Дорога, называемая Змеиной, по которой шел Актеон, поднималась в гору.
Навстречу ему попадались телеги, нагруженные мехами с маслом и амфорами вина. Вереницы рабов, согнувшихся под тяжестью нош, с ногами покрытыми пылью, сторонились и давали ему дорогу с покорностью и робостью, внушаемую им свободным человеком. Грек остановился на минуту у масличных мельниц, где скованные рабы вертели огромные каменные жернова, и продолжал подниматься на горы, наверху которых виднелись красные дозорные башенки, своими огнями возвещавшие Сагунту о приближении кораблей или движении турдетанцев на противоположном склоне гор, где начинались их владения.
Плодоносная земля золотилась восходящим солнцем. Из дач, из деревенских домов, из бесчисленных жилищ, расположенных в долине, шел народ по Змеиной дороге в город.
Большая часть сагунтинского народа жила в долине, обрабатывая землю. В городе жили только купцы, богатые землевладельцы, чиновники и иностранцы. Когда грозила опасность, когда турдетанцы намеревались совершить нашествие на страну, весь народ бросался в город, ища защиты в его стенах; крестьяне, со всеми своими стадами, смешивались с ремесленниками и искали убежища в том месте, которое обыкновенно посещали только в базарные дни.
Видя идущий в город народ, Актеон догадался, что это был день рынка на форуме; шли крестьянки с корзинами, покрытыми листьями, на головах, одетые только в одну темную тунику, обрисовывавшую формы их крепкого тела. Крестьяне, загорелые, мускулистые, с телом покрытым звериной шкурой и куском грубой ткани, погоняли запряженных в телеги волов или навьюченных осликов; по всему пути раздавались колокольчики стад коз и мычание коров, в пыли, поднимаемой их ногами. Некоторые семьи уже возвратились, показывая с гордостью то, что променяли в палатках форума на свои фрукты; друзья их останавливались, чтобы полюбоваться тканями, кусками красной глины, женскими украшениями из грубо обработанного серебра, поздравляли их, довольных обладателей, восклицанием «Salve!».
Загорелые девочки, с крепкими, худыми членами и большими лбами, с волосами, подобранными по кельтиберийскому обычаю, шли по две, неся на плечах шесты, на которых висели пучки цветов для городских дам. Другие несли закрытые листьями от пыли большие тирсы, увитые красными вишнями. Время от времени они шалили, прыгали и подражали голосам и жестам богатой молодежи Сагунта, которая, к всеобщему скандалу города, сходилась в сад Сонники, чтобы воспроизводить перед изображением Диониса очаровательные безумства Греции.
Актеон любовался красотой пейзажа: рощи фиговых деревьев, слава Сагунта, уже покрылись листьями и зелеными ветками и спускались до земли; виноград изумрудными волнами расстилался повсюду по дальним горам до рощ пиний и каменных дубов; маслины, посаженные симметрично, казались витыми колоннами с капителями из листьев.
Этот прелестный пейзаж возбуждал в греке воспоминания детства. Эта долина была прекрасна, как его родина, Греция; туда он вернется, если боги захотят прекратить его отчаянные скитания по свету.
Пройдя более часа по направлению к городу, он достиг бесчисленных построек Акрополя. При повороте дороги он заметил, что люди останавливаются перед широким каменным алтарем, на котором разворачивала свои кольца из голубого мрамора громадная змея. Крестьяне клали перед неподвижным пресмыкающимся с узкой головой и открытой ядовитой пастью, хотевшей, казалось, проглотить их, цветы и кружки с молоком. На этом самом месте змея ужалила несчастного Закинфа, когда он с похищенными в Героне быками возвращался в Грецию; около его тела, сожженного на высоте Акрополя, вырос город. Народ поклонялся змее, как одному из основателей их родины, и с ласковыми словами приносил ей дары, неизвестно куда потом исчезавшие. Последнее давало повод верить, что змея оживала в темноте и что в бурные ночи далеко слышен был ее свист.
При приближении к Сагунту по сторонам дороги возвышались гробницы с надписями, привлекавшими внимание проходящих. За ними раскинулись сады дач, окруженные заборами, через которые перевешивались ветки фруктовых деревьев. Рабы смотрели за детьми, обнаженными и с явным греческим типом, игравшими и боровшимися между собой. У калитки одного из садов толстый старик смотрел на снующую бедноту холодным взором разбогатевшего торговца. На террасе одной виллы Актеон заметил афинскую прическу крашенных в золото волос и около нее опахало из разноцветных перьев азиатских птиц. Это была одна из дач, принадлежавших покинувшим дела богатым негоциантам.
Приближаясь к реке Бетис-Перкес, отделявшей город от полей, грек увидел перед собой девушку, почти ребенка, с целым стадом коз. Гибкая, стройная, худенькая, с темной бархатной кожей, она казалась бы мальчиком, если бы ее короткая, с разрезом на боку туника не открывала нежную округленность груди, похожую на бутон распускающегося цветка. Ее черные, влажные, большие глаза освещали таинственным блеском лицо, между ее красными, сухими от ветра губами блестели белые, сильные и ровные зубы. Волосы, приподнятые с затылка, она украсила гирляндой из маков, собранных во ржи. Она несла на плече без всякого усилия тяжелую сеть, полную кружков белого сыра, свежего, не потерявшего еще запах пахтанья, а свободной рукой ласкала белую шерсть рогатой козы, ее любимицы, прижимавшейся к ее ногам и позванивавшей своим колокольчиком.
Актеон залюбовался этой девушкой, молодость которой превозмогала усталость тяжелого труда. Ее гибкость и стройность напомнили ему танагрские фигурки на столах афинских гетер и надменную юность канефор, изображенных на греческих вазах.
Девочка несколько раз взглянула на него и наконец улыбнулась, показывая белые зубы с доверчивостью молодости и с сознанием, что ею любуются.
— Ты грек? Правда?…
Она говорила, как и люди в порту, на странном наречии этого открытого для всех торгового города — наречием, смешанным из кельтийских, греческих и латинских слов.
— Я из Афин. А ты кто?
— Меня зовут Ранто, а моя госпожа — богатая Сонника. Ты, верно, слышал о ней? У нее корабли во всех портах, сотни рабов, и пьет она в золотых чашах. Видишь над маслинами в сторону моря розовую башенку? Это вилла, где она живет, когда хочет удалиться из города. Я прислуживаю ей на даче в это хорошее время. Мой отец заведует ее стадами, и она часто приезжает к нам поиграть с козами.
Актеон был смущен тем, что только и слышал разговоры о Соннике с тех пор, как ступил на сагунтинскую землю. Имя этой роскошной женщины, которую одни называли «богачкой», а другие «куртизанкой», было на всех устах. Пастушка, которой, казалось, понравился иностранец, продолжала:
— Она добрая. Иногда она бывает грустная, говорит, что она погибнет от тоски среди своих богатств, что ко всему она равнодушна; в такие минуты она способна позволить распять всех своих рабов. Когда же она бывает весела, она добра и не наказывает нас. Наше горе — ее управляющий, иберийский отпущенник. Он начальник над рабами и каждую минуту грозит нам плетью и крестом. Он сколько раз сек моего отца за пропавшего ягненка, за сломанную ногу козы, за несколько капель молока, оставшихся в сыворотке. И меня бы не раз побил, но не смеет, потому что видел, как меня ласкала Сонника.
Ранто, от рождения привыкшая к ужасному положению рабов, говорила о нем совершенно просто.
— Зимой, — продолжала она, — я ухожу с отцом в горы и с нетерпением дожидаюсь хорошей погоды, когда госпожа приедет на дачу и я спущусь в долину, где растут цветы. Тогда я могу весь день проводить в тени деревьев с моими козами.
— Откуда ты научилась говорить по-гречески?
— Сонника говорит по-гречески с богатыми гостями и с рабами, которые им служат. К тому же…
Она на минуту остановилась и покраснела.
— К тому же, — оживленно продолжала она, — на этом языке говорит мой друг Эросион, сын стрелка Moпco из Родоса; мой друг помогает мне стеречь коз, когда он не работает в гончарне, которая тоже принадлежит Соннике.
Она указала на обширные мастерские на берегу реки, знаменитые сагунтинские гончарные заводы; поверх их земляных стен поднимались купола горнов, похожие на гигантские красные улья.
