Расчленение Кафки

Благовещенский Никита Александрович

Часть 2. Статьи по прикладному психоанализу

 

 

Масяня как зеркало русской регрессии

[**]

1. Предуведомления

Во-первых, сразу хочу заявить, что никого не намерен обидеть термином регрессия. Как известно, в психологии вообще нет обидных слов. Тем более это касается психоанализа, где грандиозно-эксгибиционистские потребности Хайнца Когута или параноидно-шизоидная позиция Мелани Кляйн означают всего лишь нормальные отношения здорового младенца с мамой. Что же касается регрессии, то этот термин и вовсе необидный. Например, один мой знакомый психоаналитик использовал его в том же смысле, что и митьки фразу «оттянуться в полный рост». Он так прямо и говорил: «Мы вчера вечером та-а-к регрессировали…» Если же проникнуться большей серьезностью, то можно вспомнить, что регрессия сопутствует любому акту восприятия искусства. Древнегреческие зрители трагедии Софокла «Царь Эдип», прежде чем совместно пережить катарсис, дружно регрессировали к своим индивидуальным эдипальным переживаниям. То же самое можно сказать и о зрителях трагедий Шекспира, читателях Достоевского, созерцателях Леонардо да Винчи или Микеланджело etc.

Второе предуведомление касается употребленного в названии статьи слова «русской». Это, извините, просто для красного словца и для реминисценции. Конечно, Масяня никакая не русская, в смысле российская, она — питерская. Понимание этого плохо подвергается вербализации, поэтому примем данное утверждение просто как чувственно воспринятый факт. Может быть, в эпоху наступления глобализации и «паутинизации» не столь уж и важно, откуда родом и где живет Масяня, но все же создается впечатление, что в наибольшей степени оценить приколы ее и ее приятелей в состоянии именно житель Петербурга. Возможно, все дело в питерской манере Масяни «акать» и растягивать гласные, несколько утрированной; возможно, в некоторых географических привязках (упоминание известного питерского рок-н-ролльного клуба «Money-Honey» (мультфильм «Morgen») или знаменитых питерских архитекторов прошлых веков (мультфильм «Spb»)); возможно, в общей атмосфере случающихся с нею происшествий. Во всяком случае, одно твердо можно сказать: Масяня — жительница крупного российского города, но не Москвы, что следует из контекста некоторых мультфильмов (мультфильм «Moscow», например).

Третье предуведомление связано с предполагаемым вопросом читателя: «Почему какая-то Масяня? Почему не Лев Толстой как зеркало? Не Достоевский? Не Леонардо да Винчи? Не Андрей Тарковский или Александр Сокуров, или Ингмар Бергман?» Дело в том, что я полагаю основной задачей культурологического психоанализа анализировать то, что ныне модно называть словом «культовое». Мультфильмы о Масяне — это культовые мультфильмы. Здесь требуется некоторое пояснение. Я называю культовым не то, что назвали таковым три питерских или московских интеллектуала и два эстета. Культовое — это то, что вышло за пределы чистого искусства и проникло в массовую культуру, прежде всего в язык — основной предмет изучения психоанализа. При всем моем уважении к Тарковскому замечу, что никто не цитирует в обиходе, скажем, гениальный фильм «Зеркало». А «Двенадцать стульев» или «Бриллиантовую руку», или «Элементарно, Ватсон!» цитируют до сих пор. И в этом смысле «Масяня» сейчас — одно из самых культовых явлений культуры. Недавно я подслушивал, стоя на остановке, как три Масяни, покуривая, живо обсуждали, как скрывать свое курение от родителей. И тут одна из них сказала: «А у меня курит только мать. Так мы с отцом, помните, как в „Масяне“, теперь ей говорим: „На-а лестнице па-а-куришь, стопудово…“» (мультфильм «Download»). И все три барышни радостно и понимающе засмеялись.

Конечно, Масяня не такой всенародный герой, как Семен Семеныч, Сухов или Штирлиц с Мюллером. Аудитория мультфильмов о Масяне ограничивается определенной социальной стратой, а именно группой людей, имеющих дело с компьютерами — «компьютерщиками», посетителями Интернета, хотя бы просто пользователями. Очевидно, что в нашей стране эта страта не самая многочисленная, однако она включает наиболее молодую, активную и динамичную часть населения, поэтому изучение значения и анализ героя и произведения, ставших культовыми для этих людей, представляет определенный интерес.

Четвертое предуведомление, связанное с названием статьи, относится к слову «зеркало». Но тут как раз все понятно. Метафора зеркала — одна из самых любимых и распространенных в психоанализе. Первым, конечно, ее употребил Фрейд (психоаналитик должен быть нейтральным, лишь отражая, как зеркало, проблемы пациента.) Ею широко пользовался Жак Лакан. К ней прибегали Сабина Шпильрейн, Мелани Кляйн, Дональд Вудс Винникотт и Рэне Шпиц. Наконец, она занимает центральное место в self psychology — «психологии самости» Хайнца Когута, о чем речь еще впереди.

Наконец, пятое предуведомление касается методики анализа. Традиционно, начиная с Фрейда, культурологический психоанализ, имея дело с произведением искусства, обращался также к пикантным эпизодам из биографии автора. Эта тенденция прослеживается и в эссе «Достоевский и отцеубийство», и в статье «Леонардо да Винчи», и в других. Я бы тоже с удовольствием потоптался на любимых мозолях родителя Масяни, но, к сожалению, во-первых, не вполне этично так поступать с еще живым человеком, а во-вторых, практически ничего я о нем и не знаю. Знаю лишь, что Олегу Куваеву лет тридцать-сорок, что по образованию он художник, и что занимается он, кажется, компьютерным дизайном. Поскольку биографии художника я не знаю, то и буду обращаться только к созданному его фантазией образу. Я не стану гадать, какими интрапсихическими конфликтами автора данный образ порожден, а вместо этого предлагаю вашему вниманию интерпретацию феномена популярности мультфильмов о Масяне и гипотезу об их особой психотерапевтической роли.

2. Масяня — актуализировавшийся транзиторный объект

Масяня и все ее приятели говорят специфически искаженными голосами. Первое, что напоминают эти голоса, — это добрые старые советские мультфильмы о Винни-Пухе, которого великолепно озвучил Евгений Леонов. Причем напоминают не только искаженным тембром, но и интонационно: бормотанием, напеванием себе под нос «ворчалок» и «пыхтелок». Винни-Пух, плюшевый мишка, — это наиболее распространенный в нашей культуре транзиторный (переходный) объект. Позволю себе напомнить уважаемым читателям концепцию переходного объекта.

Он появляется у младенца в подфазу дифференциации фазы диадных объектных отношений, то есть в возрасте от полугода до года. На этой стадии у ребенка еще не сформирован константный внутренний объект, поэтому он нуждается в переходном объекте, как его описал Дональд Вудс Винникотт. Переходный объект, задача которого реализовывать опыт общения с симбиотической матерью, обычно представляет собой любимую игрушку. Эта любимая игрушка (подушка, угол одеяла, комок шерсти) помогает формироваться постоянному объекту. Младенец может найти какой-либо мягкий предмет или тип предмета и пользоваться им. Тогда этот предмет и становится транзиторным объектом, который является жизненно важным для младенца во время отхода ко сну, а также его защитой от тревоги, особенно от тревоги депрессивного типа (тревоги, спровоцированной чувством вины за собственную враждебность по отношению к «хорошим» объектам) и тревоги сепарационного типа (связанной со страхом потери объекта). Впоследствии переходный объект по-прежнему продолжает сохранять для младенца свою важность.

На основе общепринятой психоаналитической теории можно сделать следующие выводы: во-первых, переходный объект заменяет грудь или объект первых взаимоотношений; во-вторых, переходный объект предшествует появлению способности к тестированию реальности; в-третьих, ребенок переходит от магического всемогущего контроля над переходным объектом к контролю над ним посредством манипуляции; в-четвертых, переходный объект может превратиться в фетишистский объект и в этом качестве проявляться во взрослой сексуальной жизни; наконец, в-пятых, под влиянием анально-эротической организации переходный объект может заменить фекалии.

Винникотт подчеркивал, что родителям необходимо знать о ценности транзиторного объекта и признавать ее. «Достаточно хорошая мать» не препятствует тому, чтобы этот объект стал грязным и даже стал вонять, отдавая себе отчет в том, что если его забрать, чтобы помыть, опыт младенца перестанет быть непрерывным. Разрыв опыта в этом случае может свести на нет ценность и значимость переходного объекта для младенца.

Паттерны, возникшие в младенчестве, могут сохранять свою активность и в детстве, поэтому первоначальный мягкий объект продолжает оставаться совершенно необходимым при подготовке ребенка ко сну, в одиночестве или при угрозе депрессии. Потребность в специфическом объекте или переходном явлении — определенной мелодии, слове или действии — может снова появиться и в более зрелом возрасте при тревоге или угрозе фрустрации.

Когда младенец начинает издавать первые связные звуки («ма», «ба», «да»), в его лексиконе может появиться специальное «слово», обозначающее переходный объект. Имя, которое даст этому объекту ребенок, очень часто имеет большое значение, и в него обычно включается звук из слова, используемого взрослыми. К примеру, звук «м» в названии «ма» может появиться из-за использования взрослыми слов «малыш», «мишка» или «кукла Маша», но он обозначает также и маму младенца. То есть словом «ма» младенец может называть и маму, и любимых мишку или куклу.

Можно перечислить ряд свойств и качеств, которые характерны для взаимоотношений младенца с переходным объектом. Во-первых, младенец заявляет о своих правах на владение объектом, и мы соглашаемся с его правами. Но при этом происходит частичное упразднение фантазии всемогущества. Во-вторых, объект не претерпевает иных изменений, кроме изменений, вносимых в него самим младенцем. В-третьих, младенец относится к объекту с инстинктивной любовью и инстинктивной ненавистью, и в дальнейшем объект может подвергаться агрессии в чистом виде. Младенец относится к объекту с большой любовью, нежно прижимает его к себе и повреждает его. В-четвертых, объект кажется младенцу источником тепла, имеющим определенную структуру, движущимся и совершающим действия, которые свидетельствуют о наличии у него своей собственной жизненной силы и своей собственной реальности. В-пятых, мы знаем, что объект появился извне, но ребенок думает иначе. Тем не менее, объект не возник в самом ребенке, он не является галлюцинацией. При использовании символики ребенок уже ясно понимает разницу между фантазией и фактом, между внутренними и внешними объектами, между сходствами и различиями. Переходной объект занимает определенное положение на пути ребенка от полной субъективности к объективности. В-шестых, объект со временем не забывается, но о нем и не грустят. Он постепенно теряет свое значение по той причине, что переходные явления приобретают диффузный, размазанный характер: они распространяются по всей промежуточной области между внутренней психической реальностью и внешним миром, одинаково воспринимаемым разными людьми, то есть по всему культурному полю.

Если сопоставить транзиторный объект с внутренним объектом Мелани Кляйн, то первый в отличие от второго никогда не находится под магическим контролем и в отличие от реальной матери не является источником внешнего контроля. Постоянный переходный объект продолжает существовать в психике ребенка вне зависимости от присутствия или отсутствия матери; во время разлуки, например во время сна, он сохраняет некоторую иллюзию присутствия матери, или, во всяком случае, ее успокаивающих, защитных функций. При нормальном развитии необходимость в переходном объекте исчезает примерно ко времени формирования постоянного либидного объекта, с установлением которого восприятие образа матери, включаясь в Эго, принимает на себя защитные и регулирующие функции.

Повторю еще раз вслед за доктором Винникоттом: потребность в переходном объекте или переходном явлении может ожить вновь во взрослом возрасте в случае фрустрации или угрозы для Эго. Мне приходилось наблюдать в интернате для одаренных детей при Санкт-Петербургском университете несколько случаев, когда даже пятнадцати-шестнадцатилетние юноши привозили с собой в интернат больших плюшевых медведей, с которыми спали, как пятилетние малыши. Конечно, они могли отпускать по этому поводу неприличные шутки и выяснять, как в «Зависти» Юрия Олеши, чья сегодня очередь спать с «мишенькой», но делалось это скорее для защиты от насмешек товарищей, чтобы не выглядеть «маленькими». На самом деле, это «мишки» защищали подростков от сепарационной тревоги и фрустраций, вызванных отделением от семьи и помещением в новые непривычные условия жизни.

Как я сказал выше, наша Масяня, по первой ассоциации напоминающая Винни-Пуха, становится переходным объектом для взрослых, регрессировавших до фазы диадных отношений. (Кстати, отмечу забавный факт созвучия имен традиционного транзиторного объекта английских детей Винни-Пуха, плюшевого мишки, и первооткрывателя значения этого объекта доктора Винникотта — известнейшего английского психоаналитика и детского психиатра. Так и хочется назвать его доктором Дональдом Виннипухом.) Попробуем рассмотреть Масяню в качестве транзиторного объекта. Во-первых, само имя Масяня звучит как инфантильное, как детское внутрисемейное имя. Масяней можно звать, например, и девочку, и куклу Машу в кругу семьи. В то же время так может называть ребенок и маму. То, что имя Масяня является производным в первую очередь от имени Мария, Маша, опять связывает ее с плюшевым мишкой: медведь — постоянный спутник девочки Маши в знакомых всем с раннего детства сказках. Таким образом, имя персонажа Масяня имеет все признаки детского названия транзиторного объекта: оно увязывает игрушку — куклу или плюшевого мишку — с мамой. У зрителя мультфильма уже одно только имя главного персонажа вызывает регрессивные переживания и бессознательные воспоминания о младенческом и детском общении с транзиторным объектом.

В чем заключалось это общение? Во-первых, как учит нас доктор Винникотт, младенец заявляет свои права на владение объектом. Зритель заявляет свои права на владение Масяней — он может в любой момент войти в Интернет и пообщаться с ней, переписать на свой компьютер, Масяня всегда доступна, всегда рядом, это не то что мультфильм по телевизору или в кинотеатре. Общение со своим компьютером для его владельца очень часто окрашено тонами интимности, и такими же тонами окрашено его общение с Масяней. Во-вторых, транзиторный объект не претерпевает никаких других изменений, кроме вносимых самим младенцем. Конечно, рядовой Масянин почитатель не может внести в нее изменения, однако она и сама (естественно, по воле автора Олега Куваева) остается достаточно константной как по своему облику, так и по стилю речи, а также по своим поведенческим реакциям. В-третьих, младенец относится к переходному объекту с инстинктивной любовью и инстинктивной ненавистью, и в дальнейшем объект подвергается «агрессии в чистом виде». Мне известно несколько случаев, когда бывшие ярые Масянины почитатели становились столь же ярыми ее гонителями и ненавистниками. Более часты ситуации, когда записанные на домашний компьютер старые мультфильмы удаляются из памяти, уничтожаются, что тоже можно интерпретировать как проявление «агрессии в чистом виде». Наконец, младенец признает у переходного объекта наличие своей собственной жизненной силы и своей собственной реальности. Тут, как говорится, комментарии излишни: своей собственной жизненной силы у Масяни даже избыток, ее витальность и живость переливаются через край, а то, что она живет в своей собственной реальности, отрицать может только умалишенный. Понятно, что это даже никакие не инфантильные фантазии, но факт.

Таким образом, мы установили, что Масяня обладает многими качествами и свойствами инфантильного транзиторного объекта. Но классический транзиторный объект теряет свое значение для младенца к началу подфазы практики фазы диадных объектных отношений (фазы сепарации-индивидуации), то есть примерно к годовалому возрасту. Затем объект подвергается постепенному декатексису. Актуализироваться же вновь в зрелости он может в результате переживания человеком депрессивной или сепарационной тревоги или же в ожидании фрустраций, и это является, безусловно, процессом регрессивным, поскольку регрессия традиционно рассматривается как один из бессознательных Эго-защитных механизмов.

Возникают закономерные вопросы: неужели все многочисленные почитатели Масяни испытывают потребность вернуться к отношениям с младенческим переходным объектом и от чего им нужно защищаться? На этот вопрос я постараюсь ответить несколько позже, а сейчас хочу заняться выяснением того, какие еще потребности может удовлетворить Масяня.

3. Масяня — наше другое Я

Основатель «психологии самости» (self psychology), австрийско-американский психоаналитик, бывший президент Американской Психоаналитической Ассоциации Хайнц Когут описал как одну из потребностей самости потребность в «двойниковости» (twinship), или иначе потребность в альтер эго. Напомню, что под самостью (по-английски Self, по-немецки Selbst) Когут понимал личностный параметр, в первую очередь определяющий адекватную самооценку. Рэне Шпиц трактовал самость как «продукт осознания… субъектом того, что он — чувствующее и действующее существо, отдельное и отличное от объектов и внешнего мира». Он утверждал, что самость, даже у взрослого, всегда предъявляет следы своего двойного происхождения, связанного, с одной стороны, с телесными функциями, с другой — с объектными отношениями. Шпиц писал: «Это двойное происхождение, нарциссическое и социальное, можно проследить во всех наших упоминаниях самости, например, самоуважение, самостоятельность, самомнение и т. д.».

Людей с деформированной или фрагментарной самостью Когут именовал нарциссическими пациентами или личностями с нарциссическими расстройствами. Он подчеркивал тем самым, что объектные отношения таких людей затруднены, а проблемы их генетически связаны не с фаллической фазой и эдиповым комплексом, а с более нежным возрастом — возрастом первичного нарциссизма, как называл его Фрейд («…первично либидо концентрируется на собственном Я, впоследствии часть его переносится на объекты»).

Когут описал три потребности самости: грандиозно-эксгибиционистскую, потребность в идеализации (в идеальном родительском образе) и потребность в альтер эго (потребность быть похожим на других). Последнюю он первоначально рассматривал как более зрелую форму грандиозно-эксгибиционистской потребности младенца быть отраженным, потребности в отзеркаливании (mirroring). Описывая три формы зеркального переноса, соответствующие стадиям развития грандиозной самости, Когут писал: «Архаическая форма (зеркального переноса) — это та, в которой переживание самости анализанда распространяется также и на аналитика; она представляет слияние на основе расширения грандиозной самости. Менее архаическая форма — это та, в которой пациент предполагает, что аналитик похож на него или что психология аналитика похожа на его собственную; мы будем называть ее переносом по типу „второе Я“ или „близнецовым переносом“».

Потребность самости ребенка в альтер эго, в другом «Я», как развитие младенческой потребности в отзеркаливании, заключается в том, что ребенку необходимо знать о своей похожести на других людей, о своем малом от них отличии. Эта потребность удовлетворяется в ситуациях, когда ребенок проводит время с родителями, даже если активного общения в этот момент и не происходит — родители могут готовить еду, что-либо мастерить, читать, работать за компьютером, смотреть телевизор, разговаривать по телефону etc., а ребенок просто находится рядом с ними. Если эта потребность в целом удовлетворена, пусть даже не полностью, то ребенок оказывается в состоянии самостоятельно обеспечить себе переживания близости с родителем. Тогда посредством трансмутирующих интернализаций потребность интегрируется в зрелую самость. Если же потребность фрустрирована, т. е. удовлетворяется неадекватно — родители постоянно на работе, в командировке, где-то еще, — то человек вырастает ощущающим свою непохожесть на других людей, свою странность, отчужденность.

