I
Когда наступила весна, Лопес де Coca — «бесстрашный спортсмен», как называл его Котонер, — стал ежедневно приходить пополудни в дом Реновалеса.
На улице, за решетчатой оградой, оставался стоять его автомобиль с мотором на сорок лошадиных сил. Этот огромный лимузин, покрытый зеленым лаком, Лопес де Coca приобрел недавно и очень гордился им. Пока он шел садом в дом художника, шофер еще долго выбирал место, где поставить машину: то проезжал немного вперед, то сдавал назад.
В синем дорожном костюме, в фуражке с блестящим козырьком Лопес де Coca заходил в мастерскую, где работал Реновалес; с решительным взглядом капитана, отправляющегося в кругосветное путешествие, произносил:
— Добрый вечер, дон Мариано... Я пришел за дамами.
И спускалась по лестнице Милито в белой шляпке с длинной синей вуалью, в длинном, до пят, сером пальто. За ней появлялась мать в таком же наряде, маленькая и незаметная рядом с этой стройной высокой девушкой, пышущей здоровьем.
Реновалес относился к этим прогулкам очень одобрительно. Недавно Хосефина жаловалась на боль в ногах; иногда чувствовала себя такой слабой, что днями не вставала с кресла. Поскольку всякое другое движение причиняло ей боль, она с радостью каталась в автомобиле, в котором можно было сидеть и не шевелиться и одновременно преодолевать большие расстояния; заезжать далеко от Мадрида и при этом не прилагать никаких усилий, будто и не выходя из дома.
— Веселой вам прогулки, — говорил художник, радуясь в душе, что остается один и некоторое время не будет ощущать на себе враждебные взгляды жены. — Поручаю их вам, Рафаелито. Но без лихачества, хорошо?
На лице Рафаелито появлялось выражение возмущения — зачем ему об этом говорить? На него вполне можно положиться.
— А вы с нами не поедете, дон Мариано? Оставьте свои кисти хоть на часок. Мы прокатимся только к Прадо.
Художник извинялся: у него много работы. И он прекрасно знает, что такое езда в автомобиле, гонять так быстро ему совсем не нравится. Он не любит поглощать пространство с почти закрытыми глазами, ничего вокруг не видя, потому что все расплывается от стремительного движения, скрывается за облаками пыли и песка. Ему куда приятнее смотреть на пейзаж спокойно, без спешки, молча и задумчиво, как человеку, который хочет понять окружающий мир. И не может он привыкнуть к вещам, которые относятся не к его эпохе; он уже старый, и все эти необычные новинки ему не по душе.
— До свидания, папа.
Милито поднимала вуаль и чмокали отца своими чувственными устами, показывая в улыбке ровные красивые зубы. После этого поцелуя следовал второй — церемонный, холодный; супруги обменивались им совершенно равнодушно, по давней привычке, только теперь Хосефина кривила рот и пыталась избежать легкого прикосновения к губам мужа.
Все трое выходили. Мать опиралась на руку Рафаелито и вяло передвигала ноги, будто ей было очень трудно тащить свое хилое тело. На ее бледном как смерть лице не было заметно и следа хотя бы слабого румянца.
Оставшись один в мастерской, Реновалес радовался как мальчишка, вырвавшийся на волю. Работал весело и легко, громко пел, с удовольствием слушая, как отзывается голос в нефах его мастерских. Когда в такое время приходил Котонер, Мариано часто удивлял его, с бесстыдным легкомыслием заводя какую-то неприличную песенку, из тех, которым научился в Риме, и портретист святых пап весело подпевал другу, улыбаясь как старый фавн, а в конце приветствовал эти срамные шалости аплодисментами.
Венгр Текли, не раз составлявший им компанию, вернулся на родину с копией «Фрейлин». Прощаясь, он несколько раз растроганно прижимал к сердцу руку Реновалеса, восторженно называл его maestrone[21] . Портрета графини де Альберка в студии уже не было. Оправленный в роскошную раму, он висел теперь в салоне волшебной дамы, лаская взор ее многочисленных поклонников.
Не раз после полудня, когда дамы выходили из мастерской и глухое шуршание автомобильных колес и пронзительные гудки веселого клаксона удалялись, маэстро и его старый друг разговаривали о Лопесе де Соса. Неплохой парень; правда, немного сумасшедший, но порядочный и искренний — вот какого мнения были Реновалес и его друг. Юноша гордился своими усами, что делали его немного похожим на немецкого кайзера, а садясь, всегда следил, чтобы его руки были на виду. Клал их себе на колени — пусть все видят, какие они у него большие и сильные. С простодушной гордостью землекопа парень выставлял на всеобщее обозрение свои набухшие вены и крепкие пальцы. Он только и говорил что об атлетических развлечениях, и так хвастался перед двумя художниками, словно относился к совсем другой породе людей: хвастался своими подвигами в фехтовании, победами на дуэлях, рассказывал, что легко поднимает тяжеленные гири и может вскочить на коня, даже не задев седло. Не раз, когда двое художников восторженно говорили о каком-то великом мастере, Лопес де Coca неожиданно вмешивался в разговор и сообщал, что некий автомобилист победил в гонке и выиграл какой-то кубок. Он знал наизусть имена всех европейских чемпионов, покрывших себя лаврами бессмертия, бегая, прыгая, охотясь на голубей, колотя друг друга кулаками или подбрасывая пудовые гири.
Как-то после полудня юноша зашел в мастерскую к Реновалесу очень взволнованным. Усевшись, он показал художнику телеграмму.
— Дон Мариано, теперь у меня будет "мерседес". Вот сообщение, что мне его прислали.
Художник посмотрел на парня, ничего не понимая. О ком это он говорит, и почему у этого мужика женское имя? Элегантный Рафаелито снисходительно улыбнулся.
— «Мерседес» — лучшая марка автомобиля. Даже лучше «папьярд», это же всему миру известно! Машина немецкого производства, стоит шестьдесят тысяч франков. Другой такой ни у кого в Мадриде не будет.
— Ну что ж, поздравляю.
И художник, равнодушно пожав плечами, вернулся к своей картине.
Лопес де Coca был богат. Его отец, известный производитель консервов, оставил сыну значительное состояние и нельзя сказать, чтобы парень бездумно его растранжиривал, ведь он не играл в азартные игры — этого никогда себе не позволял, не заводил любовниц — ему не хватало времени для таких пустых игрушек, и единственным его развлечением оставался спорт, укрепляющий тело. Парень имел собственный гараж, где держал роскошные экипажи и автомобили, с гордостью показывая их друзьям. Это был его музей. Кроме того, Лопес де Coca владел конюшнями с несколькими упряжками лошадей, ибо современные увлечения не заставили его полностью отказаться от прежних предпочтений, и он гордился не только своим высоким талантом автомобилиста, но и славой первоклассного наездника и возницы. Когда в дни коррид или по какому-то другому торжественному случаю на ипподроме проходили большие скачки, он не раз получал первый приз на соревнованиях колесниц, управляя шестериком низких лошадей, увешанных кисточками и бубенчиками, которые во время бега, казалось, звонили о славе и богатстве своего хозяина.
Он гордился, что живет добродетельно, не позволяя себе ни легкомысленных проделок, ни любовных приключений, что жизнь его целиком посвящена спорту и хвастовству. Его доходы были ниже затрат. Содержание гаража, конюшни, лошадей с многочисленной обслугой, а также бензин и костюмы поглощали добрую долю его прибылей. Но Лопес де Coca смотрел на все это сквозь пальцы, хотя, конечно, понимал, что так и разориться можно, ведь он был парень рассудительный и экономный, невзирая на позволяющие себе траты. Все это безумия молодости; когда он женится, то сразу ограничит расходы. Целыми ночами он читал, не мог спокойно уснуть, пока не пересмотрит свою «классику» — спортивные журналы, каталоги автомобилей. Ежемесячно он покупал за рубежом новую машину, выбрасывая тысячи и тысячи франков и как человек серьезный постоянно сетуя на рост вексельного курса валюты, на чрезмерные таможенные сборы, на тупость плохих правительств, тормозящих прогресс своих стран. Каждый автомобиль при перевозке через границу значительно возрастал в цене. И после всего этого политики еще смеют кричать о возрождении и прогрессе!..
Он получил образование у отцов-иезуитов в Деустськом университете и имел звание адвоката. Но несмотря на такое воспитание религиозным не был. Считал себя вольнодумцем и любил модерн. Ему не нравились лицемерие и фанатизм. Он навсегда попрощался с добрыми отцами, едва умер его отец, который очень перед ними преклонялся. Однако Лопес де Coca сохранял к ним определенное уважение за то, что они были его учителями, к тому же он считал их всех великими учеными. Но современная жизни — это совсем другое. Он много читал, читал все, что попадалось под руку, даже имел собственную библиотеку — около сотни французских романов. Покупал каждую книгу, поступающую из Парижа, на обложке которой красовалась привлекательная женщина. А внутри их, в качестве иллюстраций к рассказам о греческих, римских или египетских обычаях, было нарисовано множество красивых голых девушек и эфебов без другого наряда, кроме повязок на волосах или шапочек на головах.
Он был горячим сторонником свободы, полной свободы, и разделял всех людей на две касты: лица достойные и те, что таковыми не являются. К первым причислял своих друзей из избранного общества, старых завсегдатаев казино, а также некоторых персон, чьи имена появлялись в газетах и журналах, неопровержимо свидетельствуя об их высоких добродетелях. Все остальные для него были просто сбродом, кишащим повсюду. Улицы городов были забиты ничтожными людишками с претензией на элегантность. На дорогах преобладали гадкие невежи и грубияны, ругающиеся самими неприличными словами и угрожающие тебе смертью, едва какой-нибудь мальчишка бросится под колеса автомобиля с явным намерением, чтобы приличный человек его переехал и попал из-за него в беду. А то какая-нибудь женщина в белой блузке не хочет сойти с дороги, делая вид, что глухая и не слышит автомобильных гудков — а, получив за это хороший пинок, тоже клянет тебя на чем свет стоит... Человек, зарабатывающий всего две песеты, видите ли, считает себя ценнее машины, которая стоит много тысяч франков! Какой же наш народ темный и неотесанный! А всякие идиоты еще и болтают о равенстве и революции!..
Котонер, которому стоило невероятных усилий поддерживать свой костюмчик в пригодном для визитов и званых обедов состоянии, был потрясен многообразием костюмов Лопеса де Соса.
— Сколько у вас галстуков, Рафаэль?
Около семисот; он как раз недавно посчитал. И посрамлен, что до сих пор нет вожделенной тысячи, сказал, что собирается пополнить свой гардероб в Лондоне, куда скоро поедет на соревнования лучших британских автогонщиков, которые будут разыгрывать известный кубок. Сапоги себе Лопес де Coca заказывал в Париже, но шведскому мастеру, тому самому, который обслуживает английского короля Эдуарда; брюк у него были десятки, и он никогда не надевал одни и те же больше восьми-десяти раз; белье носил один день, после чего дарил его своему камердинеру. Все шляпы шили ему в Лондоне. Ежегодно он заказывал себе восемь сюртуков — некоторые выходили из моды прежде, чем он их надевал. Они были у него все разного цвета, в зависимости от того, при каких обстоятельствах и в какое время дня он их носил. Один был особенно торжественный — темный, с длинными фалдами, серьезный и строгий. Он заказал его по иностранным иллюстрациям, изображавшим дуэли, как униформу для торжественных случаев, то есть надевал его только тогда, когда кто-то из друзей по клубу обращался к нему как к человеку чрезвычайно авторитетному в вопросах чести с просьбой быть его секундантом.
Портной Лопеса де Соса был в восторге от таланта своего заказчика, его умения с первого взгляда выбрать подходящую ткань и среди множества моделей сразу указать нужную. В общем, юноша тратил на одежду около пяти тысяч дуро в год и вполне серьезно говорил двум художникам:
— Может ли тратить меньше человек, который хочет иметь приличный вид?..
Лопес де Соса стал бывать в доме Реновалеса после того, как художник написал его портрет. Несмотря на свои автомобили и элегантные костюмы, на то, что он пытался вращаться только среди благородной титулованной публики, он так и не сумел закрепиться в обществе, называющем себя высшим светом. Знал, что за глаза его называют «красавчиком в маринаде», намекая на ремесло отца, и сеньориты, считающие его своим другом, и в мыслях не допускают, чтобы выйти замуж за «консервированного мальчика» (еще одно его прозвище).
Своей дружбой с Реновалесом Лопес де Coca очень гордился. Он добился, чтобы знаменитый художник нарисовал его, заплатил, не торгуясь, потому что хотел увидеть свой портрет на выставке. Это был способ, ничем не хуже других, чтобы завоевать популярность, способ протолкнуть свою никчемную личность между больших или меньших знаменитостей, которых рисовал художник. После этого Лопес де Coca подружился с маэстро и стал повсюду говорить «мой друг Реновалес» таким тоном, словно они друг без друга жить не могут. Эта дружба изрядно поднимала его в глазах знакомых. К тому же он увлекался художником совершенно искренне — так однажды вечером, когда юноша долго и нудно говорил про свою ловкость в фехтовании, Реновалес отложил кисти, снял со стены две старые шпаги и показал ему, что и он кое-что умеет. Вот вам и дон Мариано! Как владел он несколькими приемчиками, которым научился когда-то в Риме!..
Часто бывая в доме художника, Лопес де Coca наконец почувствовал интерес к Милито, увидев в ней девушку, на которой можно было бы жениться. При отсутствии громких титулов, быть зятем Реновалеса — это уже не шутка. Поговаривали, что художник очень богат; говорили и о его огромных гонорарах, а он будет работать еще много лет, увеличивая свое богатство, которое когда-то перейдет к дочери.
Лопес де Соса начал ухаживать за Милито, прибегая к своим наиболее действенным средствам: ежедневно появлялся в новом костюме и каждый раз подъезжал к воротам или в роскошном экипаже, запряженном резвыми лошадьми, или в одном из своих автомобилей. Элегантный юноша сумел снискать расположение матери, а это было уже что-то! Такой человек годится для ее дочери. Только бы не отдать ее за художника! И бедный Сольдевилья зря цеплял на шею яркие галстуки, зря красовался в жилетах скандального покроя; соперник его затмевал. А еще хуже то, что жена маэстро, ранее относившаяся к нему почти с материнской нежностью и говорящая ему «ты», так как знала его с детства, теперь была с ним холодна и сдержанна, давая таким образом понять, чтобы он не питал надежд на Милито.
А девушка, всегда веселая и насмешливая, была одинакова с обоими поклонниками. Казалось, она не отдает предпочтения ни одному. Она доводила до отчаяния молодого художника, товарища своего детства, то насмехаясь над ним, то одаривая его искренней любовью и доверием, как во времена, когда они вместе играли, и одновременно восхваляла изящество Лопеса де Соса, смеялась в его обществе, и Сольдевилья даже подозревал, что они переписываются между собой, словно уже помолвлены.
Реновалес радовался, видя, как дочь морочит голову обоим молодым людям, вьющимся возле нее, впадая то в отчаяние, то в надежду. Не девчонка — огонь! Пацан в юбке, больше похожа на мужчину, чем любой из ее кавалеров.
— Я знаю ее, Пепе, — говорил он Котонеру. — Ей надо дать волю — все равно она поступит по-своему. Как только выберет того или другого, следует немедленно ее выдать замуж. Милито не та, что будет ждать. Если не выдать ее замуж сразу и за кого ей захочется, она может убежать со своим избранником.
Отец оправдывал эту нетерпение Милито. Бедная! Чего только не повидала она дома!.. Всегда больная мать, постоянно пугающая ее слезами, криками и нервными срывами, отец, вечно работающий в мастерской, и единственное общество — неприглядная «мисс». Надо благодарить Лопеса де Coca, что он возит их на прогулки, и Хосефина после сногсшибательной езды возвращается немного успокоенной.
Реновалес предпочел бы иметь зятем своего ученика. Этого парня он любил, как родного сына, в свое время он выдержал немало баталий, добиваясь для него стипендий и призов. Правда, в последнее время Сольдевилья немного разочаровал его, будто предал в чем-то, ибо с тех пор как завоевал для себя определенное имя, стал щеголять своей независимостью, восхваляя за плечами маэстро все то, что тот откровенно порицал. Но все равно приятно было думать, что Сольдевилья мог бы жениться на его дочери. Зять — художник; внуки — художники; кровь Реновалеса передалась бы целой династии живописцев, которые озарили бы историю ослепительным светом славы.
— Но вряд ли так будет, Пепе! Боюсь, девушка выберет второго. Наконец, она женщина! А женщины ценят только то, что бросается в глаза: элегантность, удаль, юность.
И в словах маэстро прозвучала грусть, как будто он говорил об одном, а думал совсем о другом.
Затем Реновалес заговорил о достоинствах Лопеса де Соса, словно тот уже принадлежал к его семье.
— Хороший мальчик, правда, Пепе?.. Как на мой взгляд, правда, немного странный. Невозможно слушать его дольше десяти минут, не зевая... Замечательный парень... но не нашей закваски.
Почти с пренебрежением Реновалес заговорил о современной молодежи — сильных молодых людях, наделенных мощным здоровьем и нетронутым каким-либо обучением мозгом, видимо, по причине отсутствия извилин; в настоящее время они врываются в жизнь с большим шумом, их повсюду полно. Что за люди! Увлекаются гимнастикой, фехтованием, гоняют огромный мяч, носятся на лошадях, устраивают бешеные автомобильные гонки; от короля к потомку ничтожного мещанского рода — все стремглав бросаются в этот водоворот детских развлечений, словно призвание человека лишь в том и заключается, чтобы накачивать себе мышцы, обливаться потом или пристально следить за той или иной игрой. Их мозг делается вялым, а деятельность сосредотачивается в конечностях тела. Эти новые люди сильные, но ум у них нисколько не развит, окутанный туманом детской наивности. Такое впечатление, что всю жизнь они будут четырнадцатилетними; им не нужно идти дальше, им достаточно той радости, которую дает движение и игра мышц. Многие из этих мальчишек остаются девственниками или почти девственниками до того возраста, в котором в давние времена человек уже пресыщался любовью и охладевал к плотским радостям. Все их внимание направлено на то, чтобы бежать неизвестно куда и неизвестно зачем, им некогда остановиться и подумать о женщине. Любовь отступила перед мощным натиском спорта. Юноши живут отдельно, сугубо в мужском обществе, атлетические развлечения предоставляют им достаточно удовольствий, и они ничуть не интересуются другими радостями жизни. Это большие дети с сильными руками; такой не побоится выйти против быка, но испугается, увидев, что к нему подходит женщина. Вся их жизненная сила расходуется на силовые упражнения. Как будто разум полностью перешел в руки, а череп остался пустопорожним. Куда катится современная молодежь?.. Возможно, мы являемся свидетелями того, как образуется новое человечество — более здоровое и сильное, человечество, не знающее ни любви, ни кипения страстей, не знающее другой близости, кроме той, что вызвана слепым инстинктом размножения. А может даже, это преклонение перед силой, этот образ жизни, при котором мужчины постоянно находятся в обществе мужчин, раздеваясь то для тех, то для других атлетических развлечений, любуясь очертаниями мышц и другими украшениями здорового мужского тела, разовьется в отвратительное извращение? И все то, что мы сейчас видим, будет способствовать возрождению античных обычаев, когда атлеты презирали женщину и одновременно унижали себя, подражая ее пассивности.
— Мы были совсем другой породы, правда, Пепе? — говорил Реновалес, лукаво подмигивая. — Мы меньше лелеяли свое тело, но давали ему возможность наслаждаться. Хотя мы были и не такими целомудренными, зато хотели чего-то более высокого, чем автомобиль или спортивный кубок: у нас были свои идеалы.
Затем художник снова заводил речь о парне, который хотел стать их родственником, смеялся над его умственными способностями.
— Если Милито выберет его, я перечить не стану. Чтобы они только нашли общий язык между собой. Он добрый малый; видимо, пойдет под венец невинным. Но боюсь, что когда пройдет ощущение новизны, он вновь вернется к своим увлечениям, и бедная Милито станет ревновать мужа ко всей той машинерии, что поглощает добрую долю его состояния.
