Ночное следствие

Блахий Казимеж

IX. ЛЕДОВОЕ ИНТЕРМЕЦЦО

 

 

1

Ледяное поле раскинулось к востоку от подножия Колбацкой скалы. Оно похоже на гигантский купол сталактитового грота, который перенесли сюда, перевернули и положили рядом с застывшими волнами прибрежных дюн. Только под самой скалой, белой известняковой скалой, которая равна по высоте десятиэтажному дому или еще выше, а сейчас обледенела и запорошена снегом, бьется и воет вода. Видимо, сюда прорвалось какое-то теплое течение, нарушив белую неподвижность скованного морозом моря.

Не могу сверху различить цвета пляшущих волн. С высоты Колбацкой скалы виден лишь черный пролом в белоснежном ледяном пространстве.

Мы стоим под одинокой сосной. Снизу к нам доносится заунывная музыка волн, синкопированная сухим треском. Он раздается каждый раз, когда волна ударяет обледеневший известняк скалы.

Небо все еще остается темным. Домбал замечает:

— Скоро начнет светать, тогда увидим, нет ли его там. Если только… Если только он не прыгнул со скалы. Тогда не на что будет смотреть.

— Нет никаких следов, господин поручик.

Лигенза старается держаться спокойно.

— Может, настоечки? — спрашивает он. Не дожидаясь ответа, вытаскивает из-за пазухи плоскую бутылку. Спирт, настоянный на меду, такой холодный, что кажется замороженным.

— Довольно, — говорит Домбал. — Должно хватить до рассвета… Лигенза, скажи, чтоб машина пошла на дюны. Передай шоферу, пусть она хоть развалится, но мне здесь позарез нужен свет.

…Машина только что вернулась с голчевицкой дороги. Я и без того знал, что глупо искать следы в такую метель. Герман Фрич, если он даже и направился в сторону деревни, вряд ли шел по колеям, которые остались от колес нашей машины несколько часов тому назад. Он мог выбрать более надежный путь: через заснеженные поля, покрытые прочной коркой наста, вылизанные ветром, через поля настолько огромные, что любой след исчезает среди них подобно ничтожной пылинке. Однако Домбал, который очнулся первым после того, как мы услышали, что тихонький человечек Герман Фрич сбежал из замка, — Домбал почему-то решил, что немец мог уйти только по голчевицкой дороге. В пяти километрах от Голчевиц находится железнодорожная станция, откуда в восемь семнадцать, как сообщил Бакула, отходит скорый поезд.

Не верилось. Мы не могли поверить, что в такую ночь старик, пусть даже гонимый ужасом, сможет пройти десять километров до железной дороги только для того, чтобы остаться на свободе еще на один, от силы на два дня. Домбал с присущей ему дотошностью занялся всем, что только могло навести хоть на какой-либо след. Оказалось, что Герман Фрич не взял с собой даже паспорта и никаких личных документов. Они остались лежать в ящике старого комода, аккуратненько уложенные в картонную папку, стянутую широкой резинкой. «Ост-медаль», гитлеровская награда за участие в боях на советском фронте, была спрятана на самом дне ящика и прикрыта пачкой фотографий.

Лигенза взял двумя пальцами металлический кружочек, повертел, оглядел с обеих сторон и сказал: «Сукин сын».

Фрич надел свой ватник, меховую шапку и сапоги, в которых он, по-видимому, ходил на кладбище подкапывать надгробие на могиле жены капитана Харта, бабушки Марека Бакулы. Только это нам и удалось установить.

Ни пани Ласак, ни дочь его Труда, никто из моих людей не могли сказать, как и когда он вышел из замка. Милиционер, дежуривший в холле, спал. Спали и шоферы обеих наших машин.

Нет, не нашли мы следов на дороге, ведущей в Голчевицы. Но они могли остаться на заснеженных полях, которые простираются к западу, югу и востоку от Колбацкой скалы, на безлюдных равнинах, где лишь изредка разбросаны небольшие деревушки: земля здесь бедная, неурожайная. А к северу от скалы — только море.