Когут считал, что потребность в альтер эго, так же как и другие потребности самости, может удовлетворяться в переносе в ходе психоаналитической терапии. Тогда происходят трансмутирующие (преобразующие) интернализации, что и позволяет достроить в терапии дефицитарные и деформированные структуры самости у нарциссических пациентов. Такова модель психотерапевтического процесса, проводимого психоаналитиками, придерживающимися взглядов Когута и его психологии самости.

Вернемся к нашей Масяне. Она вполне может представлять собой объект самости, удовлетворяющий потребность в альтер эго. Масяня такая же, как большинство из нас: разговаривает на том же языке, так же неожиданно для себя напивается (мультфильм «Morgen»), так же покуривает травку (мультфильм «Radio»), так же мечтает (мультфильм «Dreams»), так же пугается на ночных улицах (мультфильм «Ded»), так же ездит в Москву (мультфильм «Moscow»), слушает ту же музыку (мультфильм «Splean»), живет в том же городе (мультфильм «Spb»).

Возникает половой вопрос: Масяня — девушка, а мультфильмы с удовольствием смотрят люди обоих полов — какое же тут может быть альтер эго для мужчин? Но как пишет о переносе альтер эго Майкл Кан, «он не всегда распространяется на терапевта того же пола, что и клиент». Тогда возникает следующий вопрос: насколько правомерны рассуждения о переносе применительно к восприятию произведений искусства вне контекста психоаналитической ситуации? К сожалению, иногда складывается впечатление, что некоторые из уважаемых коллег полагают, будто эта реакция, так же, как, впрочем, и контрперенос, и сопротивление, каким-то мистическим способом создается психоаналитической ситуацией, а не является психической универсалией. Однако еще в 1912 году Фрейд в статье «О динамике „перенесения“» подчеркивал: «Неверно, что во время психоанализа перенесение выступает интенсивней и неудержимей, чем вне его». Такую же точку зрения он высказал в «Лекциях по введению в психоанализ» (27 лекция «Перенесение») и затем в программной статье «По ту сторону принципа удовольствия» (1920 г.). Еще раньше, в 1909 году, Шандор Ференци в монографии «Интроекция и перенос» отмечал, что «реакции переноса возникают у невротиков не только в аналитической ситуации, но и везде… Такая расположенность существует у пациента, а аналитик является только катализатором». Джеймс Стрэчи, который перевел труды Фрейда с немецкого на английский язык, писал в 1934 году: «У каждого человека имеется определенное число неудовлетворенных либидинозных импульсов, и когда перед ним появляется новый человек, эти импульсы уже готовы прикрепиться к нему. Таким образом, перенос рассматривался как универсальное явление».

Из современных авторов можно сослаться на мнение Хельмута Томэ и Хорста Кэхеле (последнего я имею честь знать лично), которые пишут, что «перенос — это обобщающее понятие в двух смыслах этого слова. Во-первых, поскольку прошлый опыт личности оказывает фундаментальное и постоянное влияние на ее настоящую жизнь, для человеческого рода перенос универсален. Во-вторых, это понятие охватывает многочисленные типичные явления, которые по-разному и уникальным образом выражаются в каждом из нас. В психоанализе наблюдаются особые формы переноса».

В современном понимании перенос — это бессознательный процесс, включающий в себя перемещение индивида на другой объект чувств, представлений, фантазий, связанных с объектами из прошлого, как правило, инфантильного, отношение к нему, как к объекту своего прошлого, наделение его значимостью другого, предшествующего объекта. Поэтому следуя известному принципу Оккама «Entia non sunt multiplicanda praeter necessitatem», я полагаю, что возможно, не множа сущности без необходимости, говорить и о переносе на автора произведения искусства, и о переносе на героя произведения (как, впрочем, и об аналогичных бессознательных реакциях художника). Разумеется, такие переносы имеют свою специфику по сравнению с классическими переносами в аналитической ситуации, описанными, например, Ральфом Гринсоном или Джозефом Сандлером и компанией. Перенос на героя произведения искусства может иметь, с моей точки зрения, такое же (или, вернее, схожее) психотерапевтическое значение, как перенос нарциссического пациента на аналитика (или «переносоподобное состояние») в концепции Хайнца Когута или как корректирующее эмоциональное переживание, описанное Францем Александером.

Трансмутирующие интернализации у нарциссических личностей происходят, когда в достаточной степени удовлетворяются архаические потребности самости. Масяня, видимо, в некоторой степени удовлетворяет потребность самости в альтер эго. Когут, занимаясь культурологическими изысканиями, ввел понятие художественной антиципации — предчувствия, предвосхищения. Гипотеза о художественной антиципации предполагает, что «художник… опережая свое время, фокусируется на ядерных психологических проблемах эпохи, реагирует на важнейшие психологические проблемы человека, с которыми он сталкивается в данное время, посвящает себя главной психологической задаче человека… Художник является, так сказать, доверенным представителем своего поколения: не только всех обычных людей, но и ученых, исследующих социально-психологические явления». Когут утверждает, что с конца XIX — начала XX века в состоянии человеческой психики произошли существенные изменения, это нашло отражение в том числе и в искусстве. Искусство прошлого (в первую очередь великие европейские романисты второй половины XIX столетия) занималось проблемами Виновного Человека — человека с эдиповым комплексом, со структурным конфликтом между Ид, Эго и Супер-Эго, прошедшего испытания влечениями и запретами. Современное искусство занимается проблемами нарциссической личности. «Подобно тому как недостаточно стимулируемый ребенок, не получавший достаточных эмпатических ответов, дочь, лишенная идеализируемой матери, сын, лишенный идеализируемого отца, стали ныне олицетворением центральной проблемы человека в нашем западном мире, так и разрушенная, декомпенсированная, фрагментированная, ослабленная самость такого ребенка, а затем хрупкая, уязвимая, опустошенная самость взрослого человека и есть то, что изображают великие художники нашего времени — звуком и словом, на холсте и в камне — и что они пытаются исцелить. Композитор беспорядочного звука, поэт расчлененного языка, живописец и скульптор фрагментированного зримого и осязаемого мира — все они изображают распад самости и, по-новому собирая и компонуя фрагменты, пытаются создать структуры, обладающие цельностью, совершенством, новым значением». Когут приводит в качестве примера живопись Пабло Пикассо и поэзию Эзры Паунда. Как наиболее выразительное отражение сути патологии самости Когут цитирует слова Брауна из пьесы Юджина О’Нила «Великий Бог Браун»: «Человек рождается сломанным. Он живет, желая поправиться. Милость Бога — клей».

Конечно, автор мультфильмов о Масяне Олег Куваев не Пикассо и не Паунд. Скорее всего, мультфильмы эти через год-два будут забыты (если никто не займется их грамотной «раскруткой» и продюссированием). Однако то, что они пользуются такой популярностью ныне — практически без рекламной поддержки — означает, что Масяня нашла отклик в сердцах публики — той ее части, о которой я говорил выше. Если развивать гипотезу Когута о художественной антиципации, то можно утверждать, что Масяня не просто изображает человека нашего времени, но удовлетворяет инфантильные потребности нарциссических личностей «с хрупкой, уязвимой, опустошенной самостью», потребность самости в альтер эго и потребность в транзиторном объекте, тем самым осуществляя психотерапевтические функции. Удовлетворение двойниковой потребности в альтер эго позволяет восстанавливаться поврежденной самости путем транс-мутирующих интернализаций, а транзиторный объект защищает от ощущения отсутствия или разрушения константного внутреннего объекта. Также Масяня отражает бессознательные латентные фантазии о близнецах: она со своими приятелями и подругами, как Карлсон, который живет на крыше, легко позволяет себе то, что далеко не всегда можем себе позволить мы («Да пошел ты в жопу, директор! Не до тебя щас» (мультфильм «Radio»)).

Почему же столь многим людям, причем людям, находящимся в авангарде общества, пришелся по душе объект, удовлетворяющий инфантильные, регрессивные потребности? Ниже я постараюсь ответить на этот вопрос.

4. Нарциссический герой нашего времени

Как я отметил выше, в первую очередь почитателями Масяни являются люди, много общающиеся с компьютером и активно пользующиеся интернетом. Можно предположить, что эти люди, надолго погружающиеся в виртуальную реальность, стараются избежать реальности объективной и прячутся от своей психической реальности — от своих переживаний, влечений и интрапсихических конфликтов. В более патологической ситуации у них формируется аддиктивное поведение, зависимость от компьютера, которая имеет такой же онтогенез, как и зависимость от алкоголя или наркотиков, от азартных игр, от еды (патологическое обжорство) etc. Джойс Мак-Дугалл, современный французский психоаналитик, рассматривая вопрос о формировании наркотических форм сексуальности, писала в монографии «Тысячеликий Эрос» о том, что в основе зависимостей лежат нарушения в ранних отношениях между матерью и ребенком. «Достаточно хорошая мать», если воспользоваться термином Винникотта, испытывает чувство симбиотического слияния с младенцем в первые недели его жизни. Но если этот симбиоз продолжается и далее, то он ощущается младенцем как преследование со стороны матери. Находясь в состоянии полной зависимости от матери в младенчестве, дети имеют склонность приспосабливаться к чему угодно, что на них будет спроецировано. Физическая активность ребенка, его телесная и эмоциональная чувствительность, его интеллект и сообразительность могут развиваться лишь настолько, насколько мать сама позитивно загрузит эти качества. Мать может также тормозить укрепление этих качеств, если ребенок служит для сглаживания ее собственных переживаний по поводу неудовлетворенных потребностей в ее интрапсихическом мире. Такие нарушенные объектные отношения влияют на формирование переходных феноменов (транзиторных объектов и деятельности) и порождают у ребенка страх перед развитием собственных психических ресурсов.

При этом развития способности быть одному (даже если мать рядом) не происходит: ребенок постоянно ищет материнского присутствия, чтобы справиться с любыми аффектами и эмоциями, вне зависимости от того, приходят ли они из внешнего мира, социума, или являются производными от интрапсихического конфликта. Из-за собственных страхов, тревожности или желаний мать может бессознательно прививать младенцу своего рода наркотическую потребность в своем присутствии. (В некотором смысле мать и сама находится в зависимости от младенца.) Маленькому ребенку не удается сформировать интрапсихические репрезентации «хороших» внешних объектов — заботящихся родителей, которые помогают поддерживать психический гомеостаз ребенка — справляться с душевной болью, тревогой или состоянием перевозбуждения.

Отсутствие интроектов заботы о себе взрослый с неизбежностью пытается компенсировать объектами из внешнего мира. В этом отношении наркотики, алкоголь, пища etc. оказываются объектами, которые можно использовать для того, чтобы ликвидировать или смягчить психический дискомфорт; они исполняют роль матери, которую взрослый не способен сыграть для себя сам. МакДугалл пишет: «Эти наркотические объекты занимают место переходных объектов детства, которые воплощают материнское окружение и в то же время освобождают ребенка от полной зависимости от материнского присутствия». Таким образом, объекты наркотической зависимости, во-первых, играют роль лекарства от душевной боли, являются способом самолечения; во-вторых, они в отличие от матери всегда под рукой, всегда во власти того, кто к ним прибегает; в-третьих, они являются вызовом репрезентации отцовского образа — «внутреннего отца», который не смог выполнить своих отцовских функций защиты и обеспечения безопасности и был изгнан из Супер-Эго (эта установка обычно проецируется на социум: «мне плевать, что вы обо мне думаете!»); наконец, в-четвертых, они тесно переплетаются с дериватами влечения к смерти, имеющими две формы: первая — состояние всемогущества, вторая — уступка зову смерти. В частности, о влечении к смерти и алкогольной зависимости я писал в совместной с профессором Кузнецовым статье «Место Венедикта Ерофеева и его поэмы „Москва — Петушки“ в психотерапии 21-го века» и в статье «По ту сторону Москвы — к Петушкам».

Выбор объекта наркотической зависимости, как правило, далеко не случаен. Он определяется индивидуальной историей жизни человека. Выбранный объект обнаруживает попытку поиска идеального состояния, которого человек стремится достичь с помощью определенного вещества, действия или личности, — состояния экзальтации, могущества, эйфории, нирваны, оргазма, избавления от тревоги, депрессии etc. В случае компьютерной аддикции чаще всего, как показывает практика, достигается ощущение магического всемогущества, знакомое с детства, и защиты от персекуторной и сепарационной форм тревоги.

Конечно, далеко не все почитатели Масяни страдают аддикцией к компьютеру. Она характеризуется в первую очередь тем, что человек не может контролировать свое взаимодействие с компьютером. Скажем, он садится поиграть минуток десять, глядь — незаметно прошло десять часов. В результате страдают его отношения с близкими, здоровье, положение дел. Наркотическая зависимость от компьютера — это все-таки патологическое состояние, требующее психотерапии, а мы обсуждаем культурный феномен, а не психопатологию. Однако, как я отметил выше, люди, избравшие своим основным занятием общение с компьютером, чаще всего испытывают определенные затруднения во взаимодействии с миром реальным, хотя могут этого и не осознавать. В основе этих затруднений, само собой разумеется, также лежат нарушенные отношения с фигурами родителей в раннем детстве. Другое дело, что либо эти нарушения были не настолько серьезными, либо они относились по времени к более зрелому возрасту, либо в силу большей «конституциональной силы Эго» они не оказали столь пагубного воздействия, чтобы у субъекта сформировалась потребность в аддиктивном объекте. Между тем Масяня все равно осуществляет свои психотерапевтические функции — поддерживающую терапию, удовлетворяя регрессивную инфантильную потребность в переходном объекте, и восстановление самости путем трансмутирующих интернализаций в альтер эго переносе.

Смотрите мультфильмы о Масяне, регрессируйте, переживайте катарсис и лечитесь!

 

Акцептуанты и психопаты — литературные герои

(По роману Андрея Белого «Петербург»)

Роман Андрея Белого «Петербург» наполнен до предела типами странными, типами болезненными. Сама атмосфера Петербурга, туманная, пропитанная болотными миазмами, окруженная миражами, рождающимися из клубящихся облаков над пронизанными ветром безграничными набережными, площадями и проспектами и укутанных испарениями гнилых закоулков дворов-колодцев, кажется, способствует появлению на свет этих типов. Они, несомненно, представляют интерес для психологического или даже психиатрического исследования, чем мы и попробуем заняться. Но всякий раз, когда мы рассматриваем большого художника, крупное литературное произведение и его героев под таким специфическим углом зрения, перед нами встает та же проблема, что и при общении с реальными пациентами, а именно проблема определения диагноза.

Персонажи талантливо написанных художественных произведений, как правило, не отнести однозначно к определенному психологическому типу, они далеко не всегда поддаются четкой классификации. Это в полной мере касается и романа Андрея Белого. Мы чувствуем, что герои Белого патологичны, что поступки их странны — они страдают сами и заставляют страдать окружающих от своей неадекватности, — но при попытке диагностировать их сразу же возникают определенные трудности. Трудности эти имеют два различных аспекта, лежат в двух плоскостях.

Первая трудность — это (если мы говорим о типах акцентуаций или психопатий) непосредственное дифференцирование по типам. Герои имеют черты, характерные для различных типов, и здесь нам не избежать субъективности, так же, впрочем, как и в реальной практике. Вторая трудность заключается в определении глубины патологии, так как четкой границы между акцентуацией, пограничным состоянием и психопатией не существует, спектр непрерывен. Если акцентуация характера, по определению А. Е. Личко, это крайний вариант нормы, при котором отдельные черты характера чрезмерно усилены, из-за чего обнаруживается селективная уязвимость в отношении определенного рода психогенных воздействий при хорошей и даже повышенной устойчивости к другим, то психопатии диагностируют на основании трех основных критериев, предложенных П. Б. Ганнушкиным: первый критерий — это нарушение адаптации вследствие выраженных патологических свойств личности; второй — тотальность психопатических особенностей; и наконец, третий — относительная стабильность психопатий и их малая обратимость. Отклонения в поведении еще не дают основания причислять человека к психопатическим личностям. От акцентуированного характера психопатия отличается лежащей в ее основе неполноценностью нервной системы. Кроме того, следует отличать психопатии от неврозов, при которых личностные расстройства лишь частичны с сохраненным критическим отношением к болезни и способностью адаптироваться к окружающей среде; при психопатиях страдает вся личность, патологические черты характера определяют весь психический облик, отсутствует осознание болезни и нарушена адаптация. Если подвести краткий итог, то можно сказать, что акцентуация личности — это норма, но предельно заостренная, а психопатия и невроз — патология, но при неврозе болезнь осознается, а при психопатии нет. Пограничное же состояние есть промежуточное состояние между нормой и патологией. В границах этих четырех понятий, а также двенадцати типов акцентуаций личности мы и постараемся охарактеризовать основных героев романа Андрея Белого «Петербург».

Теперь, когда мы очертили рамки проблемы, обратимся к героям романа. Начнем со случая, пожалуй, наиболее очевидного: с Софьи Петровны Лихутиной. «Софья Петровна Лихутина на стенах поразвесила японские пейзажи, изображавшие вид горы Фузи-Ямы, — все до единого; в развешанных пейзажиках вовсе не было перспективы; но и в комнатках, туго набитых креслами, софами, веерами и живыми японскими хризантемами, тоже не было перспективы…», «Посетитель оранжерейки Софьи Петровны… всегда ей хвалил японские пейзажи… и наморщивши черные бровки, ангел Пери веско как-то выпаливал: „Пейзаж этот принадлежит перу Хадусаи“… ангел решительно путал как все собственные имена, так и все иностранные слова». Когда к Софье Петровне заходили музыкант или музыкальный критик, или любитель музыки, Софья Петровна «поясняла, что и сама намерена изучить мелопластику, чтоб исполнить танец полета Валькирий»; когда заходила баронесса R. R., обсуждала с ней Софья Петровна книжечку Анни Безант «Человек и его тела» («Эту книжечку ангел уже раскрывал многократно, но… и но: книжечка выпадала из рук, глазки ангела Пери смыкались стремительно»); когда влетала бурей курсистка Варвара Евграфовна, говорили они о «Манифесте» Карла Маркса, о «революции-эволюции» («ангел уважал одинаково и Варвару Евграфовну, и баронессу R. R.»). И всегда Софья Петровна увлекалась тем, что было модно, чем занимались окружающие ее и уважаемые ею люди. При этом увлечения ее и знания «ангела Пери» были исключительно поверхностными и определялись только окружением.

