взяла?

— Так говорит папа.

Я улыбаюсь.

— Какая дичь! Но я хотел бы, чтобы ты зависела от меня.

Мы опять замолкаем. Мне о многом хочется ее расспросить.

— Привет тебе от всех наших, — говорю я. — Они вчера отпраздновали сдачу экзамена, как и следует настоящим выпускникам. Хотели и тебя позвать со всеми в город.

— Как приятно. Это было бы забавно.

— И у тебя хватило бы сил поехать?

— А почему не хватило бы?

— Аня, ты знаешь, что ты ужасно похудела?

Она медленно качает головой.

— Пожалуйста, не говори ничего о том, как я выгляжу. Я ем столько, сколько мне нужно. И хорошо себя чувствую.

— И что же ты собираешься делать летом?

— Заниматься. Собираться с силами. То, что случилось в январе, больше никогда не повторится.

— Ты играла не так плохо.

— Я играла плохо. И это непростительно.

— Так говорит твой отец?

— Не говори больше о моем папе. Я достаточно взрослая, чтобы иметь собственное мнение.

— Извини, я на минутку отойду — говорю я и быстро встаю.

Через стеклянные двери я вхожу в красный дом. Пахнет затхлостью.

Марианне сидит на кухне рядом с телефоном. Она только что положила трубку.

— Спасибо, что ты нашел время зайти, — говорит она.

— Что происходит? — спрашиваю я. — По-моему, Аня серьезно больна.

Марианне закрывает лицо руками.

— Я знаю. И ничего не могу с этим поделать.

— Ничего? Но ведь ты ее мать! — Я злюсь.

— То, что существует между ней и отцом, сильнее всего, на что я могу повлиять.

— Ты не смеешь так говорить! Ты ее мать!

— Именно поэтому. Я знаю, с кем имею дело.

— Ты должна что-то сделать! — Я почти кричу на нее.

Она делает мне знак, чтобы я говорил тише.

— Этим я и занимаюсь в настоящее время. — Только теперь я замечаю, что у нее дрожат руки.

— И что же ты сделала?

— Я заявила в полицию на своего мужа, Брура Скууга.

Из сада слышится зов. Мы больше не можем разговаривать. Я останавливаюсь в дверях, свет ослепляет меня — солнце, небо, белая и лиловая сирень. Я едва различаю сидящую в тени Аню.

— Куда ты пропал? — весело спрашивает она. — Я думала, ты утонул.

— Простата, — шучу я. — Моей жизни угрожает опасность.

— У тебя, как всегда, все будет в порядке, — мягко говорит она и снова протягивает мне руку. И я еще раз целую ее.

Мы смотрим вдаль.

— Ты была одна… там, в санатории?

— Да, — отвечает она. — Только я и папа.

— Когда ты вернулась?

— Зачем ты задаешь столько вопросов? Я вернулась вчера.

— Извини, просто я любопытный.

— Я тоже. Над чем ты сейчас работаешь?

— Шуберт. Последняя соната.

Она понимающе кивает.

— Сельма. Это ее конек. Последнее, что она играла.

— Ты говоришь так, словно она умерла.

— Да, как концертирующая пианистка она умерла. Для своего последнего концерта она выбрала сонату до минор. Эта соната меняет всю жизнь. Ты влюблен в Сельму?

— Упаси меня Бог! Почему ты об этом спросила? Ведь ты знаешь, в кого я влюблен!

Аня смеется.

— Я бы тебя поняла, если бы ты сказал что-то другое. Все влюбляются в Сельму Люнге. Даже я была в нее влюблена, некоторое время. Но это быстро прошло.

— Мне странно, что вы больше не поддерживаете связь друг с другом. Ты так тепло о ней говорила.

— Не забывай, что я уезжала. Сдавала экзамен.

— А почему ты должна была уехать?

— Папа считал, что так будет лучше. Мне надо было сосредоточиться. Ведь мне не хватило именно сосредоточенности. Я имею в виду, когда я играла Равеля.

— Забудь о Равеле и забудь об этом концерте.

Она мотает головой.