Домбал сказал:

— Когда, наконец, рассветет, увидим, что там делается, на берегу. Он мог пойти берегом, знал тут каждую стежку. Ваш отец мог пойти берегом?

Труда Фрич заплакала. Марек Бакула бережно обнял ее за плечи и поцеловал в розовую мочку уха. Поцеловал быстро, смущенный нашими взглядами. Она ответила:

— Не знаю.

— Катажина, я признался во всем.

Эту фразу доктор Бакула произнес громко и значительно, с повелительной интонацией, но она даже не подняла глаз, только беспомощно прижалась к нему.

— Я рассказал обо всем, Катажина, — повторил он.

Она ответила:

— Тогда хорошо. Очень хорошо.

Даже от нее, от его дочери, мы ничего не смогли добиться. Пришлось принять предложение Домбала. В сторону Голчевиц ушла машина с Лигензой, который был просто незаменим в подобных операциях. Сержант поехал дальше, до железнодорожной станции. Поднял с постели еще не очнувшихся после вчерашних крестин голчевицких стражей закона, а также представителя железнодорожной охраны и вернулся, беспомощно разводя руками. Только после этого Домбалу пришла в голову мысль о скале, о самоубийстве и о том, чтобы на всякий случай призвать пограничников. До ближайшей заставы шесть километров, и наша машина направилась к голчевицкому телефону.

Домбал обратился к Бакуле:

— Вы нам покажете дорогу к скале, пан доктор. Только попрошу без всяких фокусов…

Один Домбал, офицер оперативной службы, чувствовал себя сейчас в своей тарелке. Скрылся человек. Тот самый, единственный, который по его концепции преступления как раз и являлся убийцей.

Куницки после признания Бакулы снял кандидатуру Германа Фрича, поэтому никак не прореагировал на его бегство. Не пожелал пойти с нами на скалу: «Что? Ушел без разрешения? Ерунда! Почти то же самое, что перейти улицу в неположенном месте. Пусть подобными нарушениями закона занимаются регулировщики уличного движения…» — изрек Куницки. Вытащил из кармана жилета плоские часы с толстенной цепью и крайне сосредоточенно начал что-то подсчитывать, поглядывая на секундную стрелку. Потом обрадованно закричал: «Ну конечно! На убийство Кольбатца вполне могло хватить шести минут! Именно столько времени занимает исполнение прелюдии Рахманинова». Домбал в ответ только махнул рукой. Он уже уверовал в вину Германа Фрича. Уверовал вопреки очевидной истине, что далеко не все убийцы спасаются бегством и что наиболее эффективным бегством иногда является просто постоянное присутствие истинного преступника на месте преступления.

Итак, когда мы пришли на скалу, увенчанную высохшей сосной, голыми ветвями которой ошалело забавлялся ветер, Домбал сказал:

— Скоро начнет светать, тогда увидим…

В глухой стене темноты наши фонари вырубают мгновенные бреши, полные ледяных сталактитов, которые вздыбились из неподвижно застывших морских волн. Белизна простирается до самого горизонта, где не видно пока даже проблеска рассвета.

— …если только, — говорит Домбал, — он не прыгнул со скалы…

Под нами, этажей на десять ниже, бурлит и стонет черная впадина, вода в которой почему-то не замерзла.

— Он не мог этого сделать. Поскольку не сделал того, в чем вы его подозреваете. — Слова Бакулы звучат серьезно и внушительно.

— Мог. И по совершенно иной причине, — отвечаю я ему. — Вспомните: Иоганн Кольбатц повесился в башне потому, что проиграл.

— Извините, Герман Фрич — все-таки не Кольбатц. Он был только их слугой. А точнее — считал себя слугой уже не существующего клана прусских юнкеров. Уж не думаете ли вы, что крах верных служителей более трагичен, нежели упадок их господ?