Сравним это с характеристиками, которые даются конформному типу акцентуации. Основные черты этого типа: постоянная готовность подчиниться голосу большинства, шаблонность, банальность, склонность к ходячей морали, благонравие, консерватизм, то есть противоположность независимости и самостоятельности. Главное качество конформных людей, основное жизненное правило — думать «как все», поступать «как все», стараться, чтоб у них было все, «как у всех» — от одежды и домашней обстановки до мировоззрения и суждений по животрепещущим вопросам. Конформность сочетается у них с поразительной некритичностью. Все, что говорит привычное окружение, все, что идет через привычный канал информации, — это для них истина. И если через этот канал начинают поступать сведения, явно не соответствующие действительности, они по-прежнему принимают их за чистую монету. Слабым местом комформных личностей является ломка жизненного стереотипа. Все это можно сказать о Софье Петровне Лихутиной, и, думается, мы не ошибемся, отнеся Софью Петровну к числу людей с конформным типом акцентуации характера.

Обратимся теперь к следующему персонажу — сенатору Аполлону Аполлоновичу Аблеухову, отцу главного героя романа. Мы предполагаем, что в этом случае нам, чтобы соотнести сенатора с определенным диагнозом, придется выбирать из четырех возможностей: астено-невротический тип акцентуации, неврастения, вероятность развития которой при этом типе акцентуации довольно высока, тревожно-мнительный тип (он же педантичный, он же психастенический) и обсессивно-фобический невроз. Сравним характеристики, данные Аполлону Аполлоновичу в романе, и описания типов акцентуаций. «Лежащий на столе карандаш поразил внимание Аполлона Аполлоновича. Аполлон Аполлонович принял намерение: придать карандашному острию отточенность формы». Сенатор любил во всем порядок, любил строгие геометрические формы: квадраты, параллелепипеды, кубы, которыми отгораживался он от окружающего мира. Каждое утро сенатор за кофием пошучивал со своим камердинером, произнося один и тот же каламбур. «Аполлон Аполлонович только раз вошел в мелочи жизни: он однажды проделал ревизию своему инвентарю; инвентарь был регистрирован в порядке и установлена номенклатура всех полок и полочек; появились полочки под литерами: а, бе, це: а четыре стороны полочек приняли обозначение четырех сторон света… в карете, Аполлон Аполлонович наслаждался подолгу без дум четырехугольными стенками, пребывая в центре черного, совершенного и атласом затянутого куба: Аполлон Аполлонович был рожден для одиночного заключения; лишь любовь к государственной планиметрии облекала его в многогранность ответственного поста… Мозговая игра носителя бриллиантовых знаков отличалась странными, весьма странными, чрезвычайно странными свойствами: черепная коробка его становилась чревом мысленных образов, воплощавшихся тотчас же в этот призрачный мир». Сенатор Аблеухов боится открытых пространств, «не имел достаточно мужества, чтобы уличить сына», он не уверен в себе, пуглив, робок, защищается от жизни ритуалами, страдает навязчивостью («с неумеренной нервностью потирал свои ручки»).

Сравним перечисленные психологические черты с характерными проявлениями тревожно-мнительной акцентуации. Главными чертами психастенического типа являются: нерешительность и склонность к рассуждениям, тревожная мнительность, любовь к самоанализу и, наконец, легкость образования обсессий — навязчивых страхов, опасных действий, мыслей, представлений. Тревоги и опасения психастеника касаются маловероятных событий: он боится, как бы чего не случилось ужасного и непоправимого, как бы не произошло какого-нибудь несчастья с ним самим, а еще страшнее — с теми близкими, к которым он обнаруживает патологическую привязанность. Защитой от постоянной тревоги за будущее становятся специально выдуманные приметы и ритуалы. Робость психастеника прикрывается склонностью к рассуждениям. Легко ранимые и уязвимые психастенические личности в обществе деликатны и тактичны. Однако они же нередко педантичны, назойливы, пристают к окружающим с бесконечными вопросами или требуют точного выполнения всех формальностей.

Все было бы понятно с сенатором Аблеуховым, если бы не были ему также присущи некоторые черты, характерные для астено-невротического типа. Главными чертами этого типа акцентуации являются повышенная утомляемость, раздражительность и, в особенности, склонность к ипохондрии. Кроме того, астено-невротики часто стремятся к достижению высоких социальных целей. Если повышенная утомляемость и раздражительность не свойственны сенатору, то склонность к ипохондрии у него явно есть, как есть и гиперсоциальность. Аполлон Аполлонович страдает «расширением сердца», «геморроидальными приливами крови», которые вызывают у него сильное беспокойство.

Итак, у сенатора Аблеухова присутствуют черты и астено-невротической, и тревожно-мнительной акцентуации, причем последние преобладают. Невроза, как нам кажется, у сенатора нет, так как нет осознания болезни. Навязчивые действия и ритуалы, производимые сенатором, хотя и имеют невротический характер, то есть связаны с инфантильными травмами и фиксациями, помогают ему адаптироваться, но не воспринимаются им как болезненные. Элементы астено-невротического типа акцентуации личности, предрасполагающие к выходу в неврастению, выливаются не в невротическую симптоматику — астению, повышенную раздражительность, утомляемость, — а в психосоматические и соматовегетативные расстройства. В целом же сенатор Аполлон Аполлонович Аблеухов чувствует себя вполне комфортно.

Обратимся теперь к главному герою «Петербурга» — Николаю Аполлоновичу Аблеухову, сенаторскому сыну. У Николая Аполлоновича можно обнаружить истероидные и шизоидные черты характера, но ответ на вопрос, в рамках какого заболевания они проявляются, не столь однозначен. Мы предполагаем, что у Аблеухова-младшего истероидная форма психопатии, и попробуем это доказать.

Главная черта истерической личности — беспредельный эгоцентризм, ненасытная жажда постоянного внимания к себе, восхищения, удивления, почитания, сочувствия; предпочитается даже негодование и ненависть в свой адрес, но только не перспектива остаться незамеченным. Внешне указанные тенденции проявляются в стремлении к оригинальности, демонстрациях превосходства, в страстном поиске и жажде признания у окружающих, гиперболизации и расцвечивании своих переживаний, театральности и рисовке в поведении. Для шизоидного типа психопатии также характерны причудливость и парадоксальность эмоциональной жизни и поведения. Психопатических личностей шизоидного типа в жизни обычно называют оригинальными, чудаками, странными, эксцентричными. Эмоциональная жизнь шизоидных личностей малопонятна и необычна. Но мотивы их поведения отличаются от мотивов истероидов. Шизоидным личностям свойственны патологическая замкнутость, скрытность, и отчужденность от людей. Они предпочитают одиночество, уходят в себя и не могут в адекватной форме выражать эмоции и общаться. Истерические личности тоже могут выглядеть оригиналами и эксцентричными людьми, но их поведение рассчитано на то, чтобы привлечь внимание и вызвать удивление. Поступки шизоидов могут быть жестокими, но связано это не с садистической склонностью, а с неспособностью вникнуть в страдания других. Жестокость истерических личностей опять же связана с желанием обратить на себя внимание, вызвать лучше ненависть, чем безразличие.

Поступки Николая Аполлоновича не только жестоки, они преступны. Он совершает попытку величайшего преступления — отцеубийства. Подстрекаемый террористом-революционером Дудкиным и провокатором Липпанченко, Николай Аполлонович соглашается подложить бомбу сенатору Аблеухову. Только благодаря случайности сенатор остался жив. Именно потому что Николай Аполлонович решается на преступление, мы диагностируем его как психопата. Его поступки выходят за пределы нормального адаптивного поведения, они эксцентричны и жестоки. Он преследует свою бывшую возлюбленную, уже упоминавшуюся Софью Петровну Лихутину, переодевшись в красное домино, в маскарадный костюм маски Красной смерти, — образ, навеянный, вероятно, Эдгаром По. Поведение сенаторского сына эксцентрично, театрально. Эта театральность, расчет на внешнюю эффектность позволяют предположить у него все же истерический тип психопатии. Хотя поведение его во время, предшествующее описываемым в романе событиям, можно интерпретировать как носящее шизоидные черты: он бросает занятия в университете, отстраняется от прежних знакомых, в уединении в сенаторском особняке вынашивает планы мести Софье Петровне и отцу. Мы полагаем, что главные мотивы, движущие им, — это желание обратить на себя внимание, доказать своим революционным знакомым, что он человек слова и готов сдержать обещания, данные террористам. Конечно, это наше убеждение в том, что Николай Аполлонович страдал истерической психопатией, основывается не столько на строгих «математических» доказательствах, сколько на интуиции, но ведь часто и в реальной жизни диагноз психических и невротических патологий неоднозначен и зависит от субъективного фактора.

Перейдем теперь к самому противоречивому с психологической точки зрения персонажу — террористу-революционеру Александру Ивановичу Дудкину. С одной стороны, с ним все понятно, так как он как раз единственный персонаж романа, о котором сказано, что он сошел с ума, то есть о нем вполне можно говорить в психиатрических терминах. Симптоматика у него явно психотическая: галлюцинации преследуют его, он, подобно Ивану Карамазову, спорит с чертом. Кончает он тем, что зарезав ножницами провокатора Липпанченко, впадает в невменяемое состояние. «Видимо, он рехнулся», — замечает Андрей Белый. С другой стороны, Александр Иванович определенно осознает у себя начало болезни. «Александр Иванович еще припомнил, еще: именно: в Гельсингфорсе у него начались все признаки ему угрожавшей болезни; и именно в Гельсингфорсе вся та праздная, будто кем-то внушенная, началась его мозговая игра. Помнится, в тот период пришлось ему развивать парадоксальнейшую теорию о необходимости разрушить культуру, потому что период историей изжитого гуманизма закончен и культурная история теперь стоит перед нами, как выветренный трухляк…. Проповедь варварства кончилась неожиданным образом (в Гельсингфорсе, тогда же), кончилась совершенным кошмаром: Александр Иванович видел (не то во сне, не то в засыпании), как его помчали через неописуемое, что можно бы назвать всего проще междупланетным пространством (но что не было им): помчали для совершения некоего, там обыденного, но с точки зрения нашей все же гнусного акта;… во всем этом самое неприятное было то, что Александр Иванович не помнил, совершил ли он акт или нет; этот сон впоследствии Александр Иванович отметил, как начало болезни, но все-таки: вспоминать не любил» (под актом подразумевается целование зада Сатане, на что есть указания в первоначальном варианте текста романа). На свою болезнь, на «мозговую игру», жалуется Дудкин Николаю Аполлоновичу: «Да той самой болезни, которая так изводит меня: странное имя болезни той мне пока неизвестно, а вот признаки знаю отлично: безотчетность тоски, галлюцинации, страхи, водка, курение». И свою революционную деятельность Александр Иванович осуществляет «во имя болезни», во имя «общей жажды смерти».

Можно предположить, что галлюцинации Александра Ивановича, его тоска и депрессия вызваны злоупотреблением водкой, метаалкогольным психозом, но думается, что скорее дело обстоит так, как об этом говорит сам Александр Иванович, а именно, что водка — это «признак болезни». Водкой пытается Дудкин заглушить тоску, прогнать страх, галлюцинации. Водка — не причина болезни, а ее следствие. Болезнь же заключается в том, что все совершается Дудкиным во имя идеи, идеи бредовой, но захватившей его полностью. Эту идею, эту «мозговую игру», ощущает Александр Иванович, «как будто кем-то внушенную». У него явно можно обнаружить шизоидные черты. Описываемые симптомы и синдромы (неврозо- и психопатоподобные, галлюцинаторный, аффективный, бредовый) характерны для шизофрении. Развитие болезни, особенно ее выраженных форм, приводит к искажению или утрате прежних социальных связей, снижению психической активности, резкому нарушению поведения, особенно при обострении бреда, галлюцинаций. Вследствие этого наступает значительная дезадаптация больных в обществе. С психоаналитической точки зрения на ранних стадиях, в ходе оральной фазы психосексуального развития, шизоид отвергает первичный объект — материнскую грудь — и фиксируется на собственном Я. Всю последующую жизнь проживает он в отсутствии любви. Окружающий шизоида мир становится излишним, он не нужен, не интересен, таит в себе угрозу. Он пугает, и на него шизоид проецирует собственные представления. Поскольку у террориста Дудкина все эти проявления утяжеляются паранойяльным синдромом (состоянием, характеризующимся систематизированным интерпретативным бредом), мы можем поставить ему диагноз паранойяльная шизофрения. Думается, что мы не ошибемся, утверждая, что всем революционерам присущи шизоидные или паранойяльные черты характера, но не все революционеры шизофреники. У Дудкина же произошло «резкое нарушение поведения» — он совершил убийство, после чего у него помрачилось сознание. Именно это позволяет нам говорить о шизофрении.

Подводя краткий итог сказанному, мы можем диагностировать главных персонажей романа Андрея Белого следующим образом: у Софьи Петровны Лихутиной конформный тип акцентуации личности; у сенатора Аблеухова акцентуация личности смешанного типа — психастенического и астено-невротического; у Николая Аполлоновича истерическая психопатия; и, наконец, Александр Иванович Дудкин страдал паранойяльной формой шизофрении. Повторим еще раз, что диагнозы эти могут быть спорными, опираются они на интуицию, но мы полагаем, что смогли убедительно подтвердить их достоверность.

 

Место Венедикта Ерофеева и его поэмы «Москва — Петушки»

в психотерапии XXI века

[**]

К концу 60-х годов XX столетия, как теперь уже всем очевидно, в нашей стране стали нарастать кризисные явления в различных сферах жизни: в экономике, в идеологии, в культуре, в семье и, как следствие, в психологическом состоянии общества и отдельных его представителей. Не в последнюю, а, скорее всего, в первую очередь этот процесс коснулся такой общественной страты, как интеллигенция, особенно творческая: многие ее представители не могли адаптироваться, уходили «в подполье», в диссиденты, спивались, люмпенизировались, трагически умирали молодыми или уезжали на Запад. Стал формироваться тот слой людей, занимающихся творчеством, который уже в наши дни Б. Гребенщиков назвал в одной из своих песен «поколением дворников и сторожей». Одним из самых ярких представителей этого поколения, как нам кажется, является всемирно известный писатель Венидикт Васильевич Ерофеев — автор поэмы «Москва — Петушки», а также ее герой Веничка.

Венидикт Ерофеев, окончив с отличием школу на Кольском полуострове за Полярным кругом, поступил на филологический факультет Московского университета, но был вскоре отчислен за непосещение военной кафедры. После этого он учился еще в нескольких вузах, но ни один не окончил. Он работал грузчиком продовольственного магазина, помощником каменщика, истопником-кочегаром, приемщиком винной посуды, библиотекарем, стрелком военизированной охраны, лаборантом, бурильщиком et caetera. Но одновременно он занимался и литературным творчеством, став, по нашему мнению, одним из крупнейших русских писателей второй половины XX века. Сказав о всемирной известности Венедикта Ерофеева, мы не оговорились, ибо его поэма «Москва — Петушки», по свидетельству Игоря Авдиева, прототипа героя поэмы Черноусого, переведена почти на 30 языков мира.

Изучение творчества этого писателя, мы полагаем, является сегодня актуальным, так как хаос, возникший с начала развала Советской тоталитарной империи после смерти И. Сталина, продолжается до сих пор. Теперешнее отсутствие достаточно универсальных идеологических и духовных ориентиров, цементирующих общество, является следствием той раздвоенности сознания (когда говорилось одно, а подразумевалось обратное; частные восприятия, эмоции и мысли шли в разрез с публичными, что превосходно описано в антиутопии Дж. Оруэлла), которая существовала у отдельных, самых думающих и честных советских людей при сталинском режиме и стала всеобщей к концу 70-х годов, при закате эпохи Брежнева, в так называемый «период застоя». Можно также сослаться на исследования профессора Корнельского университета Ю. Брофенбреннера, о которых он докладывал на 17-м Международном психологическом конгрессе в Москве. Брофенбреннер еще в 1963–1964 годах тестировал американских, британских и советских школьников двенадцатилетнего возраста и обнаружил, что последние, в отличие от западных сверстников, гораздо чаще отвечают на тестовые задания так, «как надо», в соответствии с «взрослыми» стандартами поведения, а не так, как должно было бы хотеться себя вести двенадцатилетним подросткам или как есть на самом деле.

Справедливости ради следует признать, что профессор Брофенбреннер, интерпретируя эти данные, приходит к выводу, что «хотя давление взрослых побуждает совершать одобряемые ими поступки в обоих государствах, советские дети больше откликаются на влияние взрослых, тогда как их американские сверстники демонстрируют тенденцию к оппозиционному поведению». Однако, видимо, эта интерпретация — лишь долг вежливости по отношению к московским хозяевам Конгресса. Скорее можно говорить о присущей советским людям, и даже уже подросткам, способности жить по двойному стандарту. Это коллективное шизоидное раздвоение личности, разорванность мышления, усугубившееся после смерти Сталина смягчением жесткости тоталитарных государственных структур, привело к кризису, тянущемуся до сих пор.

Изучив корни, причины кризиса общества на примере представителя одной из его страт, интеллигенции, Венидикта Ерофеева, отраженного в образе Венички — героя поэмы «Москва — Петушки», мы, быть может, лучше сможем понять то, что происходит сегодня в стране.

Поэма Венидикта Ерофеева, на первый взгляд кажущаяся несерьезной и легкомысленной, на самом деле весьма глубоко укоренена в мировую культуру, прежде всего в литературу и философию. Филолог и друг Ерофеева Владимир Муравьев, по его собственному признанию, в начале 70-х годов несколько раз перепечатавший «Москву — Петушки» на своей пишущей машинке, в предисловии к поэме, написанном в 1990 году, обращает наше внимание на многочисленные аллюзии и реминисценции к различным литературным произведениям, встречающиеся в поэме. Это и «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, и «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле, и «Кому на Руси жить хорошо» Некрасова, и Гоголь, и поздний Салтыков-Щедрин, и А. К. Толстой с Козьмой Прутковым, и даже «Ананасы в шампанском» Игоря Северянина со строфами «…из Москвы — в Нагасаки, из Нью-Йорка — на Марс!» От себя можем добавить также несомненное влияние «Улисса» Джойса, а следовательно, и «Одиссеи» Гомера, произведений Достоевского (это бесконечные и бесцельные блуждания по Петербургу и Раскольникова, и князя Мышкина, и пьяные излияния Мармеладова), трагедии «Царь Эдип» Софокла и вообще бесчисленных в мировой литературе описаний путешествий — от странствий Рыцаря Печального Образа до приключений на Миссисипи, описанных Марком Твеном, и философских поисков героев А. Платонова.

Персонажами поэмы легко и непринужденно становятся Гете и Шиллер, Мусоргский и Римский-Корсаков, Луи Арагон и Эльза Триоле, Сартр и Симона де Бовуар, Моше Даян и Абба Эбан, генерал де Голль и Жорж Помпиду, Гомулка и Циранкевич, Минин и Пожарский. Можно с большой степенью уверенности сказать, что произведение Ерофеева — один из первых опытов российского постмодернизма.