Часто случалось, вечерами Реновалес еще засветло отпускал натурщиков, если работал с ними, откладывал кисти и выходил из мастерской. Возвращался в пальто и шляпе.
— Пойдем прогуляемся, Пепе.
Котонер хорошо знал, где закончится эта прогулка.
Они шли вдоль ограды Ретиро, неторопливо спускались по улице Алькала. Там всегда прогуливались группы людей — некоторые из них, пройдя мимо маэстро, оборачивался и показывал на него пальцем: «Тот, который повыше ростом — художник Реновалес». Через несколько минут Мариано начинал проявлять признаки нервного нетерпения; он замолкал и ускорял шаг; Котонер мрачно брел за ним, что-то мурлыча себе под нос. Когда доходили до моста Кибелы, старый художник уже знал, что цель их прогулки близка.
— До завтра, Пепе. Мне сюда. Я должен зайти к графине.
В один из таких вечеров он не ограничился этим лаконичным прощанием. Отойдя на несколько шагов, вдруг обернулся и, немного заикаясь, сказал:
— Послушай... Если Хосефина спросит, куда я хожу, ты ничего ей не говори... Я знаю, ты умеешь держать язык за зубами. С моей женой надо быть настороже, мне хотелось бы избежать лишних недоразумений с нею. Эти две бывшие подруги не очень между собой ладят... Женщины есть женщины!
II
В начале весны, когда мадридцы уже поверили, что наступила теплая погода и самые нетерпеливые из них начали искать летние шляпы и шляпки, внезапно вернулась зима. Она подкралась весьма коварным образом, затянула небо тучами, покрыла снежным саваном высохшую и потрескавшуюся от яркого солнца землю, сады, в которых уже из почек появлялись листочки и распускались первые цветы.
В салоне де Альберка вновь запылал камин, перед которым грелась толпа сеньоров, составляющих общество «прекрасной графини» в те дни, когда она «оставалась дома», то есть не председательствовала ни на каких собраниях и не наносила визитов.
Однажды, придя вечером в салон графини, Реновалес восторженно начал рассказывать, как замечательно выглядит Монклоа под снежным покрывалом. Он как раз пришел оттуда — ох и великолепное же зрелище! Лес, который уже начал бурлить первыми весенними соками, теперь стоит погруженный в глубокую зимнюю тишину, неожиданно укрывшись белым саваном. Как жаль, что в этом лесу бродит столько чудаков, охваченных фотографической манией: снуют со своими аппаратами по всем закоулкам и затаптывают чистый снег!
Графиня проявила горячую детскую заинтересованность. Она хочет увидеть это зрелище: завтра непременно там побывает. Напрасно друзья пытались отговорить ее, уверяя, что погода вот-вот изменится. Завтра выглянет солнце, и снег растает; эти неожиданные метели целиком зависят от непостоянства капризного мадридского климата.
— Ну и пусть, — упрямо сказала Конча. — Все равно я решила побывать в Монклоа. Сколько лет я туда уже не наведывалась. Вот жизнь — некогда в гору глянуть!..
Итак, завтра утром она поедет в Монклоа посмотреть, как тает снег... Нет, утром, наверное, не сможет. Встает она поздно, и надо же принять всех этих дам-активисток, приходящих к ней за советом по вопросам женского движения. Итак, после полудня: она отправится туда сразу после второго завтрака. Жаль, что маэстро Реновалес в это время работает и не сможет сопровождать ее! Он так прекрасно умел видеть природу своими глазами художника и столько раз рассказывал ей, столь красиво заходящее солнце, если смотреть на него, стоя у дворца Монклоа; мол, это почти то же, что любоваться предвечерним Римом с вершины Монте Пинчио!.. Художник ответил галантной улыбкой. Он найдет возможность выбраться завтра в Монклоа; там они и встретятся.
Графиня была явно обеспокоена этим обещанием и встревоженно посмотрела на доктора Монтеверди, пытаясь убедиться, что ее порицают за легкомыслие и непостоянство. Но прекрасной даме пришлось испытать разочарование: он остался равнодушным.
Счастливчик доктор! Как ненавидел его маэстро Реновалес! Это был очень красивый молодой человек, хрупкий, как фарфоровая статуэтка; все в нем было очень уж хорошим, и поэтому его лицо казалось каким-то ненастоящим, будто нарисованным. Черные, как воронье крыло, блестяще волосы с синим отливом были расчесаны на пробор над бледным лбом. Глаза, нежные и бархатистые, немного суженные, с гладкими белками цвета слоновой кости, чуть розовели в уголках — настоящие глаза одалиски; губы — две ало-красные полоски под кустиками торчащих усов; лицо матовое, как лепестки камелии, а зубы, мерцающие и блестящие, как нитки перламутра. Конча смотрела на доктора Монтеверди с благоговейным восторгом; разговаривая, не отводила от него глаз, будто во всем советовалась с ним взглядом, сетовала в душе, что он недостаточно деспотичный, ибо желала быть его рабыней, стремилась, чтобы он всегда ее одергивал, журил за каждую прихоть, за непостоянство и легкомыслие.
Реновалес презирал этого молодого человека, высказывал сомнения в его мужской силе, отпускал в его адрес самые колкие словечки из своего грубого лексикона.
Монтеверди был доктор наук и ждал, когда в Мадриде освободится какая-то кафедра, чтобы принять участие в конкурсе на замещение вакансии. Графиня де Альберка оказывала ему свою высокую протекцию, восторженно рассказывая о Монтеверди всем важным сеньорам, которые имели влияние в университетском мире. Горячо восхваляла она доктора и перед Реновалесом. Это, мол, великий ученый, и она ужасно рада, что его ученость не мешает ему одеваться с утонченной элегантностью и быть красивым, как ангел.
— Я не видела красивее зубов, чем у доктора Монтеверди, — говорила графиня при всем обществе, рассматривая красавца в лорнет.
Порой она до того углублялась в свои мысли, что могла перебить разговор самым неуместным замечанием:
— А заметили ли вы, какие у доктора руки? Более тонкие, чем мои! Совсем как женские.
Художник возмущался такими выходками Кончи, часто случавшимися в присутствии ее мужа.
Его поражала невозмутимость этого увешанного лентами и орденами сеньора. Неужели он совсем слепой? А граф с отеческой теплотой в голосе говорил одно и то же:
— Ох и Конча! Что на уме, то и на языке. Не обращайте на нее внимания, друг Монтеверди. Моя жена порой бывает озорной, как маленькая девочка.
Доктор лишь улыбался — ему явно льстила атмосфера поклонения, которой окружала его графиня.
Он написал книгу об эволюции живых — очаровательная дама была в восторге от этого гениального произведения. Художник с удивлением и завистью наблюдал, как меняются ее вкусы. Она совсем забыла и о музыке, и о поэзии, и о пластических искусствах, некогда столь влияющих на ее птичий ум, интересующийся всем, что блестит или звенит. Теперь она смотрела на любое искусство как на приятную, но ненужную игрушку, которая могла развлекать человечество только в пору его детства. Времена меняются, и надо быть серьезнее. Наука, наука и еще раз наука — поэтому она и стала покровительницей, хорошей подругой и советчицей ученого. И Реновалес не раз видел на столах и креслах различные научные трактаты со многими неразрезанными страницами; лихорадочно их полистав и ничего не поняв, графиня быстро впадала в скуку и теряла к ним интерес.
Завсегдатаи ее салона, в основном пожилые уже сеньоры, привлекаемые сюда красотой графини и безнадежно в нее влюбленные, только улыбались, слушая, как важно распространяется она о науке. Те, кто имел имя в политике, простодушно восхищались и удивлялись. Сколько всего знает эта женщина! Знает много такого, о чем они даже не слышали. Другие ее поклонники — известные врачи, профессора университета, ученые, давно забросившие науку — также относились к разглагольствованиям графини с определенной снисходительностью. Для женщины, в конце концов, не так уж и плохо. А она, то и дело поднимая к глазам лорнет, чтобы полюбоваться красотой своего доктора, с педантичной медлительностью говорила о протоплазме, о размножении клеток, о каннибализме фагоцитов, о человекообразных и собакообразных обезьянах, о дископлацентарных млекопитающих и питекантропах, с милейшей самоуверенностью кричала о тайне жизни, произнося причудливые научные словечки не менее уверенно, чем имена лиц из светского общества, с которыми вчера обедала.
Красивый Монтеверди, по ее мнению, был первым среди прославленных ученых. Книги светил, которыми так восхищался доктор, навевали на нее смертельную скуку, и тщетно пыталась она проникнуть в тайну их строк. Зато много раз перечитала книгу Монтеверди, чудесное произведение, которое она советовала приобрести всем своим подругам, хотя они никогда не читали чего-то серьезнее романов, печатающихся в журналах мод.
— Это великий ученый, — заявила графиня однажды вечером, когда они разговаривали с Реновалесом наедине. — Он только начинает, но я его подтолкну, и он станет гением. Какой блестящий ум! Жаль, что вы не прочитали его книги!.. О Дарвине слышали? Неужели нет? Так вот Монтеверди гениальнее Дарвина, намного гениальнее!
— Охотно верю, — сказал художник. — Этот Монтеверди хорошенький, как младенец, а Дарвин, пожалуй, был уродливым стариком.
Графиня засомневалась — рассердиться или засмеяться — и в конце концов только погрозила Реновалесу лорнетом.
— Лучше молчите, злой человек... Вы просто невыносимы, маэстро! Вам следует понять, что такое нежная дружба, чистые отношения и братская любовь, основанная на совместном увлечении наукой.
С какой горечью смеялся маэстро над этими чистыми отношениями и нежностью! Он все видел, и Конча не слишком остерегалась и не скрывала своих чувств. Монтеверди был ее любовником, как раньше какой-то музыкант, — и в те времена графиня только и говорила что о Вагнере и Бетховене, причем так, будто они ежедневно приходили в ее дом, — а еще раньше юный и красивый герцог, который устраивал для своих гостей корриды, убивая невинных молодых бычков и приветствуя влюбленным взглядом графиню де Альберка, сидевшую в ложе в белой мантилье и с гвоздиками на груди. Ее любовные отношения с доктором ни для кого не были тайной. Поэтому солидные сеньоры, которые составляли свиту графини, каждый вечер упорно перемывали ему косточки, говорили, что он невежда, а его книга — это костюм Арлекино, набор лоскутов из чужих произведений, грубо сшитых дерзостью невежды. Всех их мучила сильная зависть. Страдая от молчаливой старческой любви, завсегдатаи салона графини де Альберка дрожали, видя триумф этого мальчишки, похитившего у них божество, которому они поклонялись, веселя свою одинокую старость.
Реновалес гневно укорял себя. Но тщетно старался преодолеть привычку, которая каждый вечер приводила его в дом графини.
«Больше я туда не пойду, — яростно повторял он про себя, вновь возвращаясь в свою мастерскую. — Неплохую роль выбрал ты себе, Мариано! Подпеваешь любовному дуэту в хоре всех этих старых болванов... Ох и штучка же эта графиня!»
Но назавтра опять шел к ней. Вспоминал, как высокомерно и надменно держится Монтеверди, с каким пренебрежительным выражением принимает проявления восторга от своей любовницы, и в сердце его оживала надежда. Вскоре Конче надоест эта кукла с усиками, и она обратит свой взор на него, на настоящего мужчину.
Художник чувствовал, как изменился его характер. Теперь он был совсем другим и прилагал немало усилий, чтобы дома не заметили этой его перемены. Понимал, что влюбился, и в душе радовался, как всегда радуется в таких случаях человек зрелого возраста, усматривая в этом возвращение молодости, начало второй жизни. Его влекло к Конче, потому что он страстно стремился нарушить скучное однообразие своего существования, стать таким, как другие, отведать терпкого напитка неверности, вырваться на мгновение за строгие высокие ограды, замыкающие пустыню его брака, все больше зарастающую сорняками и бурьяном. Сопротивление, оказываемое графиней, раздражало его, распаляло в нем желание. Он толком не мог понять, что именно чувствует: может, простое физическое влечение, а может, ущемленное самолюбие, горькое разочарование от того, что им пренебрегли, когда он спустился с вершин добродетели, где так долго восседал, с дикой гордостью веря, что лучи его славы озаряют весь мир и стоит только протянуть руку, как все земные наслаждения станут ему доступны.
Он чувствовал горькое унижение от своей неудачи; просто кипел от глухого гнева, когда сравнивал себя, уже немолодого седовласого мужа, с тем красивым мальчиком от науки, который, казалось, свел графиню с ума. Ох, женщины, женщины! Еще хвастаются своими интеллектуальными увлечениями, манерничают в восторге перед знаменитостями!.. Все ложь! Если они и любят талант, то только в надлежащей оправе, в молодом и красивом теле...
Однако Реновалес был упрям и твердо решил преодолеть сопротивление графини. Он без раскаяния вспоминал о сцене, которая состоялась между ним и женой ночью в спальне, когда жена пренебрежительно заявила, что с графиней у него ничего не получится. Презрительное предсказание Хосефины только добавляло ему сил и поощряло не сворачивать с выбранного пути.
Конча манила его и отталкивала одновременно. Несомненно, влюбленность маэстро льстила ее тщеславию. Она смеялась над его страстными признаниями, превращая их в шутку, отвечала всегда в одном тоне: «Будьте же серьезны, маэстро! Это вам никак не подходит. Вы великий человек, вы — гений. А роль влюбленного студента оставьте для мальчиков». Но когда он, разъяренный этими изощренными насмешками, клялся себе, что больше никогда сюда не вернется, она, казалось, угадывала его мысли и становилась ласковой, проявляла к нему живой интерес, и снова пробуждала надежду на близкий триумф.
Когда он обиженно замолкал, графиня сама заводила разговор о любви, о вечной страсти, которая соединяет высокоинтеллектуальные натуры, о страсти, основанной на гармонии мыслей; и продолжала эту опасную болтовню, пока маэстро не ободрялся и вновь не переходил в наступление, предлагая свою любовь и получая в ответ ту же доброжелательную и одновременно ироническую улыбку — словно графиня видела в нем большого неразумного ребенка.
Так и жил маэстро между надеждой и отчаянием, то воодушевляясь, то падая духом, но никак не мог освободиться от этой женщины, завораживающей его. С изобретательностью школяра он искал встреч с глазу на глаз, придумывал поводы, чтобы появиться у графини в необычное время, когда рядом не было завсегдатаев ее свиты. И бледнел от гнева, если заставал там красивого доктора, ощущая вокруг себя ту пустоту, которая окутывает незваного гостя в момент его нежданного появления.
Неопределенная надежда встретиться с графиней в Монклоа, провести с нею целых полдня, не имея перед глазами той группы невыносимых сеньоров, что крутились вокруг нее со своей слюнявой влюбленностью, не давала ему уснуть всю ночь и все следующее утро, словно действительно его ждало любовное свидание. Придет ли она? Не было ли ее обещание мгновенной прихотью, о которую она тут же забыла?.. Он послал записку бывшему министру, с которого писал портрет, чтобы тот не приходил сегодня на сеанс. Сразу после второго завтрака он взял извозчика и велел ему гнать во весь опор, чтобы летел, а не ехал...
Он словно боялся опоздать, хотя знал, что графиню придется ждать не один час, если она вообще появится; но художника обуяло безумное и бессмысленное нетерпение. Странно, почему он вдруг поверил, что чем раньше он будет в назначенном месте, тем скорее приедет туда графиня.
Художник сошел на площади в Монклоа, перед небольшим дворцом. Извозчик уехал в Мадрид по широкой аллее, которая сбегала на холм и терялась за аркой безлистых ветвей.
Реновалес в одиночку прогуливался по площади. На клочке синего неба, куда то и дело накатывали волны облаков, ярко сияло солнце. Там, куда не доставали его лучи, стоял холод. С веток падали капли, по стволам стекали темные прозрачные струйки, а внизу, под деревьями, журчали ручейки — стояла оттепель, и все вокруг сочилось водой. Казалось, под ласковыми лучами солнца, срывающего с деревьев последние клочья белого покрывала, лес плачет и тает от приятной ласки.
В величественной тишине, посреди которой оказался Реновалес, молча бурлили мощные силы предоставленной самой себя Природы. Под порывами ветра сосны, казалось, звучали, как струны гигантской арфы. Площадь была перекрыта ледяной тенью деревьев. Вверху, над фронтоном маленького дворца, летало несколько голубей — они кружили спиралью вокруг старой мачты для флага и почерневших от непогоды классических бюстов, стремясь подняться над верхушками сосен и погреться в лучах солнца. Притомившись, птицы хлопали крыльями и садились на ржавые перила железных балконов, украшая старое здание дрожащим белым узором, гирляндой из перьев, издающих тихие шорохи. Посреди площади пускал вверх струи воды мраморный лебедь с круто изогнутой к небу шеей — от журчащего фонтана по затененным местам веяло ледяным холодом.
Реновалес прогуливался туда-сюда. Там, куда не проникали солнечные лучи, под его ногами хрустела ледяная корка. Он оперся на чугунную балюстраду, что полукругом охватывала площадь. Сквозь плетение черных крон, на которых уже появились первые почки, художник увидел горную гряду, окаймляющую горизонт. Это были Гвадаррамские горы, снежные призраки, сливающиеся с сугробами облаков. Чуть ближе четко выделялись горы Пардо с темными, покрытыми сосняками вершинами, а слева простирались гребни Каса де Кампо, на склонах которых уже зеленела, отливая желтоватым блеском, первая весенняя травка.
Под ногами художника расстилались поля Монклоа, сады, разбитые на старинный лад, деревца питомника, который тянулся вдоль берега реки. По дорогам, змеящимся внизу, катили роскошные кареты — отражающееся на их лакированных стенках солнце казалось огненным клубком. Луга, кроны деревьев — все было омыто и блестело от талого снега. Извечная зеленая нота играла множеством вариаций — от черного цвета до желтого — и улыбалась, почувствовав ласкающие касания солнца после холодной снежной купели. Вдали, рассыпая по предвечерней тишине звонкие раскаты эха, то и дело гремели выстрелы из ружей. Охотились в Каса де Кампо. Между колоннадами стволов и на зеленых коврах лугов мерцала позолоченная солнцем вода; светлые пятна прудов, каналы, кое-где проглядывающие сквозь разрывы зеленой скатерти, появившиеся после оттепели лужицы — казалось, это лежат в траве длинные блестящие шпаги.
Реновалес вряд ли смотрел на пейзаж; сегодня он ничего вокруг себя не замечал. Голова его была занята совсем другим. Увидел приближающуюся по аллее изящную карету и отступил от балюстрады, чтобы выйти навстречу. Это она! Но карета проехала мимо и величественно и неторопливо покатила дальше. В ее окне он успел разглядеть закутанную в меха старую сеньору с запавшими глазами и провалившимся ртом — голова ее почти тряслась от старости в такт покачиваниям кареты. Экипаж проехал к небольшой церкви, стоящей около дворца, и художник снова остался один.
Ох, наверное, она не приедет! Сердце начало подсказывать, что ожидание его напрасно.
Вдруг на площади появились какие-то бегающие девочки в развалившихся туфельках; гладкие волосики падали им на шеи и блестели маслянистым блеском. Реновалес не заметил, откуда они взялись. Наверное, это были дети сторожа дворца.
Аллеей шел смотритель парка с ружьем за плечами и охотничьим рогом на поясе. Потом появился человек, весь в черном, похожий на лакея; с двух сторон от него шли два огромных пса, датские доги, серые с синим отливом; они шагали с достоинством, сдержанные и серьезные, гордые своим грозным видом. Кареты нигде не было видно. О господи!..
Маэстро сел на каменную скамью и наконец достал небольшой альбом, который всегда носил с собой. Он принялся рисовать девочек, носившихся вокруг фонтана. Это был способ скоротать время, чтобы ожидание не казалось таким долгим. Одну за другой нарисовал он всех девочек; потом начал наблюдать, как они собираются группками, но вскоре дети скрылись за дворцом и побежали вниз к Глубокому каналу. Реновалес, за неимением развлечения, поднялся со скамейки и несколько раз прошелся туда-сюда, притопывая ногами. Они у него очень замерзли; холод и бесполезное ожидание совсем испортили ему настроение. Походив, он сел на другую скамью, неподалеку от лакея в черном. Собаки неподвижно сидели у его ног. Величественно отдыхали, словно какие-то важные лица; их серые глаза, щурящиеся и поглядывающие на сеньора, пристально на них смотревшего и водившего карандашом в раскрытой тетради, положенной на колено, блестели и светились умом. Художник нарисовал собак в нескольких разных позах и так увлекся этой работой, что в конечном итоге забыл, зачем, собственно, сюда пришел. Ох и красивые же зверюги! Реновалес любил животных, в которых красота сочеталась с силой. Если бы жил сам и мог делать все, что заблагорассудится, то превратил бы свой дом в зверинец.
