«Когда забирали меня…»
Когда забирали меня
И к Марсу везли на арбе,
Когда я свободу менял
На блёклую шкуру х/б,
Когда превращали в раба,
Совали в лицо автомат
И делала власть из ребра
Народного
серых солдат,
Когда моё время текло,
Судьбу половиня, инача,
И маму метелью секло
Всю в хохоте жалкого плача,
Тогда у истока разлук,
Явившись на сборное место,
Ударил, как репчатый лук,
По зренью армейский оркестр.
И бритый солдатский набор
Качнулся, разбитый на роты,
И Марс превратил в коридор
Дорогу и съел горизонты.
И я, покачнувшись, побрёл
Туда, где ручищами сжата
Душа и горит ореол
Вкруг матерной рожи сержанта,
Туда, где становится мир
Тщетою солдатских усилий,
Где спутник тебе — конвоир,
И где проводник — не Вергилий —
Проходит пространством пустым…
Я многое дал бы, о Боже,
Чтоб сделаться камнем простым,
Лежащим на бездорожье.
«Я выпадаю из обоймы вновь…»
Я выпадаю из обоймы вновь,
Из чёткого железного удушья.
Так выпала случайная морковь
Из рук того, кто заряжает ружья.
Но всё же у моркови есть удел,
Которого не ведаю с пелёнок:
Стрелок стрелять морковью не хотел,
Но подобрал и съел её ребёнок.
А мой удел, по сути, никакой.
Во мраке человеческих конюшен
Я заклеймён квадратною доской,
Где выжжено небрежное «не нужен».
Не нужен от Камчатки — до Москвы,
Неприменим и неуместен в хоре
За то, что не желаю быть как вы,
Но не могу — как ветер или море…
«Солдатские домики в лёгком налёте снежка…»
Солдатские домики в лёгком налёте снежка.
Зима не спешит и уйдёт, очевидно, не скоро.
И пусть порошит!.. Моя участь в итоге смешна,
И я ограничен дощатой спиною забора.
Ну что же, я рад, что года улетают в трубу,
Тому, что забор обступает доской повсеместной,
Что он — не чета лицемерно-негласным табу,
Что грубо сколочен из истинной плоти древесной.
Так проще, пожалуй; казарма не знает вранья,
Но я интереса к её простоте не питаю.
В зелёной толпе наблюдаю полёт воронья,
Как будто со дна утомлённых пловцов наблюдаю…
«Когда одиночество — это вода…»
Когда одиночество — это вода,
И в ней растворяется путь,
Ведущий на сизые города
Сквозь серо-зелёную муть
Пустыни, которая больше земли,
А плот у тебя бутафорский,
Тогда поперечные горбыли
Сорви, чтоб расстались и доски…
«Над Тольятти метели тень…»
Над Тольятти метели тень,
Снег зализывает пороги.
Нет письма семнадцатый день,
Видно, письма замерзают в дороге…
Но мне чудится: вдоль проводов
Поднялся и летит, нарастая,
На Москву, на Казань, на Ростов
Сквозь метель непонятная стая.
Это письма в полёт повело
В несуразных конвертах без марок,
И несёт их зимы помело
В мир домов, подворотен и арок.
И моё — в их несметном числе —
Полетело гонцом виноватым
К вам, Марина, чей голос и след
Затерялись за военкоматом,
Где снегами пути занесло
И пропели армейские трубы…
А волос вороное крыло,
И глаза, и вишнёвые губы,
Что так долго мерещились мне
В перестуке и грохоте стали,
Отступили в дрожащем окне
И за Сызранью вовсе пропали.
В темноте небывалых кулис
Ни звезды, ни дорожного знака…
Пенелопа не ждёт, а Улисс
Не вернётся в отчизну, однако,
Над Тольятти метели тень,
Снег зализывает пороги.
Нет письма семнадцатый день,
Видно, письма замерзают в дороге…
ПЁТР СОЛОВЕЕВИЧ СОРОКА
В солдатском клубе шёл английский фильм:
«Джен Эйр» —
Немного скучный
И немного
Сентиментальный фильм о богадельне
Для неимущих маленьких сирот
И о любви —
Возвышенной и трудной —
Любви аристократа с гувернанткой.
Сержант Шалаев,
Так же, как и все,
Курил в кулак,
Смотрел картину,
Думал
О том,
Что скоро ужин и отбой.
Но в память красномордого сержанта —
В берлогу, где всегда темно и пусто,
Запали занимательные кадры:
Там,
На экране,
За непослушанье
На табурет поставили девчонку,
Которая мучительно,
Но гордо
Выстаивала это наказанье.
Сержант Шалаев гадко ухмыльнулся…
И вот уже
Не в Англии туманной,
Не в армии какой-то иностранной
На табурет щербатый, как наседка,
Далёкий от ланкастерских по форме,
Поставлен провинившийся солдатик.
Он — Пётр Соловеевич Сорока —
Фамилии пернатой обладатель,
С глазами голубыми идиота
На табурете замер
И стоит.
Сержант Шалаев курит и смеётся.
Он чувствует,
Что шутка удаётся,
А за окном проносится метель.
Она летит во тьме,
Под фонарями
Её поток напоминает рысь.
Она летит,
А там —
У горизонта —
Сжигают ядовитые отходы
За крайними постройками Тольятти,
И полог неба смутен и зловещ.
А Петя Соловеевич Сорока
Стоит на табурете,
И в глазах,
Совсем стеклянных,
Отражен размах
Всей этой скверны
И почти животный,
Пронзительно-невыносимый страх…
ШМЕЛЁВ
Дышала степь и горячо, и сухо.
Шмелёв сказал:
«Я не вернусь в отряд.