Около дороги, среди деревьев, раздались нежные, но безумно радостные звуки свирели, и юноша, почти одних лет с Ранто, соскочил на дорогу. Единственную одежду высокого, стройного, босого мальчика составляла оленья шкура, скрепленная у левого плеча и оставлявшая открытым правое. Его глаза горели, его черные волосы с синим отливом, в густых локонах, развевались при нервных движениях его головы. Его крепкие, худые руки, с кожей натянутой над выступающими венами и жилами, были окрашены до локтей красной глиной.
Глядя на правильный профиль красивого отрока и на его нервные движения, Актеон вспомнил учеников афинских скульпторов, тех юных артистов, которые солнечным утром, перед тем как идти в мастерскую, своими шалостями в портиках Керамикона скандализировали мирных граждан.
— Это Эросион, — сказала Ранто, нежно улыбаясь своему другу, — хотя он родился в Сагунте, но он грек, как ты, иностранец.
Юноша смотрел не на девушку, а на незнакомца.
— Ты правда из Афин? — восторженно воскликнул он. — Да в этом не может быть сомнений! Ты похож на Улисса во время его странствований, о которых рассказывает отец Гомер. Я видел твое изображение на вазах и барельефах. И по осанке и по одежде ты похож на супруга Пенелопы. Кланяюсь тебе, сын Паллады!
— А ты тоже раб Сонники?
— Нет, — с гордостью ответил отрок. — Ранто — раба, но когда-нибудь не будет ею, а я — свободный, мой отец Moпco, грек из Родоса, первый стрелок Сагунта. Когда он приехал сюда, все его имущество состояло из лука и стрел, а теперь он богат и с последнего похода против турдетанцев он — первый человек в сагунтинской милиции. Я работаю в гончарных заводах Сонники, она меня любит. Это она дала мне имя Эросион, потому что ребенком я был похож на амура. Я не принадлежу к тем рабочим, которые мнут глину или вертят станки, чтобы придать форму вазам. Меня называют художником: я вылепливаю листья и разных животных, я на память изваял голову Дианы, а на днях вылепил из глины великий сагунтинский герб! Знаешь, какой он? Корабль без парусов с тремя рядами весел, и над ним Победа с распущенными крыльями опускает на него венок. Я могу, если хочешь, сделать твой портрет…
Он как бы сконфузился от своих последних слов и продолжал с грустью:
— Но ты осмеешь меня, иностранец! Ты приехал из той великой страны, о которой рассказывал мне отец. Ты видел Парфенон, Палладу Афину, видную морякам раньше самих Афин, процессии лошадей в мефонах, чудеса Фидия!.. Как бы я хотел поглядеть на это все! Когда приходит какой-нибудь корабль из Греции, я убегаю с завода и целый день провожу в тавернах моряков. Я пью с ними, дарю им фигурки в неприличных позах, которые смешат их, только для того, чтоб они рассказали мне о том, что они видели: о храмах, статуях, картинах, но их рассказы не успокаивают, а сильнее возбуждают мое желание… Ах, если б Сонника согласилась! Если бы она позволила мне отправиться с одним из тех кораблей, которые поднимают свои паруса, чтобы пуститься в путь к Греции!..
Потом он энергично прибавил:
— Вот эта, моя милая Ранто, одна меня удерживает. Если б она не существовала, я давно бы нашел какого-нибудь капитана и, если нельзя бы было иначе, продал бы ему себя в рабство, чтобы путешествовать по свету, видеть Грецию и сделаться одним из тех художников, которым там воздают почести, как богам!
Некоторое время они шли молча в пыли, поднятой козами. Юноша, идя за руку с Ранто, стал опять веселым.
— А ты зачем приехал сюда? — спросил он Актеона.
— Приехал так же, как твой отец: я не имею средств и хочу предложить свои услуги Сагунтинской республике в ее войне.
— Поговори с Мопсо. Ты найдешь его или на Форуме, или в Акрополе, около храма Геркулеса, где собираются правители. Он будет рад видеть тебя; он любит своих соотечественников и поручится за тебя.
Снова наступило молчание. Грек наблюдал любовные взгляды молодых людей, пожатия их сплетенных рук, нежность, с которой их здоровые молодые тела прикасались к друг другу. Эросион, исполняя молчаливую просьбу своей возлюбленной, вынул из-за пазухи свирель из тростника и стал тихо наигрывать на ней нежную пасторальную мелодию, на которую козы отвечали своим блеянием.
Грек догадался, что его присутствие было лишнее для этой парочки, тем более что они заметно замедляли свои шаги.
— Прощайте, дети. Не торопитесь, молодость всюду приходит вовремя. Мы увидимся в городе.
— Да хранят тебя боги, иностранец, — ответила Ранто. — Если тебе что-нибудь нужно, ты встретишь меня на Форуме, я там буду продавать и этот сыр, и тот, что привезет утром в телеге садовник.
— Прощай, афинянин. Поговори с моим отцом, но не выдавай, с кем ты встретил меня.
Вода речки доходила до половины колес телег, переправлявшихся через нее. Актеон между ними перешел на ту сторону и направился вдоль стен, любуясь их крепостью; глыбы неотесанного, ничем не связанного камня поддерживали стены и башни.
В главных воротах города в конце Змеиной дороги Актеону пришлось остановиться — только столпилось народу, лошадей и телег в узком, крытом проходе. В городе, прислоненный к стене, был храм Дианы, древнейший в мире, доставлявший немало славы сагунтинцам. Актеон взглянул на крышу из толстых можжевеловых досок — постройку, замечательную своей древностью, и поспешил в город. Он очутился в прямой улице; в конце ее возвышались здания, окаймлявшие громадную четырехугольную площадь с красивыми аркадами, под которыми кипела толпа. Это был Форум. Над черепичными крышами виднелись без конца белые дома лепившегося по горе города, а еще выше стены Акрополя, колонны и скульптурные фризы его храмов.
Улица, ведшая к Форуму, напомнила Актеону прибрежную часть Пирея. На ней селились негоцианты и ремесленники, большей частью греки. Всюду кипела торговая жизнь.
Рабы несли тюки с товаром; юноши с завитыми бородками и носами хищных птиц записывали на восковых таблицах свои счета, около дверей домов, на маленьких столах лежали образчики товаров: кучи ржи или шерсти и куски минералов из рудников. Продавцы, стоя облокотившись у притолоки, говорили с покупателями, усиленно жестикулируя и жалобно призывая богов в свидетели того, что торговля разоряет их.
У некоторых лавок хозяева, одетые в миртовые и пурпуровые сандалии, молча слушали разговоры, смотрели зорко глазами сфинксов и поглаживали кольца своих надушенных бород. Это были африканские, азиатские, карфагенские, египетские и финикийские купцы, хранившие в домах своих много сокровищ: золотые украшения, слоновые клыки, страусовые перья и куски амбры. В дверях виднелись богатые женщины в белых мантиях, окруженные рабами, опьяненные ароматами едких азиатских и таинственных восточных духов; они в разговоре выставляли на крыльцо свои розовые мордочки. Среди прочего товара резко кричали привезенные из разных мест редкостные птицы и торжественно распускали, как мантии, свои перья.
Быстро окинув все это взором, Актеон вошел на Форум. Был базарный день, и вся жизнь города сосредоточилась на этой большой площади. Огородники разместили близ портиков горы своих овощей; пастухи из долины складывали кучи сыров и ставили кувшины с молоком; женщины из порта, загорелые и почти голые, предлагали свежую рыбу. С края площади пастухи с гор, дикого вида, вооруженные копьями, караулили коров и лошадей, пригнанных для продажи. Они были кельтийцы и, как о них говорили, ели при случае и человеческое мясо. На площади они чувствовали себя как в тюрьме и недружелюбными глазами смотрели на тесноту и движение, столь отличные от свободы их бродячей жизни. Богатство Сагунта возбуждало их разбойничьи вожделения. Сжимая в руках копья, они бросали злобные взгляды на наемников-солдат, охранявших на ступенях одного храма сенатора, которому было поручено отправлять правосудие в базарные дни.