— Вот именно.

— Ошибаетесь. Он просто перетрусил.

— Боюсь, что сделал выбор…

По скале хлестнул луч света. Четыре фары вырвали из мрака засохшую сосну и тут же погасли. На тропке появились Лигенза и двое закутанных в башлыки людей. Сержант вытянулся, как на параде, поднес руку к шапке:

— Сержант Лигенза и патруль пограничных войск прибыли. Собаки приедут специальной машиной.

Утренняя заря явилась нам нежной лиловой полосочкой над горизонтом. В лиловый цвет окрасились ледяные сталактиты и барьеры замерзших волн. На ледовую равнину выползли тени. Пространство начало обретать все более четкие контуры. Но нигде, насколько мог охватить взгляд, нигде, кроме впадины под скалой, не было видно воды.

Вдруг в непрерывно меняющее свой цвет пространство, словно подсвеченное изнутри, в даль замерзшего моря врезались ядовито-желтые лучи автомобильных фар.

Молоденький офицер-пограничник заметил ворчливо:

— Еще хуже. Скажите, чтоб приглушили свет.

Лигенза и патруль пограничников движутся по туннелю желтого света.

«Если приедут собаки, — думаю я, — если приедут собаки, то мы его найдем». Домбал только что принес роковую куртку с продырявленным правым рукавом.

Бакула словно читает мои мысли:

— Не разрешайте им спускать собак. Это варварство. Когда я вижу, как собаки преследуют человека, то всегда вспоминаю… Вы знаете, что я вспоминаю!

— Это неизбежность, — говорю я.

— Уже абсолютно бесполезная.

— Безусловно. Для вашей жены, пан доктор.

Он молчит, всматриваясь в свет рефлекторов, который слабеет вдали и разливается все шире. По льду бегут туманные отблески, которые, однако, не могут сломить гнетущую предрассветную синеву ночи.

— Вы знаете, что это она? Вы уверены?

— Да. Уверен.

Я стараюсь сохранять спокойствие и смотрю в ту сторону, откуда нам могут сигналить фонарем. Фары машин по-прежнему льют неподвижный свет на белый пляж, а наши люди уже ушли в темноту. Я стараюсь оставаться спокойным, но во мне начинает звучать та нота жалости и сочувствия, которую я так не люблю. Она все дрожит во мне, и я боюсь, что ее отзвуки дойдут до Бакулы.

— Я знаю — Арнима фон Кольбатца убила ваша жена.

— Но почему?.. Когда вы узнали об этом?

— Разве важно когда? Ах, вы подходите с исторической точки зрения, понимаю… Тезисы, коллекция фактов, создание теории и всякие прочие штучки. Видите ли, если кто-либо упорно твердит, что виновен, но во время следственного эксперимента доказывает обратное, как это, например, получилось с вами, то подобное признание можно наверняка не принимать за чистую монету. Если, разумеется, не имеешь дела с изобретательным и сильным в логическом мышлении преступником. Вы хотели убедить нас плохо сконструированными доказательствами, вы импровизировали во время следственного эксперимента. Пани Ласак я в расчет не принимаю. Что же касается Германа Фрича, то он и в самом деле облачился в черный костюм и с восьми до девяти ждал визита Арнима фон Кольбатца. И вышел из своей комнаты только тогда, когда вы созвали всех в салон, обнаружив, что немец умер. Остается лишь ваша жена. Ее не было в своей комнате, когда пани Ласак без нескольких минут восемь пришла сообщить, что чай для немца готов. Не было ее и через десять минут, когда Ласак пришла опять, чтобы сказать, что занесла чай сама. Жена ваша решила прибегнуть к помощи пресловутой женской логики: «Признаюсь, что убила, а потом выдумаю нечто такое, во что все равно не поверят». И придумала, что застрелила его. Но когда я велел ей показать, куда попала пуля…

— Это было бесчеловечно!