Наконец человек с собаками ушел, и художник снова остался один. Неспешной походкой прошли несколько парочек — они поворачивали за дворец и исчезали в садах на склоне горы. Потом — группа семинаристов в развевающихся рясах, оставлявших за собой тот специфический запах здоровой, целомудренной и грязной плоти, который чувствуется по казармам и монастырям... А графини нет и нет!..
Художник снова облокотился на балюстраду. Решил подождать еще полчаса, не больше. День клонился к вечеру; солнце еще стояло высоко, но пейзаж неоднократно словно окутывался тенью. Облака, скопившиеся в загонах на горизонте, наконец вырвались на свободу и теперь, похожие на каких-то сказочных зверей, мчались небесными лугами, толкаясь и обгоняя друг друга в безумной гонке, словно хотели проглотить огненный шар, медленно скользящий вниз по чистому участку синего неба.
Неожиданно Реновалес почувствовал укол в спину, в том месте, где сердце. Никто его коснуться не мог; так его предупреждали нервы, которые как-то по-особенному напряглись и почти дрожали от безумного нетерпения. Он чувствовал, что она уже близко, вот-вот появится. И действительно, обернувшись, увидел ее. Она шла по аллее, вся в черном, в подбитом мехом кожаном жакете. Руки спрятаны в небольшой муфте, лицо прикрыто вуалью. Ее высокая и стройная фигура четко выделялась на желтоватой земле, будто скользила от ствола к стволу. Карета возвращалась назад, видимо, чтобы ждать ее наверху, у агрономического училища.
Они встретились посреди площади. Графиня протянула ему ладошку в перчатке, согретую в муфте, и оба направились к балюстраде.
— Я сейчас такая злая... Меня даже трясет от злости. Не думала, что появлюсь здесь; совсем о вас забыла, маэстро, честное слово. Вспомнила только когда вышла из дома главы кабинета министров и, зная, что встречу вас здесь, приехала, чтобы вы развеяли мое плохое настроение.
Сквозь вуаль Реновалес увидел ее сердито блестевшие глаза и залегшие злые складки в уголках красивых губ.
Графиня быстро заговорила, стремясь вылить кипевший в ней гнев; она ничего вокруг себя не замечала — словно находилась в своем салоне, где ей все знакомо.
Только что нанесла визит главе кабинета министров, чтобы переговорить с ним о «своем деле»: бедный Пако — ее муж — мечтает о Золотом Руне, и его счастье будет зависеть от осуществления этого желания. Только этого ему не хватает, чтобы завершить пирамиду крестов, почетных знаков и орденских лент, которую он нагромоздил вокруг своей персоны, от живота до шеи, покрыв этой славной мантией все туловище и не оставив свободным ни одного квадратного миллиметра. Получить Золотое Руно — и можно умирать!.. Почему бы не сделать такое удовольствие Пако, хорошему человеку, неспособному даже мухи обидеть? Что им стоит наградить его этой игрушкой, чтобы он стал счастливым?..
— Больше нет на свете друзей, — горько пожаловалась графиня. — Этот первый министр — тупой дурак, забывший о давней дружбе, как только увидел себя во главе правительства. А как он когда-то вздыхал возле меня, как тенор в сарсуэле, как ухаживал за мной (поверьте, я не выдумываю) и хотел покончить с собой, видя, что я его не выношу, считаю обыкновенным хлыстом и идиотом!.. Сегодня та же история: то и дело пожимает мне руку и закатывает глаза, «ах, дорогая Конча», «ах, волшебная Конча» и другие льстивые слова — так же он щебечет и в парламенте, этот старый кенар. Короче говоря, с Руном ничего не получится: ему, дескать, очень жаль, но правительство не дает согласия.
И графиня, словно впервые заметив, где находится, направила свой разгневанный взгляд на темные холмы Каса де Кампо; там продолжали греметь выстрелы.
— И после этого они еще смеют ставить человеку в вину мятежные мысли. Я анархистка — вы меня слышите, Мариано? Чем дальше, тем больше чувствую себя революционеркой. Не смейтесь, я не шучу. Бедный Пако, это агнец божий, дрожит от страха, когда я выражаю перед ним свои взгляды. «Женщина, подумай, кто мы с тобой такие. Нам нужно быть в согласии с правительством». Но я бунтую, потому что слишком хорошо знаю эту компанию: ватагу циников. Почему бы не дать моему Пако Золотого Руна, если бедняге так хочется его иметь? Поверите, маэстро, меня злит эта страна, такая трусливая и покорная. Надо, чтобы здесь наступил девяносто третий год, как во Франции. Если бы я была свободна, а не обременена всякими глупостями: высоким происхождением, положением в свете, — то сегодня непременно совершила бы что-то отчаянное. Бомбу бросила... Нет, бомбу не бросала бы; лучше бы взяла револьвер и...
— Бах-бах-бах! — крикнул художник, весело засмеявшись.
Конча отступила от него на шаг.
— Не шутите, маэстро, — сказала она сердито. — Вы хотите, чтобы я ушла?.. Или дала вам пощечину?.. Мои слова куда более серьезны, чем кажется. Сегодня мне не до шуток!
Но характер у графини был переменчив, и после этих сердитых слов она вдруг улыбнулась, словно вспомнила что-то очень приятное.
— Однако неудачи сегодня не во всем преследовали меня, — сказала она после долгого молчания. — Я ушла оттуда не с пустыми руками. Первый министр не хочет иметь в моем лице врага и, поскольку с Руном ничего не получится, предложил компенсацию. Одно депутатское место на первых же частичных выборах.
Реновалес широко раскрыл глаза от удивления.
— Зачем оно вам, это депутатское место? Кого вы собираетесь на него посадить?
— Кого! — передразнила Конча с наигранным удивлением. — Кого!.. Кого я могу посадить на него, глупый вы человек?.. Не вас же, ничего в этом не понимающего, а умеющего только махать кистью... Это место для доктора Монтеверди, и он там совершит великие дела.
В тишине над площадью раздался громкий хохот художника.
— Дарвин — депутат большинства! Дарвин будет говорить «да» или «нет»!..
И еще долго смеялся, напустив на себя выражение комического ужаса.
— Смейтесь, смейтесь, злой человек, открывайте шире рот, трясите своей апостольской бородой... Какой же вы шутник! Ну что в этом такого удивительного?.. Но довольно, больше не смейтесь. Или вы хотите, чтобы я сейчас ушла? А я уйду, если не замолчите!..
Некоторое время оба молчали. Графиня сразу же забыла о своих хлопотах, в ее птичьем мозгу никакие впечатления не задерживалось надолго. Она осмотрелась вокруг себя презрительным взглядом, желая досадить художнику. Так вот чем он так восхищался? Только и всего?
Прогуливаясь, они неспешно направились к старым садам, раскинувшимся на террасах косогора, за дворцом. Спускались по пологой тропинке, которая вилась меж черными скалами, минуя покрытые мхом обрывы.
Стояла глубокая-глубокая тишина. Только слышался плеск воды из растаявшего снега, стекающей по стволам деревьев и образующей внизу ручейки, что петляли по косогору, оставаясь почти невидимыми под травой. В некоторых затененных местах сохранились сугробы, похожие на клубки белой шерсти, которых еще не коснулась оттепель. Пронзительно щебетали птицы, будто где-то царапали алмазным резцом по стеклу. Сбоку от лестницы виднелись постаменты из крошащегося почерневшего камня, напоминающие о статуях и цветочных вазах, которые когда-то на них стояли. Небольшие сады, ограниченные геометрически правильными линиями, расстилали над каждой террасой темные греческие орнаменты своих ветвей. На открытых местах журчала вода, стекающая в пруды, огороженные ржавыми балюстрадами, или падающая в тройные чаши высоких фонтанов, что оживляли пустоту своим непрерывным плеском. Журчащая, ледяная вода была и в воздухе, и на земле, она еще больше охлаждала этот и без того холодный пейзаж, над которым висело неяркое солнце, похожее на красный мазок, не содержащий в себе ни крошки тепла.
Они шли под зелеными арками меж огромных и словно неживых деревьев, опутанных до самых верхушек покрученными побегами плюща, шли, касаясь столетних стволов с позеленевшей и пожелтевшей от влаги корой. С одной стороны тропы круто поднимался вверх склон холма, с вершины которого доносился звон невидимого бубенчика и где время от времени на синем фоне неба появлялся силуэт коровы. С другой стороны тянулся старый парапет из колонок, окрашенных в белый цвет, а за парапетом, далеко внизу, виднелись темные цветники, где в унылом одиночестве, посреди пустоши и заброшенности, день и ночь плакали струйками слез старые фонтаны. На косогорах, между деревьями, тянулись ежевичные чащи. Стройные кипарисы, прямые, элегантные сосны с гонкими стволами образовывали колоннаду, своеобразные решетки, сквозь которые сочились солнечные лучи, укрывающие землю чередующимися золотыми полосами и длинными тенями — торжественное сияние апофеоза.
Художник восторженно восхвалял окружающий пейзаж. Это единственный уголок в Мадриде, достойный внимания художника. Здесь когда-то работал великий дон Франсиско. Так и кажется, что за поворотом тропы можно увидеть его: Гойя сидит перед мольбертом и хмурит чело, недовольно поглядывая на красивую герцогиню, свою натурщицу.
Современные костюмы, по мнению Реновалеса, к этому фону не годились. Он считал, что к этому пейзажу требуется строгий наряд; блестящий камзол, напудренный парик, шелковые чулки, и чтобы рядом шла женщина в узком платье с высокой, под самую грудь, талией.
Слушая художника, графиня улыбалась. Рассматривалась вокруг с большим интересом: нет, прогулка не столь уж и плоха. Ей кажется, она видит все это впервые. Очень хорошо! Но, к сожалению, она не создана жить на природе.
Для нее лучший вид — это кресла какого-нибудь салона, а что касается деревьев, то ей больше нравятся декорации леса в Королевском театре, появляющиеся под аккомпанемент музыки.
— За городом мне становится скучно и грустно, маэстро. Природа сама по себе неинтересна и примитивна.
Они вышли на полянку, где был пруд с низкими пилястрами, оставшимися от прежней балюстрады. Вода, что и так была вровень с берегами, от растаявшего снега еще выше поднялась и теперь переливалась через каменные закрайки, растекалась вокруг тоненькой пленкой и журчала, сбегая вниз по косогору. Графиня остановилась, боясь замочить ноги. Стараясь ступать там, где суше, художник вышел вперед и взял графиню за руку, чтобы провести ее. Она послушно пошла за ним, смеясь и подбирая шлейф платья.
Когда вышли на сухую тропинку, Реновалес не выпустил этой хрупкой ладони, чувствуя сквозь перчатку ее нежное тепло. Конча не отнимала руки, будто не замечала, что художник ее держит, но на ее устах мелькнула чуть заметная улыбка, а в глазах — выражение лукавства. Маэстро казался смущенным. Он колебался, словно не знал, с чего начать.
— Никакой надежды? — спросил он тихим голосом. — Вы по-прежнему нисколько меня не любите?
Графиня засмеялась — громко и весело.
— Ну вот, начинается. Так я и знала. Недаром сомневалась, приходить ли. В карете несколько раз повторяла себе: «Ты делаешь глупость, девушка, что едешь в Монклоа. Ты погибнешь там от скуки. Тебя ждет тысяча первое признание».
Затем сменила тон и притворно строго стала отчитывать его:
— Маэстро, неужели с вами нельзя разговаривать о чем-то другом? Почему мы, женщины, такие несчастные, почему каждый мужчина, с которым хочешь просто поговорить, считает своим долгом признаться тебе в любви?
Реновалес запротестовал. Пусть она говорит так о ком-то другом, но не о нем, потому что он действительно в нее влюблен. Может поклясться, может повторить ей это на коленях, чтобы поверила, — влюблен безумно! Но графиня насмешливо передразнила его, прижав руку к сердцу и безжалостно засмеявшись.
— Да, да... Я эту песенку знаю — лучше не тратьте силы, повторяя ее. Знаю наизусть. «В груди словно вулкан... Не могу без тебя жить... Если не полюбишь, покончу с собой...» Все вы говорите одно и то же. Ни намека на оригинальность... Маэстро, заклинаю вас богом! Не выставляйте себя банальным ухажером. Вы же великий человек, а говорите такие глупости!..
Реновалес даже растерялся — такого решительного и насмешливого отпора он не ожидал. Но Конча, словно ей стало жалко художника, поспешно добавила с нежностью в голосе:
— Какая вам надобность влюбляться в меня? Полагаете, я буду меньше вас почитать, если вы не сделаете того, что считают своим долгом все мужчины из моего окружения?.. Я вас люблю, маэстро, и видеть вас — для меня радость. Мне будет весьма досадно, если мы поссоримся. Я люблю вас как друга, искреннего и ближайшего своего друга. Люблю за то, что вы такой хороший; огромнейший ребенок, бородатый мальчишка, не знающий ровным счетом ничего о жизни, но имеющий большой-большой талант!.. Я хотела встретиться с вами наедине, чтобы иметь время спокойно поговорить и сказать то, что сейчас говорю. Я люблю вас, как никого другого. Ни с кем не чувствую себя так хорошо, как с вами. Будем же друзьями; или братом и сестрой — как хотите... Но не цепляйте вы на себя эту трагическую маску! Развеселитесь хоть немножко, славный маэстро! Засмейтесь своим громким смехом, что всегда так радует мою душу!
Но маэстро оставался мрачным, глядя в землю и яростно теребя густую бороду.
— Все это ложь, Конча, — грубо ответил он. — Правда в том, что вы влюблены, что вы без ума от шута Монтеверди.
Графиня улыбнулась, словно грубая речь художника ей польстила.
— Ну что же, Мариано, это правда. Мы любим друг друга. Мне кажется, я еще так не любила ни одного мужчину. Никому доселе я не говорила этого. Вы первый человек, которому я доверилась, ибо вы мой друг, потому что когда я с вами, то просто не знаю, что со мной происходит, поэтому я и рассказываю вам все о себе. Мы любим друг друга; собственно, это я люблю его, люблю куда горячее, чем он меня. Моя любовь — это одновременно и благодарность. Я не питаю иллюзий, Мариано. Тридцать шесть лет! Только вам решаюсь сказать о своем возрасте. Пока я выгляжу довольно прилично — сумела себя сохранить. Но он намного моложе: еще несколько лет, и я могла бы быть ему матерью.
Она на мгновение замолчала, словно испугалась такой разницей в возрасте между своим любовником и собой; но сразу же добавила с неожиданной самоуверенностью:
— Он тоже любит меня, я знаю. Я для него советчик, я вдохновляю его; он говорит, что находясь со мной, чувствует, как в нем рождаются новые силы для научных поисков; что благодаря мне он станет великим человеком. Но я люблю его сильнее, гораздо сильнее. В чувствах разница между нами, наверное, не меньше, чем в возрасте.
— Но почему, почему вы не полюбите меня? — спросил художник со слезами в голосе. — Я вас обожаю — вот роли и поменяются. Я вас буду окружать пожизненным поклонением, а вы только позволяйте любить вас, позволяйте смотреть на вас как на богиню, всегда быть у ваших ног.
Конча снова засмеялась, комично передразнивая глухой голос, жаркие движения и страстный взгляд художника.
— «Но почему, почему вы не полюбите меня?..» Маэстро, ну не будьте же ребенком! О таком не спрашивают: в любви мы над собой не властны. Я не люблю вас так, как вам хочется, потому что этого просто не может быть. Будьте довольны тем, что вы мой ближайший друг. Знайте, что с вами я, пожалуй, откровеннее, чем с самим Монтеверди. Да, вам я рассказываю о таких вещах, о которых ему никогда не рассказала бы...
— Что мне с того! — яростно воскликнул художник. — Я мечтаю, жажду упиваться красотой вашего тела, вожделею любви...
— Успокойтесь, маэстро, — сказала она с наигранной стыдливостью. — Ох какой же вы! Зачем говорите мне все те непристойности, что приходит вам на ум, когда вы раздевает взглядом женщину!.. Не хочу, не хочу вас слушать!..
Затем добавила с материнскими нотками в голосе, словно отчитывала маэстро за безрассудство:
— Не такая уж я сумасшедшая, какой меня считают, и всегда думаю о последствиях, к которым могут привести мои поступки... Мариано, посмотрите на себя как следует, оглянитесь на свое окружение. Вы имеете жену, у вас есть дочь, которая не сегодня-завтра выйдет замуж и сделает вас дедушкой. А вы еще думаете о всяких безумствах! Я не поддалась бы на ваши уговоры, даже если бы любила вас... Какой ужас! Обманывать Хосефину, свою школьную подругу! Бедная женщина — такая ласковая, такая добрая... и всегда больна. Нет, Мариано, — никогда этого не будет. На такое может решиться только человек свободный. Я не смогла бы найти в себе мужество любить вас. Я предлагаю вам только дружбу — не более...
— Не надо мне вашей дружбы! — сердито воскликнул Реновалес. — Больше я не буду появляться в вашем доме, сделаю невозможное и забуду вас. Эта мука невыносима. Мне станет жить спокойнее, когда я перестану вас видеть.
— Вы меня не оставите, — сказала Конча ласково, и в ее голосе прозвучала уверенность в силе своего очарования. — Вы останетесь рядом со мной, если вы меня любите, и станете моим лучшим другом... Не будьте ребенком, маэстро, вы еще увидите, какое удовольствие можно иметь от нашей дружбы, хотя сейчас вы этого и не понимаете. Для вас я буду беречь то, чего не знают другие: интимность, доверие.
И она положила на локоть художника свою хрупкую ручку, оперлась на него как-то особенно непринужденно и посмотрела ему прямо в глаза; в ее зрачках светилось нечто загадочное и таинственное.
До них долетел протяжный гудок; послышалось глухое шуршание колес, подминающих под себя дорогу, и внизу под ними стремительно промчался автомобиль. Реновалес попытался разглядеть людей, сидевших в машине, издалека похожей на игрушечную. Возможно, за рулем сидел Лопес де Coca, а те две женщины в вуалях — его жена и дочь.
Художник почувствовал острый приступ раскаяния, подумав, что именно в этот момент, когда он, обо всем забыв, просил о любви чужую женщину, мимо них, возможно, проехала Хосефина и ничего не увидела, ничего не заметила.
Они долго стояли неподвижно, опершись о балюстраду, и молча смотрели сквозь колоннаду деревьев на блестящее солнце, густо-красное, как спелая черешня, что заходило, озаряя горизонт вспышками пожара. Багровые тучи, видя, что оно умирает, коварно подкрадывались к нему и жадно впитывали его свет.
Конча в восторге любовалась закатом, как любуется человек зрелищем, видящим его только в кои-то веки.
— Взгляните, маэстро, на это огромное облако — какое же оно черное! Похоже на дракона... Нет, пожалуй, на бегемота; посмотрите, какие у него толстые ноги — как башни. Оно бежит к солнцу и сейчас его проглотит! Уже открыло пасть! Проглотило, проглотило!
Окружающий мир сразу потемнел. Солнце исчезло в чреве чудовища, которое заслонило весь горизонт. Его горбатая спина ежилась серебряными шипами, а брюхо, будто не в силах удерживать в себе раскаленный шар, брызгало дождем бледного света. Так и не сумев переварить огненный клубок, оно в конце концов сгорело и развеялось дымом, разлетелось черными клочьями, и снова выкатился красный диск и встал над горизонтом, омыв золотом небо и землю, сыпанув в тихие воды прудов стайки огненных рыбок.
Реновалес, опершись о балюстраду, касался локтем графини и вдыхал ее аромат, чувствовал тепло ее упругие тела.