Среди площади шумели, торгуясь, люди, одетые в пестрые наряды и говорившие на разных языках. Проходили доброжелательные граждане, просто одетые в белое, с рабами, несшими в сетках провизию, купленную на неделю; греки, в широких хламидах шафранного цвета, осматривали все и долго торговались, прежде чем купить какую-нибудь безделицу; сагунтинские граждане, иберийцы, потерявшие из-за бесконечных скрещиваний свою первоначальную грубость, старались подражать римлянам, народу, который в то время пользовался наибольшим уважением. Тут же были и жители из центра страны, бородатые, у которых желание побывать на базаре побороло их постоянную ненависть к городу и в особенности к грекам, из-за их изысканности и роскоши.
Несколько кельтийцев из племен, соседних с Сагунтом, верхом на лошадях, стояли среди Форума, не оставляя копий и покрытых бычьей шкурой щитов. Одетые в тройной шлем и кожаные латы, они, казалось, были во вражеской стране и ожидали нападения. В это время их ловкие, загорелые и мужественные жены, размахивая широкими платьями с каймой самых ярких цветов, бегали по всему рынку, останавливаясь с детским восторгом у прилавка какого-нибудь грека, торговавшего стеклянными бусами и грубой работы бронзовыми ожерельями и браслетами.
Плащи из тонкого льна и пурпура смешивались с голыми членами рабов и с кельтийским черным шерстяным сагумом, сдерживаемым на плечах медным кольцом. Греческие прически, перекрещенные красными лентами, соломенные колпачки, похожие на пламя факела, низкие лбы, как верх красоты, мешались с прическами кельтиберийских женщин, подбривавших волосы, чтобы их загорелые лбы казались большими. Некоторые из этих женщин имели на шее стальной ошейник, от которого шли вверх железные проволоки, соединявшиеся над головой, и с этой клетки уже опускалось покрывало, оставляя открытым огромный лоб, блестящий и светящийся, как луна.
Актеон долго смотрел на странные прически и на бойкий, мужественный вид этих женщин. Его тонкое чутье грека подсказало ему, что было бы небезопасно засматриваться на стоявших среди Форума варваров, смотревших с ненавистью на землепашцев и торговцев. Это были хищные птицы. Чтобы быть сытыми в своих горных ущельях, они должны были прибегать к разбою. Окруженному таким народом Сагунту неминуемо предстояло сразиться с ними.
Думая об этом, грек вошел под портики, где собирались люди праздные, среди палаток брадобреев, менял и продавцов вина и прохладительных напитков. Это было похоже на галереи афинской Агоры. В уменьшенном виде это была обстановка его родного города. Важные граждане сидели на принесенных для них рабами складных стульях у палаток, прислушиваясь к новостям; сплетники переходили от одной группы людей к другой, передавая самые удивительные ложные известия; паразиты, гонявшиеся за приглашением на ужин, льстили богачам и дурно говорили о проходящих; педагоги без места крикливо спорили о каком-нибудь правиле греческой грамматики; молодые граждане жаловались на старых сенаторов и утверждали, что республика нуждается в более сильных людях.
Много говорили о последних победах над турдетанцами. Теперь они не поднимут головы; их царь Артабан, ушедший в дальний угол своих владений, получил хороший урок. И молодые сагунтинцы смотрели с гордостью на висевшие на пилястрах копья, щиты и шлемы — трофеи их побед. Это было оружие сотен турдетанцев, убитых и взятых в плен. В палатках брадобреев продавались мебель и украшения, добытые у врагов сагунтинскими воинами. Никто не желал приобретать их. Город был наполнен такой добычей, сагунтинское войско пригнало вереницы телег с вещами, целые полки людей и множество скота. Все, думая о победах, улыбались с той холодной жестокостью древних воинов, которая заставляла побежденных считать рабство великой милостью.
Около храма, где совершалось правосудие, был рынок рабов. Они сидели в кружке на земле, обхватив руками колени и упираясь на них головой. Рожденные в неволе, покорно, как животные, ждали нового хозяина; мускулы их были истощены от голода, бритые головы покрыты белыми шапками. Другие, которых сторожили с большим вниманием, были бородаты, и на волосах их лежали венки из веток в знак того, что они были военнопленные. Это были турдетанцы, не внесшие за себя выкупа. Мысль, что они попали в рабство, заставляла их глаза блестеть яростью. Многие из них были скованы, у многих на телах зияли раны. Рты их судорожно сжимались, будто хотели укусить, а некоторые из них потрясали остатками обрубленных рук: они лишились их в борьбе с племенами, жившими внутри страны и имевшими обыкновение таким образом делать своих врагов безвредными.
Сагунтинцы смотрели равнодушно на врагов, превращенных в вещи, в скот суровым законом войны, и, забывая их, разговаривали о делах города, о борьбе партий, которая как будто прекратилась после вмешательства римлян. На ступенях ближайшего храма еще виднелись пятна крови обезглавленных друзей Карфагена, а приверженцы Рима выражали свое одобрение энергичным поступкам посланников республики. Теперь, под покровительством Рима, город будет жить спокойно. Актеону, слушавшему эти разнообразные разговоры, вдруг показалось, что среди людей, стоявших на ступенях храма, находится тот кельтийский пастух, который накануне убил римлянина, но его черный сагум скрылся в толпе, и грек не знал, действительно ли это был он.
Утро приходило. Актеон провел много времени на рынке; пора было подумать о делах. Он надеялся увидеть стрелка Moпco в Акрополе и направился туда по узким, мощенным булыжником улочкам с белыми домами, женщинами, прядущими у порогов.
Близ Акрополя грек полюбовался циклопическими стенами, сложенными из больших глыб камня так искусно, что они не нуждались в цементе. Здесь была колыбель города, основанная товарищами Закинфа, оставшимися между грубыми туземцами.
Пройдя под широким сводом, он очутился на самой вершине горы, на площади, окруженной стенами, которая могла бы дать убежище всему народонаселению Сагунта. На этом громадном пространстве, без всякой симметрии, возвышались общественные здания, как память о тех временах, когда город еще не распространился по направлению к морю. С высоких стен виднелись обширные обработанные поля, принадлежащие республике, простиравшиеся за Суром, вдоль морского берега, до границ страны олькадов. По берегам Бетис-Перкеса виднелось множество деревень и дач, а по склону горы веером развертывался город, окруженный стенами, над которыми среди садов как бы выскакивали домики.
Актеон рассматривал в Акрополе храм Геркулеса, колоннаду, где собирался сенат, монетный двор, храм, где хранились сокровища республики, арсенал, казарму наемных войск и поднимавшуюся над всеми этими зданиями башню Геркулеса, громадную циклопическую постройку, с которой яркие огни, повторяя сигнал сторожевых башен берега и порта, распространяли тревогу по всей сагунтинской территории. В настоящую минуту толпа рабов заканчивала, под руководством греческого художника, последние украшения маленького храма, воздвигнутого в Акрополе Сонникой в честь богини Минервы.
Сагунтинцы, пришедшие сюда любоваться своим городом, и наемники, чистившие свои доспехи у дверей казарм, с любопытством поглядывали на грека.
Сагунтинец, одетый в красную римского покроя тогу и опиравшийся на толстую палку, подошел и заговорил с ним. Это был человек средних лет, сильный, с завитыми волосами и бородой, с добрым выражением глаз и улыбки.
— Скажи мне, грек, — спросил он ласково, — зачем приехал ты сюда? Ты купец или мореход? Не ищешь ли ты серебро, которое разрабатывают кельтиберийцы?…
— Нет. Я бедняк, странствующий по свету, и хочу предложить свои услуги республике, как воин.
Сагунтинец грустно заметил:
— Я бы должен был догадаться об этом, видя твое оружие… Солдаты, все солдаты!.. В прежние времена в городе трудно было увидеть меч или кинжал. Приезжали к нам иностранцы, привозили нам свои товары, брали наши, и жили мы мирно, как описывают поэты. Теперь греки и римляне приезжают вооруженные: собаки, предлагающие пасти стадо, которое без них кормилось спокойно, не опасаясь врагов. При виде воинственных приготовлений, радости, с которой наши юноши рассказывают о последнем походе против турдетанцев, мне становится страшно за судьбу города и моих близких. Теперь мы сильнее, но откуда мы знаем, не придет ли к нам более сильный и не наложит ли на нас рабских цепей?…
Он с грустью взглянул на любимый город.