Хотя «Москва — Петушки» и изучалась, но работали над ней в России только литературоведы и культурологи. Это Владимир Муравьев, Михаил Эпштейн, Игорь Авдиев, Андрей Зорин; поэму с восторгом принял Михаил Бахтин, сравнивая ее с «Мертвыми душами». Мы же хотим обратить внимание на то, что ерофеевская поэма предоставляет широкое поле для разнообразных психологических и патопсихологических исследований и интерпретаций. В частности, темы, затрагиваемые поэмой, — это соотношение алкоголизма и веры в Бога, бессознательные мотивы поведения Ерофеева (аутоагрессия как манифестация танатоидального влечения), экзистенциальные проблемы любви, одиночества и смерти.

Пространственно-временное структурирование поэмы посредством разбиения на главы в соответствии с расписанием движения поезда от Москвы до Петушков может навести на мысли об единой теории психических процессов Л. М. Веккера, который развил тезис Канта о том, что время и пространство являются необходимыми атрибутами нашего мышления, и о корреляции между бессознательными и когнитивными процессами. Размышления над поэмой заставили объединиться и авторов статьи: психотерапевта традиционной российской школы и психоаналитика.

Говоря об изучении поэмы, ее героя и личности ее автора, мы, конечно, не претендуем на всесторонность, да ее и невозможно было бы достичь в рамках краткой статьи. Мы коснемся лишь одного аспекта, а именно: попытаемся выяснить, насколько коррелируют религиозность Венедикта (и Венички) Ерофеева и такой, с точки зрения Церкви, серьезный порок, как злоупотребление алкоголем, который, к сожалению, был присущ очень многим интеллигентам как во времена Венички (конец 60-х — начало 70-х гг.), так и во все последующие годы. Забавно, что первая публикация поэмы на родине случилась в 1988 г. в журнале «Трезвость и Культура» в сильно сокращенном виде и с предисловием С. Чупринина, в котором утверждалось, что Ерофеев «беспощадно обличает пороки своих сограждан». Также нам встречалось издание поэмы в сборнике «Исповедь порока», выпущенном при содействии Ставропольского комитета Общества Красного Креста. В этот сборник, помимо произведения Ерофеева, вошли также статьи о проститутках, о СПИДе и изречения разных известных людей, вроде академика Углова, о здоровом образе жизни. Видимо, редакторы этих и им подобных изданий увидели в поэме лишь исповедь раскаявшегося алкоголика и проповедь о вреде пьянства. С таким суженным пониманием «Москвы — Петушков» согласиться, как нам кажется, никак нельзя, но наше исследование будет посвящено именно этому аспекту.

С первого взгляда в этой области у Венидикта Ерофеева (как и у его представителя в мире фантазийном — Венички) должен существовать интрапсихический конфликт: с одной стороны, он религиозен, с другой — злоупотребляет алкоголем, и не только не скрывает этого, но даже гордится, в том числе и перед самим Богом. То Веничка выдает сентенции вроде: «Да, больше пейте, меньше закусывайте. Это лучшее средство от самомнения и поверхностного атеизма», то восклицает: «Что мне выпить во Имя Твое?»

Религиозность Венички не вызывает сомнений: он запросто общается с «ангелами Господними» («Какие они милые!..»), постоянно обращается к Богу, буквально с третьей страницы поэмы («Вот ведь, Искупитель даже, и даже Маме своей родной и то говорил: „Что мне до тебя?“ А уж тем более мне — что мне до этих суетящихся и постылых?») и по последнюю («Они (убийцы) смеялись, а Бог молчал…»). Так же, по воспоминаниям друзей и близких, был религиозен и сам автор поэмы. Вдова писателя, Галина Ерофеева, вспоминает, что «религия в нем всегда была». Хотя, как замечает филолог Владимир Муравьев, «…несмотря на свой религиозный потенциал, Веничка (имеется в виду писатель, а не его персонаж) совершенно не стремился жить по христианским законам». Сам Венедикт писал в своих «Записных книжках»: «Я с каждым днем все больше нахожу аргументов и все больше верю в Христа. Это всесильнее остальных эволюций».

То, что Веничка — любитель выпивки, также очевидно: поэма начинается с того, что он просыпается с похмелья в чужом подъезде, затем пьет и рассуждает о выпивке на протяжении всего повествования, и заканчивается тем, что герой впадает в состояние алкогольного бреда.

Автор поэмы, по свидетельствам друзей и знакомых, тоже, мягко говоря, «во всяком случае бутылки врагом не бывал» как говаривал доктор Крестьян Иванович господину Голядкину.

Как же в душе одного человека сосуществуют и религиозность, и то, что с точки зрения религии является грехом? Мы полагаем, что для разрешения этого интрапсихического конфликта Ерофеев (не будем далее уточнять, Веничка или Венидикт) пользуется бессознательным Эго-защитным механизмом — рационализацией. Он полагает, что трезвый человек горд и самонадеян, разумен и деятелен. Выпивка с трезвого смывает гордыню, он перестает вполне владеть смыслом и телом. Но остается гордыня опьянения: пьяному море по колено, он балагурит и обольщает красоток. И тут на помощь приходит похмелье, как антитеза опьянению. Похмельный человек тих, мудр и малодушен, у него нет ни трезвой, ни пьяной гордыни. Он деликатен, потому что больше всего на свете боится кого-нибудь обидеть. «О, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив и был бы также ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности своего места под солнцем — как хорошо бы!.. „Всеобщее малодушие“ — да ведь это спасение от всех бед, это панацея, это предикат величайшего совершенства!» — восклицает похмельный герой поэмы Веничка.

Похмелье становится «противоопьянением» — по аналогии с «противоиронией» В. Муравьева. Противоирония, как объясняет Муравьев, «это она самая, бывшая российская ирония, перекошенная на всероссийский, так сказать, абсурд… Перекосившись, она начисто лишается гражданского пафоса и правоверного обличительства». Ерофеев юродствует, но если обычный юродивый сбивает с себя и окружающих трезвую спесь опьянением, пьяностью, то Ерофеев идет дальше и сбивает пьяную спесь и лихость «непьяностью» — похмельем. «Он сбивает обе спеси, трезвую и пьяную, добираясь наконец до похмелья как состояния предельной кротости. Потому что похмеляющийся брезглив к себе и оттого все прощает ближнему». Такую рациональную диалектику строит Ерофеев, чтобы оправдать свою слабость (алкогольную зависимость), ведь гордыня гораздо более тяжкий грех, чем пьянство.

Эта диалектика устами Черноусого излагается в поэме следующим образом: «Я ровно настолько же мрачнее обычного себя, трезвого себя, насколько веселее обычного был накануне. Если накануне я одержим был Эросом, то мое утреннее отвращение в точности равновелико вчерашним грезам… Вечером бесстрашие, даже если и есть причина бояться, бесстрашие и недооценка всех ценностей. Утром переоценка, переходящая в страх, совершенно беспричинный… Был у вас вечером порыв к идеалу, пожалуйста, с похмелья его сменит порыв к антиидеалу, а если идеал и остается, то вызывает антипорыв».

Какие же иррациональные, бессознательные мотивы могут лежать в основе пьянства Ерофеева? Еще Зигмунд Фрейд отмечал, что причиной девиантного поведения, особенно в подростковом возрасте, может быть недостаток родительского внимания и желание привлечь это внимание любой ценой: пусть уж если не хвалят, то хотя бы ругают, наказывают. Ерофеев остается ребенком всю жизнь. Можно предположить, что он фиксируется на пубертатном возрасте в результате психической травмы, вызванной потерей «отца народов» (в год смерти Сталина Венедикту Ерофееву было 15 лет). Об этом свидетельствует то, что он регрессирует одновременно к оральной, анально-уретральной и фаллической стадиям психосексуального развития. На оральную регрессию указывает то, что весь сюжет поэмы развивается в атмосфере незатухающей оральной активности: все герои поэмы, включая Веничку, выпивают, курят, закусывают, разговаривают, балагурят, рассуждают об икоте и снова выпивают — все эти действия связаны со стимуляцией оральной зоны. В главках «Карачарово — Чухлинка» и «Чухлинка — Кусково» на протяжении целых четырех страниц Ерофеев вспоминает, в какие неудобные и стыдные ситуации он попадал в связи с актами дефекации и деуринизации. «Я знаю многие замыслы Бога, но для чего он вложил в меня столько целомудрия, я до сих пор так и не знаю. А это целомудрие — самое смешное — это целомудрие толковалось так навыворот, что мне отказывали даже в самой элементарной воспитанности… Всю жизнь довлеет надо мной этот кошмар — кошмар, заключающийся в том, что понимают тебя не превратно, — нет, „превратно“ бы еще ничего! — но именно строго наоборот, то есть совершенно по-свински, то есть антиномично», — сетует Веничка.

Интерес к физиологическим отправлениям и зарождающееся чувство стыда — это, как учит нас психоанализ, проявления анальной стадии. О фаллической регрессии и связанной с ней эдиповой ситуации говорит нам диалог Венички со Сфинксом, сюжетно прямо отсылающий к трагедии «Царь Эдип» Софокла. Сфинкс задает Веничке вопросы, и когда тот не может ответить, не пускает в город: «А в Петушки, ха-ха, вообще никто не попадет!..» Известно, что трагедия Софокла послужила одной из отправных точек для спекулятивных рассуждений Фрейда о знаменитом эдиповом комплексе. Согласно психоаналитическим представлениям, именно для пубертата характерна диффузная регрессия ко всем стадиям психосексуального развития инфантильного (прегенитального) периода одновременно. «Характерным является то, что у мальчика в этот период (подростковый) регрессия относится скорее к возврату к прегенитальности, рецидиву анальных, уретральных и оральных интересов, занятий и удовольствий», — пишут американские психоаналитики Филлис и Роберт Тайсоны. Ерофеев фиксировался на пубертатном возрасте в результате травмы, связанной с потерей любимого объекта, а на место потерянного, а затем развенчанного и деидеализированного «отца народов» становится Отец небесный. Следует оговориться, что мы никоим образом не стремимся зачислить Ерофеева в сталинисты. Речь сейчас идет лишь о бессознательных процессах, а взросление в середине 40-х — начале 50-х годов, в атмосфере всеобщего преклонения перед Сталиным, не могло не оставить следов на бессознательном уровне ментального аппарата.

Нашу мысль подтверждает тот факт, что у Венедикта Ерофеева есть произведение «Моя маленькая лениниана», пронизанная неприязнью и враждебностью к Ленину, есть пародия на Октябрьскую революцию в поэме «Москва — Петушки» — шавки «Орехово-Зуево — Крутое», «Крутое — Воиново», «Воиново — Усад», — но нигде нет негативных оценок Сталина. Мы полагаем, что писатель бессознательно воспринимал Ленина как антогониста Сталина (ведь именно именем Ленина Хрущев воспользовался для разоблачения «культа личности») и потому испытывал к нему агрессивные чувства.

Внимание Отца небесного (хотя бы в виде наказания) Веничка бессознательно стремится привлечь своим пьянством и получает это «внимание» в конце поэмы: его закалывают шилом в горло в незнакомом подъезде. Но, с другой стороны, как невинно убиенный, Ерофеев обретает надежду на спасение. Символично в этой связи, что автор поэмы Венедикт Ерофеев впоследствии заболел раком горла и умер, не дожив до 53 лет…

Здесь мы подходим к еще одной стороне пьянства — к стоящему за ним влечению к смерти. Современный немецкий психоаналитик В. Д. Рост обращает наше внимание на саморазрушительный аспект алкоголизма, ведь злоупотребление алкоголем ведет к замедленному самоуничтожению. Петер Куттер, психоаналитик из Франкфурта, также замечает: «Если алкоголики подвергаются психоанализу, что случается не так уж часто, то они демонстрируют разрушительные процессы (действовавшие до этого лишь в психике алкоголика) непосредственно в отношениях между анализандом и аналитиком… Алкоголь действует не только возбуждающе и успокоительно. На страдающих алкоголизмом он производит злое, вредное, разрушительное действие и в психологическом плане, воздействуя в основном на их воображение, не говоря уже о вреде алкоголя в фармакологическом смысле».

Приведем в подтверждение нашего тезиса также фрагмент психоаналитической сессии из анализа, проводившегося одним из авторов с пациентом, злоупотреблявшим алкоголем (пациент начинает рассказывать об ощущениях, возникающих у него при абстинентном синдроме):

П: Я не могу уснуть всю ночь… А если засыпаю, то начинаются кошмары, и я просыпаюсь весь в холодном поту… Все болит… сердце… правый бок, вот здесь, под ребрами (показывает)… все кости… то в жар бросает, то озноб начинается… Так и лежу всю ночь и боюсь уснуть… Но, вы знаете, я получаю от этого состояния какое-то удовольствие.

А: Удовольствие?

П: Ну не удовольствие… может быть, удовлетворение… Как будто я получил по заслугам, получил заслуженное наказание… Так я чувствовал себя, когда в детстве что-нибудь натворю, а потом это раскроется, и меня накажут… какое-то облегчение, что ли…

А (после долгого молчания): За что накажут?

П: Не знаю… (Молчит.) Сейчас пришло в голову… вспомнилось… Мне было лет пять, наверное… я был с мамой на озере, на мостках… я не умел плавать… Мама мне говорила, чтобы я отошел от края, но я не слушался и упал в воду, и начал тонуть… Вы знаете, я тогда, помню, подумал, прежде чем потерять сознание: «Так мне и надо, я сам виноват, что сейчас утону…» — и почувствовал такое облегчение, радость…

А: Почувствовали радость от того, что умираете?

П (удивленно): Я думаю, от того, что наказан за то, что не слушался матери.

А: Может быть. Однако когда вы пьете, вы себя разрушаете, медленно убиваете, вы сами об этом говорили.

П (с удивлением): Да, вы знаете, мне иногда, когда отходняк начинается, кажется, что я сейчас сдохну. Может быть, я от этого чувствую удовлетворение.

Первоначально возникло предположение, что пациент испытывает облегчение, ведя себя таким образом, чтобы получить наказание, объективируя тем самым бессознательное чувство вины, то есть чувство, возникающее в результате конфликта между влечениями Ид и запретами Супер-Эго. Конфликт этот бессознателен, но заставляет человека вести себя так, чтобы испытать реальное сознательное чувство вины за реальный проступок, а не за бессознательное влечение или фантазию. Затем воспоминания пациента навели на мысль, что его навязчивое злоупотребление алкоголем связано с влечением к смерти. Пациент согласился с такой интерпретацией. Хотя карающее Супер-Эго тоже сделало свой вклад в формирование этого паттерна, но то, что удалось довольно легко выявить действие инстинкта смерти почти в чистом виде, является довольно редким событием в аналитической практике.

Для Ерофеева проблема смерти, без сомнения, является весьма актуальной. Практически все его произведения затрагивают эту тему: «Москва — Петушки» заканчивается гибелью главного героя, более раннее произведение «Благовествование» тем же, эссе «Василий Розанов глазами эксцентрика» начинается с того, что автор намеревается покончить с собой, а драма «Вальпургиева ночь, или шаги Командора» завершается всеобщей смертью всех героев в результате отравления метанолом, выпитым по ошибке вместо этилового спирта. В «Записных книжках» Венедикта Ерофеева читаем: «Коллекционировать те способности, которые отличают человека ото всей фауны: 1) способность смеяться; 2) пить спиртные напитки; 3) совершать беспричинные поступки; 4) поступать наперекор своей выгоде; 5) решиться поднять на себя руки». Очень показательным кажется, как Ерофеев проговаривается о том, что для него «питье спиртных напитков», действия «наперекор своей выгоде» и наложение на себя рук стоят в одном ряду, а начинающая ряд «способность смеяться» над собственным медленным саморазрушением является, очевидно, бессознательной псих-защитой от интрапсихического конфликта, связанного с танатоидальным влечением. Здесь следует отметить, что для многих алкоголиков характерно отношение к себе и к своим пьяным похождениям с изрядной долей юмора. Этим алкоголик как бы отстраняется от самого себя, отгораживается от чувства вины и стыда.

Очевидно, для избавления от греха, для преодоления алкоголистических тенденций мало веры в Бога, необходимо также воцерковление, необходимо соблюдение обряда, живое общение в церкви с Богом посредством священника. Ерофеев же воспринимает Бога совершенно неканонически, он порой переходит от культа богочеловека к его антитезе — человекобожеству, отождествляя с этим человекобожеством самого себя. Галина Ерофеева свидетельствует: «Наверно, нельзя так говорить, но я думаю, что он подражал Христу». Сам Венедикт писал, сравнивая себя со Спасителем: «…все равно пригвожденность, ко кресту ли, к трактирной ли стойке…». Такая неканоническая трактовка Бога еще более патогенна, еще вреднее воздействует на душу, чем атеизм. Сошлемся на статью «Скрытые и явные алкогольно-наркоманические трагедии распада семьи в американской модели образа жизни XX века»: «Людей, колеблющихся между верой и неверием, Н. И. Моисеева называла самоверами. По ее данным именно этот тип отношения к религии наиболее чреват психическими реакциями с аутоагрессивными поступками и резистентностью к психотерапии». Ерофеев, казалось бы, веруя в Бога, был в действительности «самовером» и, естественно, не мог разрешить интрапсихический конфликт, прибегая к алкоголизации, как к непродуктивной и патологической психологической защите. Возможно, для человека, неспособного к настоящей вере, неспособного ко воцерковлению, путь к решению психических проблем и даже путь к Богу сможет открыть психоаналитически ориентированная психотерапия?

Итак, мы приходим к следующим выводам: во-первых, поэма Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки» явно недооценена, за исключением единичных авторов, отечественной критикой, литературоведением и культурологией. Мы хотим повернуть культуру лицом к поэме. Во-вторых, поэма практически вообще незамечена российской психотерапевтической и психологической мыслью. Мы надеемся, что в XXI веке «Москва — Петушки» будет востребована, и ее изучение внесет вклад в понимание тех процессов, тех кризисных явлений, которые происходят в нашей стране. В-третьих, обратив свое внимание на поэму, мы попытались объяснить некоторые поведенческие особенности ее автора и героя с точки зрения христианской психотерапии и психоанализа. Согласно нашим интерпретациям, проблемы «Ерофеевых» (Венички и Венедикта) связаны, в частности, с отпадением от Церкви, а также с аутоагрессией и влечением к смерти. Интрапсихический конфликт они разрешают (точнее, отказываются от его реального разрешения) посредством хронической алкогольной интоксикации и регрессии, справляясь с чувством вины, вызванным алкоголизацией, с помощью рационализации и смеха.

 

Массовая психология и анализ сопротивления идентичности

Следуя старой структуралистской традиции выделять схожие структуры в различных системах, мы можем исследовать группу или массу как «чудище обло» — одну большую интегральную личность. Группе, так же как и индивидууму, присущи определенные структура и топика. Мы можем говорить о массовом сознании, массовом бессознательном, массовых Эго, Ид, Супер-Эго, идентичности и самости (self).

Согласно такому подходу, примененному еще Фрейдом, я предлагаю рассмотреть бессознательное сопротивление идентичности в массовых (групповых) процессах, как аналогичное описанному Эриком Эриксоном сопротивлению идентичности пациента в ходе клинического персонального анализа. Чтобы не было путаницы, хочу уточнить, что группой я для краткости стану называть то, что в социальной психологии принято называть малой группой — относительно немногочисленную общность людей, находящихся между собой в непосредственном личном общении и взаимодействии. Термином же «масса» я, вслед за Ле Боном и Фрейдом в наших классических переводах, стану пользоваться, когда речь пойдет о большой группе.