— Нам пора возвращаться, маэстро, — сказала она с какой-то тревогой в голосе. — Мне холодно... Да и с таким спутником как вы никогда не чувствуешь себя спокойно.
И торопливо двинулась обратно к площади, ибо, хорошо зная мужчин, чувствовала, как опасно оставаться с Реновалесом наедине. На его бледном и взволнованном лице она заметила приближение взрыва, отчаянного и грубого.
На террасе у Глубокого Канала мимо художника и графини прошли двое влюбленных. Неторопливо спускаясь вниз, они прижимались друг к другу; они еще не решались обняться, видимо, ждали, когда повернут на первую дорожку и их не будут видеть. Юноша нес свернутый и перекинутый через руку плащ, радуясь, как кавалер из античной комедии; хрупкая и бледная девушка, не одаренная прочими прелестями кроме юности, куталась в ветхую мантилью и шла, не отрывая от своего спутника наивного и влюбленного взгляда.
— Какой-то студент со своей модисточкой, — сказал Реновалес, когда юноша с девушкой прошли мимо. — Они более счастливы, чем мы с вами, Конча. Их прогулка даст им куда больше удовольствия.
— Мы с вами уже старые, маэстро, — сказала она с фальшивой грустью в голосе, явно не имея в виду себя, а только своего спутника.
Реновалес возмутился — это была последняя вспышка его страсти.
— Но почему, почему я не могу быть таким счастливым, как тот мальчик? Разве у меня нет на это права?.. Конча, вы не знаете, кто я такой. Вы привыкли относиться ко мне как к мальчишке и забываете, что я художник Реновалес, знаменитый маэстро. Меня знают во всем мире.
И с грубой нескромностью начал распространяться о своей славе, и чем больше говорил, тем сильнее раздражала его холодность этой дамы; он хвастался своим громким именем, как лучезарным плащом, который должен ослеплять женщин. И такой человек как он должен терпеть, когда его оттесняет какой-то ничтожный докторишко?
Графиня улыбалась с выражением жалости. В ее глазах вспыхивали искорки сочувствия. Глупенький! Маленький ребенок! До чего же наивными бывают эти гении!
— Да. Вы великий художник, маэстро. Поэтому я горжусь вашей дружбой. Даже признаю, что она возвышает меня в глазах мира и в моих собственных... Я люблю вас и восхищаюсь вами.
— Не надо мне восхищения, Конча! Я жажду любви!.. Чтобы мы принадлежали друг другу! Любовь без границ...
Она все смеялась.
— Вот человек! Ему надо любви!..
Ее глаза блестели иронией и, казалось, выдавали себя ему. Ведь он нисколько не знает женщин. Любви безразличен талант, она этого не понимает и даже гордится своим невежеством! Ее влечет лишь аромат молодости, благоухание цветущей жизни.
— Останемся друзьями, Мариано, только друзьями. Вы привыкнете, и наши взаимоотношения принесут вам глубокую радость... Не будьте таким материалистом — даже не верится, что вы художник. Вам не хватает идеализма, маэстро, не хватает.
В таком тоне — снисходительном и сочувственном — графиня говорила все время, пока они не расстались у кареты, уже ждущей ее.
— Мы друзья, Мариано. Только друзья... зато настоящие.
Когда начало темнеть, Конча уехала, а Реновалес решил пройтись пешком; он размахивал руками и гневно стискивал кулаки. Оставшись в одиночестве, почувствовал новый приступ ярости и мысленно ругал графиню самыми непотребными словами, ведь теперь его не сковывало ее присутствие. Как она потешается над ним! Как смеялись бы враги, увидев его таким послушным и безвольным в руках женщины, чуть ли не ежедневно меняющей любовников! Но он должен завоевать ее, пусть даже ценой дальнейших унижений. Для него это дело чести — завладеть ею хоть раз, а потом отомстить, оттолкнув ее. Она будет ползать у его ног, а он гордо скажет: «Так я поступаю со всеми, кто мне сопротивляется».
Но сразу же осознал свое бессилие. Он всегда будет покоряться этой женщине, которая так холодно к нему относится, никогда не теряет самообладания и считает его простаком. Охваченный глубоким разочарованием, он стал искать успокоения в мыслях о своем доме, о больной жене, о супружеском долге, который приковывает его к ней, и почувствовал горькую радость человека, жертвующего собой, безропотно несущего свой крест.
Итак, решено. Он уйдет от этой женщины. И никогда больше не увидит ее.
III
И он перестал видеться с графиней — два дня не ходил к ней. А на третий ему принесли небольшое голубое письмо в узком конверте. От тонкого аромата духов, которыми оно было приправлено, художник задрожал.
Графиня была недовольна, что он не приходит, и ласково ему пеняла. Ей очень нужно его видеть, так много есть что ему сказать. Настоящее любовное письмо, которое художник поспешил спрятать, боясь, что, перечитывая его, поверит в то, в чем еще не было никакой уверенности.
Реновалес притворно возмутился.
«Я пойду к ней, — думал он, ходя по мастерской, — но только для того, чтобы сказать ей правду в глаза, чтобы покончить с этим раз и навсегда. Если она думает, что меня можно морочить, то ошибается. Она не знает, что если я хочу, то становлюсь твердый, как гранит».
Бедный маэстро! В то время как в одном уголке его мозга формировались гордые фразы «гранитного мужчины», в другом — сладкий лицемерный голос напевал: «Иди немедленно — пользуйся случаем. Видимо, она уже раскаивается, что оттолкнула тебя. Она ждет тебя и будет твоей».
И художник, охваченный нетерпением, помчался к графине. Но ничего не изменилось. Она принялась ласково его упрекать. Почему он так долго не приходил? Разве не знает, как она любит его? После того разговора в Монклоа она никак не могла успокоиться, думая, что он обиделся. И так за разговорами они просидели часа два в комнате, которая была ее кабинетом, пока пополудни не начали сходиться ее уважаемые друзья, постоянное общество немых обожателей, а последним появился Монтеверди с безмятежным спокойствием любовника, которому ничто не угрожает.
Художник ушел от графини, не добившись почти ничего. Единственное, что она ему позволила — это дважды поцеловать ей руку. Обычное проявление светской учтивости. Каждый раз, когда он пробовал продвинуться дальше, коснуться губами выше локтя, очаровательная дама властно останавливала его.
— Право, я рассержусь, маэстро, и больше не буду принимать вас наедине!.. Вы нарушаете наш уговор!
Реновалес отрицал. Они ни о чем с ней не договаривались. Но Конча осаждала его, то расспрашивая о Милито и восхваляя ее красоту, то интересуясь, как чувствует себя бедная Хосефина, такая ласковая, такая милая женщина; она, Конча, мол, очень заботится о ее здоровье и на днях посетит ее. Маэстро смущался, мучился угрызениями совести и не решался наступать дальше — ждал, пока рассеется досадное чувство.
После этого визита Реновалес снова пришел к графине, потом еще и еще. Он чувствовал потребность видеть ее, привык ежедневно слушать, как эти волшебные уста горячо восхваляют его талант.
Не раз неистовый нрав художника бунтовал, и он чувствовал желание сбросить с себя эти позорные кандалы. Эта женщина словно околдовала его. Звала к себе по любому мелочного поводу, казалось, радовалась его страданиям; играла с ним, как игрушкой. Со спокойным цинизмом разглагольствовала о Монтеверди и их любви, говорила об этом так, будто доктор был ее мужем. Ей хотелось рассказывать кому-то о своей тайной жизни, она чувствовала то непреодолимое влечение к откровенности, которое порой охватывает преступника и заставляет его во всем признаваться. Постепенно стала поверять маэстро все свои любовные тайны, рассказывала, не краснея, об интимных подробностях свиданий с Монтеверди, что часто происходили в ее же доме. Они беззастенчиво злоупотребляли слепотой графа, который словно свихнулся после неудачи с Руном. Страх быть пойманными на горячем наполнял любовников ощущением какого-то болезненного удовольствия.
— Вам я рассказываю обо всем, Мариано. Не знаю, что со мной происходит, когда я с вами. Люблю вас, как брата. Нет, не брата... Скорее, как подругу, на которую во всем можно положиться.
Оставаясь наедине с собой, Реновалес чувствовал отвращение, когда вспоминал об откровенности Кончи. Она действительно такая, какой ее считают, — очень привлекательная, очень красивая, но совершенно безнравственная женщина. Ну, а себя самого он ругал самими непотребными словами, которым научился во времена богемной жизни в Риме, и сравнивал себя со всеми рогатыми животными, которых мог вспомнить.
«Больше не пойду к ней. Это же позор... неплохую роль ты выбрал себе, маэстро».
Но стоило ему не прийти к графине два дня, как появлялась француженка Мари, горничная сеньоры де Альберка, с надушенным письмом, а иногда письмо прибывало по почте, кричаще выделяясь среди прочей корреспонденции художника.
«Ну что за женщина! — восклицал Реновалес, торопливо пряча яркий конверт, так и бросающийся в глаза. — Какая неосторожность! Рано или поздно Хосефина обратит внимание на эти письма».
В своем преклонении перед гениальным другом Котонер считал, что перед ним не может устоять ни одна женщина — поэтому и сеньора де Альберка, конечно, безумно влюблена в маэстро. Старый волокита печально качал головой.
— Это плохо кончится, Мариано. Ты должен порвать с этой сеньорой. Подумай о покое своего домашнего очага! Вижу, не миновать тебе беды.
Письма всегда были одинаковы. Бесконечные жалобы на короткие перерывы в его визитах. «Cher maitre, сегодня ночью я не могла уснуть, думая о вас...», а в конце непременная подпись: «Ваша поклонница и хорошая подруга Coquillerosse[22] » такое воинственное прозвище она выбрала для переписки с художником.
Писала она беспорядочно, в самые неожиданные часы дня, повинуясь прихотям своего воображения и постоянно возбужденных нервов. Несколько раз вскакивала с постели даже в полночь или рано утром: никак не могла заснуть и, чтобы как-то развлечься в бессоннице, заполняла четыре страницы мелким почерком, обращаясь к доброму другу. Во всех подробностях она рассказывала ему о графе, о том, что слышала от подруг, сообщала последние сплетни о людях с «большого дворца», сетовала на равнодушие своего доктора. А иногда это были только четыре строки — лаконичные, отчаянные. «Приходите немедленно, милый Мариано. Очень срочное дело» — тревожно кричали буквы.
И маэстро бросал свою работу и немедленно бежал к графине, а та принимала его, лежа в постели, в своей пропахшей духами спальне, куда уже много лет не заходил сеньор, помешанный на орденах.
Художник появлялся встревоженным — наверное, произошло что-то ужасное, — а Конча, беспокойно вертясь под вышитыми одеялами и убирая со лба золотые пряди, выбивающиеся из-под кружевного чепчика, говорила и говорила; слова слетали с ее уст беспорядочно, как птичье чириканье, словно от ночной тишины она заболела косноязычием. Ей пришли на ум гениальные идеи; приснилась очень оригинальная научная теория — Монтеверди будет в восторге. И она с важным видом выкладывала свое открытие маэстро, кивающему головой, не понимающему ни слова и раздражающемуся, что такой хорошенький ротик плетет всякую ерунду.
В другой раз графиня начинала рассказывать, какую речь готовит она на торжественное собрание женской лиги — это, мол, будет настоящий шедевр красноречия. Высовывала из-под простыней руки цвета слоновой кости и, будто не замечая, как возбуждается Реновалес, спокойно брала с ночного столика несколько испещренных карандашом листков. Добрый друг должен сказать ей, кто является величайшим художником в мире, потому что она оставила в своей речи чистое место для этого имени.
Проболтав час, а то и больше, под страстным взглядом художника, она наконец переходила к срочному делу, из-за которого маэстро покинул свою работу и примчался к ней, на ее отчаянный вопль. Это всегда были вопросы жизни или смерти: речь шла ни больше, ни меньше, как о ее чести. То он должен нарисовать что-то на веере той или иной сеньоры-чужестранки, которая мечтала вывезти из Испании хоть какую-то картинку великого маэстро. Та дама, дескать, попросила Кончу об этом вчера вечером на дипломатическом рауте, зная о ее дружбе с Реновалесом. А то графиня звала его, чтобы попросить какую-нибудь «картинку», эскизик, любую мелочь из тех, что валяются по всем углам его мастерской, для благотворительной лотереи, организованной женской лигой в пользу бедных девушек, потерявших девственность, которых графиня и ее подруги взялись наставить на путь добродетели.
— Не надо кривиться, маэстро; не будьте таким скрягой. Это только маленькие жертвы, требуемые дружбой. Все считают, что я имею большое влияние на знаменитого маэстро и надоедают мне просьбами, заставляя давать сотни обещаний... Никто ведь вас хорошо не знает; никто не представляет, какой вы развращенный, непослушный и злой человек!
И ласково позволяла поцеловать свою руку, улыбаясь почти сочувственно. Но едва ее кожи касалась его щекочущая борода, едва она ощущала прикосновение горячих губ художника к своей белой пухленькой ручке выше локтя, как сразу отталкивала его, смеясь и ерзая под одеялом.
— Пустите меня, Мариано! А то закричу! Я позову Мари! И больше не буду принимать вас в спальне. Вы не заслуживаете такого доверия... Спокойно, маэстро, спокойно, а то расскажу обо всем Хосефине!
Не раз, встревоженно прибежав на зов графини, Реновалес находил ее бледной, с синяками под глазами, так как она всю ночь плакала. Увидев маэстро, Конча заливалась слезами. Она так несчастна в любви, равнодушие Монтеверди приносит ей невыносимые страдания. Она не видит его целыми днями — он избегает встреч с нею. Ох, эти ученые! Договорился до того, что заявил ей, будто женщина — это большая помеха для серьезных научных исследований. А она любит его безумно, покоряется ему, как рабыня, терпит все его причуды, любит его так горячо, как может любить только женщина, которая намного старше своего любовника и понимает, что она ему не ровня.
— Ох, Реновалес! Не влюбляйтесь никогда. Это ад! Вы даже не представляете, какой вы счастливый, что ничего не знаете о таких вещах.
Но маэстро не трогали слезы графини, а ее откровенность только раздражала его. Размахивая руками, он ходил по спальне, будто был у себя в мастерской, и говорил Конче с грубой прямотой, как женщине, уже открывшей ему все свои тайны и слабости. Черт возьми! Ему нет никакого дела до всего этого. Так она позвала его лишь для того, чтобы он выслушивал этот бред?.. Графиня всхлипывала, как ребенок, съежившись под одеялами и простынями. Она одна как перст на этом свете и очень несчастна. У нее нет иного друга, кроме маэстро — он для нее и отец, и брат. Кому же, как не ему, она может рассказать о своем горе? В один из таких моментов, увидев, что художник молчит, растрогавшись ее слезами, Конча осмелела и сказала, чего от него хочет. Он должен пойти к Монтеверди и хорошо отчитать его, сказать напутствия, чтобы он вел себя по-человечески и не заставлял ее страдать. Доктор преклоняется перед художником. Это один из самых горячих его поклонников. Она уверена, что достаточно маэстро сказать Монтеверди несколько слов, и тот вернется к ней покорным, как ягненок. Надо ему показать, что она не одна, что у нее есть защитник, что никому не позволено безнаказанно насмехаться над нею.
Но Конча даже не успела изложить свою просьбу до конца. Художник сжал кулаки и широкими шагами заходил по комнате, неистово ругаясь. Он даже кипел от ярости.
— Проклятье! Этого только не хватало! Скоро вы попросите, чтобы я почистил вам ботинки. Вы с ума сошли, сеньора? За кого вы меня принимаете? Я не желаю терпеть ваши прихоти... Для этого у вас есть граф. Оставьте меня в покое.
Но она уткнулась головой в подушки и безутешно заплакала. Итак, в этом мире у нее больше нет друзей! Маэстро такой же, как и все остальные: если не угодишь всем его прихотям, то и дружба для него не дружба. Столько слов, столько обещаний, а на деле он не способен даже на маленькую жертву.
Вдруг она овладела собой и приподнялась на кровати — насупленная, разгневанная, холодная, как оскорбленная королева, — светя сквозь кружева таинственной белизной прекрасного тела. Ну что ж, ей теперь все ясно: она ошиблась, рассчитывая на него. А когда Реновалес, растерявшись от этой вспышки гнева, хотел что-то сказать в свое оправдание, она строго и надменно спросила:
— Вы согласны или не согласны? Считаю до трех: раз... два...
Ладно, он выполнит ее просьбу. Он уже пал так низко, что может скатиться еще немного вниз — ничего от этого не изменится. Прочитает доктору наставление, скажет ему в глаза, что только дурак может пренебрегать таким счастьем. (Эти слова художник произнес искренне, и голос его задрожал от зависти). Чего еще хочет от него его очаровательная мучительница? Пусть просит смело, он все сделает. Если надо, он вызовет на дуэль графа со всеми его орденами и убьет, чтобы она стала свободной и могла соединиться со своим докторишкой.
— Шутник! — воскликнула Конча, победно улыбаясь. — Вы милый, как никто в мире, но и очень-очень злой. Подойдите-ка ко мне, злюка.
И, откинув рукой прядь волос, похожих на ветви плакучей ивы, поцеловала художника в лоб, весело засмеявшись, когда тот задрожал от этой ласки. Реновалес почувствовал, как у него подгибаются ноги, а руки сами хватают в объятия это теплое, душистое тело, что так и ускользало из тонкой рубашки.
— Я поцеловала вас только в лоб! — закричала Конча. — Как сестра брата, Мариано! Спокойно!.. Вы делаете мне больно!.. Я позвоню!
И все-таки позвонила, ибо почувствовала, что слабеет и вот-вот уступит, не сможет вырваться из этих горячих и властных объятий. В лабиринте коридоров и комнат зазвонил электрический звонок, дверь в спальню открылась, и зашла Мари — вся в черном, с накрученными волосами, тактичная и молчаливая. Ее бледное улыбающееся личико говорило, что она привыкла видеть все, догадываться обо всем, всегда сохраняя невозмутимое выражение.
Графиня протянула Реновалесу руку, спокойная и любезная, как будто приход горничной прервал их прощание. Жаль, что он уже уходит; вечером она надеется встретить его в Королевском театре.
Когда художник оказался на улице, глотнул свежего воздуха и почувствовал себя среди людей, ему показалось, что он очнулся от страшного сна. На душе было очень противно. «Ну и отличился ты, маэстро». Он с отвращением подумал, как унижает свое достоинство, повинуясь всем прихотям графини; а теперь даже скатился до такого позора, что согласился стать посредником между нею и ее любовником. Но при этом он до сих пор чувствовал нежное прикосновение уст Кончи; до сих пор был окутан атмосферой спальни, напоенной ароматами ее душистого тела. Мрачные мысли медленно рассеялись, и художник приободрился. Не так уж и плохо продвигаются дела; хотя этот путь и неприятный, но он приведет его к цели.
Не раз по вечерам Реновалес шел в Королевский театр по повелению Кончи, которая хотела видеть его там, и почти весь спектакль сидел в ее ложе, разговаривая с ней. Милито смеялась над такой переменой отцовых привычек — ведь когда-то он ложился спать рано вечером и уже на рассвете вставал работать. А так как мать вечно была больна, то теперь Милито исполняла обязанности хозяйки и провожала маэстро из дому; весело кривляясь и смеясь, она помогала отцу надеть фрак, причесывала его, поправляла галстук.
— Папочка, я тебя не узнаю: ты стал светским хлюстом. Когда возьмешь меня с собой?
Отец оправдывался, напустив на себя важный вид. Этого требует его профессия; художникам надо жить светской жизнью. Ну, а ее он с собой возьмет, непременно возьмет... в другой раз. Потому что сегодня должна идти сам: у него дела, он должен переговорить в театре со многими людьми.
Случилась с ним еще одна перемена, которую тоже заметила насмешливая, веселая Милито. Отец помолодел.
Под безжалостными ножницами его космы с каждой неделей укорачивались, а борода в итоге превратилась в мелкий подлесок тех дремучих зарослей, что некогда придавали ему строгий и дикий вид. Он не хотел сделаться таким, как все; должен был что-то сохранить от своей артистичной внешности, так как люди, встречая великого Реновалеса, должны узнавать его. Но в пределах этого желания художник старался не очень отличаться от элегантной, изысканно одетой молодежи, которая окружала графиню.