— Чужестранец, — продолжал он, — меня зовут Алько, а друзья прозвали «осторожным». Старшие сенаторы внимают моим советам, но молодежь не следует им. Я торговал, я ездил по свету, у меня жена и дети; я считаю, что в мире благоденствие народов и что мир следует удерживать всеми силами.
— Я Актеон, афинянин. Я был мореплавателем — в бурю погибли мои суда; я был купцом — и потерял свое состояние. И Меркурий, и Нептун обошлись со мной как бесчеловечные родители. Я много наслаждался, много страдал, а теперь нищий; я продаю свою кровь и свои мускулы.
— Плохо поступаешь, афинянин: ты был человеком и хочешь сделаться волком. Знаешь, что мне нравится в твоем народе? То, что вы смеетесь над Геркулесом с его подвигами и поклоняетесь Палладе Афине. Презираете силу и превозносите ум и мирные искусства.
— Сильная рука столь же ценна, как и голова, в которую Зевс вложил свое пламя.
— Да, но эта рука убивает голову.
Актеона возмутили слова Алько.
— Знаешь ты стрелка Moпco?
— Ты найдешь его близ храма Геркулеса. Ты его узнаешь по оружию, которое он никогда не покидает. Он из тех, кого привлекает сюда злой дух войны.
— Прощай, Алько.
— Да хранят тебя боги, афинянин.
Актеон узнал храброго грека по луку и колчану за его плечами. Это был крепкий человек с длинной бородой; вокруг его седых кудрей была закручена воловья жила, служившая для натягивания лука. Его развитые мускулы показывали, сколько надо было употребить напряжения, чтобы натянуть его тугой лук.
Он обратился к Актеону с тем уважением и сочувствием, с которыми относились к афинянам греки, жившие на островах.
— Я поговорю в сенате, — ответил он на предложение Актеона. — Моего слова будет достаточно, чтоб тебе дали место, соответствующее твоим достоинствам. Ты сражался когда-нибудь?
— Я был на войне с лакедемонцами под начальством Клеомена.
— Знаменитый полководец; до нас дошли рассказы о его подвигах. Что сталось с ним?
— Я оставил его, когда он, побежденный, но не падший духом, спасся в Александрию. Там он жил под покровительством Птоломея; однако я теперь слышал в Новом Карфагене, что вследствие придворной интриги он впал в немилость, египетский монарх подослал к нему убийц и Клеомен с его двенадцатью товарищами погибли, защищаясь. Когда он пал, перед ним была гора трупов.
— Достойный героя конец… Где ты учился военному искусству?
— Я начал в Сицилии и Карфагене, в лагерях наемников, а кончил свое воспитание в Пританее в Афинах. Мой отец Лизастр был на службе у Гамилькара и казнен карфагенцами во время их войны с наемниками — войны, названной «безжалостной».
— Хорошая школа и достойный ответ. Прежде чем я поступил на службу Сагунта и бродил по свету, до моего слуха доходило его имя… Привет тебе, Актеон! Если хочешь, поступи в гоплиты, ты будешь в первом ряду фаланги, у тебя будет тяжелое вооружение и широкая пика… Впрочем, нет! Вы, афиняне, любите сражаться налегке. Ваше преимущество в быстроте, а не в силе. Ты будешь пельтастом. С копьем и легким щитом, называемым пельта; ты будешь драться свободно, и о твоих подвигах наверняка заговорят.
Мимо двух греков прошло несколько стариков, которым стрелок низко поклонился.
— Это сенаторы, — сказал он, — они собираются, потому что базарный день. Многие из них прибывают сюда на носилках из своих поместий. Они собираются там, около той колоннады.
Актеон видел, как старики усаживались на деревянные кресла с изогнутыми ножками и с головой Немейского льва над спинками. По их лицам и одеждам можно было заметить, какое разнообразие народностей скопилось в городе. У приехавших из своих ферм бородатых, смуглых иберийцев были полотняные, подбитые шерстью панцири, короткие, обоюдоострые мечи, висевшие через плечо, и шапки из такой твердой кожи, что могли служить шлемом. Греческие же купцы были бритые, задрапированные в белые хламиды, из которых высовывалась обнаженная правая рука; тесьма связывала их волосы наподобие короны, и они опирались на палки с заостренным верхом. Они напоминали греческих царей, объединившихся против Трои.
Между ними Актеон заметил гиганта с черными курчавыми волосами. Из-под его красной материи виднелись выдающиеся мускулы и жилы.
— Это Терон, — сказал стрелок. — Он главный жрец Геркулеса; поразительный человек, получивший венок в Олимпийских играх, убивающий быка одним ударом кулака по шее.
Актеону во второй раз показалось, что он видит между сенаторами фигуру кельтийского пастуха, но стрелок заговорил, и он обратился к нему.
— Начинается заседание; я должен стать на ступенях и ожидать приказаний. Поди, Актеон, и подожди меня на Форуме. Там ты встретишь моего сынка. Ты говорил, что видел его уже по дороге? Наверно, с ним была пастушка Сонники? Не смущайся, Актеон, не лги. Я верно догадался. Ах, дети! Этот бродяга, вместо того чтобы работать, бегает по полям с рабой!..
Несмотря на строгость слов стрелка, в его тоне слышалась нежность; он, очевидно, предпочитал другим детям этого свободолюбивого капризного артиста, на целые недели исчезавшего из отчего дома, чтобы слоняться по горам или порту.
Греки расстались. Когда Актеон направился к Форуму, он снова увидел снующего по Акрополю таинственного кельтийского пастуха. Входя в портики, грек услышал крики и свистки: толпы людей смеялись и ругались, народ выходил из палаток брадобреев и продавцов благовоний. Группа нарядной молодежи важно проходила в толпе, не обращая внимания на свистки и насмешки, раздававшиеся по их адресу.
Это была золотая молодежь Сагунта, богачи, подражавшие обычаям афинской аристократии, утрируя их в силу отдаления и дурного вкуса. Актеон улыбнулся, видя, как неуклюже сагунтинцы подражали своим далеким образцам.
Впереди шел Лакаро, сопровождавший Соннику в ее утреннем посещении храма Венеры. Они были одеты в ткани ярких цветов, столь прозрачные, что тело сквозило; платья их напоминали одежду гетер на пирах. Их бритые щеки были нарумянены, а глаза подведены темной краской; волосы их, завитые, напомаженные и надушенные, были перевиты лентой. У некоторых из них висели длинные серьги и бренчали запястья. Иные облокачивались на маленьких рабов с белыми шеями и густыми локонами, рабов, которые своими округленными формами напоминали девушек. Как будто не слыша брани и насмешек народа, они говорили между собой о греческих стихах, сочиненных одним из них, обсуждая их достоинства и какой должен быть для них аккомпанемент на лире; они прерывали свой разговор, только чтобы погладить по щеке своих юных рабов или поклониться знакомым; в глубине души они были очень довольны скандалом, произведенным их появлением на Форуме.
— Не говорите мне, что они подражают грекам, — кричал в одном кружке старик с умным лицом и грязной, заштопанной мантией педагога без места. — Огонь богов падет на этот город. Верно ли то, что наш отец Зевс в минуту страсти унес Ганимеда? А Леда? И все бесчисленные красавицы, которые поддавались пламенному властителю Олимпа?… Хороша бы была гармония мира, если бы люди стали подражать богам и все оделись женщинами, как эти дураки. Хотите видеть грека? Вот он: это настоящий сын Эллады.
Он указал на Актеона, на которого обратились любопытные взгляды окружающих.
— Как ты будешь смеяться, иностранец, над этими несчастными, так грубо подражающими нравам твоего отечества! — продолжал кричать этот хулитель с внешностью нищего. — Знаешь, я философ. Единственный философ в Сагунте, поэтому ты поймешь, что этот неблагодарный народ дает мне умирать с голоду! Я в молодости был в Афинах, учился в тамошних школах, потом отправился по свету искать истину. Я ничего не выдумал, но знаю, что говорили люди о душе и мире. Хочешь, я скажу тебе на память целые параграфы из Сократа и Платона или речи великого Диогена? Я знаком с твоим отечеством и стыжусь за свой город при виде этих дураков. Знаешь, кто виновник всех этих постыдных чудачеств? Это Сонника, которую зовут «богачкой», бывшая куртизанка, которая кончит тем, что превратит Сагунт в позорище, разрушит традиции города, грубые, но здоровые нравы прежнего времени.