— Я никогда не забуду этого концерта. Его невозможно забыть. Поэтому и происходят трагедии.

— Трагедии?

Она начинает плакать.

— Ты меня не понимаешь. Я все время говорю не то.

— Ты все правильно говоришь. — Я хватаю ее руку. — Но это необычно. И мы так давно с тобой не беседовали.

— Да, а нам надо о многом поговорить. Составить план. Той жизни, которую мы проживем вместе, если ты захочешь. Но я так устала, ужасно устала.

— Ты должна отдохнуть. Набраться сил.

— Да, мама тоже так считает. Но у папы свои планы, а он столько для меня сделал. Не так легко обмануть надежды близкого человека.

— Сейчас нужно думать о твоих надеждах!

— Правда? — Взгляд у нее становится матовым. Ей тяжело дался разговор со мной. Получасовой разговор. Она уже смертельно устала.

— Я ухожу, — говорю я и встаю.

— Хорошо, — тут же соглашается она. — Только не забудь позвать маму.

— Марианне! — кричу я.

Аня широко открывает глаза:

— Ты зовешь ее по имени? — Она прыскает от удивления.

— Мы несколько раз встречались на улице и разговаривали, — объясняю я.

Марианне Скууг появляется в дверях. Лицо у нее измученное. Она чем-то озабочена. Может быть, разговором по телефону. Я понимаю, что ей хочется, чтобы я ушел.

— Когда я снова тебя увижу? — спрашиваю я у Ани, которая уже почти спит, сидя в кресле.

— Когда захочешь, — сонно бормочет она и на прощанье протягивает мне руку. Она пребывает словно в другом столетии, думаю я.

Но еще раз целую ее руку.

Я иду домой, потом сворачиваю в ольшаник. И только там чувствую, как я устал. Шумит река. Под деревьями прохладно. Я сижу час за часом. Хочется ли мне поговорить наедине с Марианне Скууг? Едва ли. Она так же, как я, боится Человека с карманным фонариком. Но я думаю о том, что она могла сказать полиции. Может, даже она не знает, что на самом деле происходит между отцом и дочерью, а теперь все равно уже поздно.

Слишком много всего произошло за последние сутки. Разрыв с Маргрете Ирене. Письмо о смерти Сюннестведта. Квартира, которую он мне оставил. Испугавшее меня свидание с Аней. Одна мысль теснит другую. Я замечаю, как у меня напряжены нервы. Вот-вот что-то должно случиться.

Вечером я наконец тащусь домой, ноги с трудом слушаются меня. Я смотрю на Эльвефарет. Что, интересно, сейчас происходит в том красном доме? На небо возвращается синий свет. Я так его люблю. Но сейчас у меня только плохие предчувствия.

Счастье Яльмара Виндинга

Дома, на Мелумвейен, горит свет. Значит, у нас гости, думаю я, потому что и отец, и Катрине летом предпочитают сумерки.

Мне больше всего хотелось бы нырнуть в постель, но, открыв дверь, я попадаю сразу в гостиную, там отец и Катрине пьют вино, и рядом с отцом сидит дама его возраста. Еще и это, думаю я, но деваться мне некуда. Нужно делать хорошую мину при плохой игре.

При моем появлении все вздрагивают. Дама темноволосая, с короткой стрижкой, она сильно накрашена и курит сигарету за сигаретой.

— Вот и ты, — говорит отец, он смущен тем, что не может взглянуть мне в глаза. — У нас в гостях Ингеборг.

— Я понимаю.

— Мы с ней собираемся жить вместе.

— Это я тоже понимаю.

— Привет, Аксель! — говорит Ингеборг. — Приятно познакомиться.

Она щиплет меня за щеку, как маленького мальчика. Ничего хорошего это не предвещает. И не может предвещать, если человек вознамерился занять место Осе Виндинг.

— Мне тоже, — говорю я.

Катрине подбадривает меня улыбкой. Она предпочла доброжелательную линию поведения. Я намерен следовать ее примеру. Ведь я хочу, чтобы отец был счастлив. Но время для этого выбрано неудачно. Перед глазами у меня только Аня.