Эта перемена не осталась незамеченной и для других. Студенты Академии изобразительных искусств показывали на него пальцем с райка Королевского театра, а вечером останавливались посреди улицы и смотрели, как он идет в блестящем шелковом цилиндре, венчающем укороченную гриву, и в расстегнутом пальто, между развевающимися полами которого виднелся элегантный жилет вечернего костюма. В восторженном воображении студентов великий маэстро всегда стоял с кистью в руке в своей мастерской, разражаясь громами перед мольбертом — дикий, разъяренный и неприступный, как Микеланджело. Поэтому, увидев художника совсем другим, юноши провожали его завистливыми глазами. «Ох и развлекается наш маэстро». Они искренне верили, что за него борются все светские красавицы, потому что, по их мнению, ни одна женщина не способна устоять перед мужчиной, который так хорошо рисует.
Враги Реновалеса, титулованные художники, нигде не могли за ним успеть — в разговорах между собой проклинали его на все лады: «Шут! Эгоист! Мало ему тех денег, которые зарабатывает, так он еще щеголяет среди аристократов! Хочет еще набрать заказов на портреты и загрести все деньги».
Котонер, иногда остающийся в его доме на вечер, чтобы составить общество дамам, смотрел, как Реновалес наряжается для выхода из дому, грустно улыбался и качал головой. «Ох, Мариано! Слишком рано ты женился! В юности, будучи охваченным жаждой славы, только и думал что об искусстве, а теперь, на пороге старости, хочешь наверстать упущенное». Многие люди откровенно посмеивались над маэстро, догадываясь о характере его взаимоотношений с графиней де Альберка, о безнадежной влюбленности, которая заставляла художника не отходить от Кончи и Монтеверди, прикидываясь бескорыстным посредником, терпеливым и добрым отцом. Сбросив с себя свою варварскую маску, знаменитый маэстро превратился в бедного неудачника, о котором все говорили с жалостью; его сравнивали с Гераклом в женской одежде, что прядет нити у ног прекрасной соблазнительницы.
Невольно встречаясь с Монтеверди у графини, художник наконец подружился с ним. Уже не считал его глуповатым и неприятным молодым человеком. Видел в нем что-то от своей любимой и любил находиться в его обществе. Относился к Монтеверди с той спокойной любовью, без нотки ревности, с которой некоторые любовники относятся к мужу своей любовницы. Они сидели вместе в театре, прогуливались вдвоем, дружески беседуя, и доктор часто приходил к художнику в его мастерскую. Своей дружбой они сбивали людей с панталыку, и те уже не знали наверняка, кто же из этих двух мужчин является обладателем сеньоры де Альберка, а кто лишь претендует на эту роль, и в конце концов сошлись на том, что, наверное, вследствие молчаливого согласия, двое мужчин мирно сменяют друг друга, и вся троица живет счастливо и беззаботно.
Монтеверди был страстным поклонником маэстро, и тот как человек славный и много старше возрастом относился к доктору с родительской снисходительностью. Он журил его, когда графиня была им недовольна.
— Ох эти женщины! — говорил доктор, грустно махая рукой. — Вы не знаете, что это такое, маэстро. Они только препятствие на пути к славе. Вы достигли триумфа, потому что не дали им взять над собою верх, потому что никто никогда не видел, чтобы вы имели любовницу, ибо вы человек по-настоящему сильный и мужественный. Я восхищаюсь вами!
«Мужественный человек» смотрел в глаза Монтеверди, стараясь понять, не смеется ли тот над ним. Ему хотелось выпороть этого мальчишку, так пренебрежительно относящегося к тому, о чем он сам горячо и неистово бредит.
Конча поверяла маэстро свои сокровенные мысли. Признавалась в том, в чем никогда не решилась бы признаться доктору.
— Вам я рассказываю абсолютно все, Мариано. Не могу теперь жить, чтобы вас не видеть. Знаете, что я думаю? Доктор — это как мой муж, а вы — избранник моего сердца... Не делайте такой мины... Сидите спокойно, а то позвоню... Я говорю это искренне... Слишком люблю вас, чтобы мириться с теми грубыми намерениями, которые вы храните.
Иногда Реновалес заставал ее страшно возбужденной и нервной. Тогда голос ее звучал хрипло, а тонкие пальцы шевелились, словно она хотела в кого-то вонзить ногти. Это были ужасные дни, когда графиня переворачивала все в доме вверх дном. Мари бегала своей бесшумной походкой с комнаты в комнату, преследуемая непрерывным звоном колокольчиков; граф бежал на улицу, как испуганный школьник. Конча скучала, все ей остопротивело — в такие минуты она ненавидела свою жизнь. Когда появлялся художник, графиня почти бросалась ему в объятия.
— Заберите меня отсюда, Марианито. Я умираю от скуки. От этой жизни так и хочется покончить с собой. Мой муж... тут и сказать нечего. Мои подруги!.. Дуры, перемывающие мои косточки, стоит мне отвернуться. Мой доктор!.. Он просто ветреник — непостоянный и легкомысленный. А поклонники, собирающиеся в моем салоне!.. Какие-то идиоты и дураки! Пожалейте же меня, маэстро. Уведите отсюда куда-нибудь далеко. Вы должны знать мир, вы ведь художник...
Ох, если бы она не жила на виду, если бы маэстро не был известен всему Мадриду! Возбужденная до предела, графиня строила самые безумные планы. Они выйдут ночью под руку с Реновалесом, она — закутанная в шаль, он — в плаще и шляпе с опущенными полями. Мариано будет ее чуло[23] . Она будет грациозно вилять бедрами и стучать каблуками, как это делают женщины из простонародья, и они оба пойдут, как два ночных голубка, в какой-нибудь отвратительный притон; там напьются и поднимут драку, он будет храбро ее защищать, а ночь проведут в полицейском участке.
Художник возмущался. Что за нелепые прихоти? Но она гнула свое.
— Смейтесь, маэстро, смейтесь... Открывайте рот... чудище вы кудлатое! Что такого в моих словах? Хотя вы носите артистическую гриву и богемную одежду, однако вы обычный мещанин, плесневая душа... Вы просто неспособны учудить что-то действительно оригинальное для развлечения.
Вспоминая двоих влюбленных, которые встретились им около Монклоа в тот памятный вечер, Конча становилась меланхоличной и сентиментальной. Ей тоже хотелось бы «побыть гризеткой»; прогуливаться под руку с маэстро, словно она модисточка, а он какой-то мелкий служащий, и закончить прогулку в кабаке; потом он покачает ее на зеленых качелях, она будет вскрикивать от радости, летая то вверх, то вниз, и юбка будет развеваться вокруг ее ног... Это, маэстро, никакое вам не безумие. Обычное развлечение... но такое буколическое!..
Как жаль, что их обоих так хорошо везде знают! Но они сделают по крайней мере следующее: как-то утром переоденутся и отправятся в пригород; пойдут на Растро, как парочка молодоженов, желающих обставить свой дом: такие себе «компаньон» и «компаньонка», как говорят в народе. В окрестностях Мадрида их никто не узнает. Согласны, маэстро?
Наконец художник со всем соглашался. Но когда приходил на следующий день, Конча казалась смущенной, кусала губы и громко хохотала, вспоминая глупости, которые вчера несла.
— Вот, наверное, вы смеялись надо мной!.. Бывают дни, когда я не в себе, становлюсь как сумасшедшая.
Реновалес охотно соглашался. Да, она-таки сумасшедшая. Но это безумие, проявляющееся то в безумных выходках, то в мимолетных приступах скуки, что наполняло его то отчаянием, то надеждой, было куда приятнее, чем то, которое поджидало его дома; тягучее, молчаливое, неумолимое, оно скрывалось в глубине болезненно блестящих, всегда плачущих глаз, смотрящих на него с отвращением. Они повсюду следили за ним; а когда из жалости или раскаяния он пробовал обнаружить хотя бы малейшую нежность, в тех глазах вспыхивала неприязнь, и они становились острыми, как ножи...
О, какая это была невыносимая и тяжелая комедия! Перед дочерью и друзьями им приходилось разговаривать между собой, и он, отводя взгляд в сторону, чтобы не встретиться с женой глазами, пытался быть внимательным, ласково упрекал ее, что она пренебрегает советами врачей. Сначала у нее находили только неврастению, потом обнаружили еще и диабет. Маэстро сетовал, что больная оказывает пассивное сопротивление любому лечению. Несколько дней выполняет предписания, а затем с неизменным равнодушием все бросает. Не такая уж она и больная, как все думают. От ее болезни лекарств нет.
Ночью в спальне между супругами наступала мертвая тишина, а между их телами словно вырастала свинцовая стена. Им уже не надо было притворяться, и они смотрели друг на друга с глухой враждебностью. Ночная жизнь стала для них мукой, но ни он, ни она не решались покинуть совместное ложе. Давняя привычка добровольно приковывала их к этому дому, к мебели, напоминающая обоим о счастливых временах молодости.
Реновалес засыпал глубоким сном здорового уставшего от работы человека. Его последние мысли были о графине. Он видел ее в тумане, клубящемся где-то на грани бессознательности; засыпая, думал, что скажет ей завтра; а во сне сбывалась его давняя мечта: Конча стояла перед ним на высоком пьедестале, надменная, обнаженная и прекрасная, затмевая сиянием своего живого тела знаменитые мраморные статуи. Внезапно проснувшись, он протягивал руки и прикасался к телу жены — тщедушному, твердому, то сжигаемому огнем лихорадки, то холодному, как лед. Он чувствовал, что Хосефина не спит. Бывало, всю ночь она не смежала век, но не шевелилась, словно вся ее жизненная сила концентрировалась во взгляде неотрывно сосредоточенном на чем-то в темноте. Лежала, как мертвая. Для художника она была как камень на шее, как тяжеленная свинцовая гиря; она появлялась страшным призраком и изгоняла видение второй женщины в те редкие минуты, когда та начинала уступать, склонялась к нему и была готова упасть в его объятия... И снова просыпалось в душе маэстро ужасное желание, страшным чудовищем возникала из глубин сознания зловещая мысль, напоминая, что не умерла, а только спряталась в каком-то уголке мозга, чтобы появиться еще более жестокой, еще более неумолимой.
«А почему бы и нет» — отзывался в нем немилосердный демон, и в его воображении начинали кружиться сладкие иллюзии, словно рои золотых бабочек.
Он еще узнает и любовь, и славу, и радость, возродится к новой жизни как художник и омолодится, как доктор Фауст — лишь бы милосердная смерть пришла ему на помощь и обрубила цепь, приковывающую его к печали и болезни.
Но в ответ на такие мысли в нем сразу же возникал голос протеста. Хотя Реновалес жил, не думая о боге, религиозное чувство теплилась в его душе, не угасая, и в трудные минуты жизни он всегда обращался к высшим, чудотворным силам. «Господи, избавь меня от этой ужасной мысли. Спаси от злого искушения. Не приведи, чтобы моя жена умерла. Пусть она живет, даже если мне суждено погибнуть».
И назавтра, измученный угрызениями совести, он шел проконсультироваться к кому-нибудь из своих друзей-врачей. Переворачивал вверх дном весь дом, организуя лечение жены согласно тщательно разработанному плану, распределял по часам лекарства. И только тогда успокаивался и возвращался к живописи, к своим мужским проблемам, не говоря больше о больной, будучи уверенным, что теперь ее жизнь вне опасности.
Как-то после второго завтрака Хосефина появилась в его мастерской, и художник, увидев ее, почувствовал неопределенное беспокойство. Давно уже не заходила она сюда в то время, когда он работал.
Сесть не захотела. Стала перед мольбертом и, не глядя на мужа, заговорила тихим смиренным голосом. Реновалеса даже страх пробрал от такого необычного поведения.
— Мариано, я пришла поговорить с тобой о нашей девочке.
Пора ее выдать замуж. Как ни крути, это должно произойти — и чем скорее, тем лучше. Она, Хосефина, скоро умрет, и ей будет легче расставаться с жизнью, зная, что дочь хорошо устроена.
Реновалес запротестовал — горячо и бурно, как человек, не очень верящий в то, что говорит. Глупости! При чем здесь смерть? И зачем ей умирать? Ведь сейчас она чувствует себя лучше, чем когда-либо! Надо только прислушиваться к врачам.
— Я скоро умру, — сухо повторила женщина. — И тебе сразу станет легче жить. Ты прекрасно это знаешь.
Художник хотел еще больше возмутиться, но, встретив холодный взгляд жены, только покорно пожал плечами. Не стоит спорить; ему надо сохранять спокойствие. У него много работы, после полудня он, как всегда, должен пойти по важным делам.
— Ну ладно, говори дальше. Милито собирается замуж — но за кого?
Желая поддержать свой родительский авторитет, проявить какую-то инициативу, а еще потому, что очень любил своего ученика, художник заговорил о нем. Не Сольдевилья ли избранник их дочери? Неплохой парень и с перспективами на будущее. Милито он безумно любит — он, бедняга, сильно расстраивается, если девушка не очень с ним приветлива. Лучшего мужа для Милито нечего и желать.
Хосефина прервала мужнино разглагольствование, бросив сухо и резко:
— Я не хочу, чтобы моя дочь выходила замуж за художника — ты это прекрасно знаешь. Хватит нам и того, который достался матери.
Милито выйдет замуж за Лопеса де Coca. Наша девочка не против. Он уже говорил с нею, и получил согласие, теперь намерен обратиться к отцу.
— А любит ли она его? Ты думаешь, Хосефина, что такие дела можно решать по твоему выбору?
— Да, она его любит и хочет за него замуж. Впрочем, дочь пошла в тебя: она с легкостью согласилась бы выйти и за другого. Она хочет свободы, ей не терпится поскорее убежать от вечно больной и печальной матери. Она этого не говорит и, видимо, сама не понимает, что у нее на уме, но я обо всем догадываюсь.
Хосефина поднесла к глазам руку и молча вытерла слезы, словно, вспомнив дочь, на мгновение забыла о своей враждебности к мужу.
Чтобы скорее завершить эту тяжелую сцену, Реновалес заговорил сердито и резко. Все это чушь, выдумки ее больного воображения. Она должна думать прежде всего о том, как вылечиться, а не о всяких глупостях. К чему эти слезы? Ей хочется выдать дочь за этого господина с его автомобилями? Ладно, пусть будет так. Не хочется? Тогда пусть девушка остается с ними.
Это ее дело, и никто возражать ей не собирается. Свадьба, так свадьба, — хоть завтра! Он к этому не имеет никакого отношения, и с ним совсем не обязательно советоваться. И хватит об этом, у него хлопот достаточно и без того.
Наконец Хосефина ушла из мастерской, чтобы спокойно выплакаться где-нибудь, а он с облегчением вздохнул, радуясь, что тягостный разговор остался позади.
Лопес де Coca ему нравится. Замечательный парень!.. В конечном счете это дело Милито — выбрать себе жениха. Ему некогда слишком углубляться в такие дела. У него другие заботы.
Переговорив с будущим зятем, Реновалес стал оставаться вечерами дома, чтобы предоставить семейным посиделкам более-менее патриархальный вида. Милито и ее жених разговаривали в углу гостиной. Котонер блаженно переваривал сытый обед и весело болтал, стараясь вызвать слабую улыбку на лице жены маэстро, сидевшей в другом углу и дрожащей от холода. Реновалес, сидя в халате, читал газеты, расслабленный атмосферой мирного домашнего очага. Увидела бы его таким графиня!..
Однажды в гостиной прозвучало имя графини де Альберка. Милито с детской жадностью перебирала в памяти светских дам — друзей их дома, — которые непременно отметят ее скорую свадьбу ценным подарком.
— Конча не приходит к нам, — сказала девушка. — Давненько мы ее здесь не видели.
В гостиной залегла тяжелая тишина, словно имя графини пахнуло на всех холодом. Котонер что-то пробурчал сквозь зубы, делая вид, что ничего не слышал; Лопес де Coca принялся искать на крышке фортепиано какие-то ноты и заговорил о них, пытаясь перевести разговор на другую тему. Чувствовалось, что он тоже обо всем знал.
— Она не приходит, потому что не имеет в этом нужды, — сказала в своем углу Хосефина. — Твой отец ежедневно бегает к ней, чтобы она нас не забывала.
Реновалес возмущенно поднял голову, словно ему перебили приятный сон. Хосефина смотрела прямо на него, но без гнева. Как и в ту ночь, когда между ними произошла тяжелая сцена, в глазах жены светилось безжалостное пренебрежение. Она больше ничего не сказала — но в его взгляде маэстро прочитал:
«Зря стараешься, муженек. Ты совсем помешался из-за той женщины, ходишь за ней тенью, но она не для тебя — для других. Я хорошо знаю ее... И знаю, как тебе там приходится. Ты сделался посмешищем для людей! Да и для меня... Как я тебя презираю!..»
IV
Свадьба дочери Реновалеса с элегантным Лопесом де Coca произошла в начале лета. Газеты посвятили этому событию не одну полосу, обозреватели светской жизни толковали о том, что «слава и блеск искусства соединились с престижем аристократизма и богатства». Никто уже не вспоминал о прозвище «Красавчик в маринаде».
Маэстро Реновалес не поскупился на расходы. Милито — его единственная дочь, и он выдаст ее замуж с королевской пышностью. Чтобы весь Мадрид, вся Испания знали об этом событии, чтобы и на Милито упал луч отцовской славы.
Список свадебных подарков и дарителей был длинный. В нем фигурировали все знакомые маэстро: светские дамы, политические деятели высокого ранга, знаменитые художники и даже лица из королевской семьи — каждый со своим приношением. Подарками можно было бы заполнить большой магазин. Обе мастерские для почетных гостей превратились в ярмарочные павильоны с множеством столов, заваленных всяческими вещами — настоящая выставка тканей и драгоценностей, которую посетили все, даже давно забытые подруги Милито, которые, бледнея от зависти, приходили ее поздравить.
Графиня де Альберка также прислала подарок — дорогой и яркий. Видимо, она не хотела остаться незамеченной среди друзей дома. Даже доктор Монтеверди подарил какую-то безделушку, хотя никогда не видел ни молодого, ни молодой, и ничто не объединяло его с этой семьей, кроме дружбы с маэстро.
Венчание должно было состояться дома — для этого в одной мастерской оборудовали что-то вроде часовни. Все дела, связанные с брачной церемонией, взялся уладить Котонер, который счастлив был показать, какое влияние имеет среди духовных лиц.
Реновалес занялся алтарем — он хотел, чтобы даже в мелочах здесь чувствовалась рука художника. На фоне старинных гобеленов он повесил старинный триптих и поставил средневековый крест; вытертые от пыли и паутины предметы культа, до сих пор служившие декоративным украшением мастерской, теперь на короткое время должны были исполниться своей религиозной значимостью.
Весь дом знаменитого маэстро красочными волнами заливало море цветов. Реновалес хотел, чтобы цветы были повсюду, и заказал их из Валенсии и Мурсии в неограниченном количестве; цветами были украшены все косяки и карнизы, на столах и по углам мастерских громоздились огромные букеты, перед фасадом дома от колонны к колонне тянулись разноцветные гирлянды, возбуждая интерес публики, собравшейся по другую сторону ограды. Женщины в шалях и мальчишки с большими корзинами на головах глазели, разинув рты, на это чудо, наблюдали, как выходят и заходят слуги, заносящие в дом пюпитры для нот и контрабасы в лакированных футлярах, и ждали, что же произойдет дальше на этой необычной свадьбе.
Реновалес ходил по дому с раннего утра, за всем наблюдая. На его манишке красовались две орденские ленты, а на груди мерцало сияющее созвездие золотых звезд. Даже Котонер нацепил на себя несколько наград — орденов папского двора. Маэстро с удовлетворением смотрел на себя во все зеркала, любовался также и своим другом. Им нужно быть нарядными: такой праздник, как сегодня, бывает раз в жизни. Он не давал товарищу покоя, вновь и вновь расспрашивая, как идут приготовления к церемонии — не забыли ли чего-нибудь. Оркестром будет дирижировать маэстро Педраса, большой друг Реновалеса. Играть приглашены все лучшие музыканты Мадрида — в основном оркестранты Королевской оперы. Хор будет неплохой, но из известных певцов удалось привлечь только тех, кто постоянно проживает в столице. К сожалению, театральный сезон уже закончился...