При имени Сонники раздались возгласы неодобрения.
— Вот видишь! — закричал еще яростнее философ. — Они ее поклонники, рабы, боящиеся правды. Имя Сонники для них — имя богини. Видишь вот этого? Сонника дала его отцу большую сумму денег без процентов на покупку зерна в Сицилии, вот он поэтому не может слышать, чтобы ее осудили. А этот за нее стоит, потому что она выкупила его отца из рабства, и все они, те, что сейчас хотят съесть меня, все получили от нее какие-нибудь милости и наверняка постараются отомстить мне за мои слова. Они, рабы, защищают ее, как какое-нибудь божество. Так как их много, то правительство не смеет наказать эту гречанку, сумасбродства которой скандализируют весь город. Ну, бейте меня, купчишки! Бейте единственного правдивого человека в Сагунте!
Молодежь стала удаляться с бранью по адресу философа.
— Ты должен бы проявлять более благодарности, — сказал один из уходивших, — если ты обедаешь только у Сонники.
— Буду у нее ужинать и сегодня, — дерзко ответил философ, — ну, так что это доказывает? Я ей в лицо скажу то, что говорил здесь!.. И она будет смеяться, как всегда, тогда как вы будете слюнки глотать в ваших домах, думая о ее ужине.
— Неблагодарный! Паразит! — ответил, презрительно пожимая плечами, один из уходивших.
— Благодарность — добродетель собак; человек доказывает свое совершенство, понося тех, кто ему покровительствует… Если не желаешь, чтобы философ Евфобий был паразитом, то и давай ему содержание взамен его мудрости.
Но Евфобий говорил напрасно: слушатели его все исчезли. Оставался только Актеон, с интересом рассматривавший человека, встреченного в чужом городе и так походившего на тех голодных и невежественных философов-плебеев, которые кишели вокруг академии в Афинах.
Увидев себя без окружавшей его публики, Евфобий взял грека за руку.
— Ты один достоин того, чтобы меня слушать. Видно, что ты оттуда и умеешь различать людей по их достоинству.
— Кто эта Сонника, так возмущающая тебя? Знаком ты с ее жизнью? — спросил афинянин, желавший что-нибудь узнать о прошлом женщины, о которой толковал весь город.
— Как не знать! Тысячу раз она мне сама рассказывала в минуты меланхолии и скуки; когда я более не в силах смешить ее своей мудростью, она начинает говорить о своем прошлом, да так небрежно, точно говорит с собакой. Это длинная история.
Философ прищурился и показал глазом на дверь помещения, где виднелись ряды амфор.
— В доме Фульвия нам будет удобнее. Это честнейший римлянин, он поклялся не иметь дело с водой. У него есть удивительное ауронское вино. Отсюда слышен его аромат.
— У меня нет ни одного обола.
Философ потянул носом любимый запах вина и сделал неодобрительный знак. Несмотря, однако, на это, он посмотрел с нежностью на грека:
— Ты достоин того, чтобы слушать меня! Ты беден, как и я, среди этих купцов, наполняющих серебром свои лавки!.. Если нет вина, будем прогуливаться, это освежает мысли. Я буду обращаться с тобой как Аристотель со своими любимыми учениками.
И, прохаживаясь вдоль портиков, Евфобий начал рассказывать то, что знал о жизни Сонники.
Она предполагала, что родилась на Кипре, острове любви. По тем прибрежьям, где, по словам поэтов, из плещущей пены морской родилась Венерa Афродита, женщины острова искали моряков, чтобы отдаться им в память богини. От такой встречи женщины с гребцом родилась Сонника. Она смутно помнит первые годы своей жизни, протекшие на палубе корабля; она прыгала по скамьям гребцов, ее кормили как живущих на корабле котят и так же пренебрегали ею; она побывала во многих портах с разным народонаселением, с различными одеждами и нравами; но она их видела издали, как бы во сне, потому что никогда не сходила на землю.
Прежде чем она сделалась женщиной, она уже была любовницей хозяина судна, самосского моряка. Потому что она ему надоела или из-за выгоды, он продал ее беотийцу, державшему публичный дом в Пирее. Маленькой Соннике не было еще двенадцати лет, а она уже обращала на себя внимание среди других блудниц Пирея, главного центра афинской проституции.
Иностранцы, шулера, юноши, убежавшие от отцовской строгости, ютились в той окраине Афин, которая простиралась вокруг портов Пирея и Фаралоо и составляла предместье Эстирон. Едва спускалась ночь, как весь этот буйный, испорченный народ собирался на главную площадь Пирея, между крепостью и портом, где начинали появляться проститутки, которых только в сумерки выпускали из их жилищ. Под портиками площади игроки бросали кости, странствующие философы спорили между собой, спали бродяги, рассказывали о своих странствованиях моряки; и среди этой разношерстной толпы ходили проститутки с нарумяненными лицами, почти голые или в пестрых, ярких мантиях африканского и азиатского происхождения. Здесь выросла и развилась молодая дочь Кипра, сходясь каждую ночь то с хлеботорговцем из Вифинии, то с продавцом кожи из Великой Греции, с людьми грубыми и веселыми, которые перед возвращением на родину тратили часть приобретенных денег с афинскими куртизанками. Дни Сонника проводила в доме довольно бедной наружности, украшением которого служила только эмблема плотской любви — вывеска заведения. Двери были всегда открыты, охраняемые собакой на цепи; шерстяная завеса едва отдергивалась, как в открытом внутреннем дворике уже виднелся сидящий и лежащий на земле живой товар дома: женщины, истощенные страстью, и еще не сформировавшиеся девочки, все голые. Тут перемешивались темные пушистые тела египтянок с бледными гречанками и белыми шелковистыми телами азиаток…
Сонника, звавшаяся тогда Мирриной (именем, данным ей моряками), устала от жизни в этом доме. Здесь все были рабыни, которых беотиец бил, если посетитель уходил недовольным. Ей противно было получать два обола — цену, установленную законом Солона, — из мозолистых рук, причинявших боль, лаская; ее тошнило от пьяных и грубых людей, искавших минутного удовольствия и сменявшихся все новыми и новыми, с тем же приливом желаний, возбужденных солью моря, с теми же капризами и одинаковыми требованиями.
В одну из ночей она посетила в последний раз храм Венеры Пандемонийской, выстроенный Солоном на главной площади Пирея, положила по оболу у статуй Венеры и ее спутницы Пифо — двух богинь, чтимых куртизанками, что она делала часто, прежде чем отдаться на берегу моря или у большой стены, воздвигнутой Фемистоклом для соединения порта с Афинами, своим случайным любовникам. Потом она пошла в город, радуясь свободе и питая надежду сделаться одной из афинских гетер, роскошью и красотой которых она любовалась издали. Она жила, как жили свободные и бедные проститутки, называемые афинской молодежью «волчицами». Первое время она иногда не ела целыми днями, но считала себя гораздо счастливее своих бывших товарок из Фаралейского порта или предместья Эстирон — рабынь содержателей публичных домов.
Местом ее деятельности теперь сделался Керамикон, окраина Афин, простиравшаяся от Керамиконских до Динильских ворот, где находится сад Академии и гробницы знаменитых граждан, погибших за республику. Днем туда прибывали известные гетеры или присылали своих рабочих узнать, написаны ли их имена на стенах Керамикона: афинянин, желавший сношения с какой-нибудь куртизанкой, писал на стене ее имя и цену, которую он мог дать ей, и если это ей оказывалось подходящим, то она у этой надписи ждала сделавшего предложение. При свете солнца гетеры показывались там почти обнаженными, в красных сандалиях, в цветистых мантиях, с венками роз на волосах, покрытых золотой пудрой. Поэты, риторики, артисты и знаменитые граждане гуляли по зеленым садам или открытым портикам Керамикона, разговаривая с куртизанками и ломая голову, чтобы остроумно ответить им.
