Я никогда не забуду свою первую прогулку. Когда все пациентки надели белые соломенные шляпы, какие носят купальщики на Кони-Айленд, я не могла не посмеяться над их комичным внешним видом. Невозможно было отличить их друг от друга. Я потеряла мисс Невилл, и мне пришлось снять свою шляпу, чтобы оглядеться в поисках ее. Когда мы нашли друг друга, мы вновь надели шляпы и засмеялись. Все выстроились в колонну по двое, и, охраняемые санитарами, мы через черный ход вышли на прогулку.
Мы сделали лишь несколько шагов, когда я увидела на всех дорожках длинные колонны женщин, ведомых медсестрами. Как много их было! Куда я ни смотрела, везде были они — в странных платьях, смешных соломенных шляпах и накидках, медленно идущие вперед. Я взволнованно оглядывала проходящие мимо ряды, и страх овладел мной от этого зрелища. Их глаза были пусты, лица лишены выражения, и они бормотали что-то бессмысленное. Одна группа прошла мимо нас, и по их запаху, как и по их виду, я поняла, что они ужасно грязны.
— Кто это? — спросила я пациентку, стоящую рядом.
— Они признаны самыми буйными на острове, — ответила она. — Их держат в Лодже, дальнем здании с высокими ступенями.
Одни кричали, другие ругались, третьи пели, молились или несли чушь под властью своего воображения, и они представляли собой наиболее ужасное сборище людей, какое мне доводилось видеть. Когда они прошли, и производимый ими шум начал стихать позади, меня ждало новое незабываемое зрелище.
Длинная толстая веревка крепилась к широким кожаным поясам, и эти пояса были застегнуты на талиях пятидесяти двух женщин. Конец веревки был привязан к тяжелой железной тележке, и в ней сидело двое — первая баюкала больную ногу, вторая кричала на одну из медсестер:
— Ты меня била, я этого не забуду! Ты хочешь убить меня! — и она зарыдала.
У каждой из женщин «на веревке», как звали их пациентки, были свои причуды. Некоторые не прекращали выкрикивать что-то. Одна, с голубыми глазами, увидела, что я смотрю на нее, и отвернулась в противоположную от меня сторону, бормоча что-то и улыбаясь; на ее лице была ужасающая печать совершенного сумасшествия. Врачи легко определили бы это в ее случае. Невозможно описать, как пугало это зрелище того, кто раньше никогда не находился возле безумного человека.
— Спаси их Боже! — выдохнула мисс Невилл. — Это так ужасно, у меня нет сил глядеть на них.
Они ушли прочь, но их место было тут же занято другими. Можете ли вы представить это? Как утверждал один из врачей, всего на острове Блэквелла около 1600 безумных женщин.
Безумие! Что может быть хотя бы вполовину столь же страшно? Мое сердце содрогалось от жалости, когда я видела пожилых, поседевших женщин, бесцельно говорящих что-то в пустоту. На одной больной была смирительная рубашка, и двум другим приходилось тащить ее. Искалеченные, слепые, старые и молодые, невзрачные и красивые сливались в одну беспорядочную человеческую массу. Никакая другая судьба не могла бы быть ужаснее.
Я взглянула на красивые лужайки, которые, как я прежде думала, были утешением для взора несчастных созданий, запертых на острове, и усмехнулась своим мыслям. Что за радость в этом для них? Им нельзя даже ступать на траву — можно только смотреть. Я видела, как некоторые пациентки торопливо и осторожно подбирали орешек или желтый лист, упавший на дорожку. Но им не разрешалось хранить свои находки. Медсестры непременно заставляли их выбрасывать прочь эти утешительные мелочи.
Проходя мимо низкого здания, в котором было заперто множество беспомощных душевнобольных, я прочитала девиз на стене: «Пока живу, надеюсь». От абсурдности этих слов меня охватило отчаяние. Мне хотелось бы начертать над воротами, ведущими в сумасшедший дом: «Оставь надежду, всяк сюда входящий».
На протяжении всей прогулки мне докучали медсестры, которые слышали мою романтическую историю и обращались к ведущим нас санитарам, спрашивая, которая из новых пациенток я. На меня указывали несколько раз.