— Но, к сожалению, необходимо.

— Но вы же ничего тем самым не доказали…

— Нет, доказал. Ваша жена не могла не понять, что подозрение с наибольшей вероятностью падет на двух человек: на ее отца и на вас. Что бы вы, например, сделали в ее ситуации? Навлекли подозрение на другого? Спрятались бы за чьей-нибудь спиной? Вас она любит. Отца она любит. Когда я ее спросил: «Это доктор Бакула убил?» Она сразу же закричала: «Нет!» Когда я сказал Фричу о куртке, он тут же взял вину на себя. Он ведь знал, от нее знал, что небезызвестным вечером его куртку надевали не вы, но ваша жена, пан Бакула, которая в восемь часов отправилась на свидание с Арнимом фон Кольбатцем. Зачем? С какой целью? Мне еще придется поговорить с вашей женой на эту тему. Пан доктор Бакула, женщины могут сохранить в тайне только то, о чем они действительно не знают…

Бакула молчит некоторое время, затем спрашивает:

— Вы ее арестуете?

— Да. Вас с Фричем тоже. За соучастие.

— Нас осудят?

— Не знаю. Я же не суд. Могу только сказать вам одно. Если убийство произошло именно при тех фактических обстоятельствах, которые вы нам представили… то есть если ваша жена действительно сначала ощутила удар стилета, потом со всей силой, которая пробуждается в женщинах в определенном состоянии — а беременность как раз относится к подобным состояниям, — вырвала трость и ударила сверху, повторяю: сверху, наотмашь, по голове нападающего, то для суда это сыграет немаловажную роль. Он будет вынужден исходить из того факта, что в данном случае имело место не предумышленное убийство, но убийство, вызванное необходимостью самообороны… Советую взять хорошего адвоката.

— Вы советуете… — Бакула смеется, но в его смехе нет ни тени иронии. Так смеются только совсем беззащитные люди, когда они уже понимают, что не осталось ни проблеска надежды.

На горизонте мерцают первые розовые лучики, которые просились сквозь глубокую синеву неба и окрасили наши лица в странные сероватые тона.

— Могу только советовать, — оправдываюсь я.

Наш разговор, в течение которого я все время жду, что вот-вот вспыхнет сигнальный фонарь или приедет машина с собаками, этот разговор становится для меня все более мучительным.

— Могу только советовать, пан доктор Бакула, — повторяю. — Однако для подтверждения наших предположений не хватает вашего тестя. Живого Германа Фрича.

— Он не имеет со всем этим ничего общего, — отвечает Бакула.

— Вы забыли о векселе, доктор, о королевском векселе на сто тысяч талеров… Нам надо узнать мотивы преступления.

— Есть! — кричит Домбал и хватает меня за плечо. — Там, между торосами!

Не ожидая нашей реакции, он бросается вниз, к дюнам, но я останавливаю его почти силой. Говорю, что это лишь оптическая иллюзия, игра предрассветных теней. Но он стоит на своем: только одна тень движется от берега, а не к берегу, как остальные, которые порождены отблесками зари.

— Да, там человек! — говорит Бакула.

Я срываюсь с места, но резкая вспышка и звуки выстрелов пригвождают нас к месту. Стреляет патруль. Домбал уже внизу. Сквозь грохот волн под скалой, сквозь свист ветра слышу его крик: «Не стрелять! Не стрелять в него!» Пограничники кивают на Лигензу и объясняют, что цель слишком далеко, что все равно не попали бы…

— Он же идет дальше! — кричит доктор Бакула. — Если вы…

И, не дожидаясь ответа, историк бежит по вздыбленным льдинам. Я не вижу Фрича. Его скрывают ледяные торосы. Домбал скорее ощущает, нежели видит, куда бежит старик, — на север, к морю. Бежит? Удирает? Он движется так же, как и мы: скользит, падает, спотыкаясь по гофрированному льду. Пограничники и Лигенза остались позади. Их подбитые железом ботинки не выдержали поединка с ледяными препятствиями. Домбал еще идет. Слышу его тяжелое астматическое дыхание. «Не успеем… Надо стрелять…» — кричит поручик. А беглец уже миновал последние завалы льда и вышел на ровную поверхность, словно обрезанную у близкого горизонта черной полоской воды. Открытое море. Герман Фрич в свете розоватых предрассветных сумерек кажется непонятным черным предметом, который медленно катится к уже близкой пропасти моря.