Ночью же толпа бедных, оборванных женщин слонялась между гробницами знаменитостей. Это были подонки забавлявшихся Афин, живущие свободно и искавшие темноты ночи: старые куртизанки, с помощью сумерек зарабатывавшие свой хлеб на том самом месте, где когда-то царили своей красотой; женщины, вырвавшиеся из публичных домов; рабыни, на несколько часов убежавшие от хозяев, и женщины из народа, искавшие в проституции облегчения своей нужде. Присев около могил или под кустом лавра, они были недвижимы, как сфинксы; когда же шаги какого-нибудь человека нарушали тишину Керамикона, из всех углов поднимались слабые призывы. Часто, увидев агента, которому было поручено собирать с куртизанок пошлину, установленную законом Солона и составлявшую главнейший доход Афин, они обращались в бегство. Проходивший здесь в полночь после пира чувствовал вокруг себя дыхание невидимого мира, слышал стоны и движение по зеленой траве и белой площади. Поэты, смеясь, говорили, что это вздохи великих людей о профанации их могил.
Так жила Миррина до пятнадцати лет, проводя ночи на Керамиконе, а день — в хижине старухи из Фессалии, которая, как все ее соотечественники, считалась колдуньей и жила тем, что продавала любовные напитки и раскрашивала физиономии постаревших куртизанок.
Чему только не научилась маленькая «волчица» у этой костлявой и безобразной старухи! Она помогала ей примешивать свинцовое белило к рыбьему клею, чтобы этой мазью сглаживать морщины, приготовляла муку из бобов для растирания груди и живота, что придавало гладкость и крепость мускулам; наполняла флаконы антимонием, придающим блеск глазам; распускала кармин, чтобы слегка раскрашивать морщины, покрытые известным составом. Она с величайшим вниманием слушала умные советы старухи, преподававшей своим ученицам искусство рельефно выставлять свои внешние достоинства и скрывать недостатки. Старая фессалийка советовала маленьким полным девушкам носить подошвы из корки, а высоким тонкую обувь и втягивать голову в плечи; она изготовляла выпуклости для худых, корсеты для полных; красила сажей седые волосы, а тем, у кого были хорошие зубы, советовала держать в них веточку мирта и смеяться при каждом слове.
Молодая девушка пользовалась ее доверием и потому помогала ей в самых опасных предприятиях: составлении любовных напитков и разных чар, из-за которых ее не раз преследовали служащие при Академии. Наиболее зажиточные гетеры обращались к ее искусству со своими желаниями радости или мести. Чтобы помочь бессилию мужчины или бесплодию женщины, надо было в их чаше вина утопить маленькую рыбку; чтобы привлечь любовника, надо было на огне из веточек тмина и лавра испечь мучную лепешку без дрожжей; чтобы обратить любовь в ненависть, надо было идти по следам означенного человека, ступая правой ногой на след его левой ноги, и приговаривать: «Против тебя иду по следам твоим». Если желали возвратить охладевшего любовника, то старуха поворачивала в руках бронзовый шар и прижимала его к груди, моля Венеру, чтобы названный человек также вертелся у дверей его бывшей любовницы. Если же это не помогало, то колдунья бросала в волшебный костер восковое изображение любимого человека, обращаясь ко всем богам с просьбой, чтобы его сердце растопилось любовью, как растопилась его восковая фигурка. К этим заклинаниям часто прибавлялись лекарства, составленные из разных возбуждающих средств, причинявших иногда смерть.
В одну лунную весеннюю ночь одна встреча заставила Миррину бросить лачугу фессалийки. Ее зов, слабый и нежный, как стон, обратил на нее внимание человека в белом плаще, с венком из вялых роз. По блеску глаз и шатающейся походке можно было предположить, что он пьян.
Миррина догадалась, что это знатный гражданин, возвращающийся с пира. Это был поэт Сималион, молодой аристократ, получивший венок на Олимпийских играх и считавшийся в Афинах наследником Анакреона. Его стихи читали под аккомпанемент лиры гетеры на пирах, а честные гражданки, краснея от волнения, в уединении гинекея. Самые знаменитые красавицы Афин ссорились из-за него. Слабый, несмотря на молодость, как бы не в силах перенести тяжесть всеобщего внимания, удалялся он в храм Эскулапа, отправлялся ко всем чудотворным источникам Греции и островов, но, лишь только мучившее его кровохаркание прекращалось и здоровье улучшалось, он бросал леченье и возвращался к пирам, к гетерам и прелестным грешницам, переходил из одних объятий в другие, платил за их ласки стихами, которые облетали весь город, прожигал свою жизнь, как факел, переходивший во время праздника Диониса из рук в руки вакханкам, пока не пропадал в бесконечности.
Возвращаясь с одной из таких оргий, он встретил Миррину. Увидев при свете луны ее свежую, почти детскую красоту в месте, посещаемом самыми последними «волчицами», он не поверил своим глазам. Перед ним была Психея с крепкими, круглыми грудями, как опрокинутая прекрасной формы чаша, с линиями тела столь мягкими и правильными, что не сумели бы создать ничего подобного и скульпторы Академии. Поэт почувствовал такое же наслаждение, как когда по дороге из Афин к порту, вдоль стены Фемистокла, ему приходили в голову последние строфы какой-нибудь оды.
Сонника хотела пригласить его в хижину фессалийки, но Сималион, ослепленный мраморным телом, сквозившим сквозь рубище, увел ее в свой великолепный дом на улице Треножников, сделав ее его хозяйкой, окружил рабами и дорогими одеждами.
Такая фантазия поэта огорчила Афины. И в Агоре, и в Керамиконе только и говорили, что о новой любовнице Сималиона.
Важные гетеры, так желавшие завоевать поэта, оскорбились тем, что он увлекся девочкой из публичного дома, испытавшей, вероятно, много приключений в Пирее. Сималион возил ее на своей колеснице, запряженной тройкой лошадей с подстриженными гривами, на все праздники в храмах Греции; сочинял для нее много стихов и под дождем падающих на постель цветов будил чтением их свою возлюбленную. Он давал пиры своим друзьям-артистам, наслаждаясь их завистью, когда заставлял ее, обнаженную, стоять на столе, во всем великолепии ее чистой красоты, возбуждавшей в этих греках почти религиозное чувство.
Верная Сималиону сначала из благодарности, а потом из любви к поэту и его произведениям, она обожала его как артиста и как любовника. Скоро она научилась играть на лире и декламировать его стихотворения в разных стилях, прочла библиотеку своего любовника, могла поддержать разговор с художниками, посещавшими его вечера, и наконец прослыла одной из умнейших гетер Афин.
Сималион, все более увлекаясь своей милой, беззаветно тратил жизнь и деньги. Для нее он выписывал из Азии ткани, вышитые фантастическими цветами, сквозь которые просвечивал перламутр ее тела, золотой порошок для волос, чтобы она была похожа на богинь, изображавшихся в Греции всегда белокурыми; давал поручение купцам привозить из Египта самые свежие розы. Иногда он в припадке кашля падал в изнеможении, бледный и с горящими глазами, в объятия своей любовницы. После двух лет, проведенных таким образом, в один осенний вечер, лежа в своем саду, склонив голову на колени красавицы, следя за ее белыми пальцами, перебиравшими струны лиры, он в последний раз услышал свои стихи, спетые свежим голосом Миррины. Солнце осветило последними лучами верхушку копья Минервы в Парфеноне; его слабые руки едва могли поднять чашу, полную вина и меда; он сделал усилие, чтобы поцеловать свою возлюбленную. Розы его венка облетели и покрыли лепестками грудь Миррины; он издал тихую жалобу, закрыл глаза и склонился в объятия женщины, которой посвятил остаток своей жизни.
Молодая женщина оплакивала его с отчаянием вдовы. Она обрезала свои роскошные волосы и положила их на его могилу, она оделась в темного цвета шерстяную одежду, как добродетельные афинянки, и осталась в доме, пустом и одиноком, как гинекей.
Но необходимость жить и поддерживать ту роскошь, к которой она уже привыкла, иметь лошадей, рабов и наездников, заставила ее вспомнить о своей красоте и возбудить в гетерах страх перед новой соперницей. С головой покрытой рыжим париком, укутанная прозрачными покрывалами, выдававшими округленные линии ее груди, увешанной жемчугом, с руками, до плеч покрытыми запястьями, она показалась у высокого окна своего дома, как богиня у входа храма. Самые богатые афиняне простаивали ночи на улице Треножников, чтобы увидеть вдову поэта, как ее с насмешкой называли в Керамиконе. Некоторые, более храбрые и сгоравшие желанием, поднимали указательный палец, в виде безмолвной просьбы, но напрасно ждали они жеста, которым гетеры изъявляли свое согласие, складывая большой и указательный пальцы в форме кольца.