Ныне аналитики различных школ независимо друг от друга приписывают сопротивлению и защитным процессам функцию саморегуляции и поддержания психического гомеостаза. Джозеф Сандлер подчинил принцип удовольствия принципу безопасности. В психологии самости (self psychology) Хайнца Когута удовлетворение инстинктов подчинено самостно-объектным потребностям и носит вид защитный либо компенсаторный.

В сопротивлении идентичности, изученном Э. Эриксоном, наиболее важным психическим регулятором является идентичность. Эриксон пишет: «Сопротивление идентичности в своей наиболее мягкой и самой обычной форме — это страх пациента, что аналитик в силу своей особой личности, своей биографии или философии может по неосторожности или намеренно разрушить слабую сердцевину идентичности пациента и вместо нее вложить свою собственную… В таких случаях анализанд может сопротивляться в течение всего курса анализа любому возможному посягательству ценностей аналитика на его идентичность… или пациент может вобрать в себя идентичность аналитика в большей степени, чем может переработать имеющимися у него средствами; или он может прекратить анализ, навсегда сохранив в себе ощущение, что аналитик не дал ему нечто важное, что он должен был дать… В случаях острой диффузии идентичности сопротивление идентичности становится центральной проблемой терапевтических отношений».

В сопоставлении с фрейдовской классификацией сопротивление идентичности можно рассматривать как Эго-сопротивление, то есть источником его, исходя из структурной модели, является Эго. Сопротивление идентичности возникает, если существует угроза константности Эго и соотнесенности субъекта с определенной сексуальной, экзистенциальной и социальной ролью.

Наиболее рельефно сопротивление идентичности выступает при анализе пациентов с проблемами полоролевой идентификации и нарциссических, доэдипальных пациентов. Почти всегда оно формируется при работе с подростками: согласно эриксоновской концепции эпигенеза идентичности, в подростковом возрасте решается задача интеграции разнообразных социальных ролей в зрелую идентичность. Я не стану приводить примеры случаев из клинической практики в качестве иллюстрации, но сразу обращусь к анализу сопротивлений идентичности в массовых процессах.

Следует оговориться, что проблема применимости терминов «сопротивление», «перенос» и «контрперенос» вне рамок клинического психоанализа обсуждается уже давно. Свои аргументы в пользу такого использования этих понятий я уже приводил в книге, посвященной психоанализу педагогического процесса, и не стану их повторять. В качестве дополнительного обоснования своего мнения укажу лишь на то, что большинство психоаналитиков, даже концептуально не согласных со мной, в быту трактуют эти термины весьма широко, выводя их далеко за рамки терапевтической ситуации. Так, можно часто услышать из их уст, что необходимость какого-либо действия с их стороны или какое-либо внешнее воздействие вызывает у них сопротивление. То есть внутренне они готовы принять эту точку зрения, хотя в рамках научной дискуссии придерживаются противоположного мнения. Вероятно, использование своего эксклюзивного языка позволяет им укрепить собственную корпоративную идентичность практикующих специалистов.

Таким образом, если признать, что психоаналитическая ситуация не обладает магическими свойствами, следует согласиться и с тем, что она не порождает таинственным способом каких-то особых, отличных от обыденной жизни психических процессов, а лишь вносит в них свою специфику. И тогда можно дать сопротивлению такое общее определение: сопротивление — это универсальный бессознательный психический процесс, проявляющийся в противодействии индивида или группы какому-либо воздействию или необходимости действовать, возникающий вопреки сознательным установкам и пользующийся бессознательными защитными механизмами.

Причины, вызывающие сопротивления, могут быть разными, но все они гнездятся в бессознательном. И все сопротивления имеют одну общую родовую черту: они иррациональны и являются первичными процессами во фрейдовском понимании, т. е. управляются принципом удовольствия-неудовольствия, но не принципом реальности.

В качестве примера группового сопротивления идентичности я позволю себе привести педагогическую ситуацию. О сопротивлениях в педагогическом процессе я писал уже не раз, и сейчас лишь разовью эту тему.

Сопротивление идентичности, как и любое другое, применительно к педагогическому процессу может быть как индивидуальным, так и групповым — когда происходит взаимоидентификация членов группы и индуцирование психических процессов друг в друге. Можно сказать, что реакции отдельных членов группы не складываются аддитивно, но как бы интерферируют. Это проявляется в том, что происходит перераспределение интенсивности реакции, и у одних членов группы, наиболее конформных и обладающих диффузной идентичностью, сопротивление идентичности значительно усиливается. У других же, напротив, ослабевает, так как у них вызывает сопротивление суггестивное воздействие группы, а их собственная идентичность достаточно сформирована.

Обычно сопротивление идентичности в педагогическом процессе возникает тогда, когда педагог является достаточно сильной и яркой личностью. Так, мне пришлось как-то наблюдать ситуацию, вызвавшую у меня первоначально недоумение. Учительница в школе для одаренных подростков вела уроки по предмету, на котором этот класс и специализировался. Учительница была преподавателем университета и прекрасно знала предмет, отлично учила детей, была эрудированным, ярким и интересным человеком. Все, чем она занималась, она делала увлеченно и с полной самоотдачей. Дети с первого урока в нее просто влюблялись, что казалось естественным и заслуженным результатом ее усилий. Однако спустя какое-то время некоторых школьников она начинала раздражать. Все, что она предлагала, вызывало у них протест и несогласие, хотя преклонение остальных учеников со временем только возрастало. Я был в курсе событий, так как работал в этой школе психологом и регулярно выслушивал как претензии и жалобы на учительницу представителей одной группы класса, так и восторженные отзывы другой. Любовь этой половины доходила порой до степеней чрезмерных. Но вернемся к тем учащимся, у кого учительница вызывала негативную реакцию: эту реакцию как раз и можно интерпретировать как сопротивление идентичности.

Возникновение сопротивления идентичности у людей связано в первую очередь с их идентификационными проблемами. Как показали исследования Дмитрия Гребенкина из Удмуртского государственного университета, существует корреляция между предметом, которым интересуется учащийся, и его личностными особенностями и проблемами. Предмет, который преподавала учительница, был химией. Гребенкин выявил при помощи теста Сонди некоторые характерные черты студентов-химиков. По его данным, они могут испытывать трудности, связанные с формированием идентичности и самости (им свойственны «усиление феминных черт», «сложности самоопределения при высоком уровне субъективного контроля»). Изучающие химию, очевидно, могут неосознанно опасаться за свою идентичность, вследствие чего и возникает сопротивление идентичности.

По-видимому, интерес к химии может проявиться в предпубертатном возрасте и связан с проекцией аутоагрессивных импульсов и недовольства собой (желания измениться) вовне — страстью к поджиганию, взрыванию, метаморфозам (превращениям одного вещества в другое). Как правило, традиционное систематическое изучение химии как учебного предмета не удовлетворяет эти интересы и вызывает разочарование: на уроках поджигают и взрывают редко, а в основном заучивают атомный вес и валентность элементов периодической таблицы Менделеева. В результате часто неудовлетворенность и разочарование вытесняются в бессознательное и в дальнейшем препятствуют самоидентификации учащихся, в особенности если они начинают специализироваться в области химии. Таким образом, учительница, обладающая к тому же, по выражению Эриксона, «особой личностью», несла угрозу идентичности для тех учащихся, у которых она была слабой и нестабильной, что и вызвало в итоге сопротивление, усиливающееся в результате взаимоидентификации школьников между собой. В качестве защиты сопротивление использовало механизм рационализации, сознательными дерриватами которого являлись утверждения о том, что учительница слишком требовательна как к себе, так и к своим ученикам, поэтому безопаснее держаться от нее подальше. Обсуждение с учащимися конфликта между ними и учительницей становилось возможным лишь при безоговорочном признании психоаналитиком-консультантом факта ее чрезмерной требовательности.

Я предполагаю более подробно обсудить проблемы сопротивления идентичности применительно к педагогической ситуации в отдельном исследовании, а сейчас хочу обратиться к массовым процессам в сфере рекламного бизнеса. О сопротивлении идентичности масс можно говорить в первую очередь тогда, когда индуктором рекламного послания является человек или антропоморфный объект (например, героем «ролика» может быть человек, животное с человеческими чертами, кукла, робот etc.), обладающий явно выраженной идентичностью. Мы знаем, что одно из основных требований к рекламе, будь то коммерческая или политическая реклама, это адресность, поэтому, когда индуктором рекламного послания, месседжа, становится хорошо одетый, уверенный в себе человек на шикарной машине, следует отдавать себе отчет в том, что подавляющему большинству потребителей телерекламы он (или она) демонстрирует «инаковость» идентичности, сильной, но чуждой. И у этого большинства он (она) вызовет лишь сопротивление идентичности. Видимо, это хорошо понимают многие производители рекламной продукции, отсюда засилье на нашем рекламном поле характерных персонажей, настойчиво вопрошающих: «Скока вешать?», радостно кричащих: «Сюрпрайз!», собирающихся «отшмурыгать пузечко», приглашающих «оттянуться со вкусом» и т. д. Одним из первых в этой плеяде был, разумеется, незабвенный Леня Голубков. Эти персонажи на сознательном уровне вызывают оторопь и недоумение, однако на бессознательном не нарушают принцип безопасности, описанный Сандлером, не несут угрозы идентичности и не провоцируют сильного массового сопротивления идентичности. Можно предположить, что обычно залогом снижения уровня сопротивления становится «снижение» индуктора рекламного месседжа — его глуповатость, простоватость, комичность. Он должен быть ярким, запоминающимся, но не «великим и ужасным», как волшебник Гудвин, а смешным.

Идея сопротивления идентичности может быть плодотворно распространена и на область политики, в частности имиджмейкерства. Борис Вышеславцев в «Этике преображенного Эроса» отмечал, что «больше всего сама власть нуждается в постоянном внушении; она должна непрерывно „поражать воображение“ (как это прекрасно понял Макиавелли)». Однако настойчивое внушение часто вызывает протест, сопротивление. Апеллируя к Святому Писанию, Вышеславцев отмечает, что «это противодействие тем сильнее, чем больше усилие воли, желающее исполнить императив. Таково изумительное свойство сознательного волевого усилия в отношении к подсознательному миру, которое открыто современными исследователями подсознательной сферы и формулировано, как loi de l’effort converti». В массовых процессах одним из источников противодействия усилиям власти может быть массовое сопротивление идентичности. Чем выше «особость личности» того, кто осуществляет интервенцию в массовое сознание, тем, исходя из принципа безопасности, сильнее массовое бессознательное сопротивление такой интервенции. Этот факт, полагаю, следует особо учитывать в сложившейся ныне политической ситуации. Сейчас мы имеем сильного, явно обладающего высоким личностным престижем президента, но то, к чему он призывает общество, наталкивается на глухую стену сопротивления масс.

Как писал М. Е. Салтыков-Щедрин в «Истории одного города», «шуповцы тоже были себе на уме. Энергии действия они с большою находчивостью противопоставили энергию бездействия». Путин несет в массы имидж европейски корректного политика, однако они продолжают видеть в нем не президента демократического государства, а скорее «доброго царя». Лесть и желание в едином порыве отдаться на волю монарха — вот ответ народа на призыв построить современное либеральное гражданское общество. Избиратели обожают Путина (что отражается в неизменно высоких рейтингах), но на бессознательном уровне опасаются потери хоть плохонькой, да своей идентичности.

Парадоксальным кажется то, что первый российский президент, обладая меньшей личной популярностью, как показывали и рейтинги, и результаты выборов, сделал для становления гражданского общества больше, чем его преемник: СМИ были более независимы, партии и общественные движения более свободны etc. Сейчас их тоже вроде бы никто особенно не притесняет, но складывается впечатление, что они сами стремятся соборно выстроится в единую колонну. И вообще слово «единство» стало чуть ли ни обсессивным ритуальным заклинанием, обладающим маной — особой магической силой. Такая разница в восприятии президентов Ельцина и Путина объясняется довольно просто: наш первый президент при всем несоответствии его нововведений российской ментальности сам угрозы массовой идентичности не нес. Президент Ельцин был свой, «нашенский», мог и ляпнуть нелепое что-либо, и прием в Дублине проспать, и станцевать вприсядку, и оркестром в Берлине продирижировать. Нынешний же российский президент не таков: ему не достает «свойскости», но одновременно он обладает и «особостью личности» — источает силу и уверенность в себе — и поэтому несет угрозу диффузной массовой идентичности. И именно в массовом сопротивлении идентичности, как я полагаю, одна из причин того, что наши реформы идут не так споро, как хотелось бы.

Возникает извечный российский вопрос: что делать? Как практикующий психоаналитик могу ответить: или интерпретировать сопротивление, или применять технику присоединения.

Харольд Стерн пишет применительно к клиническому психоанализу: «Классический аналитик разрешает сопротивление с помощью интерпретации. Современный аналитик разрешает их путем использования многих альтернативных форм вербальной коммуникации, таких как присоединение, отзеркаливание и отражение». Интерпретация в исследуемой нами политической ситуации означает регулярное разъяснение через средства массовой информации бессознательных психических процессов, сопровождающих процессы политические.

Технику присоединения наглядно продемонстрировал президент Владимир Путин в период предвыборных баталий, пообещав «мочить боевиков в сортире» и сразу повысив этим свой рейтинг. Путин присоединился к чувствам, испытываемым широкими народными массами россиян.

Неприятность заключается лишь в том, что техника интерпретирования, применяемая к невротикам в классическом психоанализе, часто вызывает агрессию и раздражение, будучи примененной к нарциссическим, доэдипальным пациентам. И наоборот, техника присоединения, разработанная для пациентов с серьезными нарушениями, если ее применять в работе с невротиками, обычно вызывает подозрение, что аналитик просто глумится и, соответственно, опять-таки провоцирует агрессию.

В рассматриваемой ситуации восприятие техники интерпретирования может стать одним из диагностических критериев. Ту часть массы, которая с раздражением воспринимает разъяснения и комментарии политологов и с пониманием относится к высказываниям о сортире, следует определить как нарциссическую массу с ослабленными самостью и идентичностью. Та же часть, которая испытывает противоположные переживания, является более зрелой и здоровой. Действующим же политикам, имиджмейкерам и консультантам по связям с общественностью нужно учитывать, что первая часть массы в нашей стране (а скорее всего, и не только в нашей), к сожалению, по-видимому, гораздо многочисленнее.

Возможно, специалисты других психологических или политологических направлений дадут иные, более действенные в сложившейся ситуации рекомендации. Я же хочу привести лишь еще одну цитату из М. Е. Салтыкова-Щедрина, несколько категоричную, но показывающую его истинным инженером человеческих душ и тонким знатоком глубинной психологии и российской ментальности: «Несмотря на непреоборимую твердость, глуповцы — народ изнеженный и до крайности набалованный. Они любят, чтоб у начальника на лице играла приветливая улыбка, чтобы из уст его, по временам, исходили любезные прибаутки, и недоумевают, когда уста эти только фыркают или издают загадочные звуки. Начальник может совершать всякие мероприятия, он может даже никаких мероприятий не совершать, но ежели он не будет при этом калякать, то имя его никогда не сделается популярным».

Во всех трех рассмотренных примерах — педагогическом, рекламном и политологическом — наиболее действенной кажется техника присоединения в различных ее модификациях. В первом случае она отразилась в поведении консультанта — в присоединении к чувствам учащихся; во втором — в присоединении «героя» рекламного ролика к фобийным объектам масс, объектам агрессии масс, т. е. к объектам насмешки; в третьем — в присоединении политика к массовым агрессивным импульсам, причем в идентичной массам форме. Но в каждом случае для правильной интерпретации или выбора верной интервенции полезным оказывается учитывать результаты анализа массового сопротивления идентичности.

 

Русская идентичность и права человека

Обычно права человека рассматриваются в качестве юридической категории, причем в русле традиций «римского права» — формального примата закона. Я бы хотел привлечь внимание общественности к некоторым психологическим моментам, связанным с этим понятием. Все современные западные цивилизации опираются на античные примеры применения права и античную демократию, однако традиции юридической и социально-политической практики, институализации закона и демократии в Британии и Германии, Скандинавии и Франции, Испании и Швейцарии имеют свои национальные особенности и довольно существенно различаются. То же, полагаю, может касаться и касается практики оперирования таким инструментом, как права человека.

Сразу оговорюсь, дабы в дальнейшем не давать повода для кривотолков, что под словом «русский» я буду понимать скорее «российский». Поскольку в общемировом коллективном восприятии «русскими» считаются и русские, и украинцы, и карелы, и кавказцы (так же как мы считаем англичанами и шотландцев и уэльсцев, или французами — и эльзасцев, и гасконцев, и нормандцев), то и я стану пользоваться термином «русский», подразумевая общность культурного и языкового тяготения.

Основными чертами русской коллективной идентичности исстари являются три: 1) тенденция к национальной гордыне, избранничеству и, как следствие, к мессианству и экспансии; 2) ориентация на первое лицо в государстве; 3) мазохистическая, пассивная установка по отношению к государству.

Первая черта восходит к идеям о духовном наследии Византийской империи и о «Москве — Третьем Риме» в посланиях инока Филофея царю Ивану III. Она соответствует психической инфляции личности в психологии Карла Юнга. Инфляция, вздутие на личностном уровне, осознается как переживание своей грандиозности, богоподобия. Такая инфляция является результатом ассимилирования Эго-сознанием содержаний коллективного бессознательного: индивид осознает себя слитым с архе-типическими образами — Богом, Героем, Драконом, Мудрецом, Матерью etc., отождествляя себя с ними. «Сознание, подвергнувшееся инфляции, всегда эгоцентрично и не знает ничего, кроме собственного существования, — писал Юнг. — Оно гипнотизирует самого себя и следовательно не может рассуждать. Оно неизбежно приговаривает себя к смертельным бедствиям». Сказанное можно отнести и к массовым процессам: психическая инфляция целого народа переживается как избранничество, народ воспринимает себя «народом-Богоносцем» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Об этом писал Николай Бердяев: «Доктрина о Москве как Третьем Риме стала идеологическим базисом образования московского царства. Царство собиралось и оформлялось под символикой мессианской идеи: принадлежность к русскому царству определилась исповеданием истинной, православной веры. Совершенно так же и принадлежность к советской России, к русскому коммунистическому царству будет определяться исповеданием ортодоксально-коммунистической веры». На практике эта тенденция отразилась в русской интенции беспрестанно расширять границы своего государства, причем не в связи с необходимостью — перенаселением и потребностью в новых ресурсах, — но по «велению души». А пейзаж души, психики, в свою очередь, сформирован пейзажем русской земли — та же широта, безграничность, бесформенность, устремленность в бесконечность. Своего максимума мессианская и экспансионистская тенденция, идеологически подкрепляемая учением о «мировой революции», достигла при советской империи, когда русская культурная экспансия и влияние, политическое и военное, распространились фактически на весь мир.