Я больше не желаю,
Я — не сука,
Которую пинает каждый гнус…».
И на глазах у нас переоделся:
Ремень солдатский — на ремень гражданский,
Вонючие большие сапоги — на башмаки,
подаренные кем-то,
И грубую стройбатовскую робу —
на синюю рубашку и штаны.
Переоделся,
Сплюнул на прощанье
И повернулся,
И побрёл по полю,
Которому, казалось,
Нет конца.
Будь проклято безоблачное небо!
И рыжая резвящаяся лошадь,
И птица,
Пролетающая косо,
И паутинок медленный полёт
Внушали мысли об освобожденьи,
О бегстве…
И Шмелёв услышал этот
Идущий из глубин природы зов.
Он брёл по полю,
— Надо задержать!..
— Иначе дело пахнет керосином!..
— Иначе дело пахнет трибуналом!..
— Шмелёв, постой!..
— Шмелёв, вернись назад!..
Но он уже бежал.
И мы по полю
Пошли с какой-то странной прямотою
И внутренней опаскою слепцов.
Мы шли ловить
Большого человека,
Который наши тайные мученья
И нашу человеческую трусость
Перечеркнул попыткою побега.
И мы ловили родственную душу,
Не понимая этого ещё,
И не Шмелёва,
А себя ловили —
Рабы всепобеждающей казармы,
А он бежал
И плакал,
И бежал…
Мы беглеца поймать бы не сумели,
Но та лошадка,
Что его дразнила
Свободою своей издалека,
Любезно предоставила и спину,
И ноги,
И ефрейтор мускулистый
Погоню продолжал на четырёх!
Какая лошадь
И какое счастье,
И похвала от командира части!..
И был беглец настигнут
И доставлен
В комендатуру,
Где перекусил
Себе зубами
Вены на запястье…
ВСТРЕЧА
«А что мы, в сущности, знаем —
Любители сделать дыру
В картоне,
В своём виске
Или в глазу соседа,
Или пальцем — в песке?..
А что мы, в сущности, значим —
Любители бормотухи
И крепкого табака,
Валяющие дурака
Пока не наступит отбой?..»
Такие смурные мысли
Во мне возникали,
Когда
В горящей июльской степи,
На камень горячий усевшись,
Ребристый кусок арматуры
Я в норы бесцельно совал.
И думал:
«Далеко же суслик
Забрался…»
Такое занятье:
В норе ковырять
Или в зубе
Спасает стройбат от безумья.
Но только мне холодно стало!..
Ожог ледяного металла
Волною прошёл по загривку.
Я вздрогнул… —
За мокрой спиною
На выжженной тверди,
Как фаллос,
У камня змея поднималась
И тонкое жало
Дрожало.
Ну что же, гадюка,
Сапог мой
Твою размозжит головёнку,
Подкова моя холоднее…
Смелее, гадюка!
Но, Боже,
На этой узорчатой коже
Такие сверкали глаза!..
Что я,
Отступая с пригорка,
Дрожал от удара тоски,
От желчи,
От мудрости горькой…
О змейка
С глазами поэта,
Убитого близ Пятигорска,
Откуда они у тебя?!.
Откуда?..
О страшное чудо…
Я брёл наугад,
Но, казалось,
Что мне не уйти от пригорка.
Я брёл,
И вокруг загибалась
Земли воспалённая корка…
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Я вернусь в ноябре, когда будет ледок на воде,
Постою у ворот у Никитских, сутулясь в тумане,
Подожду у «Повторного» фильма повторного, где
Моя юность, возможно, пройдёт на холодном экране.
Я вернусь в ноябре, подавившись тоской, как куском,
Но сеанса не будет и юности я не угоден.
Только клочья тумана на мокром бульваре Тверском,
Только жёлтый сквозняк — из пустых подворотен…
ЧУВСТВО ПОКОЯ
Безмерное чувство покоя
В ту ночь посетило меня.
Огромное тихое счастье
Сидеть в одиноком тепле
И знать,
Что тебя не настигнет
Холодная дикая степь,
Что руки её ледяные,
Что вьюга пустых полустанков,
Что ящик солдатской казармы,
Отравленный газом кишечным,
Остались за тысячи вёрст.
Как чудно!..
Как чутко!..
Чуть слышно
За стёклами лепится снег.
А лягу в постель
И увижу:
Безбрежное летнее утро.
Спят куры в пыли золотистой,
Спят мухи на стёклах веранды,
Спят люди:
Один — под телегой,
Другой — в старомодной карете,
А третий,
Наверное, я,
Лежит под раскидистым дубом,
Блаженно во сне улыбаясь,
И птица
Сидит на руке…
ВОСПОМИНАНИЕ О МЕТЕЛИ
Мокрый снег. За привокзальным садом
Темнота, и невозможно жить,
Словно кто-то за спиной с надсадом
Обрубил связующую нить.
Мёртвый час. Не присмолить окурка,
Мёрзнут руки, промерзает взгляд…
Вдоль пустынных улиц Оренбурга
Я бреду, как двести лет назад.
Что-то волчье есть в моей дороге —
В темноте да на ветру сквозном!..
И шинель, облапившая ноги,
Хлопает ноябрьским сукном
Хлопают дверьми амбары, клети,
Путь лежит безжалостен и прям.
Но в домах посапывают дети,
Женщины придвинулись к мужьям.
Но, уйдя в скорлупы да в тулупы,
Жизнь течёт в бушующей ночи.
Корабельно подвывают трубы,
Рассекают стужу кирпичи.
И приятно мне сквозь проклятущий,
Бьющий по лицу колючий снег
Видеть этот медленно плывущий
Теплый человеческий ковчег…