И все-таки я к ним присоединяюсь. Отец угощает нас лучшим вином из своих запасов, Ингеборг болтает. Все почти так, как при жизни мамы. Ингеборг даже напоминает ее, думаю я, только внешне, конечно. Она так же полна энергии. И говорит только она. Я сажусь на диван с бокалом красного вина и слушаю бесконечные истории Ингеборг о том, какое счастье, что они с отцом познакомились прошлым летом. Она рассказывает обо всем, чем ей пришлось в жизни заниматься, она была телеграфисткой, барменшей, гримершей и вот теперь — агент по продаже модной дамской одежды. Постепенно до меня доходит, почему отец продал дом. Они с Ингеборг собираются начать общее дело. Отец переедет к ней в Сюннмёре, у нее там есть небольшая усадьба на берегу моря. Он выработал план и продал всю свою недвижимость в городе по бросовой цене. Дохода ему это не принесло, но он рассчитался со всеми долгами. Да, думаю я, так же когда-то начинали и они с мамой, но на этот раз решает все Ингеборг. Независимо оттого, что мама вечно кричала и скандалила, она никогда ничего не решала за отца.

Я сижу рядом с Катрине и наблюдаю. За этой начинающейся совместной жизнью. И то, что я вижу, пугает меня. Между ними существует дисбаланс. Дисгармония, которой они сами еще не замечают. Недосказанность. Ссоры, которые потом начнутся. Я бы не хотел оказаться на месте отца. Я счастлив, что освободился от Маргрете Ирене. Теперь я рассчитываю только на Аню, потому что был близок с ней. Это безумие. Хаос. Нет. Я не хочу на место отца! Не хочу быть взрослым! Не хочу дебютировать! Единственное, чего мне хочется, это спрятаться в квартире на Соргенфригата, где покончил жизнь самоубийством мой учитель музыки.

Там я смогу проспать до тех пор, пока все не забудут, как меня зовут и чем я занимался. Там я, возможно, постепенно стану взрослым.

У меня слипаются глаза. И меня окончательно покидают последние силы. Я слушаю голос Ингеборг. Теперь она заговорила о маме, об Осе, какая трагедия! И глядя, как мама машет мне из водопада, а она всегда машет мне оттуда, когда я ложусь спать, я слышу, что Ингеборг собирается продать мамино собрание долгоиграющих пластинок в антикварный магазин Ньёриа Риигстрёма, потому что там, наверное, за них дадут больше, а они с отцом решили вложить деньги в дамское белье.

Я не сразу слышу звонок телефона. Он доходит до меня постепенно. Трубку снимает Катрине.

Тогда я мгновенно просыпаюсь. Кажется, сейчас середина ночи? Я смотрю на часы. Два часа пополуночи.

Катрине, стоя, тихо разговаривает по телефону. Все понимают, что случилось что-то страшное. Даже Ингеборг умолкает. Катрине вешает трубку. Подходит ко мне, забыв об отце, забыв об Ингеборг.

— Только не волнуйся, — говорит она мне.

Я не свожу с нее глаз. Чувствую, как меня начинает бить озноб, хотя в комнате тепло.

— Звонила Марианне Скууг. Это произошло два часа назад. Отец Ани застрелился из дробовика в подвале их дома на Эльвефарет. Аня не пострадала, но ее положили в больницу Уллевол. Марианне Скууг находится в неизвестном месте. Она сейчас не в силах говорить с тобой. Но передает привет и обещает позвонить тебе завтра рано утром.

Я поднимаюсь и ухожу. Они не могут остановить меня, даже Катрине, которая зовет меня.

Я иду по Мелумвейен к Эльвефарет. В лицо дует холодный ветер, хотя вообще-то не холодно. Пряно пахнет сиренью.

У последнего поворота я останавливаюсь. За деревьями мелькают огни полицейских машин. Кто-то дежурит там даже ночью. Но я не могу остановиться. Прохожу несколько шагов. Теперь мне виден дом. Он больше не красный. Он черный.

Как странно, думаю я в какой-то бесчувственности. Почему я не понимал этого раньше? Медь мне всегда казалось, что это место преступления.