Котонер отчитался хозяину о своей деятельности. Точно в десять прибудет нунций его святости монсеньор Орланди, большой друг Котонера: еще молодой красавец-прелат, с которым художник подружился в Риме. Достаточно было Котонеру сказать ему два слова, чтобы тот согласился оказать маэстро Реновалесу высокую честь — собственноручно обвенчать молодоженов. На то и друзья, чтобы при случае к ним обращаться. Радуясь, что сумел подняться над собственной незначительностью, портретист святых отцов повел друга от мастерской к мастерской, показывая, как идут приготовления; маэстро одобрял все его распоряжения.
В этой мастерской разместится оркестр и будет устроен lunch[24] . Два других нефа — для гостей. Всего ли здесь хватает?.. Оба художника осмотрели алтарь с его канделябрами и тусклыми гобеленами, раками[25] и крестами из старого матового золота, казалось, впитывающего в себя свет, вовсе не отражая его. Все вроде как положено. Стены были увешаны старинными картинами, венками и гирляндами цветов, закрывали красочные этюды кисти маэстро и его незаконченные полотна светского содержания, которые нарушали бы скромную и подчеркнуто благочестивую обстановку этого нефа, превращенного в часовню. Пол был частично застелен яркими коврами, персидскими и мавританскими. Перед алтарем — два стульчика для молитвы на коленях, а за ними — все роскошные сиденья, которые нашлись в мастерской, — для почетных гостей: белые кресла XVIII века с вышитыми пасторальными сценками, складные греческие стульчики, дубовые резные троны, венецианские кресла, темные стулья с длинными подлокотниками. Настоящая антикварная коллекция — пестрая и причудливая.
Вдруг Котонер удивленно сделал шаг назад. Какая невнимательность! Вот опозорились бы, если бы он не досмотрел!.. В глубине мастерской, как раз напротив алтаря, частично закрывая витражное окно, возвышалась мраморная статуя нагой женщины. Освещенная дневным светом, льющимся сквозь окна, она прикрывала одной рукой лоно, а второй — грудь. Эту прекрасную статую — Венеру Медицейскую — Реновалес привез из Италии. Ослепительно белая античная красота гордо сияла на фоне мертвенной желтизны святых предметов, расставленных у противоположной стены. Привыкнув все время видеть статую, оба художника уже несколько раз за сегодня прошли мимо, не обращая внимания на ее наготу, ставшую как бы еще более дерзкой и прекрасной, когда мастерская превратилась в молельню.
Котонер разразился смехом.
— Вот был бы скандал, если бы она так и осталась здесь!.. Что сказали бы дамы! А мой друг Орланди подумал бы, что ты это сделал нарочно, потому что он тебя считает немного вольнодумцем... Ну-ка, парень, за дело; давай-ка поразмыслим, чем эту даму прикрыть.
После долгих поисков они нашли в одной из мастерских, где все было перевернуто и переставлено, большой лоскут индийской хлопчатобумажной ткани, разрисованной слонами и цветами лотоса; накинули это подвернувшееся покрывало на нагую богиню, укутали ее до пят, и теперь она стояла, словно какой-то таинственный сюрприз, приготовленный для гостей.
Начали съезжаться приглашенные. Перед воротами стучали лошадиные копыта и скрипели, растворяясь и закрываясь, дверцы карет. Экипажи подкатывали один за другим, шум человеческих голосов нарастал. В прихожей шуршали по полу длинные шлейфы шелковых платьев и туда-сюда сновали слуги — принимали у гостей плащи и пальто, выдавали за них номерки, как в театрах, и относили одежду в комнату, временно служившую гардеробной. Все слуги были во фраках какого-то неопределенного цвета, чисто выбритые, с длинными бакенбардами. Руководил челядью Котонер, а Реновалес в это время встречал гостей: вежливо кланялся и улыбался дамам в белых и черных мантильях, пожимал руки мужчинам, некоторые из которых были в ярких, увешанных регалиями мундирах.
Глядя на этот парад, проходивший церемониальным маршем через его мастерские и салоны, маэстро чувствовал глубокое волнение. Сладкой музыкой отражался в его ушах шорох шлейфов, шелест вееров, которыми обмахивалась дамы, слова гостей, поздравлявших художника со свадьбой дочери и восхвалявших его художественный вкус. Гости прибывали радостно возбужденными, охваченными тем же желанием посмотреть на людей и показать себя, с которым появлялись на театральных премьерах и на светских балах. Их радовали и хорошая музыка, и то, что в церемонии примет участие сам папский нунций, и приготовления к грандиозному завтраку, а особенно — уверенность, что завтра их имя непременно напечатают в какой-нибудь газете, в разделе светской хроники, а может, еще и дадут фотографию. Свадьба Эмилии Реновалес была незаурядным событием.
В толпе элегантно одетых людей, что накатывали волнами, заполняя весь дом, несколько человек поспешно устанавливали фотоаппараты. Значит, будут делать снимки! Те, кто имел зуб на художника, помня, какую кучу денег он слупил за портрет, теперь великодушно прощали его жадность. Этот маэстро живет как вельможа... А Реновалес ходил и ходил, вращался во все стороны, пожимал руки, говорил любезности, разговаривал о сем о том и сам не знал, куда пойдет в следующий миг. Выйдя в прихожую, он на минуту остановился перед окном и увидел освещенный солнцем уголок сада, деревья, цветы, а за оградой — сборище черного люду: веселая толпа любовалась необычным зрелищем. Художник вдохнул аромат роз и женских духов и почувствовал, как сладкая радость распирает его грудь. Замечательная это штука — жизнь. Глядя на простонародье, толпящееся на улице, Реновалес с гордостью подумал, что и отец его был всего лишь сельский кузнец. Святый боже! Как высоко он поднялся!..
Художник почувствовал благодарность к богатому праздному люду, поддерживающему его благосостояние, а сегодня пришедшему на свадьбу его дочери; художник хотел угодить этому избранном обществу и донимал Котонера всякими советами. Старый друг огрызался от маэстро с гордой самоуверенностью человека, который разбирается в своем деле. Твое место, мол, в доме, среди гостей. Оставь меня в покое, я и без тебя прекрасно знаю, что надо делать. И, повернувшись к Мариано спиной, Котонер распоряжался слугами и показывал дорогу прибывающей публике, с первого взгляда определяя, кто к какому сословию принадлежит. «Прошу сюда, сеньоры».
Появилась группа музыкантов, и он провел их черным ходом, чтобы они могли сразу попасть к своим пюпитрам, не смешиваясь с гостями. Затем принялся ругать поварят, промедливших с приготовлением завтракать и теперь проталкивающихся сквозь толпу, неся над головами гостей большие корзины с закусками.
Вдруг Котонер увидел мелькнувшую на ступенях плюшевую шляпу с кистями, а под нею — бледное лицо над шелковой, подпоясанной лиловым фахином[26] сутаной с лиловыми пуговицами. Этот знатный гость поднимался вверх, идя между двумя другими, что были в простых черных рясах. Старый художник покинул свой пост и бросился навстречу отцам:
— Oh, monsignore! Monsignore Orlandi! Va bene? Va bene?[27]
Согнувшись в почтительном поклоне, он поцеловал прелату руку, с горячим интересом спросил о его здоровье, словно забыв, что только вчера виделся с ним, и пошел впереди, прокладывая путь сквозь толпу гостей, бушевавшую в салонах.
— Нунций! Нунций его святейшества папы римского!
Мужчины с важностью достопочтенных людей, умеющих уважать наделенных властью лиц, обрывали смех и разговоры с дамами, склонялись в почтительном поклоне и на ходу хватали изящную и бледную, как у античной красавицы, руку, чтобы поцеловать огромный бриллиант кольца... Женщины поднимали головы и увлажненными глазами смотрели на монсеньора Орланди, знаменитого прелата, дипломата церкви, аристократа из старинного римского рода — высокого, худощавого, с белым, как облатка, лицом, черными волосами и властным взглядом пылающий глаз.
Каждое его движение было исполнено надменной грации, как у тореадора на арене. Женщины жадно припадали устами к его руке, а он смотрел на шеренгу склонившихся перед ним в почтительном поклоне волшебных головок непроницаемым и таинственным взглядом. Котонер шел впереди, прокладывая дорогу сквозь толпу и гордясь своей ролью. Какое уважение вызвал его друг, «красавец-прелат»! Какое это величие — религия!..
Он провел монсеньора Орланди в ризницу — в нее была превращена комнатка, в которой переодевались натурщики и натурщицы. Сам же тактично остался за дверью; однако ежесекундно к нему выходил кто-то из домашних священников нунция, шустреньких юнцов с гибким девичьим станом, надушенных тонкими духами. Они обращались к старому художнику с почтением, считая его высокой персоной, и то и дело просили signore Котонера помочь им найти ту или иную вещь, которую монсеньор велел доставить сюда вчера; чтобы избежать дальнейших расспросов, Котонер наконец зашел в комнату натурщиков и начал помогать своему знаменитому другу обрядиться для священной церемонии.
Море людей в салонах дворца вдруг забурлило; разговоры стихли, и все столпились у одной двери. Затем расступились, образовав проход.
Опираясь на руку степенного сеньора, который был посаженным отцом, появилась невеста, вся в белом: белое с кремовым оттенком платье, снежно-белая вуаль, перламутрово белые цветы. Ярко выделялись только уста и здоровым румянцем горели щеки. Девушка улыбалась во все стороны, не испытывая ни скованности, ни стыдливости, довольная, что на ней сосредоточено всеобщее внимание. За ней шел жених под руку с Хосефиной, которая казалась еще меньше, чем была. Оглушенная этим шумным торжеством, что растревожило мучительный покой ее жизни, она вся сжалась в своем бальном платье, висевшем на ней мешком.
Реновалеса не было на церемонии выхода молодых; он продолжал бегать, приветствуя и встречая гостей. В одном из углов салона, за веером, почти скрывающем лицо дамы, неожиданно послышался мелодичный смех. Кто-то тронул художника за плечо. Обернувшись, он увидел напыщенного графа де Альберка под руку с женой. Граф выразил свое восхищение мастерскими: какой артистический вкус! Графиня весело и немного насмешливо поздравила художника с этим торжественным событием, таким важным в его жизни. Итак, наступил момент, когда он должен отступить в тень, навсегда попрощаться с молодостью.
— Вас оттесняют, дорогой маэстро. Скоро вас будут называть дедом.
И весело засмеялась, увидев, как смутился и покраснел художник. Он собирался что-то ответить графине, но тут Котонер дернул его за рукав и потащил за собой. Что он себе думает? Молодые уже стоят перед аналоем, монсеньор Орланди приступает к исполнению своих обязанностей, а место отца еще пустует. Реновалес последовал за ним и целых полчаса ужасно скучал, рассеянно наблюдая за священнодействием прелата...
Вдали, в последней мастерской анфилады, громким аккордом отозвались струнные инструменты, и полилась музыка — светская, но таинственная, мистическая; она катилась мелодичными волнами из зала в зал, звучала в воздухе, напоенном ароматами увядших роз...
И сразу же послышался приятный голос, под аккомпанемент нескольких других голосов, более низких, певший молитву, пронизанную прекрасными ритмами итальянской серенады. Над гостями, казалось, прокатилась волна глубокого волнения. Котонер, стоя неподалеку от аналоя и следя, чтобы монсеньор ни в чем не нуждался, изрядно расчувствовался, слушая музыку, созерцая эту толпу высоких гостей и любуясь театральной торжественностью, с которой выполнял венчальный обряд римский вельможа. Глядя на Милито, стоявшую на коленях, такую красивую в своей белоснежной вуали, старый обольститель даже заморгал веками, сдерживая слезы. Несмотря на бездетность, он так волновался, словно выдавал замуж свою дочь.
Реновалес вытягивал шею и поверх белых и черных мантий искал взглядом глаза графини. Иногда они смотрели на него, насмешливо поблескивая; или в толпе сеньоров, стоявших у дверей, искали Монтеверди.
Затем на мгновение художник увлекся церемонией обряда. Ох и длинная же она!.. Музыка наконец стихла. Монсеньор повернулся к алтарю спиной и сделал несколько шагов к молодым, протянув перед собой руки и показывая, что собирается говорить. Наступила тишина, и над головами притихших гостей зазвучал голос итальянца — мягкий и певучий. Иногда прелат сбивался и заменял испанские слова другими, со своего родного языка. Напомнив молодоженам о брачных обязанностях, он с ораторским вдохновением начал восхвалять их высокое происхождение. О молодом монсеньор Орланди сказал немного: он, мол, принадлежит к касте привилегированных, из которой происходят вожди человечества — значит, его обязанности очевидны. Что касается молодой, то она наследница художника с мировой славой, дочь художника.
Вспомнив искусство, римский прелат воодушевился и заговорил так красноречиво, словно сам был художником, а не священнослужителем; в его словах звучал восторг и глубокая убежденность человека, всю жизнь прожившего среди прекрасных, почти античных росписей и скульптур Ватикана. «Кроме Бога — нет ничего выше искусства...» Этими словами прелат дал понять, что невеста благороднее многих из тех, кто смотрит теперь на нее. Затем он начал славословить ее родителей. В высоких и трогательных выражениях вспомнил узы чистой любви и христианской верности, которые сочетают Реновалеса и его жену на пороге старости и которые, конечно, будут соединять их до самой смерти. Художник опустил голову, боясь встретиться с насмешливым взглядом Кончи. Хосефина спрятала лицо в кружева своей мантильи и глухо рыдала. Котонер признал уместным тактично кивать головой в знак одобрения сказанного прелатом.
Затем оркестр громко заиграл «Свадебный марш» Мендельсона. Гости встали, послышались хлопки сдвигаемыми стульями и креслами, дамы хлынули потоком к невесте и одна за другой начали поздравлять ее; отставшие выкрикивали свои поздравления через головы, пытаясь перекричать тех, что прибежали первыми. Поднялся такой шум, что в нем утонули звуки духовых инструментов и звон струн. Монсеньор, закончивший обряд, сразу утратил свою значимость, и гости больше не обращали на него внимания. Почти никто не заметил, как он ушел со своими священниками во временную ризницу. Невеста же, оказавшись в тесном кругу женщин, обнимавших и целовавших ее, растерянно улыбалась. На ее лице застыло выражение удивления. Как все просто! Так она уже замужем?..
Вдруг Котонер увидел Хосефину. Она проталкивалась сквозь толпу и искала кого-то взглядом. Ее лицо было розовым от возбуждения. Инстинкт распорядителя подсказал старому художнику, что пахнет неприятностями.
— Держись за мою руку, Хосефина. Пойдем глотнем свежего воздуха. Здесь и задохнуться можно.
Она взяла Котонера под руку, но вместо того, чтобы идти за ним, сама потащила его за собой, растолкала толпу гостей, столпившихся вокруг дочери и остановилась, увидев наконец графиню де Альберка. Осмотрительный друг задрожал от страха. Он так и знал: она искала соперницу.
— Хосефина!.. Хосефина!.. Не забывай — мы на свадьбе у Милито!..
Но его предостережение было излишним. Увидев давнюю подругу, Конча сама подбежала к ней. «Дорогая моя! Как давно мы с тобой не виделись! Дай поцелую тебя... Еще разок». И звонко чмокала болезненно выглядевшую женщину, словно в порыве искренней радости. Хосефина попыталась сопротивляться, но тут же сдалась; привычка и воспитание победили, и она только улыбалась — грустно и смущенно. Даже сама поцеловала графиню в ответ, правда, холодно и равнодушно. К Конче у нее не было ненависти. Если бы муж не ухаживал за ней, то ухаживал бы за кем-то другим; настоящая ее соперница, грозная и недосягаемая, жила в его воображении.
Счастливые и немного уставшие от ливня поздравлений, молодожены взялись за руки, прошли сквозь толпу гостей и удалились под музыку триумфального марша.
Оркестр перестал играть, и люди двинулись к столам, заставленным бутылками, холодными закусками и сладостями, вокруг которых растерянно суетились слуги, не зная, что делать, потому что множество рук мгновенно расхватали тарелки с подрумяненными бифштексами и ножи с перламутровыми рукоятками, лежавшие у каждого блюда. После обряда венчания гости, казалось, почувствовали нестерпимый голод, и теперь эти вежливые и хорошо воспитанные господа, улыбаясь, толкали друг друга локтями, наступали дамам на шлейфы платьев; взяв штурмом столы, они расселись по стульям — возбужденные и веселые, каждый с тарелкой в руках; молодые люди сами хватали со столов бутылки с шампанским и ходили по залам, наливая дамам в бокалы. С тактичной беззаботностью гости быстро опустошали подносы и вазы. Слуги поспешно снова их наполняли, однако пирамиды сэндвичей, фруктов и сладостей уменьшались на глазах, бутылки мгновенно исчезали. Хлопанье пробок, вылетающих из бутылок, не утихало ни на минуту.
Реновалес бегал наравне со слугами, разнося тарелки и бокалы знакомым дамам, сидевшим далеко от столов. Сеньора де Альберка вела себя как хозяйка дома и гоняла художника во все концы с непрерывными поручениями.
Во время одного такого рейда художник встретился с Сольдевильей, своим любимым учеником, которого давно не видел. Юноша казался печальным, хотя находил какое-то утешение в том, что его жилет — из вышитого цветами черного бархата, с золотыми пуговицами — вызвал настоящий фурор среди молодежи.
Реновалесу захотелось утешить своего любимца. Бедный мальчик! Впервые маэстро дал понять, что знает его тайну.
— Я хотел бы для своей дочери другой пары, но, к сожалению, не суждено. Работать, Сольдевилья! Выше голову! Мы должны отдавать всю свою любовь одному только искусству!
И вернулся к графине, удовлетворенный тем, что так великодушно утешил приунывшего парня.
В полдень праздник закончился. Молодожены появились вновь, уже в дорожных костюмах: он — в лисьей шубе (несмотря на жару), в кожаном шлеме и высоких гетрах; она — в длинном плаще и в тюрбане из густых вуалей — как одалиска, сбежавшая из гарема.
У дверей их ждал новенький автомобиль с мощным мотором, который жених приобрел именно для свадебного путешествия. Заночуют они в нескольких сотнях километров отсюда, в центре Старой Кастилии, в имении, доставшемся Лопесу де Coca в наследство от родителей, в котором он еще ни разу не был.
«Современный брак» — как выразился Котонер; супружеская интимность прямо в дороге, за тактичной спиной шофера. Завтра они отправятся в путешествие по Европе. Заедут в Берлин, а может, и дальше.
Лопес де Coca крепко пожал всем руки с выражением капитана, что отправляется в кругосветное путешествие, и пошел осматривать перед дорогой автомобиль. Милито дала себя обнять, и на ее вуали остались капли материнских слез.
— До свидания! Удачи тебе, доченька!..
Так закончилась свадьба.
Реновалес и его жена остались одни. Без дочери они почувствовали себя еще более одинокими, а пропасть между ними стала еще глубже. Ходили грустные, мрачные и смотрели друг на друга как чужие. Раньше, когда в доме звенел голос Милито, они, разговаривая с дочерью, иногда перебрасывались словом и между собой. А теперь их жизнь стала похожа на жизнь скованных одной цепью каторжников, ненавидящих друг друга, но вынуждены день и ночь оставаться вместе.
В поисках спасения от этого одиночества, наполняющего их страхом, они просили молодых поселиться с ними. Дом большой, места хватило бы на всех. Но Милито высказалась против, мягко, но решительно, и муж поддержал ее. Они должны жить возле его каретника и гаража. Да и не позволил бы ему тесть разместить в этом доме собранную им большую коллекцию бычьих голов и окровавленных костюмов знаменитых тореадоров, драгоценные экспонаты, которые вызывают интерес и восторг не только у его друзей, но и у многих иностранцев...
Когда художник и Хосефина остались одни, им показалось, что за один месяц они постарели на много лет; их дом вдруг стал похож на заброшенный древний храм — совершенно пустой, наполненный гулкой тишиной. Реновалес хотел, чтобы Котонер перебрался к ним, но старый холостяк решительно отказался. Он будет приходить в их дом столоваться, проводить с ними большую часть дня. Реновалесы — его единственная семья, но он хочет сохранить свободу; у него много друзей, ему ежедневно приходится бывать у кого-нибудь — а жить как-то иначе он просто не может.