Через некоторое время они старались достигнуть возможности хотя бы посетить дом знаменитой куртизанки. Шли толки о том, что в минуты скуки она ночью впускала к себе молодых скульпторов, изваявших свои первые вещи в садах Академии, или поэтов, читавших свои непризнанные стихотворения праздным людям на Агоре, людей, которые за любовь могли заплатить несколько оболов или, самое большее, драхму. Богачи же, предлагавшие несколько мин, чтобы войти в дом, не могли удовлетворить своего желания. Старая куртизанка рассказывала с некоторым уважением, что один азиатский король, проездом в Афинах, дал Миррине за одну ночь два таланта — то, что тратили в год некоторые греческие республики, — а красивая гетера, не тронутая такой щедростью, позволила ему быть около нее, только пока вылилась одна склянка ее часов. Чувствуя отвращение к мужчинам, она мерила любовь песочными часами.
Сказочно богатые купцы, приезжая в Пирей, искали протекцию, чтобы попасть в дом Миррины. Они давали взятки бродячим артистам, принятым у нее, чтобы получить приглашение на ее ужин. Некоторые из них, прибывшие накануне с целым флотом товаров, продавали их с кораблями, чтобы войти в дом поэта, и возвращались в свою страну нищими, но довольные завистью и уважением, которое возбуждали в товарищах.
Таким образом она познакомилась с Бомаро, молодым иберийцем, закинфским купцом, пришедшим в Афины с тремя кораблями, нагруженными кожами. Куртизанке понравилась его нежность, так отличавшаяся от грубости других торговцев, испорченных жизнью в портах. Он говорил мало и краснел, как будто долгое молчаливое пребывание на море придавало ему скромность девушки; когда его просили рассказать о его приключениях, он делал это правдиво, не упоминая о пережитых опасностях и детски восторгаясь греческой культурой.
Во время ужина при первом знакомстве Миррина заметила его обращенный к ней взгляд, полный нежности и уважения, будто обращенный к богине, недоступной желаниям. Этот моряк, воспитанный среди варваров, в колонии, почти не сохранившей следов Греции, возбудил в куртизанке более живой интерес, чем окружающие ее афиняне и богатые купцы. Дрожа и путаясь в словах, молил он даровать ему, как милость, одну ночь, и провел ее не столько в чувственном, сколько в духовном восторге перед ее царственной наготой, перед ее дивным голосом, усыплявшим его теплым материнским напевом.
При отъезде он хотел отдать ей все состояние, заключавшееся в грузе его кораблей, но Миррина, сама не зная почему, несмотря на его просьбы, отказалась принять его дар. Он был богат, не имел родителей и там, в варварской стране, обладал громадными имениями, сотнями рабов, работающих на его полях и в его рудниках, большими гончарными заводами и множеством кораблей, таких же, как стоявшие в Пирее. Когда куртизанка, глядя на него с улыбкой, как на щедрого ребенка, отказалась принять его деньги, он купил на улице Золотых дел мастеров великолепное жемчужное ожерелье, служившее вожделением всех гетер, и подарил его перед отъездом Миррине.
Однако он возвращался несколько раз. Не мог решиться вернуться домой. Отправлялся со своей флотилией, но из первого же порта брал груз для Афин, не думая о цене, и, войдя в Пирей, бросался в дом куртизанки, не решаясь уехать и в то же время боясь, что его присутствие неприятно Миррине.
Кончилось тем, что куртизанка привыкла к этому смиренному любовнику: он всегда был у ее ног, он готов был умереть за нее и выражал свое обожание с горячностью варвара, не со скептической и шутливой вежливостью афинян. Она его называла братом, и это слово, употребляемое гетерами по отношению к очень молодым людям, приобретало в ее устах оттенок искренней нежности. Иногда он долго не возвращался из поездок на острова, она ждала его возвращения; увидев его в дверях, бежала к нему с распростертыми объятиями и с радостью, с которой не встречала никого из своих остальных друзей.
Она не любила его, как своего поэта, но страстная преданность Бомаро, его любовь, покорная и смешанная с уважением, так непохожая на похотливое чувство других, возбуждали в Миррине чувство благодарности.
Один раз ибериец, с большой нерешительностью, осмелился высказать ей свою мысль.
Он не мог жить без нее; он никогда не вернется в Закинф; он потеряет все свое состояние, но расстаться с ней не может. Лучше он будет крючником на Фаралейском молу… И вдруг, как бы для того, чтоб скорей отделаться от возможного препятствия, он предложил ей быть его женой, обещал отдать ей все свое состояние, увести ее в веселый Закинф, с цветущими полями и розовыми горами, похожими на горы Аттики.
Миррина смеялась, слушая его, но в душе она была тронута самоотвержением иберийца, который, чтобы соединиться с ней, закрывал глаза на ее прошлое. Куртизанка с улыбкой, шутливо отказывалась, но Бомаро был настойчив. Неужели она не устала от жизни, где ее покупают, как дорогую вещь, где грубые люди, считая себя ее господами за горсть золота, презирают ее? Разве не лучше ей быть повелительницей в Иберии, обожаемой народом, который будет восхищен ее талантами афинянки?
Бомаро своим любовным упорством победил ее, и в один прекрасный день куртизанки Афин увидели с грустью, что дом на улице Треножников был продан, что рабы несли на корабли иберийца, украшенные красными парусами, как для какого-нибудь торжества, сокровища, собранные в три года безумного успеха.
Куртизанка, чтобы успокоить человека, так всецело отдавшегося ей, решила оставить в Афинах воспоминания о своем прошлом. Она решила быть новой женщиной, забыть свое позорное имя и, не желая называться некрасивыми иберийскими названиями, приняла имя Сонника, которое так нравилось ей.
Приехав в Закинф, моряк и гречанка венчались в храме Дианы при полном сборе сенаторов, к которым принадлежал и молодой человек. Весь город ощутил очарование, как бы исходящее от личности Сонники. Это было как дыхание далеких Афин, безумно обрадовавшее греческих купцов в Сагунте, огрубевших от долгого пребывания среди варваров.
На пирах, когда она пела гимны, сочиненные великими художниками, вся молодежь из греков готова была пасть к ее ногам и молиться ей, как богине. Через год после брака Бомаро уже чувствовал в хозяйстве помощь этой женщины, при перемене жизни занявшейся материальными заботами и употреблявшей все усилия, чтобы затушить ропот честных граждан по поводу ее прошлого.
Она следила за работами в поле, на гончарных заводах, присутствовала при выгрузке кораблей, и громадное состояние Бомаро увеличивалось вследствие разумных советов, которые она давала своим тихим, мелодичным голосом, лежа под кустами лавров, в то время как рабыня освежала ее веером из перьев.
Бомаро, удовлетворенный в своей любви, часто плавал по берегам Иберии, желая еще увеличить состояние, которым так хорошо управляла Сонника. Она была окружена толпой греческих юношей, рожденных в Сагунте, желавших узнать у нее обо всех обычаях Афин. Злые языки в городе звали ее Сонникой-куртизанкой, а народ и мелкие торговцы, которым она много помогала, звали ее Сонникой-богачкой и готовы были драться со всеми, кто поносил ее.
После четырех лет счастливого брака Бомаро утонул в зимнюю бурю близ Геркулесовых столбов, и Сонника осталась полной хозяйкой громадного состояния и, благодаря богатству и доброму сердцу, получила огромное влияние в городе. Она освободила нескольких рабов в память погибшего морехода, принесла дары во все храмы Сагунта, воздвигла в Акрополе памятник Бомаро, выписав для работ над ним греческих художников. Своим великодушием она заставила суровых граждан забыть ее происхождение и терпеть ее веселую, свободную жизнь, ее греческие обычаи среди иберийского общества.
Когда прошло время траура, она стала давать пиры, продолжавшиеся до рассвета; выписала из Афин известных флейтистов, и их игра сводила с ума сагунтинскую молодежь; ее корабли предпринимали путешествия с единственной целью привозить ей благовония Азии, ткани Египта и фантастические украшения Карфагена; ее слава так распространилась, что некоторые кельтиберийские царьки приезжали в Сагунт, чтобы познакомиться с этой удивительной женщиной, добродетельной, как жрица, и прекрасной, как богиня. Греки восхищались тем, что с ней возвеличивалось превосходство их соотечественников над туземцами, а последние ценили ее щедрость. В ее дом не входили другие женщины, кроме рабынь, флейтисток и танцовщиц; она была окружена мужчинами, боготворившими ее, но не сближалась ни с одним. Она обращалась с ними просто, но холодно, принимая их ухаживание, но ничего большего не дозволяла им. Она мечтала только об Афинах, о лучезарном городе ее юности, и старалась на чужбине воссоздать его нравы.