Вторая тенденция, характерная для русской идентичности, — ориентация на первое лицо государства, будь то царь-самодержец, председатель Совнаркома, генеральный секретарь ЦК КПСС (ВКП(б)) или президент. Первое лицо персонифицирует государство, а исторически интересы государства всегда стояли выше интересов приватных. Определяется эта тенденция, противоположная присущей Западу, по мнению многих русских историков и философов, также географией. Освоить, оформить необъятную русскую равнину можно лишь коллективно, соборно, индивиду эта задача не под силу. Поэтому возникает массовая интенция собраться в кучу, подобно муравьям, и поставить интересы муравейника выше личных.

Третья выделенная нами тенденция связана с предыдущей, однако здесь мы делаем акцент в большей степени не на исторической социальной целесообразности, а на более интимных, инфантильных отношениях с государством. Русское объектное отношение к государству подобно отношению младенца к матери. Государство, страна — это Мать-Родина, родная земля, родившая нас и порождающая определенные ожидания. Слова «отечество», «отчизна» стали использоваться в русском языке значительно позднее слова «родина»; они являются калькой с немецкого «Vaterland». Отечество, как пишет Владимир Даль, означало первоначально «состояние отца, бытность отцом, родительство» или «древность рода, местничество, достоинство по родовым отличиям отцов, предков». Слово же «родина» впрямую отсылает нас к материнским фигурам, оно роднее русскому уху, чем патетическое «отечество». Отношение русского человека к Родине воспроизводит архетипическое отношение ребенка к матери. Тот же архетип проецируется на православный культ Богоматери. В связи с этим кажется важным обратиться к докладу, прочитанному профессором Дэниэлэм Ранкуром-Лаферрьером на 2-м Международном Психоаналитическом Конгрессе в Санкт-Петербурге в 2001 году. Доклад называется «Психоаналитические заметки о русских иконах Богоматери» и содержит несколько интересных тезисов. Во-первых, Ранкур-Лаферрьер обращает внимание на богословски неправомерное доминирование Богоматери. Дева Мария относительно редко упоминается в Евангелиях, является второстепенным персонажем, меж тем, утверждает профессор, ссылаясь на авторитет о. Павла Флоренского, и в иконостасе, и в богослужении занимает место, симметричное и равнозначное Иисусу. Затем, Спасителем был Христос, а вовсе не его мать, однако формула «Пресвятая Богородица, помилуй и спаси нас!» — одна из наиболее употребительных и известных молитв православных христиан, чувствующих, что Она столь же важна и значима, как и Ее Сын. В некоторых отношениях Она даже более важна: так, на Руси Иконы Богоматери всегда считались чудотворными, иконы же Иисуса Христа — крайне редко. «Психоаналитической истиной, которую я надеюсь установить, является то, — заявляет Ранкур-Лаферрьер, — что это почитание базируется на чувствах людей к их собственным матерям. Я полагаю, что икона Богоматери (в сочетании со сказаниями и народными верованиями, связанными с этими иконами) выражает чувства, которые православные христиане иначе не могли бы выразить своим матерям никаким другим способом».

Следующее утверждение, которое защищает профессор, заключается в том, что в русской православной традиции Мария воспринимается в первую очередь как мать — Богородица, Богоматерь, но не как дева — Дева Мария, Приснодева. Богородица на иконах красива, но красива красотой материнской. Достаточно сравнить Владимирскую или Казанскую иконы Божьей Матери с «Сикстинской Мадонной» Рафаэля или «Мадонной с младенцем» Леонардо да Винчи. Красота материнская — это нечто гораздо большее, чем красота девственной молодой девушки, которую в католицизме принято называть «Благословенная Дева Мария». «Стандартные и широко распространенные термины для Марии — это „Богородица“ и „Богоматерь“ (или „Божья Матерь“), последнее является калькой с греческого Theotokos. Оба этих слова, в отличие от „Приснодева“, широко используются и хорошо понимаются. Оба этих слова, а не „Дева“ или „Приснодева“, также обычно используются для обозначения икон».

Третье качество, присущее иконам Богоматери, связано с мазохизмом — это печаль и боль, страдания и унижения. Матерь Божья, очевидно, переживает величайшую психическую боль, видя, как ее сын гибнет на кресте. Как правило, печальна она уже и тогда, когда сын ее — все еще счастливый улыбающийся младенец, играющий на ее коленях. Вероятно, горе Марии дает возможность регрессировавшему верующему нести к иконе Божьей Матери свои собственные страдания. Иконы носят жалостливые имена, такие как «Утоли мои печали», «Споручница грешных», «Всех скорбящих радость», «В скорбях и печалях Утешение», «Взыскание погибших» etc. Ранкур-Лаферрьер отмечает, что на иконах непременно изображаются «орудия страстей»: крест, четыре гвоздя, терновый венец и копье, пронзившее бок Христа, — если не на лицевой, то на обратной стороне. Для понимания феномена морального мазохизма (как называл его Фрейд), лежащего в основе христианства, надо помнить о том, что Христос приветствовал свои длительные муки и смерть на кресте. Хотя, в конце концов, будучи Сыном Божьим и Богом, он, наверное, мог бы искупить первородный грех всего человечества каким-либо другим, немазохистским образом.

«Что особенно интересно относительно икон матери и младенца, с точки зрения психоанализа, — отмечает Ранкур-Лаферрьер, — так это связь будущих мазохистских страданий Христа-ребенка с его матерью: по сей день психоаналитики в целом согласны, что раннее (т. е. доэдипово) взаимодействие с матерью является отправной точкой мазохистического поведения и фантазий. Стоит отметить здесь совпадение традиционного прочтения печального выражения лица Марии с психоаналитическим пониманием взрослого мазохизма. Теологи и искусствоведы говорят, что Мария предвидит будущее добровольное страдание своего Сына, тогда как психоаналитики говорят, что проблематичные отношения с матерью могут привести в будущем к добровольным мазохистским страданиям».

Не внедряясь в дебри патопсихологии, скажем лишь, что тревоги матери по поводу будущего своего ребенка во многом сбываются. Ожидание страданий способно порождать эти страдания в действительности. Так формируется мазохистское поведение ребенка: он притягивает к себе несчастья и получает от этого удовлетворение. На русских православных иконах Богоматерь всегда смотрит на младенца со скорбью, состраданием и тревогой; Мадонна Литта Леонардо да Винчи или Мадонна Коннестабиле Рафаэля — с нежностью.

Проведя двойную реконструкцию, мы можем сделать вывод о мазохистских тенденциях в архетипике русских отношений с матерью и в традиционном русском отношении к государству. Замыкается circulus vitiosus: архетипы национального коллективного бессознательного влияют на отношения младенца и матери и сами подкрепляются в этих отношениях. Затем они проецируются на социальные отношения и формируют культуру. И опять воспроизводятся в следующих поколениях.

Но вернемся к теме прав человека. Всеобщая декларация прав человека и гражданина была принята и провозглашена Генеральной Ассамблеей ООН в первую очередь для регулирования отношений между субъектом и государством, субъектом и обществом. Цель документа, как утверждается в преамбуле, состоит, в частности, в том, чтобы способствовать «созданию такого мира, в котором люди будут иметь свободу слова и убеждений и будут свободны от страха и нужды», «вере в основные права человека, в достоинство и ценность человеческой личности» и «улучшению условий жизни». Однако если субъект прав человека бессознательно ожидает от государства и его представителей удовлетворения некоторых инфантильных потребностей, то пунктуальное и формальное исполнение всех статей Декларации может обмануть его ожидания, а значит, вызвать фрустрацию и, следовательно, стресс и психический дискомфорт. И тогда человек не будет «свободен от страха», «улучшение условий жизни» (психологических) для него тоже не произойдет. Сильно утрируя и огрубляя, можно сказать, что если человек с нетерпением ожидает, что ему дадут в морду, иногда полезнее для его психического комфорта все-таки дать ему в морду. Конечно, эта прискорбная практика, довольно распространенная в нашем государстве и в нашем обществе, радикально противоречит западноевропейским установкам, отраженным в Декларации, и с ней следует бороться. Но в этой борьбе за соблюдение прав человека следует, на наш взгляд, проявлять деликатность и такт, принимая во внимание вышесказанное.

 

О художественной антиципации и художественной ангажированности

[**]

Термин «художественная антиципация» предложил еще в 1975 году Хайнц Когут, высказав гипотезу, что настоящий художник обладает даром предвосхищения, предвидения, и, опережая свое время, отражает в своем творчестве глубинные психологические проблемы эпохи. Он является «доверенным представителем» не только публики, обывателей, но и ученых, занимающихся социально-психологическими проблемами.

X. Когут утверждал, что с конца XIX — начала XX века в состоянии человеческой психики произошли существенные изменения, что нашло отражение и в искусстве. Искусство прошлого (в первую очередь великие европейские романисты второй половины XIX столетия) занималось проблемами, связанными с чувством вины, проблемами человека с эдиповым комплексом, со структурным конфликтом между Ид, Эго и Супер-Эго, прошедшего испытание влечениями, желаниями и запретами. Наиболее талантливым и ярким выразителем и описателем этих проблем является, вероятно, Федор Михайлович Достоевский — не случайно он занимает такое почетное место в мировой литературе. Хотя сам Когут определяет место Достоевского как промежуточное — между старым искусством и новым. С одной стороны, его сочинения соприкасаются со структурным конфликтом — эдиповым комплексом и чувством вины, с другой — многим его персонажам свойственна слабая, недостаточно связанная самость.

Когут пишет, что изучение некоторых произведений Достоевского, например романа «Идиот» или поэмы «Двойник», помогает лучше понять пациентов, к которым нельзя подходить как к людям, страдающим главным образом от структурного невроза или от нарушения самости, но которые требуют эмпатийного понимания одновременно присутствующих обеих форм патологии. А Когут, напомню, полагал, что в распоряжении психоаналитика есть лишь два инструмента: эмпатия и интроспекция.

Современное же искусство занимается проблемами нарциссической личности. «Подобно тому как недостаточно стимулируемый ребенок, не получавший достаточных эмпатических ответов, дочь, лишенная идеализируемой матери, сын, лишенный идеализируемого отца, стали ныне олицетворением центральной проблемы человека в нашем западном мире, так и разрушенная, декомпенсированная, фрагментированная, ослабленная самость такого ребенка, а затем хрупкая, уязвимая, опустошенная самость взрослого человека и есть то, что изображают великие художники нашего времени звуком и словом, на холсте и в камне, и то, что они пытаются исцелить. Композитор беспорядочного звука, поэт расчлененного языка, живописец и скульптор фрагментированного зримого и осязаемого мира — все они изображают распад самости и, по-новому собирая и компонуя фрагменты, пытаются создать структуры, обладающие цельностью, совершенством, новым значением».

Когут приводит в качестве примера живопись Пабло Пикассо, поэзию Эзры Паунда, прозу Марселя Пруста и музыку Игоря Стравинского. Более подробно он останавливается на творчестве Франца Кафки. Грегор Замза, герой «Превращения» Кафки — ребенок, чье существование в мире не было скрашено приятием объектами самости; его родители говорят о нем безлично, в третьем лице единственного числа — «он»; в результате Грегор и превращается в «него» — в нечеловека, в нечто (вспоминается голливудский фильм «The Thing»), в чудовище, огромное, безобразное и опасное (даже в собственных глазах) насекомое. И гибнет он от отсутствия любви. Землемер Йозеф К. из романа «Замок» занимается бесконечным поиском смысла, он безуспешно пытается приблизиться к обличенным властью обитателям замка (взрослым, родительским фигурам). Он пытается проникнуть в замок — символ материнского лона и благополучного разрешения всех проблем и затруднений, но замка не существует, его нет, поэтому в него и не попасть. С самого начала романа это становится ясно: «Горы, на которой стоял Замок, словно и не бывало, туман и темнота скрывали ее, и нигде ни пятнышка света, ни малейшего намека на присутствие большого замка. Долго стоял К. на деревянном мосту, через который шла дорога от тракта к деревне, и, подняв голову, вглядывался в обманчивую пустоту»… В романе «Процесс» герой гибнет, так и не поняв, в чем смысл его существования и в чем его вина. Как наиболее выразительное отражение сути патологии самости Когут приводит слова Брауна из пьесы Юджина О’Нила «Великий Бог Браун»: «Человек рождается сломанным. Он живет, желая поправиться. Милость Бога — клей».

Суть идей Когута понять не трудно — он апеллирует к искусству XX века для подтверждения своего подхода (теории самости — self psychology). Кроме того, он призывает анализировать величайшие образцы художественного творчества, дабы лучше понять основные психологические проблемы эпохи, так как большие творцы могут предвидеть прозрения и открытия ученых-психологов. Пафос этого призыва заключается в том, что анализа заслуживают лишь самые значительные, величайшие образцы художественного творчества. Я попробую взглянуть на проблему с несколько иной стороны.

Современный психоанализ, как определяет его Хайман Спотниц, это единый подход, соответствующий терапевтическим потребностям личностей, страдающих от тяжелых доэдипальных нарушений. «Цель современного психоанализа, — пишет Спотниц, — состоит в обнаружении сил, приведших пациента к эмоциональному заболеванию, и в помощи пациенту в управлении этими силами и достижении эмоционального здоровья и зрелости». Чуть выше он отмечает, что различия между шизофреническими, пограничными и нарциссическими пациентами являются чисто количественными, а не качественными, и следовательно, принципы современного психоанализа с полным правом можно применять не только к шизофреническим (несмотря на название книги), но и вообще к доэдипальным пациентам. Принципы эти заключаются в том, что наряду с техникой интерпретирования применяются и другие виды психоаналитических интервенций.

Харольд Стерн рекомендует применительно к клиническому психоанализу: «Классический аналитик разрешает сопротивление с помощью интерпретации. Современный аналитик разрешает их путем использования многих альтернативных форм вербальной коммуникации, таких как присоединение, отзеркаливание и отражение». Эти идеи можно распространить на сферу культуры и художественного творчества. Если великие творцы художественно антиципируют и интерпретируют окружающую действительность и психологические конфликты современности, то представители массовой культуры в силу коммерческой ангажированности идут на поводу масс, присоединяются к их проблемам и отзеркаливают их. Поэтому не следует с презрением отворачиваться от массовой культуры — ее анализ может позволить сделать столь же важные выводы, как и анализ «высокой» культуры, а именно помочь диагностировать социум и лучше понять отдельных пациентов.

Я хочу высказать несколько замечаний по поводу самой массовой области масс-культуры — телевидения. Нетрудно заметить, что все последнее время существует тенденция: сокращается время аналитических и новостных передач, интеллектуальное кино показывается изредка и далеко за полночь, телеспектакли, опера, балет, симфоническая музыка выдавлены на единственный канал «Культура», зато увеличивается время трансляции криминальной хроники, практически все сериалы построены на криминальных сюжетах, большинство фильмов — в жанре «экшн», большинство шоу весьма агрессивны (там всегда кто-то с кем-то ссорится, нападает, обвиняет etc.). Отдельная тема — юмористические и развлекательные программы, а также сборные концерты. Понятно, что эта тенденция объясняется рейтингами: что «народ» больше любит, то и показывают. Как говорится, «пипл хавает».

Попробуем проанализировать, с чем связана эта «народная любовь». Хайман Спотниц, в уже упоминавшейся книге пишет, что причиной доэдипальных расстройств становятся в первую очередь агрессия и деструктивность. Ядром доэдипальных проблем личности является структурно сложная, но психологически неуспешная стратегия защиты от деструктивного поведения. Действие шизоидной защиты предохраняет объект от высвобождения лавы агрессии, но вызывает разрушение психического аппарата и принесение себя в жертву.

Похожих взглядов на происхождение доэдипальных проблем личности находит и Отто Кернберг. Он пишет в монографии «Агрессия при расстройствах личности и перверсиях»: «Чрезмерная активация агрессии как влечения, в которое важнейший вклад вносит патологически фиксированная ненависть, препятствует нормальной интеграции диссоциированных друг от друга абсолютно хороших и абсолютно плохих интернализованных объектных отношений на исходе фазы сепарации-индивидуации и, следовательно, в начале периода константности объекта и на продвинутой стадии эдипова развития. При повреждении этих процессов чрезмерная агрессия ведет к фиксации на точке, когда абсолютно хорошие и абсолютно плохие интернализованные объектные отношения еще не интегрированы, в то время как репрезентации „Я“ и объектов внутри каждого из этих абсолютно хороших и абсолютно плохих объектных отношений дифференцировались друг от друга. Это создает психоструктурные условия для пограничной организации личности, характерной для тяжелых расстройств личности, при которых преобладает преэдипова и эдипова агрессия».

Таким образом, Отто Кернберг, так же как и Хайман Спотниц, увязывает чрезмерную агрессию, ненависть, ярость с доэдипальными, нарциссическими расстройствами личности. И тогда можно понять, к чему присоединяются и что отзеркаливают средства массовой информации в своей склонности к криминальной тематике — к примитивной агрессии, ненависти и ярости нарциссического общества, отщепленным и не всегда осознаваемым.

Как я уже упомянул, отдельную обширную нишу в сетке телевещания занимают юмористические передачи, которые, казалось бы, не вписываются в предложенную выше концепцию. Но, во-первых, юмор, как известно, также является проявлением агрессии. В основе остроты, сатиры, пишет Мартин Гротьян в работе «По ту сторону смеха», лежат агрессия, враждебность и садизм, в основе юмора — депрессия, нарциссизм и мазохизм, то есть аутоагрессия. Во-вторых, как отмечает в той же монографии Отто Кернберг, ярость, ненависть и нетерпимость к психической реальности приводят к «направленной на себя атаке пациента на собственные когнитивные функции, так что пациент больше не способен использовать обычные способы рассуждения или прислушиваться к аналогичным рассуждениям терапевта. Под влиянием интенсивной ненависти пациент может проявлять сочетание сфокусированного любопытства, высокомерия и псевдотупости, описанные Бионом». А предлагаемые нашим телевидением юмористические программы и сборные концерты «звезд» иных выражений, кроме как «нарушение способности обычным способом рассуждать» и «псевдотупость», явно не достойны. И это еще будет мягко сказано!

Таким образом, краткий обзор телевещания, предлагаемого нашему зрителю, приводит к малоутешительным выводам. Во-первых, современное российское общество в целом можно диагностировать как доэдипальное, нарциссическое, с тяжелым расстройством совокупной, массовой личности. Во-вторых, в основе этих расстройств лежит неспособность осознавать и канализировать примитивную агрессию, ярость, ненависть и деструктивность, о чем следует задуматься всем нам.

Однако это не означает, что нам следует плеваться в сторону масс-культуры. Психотерапевтическое значение «высокого» искусства, о котором писал Когут, не вызывает сомнений. Вероятно, и масс-культура тоже осуществляет психотерапевтические функции, но не «демонстрируя, конфронтируя, интерпретируя и проясняя», как рекомендовал Ральф Гринсон и как это делает «высокое» искусство, а отражая, отзеркаливая и присоединяясь к примитивной агрессии и «псевдотупости» доэдипальных масс, как рекомендует современный психоанализ.