Как только наступили по-настоящему теплые дни, маэстро уговорил жену поехать в то место, куда они выбирались каждое лето: то был пустой и мало кому известный уголок андалузского побережья, где стояла маленькая рыбацкая деревушка. В свое время художник нарисовал там немало картин. В Мадриде Реновалес томился, потому что графиня де Альберка поехала с мужем в Биарриц и потянула за собой доктора Монтеверди.
Поэтому художник с женой выбрались к морю, но прожили там не более месяца. Маэстро успел нарисовать только две картины. Хосефина чувствовала себя плохо. Правда, у моря ей сначала стало лучше. Она оживилась и часами сидела на песке, загорая под солнцем и глядя на море безразличными глазами больной, соскучившейся по теплу. Муж, всегда окруженный кучкой каких-нибудь оборванцев, рисовал рядом. Хосефина повеселела, она иногда пела, а то и улыбалась маэстро, будто прощала его и хотела все забыть. Но неожиданно снова впадала в грусть и начинала чувствовать сильную слабость в теле. Солнечный пляж и приятная жизнь на свежем воздухе вдруг стали подавлять ее, она почувствовала то отвращение, которое иногда чувствуют больные к свету и шуму и прячутся от всего этого под одеяло. Хосефина заскучала по своему печальному мадридскому дому. Там ей лучше, там ее окружают хотя бы воспоминания, и она чувствует себя увереннее, не так боится гнетущего страха, неотступно крадущегося за ней. А еще — ей хочется увидеться с дочерью. Реновалес должен дать зятю телеграмму. Хватит ездить по Европе — мать хочет видеть Милито.
Реновалес и Хосефина вернулись в Мадрид в конце сентября, а вскоре прибыли и молодые, удовлетворенные путешествием, а больше тем, что оказались в знакомой среде. Лопес де Coca потерпел горькое разочарование, познакомившись с людьми, которые были богаче и ослепляли его своими роскошными экипажами и автомобилями. Его жена стремилась вращаться в кругу своих подруг: пусть восхищаются ее богатством и высоким положением в светском обществе. Милито расстроило, что в тех странах, где они путешествовали, ею никто не интересовался, они всем были безразличны.
Увидев дочь, Хосефина, казалось, ожила. Милито посещала их часто, приезжая пополудни и щеголяя своей элегантностью, которая еще больше бросалась в глаза среди лета, когда весь высший свет Мадрида разъехался по курортам. Милито забирала мать и катала ее в автомобиле, выезжая за город и поднимая облака пыли на дорогах. Случалось, что и Хосефина усилием воли преодолевала свою слабость и ехала к дочери — та жила в доме, который выходил фасадом на улицу Олосага. Мать наслаждалась там модерным комфортом, которым была окружена теперь Милито.
Маэстро явно скучал. Еще напоенный светом и яркими красками средиземноморского побережья, он ничего не мог делать в Мадриде в это время, да и заказов на портреты не было. К тому же Реновалесу не хватало общества Котонера: тот отправился в глухой кастильский городок, известный своими историческими памятниками, и с забавной гордостью забавлялся там почестями, которые оказывали ему как гению, жившему во дворце прелата и уничтожавшему своей бездарной реставрацией росписи в соборе.
Одиночество навеяло на Реновалеса грусть по графине де Альберка. Да и она не давала ему забыть о себе, ежедневно отправляя письмо за письмом. Писала ему в село на андалузском побережье, а затем в Мадрид: расспрашивала, как он теперь живет, интересовалась самыми незначительными подробностями, а о себе рассказывала столько, что в каждом конверте приходила целая повесть.
Ее жизнь вставала перед глазами художника минута за минутой, будто он постоянно был рядом с нею. Она рассказывала ему о «Дарвине», называя так Монтеверди; жаловалась на его холодность и равнодушие — он, мол, отвечает на ее пылкие чувства только жалостью. «Ох маэстро, я очень и очень несчастна». Иногда письма были триумфальны и оптимистичны: графиня была вне себя от счастья, и художник читал между строк о ее удовольствии, о страстном опьянении после одного из дерзких свиданий в ее доме под самым носом у доверчивого графа. Да и не только между строками, потому что часто она с бесстыдной откровенностью рассказывала ему абсолютно все, как своей близкой подруге, будто не считала Реновалеса мужчиной.
В последних письмах Конча была сама не своя от радости. Граф отправился в Сан-Себастьян, куда его вызвала королевская чета. На него возложена высокая дипломатическая миссия, хотя он и не занимает никакой правительственной должности. Но его, как одного из родовитых испанских грандов, выбрали, чтобы он вручил князьку какого-то крошечного немецкого государства Золотое Руно. Бедный сеньор, который сам тщетно добивался этой награды, утешится теперь тем, что с помпезной торжественностью вручит ее другому. Реновалес угадал в этом руку графини. Из ее писем исходила радость. Теперь они останутся с «Дарвином» только вдвоем, так как благородный сеньор вернется не скоро. Ее ждет супружеская жизнь с доктором — без риска, без тревог!..
Реновалес читал эти письма из простого любопытства. Откровения Кончи больше не смущали его, и он нисколько не волновался, потому что привык уже к своему положению доверенного лица; желание его остыло из-за открытости этой женщины, нашедшей такой странный способ расхолодить его: поверять ему свои тайны. Реновалесу оставалось познать тело Кончи, ведь душу ее он знал, как ни один из ее любовников, и это уже начинало навевать на него скуку. Расстояние и разлука наполнили художника холодным равнодушием. Прочитав очередное письмо, он всегда думал одно и то же: «Сумасшедшая женщина... Ну зачем мне ее тайны?»
Прошла неделя, в течение которой Реновалес не получил из Биаррица ни одного письма. Газеты подробно сообщали о миссии великого графа де Альберка. Он со своей свитой уже был в Германии, готовился повесить почетную награду через княжеское плечо. Догадываясь, почему молчит графиня, Реновалес не испытывал ни волнения, ни зависти, и только злорадно улыбался. Без графа она, конечно, нисколько не скучает.
Наконец он получил от нее известие, да еще самым неожиданным способом. Как-то вечером, когда солнце уже касалось горизонта, Реновалес вышел из дому, собираясь прогуляться возле ипподрома, чтобы полюбоваться с того возвышения Мадридом. Но не сделал он и несколько шагов по улице, как перед ним появился парень в красной ливрее, рассыльный какого-то агентства, и протянул письмо. Художник удивленно поднял брови, узнав почерк графини. Всего четыре строки — торопливых, неровных. Сегодня после полудня она прибыла экспрессом из Франции со своей горничной Мари. Теперь сама дома. «Приходите... Немедленно... Ужасные новости — я умираю». И маэстро побежал к графине, хотя известие о ее близкой смерти не произвело на него особого впечатления. Обойдется чем-то менее мрачным. Он давно привык к фантастическим преувеличениям Кончи.
В большом дворце графа де Альберка стояли сумерки и тишина, готовая взорваться эхом любого звука, на всем лежал слой пыли, как бывает в надолго заброшенных домах. Из всей челяди оставался только привратник. Перед ступенями играли его дети, будто еще не знали о возвращении сеньоры. Мебель наверху была в серых чехлах, а бронза и зеркала потускнели под толстым слоем пыли. Мари открыла перед художником дверь и повела его темными салонами с застойным воздухом; штор на закрытых окнах и балконных дверях не было, и через жалюзи просачивался слабый свет.
В одной из комнат валялось несколько не распакованных дорожных чемоданов, брошенных и забытых в спешке внезапного приезда.
Пройдя почти ощупью через весь безлюдный дом, Реновалес увидел пятно света возле двери в спальню графини — единственное помещение, в котором заметны были признаки жизни и куда вливались последние лучи заходящего солнца. Конча сидела в глубоком кресле у окна, освещенная оранжевыми красками заката. Лоб ее был нахмурен, в глазах застыло отчаяние.
Увидев художника, она выпрямилась, как расправленная пружина, вскочила на ноги, протянула руки и бросилась к нему, словно за ней кто-то гнался.
— Мариано! Мариано! Он сбежал!.. Он покинул меня навсегда!..
Это был жалобный вопль. Конча обняла художника и склонила голову ему на плечо. Из ее глаз капля за каплей падали на бороду маэстро слезы.
Ошарашенный Реновалес мягко отстранил графиню и посадил опять в кресло.
— Постойте, постойте! Сбежал?.. Говорите яснее... «Дарвин», что ли?
Ну да, он. Все кончено. Графиня с трудом произносила слова — мучительная икота не давала ей говорить. Разъяренная, что ее покинули и самолюбие ее растоптано, она дрожала всем телом. Он сбежал от нее, да еще в счастливые для них дни, когда Конча была уверена, что крепко держит его, когда они наслаждались свободой, которой до сих пор не знали. Сеньору, видите ли, надоело. Он, мол, еще любит ее — как писал в письме, — но желает быть свободным, чтобы иметь возможность продолжить свои научные исследования. Мол, покидает ее, оставаясь глубоко благодарным за то, что она была к нему так милостива. Он, видите ли, пресытился ее пылкой любовью, хочет поселиться где-то за границей, стать великим ученым и больше не думать о женщинах. Так он пишет в тех нескольких строках, которые прислал на прощание. Ложь, все ложь! Она догадывается: здесь совсем другое. Мерзавец сбежал с одной проституткой, на которую положил глаз на пляже в Биаррице. Настоящая замухрышка, но одарена ведьмовским очарованием. Видимо, она сводит мужчин с ума хитроумными тонкостями греха. Приличные женщины, видите ли, уже не удовлетворяют этого избалованного господина. А может, обиделся, что ему не дали кафедры, не выбрали его депутатом. Господи! Разве она в этом виновата? Разве не сделала все от нее зависящее?..
— Ох, Мариано! Пожалуй, я все-таки умру. Это уже не любовь, а лютая ненависть! Меня испепеляет гнев. О если бы этот красавчик сейчас попал в мои руки... я бы его задушила! Подумать только — сколько глупостей я наделала ради него!.. Господи, где были мои глаза?
Узнав, что ее бросили, она почувствовала только одно желание: скорее встретиться со своим хорошим другом, советчиком, «братом»; ехать в Мадрид, чтобы увидеть Реновалеса и исповедаться перед ним! Рассказать ему все на свете, даже такое, о чем она не может вспоминать без краски на щеках.
У нее нет никого на целом свете, кто бы любил ее бескорыстно, никого кроме маэстро; вдруг ей показалось, что она одна-одинешенька среди пустыни, а вокруг непроглядная ночь — и тогда она изо всех сил бросилась искать его, просить у него тепла и утешения.
Теперь, когда художник рядом, Конче еще безумнее захотелось найти у него защиту. Она снова подбежала к Реновалесу, резко обняла его, забилась в истерике и закричала, словно ей угрожала Бог знает какая опасность.
— Маэстро, кроме вас у меня никого нет. Мариано, вы моя жизнь! Вы никогда меня не покинете? Всегда будете моим братом?..
Реновалес все еще не мог прийти в себя от неожиданности. Ведь эта женщина до сих пор всегда его отталкивала, а теперь сама бросилась ему в объятия, в изнеможении повисла у него на шее. Художник попытался вырваться из ее рук, но они цепко его удерживали.
Когда прошел первый миг удивления, он почувствовал, что остался невозмутим. Это отчаяние уязвленного самолюбия было ему неприятно — ведь Конча страдала из-за другого мужчины.
Вот она перед ним — его мечта, его желанная женщина, бьется в истерике и прижимается к нему, возможно, даже не осознавая, что делает, в глубоком забвении, в отчаянии; но в эту решающую минуту художник неожиданно почувствовал то ли страх, то ли острую неприязнь, расстроившись, что его мечта сбывается не по добровольному согласию женщины, не по страсти, что горькое разочарование толкнуло графиню в его объятия.
Конча прижималась к нему, хотела почувствовать себя под защитой этого сильного мужчины.
— Маэстро! Друг мой! Вы не покинете меня никогда! Вы добрый!
Она уже не плакала, а целовала его в шею, увлажненным взглядом смотрела ему в глаза. Они почти не видели друг друга; в комнате стоял таинственный полумрак, все вещи расплывались, как во сне. Опасная игра — как и тогда, когда они сидели вдвоем в мастерской Реновалеса и впервые почувствовали взаимное влечение.
Неожиданно Конча с ужасом вырвалась и убежала от маэстро в самую густую тьму, спасаясь от его жадных рук.
— Нет, нет, не надо! Это принесет нам несчастье! Останемся друзьями... только друзьями... и навеки!
Она выкрикивала эти слова искренне, но голос ее звучал слабо, едва слышно: то был голос жертвы, которая не сдается и хочет защищаться, но не имеет на это силы. Художник, которого в темноте было почти не видно, почувствовал животную радость варвара, долго голодающего, а теперь грабящего взятый приступом богатый город.
Когда он проснулся, была уже ночь. На стеклах окон мерцали красные блики уличных фонарей.
Художник вздрогнул, словно от холода. У него было такое впечатление, словно он выныривает из ароматной волны, давным-давно накрывшей его с тихим плеском. Чувствовал себя изможденным и слабым, беспокойным, как мальчишка, который натворил бед.
Рядом с ним вздыхала графиня. Какое безумие! Все произошло против ее воли, она предчувствует, что это принесет им большие несчастья. Страх Кончи смущал Реновалеса, пробуждал его из приятного забытья, напоенного сладкой истомой удовлетворенного желания.
Она первая овладела собой. Поднялась на постели, отразившись черным силуэтом на светлом фоне окна, и окликнула художника, пристыженно молчавшего, притаившегося в темноте.
— В конце концов... это должно было случиться, — спокойно сказала графиня. — Мы играли в опасную игру, и по-другому закончиться она не могла. Теперь я понимаю, что всегда тебя любила, что ты единственный, кого я могу любить.
Реновалес тоже сел на кровати, и только две тени слились в одну на мерцающем фоне окна. Они обнялись крепко-крепко — словно стремились раствориться друг в друге.
Руки Кончи ласково прибрали со лба художника пряди его буйного волос... Она посмотрела на него влюбленными глазами, легко коснулась губ поцелуем и нежно прошептала:
— Мариано, властелин сердца моего... Я люблю тебя, обожаю. Буду твоей рабыней... Не бросай меня никогда... А если бросишь, я поползу за тобой на коленях... Ты не знаешь, как я тебя буду любить!.. Теперь ты мой — ты ведь этого хотел... милый мой гений ... чудище любимое... великанище... идол мой!
V
Как-то — дело было в конце октября — Реновалес заметил, что его друг Котонер чем-то обеспокоен.
Маэстро шутливо расспрашивал о его работе реставратора в старинной церкви. Старый художник вернулся в Мадрид растолстевшим, более веселым, он весь прямо лоснился каким-то сытым поповским блеском. «Ты привез от своих каноников корзину здоровья» — сказал ему Реновалес. Епископский стол, уставленный вкусными блюдами, был для Котонера сладким воспоминанием. Он со всеми подробностями рассказывал, что на нем было, и на все лады расхваливал добрых сеньоров, которые, как и он, не мучаются от суетных желаний и знают одну только страсть: вкусно и изысканно поесть. Маэстро потешался над простодушием добрых отцов, представляя, как пополудни, после службы, они собирались у лесов и любовались работой Котонера; с каким почтением домашние священники и другие жители епископского дворца ловили каждое слово дона Хосе и удивлялись, что художник, друживший с кардиналами и учившийся живописи в самом Риме, может быть таким простым и добродушным.
Но в тот день, после второго завтрака, Котонер показался Реновалесу слишком серьезным и молчаливым, и маэстро начал допытываться у друга, что его беспокоит. Кому-то не понравилась его реставрация? Или ему нужны деньги?.. Котонер отрицательно покачал головой. Речь идет не о нем. Его беспокоит состояние здоровья Хосефины, с нею что-то не так. Разве это не заметно?
Реновалес только пожал плечами. То же, что и всегда: неврастения, диабет, все эти запущенные болезни, от которых она не хочет лечиться, пренебрегая предписаниями врачей. Она еще больше похудела, но вроде стала немного спокойнее. Плачет меньше. Правда, почти не разговаривает и, кажется, хочет одного — забиться в какой-нибудь угол и сидеть, грустно глядя перед собой и ничего не видя.
Котонер вновь покачал головой. Оно и не удивительно, что Реновалес ничего не замечает.
— Ты живешь очень странной жизнью, Мариано. Вернувшись из своего путешествия, я не узнал тебя — ты совсем изменился. Раньше не мог жить, чтобы не рисовать, а теперь неделями не берешь в руки кисть. Куришь, поешь, ходишь по мастерской и вдруг выбегаешь из дому и мчишься... сам знаешь куда. И я знаю, и жена твоя, пожалуй, догадывается... Итак, развлекаемся, маэстро?.. А до других нам никакого дела нет! Но пора тебе, человече, спуститься с неба. Посмотри, что делается вокруг тебя, прояви хоть каплю внимания к больной.
И добрый Котонер начал сердито выговаривать маэстро. Разве можно так себя вести как он? То и дело просто вспыхивает, будто от нетерпения, выбегает из дому, а когда возвращается, то на устах у него играет улыбка, глаза мечтательные — сразу видно, куда и зачем ходил.
Старый художник был встревожен тем, что Хосефина с недавних пор просто тает на глазах, хотя, казалось бы, куда уж ей дальше худеть? Бедолага кашляет, и этот какой-то плохой кашель — то глухой, то хриплый и надрывный, — от которого ее всю трясет, беспокоил Котонера.
Надо показать ее врачам.
— Врачам! — воскликнул Реновалес. — А зачем? Целый факультет медицины побывал в этом доме! И что толку? Она никого не хочет слушать, отказывается от любого лечения — возможно, нарочно, чтобы подразнить меня. Ничего страшного с ней не происходит — ты просто ее не знаешь. Хотя от нее действительно остались одни кости и кожа, но увидишь — она еще переживет и тебя и меня.
Голос художника дрожал от гнева. Видимо, для него стала совсем невыносима мрачная атмосфера этого дома, в котором он не знает другой радости, кроме воспоминаний о радостях, которые узнал в чужом доме.
Котонер добился, чтобы Реновалес позвал врача — тот был его давним другом.
Хосефина вознегодовала, поняв, что состояние ее здоровья вызывает тревогу. Она чувствует себя хорошо. Простудилась — только и всего, осенью она всегда простужается. И в ее сердитом, обиженном взгляде художник прочитал, что жена считает его заботы чистейшим лицемерием.
После осмотра больной художник и врач вышли в мастерскую, чтобы поговорить наедине. Казалось, врач не знал, что сказать. Делать какие-то определенные выводы рано... Трудно предугадать настоящие возможности этого измученного организма, так цепко хватающегося за жизнь... Поэтому врач воспользовался уклончивыми рекомендациями, как часто делают люди его профессии. Надо бы вывезти ее из Мадрида... подышать чистым воздухом... изменить образ жизни...
Реновалес возразил. Куда они поедут в начале зимы, ей и среди лета захотелось домой! Врач пожал плечами и выписал рецепт. По выражению его лица было ясно, что он считает себя обязанным что-то написать, не может уйти, не оставив хоть какой-то бумажки. Он посоветовал мужу постоянно следить за состоянием больной и объяснил, каких именно симптомов следует остерегаться. Перед тем как уйти, еще раз пожал плечами, демонстрируя этим свою полную растерянность.
— В конце концов... Кто знает... Бывает по-разному! Организм человека способен на неожиданные реакции, он таит в себе превосходные резервы для самозащиты...
Эти загадочные утешение встревожили Реновалеса, и он начал украдкой наблюдать за Хосефиной. Прислушивался к ее голосу, смотрел на нее, когда она его не видела. Они уже не спали вместе. После женитьбы Милито отец переселился в комнату дочери, и они разбили цепь, приковывающую их, как рабов, к общему ложу, где они уже давно не могли спокойно отдыхать. Но Реновалес считал своим долгом каждое утро навещать жену.
— Хорошо выспалась? Может, чего-то надо?
Она смотрела на него враждебно, отрешенным взглядом.
— Ничего мне не надо.
А для большей убедительности еще и поворачивалась к нему спиной.