В этом месте своего рассказа философ Евфобий горячо утверждал чистоту ее жизни. По словам греков торгового квартала, Сонника не имела любовников, и он, самый злой язык города, уверяет в том же. Несколько раз она склонялась в пользу кого-нибудь из своих знакомых; Алорко, сын одного из царей Кельтиберии, произвел на нее впечатление мужественной и гордой красотой горного жителя. Но в последнюю минуту Сонника отступила, как бы убоявшись смешения с низшей расой. Воспоминание об Аттике наполняло ее воображение. Если бы приехал какой-нибудь афинский юноша, красивый, как Алкивиад, поэт или ваятель, ловкий, как участник Олимпийских игр, она упала бы в его объятия, но дерзкие кельтиберийцы, приезжавшие на игры верхом и при вооружении, или женоподобные сыны купцов, завитые, надушенные, ласкающие маленьких рабов, сопровождающих их в бани, не были опасны для нее.
— Ты, афинянин, — продолжал философ, — должен представиться ей, ты будешь хорошо принят… Хоть ты и не юноша, — прибавил он, улыбаясь, — у тебя уже седеет борода, но в твоем облике есть что-то, напоминающее царей Илиады, а в чем величие Сократа? Кто знает, может быть, ты будешь наследником богатств Бомаро? Если это случится, не забудь бедного философа. Я буду доволен бурдюком лауронского вина, хотя ты теперь и не утолил мою жажду…
И Евфобий смеялся и хлопал Актеона по плечу.
— Я приглашен к Соннике сегодня вечером, — сказал грек.
— Вот как! Ну, мы там увидимся. Меня не приглашают, но я вхожу по праву домашней собаки.
Мимо разговаривающих прошел Алько, миролюбивый гражданин, возвращающийся с Акрополя.
— Это один из лучших людей в городе. Он проповедует мне добродетель, советует работать и забыть философию, но всегда дает мне чего-нибудь выпить. До ночи, иностранец!
Он побежал за Алько, который, опершись на палку, с добродушной улыбкой поджидал его. Актеон направился к центру рынка. Его позвал детский голос. Это была Ранто, сидевшая на земле между опустевшими уже кувшинами молока и продававшая последние круги сыра. Около нее на корточках присел молодой гончар. Они ели пирог с луком и, играя и смеясь, вырывали друг у друга куски. Пастушка предложила Актеону кусок пирога и сыра, что он принял с благодарностью, так как был голоден. Казалось, это была его судьба, получать в Сагунте помощь от женщин: это случилось уже два раза, с тех пор как он приехал.
Сидя с двумя детьми, он заметил, что рынок пустеет. Пастухи гнали свои стада к морским воротам; кельтиберийские вожди, взяв на лошадей своих жен, торопились в свои горные жилища, и опустевшие телеги громыхали, направляясь за город.
Снова увидел Актеон кельтиберийского пастуха, снующего между народом и прислушивающегося к разговорам. Проходя мимо грека, он взглянул на него тем таинственным взором, который возбуждал нежные воспоминания.
Вдруг молодой гончар встал и бросился бежать, прячась за колоннадой Форума.
— Он увидел своего отца, — спокойно заметила Ранто. — Вот идет Moпco, спускаясь с Акрополя.
Актеон встал навстречу стрелку.
— Моего слова было достаточно, чтобы сенат принял тебя. Городу нужны хорошие воины. Старшины очень озабочены сегодня: боятся Ганнибала, этого Гамилькарова волчонка, который поднимает карфагенян и не снесет спокойно нашей дружбы с римлянами и казни его здешних союзников… Смотри: это задаток тебе от республики.
Он подал горсть монет, которые Актеон положил в свою сумку. Затем Moпco пригласил его к себе познакомиться с его сыновьями и отобедать с ними, но афинянин поблагодарил, извиняясь тем, что уже приглашен к Соннике.
Простясь со стрелком, Актеон почувствовал жажду и, вспомнив рекомендацию философа, зашел к тому римлянину, лавронское вино которого восторгало Евфобия. Он разменял денарий и получил глиняный кувшин искрящегося красного вина. В углу лавки два грубых наемника с разбойничьими физиономиями пили вино. Один был ибериец, другой ливиец, с большой головой и атлетическими формами, со щеками, огрубевшими под шлемом, шеей и руками, изборожденными ранами. Он был одним из тех воинов, которые за деньги одинаково готовы служить как одному народу, так и его врагу.
— Я на службе Сагунта, — говорил ливиец, — эти купцы платят более, чем карфагеняне. Хотя я и доволен службой у этого народа, но считаю, что они напрасно делают неприятности Ганнибалу. Рим имеет большое значение, но Рим далеко, а этот львиный щенок недалеко отсюда. Я его видел ребенком, когда служил его отцу Гамилькару. Бегает он как беговой конь, сражается и пешим, и на лошади, как придется, одевается как раб; более всего нравится ему оружие; спит он на земле, и часто отец поутру находил его среди сторожей лагеря. Он ничего не хотел слышать, все хотел видеть собственными глазами, проникнуть во вражеский стан, чтобы наверное узнать его слабую сторону. Газдрубал, муж его сестры, несколько раз изумлялся, когда в его палатку врывался старый нищий, и потом хохотал до слез, когда Ганнибал сбрасывал парик и рубища, которые помогли ему проводить несколько часов среди вражеской армии.
Увидев Ранто, отдавшую свои пустые кувшины рабу, уложившему их в телегу, и собравшуюся идти к жилищу Сонники, Актеон вышел из таверны.
— Я пойду с тобой, малютка. Ты меня проводишь в дом твоей госпожи.
Солнце склонялось к западу. Вечерний луч золотил зелень полей и придавал янтарную прозрачность листьям. По сельским дорогам звенели колокольчики стад, дребезжали телеги и раздавались песни возвращавшихся из города крестьян.
Пришли в громадную виллу Сонники. Прошли мимо жилищ рабов, у дверей которых кипела масса голых детей с толстыми животами и пупками, выдающимися как пуговки. Дальше шли конюшни, из которых поднимался пахучий пар и неслось ржание; амбары, дом управляющего, ямы с отдушинами на уровне земли, куда сажали провинившихся рабов; голубятни, высокая башня из красных досок, около которой кружилось облако белых крыльев и слышалось нежное воркование; большие соломенные жилища сотен кур, и за всеми этими зданиями находилась уже сама вилла Сонники, о которой говорили с восторгом даже в самых отдаленных племенах Кельтиберии. Утопая в лаврах и кипарисах, окруженные решетчатой изгородью, увитой вьющимися растениями, над целым морем зелени, возвышались ее розовые стены с колоннадами и фризами из голубого мрамора и террасой.
Актеон шел молча и задумавшись. Несколько раз Ранто заговаривала с ним, не получая ответа.
— Смотри, иностранец, все, что ты можешь окинуть взглядом, все принадлежит Соннике. Смотри, грек, сколько кур. Кажется, все яйца, продающиеся в городе отсюда.
Актеон не обращал внимания на указания пастушки; когда же она закричала у входа в сад и внутри со звуками кимвала слился лай собак и странное чириканье невидимых птиц, грек ударил себя по лбу, как будто сделал какое-то открытие.
— Я знаю, кто это, — сказал он, как бы просыпаясь.
— Кто? — удивленно спросила девушка.
— Ничего, — ответил он холодно, боясь, что сказал лишнее.
В глубине души он был доволен своим открытием. Он вспомнил слова наемника-ливийца в таверне, и перед ним встал образ загадочного иберийского пастуха. Вдруг его мысль просветлела.
Теперь он знал, кто он. С первой минуты на него произвели впечатление глаза этого незнакомца: глаза, которых время не изменило. Эти глаза он часто видел в своей молодости, когда его отец был на войне, а он сам воспитывался в Карфагене.
Пастух был Ганнибал.