 

Концепция переноса и педагогический процесс

Когда-то, вскоре после окончания университета, я работал в средней школе и преподавал в седьмых и восьмых классах. Как-то раз во время перемены мальчики-семиклассники играли в кабинете, а я сидел за учительским столом и заполнял школьный журнал. Один из мальчиков, убегая от товарища, вдруг подбежал ко мне и вскочил на колени. Так он просидел у меня на коленях несколько секунд, с недоумением глядя вокруг. Сам он, похоже, был удивлен этим своим поступком не меньше, чем я. Испытывая опасность во время игры, преследуемый своим товарищем, он, поддавшись неожиданно возникшему импульсу, нашел самое безопасное и комфортное место, где можно было спрятаться, хотя по зрелому размышлению легко сообразить, что сидеть на коленях у учителя двенадцатилетнему подростку не слишком-то пристало. При этом следует отметить, что мальчик был совершенно нормально, в соответствии с возрастом, развит интеллектуально, какого-либо инфантилизма в обыденном понимании этого слова в его поведении не наблюдалось. В то время я не занимался профессионально психоанализом, и произошедший эпизод на протяжении нескольких лет вызывал у меня недоумение и легкое беспокойство: я не мог понять причин такого странного поведения мальчика-подростка.

Этот случай вспомнился мне спустя годы, когда я проходил тренинговый анализ и на собственной шкуре испытал, что такое перенос. Он послужил толчком к моему исследованию возможности экстраполировать описание психоаналитической ситуации на область педагогического процесса.

1. Границы применимости понятия перенос

Проблема применимости понятия перенос вне психоаналитической ситуации широко дискутировалась в психоаналитических кругах в середине нашего века. Так, Р. М. Левенштайн полагал, что расширение границ их применения ведет к размыванию сути понятий настолько, что становится не ясно, о чем же собственно идет речь. В обзорной работе «Развитие теории переноса за последние 50 лет», опубликованной в 1969 году, он делает вывод о том, что «перенос вне психоанализа, очевидно, не может описываться в тех же терминах, что перенос, проявляющийся во время психоаналитического процесса и благодаря этому процессу». Сходные взгляды еще раньше, в 1956 году, излагал Р. Уальдер в работе «Введение в дискуссию о проблемах переноса», где он писал: «Перенос развивается как следствие условий психоаналитического эксперимента, то есть аналитической ситуации и психоаналитической техники». Однако, еще в 1912 году З. Фрейд в статье «О динамике „перенесения“» подчеркивал: «Неверно, что во время психоанализа перенесение выступает интенсивней и неудержимей, чем вне его». Такое же мнение он высказывал в «Лекциях по введению в психоанализ» (27-я лекция, «Перенесение») и затем в программной статье «По ту сторону принципа удовольствия» (1920 г.).

Еще раньше, в 1909 году, Шандор Ференци в монографии «Интроекция и перенос» отмечал, что «реакции переноса возникают у невротиков не только в аналитической ситуации, но и везде… Такая расположенность существует у пациента, а аналитик является только катализатором». Из современных авторов можно сослаться на мнение X. Томэ и X. Кэхеле, которые пишут, что «перенос — это обобщающее понятие в двух смыслах этого слова. Во-первых, поскольку прошлый опыт личности оказывает фундаментальное и постоянное влияние на ее настоящую жизнь, для человеческого рода перенос универсален. Во-вторых, это понятие охватывает многочисленные типичные явления, которые по-разному и уникальным образом выражаются в каждом из нас. В психоанализе наблюдаются особые формы переноса».

Таким образом, можно сказать, что в современной трактовке реакции переноса понимаются как универсальные, но приобретающие в психоаналитической ситуации специфические черты. Следовательно, вполне допустимо говорить о специфике переноса в педагогическом процессе, как о реакции, возникающей у ученика и направленной на педагога, ведь очевидно, что процесс обучения и воспитания, так же как и психоаналитическая терапия, так же как вообще любые отношения между людьми, включает и бессознательные компоненты, проявляющиеся в инфантильных импульсах, влечениях и фантазиях. К этому следует добавить, что аналогия между аналитической ситуацией и педагогическим процессом куда глубже, чем может показаться: и в том, и в другом случае отношения участников изначально асимметричны, это отношения родительской фигуры — более опытной, сведующей и ведущей, и ведомой — детской. В педагогической ситуации асимметрия может быть даже более явной, так как формально учащийся больше зависит от учителя, чем пациент от аналитика. Такие отношения создают наиболее благодатную почву для развития трансферных реакций, так же как отношения подчиненного к начальнику, подследственного к следователю, жертвы к палачу. Поэтому, следуя старинному принципу Оккама: «Entia non sunt multiplicanda praeter necessitatem», не будем без нужды множить сущности и вводить новые термины, а лучше рассмотрим проявление переноса в педагогической ситуации на конкретных примерах.

Определим реакцию переноса следующим образом: перенос — это совокупность бессознательных реакций и их сознательных поведенческих дериватов, направленных на педагога и являющихся повторением объектных отношений предшествующей индивидуальной истории.

2. Теория и педагогическая практика

Проявления переноса в аналитической ситуации, как отмечал Р. Гринсон в учебном пособии «Техника и практика психоанализа», характеризуются: а) неуместностью, неадекватностью требованиям реальной действительности; Ь) чрезмерной интенсивностью; с) амбивалентностью, быстрыми скачками от позитивной к негативной форме и обратно; d) непостоянностью, быстрой сменой аффектов; е) ригидностью, вязкостью. Те же характеристики этой реакции можно обнаружить и в ситуации педагогической.

Реакции переноса всегда неуместны. Они могут быть таковыми в отношении качества, количества или продолжительности реакции. Но перенос неуместен лишь в актуальном контексте; в какой-то ситуации в прошлом эта реакция была вполне подходящей. То, что сейчас неадекватно проявляется в виде реакций переноса к личности учителя в настоящем, точно соответствует или является модификацией отношения к кому-то в прошлом: в приведенном в интродукции эпизоде подросток повел себя неуместно относительно своего возраста и наших реальных социальных взаимоотношений. Если бы ему было лет пять, и я бы был его мамой или папой, то поведение его и стоящая за ним реакция были бы совершенно уместными. Перенос — именно та часть поведения, копирующего нечто в прошлом, которая делает его неподходящим в настоящем. Неуместность реакций на личность учителя и на текущие события является основным признаком того, что личность, вызывающая данную реакцию, не является объектом реальных отношений, но, скорее всего, является объектом переноса.

Приведу пример из своей давнишней учительской практики, когда мне пришлось выступить и в роли учителя, и в роли консультанта. Пятнадцатилетняя школьница В. испытывала страх передо мной как перед учителем, боялась идти сдавать зачет. Сначала она вообще не пришла, затем, будучи приведенной классной руководительницей, сказала, что ничего не понимает в предмете и отказалась отвечать. При этом держалась она очень нервозно, что вообще ей было не свойственно, и я не стал настаивать. Следующую пересдачу я сделал индивидуальной и начал ее с беседы. В ходе этой беседы выяснилось, что в школе, где В. училась прежде, учительница по тому предмету, который я вел, была очень требовательной, очень авторитарной: она запугивала учеников, обвиняла в тупости, оскорбляла. Я не выяснял, насколько такой образ учительницы-мегеры соответствовал действительности и не являлся ли он фантазийным, основанным на переносе более ранних фигур. Однако осознание девочкой того факта, что она переносит на меня образ моей предшественницы, а я, вообще говоря, в реальности веду себя совсем иначе, сделало для нее возможным более адекватное поведение. Страх передо мной был совершенно неуместен, так же как и проявление его в поведении — в попытках избежать встреч. В дальнейшем В., хотя и не добилась каких-либо значительных успехов на поприще изучения преподаваемого мной предмета, с учебной программой вполне справлялась, выполняла необходимые задания и спокойно сдавала зачеты и экзамены.

Я привожу этот случай из своей учительской практики — может быть, не слишком интересный с точки зрения виртуозности проникновения в глубины бессознательного — еще и как пример практического применения психоанализа для нужд педагогики.

Интенсивность эмоциональных реакций учащегося по отношению к преподавателю также является показателем нереалистичности отношений. Это касается различных проявлений как любви, так и враждебности, ненависти или страха. Так, например, пятнадцатилетний школьник А. испытывал по отношению к требовательной учительнице страх, доходящий до панического ужаса. Чрезмерность этих чувств является явным подтверждением того, что они определяются реакцией переноса.

А. обратился ко мне с жалобами на то, что на уроках по определенному предмету он испытывает сильную тревогу, «плохо соображает» от страха, у него учащается пульс, начинается сильное сердцебиение, дрожат руки, выступает холодный пот. На первой сессии А. рассказал о том, что в начальной школе у него была очень строгая учительница, манерами чем-то напоминающая ту, которая сейчас вела уроки, вызывающие проблемы. Осознание факта такого переноса не привело к желаемому результату — неприятные симптомы сохранились. Я предполагал, что на учительницу может переноситься отцовская фигура из эдиповой ситуации — фигура, которая вызывает страх у мальчика из-за возможного наказания за преступные инцестуозные желания. Однако мои предположения оказались ошибочными. На следующей сессии А. рассказал о том, что испытывает опасение по поводу того, что учительница подумает, будто он на уроках списывает, и станет к нему плохо относиться, будет его стыдить. В дальнейшем он признался, что испытывает схожие опасения в отношении своей матери: ему кажется, что мать подозревает его в чем-то нехорошем, и, как правило, оказывается права. На вопрос, в чем же «нехорошем» его подозревает мать, А. ответил, что мать подозревает его в обмане. Обман, по словам А., касается его школьных отметок — он иногда может скрыть факт получения двойки. Во время следующих встреч А. признался, что перед началом урока часто фантазирует о том, как с учительницей случится «что-нибудь плохое», как она заболеет, попадет под машину, и урок не состоится. В ходе последующих сессий были увязаны и проработаны чувства вины и стыда перед учительницей за агрессивные, деструктивные желания и перед матерью за ложь. Спустя некоторое время тревога, которую можно квалифицировать как персекуторную, у А. уменьшилась и трансформировалась в объективированный страх, так как учительница действительно была строгой и требовательной; соматические симптомы постепенно прошли.

В этом примере отчетливо видно проявление негативного переноса на учительницу фигуры матери. Описывая эту ситуацию в терминах теории объектных отношений, мы можем сказать, что сформировалась неосознаваемая связь между «плохим» внутренним объектом, преследующим Эго за агрессивные желания, и фигурой учительницы. Реакция переноса проявилась в форме параноидной тревоги — боязни наказания за запрещенные желания — и в страхе разрушить своими желаниями объект либидной фиксации. На фигуру учительницы и на отношения с ней были, таким образом, перенесены коллизии параноидно-шизоидной и депрессивной позиций. Именно поэтому возникала соматическая симптоматика — самая архаическая и примитивная форма реагирования на стресс, не подразумевающая, что в репертуаре защит есть что-то еще, связанное с взаимодействием с внешним миром. Реагирование замыкается на собственном теле, как единственно доступном для манипуляций объекте.

Все реакции переноса характеризуются амбивалентностью, одновременным сосуществованием противоположных чувств и влечений. Как правило, если одно из этих чувств осознается, то противоположное остается бессознательным. Амбивалентность может быть легко обнаружена по тому, как смешанные чувства неожиданно и быстро сменяют друг друга. Если учащийся проявляет какие-нибудь теплые чувства, старается понравиться, охотно выполняя задания, и вдруг без каких-либо видимых веских причин обижается, злится, начинает стараться досадить — это явный признак установившихся отношений переноса.

Кроме амбивалентности, для реакций переноса также характерна быстрая смена, непостоянность аффектов. Если интрапсихический конфликт амбивалентности меняет аффекты на противоположные, то теперь речь идет просто о чересчур быстрой смене. Учащийся обычно не осознает, что его чувства и аффекты слишком часто меняются: зависть на гнев, гнев на страх, страх на веселье, веселье на восхищение, восхищение на нежность и так далее. Конечно, говоря о непостоянстве эмоций, мы опираемся на субъективность оценки: то, что в восприятии одного человека будет быстрым, в восприятии другого — нормальным или даже неспешным. Но во всяком случае, если, на ваш взгляд, чувства учащегося часто и легко меняются, это может быть признаком нереалистичности отношений, признаком того, что отношения связаны с реакцией переноса.

Характерной и поражающей чертой реакций переноса является то, что они обладают противоречивой природой. Поэтому стойкость, отсутствие спонтанности, ригидность, наравне с описанными выше непостоянством и быстрой сменой эмоций, также могут характеризовать перенос. Учащийся вынужден придерживаться зафиксированной в инфантильный период развития Эго и объектных отношений позиции, потому что затрагиваемые чувства сверхдетерминированы и служат важным инструментом защитных механизмов. Эти устойчивые аффекты и эмоции могут обладать как относительно высокой интенсивностью, так и наоборот, быть едва заметными.

3. Формы переноса, возникающие в ходе педагогического процесса

Перенос в педагогической ситуации, так же как и в психоаналитической, может быть позитивным и негативным. Позитивный перенос, если он имеет умеренную интенсивность, способствует педагогическому процессу, так как определяет отношение учеников, которое в обыденной жизни характеризуют как отношение к «любимому учителю». Естественно, требования «любимого учителя», как правило, выполняются с большей охотой, слушают его внимательней, стараются заслужить похвалу за демонстрируемые хорошие знания. Однако учащиеся могут, перенося на фигуру учителя фигуру любимого родителя, проявлять и поведение, объективно препятствующее педагогическому процессу, например, капризничать, требовать особого отношения, повышенного внимания, подобно ребенку, конкурирующему с сиблингами.

Негативный перенос почти всегда вредит педагогическому процессу. Приведу пример из практики психоаналитическо-педагогического консультирования. Школьник Р., десятиклассник 16-ти лет, «доставал» учителей тем, что срывал уроки, задавая бесчисленные вопросы, вроде бы формально связанные с изучаемой темой, однако по сути бессмысленные и нелепые. Обладая высокоразвитым интеллектом, он отличался большой изобретательностью в придумывании своих вопросов, а учителя раздражались, нервничали, чувствуя в них подвох и издевку, но никаких претензий на законных основаниях предъявить не могли: вопросы, повторяю, были всегда по теме урока. В конце концов, одна из жертв, молодая учительница, которой доставалось больше других, отправила Р. ко мне на консультацию, чтобы я «чего-нибудь с ним сделал», в противном случае отказываясь пускать его на свои уроки. После того как у меня с Р. установился хороший контакт, сложился рабочий альянс, он признался, что сам чувствует ненормальность своего поведения и хотел бы его исправить, но поделать с собой ничего не может. Ситуация облегчалась тем, что юноша был настроен на получение хорошего образования и хотел прилично закончить школу, поэтому на сознательном уровне он понимал, что конфликты ему ни к чему. В ходе нескольких консультационных сессий выяснилось, что Р. «открыл» свой способ издеваться над близкими в раннем детстве, на фаллической стадии психосексуального развития, в ходе разрешения эдипова комплекса: он задавал многочисленные вопросы матери, бабушке, тете и чувствовал, что близких они утомляют, раздражают своим количеством. В то же время родственники считали своим долгом давать ответы, чтобы не дать зачахнуть росткам детской любознательности. Таким образом Р. удовлетворял достаточно безопасным для себя способом свои агрессивные садистические импульсы. В латентный период этот метод удовлетворения инстинктивных влечений был забыт, но снова актуализировался в подростковом возрасте, когда напряжение либидных и мортидных влечений возрастает.

Интерпретации, данные мной Р., не привели к желаемому результату — полному изменению поведения, но, по крайней мере, с осознанием скрытых причин проблемы ему стало легче себя сдерживать. В ходе последующих консультационных сессий я обратил внимание Р. на то, что издевается таким образом он только над женщинами, а, например, меня дурацкими вопросами не изводит. Р. вспомнил, что он стал цепляться к матери в четырехлетием возрасте, после того как его родители развелись. Он обвинял мать в том, что она лишила его любимого отца. В дальнейшем эти переживания негативного эдипова комплекса перенеслись с матери на других окружающих женщин — родственниц матери, принявших деятельное участие в разводе родителей. Ожившие в подростковом возрасте, на генитальной стадии психосексуального развития, инфантильные переживания понудили Р. прибегать к проверенным формам удовлетворения мстительных садистических влечений — теперь уже по отношению к женщинам-учителям. К учителям-мужчинам, которых в современной школе, к сожалению, так немного, Р. относился достаточно уважительно и никаких выходок в их отношении себе не позволял. Проработка всей этой ситуации продолжалась в ходе тридцати сессий в течение четырех месяцев — по две часовых встречи в неделю, и привела к тому, что отношения Р. с женщинами-учителями, и в частности с той, которая отправила его на консультацию, постепенно нормализовались.

Этот пример иллюстрирует проявление негативного переноса и показывает, что можно выделить две его формы: отцовский и материнский. В отличие от аналитической ситуации, в которой все формы переноса осуществляются на одну фигуру — аналитика, в психоаналитическо-педагогических консультациях приходится изучать перенос на разных педагогов и учитывать перенос на консультанта, что, конечно, создает определенные сложности в аналитической работе.

Приведу пример психоаналитическо-педагогического консультирования из своей книги «Учитель и ученик между Эросом и Танатосом». На одной из первых сессий с Р. произошел следующий диалог:

Р.: Мы проходим по литературе «Преступление и наказание» Достоевского. Вы читали? (Я не отвечаю.) …не хотите отвечать… конечно, читали… Ну вот, я спросил учительницу, сколько было лет старухе, которую убил Раскольников, а она, наверное, не помнила и стала орать: «Опять ты со своими идиотскими вопросами!» Пол-урока так орала, не могла успокоиться… А я сидел и думал, сколько ей самой-то лет, что такие нервы плохие…

Я: Ты говоришь, что вчера спросил учительницу: «Сколько лет было старухе-процентщице?» Тебя это действительно так интересовало?

Р. (уверенно): Конечно интересовало, а я сам забыл. Это же важно, какого она была возраста.

Я: Да, важно. Ну и как? Учительница ответила?

Р.: Да нет же, она не помнила. Не понимаю, как можно этого не знать… Она же учитель.

Я: А что она почувствовала, когда не смогла ответить на твой вопрос?

Р.: По-моему, она разозлилась… или обиделась. Чего уж тут обижаться? Лучше бы готовилась хорошо к урокам. Как можно этого не знать?

Я: Ну так что? Ты посмотрел потом в книге, сколько же лет было старухе?

Р. (смущенно): Нет, я не посмотрел…

Я: Почему? Ведь это так важно.

Р.: Ну-у… Я хотел посмотреть, а потом забыл…

Я.: Значит, это было не так уж важно? (Р. молчит.) Ты можешь спросить о возрасте старухи меня…

Р.: Да вы все равно не ответите. Вы же говорили уже, что не отвечаете на вопросы.