Домбал отстает. Только Бакула идет рядом со мной. Я слышу сзади гневный и умоляющий крик Домбала: «Надо стрелять!.. Стрелять…» Бакула возмущенно ему отвечает, я не разбираю отдельных слов.

Мы цепляемся за ледяные выступы, чтобы не упасть. Фрич останавливается. Мы тоже. Чтобы перевести дух и попытаться сообразить, как далеко от нас он находится. Не успеем… Не сможем успеть… Нас разделяет обледеневшее пространство, протяженность которого я определить не берусь. А Герман Фрич начинает ползти прямо к черной полоске моря. Я, наконец, решаюсь. Опираюсь о ледяной торос, с трудом сохраняя равновесие на скользкой поверхности, и вынимаю пистолет. Сто метров до человека, который все еще ползет вперед, наверняка из последних сил, сто метров.

Бакула меня опережает. Ловко балансируя на льду, он бежит прямо по траектории выстрела. Кричит что-то не то мне, не то Фричу. Кричит все время. Крика его не может заглушить даже отзвук моего неуверенного выстрела. Голос Бакулы разрывает ледяное безмолвие, теряется в далеком море. Он падает, но ползет дальше.

Домбал сосет окровавленные пальцы.

— Смотри уйдут оба…

— Успеет. Бакула моложе.

Домбал медленно поднимает пистолет. И когда я хватаю его за руку, на полированном металле оружия вспыхивает пурпурный огонек:

— Успеет, — говорю я и всеми силами души хочу, чтобы он действительно успел.

Мы идем как слепые, придерживая друг друга. Впереди уже два черных предмета, которые медленно катятся к морю. Мне кажется, что Фрич движется медленней. То ли доконал его холод, то ли он понял, что рев черной воды, который он слышит перед собой, все равно не в силах заглушить его отчаяния.

Бакула встает, пытается встать, падает и снова подымается, протягивает вперед руки и вдруг оказывается в потоке яркого света. С берега, который маячил сзади лишь тусклыми точками огней, ударил луч прожектора. Но тут же его яркость ослабевает: прожектор переключили на рассеянное освещение. В мягком желтоватом зареве огня впервые возникает передо мной с полной отчетливостью неспокойное движение моря, кружево пены, а несколько ближе — ровно обрезанная кромка льда.

— Собаки приехали, — говорит Домбал.

С берега доносится заливистый лай.

Мы все еще идем, всматриваясь в одну точку. Уже трудно разобрать, то ли это человек, то ли непонятный, облепленный снегом предмет, выброшенный волнами на лед.

— Герман! — Это кричит Бакула. Он с трудом держится на ногах. Спотыкается о ледяные выступы. — Герман! Стой! Стой! Вексель у меня! Слышишь… У меня вексель!..

Последнее слово разрывает тишину, подобно выстрелу, и гаснет в белом безмолвии.

Домбал, не вынимая изо рта окровавленных пальцев, бросается вперед. До меня не сразу доходит, почему он так отчаянно рванулся. Но вдруг с самого моря вырастает фигура Фрича. Он поднимается удивительно медленно. Бакула кидается на него. Они барахтаются почти у самой ледяной кромки, кажется, вот-вот скатятся в воду. Потом оба застывают в полной неподвижности.

На розоватом ледяном поле распростерты два черных человеческих тела. Над ними, словно охотник, настигший дичь, стоит Домбал.