Художник воспринимал ее неприкрытую враждебность с кротким смирением. Это его обязанность — а вдруг она скоро умрет! Но такая возможность нисколько не волновала его, он оставался равнодушным и сердился на самого себя. Безжалостно укорял себя за бесчувственность, за полное безразличие к состоянию больной, за то, что не чувствует к жене ничего, кроме мимолетных угрызений совести.
Как-то пополудни, дело было в доме графини де Альберка, после дерзких развлечений, которыми любовники будто бросали вызов священному покою гранда, вернувшегося из путешествия, художник робко заговорил о своей жене.
— Я теперь буду приходить реже — пусть тебя это не удивляет. Хосефина очень больна.
— Действительно, очень? — переспросила Конча.
И в глазах ее замелькали злорадные огоньки, которые показались Реновалесу знакомыми: те же, что не раз танцевали перед ним в темноте, беспокоя его совесть, как блики адского пламени.
— Трудно сказать. Но, думаю, как-то обойдется.
Он чувствовал потребность лгать. Утешал себя, умаляя серьезность болезни. Надеялся этой ложью и самообманом развеять острую тревогу, которая донимала его, словно иглами. Таким образом он пытался найти себе оправдание, вел себя как человек, обманывающий самого себя, делающий вид, что не осознает всей тяжести своего преступления.
— Ничего страшного, — говорил он дочери, которая, встревоженная видом матери, каждый вечер приходила ночевать около нее. — Насморк, зимняя простуда. Когда потеплеет — все пройдет.
Он велел топить во всех комнатах; в доме стало жарко, как в печке. Не чувствуя никакого волнения, художник неоднократно громко повторял себе, почти выкрикивал, что у жены только простуда, а тем временем внутренний голос твердил: «Ложь! Она умирает. Умирает, и ты это знаешь».
Симптомы, о которых говорил ему врач, появлялись с жуткой закономерностью, нанизывались один на другой. Сначала он замечал только, что Хосефину почти все время трясет, как в лихорадке, а вечером у нее появлялась ломота. Потом она начала ужасно потеть — от обильного пота простыни на ее кровати утром оказывались насквозь мокрые. Это жалкое тело прямо на глазах истончались, усыхало, словно сгорало на невидимом огне. Она кашляла без остановки, тяжело хрипела и жаловалась на постоянную боль в груди. Дочь кормила ее, как ребенка, с ложечки, но из-за кашля и рвоты Хосефина не могла ничего проглотить. Язык у нее сделался совсем сухой. Она жаловалась, что внутри ее печет как огнем.
Так прошел месяц. Реновалес в своем оптимистическом рвении пытался убедить себя, что болезнь дальше не зайдет.
— Она не умрет, Пепе, — заявлял он решительно, словно был готов сцепиться с каждым, кто осмелится ему возразить. — Правда, не умрет, доктор? Вы согласны со мной?
Врач, как всегда, только пожимал плечами. «Кто знает... Вполне возможно». А так как больная решительно отказывалась от любого обследования, то он узнавал о развитии болезни только по симптомам, по рассказам дочери и мужа.
Несмотря на то что от Хосефины остались одни кости и кожа, ее тело вдруг начало отекать. Вздулся живот, одна нога распухла, а вторая наоборот — совсем усохла.
Реновалес неоднократно приставал к врачу с расспросами. Что он думает обо всех этих симптомах? Врач опускал голову. Он не знает. Надо подождать — природа богата неожиданностями. Но как-то все же собрался с духом и под предлогом того, что ему нужно выписать рецепт, зашел в мастерскую поговорить с мужем больной с глазу на глаз.
— Должен вам сказать правду, Реновалес... Мне трудно дальше играть эту комедию милосердия... — может, она и годится для других, но вы человек мужественный... У вашей жены скоротечная чахотка. Возможно, ей осталось жить всего два-три дня, возможно — еще несколько месяцев. Но она умирает, и я не знаю чем ей помочь. Если хотите, поищите другого врача.
Умирает!.. Реновалеса как громом ударило. Он не мог прийти в себя, ибо никогда не верил в возможность такого исхода. Умирает!..
Когда врач вышел твердой походкой человека, только что сбросившего с себя тяжелое бремя, художник мысленно повторил это слово, но оно не произвело на него никакого впечатления. Его охватило тупое равнодушие. Умирает! Неужели действительно может умереть эта вечно болезненная женщина, которая так изуродовала его жизнь?..
Он и не заметил, как заходил по мастерской, громко выкрикивая:
— Она умирает! Она умирает!
Он повторял это, чтобы взволновать себя, чтобы застонать и зарыдать от горя, но не почувствовал ничего.
Хосефина скоро умрет, а он такой преспокойный! Ему хотелось заплакать, умыться горькими слезами, он мучился, как мучается человек, испытывающий острую потребность выполнить свой долг и не способный этого сделать. Заморгал, набрал полную грудь воздуха и задержал дыхание, пытаясь представить себе всю глубину своего несчастья. Но глаза его остались сухими, а мысль упорно не хотела проникаться отчаянием. Он притворялся перед самим собой, только притворялся, что жалеет смертельно больную жену. Что-то кричал, ходил по мастерской, но и дальше ничего не чувствовал, будто так и не поверил в возможность этой смерти.
Ему стало невыносимо стыдно, он казался самому себе настоящим чудовищем. Охваченный порывом, который когда-то заставлял святых отшельников накладывать на себя тяжелую епитимью за грешные мысли, подавленный горьким раскаянием, Реновалес дал себе слово не отходить от больной. Он больше не выйдет из ее комнаты, выдержит ее молчаливое пренебрежение, будет с ней до последнего момента, забыв о сне и голоде. Он даже холодел от страха, думая о своей черствости, и горел желанием искупить ее великодушными и благородными поступками.
Теперь Милито уже не сидела ночами у постели матери и вернулась домой, не слишком порадовав этим мужа, который очень обрадовался, когда неожиданно получил возможность вновь зажить холостяцкой жизнью.
Котонер приходил каждый день и уходил домой только в полночь. Реновалес не ложился спать. Он молча бродил по ярко освещенным комнатам; то и дело заходил в спальню и смотрел на Хосефину, лежавшую в поту, дрожащую от ужасного кашля, погруженную в предсмертную дремоту и такую высохшую, такую маленькую, что ее жалкое тело казалось под одеялом тельцем ребенка. Остаток ночи маэстро сидел в кресле, много курил. Глаза его были открыты, но сознание укрывалось туманом, погружалось в сон.
Мысли художника витали далеко. Напрасно он корил себя за жестокость: казалось, его заворожила таинственная сила, куда более мощная, чем угрызения совести. Он забывал о больной и спрашивал себя, что сейчас делает Конча; в воображении видел ее совсем голую, изможденную от любовных ласк; со всеми подробностями вспоминал их свидания — нежный шепот, страстные слова, жаркие объятия. А когда усилием воли прогонял от себя эти видения, то подходил, как для покаяния, под самые двери комнаты, в которой лежала больная, и прислушивался к ее отрывистому дыханию; болезненно кривил лицо, но так и не мог заплакать, не испытывал печали, сколько ни стремился ее вызвать в себе.
На третий месяц болезни Хосефина уже не могла лежать в постели. Легко, как перышко, дочь поднимала ее, сажала в кресло, и больная сидела в нем — маленькая, незаметная, с незнакомым костлявым лицом, на котором, казалось, не было ничего, кроме глубоких глазниц и острого носа.
Котонер, глядя на Хосефину, едва сдерживал слезы.
— Только тень от нее осталась! — говорил он. — Никто бы ее теперь не узнал!
Когда больная кашляла, казалось, она разбрызгивала вокруг себя яд смерти. На ее губах выступала пена. Зрачки вдруг увеличивались, и глаза сверкали странным светом, будто смотрели куда-то вдаль сквозь людей и предметы. Ох, ее глаза! Как боялся их Реновалес!
Как-то пополудни они впились в него, и он похолодел. Эти глаза обжигали ему лоб, смущали и пугали его.
Реновалес и Хосефина были сами. Милито поехала к себе домой. Котонер спал в мастерской, устроившись в кресле. Больная, казалось, немного ожила и заговорила, глядя чуть ли не с сожалением на своего мужа, который сидел перед ней.
Она умирает; нет сомнения — смерть ее близко. И Хосефина заплакала — в последний раз вспыхнул в ней огонек жизни, перед тем как навсегда погаснуть.
Реновалес запротестовал с горячностью человека, который знает, что говорит искренне. Умирает?.. Пусть даже об этом не думает!.. Она будет жить — впереди у нее еще много счастливых лет.
Хосефина улыбнулась почти сочувственно. Не надо врать, она ведь все прекрасно знает; она уже видит, как витает вокруг нее смерть — неощутимая и невидимая. Говорила Хосефина тихо, но торжественно — так звучит голос, что скоро навсегда замолчит, так высказывается душа, что вот-вот покинет тело.
— Умру я, Мариано, и это произойдет даже раньше, чем ты думаешь... но позже, чем хотелось мне. Умру, и ты заживешь спокойно.
Значит, она такого о нем мнения! Но он желал ее смерти?.. От неожиданности и искреннего раскаяния Реновалес вскочил и возмущенно замахал руками, засуетился так, словно из него грубо сорвали одежду и он оказался голым перед людьми.
— Ты бредишь, Хосефина... успокойся... Ради бога, не говори такой ерунды!
Жена улыбалась. Ее жалкое лицо болезненно исказилось, но вдруг оно похорошело и подобрело, как бывает с человеком, когда он умирает, не бредя, при полной ясности сознания. Хосефина заговорила с мужем тоном глубокого сочувствия, с неземной жалостью человека, созерцающего мутный поток жизни, уже выходя из его вод, уже ступив ногой на берег вечной тьмы, вечного покоя.
— Я не хотела бы покинуть этот мир, не сказав тебе: я знаю все. Сиди спокойно... не отрицай. Ты знаешь, какую власть я имею над тобой. Не раз замечала, как ты боялся, когда видел, что я легко прочитываю твои мысли... Вот уже много лет, как я убедила себя, что между нами все кончено. Жили мы с тобой в последнее время вроде и по-божески — вместе ели, вместе спали, по необходимости помогали друг другу; но я заглядывала в твою душу, в твое сердце и... ничего там не видела — ни воспоминания, ни искры любви! Я была для тебя женой, хорошей подругой, которая заботится о доме и освобождает мужа от мелких житейских забот. Ты много работал, чтобы создавать для меня благосостояние, чтобы я ни в чем не нуждалась и оставила тебя в покое. Но любовь?.. Ее не было... Многие люди живут, как жили мы... очень многие... почти все. Но я так не могла... Я представляла себе жизнь совсем другой... И поэтому мне не жалко с нею расставаться... Не волнуйся и не кричи. Ты не виноват, бедный Мариано... Мы оба сделали ошибку, что поженились.
Она ласково просила у него прощения, и с какой-то почти ангельской добротой говорила о безжалостной жестокость жизни, с которой скоро должна расстаться. Такие мужья как он — это люди исключительные; они должны жить одиноко, отдельно от всех. Они как большие деревья, высасывающие из почвы все соки, и там, где распространились их корни, ничто другое не может расти. Она не могла оставаться одинокой; она была слаба, нуждалась в нежности, любви. Ей бы соединить свою судьбу с обычным мужчиной, таким, как и она, человеком с нормальными пристрастиями. А художник заманил ее на свой непроторенный путь, и она упала посреди дороги, постарела смолоду, не имея сил сопутствовать ему в этом непосильном для нее путешествии.
Реновалес суетился круг жены и то и дело восклицал:
— Хватит тебе говорить глупости! Ты бредишь! Я всегда любил тебя, Хосефина. И теперь люблю...
Ее взгляд странным образом помутился, а в зрачках блеснули огоньки гнева.
— Замолчи и не ври! Я знаю, какая куча писем лежит у тебя в мастерской, за книгами на одной из полок. Я прочитала их все до единого, я поджидала, когда их приносили. Нашла твой тайник еще тогда, когда там было только три письма. Ты же знаешь, что я вижу тебя насквозь, читаю твои мысли. Поэтому зря ты от меня прятался. Твои любовные похождения мне известны...
Голова у Реновалеса закружилась, и пол почти выскользнула из-под его ног. Какое непостижимое коварство!.. Эта женщина с ее безошибочным чутьем нашла даже письма, которые он так старательно прятал.
— Ложь! — воскликнул он, чтобы скрыть свое смущение. — Это не любовь! Если ты прочитала письма, то знаешь это не хуже меня. Мы с Кончи только друзья. Это письма женщины-приятельницы, которая немножко не в себе!
Больная грустно улыбнулась. Да, сначала была только дружба, даже меньше: лукавая игра капризной женщины, которая развлекалась, мороча знаменитого художника и возбуждая в нем чувства влюбленного подростка. Хосефина хорошо знала свою школьную подругу и была уверена, что дальше этого не пойдет; поэтому и выражала пренебрежительное сочувствие этому беспомощном великану, который влюбился, как последний дурак. Но потом произошло нечто чрезвычайное, что-то ей непонятное, и ее предсказания не сбылись. Теперь ее муж и графиня де Альберка — любовники.
— Не возражай, нет смысла. Я знаю наверняка, и эта уверенность меня убивает. Я догадалась обо всем, увидев, каким ты бываешь иногда рассеянным; ни с того ни с сего счастливо улыбаешься, будто смакуешь воспоминания. Я догадалась об этом, услышав, как весело ты утром напеваешь, а когда возвращаешься домой, то весь пахнешь духами. Дальше можно было и не читать ваших писем... Ты, бедолага, приходишь домой и думаешь, что все остается за дверью, а ее запах летит за тобой, разоблачает тебя... Он тревожит меня даже сейчас.
И она раздула ноздри, с мучительным выражением втягивая в себя воздух, закрыла глаза, словно хотела спрятаться от видений, будивших в ней эти ароматы. Муж упорно отрицал, поняв, что других доказательств его неверности у жены нет. Все ложь, выдумки ее больного воображения!..
— Нет, Мариано, — прошептала больная. — Она в тебе, она заполонила твое воображение: я все вижу. Ранее в голове у тебя витали тысячи бессмысленных фантазий — все голые женщины, блудницы, о которых ты всегда мечтал. А теперь ты только о Конче и думаешь; она — твое желание, воплощенное в плоть... Оставайтесь же и будьте счастливы. А я уйду... в этом мире места для меня нет.
На мгновение она замолчала, и в ее глазах снова заблестели слезы в память о первых годах их супружеской жизни.
— Никто не любил тебя так, как я, Мариано, — сказала она с тоскливой нежностью. — Теперь же смотрю на тебя, как на чужого, без любви, но и без ненависти. И все же… все же ни одна женщина не любила своего мужа так страстно и горячо!
— Я обожаю тебя, Хосефина. Люблю тебя, как и тогда, когда мы впервые встретились. Ты помнишь?
Но в голосе его звучала фальшь, несмотря на все усилия говорить с искренним чувством.
— Не старайся, Мариано, ничего у тебя не выйдет. Все кончено. Ты меня не любишь, и мои чувства уже давно мертвы...
На ее лице промелькнуло выражение глубокого удивления. Неужели она так спокойно прощает и на пороге небытия так безразлична к мужу, который заставлял ее столько страдать? Ей представился огромный цветущий сад. Цветы казались вечными, но вот наступила зима, и они завяли и осыпались. А мысль Хосефины полетела дальше, преодолевая холод и смерть. Снега начали таять, и вновь засияло солнце: пришла новая весна, а с ней и новую любовь, голые ветви покрылись зеленью, распустили листочки.
— Кто знает! — прошептала больная с закрытыми глазами. — Возможно, ты еще вспомнишь обо мне, когда я умру... Возможно, почувствуешь хоть немного любви и благодарности к женщине, которая тебя так любила. Человек всегда стремится к тому, что для него навеки потеряно...
Обессиленная от перенапряжения, больная замолчала и погрузилась в тяжелую дремоту, другого отдыха она теперь не знала. После этого разговора Реновалес почувствовал, что он — жалкое ничтожество по сравнению со своей женой. Она прощает мужа, хотя знает абсолютно все о его любовном приключении: читала письмо за письмом, следила, как меняется выражение его лица, следила за каждой его улыбкой, вызванной воспоминаниями о предательской любви, вдыхала почти неуловимый аромат духов, который исходил от него, и, видимо, целыми ночами мучилась в изнурительной бессоннице, представляя себе цветущее тело соперницы. Но Хосефина молчала! И умирает без единого слова осуждения! И он не упал к ее ногам, вымаливая прощение! И даже не вздохнул, не проронил хотя бы одной слезинки!
Он теперь боялся оставаться с нею наедине. Милито вновь перебралась в родительский дом, чтобы ухаживать матерью. Маэстро прятался в мастерской и стремился в работе забыть об этом жалком теле, которое лежало под одной крышей с ним и в котором понемногу угасал огонек жизни.
Но напрасно накладывал он на мольберт краски, брал в руку кисть и готовил полотна. Далее мазни дело не продвигалось; казалось, он совсем разучился рисовать! То и дело он тревожно оборачивался, потому что ему слышалось, будто Хосефина заходит в мастерскую, чтобы продолжить разговор, в котором так отчетливо проявились ее душевное величие и его ничтожность. А то вдруг Реновалеса охватывало непреодолимое желание посмотреть, как там жена, и он на цыпочках подходил к спальне, заглядывал в дверь и видел, как Хосефина, похожая на живой скелет, туго обтянутый желтой кожей, слушает дочь и улыбается жуткой улыбкой живого мертвеца.
Хотя тело ее совсем высохло, она худела и дальше, таяла на глазах.
Порой она погружалась в мучительный бред, и дочь, сдерживая слезы, соглашалась на фантастические путешествия, которые задумывала мать; они поедут с Милито далеко и поселятся в прекрасном саду, где нет мужчин, нет художников... Ни единого художника!
Хосефина прожила еще почти две недели. Охваченный жестоким эгоизмом, Реновалес сетовал на жизнь, не мог дождаться, когда же наконец можно будет отдохнуть. Если жена все равно должна умереть, то почему не умрет как можно скорее и не вернет покой всем в доме?
Произошло это вечером; маэстро лежал на диване, в мастерской, и перечитывал надушенное письмо, полное нежных упреков. Сколько дней уже она, Конча, не видела его! Как здоровье больной? Она понимает, что его долг быть дома; пошли бы пересуды, если бы он к ней приходил. Но как ей тяжело от этой вынужденной разлуки!..
Художник не дочитал письмо до конца, потому что в мастерскую зашла Милито. Она была взволнована, с застывшим в глазах испугом; такой жуткий ужас охватывает каждого человека, когда он слышит, как совсем рядом прошелестела смерть, даже если ее появления давно ждут.
Голос Милито прерывался рыданиями. Мама... она именно разговаривала с ней, утешала ее, обещала, что скоро они отправятся в далекое путешествие... и вдруг хрип... голова ее начала клониться и упала на плечо... одно мгновение... и все кончено... как птенчик!
Реновалес бросился в спальню, столкнувшись с Котонером, выбежавшим из столовой ему навстречу. Они увидели Хосефину в кресле — съёжившуюся, сморщенную. Казалось, что смерть скомкала это тело и на кресле лежит только сверток одежды.
Крепкой Милито пришлось подхватить отца под руки, проявить мужество человека, который в критический момент сохраняет спокойствие и самообладание. Реновалес сдался на волю дочери; еще держа в руке письмо графини, он уткнулся лицом в плечо Милито, охваченный наигранным отчаянием артиста.
— Держись, Мариано! — со слезами в голосе утешал его Котонер. — Будь мужчиной... Милито, отведи отца в мастерскую... Чтобы не видел ее...
Маэстро дал себя увести. Он тяжело вздыхал, но тщетно пытался заплакать. Слезы не выступали. Он не мог даже сосредоточиться на своем горе: его внимание отвлекал внутренний голос, голос больших искушений.
Хосефина умерла, и он наконец свободен. Сам себе хозяин, без ига на шее. Никто теперь не будет гнуть его к земле, и он пойдет своей дорогой. Узнает все радости, которые есть на свете: будет наслаждаться любовью, не зная ни страха, ни угрызений совести, будет греться в лучах славы!..
Для него начиналась новая жизнь.