Я: На одни не отвечаю, на другие отвечаю. Так как?

Р. (с уважением): А вы помните, сколько ей было лет?

Я: А ты спроси и узнаешь…

Р.: А вдруг вы не знаете? Нет, я не буду спрашивать…

Я: Ты боишься, что я этого не знаю… Ты боишься во мне разочароваться?

Р. (помолчав, смущенно): Ну да…

Я: Значит, тебе важнее не ответ на вопрос, а реакция отвечающего и твое к нему отношение?

Р.: Получается, так.

Я: Если бы я не смог ответить, чтобы я почувствовал?

Р.: Ну-у, я не знаю… Ну-у, наверное бы, обиделись, расстроились бы…

Я: Ты бы не хотел меня обидеть?

Р. (уверенно): Нет.

Я: А учительницу?

Р. (помолчав): Да нет, зачем?

Я: А если бы учительница ответила на вопрос, что она почувствовала бы?

Р. (уверенно и быстро): Она бы не ответила… (Смущается, понимая, что сам себя загнал в западню.) Ну-у, может быть, ответила бы… Она была бы горда собой, своей памятью.

Я: Значит, задавая вопрос, ты заранее был уверен, что она не ответит? Чтобы ей нечем было гордиться?

Р.: Я же говорю, что она могла бы ответить.

Я: Угу… Ты не хотел ее расстраивать… Ты бы больше хотел ее убить, как Раскольников старуху?

Р. (смеется и краснеет): Да ну, еще пачкаться… А почему вам это пришло в голову?

Я: Это не мне, это тебе пришло в голову. Ты же сам сказал, что потом тебя заинтересовало, сколько лет учительнице? Значит, ты отождествил учительницу и старуху-процентщицу… (Молчание.) Так, говоришь, ты не хотел ее обидеть, разозлить?

Р.: Ну-у, может быть, хотел…

Первоначально Р. отрицал, что целью вопросов было желание доставить неприятность учительнице; он сам этого не осознавал и был в своих ответах вполне искренен. Он рационализировал это неприемлемое для Эго желание, полагая, что проявляет любознательность, что хочет действительно получить ответ на вопрос. Только будучи уличенным в еще большем «преступлении» — бессознательной фантазии убить учительницу, как Раскольников старуху-процентщицу, Р. был вынужден осознать, что удовлетворяет своими вопросами агрессивные импульсы — бессознательная часть Эго пошла на уступку. В этом фрагменте можно обнаружить и негативный перенос на учительницу инфантильных агрессивных фантазий, и позитивный отцовский перенос на меня, который я не интерпретировал, но которым воспользовался для достижения в дальнейшем целей консультирования — устранить сопротивление педагогическому процессу, сделать поведение Р. более адаптивным.

К сожалению, объем журнальной статьи не позволяет коснуться всех аспектов приложения концепции переноса к педагогической ситуации, однако приведенные выше примеры, на мой взгляд, демонстрируют, что такой подход открывает новые возможности и перспективы как в педагогике, так и в практике психоаналитическо-педагогического консультирования.

 

Злоупотребление пациентом в анализе лечебном и нелечебном

Злоупотребление пациентом обычно рассматривается в контексте клинического психоанализа или психоаналитически ориентированной психотерапии. В этой связи возможны три ситуации: когда злоупотребление осуществляется аналитиком осознанно, именно как причинение зла; когда злоупотребление аналитиком не вполне осознается, точнее, осознается как благо; и наконец, когда аналитик вообще никоим образом не осознает свои действия как злоупотребление.

В первом случае аналитик явно идет на нарушение этических норм. Конечно, всякое в жизни возможно, но, вообще говоря, при этом аналитик должен обладать качествами опереточного злодея, а ситуацией такой должны заниматься в лучшем случае комиссия по этике, а в худшем — правоохранительные органы.

Во втором случае аналитик, удовлетворяя свои бессознательные влечения, может исходить из лучших побуждений: он может расценивать свои действия как позитивные, идущие на пользу пациенту. Эта ситуация не столь однозначна, она может требовать более глубокого анализа. Самый известный хрестоматийный пример — история Карла Густава Юнга и Сабины Шпильрейн. Конечно, с точки зрения сегодняшнего понимания Юнг вступил в непозволительную связь с пациенткой (вне зависимости от того, насколько далеко эта связь зашла). Очевидно, что и в начале XX века его поведение было бы оценено так же, как сейчас, — достаточно вспомнить, как за четверть века до этого перепугался доктор Брейер, обвиненный «Анной О.» в том, что он отец ее будущего ребенка. Отметим, что связь Юнга с Сабиной приключилась уже после опубликования Фрейдом и Брейером «Случая Анны О.», уже после того, как появились первые представления о реакции переноса, и несмотря на то, что Юнг писал отчеты о своей работе Фрейду, то есть как бы проходил супервизию. В то же время результаты психоаналитического лечения Сабины Шпильрейн неоднозначны. С одной стороны, она избавилась от своей симптоматики и стала одним из крупнейших психоаналитиков и теоретиков психоанализа, внеся, в частности, несомненный вклад в создание концепции влечения к смерти. С другой — судьба ее сложилась трагически, и ее поведение вполне может быть интерпретировано как аутоагрессивное, суицидальное: сперва она поехала в большевистскую Россию, затем осталась в оккупированном нацистами Ростове-на-Дону… Возможно, эти деструктивные тенденции были определены травмой, полученной в анализе у Юнга. Хотя такой ответ и не очевиден.

Другой исторический пример — практика Шандора Ференци. Как известно, он не только гладил, обнимал и целовал своих пациентов, но и призывал других психоаналитиков следовать своему примеру. Я не изучал досконально отчеты об этой его работе, но рискну предположить, что в терапевтическом аспекте такое удовлетворение инфантильных потребностей пациентов (и, вероятнее всего, самого Ференци) могло давать и положительные результаты. То есть вопрос о том, было ли такое употребление пациентов им во зло, тоже не имеет однозначного ответа. Можно однозначно утверждать лишь то, что это расходится с классической психоаналитической техникой. Более того, наш современник Хайнц Когут полагал, что, частично удовлетворяя самостно-объектные потребности пациентов, возникающие в переносе, можно добиться путем трансмутирующих интернализаций достраивания фрагментарной самости и исправления деформированной. Правда, Когут понимал удовлетворение пациентов не столь прямолинейно, как Ференци. И в «современном психоанализе» в понимании Хаймона Спотница, насколько я могу судить, для разрешения нарциссических сопротивлений вполне допускаются интервенции, выходящие за рамки классических, (систематизированных, например, Ральфом Гринсоном) — такие, в частности, как техники присоединения.

Перейдем к третьему возможному случаю злоупотреблений. Вероятно, у любого практикующего психоаналитика иногда возникало желание удовлетворить свои потребности, «злоупотребить» пациентом. Еще чаще это желание может не осознаваться аналитиком. В моей практике работы с доэдипальными пациентами иногда основным фоном отношения к пациентам было раздражение, желание дать «симметричный ответ» на инвективы, а отнюдь не обнять и расцеловать. Конечно, я всегда старался контролировать и сдерживать подобные желания. Однако в результате супервизий или обсуждений с пациентами мне иногда приходилось признавать — и перед собой, и перед ними — что некоторые мои высказывания, формально являющиеся интерпретациями в классическом понимании, определялись в действительности негативными чувствами, что нечто я говорил «специально», чтобы позлить пациента, доставить ему неприятность. Хотя тогда, когда это говорилось, я совершенно не отдавал себе отчета в том, что удовлетворяю свои собственные злобные импульсы. Я мог, например, давая интерпретацию, неприятную пациенту, полагать, что служу истине и объективности. И если эдипальные пациенты вполне могут с такими неприятностями справиться и принять их, то доэдипальные, вероятно, как более ранимые, больше доверяют собственным чувствам, чем заверениям аналитика о своей объективности и желании добра. Думаю, что единого рецепта здесь быть не может, но мне удавалось вывести подобные случаи из разряда связанных с злоупотреблением тем, что, обсуждая с пациентами их претензии, обиды на меня, я признавал, что, как и любой человек, могу испытывать чувства, в том числе и негативные.

То, о чем я сказал выше, довольно банальные, в общем-то, истины и рекомендации, известные любому аналитику: если осознаешь свои чувства и желание злоупотребить, то следуй этическим нормам, если не вполне осознаешь — то может помочь супервизор или прохождение повторного тренингового анализа.

Мне кажется более интересной для обсуждения тема «злоупотребления пациентом» в применении к нелечебному или, как сейчас принято говорить, к прикладному психоанализу. Понятно, что термин «злоупотребление пациентом» я здесь беру в кавычки, так как реального пациента в этом случае нет, он виртуален (или вовсе отсутствует).

Если в ситуации психоанализа истории, культуры, социума или искусства можно злоупотребить в худшем случае добрым именем достойного человека, то при использовании психоанализа в политике, в рекламном бизнесе или в педагогике ситуация может стать гораздо более драматичной. «Пациентами» в последних случаях становятся реальные люди, в отношении которых могут применяться интервенции, основанные на знаниях о функционировании бессознательного. И этим реальным людям может быть причинен реальный ущерб.

Не будем рассматривать случаи, когда злоупотребление осуществляется осознанно (рекламой навязываются заведомо негодные товары или политические лидеры, педагогические интервенции направлены на привитие сомнительных или социально опасных навыков) — это случаи, лежащие, так сказать, по ту сторону добра и зла. Гораздо интереснее коснуться ситуаций, аналогичных рассмотренным, применительно к клиническому психоанализу, — во-первых, когда аналитик осознает, что применяет неклассические аналитические интервенции, но считает их объективно полезными или, во-вторых, когда аналитик применяет классические аналитические интервенции, но неосознанно удовлетворяет свои собственные потребности. Классическими интервенциями я здесь называю интерпретации — когда анализируется содержание и подача рекламного продукта, создаются психологические портреты политиков, анализируются различные ситуации, связанные с педагогическим процессом и т. д.; неклассическими интервенциями — прежде всего манипулирование массовым сознанием и бессознательным или групповыми процессами.

Конечно, наибольшее сомнение с этической точки зрения вызывают ситуации, когда идеи психоанализа используются для манипулирования массами, даже если сам психоаналитик убежден в благотворности таких манипуляций. Критерии благотворности в таких случаях являются, естественно, сугубо субъективными. Если в ситуации клинического анализа психоаналитик обязан удовлетворять определенным стандартам — изучить теорию, пройти тренинговый анализ и супервизии, — то в прикладном психоанализе таких стандартов не существует, да и не вполне ясно, можно ли эти стандарты выработать и нужно ли вообще это делать. Психоаналитик-клиницист в случае затруднений или сомнений в собственных действиях опять же может обратиться к супервизору, но к кому может обратиться во дни сомнений специалист, занимающийся прикладным психоанализом? Наиболее разумным в этой связи кажется наложение табу на занятие подобного рода манипулированием в рядах психоаналитического сообщества.

Может создаться впечатление, что осуществляя классические психоаналитические интервенции в прикладном психоанализе, то есть занимаясь чистым интерпретированием, можно избежать описанных выше трудностей. Однако это тоже не совсем так. В качестве примера могу привести свой собственный опыт. В книге, посвященной психоанализу педагогического процесса, я описал и проинтерпретировал некоторые ситуации, связанные с реальной работой школьных педагогов, моих тогдашних коллег. Сейчас, по прошествии времени, я могу признаться, что в некоторых случаях был зол на коллег за их не вполне адекватное поведение и действия в отношении учащихся. Хотя я старался быть объективным, думаю, что это раздражение вполне могло найти отражение в тоне интерпретаций и внести некие искажения, а значит, «злоупотребление» истиной. И это несмотря на то, что я проходил тренинговый анализ и имел супервизированную практику! Полагаю, что подобные аберрации могут происходить и при анализе рекламного продукта, социально-политической ситуации или электоральных ожиданий.

Итак, я постарался сформулировать проблему, которая более-менее успешно решается в рамках клинического или лечебного анализа, но пока совершенно не решена в рамках анализа прикладного: отсутствие объективных критериев, иногда ведущее к злоупотреблениям. Один из путей решения этой проблемы видится в выработке жестких норм профессиональной этики, позволяющих в некоторой степени отсечь возможность злоупотреблений. Другое направление, не исключающее, но дополняющее первый путь, — создание структуры, аналогичной супервизорству. Мне представляется, что это может выглядеть, например, подобно балинтовским группам. Третье возможное решение проблемы лежит в сфере подготовки специалистов в области прикладного психоанализа, но является довольно спорным. Речь идет о требовании к кандидатам проходить тренинговый анализ. Спорным этот путь видится потому, что если кандидат не собирается практиковать, то на что тогда собственно должна быть направлена его тренировка?

Таким образом, наиболее целесообразными путями преодоления возможных злоупотреблений в прикладном психоанализе представляются два: выработка этических норм и поддержание их профессиональным сообществом, а также создание института, аналогичного институту супервизорства в психоанализе клиническом.

 

Деструктивность и возрастание энтропии в метапсихологии

[**]

Дэвид Рапапорт в своих и совместных с Мертоном Гиллом работах середины XX века систематизировал, апеллируя к Фрейду, пять подходов в метапсихологии (структурный, динамический, экономический, генетический и адаптивный) и подробно описал, что представляют из себя эти подходы.

I. Структурная точка зрения требует, чтобы психоаналитическое объяснение явления включало положение относительно неизменных психических конфигураций, связанных с этим явлением: 1) психические структуры существуют; 2) структуры есть конфигурации, которые подвержены медленным изменениям; 3) структуры есть конфигурации, внутри которых, между которыми и при помощи которых происходят психические процессы; 4) структуры имеют иерархию.

II. Динамическая точка зрения требует, чтобы психоаналитическое объяснение любого психического явления включало положение относительно психических сил, связанных с этим явлением: 1) психические силы существуют; 2) психические силы характеризуются их направленностью и величиной; 3) результат одновременного действия всех психических сил может быть результатом действия каждой из этих сил; 4) результат одновременного действия всех психических сил может не быть результатом действия каждой из этих сил.

III. Экономическая точка зрения требует, чтобы психоаналитическое объяснение любого психического явления включало положение относительно психической энергии, связанной с этим явлением: 1) психические энергии существуют; 2) психические энергии подчиняются закону сохранения; 3) психические энергии подчиняются закону энтропии; 4) психические энергии подвержены изменениям, которые увеличивают или уменьшают энтропию.

IV. Генетическая точка зрения требует, чтобы психоаналитическое объяснение любого психического явления включало положение относительно его психического происхождения и развития: 1) любые психические явления имеют психическое происхождение и развитие; 2) любые психические явления возникают во врожденной данности, которая развивается согласно генетическому плану; 3) ранние формы психических явлений, хотя впоследствии и заменяются более поздними, остаются потенциально активными; 4) на любой точке психической истории тотальность потенциально активных ранних форм принимает участие в психических явлениях.

V. Адаптивная точка зрения требует, чтобы психоаналитическое объяснение любого психического явления включало положение относительно его отношения к окружающей среде: 1) существуют психические состояния адаптированности и процессы адаптации в любой момент жизни; 2) процессы аутопластической и (или) аллопластической адаптации поддерживают, восстанавливают и улучшают существующее состояние адаптированности и этим поддерживают существование; 3) человек адаптируется к своему обществу, как к физическому, так и к человеческому окружению, которые являются его порождением; 4) адаптационные процессы взаимны — человек и окружающая среда адаптируются друг к другу.

В этом небольшом сообщении я коснусь лишь одного аспекта, а именно соотношения инстинктного влечения к смерти, открытого Сабиной Шпильрейн и Зигмундом Фрейдом, и энтропийного закона, которому, согласно Рапапорту, подчиняются психические энергии в рамках экономического подхода.

Зигмунд Фрейд, распространяя позитивистские идеи Гельмгольца из области биологии на психологию, часто для объяснения психических феноменов прибегал к физическим моделям. Отсюда возникли представления о психической энергии, принципы сохранения, принцип экономии (наименьшего действия) etc. Следуя этой логике, Дэвид Рапапорт, как уже упоминалось, предположил, что психическая энергия, подчиняется не только закону сохранения, но и закону возрастания энтропии. Напомню, что закон этот утверждает, что процессы, если ими не управлять, идут в направлении увеличения хаоса, беспорядка, то есть увеличения энтропии как меры беспорядка. В этой связи возникает соблазн объяснить и влечение к смерти фундаментальным физическим законом возрастания энтропии.

Действительно, неживое состояние материи характеризуется большим беспорядком, нежели живое, так как оно менее связанное. В неживой материи на микроскопическом уровне меньше связей, меньше закономерностей, определяющих витальность. Переход от неживого состояния материи к живому, биологическому, означает наложение дополнительных ограничений на функционирование и, следовательно, большую упорядоченность. Таким образом, процесс перехода из живого состояния в неживое сопровождается повышением энтропии. А влечение к смерти есть проявление универсального закона природы, открытого классической физикой (закона возрастания энтропии), в психической сфере.

Эти рассуждения были бы хорошим подтверждением универсальности первичного влечения к смерти, если бы не одно (и даже не одно) «но».

Во-первых, закон возрастания энтропии или Второе начало термодинамики был сформулирован в классической термодинамике применительно к адиабатически замкнутым системам, то есть к системам, не получающим и не отдающим тепла. Сразу возникает вопрос: можно ли считать человека энергетически замкнутым? В биологическом смысле очевидно, что нельзя: человек получает энергию извне и отдает ее. Но, возможно, в психологическом смысле он может считаться энергетически замкнутым, хотя этот тезис и не однозначен.

Во-вторых, в современной статистической термодинамике закон энтропии понимается статистически, то есть он имеет вероятностный характер: S = k × InW, где S — энтропия, W — термодинамическая вероятность, а k — коэффициент пропорциональности. Практически это означает, что увеличению энтропии, например, в два раза соответствует увеличение вероятности состояния примерно в семь раз; увеличению энтропии в три раза — увеличение вероятности примерно в двадцать раз и т. д. То есть не все и не всегда процессы должны идти в сторону повышения энтропии, но только вероятность таких процессов несоизмерима выше, нежели вероятность процессов, идущих в обратном направлении. Можно ли тогда говорить об универсальности? Быть может, и влечение к смерти имеет не универсальный характер, а вероятностный, и отдельные индивиды не подчиняются ему?

В-третьих, при равновесных (обратимых) процессах энтропия не возрастает, но остается постоянной. В связи с этим возникает вопрос и об обратимости-необратимости психических процессов. И вообще, уместнее, вероятно, обратиться не к классической равновесной термодинамике, а к неравновесной, принципы которой были сформулированы Ильей Пригожиным во второй половине XX века.

Таким образом, изложенные мной тезисы являются не столько тезисами, сколько поставленными вопросами. Ответы на них зависят в первую очередь от того, как трактовать базовые метапсихологические понятия, такие, как психическая энергия, импульс, психический аппарат etc. В любом случае полагаю, что поставленные вопросы заслуживают внимания и серьезной дискуссии.