Вскоре настало время обеда, и я была так голодна, что, казалось, могла съесть все, что угодно. Мы все так же ждали три четверти часа в коридоре, прежде чем нас впустили для трапезы. Те же миски, в которых нам подавали чай, теперь были наполнены супом, а на тарелках рядом лежало по одной холодной вареной картофелине и по куску мяса, которое на поверку оказалось слегка подпорченным. Нам не предоставили нож или вилку, и пациентки были похожи на дикарей, когда они брали мясо в руки и пытались откусить от него зубами. Женщины, у которых зубы были больными или совсем отсутствовали, не могли есть его. Одна лишь ложка была дана для супа, и последними раздали ломти хлеба. Масло в обед никогда не давали, как и кофе или чай. Мисс Мэйард не могла есть, и я заметила, что многие больные отвернулись от еды с неприязнью. Я чувствовала себя ослабевшей от голода и попробовала съесть хлеб. После пары первых кусочков аппетит усилился, и я сумела проглотить все, исключая корочку на одной стороне.
Заведующий Дент прошел через общую комнату, время от времени спрашивая пациенток, как они себя чувствуют. Его голос был столь же холоден, сколь воздух в коридоре, и никто из больных не пытался рассказать ему о своих страданиях. Я спросила некоторых, почему они не признаются, что их мучает холод и недостаточное количество одежды, и они ответили, что медсестры побьют их за такие признания.
Никогда и ни от чего я так не уставала, как от сидения на этих скамьях. Иногда пациентки клали ногу на ногу или наклонялись набок, чтобы сменить положение, но им тут же велели снова сесть прямо. Если они начинали беседовать, их ругали и приказывали заткнуться; если им хотелось пройтись, чтобы как-то размяться, их усаживали обратно и убеждали не двигаться. Что, исключая пытки, могло бы свести с ума быстрее, чем такое обращение? Эти женщины были посланы сюда для лечения. Я посмотрела бы, как те образованные доктора, которые признали меня сумасшедшей, тем самым показав свои способности, взяли бы совершенно разумную и здоровую женщину, заставили ее заткнуться и сидеть с шести утра до восьми вечера на жесткой скамье с прямой спинкой, не разрешали ей ни говорить, ни двигаться в течение этих часов, не давали ей читать и не позволяли узнавать что-либо о внешнем мире и его делах, кормили ее отвратительной едой, обращались с ней жестоко и проверили бы, сколько времени потребуется ей, чтобы сойти с ума. Пара месяцев превратила бы ее в калеку душой и телом.
Я описала свой первый день в приюте, и, поскольку остальные девять были точно такими же в целом, было бы утомительно и скучно говорить о каждом отдельно. Рассказывая свою историю, я ожидаю возражений от тех, кто выведен в ней. Однако я всего лишь говорю о десяти днях, проведенных мной в сумасшедшем доме, без всякого преувеличения. Питание было одной из самых ужасных вещей. Исключая первые два дня моего пребывания в приюте, еду никогда не солили. Страдающие от голода женщины пытались есть эту ужасную дрянь. К мясу и в суп добавляли горчицу и уксус, чтобы придать им вкус, но это только делало их хуже. Даже это прекратилось через два дня, и пациенткам приходилось с трудом глотать свежую рыбу, просто сваренную в воде, без соли, перца и масла; к баранине, говядине и картофелю тоже не добавляли никаких приправ. Самые безумные отказывались есть, и их запугивали наказаниями. Во время коротких прогулок мы проходили мимо кухни, где готовились обеды для докторов и медсестер. Там мы мельком видели дыни, виноград, разнообразные фрукты, красивый белый хлеб, свежее мясо, и чувство голода становилось в десять раз сильнее. Я говорила с несколькими докторами, но это было бесполезно, и когда меня забрали, еду по-прежнему не солили.
Мне больно было смотреть, как страдающим недугами пациенткам становилось еще хуже за столом. Я видела, как мисс Тилли Мэйард внезапно стало так плохо после одного куска, что ей пришлось выбежать из столовой, и потом ее наказали за это. Когда больные жаловались на качество еды, им велели заткнуться; говорили, что они не получат здесь такой хорошей пищи, как дома, и что это было даже слишком хорошо для бесплатного учреждения.
Немка по имени Луиза — я забыла ее фамилию, — не ела несколько дней, и однажды утром ее нигде не было видно. Из разговора медсестер я узнала, что она страдает от высокой температуры. Несчастная! Она говорила мне, что постоянно молит о смерти. Я наблюдала, как сестры заставили пациентку отнести в палату к Луизе такую еду, от которой отказывались даже здоровые. Подумайте, каково есть это человеку с лихорадкой! Разумеется, она была не в состоянии. Затем я видела, как мисс МакКартен отправилась измерять ее температуру и, вернувшись, сообщила, что у нее 150 градусов. Я улыбнулась, услышав это заявление, и мисс Грюп, заметив это, спросила, как высоко поднималась когда-либо моя температура. Я не стала отвечать. Затем мисс Грэйди решила проверить свои способности. Она вернулась с результатом в 99 градусов.
Мисс Тилли Мэйард страдала от холода сильнее, чем все остальные, и все же она старалась следовать моему совету бодриться и держалась спокойно какое-то время. Заведующий Дент привел какого-то врача, чтобы тот осмотрел меня. Он проверил мой пульс, ощупал мою голову, осмотрел язык. Я рассказала им, как здесь холодно, и пыталась убедить их, что мне не нужна помощь медиков, в отличие от мисс Мэйард, и что им стоит обратить внимание на нее. Они не отвечали мне, и я рада была увидеть, что мисс Мэйард покинула свое сидение и подошла к ним сама. Она обратилась к докторам и сказала им, что больна, но они не заметили ее. Медсестры оттащили ее обратно на скамью и сказали ей после ухода врачей:
— Через некоторое время, когда увидишь, что доктора тебя не замечают, ты перестанешь к ним бегать.
Прежде чем уйти, один из врачей сказал — я не могу вспомнить дословно, — что мой пульс и взгляд не говорят о безумии, но заведующий Дент уверил его, что в случаях, подобных моему, такие проверки могут давать ошибочные результаты. Понаблюдав меня какое-то время, он сказал, что мое лицо — самое ясное, какое он когда-либо видел у сумасшедшей. Медсестры носили теплые нижние юбки и плащи, а нам отказывали даже в шалях.
Почти всю ночь я слушала, как какая-то женщина плакала, что ей холодно, и просила Бога забрать ее. Другая время от времени выкрикивала «Убивают!» и «Полиция!», постоянно возрождая во мне тревогу.
На второе утро, когда началось наше бесконечное «сидение» длиною в целый день, две медсестры при помощи пациенток привели ту женщину, которая предыдущей ночью молила Бога позволить ей умереть. Я не была удивлена этой молитвой. На вид ей было около семидесяти лет, и она была совершенно слепа. Несмотря на морозный воздух в комнате, на ней было не больше одежды, чем на остальных пациентках, которую я уже описывала. Когда ее притащили в общую комнату и усадили на жесткую скамью, она начала причитать:
— О, что вы со мной делаете? Мне холодно, очень холодно. Почему мне нельзя остаться в постели или закутаться в шаль?
Затем она встала и попыталась нащупать дорогу прочь из комнаты. Сестры толкали ее обратно на скамью, а потом снова разрешали ей встать и бессердечно смеялись, когда она натыкалась на стол или край другой скамьи. В какой-то момент она сказала, что тяжелые туфли, выданные ей бесплатно, причиняют боль ее ногам, и сняла их. Медсестры велели двум пациенткам вновь надеть их, но женщина снимала их еще несколько раз и сопротивлялась, когда их надевали. Я сосчитала семерых человек, пытавшихся сообща надеть туфли ей на ноги. Затем старуха пыталась лечь на скамью, но ее постоянно поднимали. Она жалобно плакала:
— Пожалуйста, дайте мне подушку и накройте меня чем-нибудь, мне так холодно…
Услышав это, мисс Грюп села ей на колени и стала прижимать свои холодные руки к лицу старой женщины и к ее шее под воротником платья. В ответ на плач больной она жестоко смеялась, как и другие сестры, и продолжала издеваться над ней. В тот день старуху перевели в другую палату.